— У меня вид как у бродяги, да? — спросил Руди.
— Ты и есть бродяга, — сказал Френсис. — Но ты хороший бродяга, если ты не против.
— Знаешь, почему люди зовут человека бродягой?
— Не могу понять.
— Потому что им так приятней.
— От правды никто не помирал, — сказал Френсис. — Раз ты бродяга, значит, бродяга.
— Нет, бродяг много умерло. Старых мало осталось.
— Ничего, новые подрастают.
— Много хороших людей умерло. Хороших механиков, машинистов, лесорубов.
— Некоторые не умерли, — сказал Френсис. — Мы с тобой не умерли.
— Говорят, Бога нет, — сказал Руди. — Но Бог должен быть. Он охраняет бродяг. Они встают из снега, идут и выпивают. Взять тебя, ты ведь в новеньком костюме. А взять меня. Как есть бродяга. Законченный бродяга.
— Ну, не законченный, — сказал Френсис. — Ты бродяга, но не законченный.
Они шли по Саут-Пёрл-стрит к гостинице «Паломбо». Половина одиннадцатого; ночь была ясная, звездная, но очень холодная: предвестие зимы. Френсис простился с семьей около десяти и на автобусе приехал в центр. Сразу пошел в миссию — пока не заперли, — нашел на кухне Махоню, в одиночестве допивавшего остатки кофе. Элен весь день не показывалась, и Махоня ничего о ней не слышал.
— Но тут тебя Руди спрашивал, — сказал Махоня Френсису. — Он или на станции греется, или забрался в какой-то брошенный дом на Бродвее. Говорит, ты знаешь в какой. Но учти, Френсис, я слышал, полицейские обыскивают старые дома чуть не каждую ночь. Тут из наших столовавшихся многих нет — думаю, все в тюрьме. Небось ремонт там затеяли, маляры понадобились.
— Не пойму, какого лешего им надо, — сказал Френсис. — От бродяг никакого вреда.
— Разлюбили бродяг полицейские — вот в чем, наверно, дело.
Сперва Френсис заглянул в пустой дом — это ближе всего к миссии. Он вошел через проем без двери и очутился перед сырой, непроглядно темной лестничной клеткой. Подождал, пока глаза привыкнут к темноте, и стал осторожно подниматься по ступенькам, перешагивая через скомканные газеты, осыпавшуюся штукатурку и через негра, калачиком свернувшегося на первой площадке. Пробирался среди разбитых стекол, пустых бутылок из-под вина и содовой, картонных коробок и человеческого кала. Уличный фонарь освещал сталагмиты голубиного помета на подоконнике. Френсис увидел еще одного спящего возле дыры, в которую, по слухам, на прошлой неделе провалился какой-то Мак Мичиганец. Френсис обошел дыру и спящего и нашел Руди. Один в комнате, он лежал на широкой доске, поодаль от разбитого окна, накрыв плечи вместо одеяла газетой.
— Эй, бродяга, — сказал Френсис, — ты искал меня?
Руди заморгал и уставился на него снизу.
— Ты с кем разговариваешь? — сказал он. — Ты кто такой, фэбээровец, что ли?
— Хватит валяться, фриц полоумный.
— А, это ты, Френсис?
— Нет, это Буффало Билл. Ищу тут индейцев.
Руди сел и сбросил с себя газету.
— Махоня говорит, ты спрашивал меня.
— Ночевать негде, денег нет, бутылки нет, и людей никого нет. Бутылка была, но кончилась. — Огорченный своим положением, Руди повалился на доску и сразу заплакал. — Я покончу с собой. У меня склонность, — сказал он. — Я последний.
— Э, вставай, — сказал Френсис. — У тебя ума не хватит с собой покончить. Надо бороться, надо быть стойким. Элен не могу найти. Ты Элен не видел? Надо же, такой холод, а эта женщина без крова. Прямо жалко ее, черт.
— Где зимы и снега нету, — сказал Руди.
— Да, снега нету. Пошли.
— Куда пошли?
— Отсюда. Останешься здесь — угодишь в тюрьму. Махоня говорит, они обыскивают норы.
— В тюрьме хоть тепло. Дадут шесть месяцев, выйду — как раз все цветет.
— Френсису тюрьма ни к чему. Френсис свободен и свободным останется.
Они спустились по лестнице и вернулись на Медисон-авеню. Френсис решил, что Элен, наверно, раздобыла где-то деньги, иначе она стала бы искать его. Может, позвонила брату, и он ей подкинул. А может, заначила больше, чем сказала. Непростая дамочка. А с деньгами рано или поздно завалится в «Паломбо», за чемоданом.
— Куда идем?
— Какая тебе разница? Пройдешься, кровь разгонишь.
— Где ты взял одежку?
— Нашел.
— Нашел? Где нашел?
— На дереве.
— На дереве?
— Ага. На дереве. Там все растет. Костюмы, туфли, галстуки.
— Никогда ты мне правды не говоришь.
— Вот это правда, — сказал Френсис. — Любая хреновина, какая тебе в голову придет, — правда.
В «Паломбо» они встретили старика Донована, который как раз собирался сдать дежурство ночному портье. Было около одиннадцати, и он приводил в порядок стол. Да, сказал он Френсису, Элен здесь. Въехала в начале дня. Да, у нее все в порядке. Была веселая. По лестнице поднималась — вид как всегда. Взяла комнату, где вы всегда останавливаетесь.
— Ладно, — сказал Френсис и вынул десятидолларовую бумажку, полученную от Билли. — Можешь разменять?
Донован разменял, и Френсис вручил ему два доллара.
— Отдай ей утром, — сказал он, — и посмотри, чтобы еду купила. Узнаю, что не отдал, — приду и вырву у тебя все зубы.
— Отдам, — сказал Донован. — Элен я люблю.
— Поди проверь, как она. Не говори, что я тут. Только посмотри, как она, не нужно ли чего. Не говори, что я послал, ни-ни. Проверь просто.
И Донован постучался в одиннадцать часов к Элен, выяснил, что ей больше ничего не нужно, вернулся и доложил об этом Френсису.
— Утром скажи ей, что я днем зайду, — велел Френсис. — А если я ей понадоблюсь, а меня нет, пусть скажет, где ее найти. Махоне пусть скажет в миссии. Знаешь Махоню?
— Знаю, где миссия, — ответил Донован.
— Чемодан выкупила?
— Выкупила и заплатила за два дня за комнату.
— Значит, все-таки получила деньги из дома, — сказал Френсис. — Но два доллара все равно ей отдай.
После этого Френсис и Руди пошли на север по Пёрл-стрит; Френсис вел приятеля быстро. Три манекена в вечерних костюмах поманили его из витрины. Он помахал им рукой.
— А теперь куда идем? — спросил Руди.
— К ночному бутлегеру, — сказал Френсис. — Возьмем пару бутылок — и в ночлежку, поспать.
— Ага, — обрадовался Руди. — Наконец-то ты сказал что-то приятное. Где ты достал столько денег?
— На дереве.
— На том, где галстуки растут?
— Да, — сказал Френсис. — На том самом.
На Бивер-стрит, на втором этаже, Френсис купил у бутлегера две литровые бутылки мускателя и две поллитровки виски «Зеленая река».
— Сучок, — сказал он, когда бутлегер подал ему виски. — Но то, что должен делать, делает.
Френсис заплатил бутлегеру и положил в карман сдачу: осталось два доллара и тридцать центов. Бутылку вина и бутылку виски он отдал Руди, и, выйдя от бутлегера, оба разом приложились к вину.
Так Френсис выпил впервые за неделю.
Ночлежкой заведовала старуха с тяжелым низом и рояльными ногами, вдова какого-то Феннесси, умершего так давно, что никто уже и не помнил его имени.
— Здорово, мать, — сказал Руди, когда она открыла им дверь.
— Меня зовут миссис Феннесси, — сказала она. — У меня имя есть.
— Я знаю, — сказал Руди.
— А знаешь — так и зови. Только негры говорят мне «мать».
— Ладно, родная, — сказал Френсис. — Родной тебя никто не зовет? Нам две койки.
Она впустила их, взяла деньги, доллар за две койки, а потом отвела наверх, в большую комнату, сделанную из двух или трех путем сноса перегородок и превращенную в спальню с дюжиной грязных коек, из которых лишь одна была занята спящим телом. Комнату освещала одна лампочка, на взгляд Френсиса трехваттная.
— Э, — сказал он, — тут больно светло. Еще ослепнем.
— Если приятелю тут не нравится, — обратилась к Руди хозяйка, — пусть идет в другое место.
— Кому же тут не понравится? — сказал Френсис и сразу плюхнулся на койку рядом со спящим.
— Эй, бродяга, — сказал он и потряс его за плечо. — Выпить хочешь?
Человек с громадными, недельной давности струпьями на носу и лбу повернулся к Френсису.
— А-а, — сказал Френсис. — Это Лось.
— Да, это я, — сказал Лось.
— Лось, а дальше как? — спросил Руди.
— Лось, а дальше никак, — ответил Френсис.
— Лось Беккер, — сказал Лось.
— А это Руди, — сказал Френсис. — Он дурнее косого клопа, а так ничего.
— Ты прибарахлился с прошлого раза, — сказал ему Лось. — Даже при галстуке. В зажиточные подался?
— Нашел дерево, где десятки растут, — объяснил Руди.
Френсис обошел койку и сунул Лосю свое вино. Лось глотнул и поблагодарил кивком.
— Ты зачем меня разбудил? — спросил Лось.
— Разбудил, чтобы дать тебе выпить.
— Темно было, когда я засыпал. Темно и холодно.
— Черт возьми, я-то знаю. Руки холодные, ноги холодные. И сейчас тут холодно. На-ка, выпей еще, согрейся. Виски хочешь? Виски тоже есть.
— Не, нормально. Хорош. Самому-то хватит?
— Выпей, мать твою. Не бойся жить.
И Лось глотнул «Зеленой реки».
— Я думал, ты со мной портками хочешь поменяться, — сказал он.
— Хотел. Мои были совсем новые, только малы.
— Где они? Ты сказал, пятидесятый, четвертый — мне в самый раз.
— Эти хочешь?
— Спрашиваешь, — сказал Лось.
— Если тебе отдам, останусь без штанов, — сказал Френсис.
— Я тебе мои отдам, — сказал Лось.
— Зачем ты новые штаны меняешь? — спросил Руди.
— Правильно, — сказал Френсис, встав и оглядывая свои ноги. — Зачем? Нет, хер ты их получишь. Мне самому эти штаны нужны. Нечего мне говорить, что мне нужно. Свои штаны надевай.
— Я куплю, — сказал Лось. — Сколько ты хочешь? У меня еще на неделю работы — песочить полы.
— Ну и натирай себе, — сказал Френсис. — Штаны не продаются.
— Не натираю — песочу. Я их песочу. Я их не натираю.
— Не ори на меня, — сказал Френсис. — Я тебе башку расколю к чертям и на мозги наступлю. Ты боевой мужик, а?
— Нет, — сказал Лось. — Я не боевой.
— А я боевой, — сказал Френсис. — Позалупайся мне — умрешь моложе, чем я думал.
— Я и так умру. Я гнилой, как этот потолок. У меня туберкулез.
— Ах ты боже мой, — сказал Френсис и сел. — Извини.
— Он в колене.
— Я не знал, что у тебя туберкулез. Извини. Я всех жалею туберкулезных.
— Он в колене.
— Так отрежь ногу.
— Они и хотели.
— Так отрежь.
— Нет. Я им не дал.
— У меня рак желудка, — сказал Руди.
— Да, — сказал Лось. — У всех что-нибудь есть.
— Придет ко мне кто-нибудь на похороны? — спросил Руди.
— Может, нет у тебя ничего такого, от чего работа не вылечит, — сказал Лось.
— Вот это правильно, — сказал Френсис, повернувшись к Руди. — Чего ты на работу не устроишься? — Он показал на улицу за окном. — Посмотри на них. Все работают.
— Да ты ненормальней его, — сказал Лось. — Нету нигде работы. Ты откуда приехал?
— Такси есть. Вон такси едет.
— Ну, есть такси, — сказал Лось. — Ну и что?
— Водить умеешь? — спросил у Руди Френсис.
— Бывшую жену с ума свел, — ответил Руди.
— Молодец. Так и надо. Их и надо сводить с ума.
В углу комнаты Френсис увидел трех женщин в длинных юбках; их стало четверо, потом трое и снова четверо. Лица были знакомые, но по имени он их не помнил. Их возраст менялся с их числом: то двадцать, то шестьдесят, то тридцать, то пятьдесят — но не девочки и не старухи. Энни сейчас, наверное, пытается уснуть — и так же не готова к этому, как Френсис, так же не в силах проститься с этим днем. А Элен, наверное, спит мертвым сном, от усталости и волнений. Хлебом не корми, дай поволноваться. Энни не такая. Энни, она не волнуется. Энни жить умеет. Пег тоже, поди, не спит. С чего ей спать, если всем остальным не спится? Всё еще гуляют, точно. Френсис им такое представление устроил, что не враз забудешь.
Показал им, что может человек сделать.
Что человек не боится вернуться.
Чертовы привидения, ходят за тобой повсюду, но это ладно. Не уступай им, и всё. И делай то, что надо делать.
К трем женщинам, к четырем в углу присоединилась Сандра. Френсис дал мне суп, сказала она им. Он утащил меня с ветра и надел мне туфлю. Женщин стало пятеро.
«Я хочу на гору эту, — запел Руди, — где зимы и снега нету».
Френсис увидел среди пятерых лицо Катрины; пятеро сделались четверыми, четверо троими.
В ночлежку пришли Финни и Рыжик, и с ними третий, которого Френсис не сразу узнал. Потом увидел, что это Старый Туфель.
— Э, к нам гости, Лось, — сказал Френсис.
— Это Финни? — спросил Лось. — Похоже, он.
— Он самый, — сказал Френсис.
Финни стоял в ногах его кровати, очень пьяный, качался и пытался понять, кто о нем разговаривает.
— Ты, сука, — сказал Лось, приподнявшись на локте.
— С какой это ты сукой разговариваешь? — спросил Френсис.
— С Финни. Он работал в «Испанском» Джорджа. Любил огреть дубинкой пьяных, когда шумели.
— Это правда, Финни? Любил им врезать?
— Убрррх, — сказал Финни, и его потащило по проходу от Френсиса.
— Злой был гад, — сказал Лось. — Меня раз ударил.
— Ушиб?
— Еще как. Три недели голова болела.
— Кто-то сжег машину Финни, — объявил Рыжик. — Он пошел за жратвой, вернулся, а она горит. Он думает, легавые подожгли.
— Зачем легавые жгут машины?
— Легавые сбесились, — сказал Рыжик. — Всех метут. А за всем этим, я слышал, Американский легион.
— Паразиты толстожопые, — сказал Френсис. — Всю жизнь за мной гоняются.
— Легионеры и легавые, — сказал Рыжик. — Потому мы и пришли сюда.
— А тут, думаешь, безопасно? — спросил Френсис.
— Безопасней, чем на улице.
— Захотят тебя забрать, сюда не сунутся, да? — спросил Френсис.
— Они не знают, что я здесь, — сказал Рыжик.
— Ты что думаешь, это «Уолдорф-Астория»? Думаешь, эта старая стерва внизу не скажет им, кто здесь есть, а кого нет, когда спросят?
— Может, не легавые сожгли машину, — сказал Лось. — У Финни полно врагов. Знал бы, что у него машина, сам бы сжег. Он, сука, всех нас бил, а теперь сам на улице. Встретим его в темном переулке.
— Слыхал, Финни? — сказал Френсис. — Они тебе глаз натянут. Они тебя всей кодлой в переулке встретят.
— Нггрух, — сказал Финни.
— Финни хороший. Отстаньте от него, — сказал Рыжик.
— Ты приказы тут отдаешь, директор? — спросил Френсис.
— А ты кто такой? — спросил Рыжик.
— Я такой, что башку тебе растопчу и выдавлю как апельсин, если будешь учить меня, что делать.
— Прямо, — сказал Рыжик и отодвинулся к койке рядом с Финни.
— Я как вошел, сразу догадался, что это ты, — сказал Старый Туфель, подойдя к Френсису. — Я тебя, труба иерихонская, где хочешь узнаю.
— Старый Туфель, — сказал Френсис, — Старый Туфель Гилиган.
— Ага. Память у тебя ничего. Не пропил еще.
— Старый Туфель Гилиган. Чугунное брюхо, медная верзуха.
— Уже не чугунное, — сказал Туфель. — Язва у меня. Два года как пить бросил.
— Так какого черта ты тут?
— Зашел повидать ребят, поглядеть, что и как.
— Гуляешь с Финни и этим рыжим хмырем?
— Ты кого назвал хмырем? — сказал Рыжик.
— Я тебя назвал хмырем, хмырь, — сказал Френсис.
— Язык у тебя длинный, — сказал Рыжик.
— А нога еще длинней, и я тебе ее в нос засуну, если будешь тут вонять, когда с тобой по-хорошему.
— Не кипятись, Френсис, — сказал Старый Туфель. — Что у тебя нового? Хорошо выглядишь.
— Богатею, — сказал Френсис. — Шмотки новые, пара бутылок и деньги в кармане.
— Значит, в гору пошел? — сказал Старый Туфель.
— Я-то да, а ты какого черта тут делаешь, если не пьешь, — вот чего не пойму.
— Я же говорю: шел мимо, любопытно стало, как там в старых местах.
— Работаешь?
— Постоянное место в Джерси. Даже квартира есть. И машина. Машина, Френсис. Веришь или нет? У меня — машина! Не новая машина, но хорошая. «Гудзон» двухдверный. Хочешь, прокачу?
— Прокатишь? Меня?
— Ну да, а кого же?
— Сейчас?
— А мне все равно. Я поглядеть зашел. Я тут не ночую. Да и не стал бы тут спать. Клопы за мной в Джерси прибегут.
— Вот этого вот бродягу, — обратился Френсис к Руди, — я от смерти спас на улице. По три, по четыре раза за ночь падал пьяный — голова перевешивала.
— Это правда, — сказал Старый Туфель. — Раз пять или шесть лицо разбивал, как этот. — Он показал на Лося. — Но больше так не делаю. В трех сумасшедших домах побывал. И бросил. Три года как не бродяжничаю, два не пью. Хочешь прокатиться, Френсис? Только условие: без бутылки. Жена унюхает — съест меня.
— И жена есть? — сказал Френсис.
— И машина, и жена, и дом, и работа? — спросим Руди. Он сел на койке, чтобы получше разглядеть этого захватчика.
— Это Руди, — сказал Френсис. — Руди-дуди. Собирается покончить с собой.
— Знакомое чувство, — сказал Старый Туфель. — Как-то утром нам с Френсисом страшно захотелось выпить. Обошли весь город, ничего не добыли, в туфли снег набивается, на улице минус двадцать градусов. В конце концов продали кровь, а деньги пропили. Я потерял сознание. Очнулся — выпить хочется до ужаса, денег нет и взять негде, кровь больше не сдашь — и тут мне захотелось умереть, по-настоящему. Умереть.
— «Где все время лето, — запел Руди, — где растут котлеты на кустах и можно спать на воле».
— Хочешь прокатиться? — спросил его Старый Туфель.
— «В сигаретных деревьях пчелы жужжат, и в фонтанах бьет лимонад», — продолжал Руди. Потом он улыбнулся Туфлю, глотнул вина и снова повалился на койку.
— Человек хочет прокатить, а пассажиров нету, — сказал Френсис. — Выходит, отбой, Туфель, ложись, ногам дай отдых.
— Не-е, я, пожалуй, дальше двину.
— «Стемнело под вечер, и вспыхнули в таборе костры, и бродяга у всех на виду шагал по путям, чтоб на поезд вскочить, сказал он: назад не приду».
— Кончай песни петь, — сказал Рыжик. — Спать не даешь.
— Я ему рыло расквашу, — сказал Френсис и встал.
— Без драк, — сказал Лось. — Она нас вышибет к черту или полицию позовет.
— Значит, это будет день, когда меня вышибли из ночлежки, — сказал Френсис. — Это свинюшник. Я жил в свинюшниках получше, чем этот поганый свинюшник.
— Где я вырос… — начал Старый Туфель.
— Мне начхать, где ты вырос, — сказал Френсис.
— Заткнись. Я из Техаса.
— Тогда скажи город.
— Галвестон.
— Не задирайся, — сказал Френсис, — а то получишь в нюх. Я боевой мужик. Не то что Финни. Двенадцать человек побиваю.
— Ты пьяный, — сказал Старый Туфель.
— Да, — сказал Френсис. — Башка отказывает.
— Давно отказала. Какая муха тебя укусила?
— Ни хера не муха. Муха это ерунда.
— Змея?
— Во, змея. Гремучая. Это я понимаю. Нашел о чем поговорить. Кто хочет говорить о змеях? Лучше о бродягах поговорим. Из-за Элен стал бродягой. Пакость, не хочет домой, не хочет стать человеком.
— «Элен плясала хулу в Гоно-лу-лу», — запел Руди.
— Заткни пасть дурацкую, — сказал ему Френсис.
— Люди меня не любят, — сказал Руди.
— Поёшь, руками махаешь, про Элен говоришь.
— Я собой не владею.
— Про то и говорю, — сказал Френсис.
— Я старался.
— Знаю, но ты не можешь — значит, живи какой есть.
— Мне нравится быть осужденным, — сказал Руди.
— Нет, не будь осужденным, — сказал ему Френсис.
— Мне нравится быть осужденным.
— Никогда не будь осужденным.
— Мне нравится быть осужденным, потому что я делал плохое в жизни.
— Ты никогда не делал плохого, — сказал Френсис.
— Вы, полоумные, заткнитесь там, — заорал Рыжик, сев на койке.
Френсис немедленно встал, побежал по проходу и с разбега смазал Рыжика кулаком по губам.
— Я тебя уделаю, — сказал Френсис.
Рыжик откачнулся от удара и упал с койки. Френсис обежал койку и пнул его в живот. Рыжик застонал, откатился, и Френсис пнул его в бок Рыжик откатился под койку Финни, прячась от ноги. Френсис не оставлял преследования и уже приготовился заехать черным полуботинком без шнурков ему в лицо, но вдруг остановился. Руди, Лось и Старый Туфель стояли и наблюдали.
— Когда я знал Френсиса, он был силен как бык, — сказал Старый Туфель.
— Дом развалил в одиночку, — сказал Френсис. — И шар-баба не понадобилась.
Он взял бутылку с вином и приветственно поднял. Лось улегся на койку, Руди на свою. Старый Туфель сидел на койке возле Френсиса. Рыжик, облизывая разбитую губу, тихо лежал под койкой, на которой храпел Финни. Лица всех знакомых Френсису женщин калейдоскопически сменялись — одно за другим, одно за другим — на трех фигурах в дальнем углу. Троица сидела на стульях с прямыми спинками, озирая всю ткань Френсисовой жизни. Мать вышивала по рисунку «Дом, милый дом», Катрина отмеривала от рулона новую материю, а Элен обрезала махры. Потом все они превратились в Энни.
— Когда мне плюют в лицо — я никому не спущу, а уважать заставлю, это для меня первая забота, — сказал Френсис. — Я буду в аду гореть, если у них есть такое место, но мускулов у меня хватает и крови тоже, и я переживу. Ни один бродяга еще не сказал против Френсиса. Пусть только попробует, черт меня возьми. Все несчастные, гады, все мучаются, не дождутся, когда в рай попадут, бродят под снегом, в пустых домах спят, штаны на них не держатся. Я когда отъеду на тот свет, я хочу тут всех благословить. Френсис никогда никого не обидел.
— Пересмешники будут петь, когда ты умрешь, — сказал Старый Туфель.
— Пускай. Пускай поют. Мне говорят: кончай бродяжить. И я мог. Я хотел, только теперь это все растрепалось, как буксирный канат на канале, туда и сюда, туда и сюда. Когда ты столько раз бит, ты доходишь до мертвой точки. Даже гвоздь. Загнал его — он остановился. Будешь бить дальше — головка отломится.
— Это точно, — сказал Лось.
— «На горе на леденцовой, — запел Руди, — у легавых прыти нет». — Он встал и взмахнул бутылкой, подражая Френсису; потом, раскачиваясь, продолжал петь, громко и не фальшивя: — «У собак клыки из ваты, курочки несут омлет. И товарняки пустые, и всегда сияет солнце. Я хочу на гору эту, где зимы и снега нету, и не сыплется из туч, и с утра до ночи лето на горе на леденцовой».
Старый Туфель встал и собрался уходить.
— Никто не хочет прокатиться? — спросил он.
— Ладно, черт с тобой, — сказал Френсис. — Руди, ты как? Пошли из этого свинюшника. На воздух. Дышать от вони нечем. В бурьяне лучше, чем в этом свинюшнике.
— Пока, друг, — сказал Лось. — Спасибо за вино.
— Это да. И благослови Бог твое колено. Френсиса не согнешь. Не гвоздь.
— Я согласен, — сказал Лось.
— Куда мы едем? — спросил Руди.
— Едем в табор, к моему приятелю в гости. До табора довезешь? — спросил Френсис у Старого Туфля. — На северном краю. Знаешь, где он?
— Нет, ты знаешь.
— Холодно будет, — сказал Руди.
— У них костер, — сказал Френсис. — Лучше холод, чем клоповник.
— «У берега яблочных вод, где синяя птица поет», — запел Руди.
— Во, то самое место, — сказал Френсис.
Машина Старого Туфля ехала на север по бульвару Эри, где прежде тек канал Эри, и Френсис в машине вспоминал Эмметта Догерти: красное с резкими чертами лицо, волнистые седые волосы, крепкий острый нос, придававший ему сходство с Небесным Воином, таким и будет всегда его помнить Френсис — ирландца, который никогда не пил больше чем надо, серьезного, остроумного и владевшего собой человека с высокими целями и неистребимой верой в Бога и в рабочий народ. Френсис сиживал с ним на аспидной ступеньке перед «Тачкой» Железного Джо и слушал его бесконечные рассказы о тех временах, когда он и страна были молоды, когда речные пароходы везли вверх по Гудзону иммигрантов, прибывших морем из Ирландии. Разразилась холера, их снимали с пароходов в Олбани и отправляли по каналу на запад: отцы города потребовали от правительства, чтобы бациллоносных иностранцев содержали вне города.
Эмметта, приплывшего в Нью-Йорк на голодном корабле из Корка, отправили вверх по Гудзону, и в бассейне Олбани он увидел своего брата Оуэна, который махал ему с берега. Оуэн бежал за пароходом до северного шлюза, выкрикивая советы, сообщая семейные новости, и велел ему сойти на берег, как только разрешат, а потом написать, где он, чтобы Оуэн послал ему деньги на дилижанс до Олбани. Но Эмметгу лишь через несколько дней удалось сойти с пакетбота — причем название места он так и не узнал, а местные власти насильно отправили прибывших еще дальше на запад.
В конце концов очутившись в Буффало, Эмметт решил не возвращаться в негостеприимный Олбани и пустился дальше, в Огайо, где стал мостить улицы, а потом строить железные дороги, вместе с ними двигаясь на запад, сделался рабочим вожаком, а потом и руководителем «Клан-на-Гейл» и дожил до тех времен, когда ирландцы забрали власть над Олбани. И вдохновленный его рассказами Френсис Фелан бросил камень, который изменил ход жизни людей, даже еще не родившихся.
Это видение пакетбота, плывущего по каналу, и Оуэна, который бежит параллельно по берегу, рассказывая о своих детях, было так же реально для Френсиса — хотя само событие произошло за сорок лет до его рождения, — как и автомобиль Старого Туфля, ехавший по ухабам на север, к тому самому месту, где они расстались. Он чуть не плакал из-за того, как разлучило братьев Догерти проклятое правительство, — ибо также и он был разлучен сейчас с Билли и остальными. И чем? Чем и кем снова разлучен с людьми, едва успев их обрести?
Имя этой силы — если есть у нее имя — не имело значения, но действие ее было сокрушительно. Эмметт Догерти не винил никого в частности — ни холерных инспекторов, ни даже отцов города. Он знал, что большая сила переместила его на Запад и вылепила из него то, чем ему суждено было стать, — и это перемещение, эту лепку понимал сейчас Френсис, ибо постиг бродяжью тягу, которая стала такой важной составляющей его духа. Поэтому Френсис нашел вполне резонным то, что он и Эмметт слиты в одну персону — в героя пьесы, написанной сыном Эмметта, драматургом Эдвардом Догерти: Эдвард (муж Катрины, отец Мартина) изобразил в «Депо», как Эмметт, рассказывая свою историю разлуки и возмужания, сделал Френсиса радикалом, научил опознавать врага и метить камнем. И подобно тому, как реальный Эмметт вернулся с Запада домой героем рабочего движения, беззаконным героем возвращался домой Френсис в пьесе. После того, что сделал его камень. Одно время Френсис верил всему, что было сказано о нем в пьесе Эдварда: что он освободил забастовщиков от богатых нищих, трамвайных хозяев — так же как Эмметт помог распрямиться Падди-землекопу и вылезти из своей канавы в новый век. Драматург увидел в них обоих небесных воинов, вдохновленных социалистическими богами, которые понимали историческую потребность ирландцев в помощи свыше, ибо без нее (так говорит Эмметт, рабочий-вожак — златоуст из пьесы) «как нам избавиться от свиней-тори, подлинных и неукротимых дьяволов всей человеческой истории?»
Камень (разве не он?) вызвал ответный огонь солдат и стал причиной гибели двух зрителей. А без этого, без смерти Гарольда Аллена, забастовка могла продолжаться, потому что из Бруклина всё везли и везли штрейкбрехеров — ирландцев-иммигрантов вроде тех, что были на пакетботе с Эмметтом, и кое-кто из них сразу дезертировал, сообразив, в чем дело, другие же оставались, растерянные, обескураженные, обманутые нанимателями, которые обещали им работу на железной дороге в Филадельфии, а вместо этого подсунули штрейкбрехерство, ужас и даже смерть. Были среди штрейкбрехеров даже забастовщики из других городов, бездушные люди, которые сели здесь в трамваи, схватились за чужую работу, в то время как другие штрейкбрехеры работали вместо них. И все это могло продолжаться, если бы Френсис не бросил первый камень. Он оказался главным героем стачки, родившей героев десятками. И, став героем, всю жизнь винил себя в смерти троих людей, не различая за событиями, произошедшими в тот день, действия сил иных, чем его правая рука. Не мог признать, хотя и знал, что в тот день летели, и тоже не без последствий, другие камни, что солдаты палили по зрителям не столько в отместку за смерть Гарольда Аллена, сколько в предположении своей собственной, ибо открыли огонь не после того, как Френсис метнул камень, а после того, как вся толпа обрушила каменный град на трамвай. И, не в силах увидеть ничего, кроме своего деяния и его непосредственных, как ему казалось, результатов, Френсис бежал в героизм и через писаное слово Эдварда Догерти еще больше взвалил на себя великой героической вины.
Но теперь, когда эти события давно отошли и были глубоко похоронены и подлинная его вина имела к ним так мало отношения, он видел в забастовке просто безумие ирландцев — бедные против бедных, народ, класс, разделившиеся сами в себе. Видел, как Гарольд Аллен пытался уцелеть в тот день и ту ночь, когда на него ополчилась исступленная толпа, — так же, как он сам, убегая в чужие города, старался уцелеть наперекор их враждебности, как всю жизнь старался уцелеть наперекор своим худшим инстинктам. Ибо Френсис понимал теперь, что воюет с самим собой, что сражаются друг с дружкой его разные части, и если ему суждено уцелеть, то не с помощью какого-то социалистического бога, а за счет ясности в мыслях и твердого взгляда в лицо правде; ибо вина, которую он ощущал, не стоила смерти. И ничему она не служила, кроме как ненасытной кровожадности природы. Фокус в том, чтобы выжить, обставить гадов, уцелеть перед толпой, в роковом хаосе, и показать им всем, как может человек наладить жизнь, если возьмется за это.
Бедный Гарольд Аллен.
— Я прощаю сукина сына, — сказал Френсис.
— Это какого? — спросил Старый Туфель.
Вдребезину пьяный Руди лежал на заднем сиденье, держа бутылку с вином и бутылку с виски стоймя на груди открытыми — вопреки приказу Старого Туфля не откупоривать их в машине — и не проливая при этом ни капли.
— Которого я убил. Его звали Алленом.
— Ты убил человека?
— И не одного.
— Случайно, да?
— Нет. В этого я метил — в Аллена. Он хотел отнять у меня работу.
— Значит, поделом.
— Может, да, а может, нет. Может, он не мог иначе.
— Ерунда, — отозвался Старый Туфель. — Все так считают. Хорошие, плохие и сволочи. Грабители, убийцы.
И Френсис умолк, углубившись в еще одну истину, требовавшую усвоения.
Табору было, возможно, семь лет; или три года, или месяц, или несколько дней. Это был шлаковый отвал, погост, беглый город. Он стоял между кустами сумаха и приречными деревьями, уже голыми от раннего мороза. Случайная на земле сыпь из толевых хибарок, сараюшек и разных импровизированных строений, для которых не придумано слов в человеческом языке. Город бытийного транзита и сослагательной оседлости, стойбище тех, для кого передвижение — либо проклятие, либо бессмысленность, либо невозможность. Здесь обитали калеки, потерявшие дом уроженцы города и люди, закончившие путь и осевшие в ожидании следующей катастрофы. Табор, зримое проявление болезни века, площадью примерно в два городских квартала, расположился между рекой и железнодорожными путями, сразу за бывшим трамвайным депо и покинутым зданием — бывшим салуном Железного Джо.
Приятелем Френсиса в таборе был человек шестидесяти с лишним лет по имени Энди; когда-то в товарном вагоне, по дороге в Олбани, он признался Френсису, что прежде звали его Энди Сено-Солома, поскольку лет до двадцати не умел отличить правую руку от левой — задача, которую ему и теперь приходилось порой решать в напряженные моменты. Френсис сразу почувствовал симпатию к Энди и поделился с ним сигаретами и едой — и сразу вспомнил о нем, когда Энни дала ему два сандвича с индюшкой, а Пег сунула солидный кусок сливового пудинга, каковые три предмета, нетронутые и завернутые в пергамент, лежали сейчас в карманах его костюма, сшитого в 1916 году.
Но о том, чтобы поделиться с Энди едой, он всерьез не думал, пока Руди не запел песню о таборе. Вдобавок, при виде собственной быстро кипящей злобы и саморазрушительной заносчивости, отразившихся на Рыжике, он ощутил нечто вроде удушья, и стечение таких обстоятельств побудило его покинуть ночлежку и искать чего-то, что было бы дорого его душе, поскольку сейчас Френсису прежде всего нужна была вера в простые решения. А Энди Сено-Солома — человек, запутавшийся в названии своих рук и тем не менее уцелевший для того, чтобы поселиться в городе бесполезных епитимий и быть за это благодарным, — представлялся Френсису существом, заслуживавшим внимательного изучения. Френсис нашел его без труда, когда машина Старого Туфля остановилась на грунтовой дороге перед табором. Энди дремал возле угасавшего костра. Френсис разбудил его и вручил ему бутылку виски.
— Выпей, друг. Для смазки души.
— Здорово, Френсис. Как поживаешь?
— Переставляю ноги по очереди — авось куда-нибудь придут, — ответил Френсис. — Отель открыт? Привел к тебе парочку бродяг. Вот Старый Туфель говорит, что он больше не бродяга, но это он только говорит. А это Руди-пудель, хороший мужик.
— Здорово, — сказал Энди. — Рассаживайтесь. Как чувствовал, что ты придешь. Костер еще горит, и на небе звезды. Холодновато только в доме. Сейчас включим отопление.
Сели вокруг костра, Энди подбросил прутиков и щепок, и вскоре пламя потянулось к тем высям, где вечно царствует огонь. Пламя вдохнуло жизнь в студеную ночь, и люди грели возле него руки.
За спиной у Энди замаячила фигура; ощутив ее присутствие, он обернулся и пригласил Мака Мичиганца к первобытному очагу.
— Рад познакомиться, — сказал Маку Френсис. — Говорят, ты на днях провалился в дыру.
— Шею мог сломать, — сказал Мак.
— Сломал? — спросил Френсис.
— Если бы сломал, умер бы.
— А, так ты жив, значит? Не умер?
— Это кто еще? — спросил Мак у Энди.
— Правильный мужик. В поезде познакомились.
— Мы все правильные, — сказал Френсис. — Не встречал еще бродягу, чтоб мне не нравился.
— Это сказал Уилл Роджерс, — сообщил Руди.
— Черта лысого, — ответил Френсис. — Это я сказал.
— Не знаю. Он так сказал. Все, что знаю, я прочел в газетах, — ответил Руди.
— Так ты читать умеешь? — сказал Френсис.
— Джеймс Уатт изобрел паровую машину, — сказал Руди. — А ему было только двадцать девять лет.
— Он был кудесник, — сказал Френсис.
— Правильно. Чарлз Дарвин был очень выдающимся человеком, понимал ботанику. Умер в 1936 году.
— О чем он говорит? — спросил Мак.
— Он ни о чем не говорит, — ответил Френсис. — Просто говорит.
— Сэр Исаак Ньютон. Вы знаете, что он сделал с яблоком?
— Этого я знаю, — сказал Старый Туфель. — Он открыл тяготение.
— Правильно. Знаешь, когда это было? В 1936 году. Он родился от двух повитух.
— А ты порядком разузнал про этих кудесников, — сказал Френсис.
— Бог вора любит, — сказал Руди. — Я вор.
— Мы все воры, — сказал Френсис. — Что ты украл?
— Я украл любовь моей жены, — сказал Руди.
— И что с ней сделал?
— Отдал обратно. Держать не стоило. Ты знаешь, где Млечный Путь?
— Где-то там, — сказал Френсис, глядя в небо, такое звездное, каким он его еще не видел.
— Жрать охота, — сказал Мак Мичиганец.
— На, откуси, — сказал Энди. И вытащил из пальто большую луковицу.
— Это лук, — сказал Мак.
— Тоже кудесник, — сказал Френсис.
Мак взял луковицу, осмотрел и вернул Энди, а тот откусил от нее и снова положил ее в карман.
— В магазине дали, — сказал Энди. — Говорю ему: хозяин, голодаю, мне надо что-то съесть. И он дал две луковицы.
— У тебя были деньги, — вмешался Мак. — Сказал тебе — купи буханку хлеба, а ты купил бутылку вина.
— Не получается — и вино и хлеб, — сказал Энди. — Ты что, француз?
— Хочешь покупать еду и выпивку — устройся на работу, — сказал Френсис.
— На прошлой неделе я мячи на гольфе подносил, — сказал Мак, — хреновина, невыгодно. На буграх оскальзываешься. У самих-то шипы на ботинках. Говорят: иди работать, бродяга. Я бы пошел, но не могу. Пять-шесть долларов добуду — и на поезд. Я не бродяга. Я босяк.
— Слишком много двигаешься, — сказал Френсис. — Потому и в дыру провалился.
— Да, — сказал Мак, — но в этот дом я больше ни ногой. Слышал, полицейские там каждую ночь людей забирают. Кто осел — считай, сгорел. На ходу — с собой в ладу.
— Сегодня вечером тут полицейские были, фонарями светили, — сказал Энди. — Но никого не замели.
Руди поднял голову и обвел взглядом лица, освещенные костром. Потом поглядел на небо и обратился к звездам.
— На окраине, — сказал он. — Я непоседа, странник.
Вино ходило по кругу, и Энди подбрасывал дрова, хранившиеся в его халупе. Френсис вспоминал о том, как Билли, надев костюм, пальто и шляпу, показывался ему перед уходом. Нравится шляпа? — спросил он. Нравится, сказал Френсис, стильная. Свою потерял, сказал Билли. Эту в первый раз надеваю. Ничего выглядит? Стильно выглядит, сказал Френсис. Ладно, пора в город, сказал Билли. Давай, сказал Френсис. Еще увидимся, сказал Билли. Не сомневайся, сказал Френсис. Останешься в Олбани или подашься куда? — спросил Билли. Еще не знаю, ответил Френсис. Есть тут над чем подумать. Это всегда есть, сказал Билли, после чего они пожали руки и больше уже не разговаривали.
Сам он ушел через час с небольшим, пожав руку и Джорджу Куинну, ушлому и франтоватому мужчинке, рассказывавшему плохие анекдоты («Ты откуда?» — спрашивают потрепанную корову. «От верблюда»), которым все смеялись, а Пег крепко обняла отца и поцеловала в щеку, вот это поцелуй, всем поцелуям поцелуй, а потом Энни взяла его руку в обе руки и сказала: приходи обязательно. Конечно, сказал Френсис. Нет, сказала Энни, ты должен прийти, мы должны поговорить о многом, я хочу рассказать тебе о детях, о семье. Если захочешь остаться на ночь, мы поставим тебе койку у Данни. А потом совсем легонько поцеловала его в губы.
— Эй, Мак, — сказал Френсис, — ты правда голодный или так губами шлепаешь, от нечего сказать?
— Я голодный, — сказал Мак. — С утра не жрал. Тринадцать, четырнадцать часов небось.
— На, — сказал Френсис, развернув один сандвич с индейкой и половину отдав Маку. — Откуси пару раз, но все не ешь.
— У-у, ладно, — сказал Мак.
— Я сказал тебе, он хороший мужик, — сказал Энди.
— Хочешь кусок? — спросил у него Френсис.
— Мне луку хватило, — сказал Энди. — А вон малый в ящике от рояля, он тут спрашивал поесть. У него там младенец.
— Младенец?
— Младенец и жена.
Френсис отнял у Мака Мичиганца остаток сандвича и в темноте, разбавленной светом костра, побрел к ящику от рояля. Перед ящиком тоже горел костерок, и возле него, сидя по-турецки, грелся человек.
— Я слышал, у тебя ребенок, — сказал Френсис подозрительно смотревшему на него человеку, а тот кивнул и показал на ящик. В темноте Френсис разглядел очертания женщины, свернувшейся вокруг чего-то, похожего на спеленутого младенца.
— У меня тут харч лишний, — сказал Френсис и отдал мужчине нетронутый сандвич вместе с остатками другого. — И сладкое. — Он отдал пудинг.
Мужчина принял дары, подняв к нему лицо, на котором было написано изумление человека, пораженного молнией посреди безводной пустыни; а благодетель его исчез прежде, чем он смог осознать подарок Френсис занял свое место в безмолвном кругу у костра Энди. Все, кроме Руди, свесившего голову на грудь, смотрели на него.
— Дал ему поесть? — спросил Энди.
— Ага. Хороший малый. Я-то сегодня поел от пуза. Сколько ребенку?
— Три месяца, он сказал.
Френсис кивнул.
— У меня тоже был. Звали Джеральдом. Упал, сломал шею и умер — а было ему тринадцать дней.
— Беда, — сказал Энди.
— Ты никогда про это не говорил, — сказал Старый Туфель.
— Да, потому что это я его уронил. Взял в пеленке, а он выскользнул.
— Вот черт, — сказал Старый Туфель.
— Не мог я с этим справиться. Потому и от семьи сбежал. А на прошлой неделе на другого сына наткнулся — и он мне говорит, что жена никому про это не рассказывала. Человек уронил ребенка, ребенок умер, а мать ни одной живой душе ни слова. Не могу это понять. Женщина хранит такой секрет двадцать два года, оберегает такого, как я.
— Женщин не поймешь, — сказал Мак Мичиганец. — Моя целый день, бывало, передком шурует, а потом приходит домой и говорит мне, что до нее в жизни никто не дотронулся, кроме меня. У меня только тогда глаза открылись, когда домой пришел, а она с двоими сразу кувыркается.
— Я не про то говорю, — сказал Френсис. — Я говорю про женщину, которая женщина. Я не про блядь подзаборную говорю.
— Она красивая была, однако, — сказал Мак. — И характер необыкновенный.
— Ага, — сказал Френсис. — И весь у ней между ног.
Руди поднял голову и посмотрел на бутылку. Поднес ее к свету.
— Отчего человек становится пьяницей? — спросил он.
— От вина, — сказал Старый Туфель. — От того, что в руке у тебя.
— Вы когда-нибудь слышали про медведей и про сок тутовой ягоды? — спросил Руди. — Сок тутовой ягоды бродит у них в животе.
— Да ну? — сказал Старый Туфель. — Я думал, он бродит до того, как внутрь попал.
— Не. Не у медведей, — сказал Руди.
— И что сделалось с медведями и соком? — спросил Мак.
— Они оцепенели, и у них сделался бодун, — сказал Руди и долго-долго смеялся. Потом опрокинул бутылку и слизнул с горлышка последние капли. Он бросил бутылку к еще двум пустым — своей из-под виски и Френсисовой винной, которая ходила по кругу.
— Черт, — сказал Руди. — У нас нечего выпить. Пропадаем.
Вдалеке послышался шум моторов и хлопанье автомобильных дверей.
Напрасно Френсис исповедовался. Заговорить о Джеральде с чужими было ошибкой — никто не принял этого всерьез. И совести он не облегчил, и прозвучало это ненужно, как бессмысленная болтовня Руди про кудесников и медведей. Френсис пришел к выводу, что принял еще одно неверное решение — в длинной цепи других. Он пришел к выводу, что вообще не способен на правильные решения, что такого непутевого человека свет не видывал. Теперь он был убежден, что никогда не достигнет равновесия, позволяющего многим людям жить мирной жизнью, без насилия и дезертирства, жизнью, вырабатывающей к старости хотя бы малую толику счастья.
Он не понимал, чем отличается в этом смысле от других людей. Он знал, что в чем-то он сильнее их, более склонен к насилию, что тяга к бегству у него в крови, но все это не имеет никакого отношения к умыслу. Ну ладно, он хотел попасть камнем в Гарольда, но это было давно. Зная Френсиса так, как он себя знал, мог ли кто-нибудь подумать, что это он ответствен за смерть Бузилы Дика, обкусанную шею Шибздика, за синяки на Рыжике, за шрамы на других людях, давно забытых или давно похороненных?
Сейчас Френсису было ясно лишь одно: относительно себя он никогда не мог прийти к каким-либо заключениям, основанным на разуме. При этом он не считал, что не способен мыслить. Он видел себя существом неведомых и непознаваемых качеств, человеком, лишенным хладнокровия, как в импульсивных поступках, так и в обдуманных. И, однако, признаваясь себе, что он — душа исковерканная и погибшая, Френсис всякий раз убеждался в разумности и целесообразности своих действий: он бежал от родных, потому что такому нечестивому человеку не место среди них; все эти годы он уничижал себя нарочно — в противовес пугливой гордыне, ибо всегда гордился своей способностью сочинить торжество, из которого проистечет благодать. Кем он был — он был воином, да, защищавшим веру, которую никому не дано выразить в словах, тем более ему самому, но как-то это было связано с охраной святых от грешников, живых от мертвецов. А воин — он был убежден в этом — не жертва. Ни в коем случае не жертва.
В глубочайших глубинах души, где рождается неизреченный вывод, он говорил себе: моя вина — единственное, что у меня осталось. Если расстанусь с ней — я ничего не значил, я ничего не сделал, я был ничем.
И, подняв голову, он увидел людей в легионерских фуражках, строем двигавшихся на костер с бейсбольными битами в руках.
Люди в фуражках вошли в лагерь с лютой целеустремленностью, безмолвно сшибая все, что возвышалось над землей. Они проламывали хибарки и валили сарайчики, и так уже почти разрушенные временем и непогодой. Кто-то, увидевший их, выскочил из своей конуры и побежал, выкрикивая одно слово: «Облава»; кое-кого из бродяг он разбудил, и они, похватав пожитки, бросились следом за ним. Гости Энди только тогда заметили приближение налетчиков, когда первые разгромленные лачуги уже горели.
— Что за черт? — удивился Руди. — Почему все повскакали? Френсис, ты куда?
— Вставай, глупый, — сказал Френсис, и Руди встал.
— Во что это, к черту, я влопался? — сказал Старый Туфель и попятился от костра, не сводя глаз с атакующих. Они были еще в полусотне метров, а Мак Мичиганец уже предпринял стремительный отход: согнувшись серпом, он бежал к реке.
Налетчики продвигались вперед, круша табор; один из них снес лачугу двумя ударами. Шедший за ним облил развалину бензином и кинул спичку. Они уже были в двадцати метрах от сарайчика Энди, а Руди, Энди и Френсис, оцепенев, смотрели на происходящее изумленными глазами.
— Надо уходить, — сказал Энди.
— У тебя в хибаре есть что-нибудь стоящее? — спросил Френсис.
— Стоящего у меня только шкура, а она при мне.
Троица стала медленно пятиться от налетчиков, которые явно намеревались сровнять весь поселок с землей. Френсис заглянул на ходу в рояльный ящик и увидел, что он пуст.
— Кто они? — спросил у Френсиса Руди. — Зачем ломают?
Никто ему не ответил.
С полдюжины лачуг и конур уже пылали, от одной загорелось высокое голое дерево, и пламя его вздымалось высоко в небо, намного выше, чем огонь горящих лачуг. При пляшущем свете пожара Френсис увидел, как один из налетчиков ударил по хижине, а из нее на четвереньках выполз человек. Несильно размахнувшись битой, налетчик огрел его по заду, и человек вскочил на ноги. Налетчик ткнул его еще раз, и тот, хромая, убежал. Горящая хижина беглеца осветила улыбку налетчика.
Тут Френсис, Руди и Энди тоже собрались бежать, уверовав наконец, что ночь наводнена демонами. Но когда повернулись, увидели еще двоих с битами, заходивших слева.
— Грязные бродяги, — сказал один и размахнулся битой, целя в Энди. Тот ловко увернулся, побежал, и его поглотила ночь. Налетчик махнул битой в обратную сторону, и удар пришелся пьяненькому Руди по затылку, прямо над шеей. Руди ойкнул и упал. Френсис прыгнул на налетчика, вырвал у него биту, отскочил, повернулся лицом к обоим: они шли на него, и на лицах у них была ненависть, смертельная и безадресная, как оскаленные зубы бешеной собаки. Второй налетчик поднял биту и нанес вертикальный удар, от которого Френсис легко уклонился шагом влево — как делал когда-то, ловя сильный низовой мяч. И, сразу шагнув вперед, как если бы отбивал бросок, направленный в сторону, со всего размаха ударил битой того, который свалил Руди. Френсис вложил столько силы в удар, что, будь на месте человека мяч, он улетел бы по центру за ограду поля, — где угодно, на любом стадионе, — и Френсис ясно услышал, ощутил руками, как лопнул у нападавшего позвоночник И со сладострастным удовольствием увидел, как тот, нелепо скорчившись, без звука упал на траву.
Второй налетел на Френсиса и сбил его с ног, но не битой, а тяжестью прущего тела. Они покатились по земле; в конце концов Френсис все же освободился, ударив противника сбоку по горлу. Но тот был крепок и очень проворен — он уже стоял на ногах, когда Френсис только поднялся на колени, — и уже отводил биту для удара. Бита Френсиса, описав полкруга, ударила его по колену. Сустав ушел назад, нога сложилась в обратную сторону, и человек рухнул с протяжным воплем.
Френсис поднял Руди, издававшего нечленораздельные звуки, взвалил на плечо и побежал изо всех сил к реке. Там повернул вдоль берега к городу. Он остановился в высоком бурьяне, уже буром и мертвом, и полежал рядом с Руди, чтобы отдышаться. Их никто не преследовал. За голыми деревьями был виден табор; пожар там распространялся. Луна и звезды светили на реку — покойное море стекла рядом со злым, расползавшимся огнем.
Рука у Френсиса оказалась в крови; он подошел к реке, намочил платок, смыл кровь. Потом жадно пил из реки удивительную, ледяную, свежую воду. Промокнув щеку, понял, что она еще кровоточит, и прижал к ней мокрый носовой платок.
— Кто они? — спросил Руди, когда он вернулся.
— Ребята из другой команды, — сказал Френсис. — Не любят нас, грязных бродяг.
— Ты не грязный, — прохрипел Руди, — у тебя новый костюм.
— Черт с ним, с костюмом, — голова как?
— Не знаю. Такого никогда не чувствовал.
Френсис потрогал его затылок. Крови не было, только громадная шишка.
— Идти можешь?
— Не знаю. А где Старый Туфель с машиной?
— Уехал, наверное. Думаю, машина в розыске. Угнал, наверно. Раньше промышлял этим. И своим очком.
Френсис помог Руди встать, но Руди не мог стоять сам и не мог переставлять ноги. Френсис снова взял его на плечо и пошел на юг. Целью его была Мемориальная больница, бывшая Гомеопатическая, на Норт-Пёрл-стрит, в центре. Далеко до нее, но другого места ночью не было в этом проклятом городе. И всю дорогу придется пешком. Ждать автобуса или трамвая в этот час — Руди умрет в канаве.
Френсис нес его сперва на одном плече, потом на другом, а когда обнаружилось, что Руди немного владеет руками и может держаться, взял на закорки. Он нес его по прибрежной дороге, чтобы не попасться патрульной полицейской машине, потом вдоль путей до Бродвея, а оттуда — на Пёрл. Он внес его по лестнице в больницу, в приемный покой, маленький, чистый, ярко освещенный и пустой. Увидев их, сестра откатила от стены носилки и помогла Руди сползти на них со спины Френсиса.
— Ему разбили голову, — сказал Френсис. — Идти не может.
— Как это случилось? — спросила сестра, изучая глаза Руди.
— Какой-то ненормальный на Медисон-авеню ударил его кирпичом.
— Я вызову врача. Он пьяный.
— Сейчас не в этом дело. У него еще рак желудка, но сейчас у него беда с головой. Ему досталось страшно, вы уж поверьте, и его вины тут нет.
Сестра подошла к телефону, набрала номер и тихо поговорила.
Руди улыбнулся, посмотрел на Френсиса мутным взглядом и ничего не сказал. Френсис похлопал его по плечу и сел рядом отдохнуть. Он увидел себя в зеркальной дверце шкафчика. Бабочка на нем сидела косо, а рубашку и пиджак он закапал кровью, когда еще не знал, что ранен. Лицо чумазое, костюм в грязи. Он поправил галстук и стряхнул кое-где грязь.
После второго звонка и разговора, который Френсис уже хотел прервать, чтобы она занялась, черт возьми, раненым, сестра вернулась. Она пощупала Руди пульс, сходила за стетоскопом, послушала сердце. И сказала Френсису, что Руди умер. Френсис встал и посмотрел на лицо приятеля; на нем еще была улыбка.
— Как его звали? — спросила сестра. Она взяла карандаш и больничную карточку.
Френсис только смотрел на остекленело улыбавшегося Руди. Исаак Ньютон Яблочный, родился от двух повитух.
— Скажите, пожалуйста, как его звали? — повторила сестра.
— Звали Руди.
— Руди — а фамилия?
— Руди Ньютон, — сказал Френсис. — Он знал, где Млечный Путь.
Когда Френсис отправится к гостинице «Паломбо», чтобы согреться, вытянуться рядом с Элен и подумать о том, что случилось и как с этим быть, часы на Первой церкви будут показывать 3-15. Он пройдет мимо ночного портье на лестничной площадке, махнет ему рукой и поднимется в комнату, где они всегда останавливались с Элен. Глядя на грязь в коридоре и на вытертый ковер, он напомнит себе, что для него и Элен — это роскошь. Он увидит свет под дверью, но все равно постучит, чтобы убедиться, Элен ли в этой комнате. Никто не отзовется, он откроет дверь и увидит Элен — на полу, в кимоно.
Он войдет в комнату, закроет дверь и будет долго стоять, глядеть на нее. Волосы у нее будут распущенные, рассыпавшиеся по полу, красивые.
Немного погодя он подумает, что надо бы поднять ее на кровать, но решит, что в этом нет смысла: ей и так лежать хорошо и удобно. Вид такой, будто она спит.
Он сядет в кресло и будет смотреть какое-то время — какое, он не сможет потом подсчитать, — и решит, что принял правильное решение, не переложив ее на кровать.
Потому что она не скрючилась.
Он заглянет в открытый чемодан, найдет свои старые вырезки и положит их в нагрудный карман пиджака. Найдет свою бритву и перочинный нож, ее бабочку с искусственными бриллиантами и все это тоже рассует по карманам пиджака. В стенном шкафу, в ее пальто он найдет 3 доллара и 35 центов и сунет их в брючный карман, не понимая, где она их взяла. Вспомнит, что оставил для нее два доллара, и теперь их не получить ни ей, ни ему — пусть считаются чаевыми старику Доновану. Элен говорит «спасибо».
Потом он сядет на кровать и будет смотреть на Элен оттуда. Увидит, что глаза у нее закрыты, и вспомнит, какими ярко-зелеными они были при жизни, эти чертовские изумруды. Просидит долго, стараясь заглянуть в смеженные глаза Элен, а потом услышит за спиной женский разговор.
Поздно теперь, скажут женщины. Поздно теперь заглядывать ей в душу. А он все будет смотреть, помня о патефонной пластинке, что прислонена к подушке; он знает, какую песню она купила или украла. Свою любимую «Бай-бай, черный дрозд», и он услышит, как ее вполголоса поют женщины, а сам будет созерцать свирепо блестящие шрамы на душе Элен, свежие и мертвенно-белые среди старых шрамов, между тем как душа Элен уже очищается от всех мирских ран, пламенея зеленым пламенем надежды, но и сохраняя эти шрамы в целостности, как рубцы прозрения глубочайших тайн Сатаны.
Френсис, это раздвоенное создание — то пожилой человек, согбенный смертный, то снова птенец, только-только вставший на крыло, тихо подпоет женщинам: «С тихой песней я иду», — и песня откроет ему, что смотрит он вовсе не в душу Элен, а в свою назойливую и нетвердую память. Ему ясно, что и Руди, и Элен понимают его сейчас гораздо глубже, чем понимал когда-либо или будет понимать их он.
Мертвые — все глаза у них.
Он станет отматывать нить своей жизни от смерти Элен и увидит ее в том же японском кимоно, лежащую рядом с ним после нежной любви, и она говорит ему: я больше ничего на свете не хочу — только чтобы мое имя вернулось в семью.
И Френсис встанет и поклянется, что когда-нибудь разыщет могилу Элен, где бы ее ни зарыли, и поставит камень с глубоко высеченной надписью. «Элен Мари Арчер, чистая душа» — будет высечено на камне.
Френсис вспомнит, что, когда гаснут чистые души, мир наводняют силы тьмы, несущие с собой грозу, раздоры и огонь. И он поймет, что должен молиться о спасении ее души, ибо никак иначе ей теперь не поможет. Но поскольку в его представлении мир иной был не Дворцом Небесным, где легионы блаженных душ поклоняются Святому Червю, а скверным туманом над скважиной, через которую земля опорожняется от смрада гниющих жизней, перед глазами Френсиса горел вопрос: как этому человеку молиться?
Он будет размышлять над ним опять несчитанное время и решит в конце концов, что молиться у него нет никакой возможности — ни об Элен, ни даже о себе.
Тогда он опустит руку, и дотронется до макушки Элен, и погладит ее по голове, осторожно, как гладит отец по мягкому родничку новорожденного ребенка, — осторожно, чтобы не потревожить текучую россыпь ее волос.
Таких красивых.
Потом он выйдет из комнаты Элен, оставив там свет. Он пройдет по коридору до лестничной площадки, махнет задремавшему в кресле ночному дежурному и снова окунется в студеную и живую ночную тьму.
А к рассвету он уже будет на товарняке, и Делавэр-Гудзонская железная дорога повезет его к берегу яблочных вод. Он будет сидеть на корточках посреди пустого вагона с приоткрытой дверью, чуть в стороне, чтоб не дуло. Будет наблюдать, как звезды, чей огонь лишь несколько часов назад казался негасимым, тают в пробуждающемся небе, в раннем его переливе из сиреневого в розовое.
Он не в силах закрыть глаза и поэтому задумается о том, что он теперь может делать. Потом решит, что не способен выбрать между всеми открытыми для него возможностями. Теперь он уверен только в том, что живет в мире, где события сами решают за себя, и единственное, что может человек, — это находиться в одном прыжке от их непостижимости.
Он увидел Джеральда, запеленутого в серебристую паутину могилы; потом видение растаяло, как звезды, и он не мог припомнить даже цвет его волос. Он увидел всех женщин, которых стало трое, а потом их невозможное объединение тоже растаяло, и остался только прекрасный рот Катрины, произносивший не столько слова, сколько их немые очертания; и тогда он понял, что оставляет позади больше, чем город и набравшуюся за его век галерею трупов. Он оставлял позади даже яркое воспоминание о шрамах на душе Элен.
Когда поезд замедлил ход, чтобы набрать воды, в вагон вскарабкался Клубничный Билл. Для бродяги, умершего с кашлем, он выглядел довольно нарядно: полотняный костюм в синюю полоску, соломенная шляпа и туфли цвета нового бейсбольного мяча.
— При жизни ты так хорошо не выглядел, — сказал ему Френсис. — Смотрю, тебе там неплохо.
По прибытии каждому придают портного-итальянца, объяснил Билл. Но скажи мне, друг, от чего ты бежишь на этот раз?
— Всё от той же своры, — сказал Френсис. — От полицейских.
Никаких полицейских нет, сказал Билл.
— Может, до рая еще ни один не добрался, но здесь они меня заманали.
Не гонятся за тобой полицейские.
— Ты точно знаешь?
Буду я морочить такого человека, как ты?
Френсис улыбнулся и стал напевать песню Руди о крае, где синяя птица поет. Он выпил последний глоток виски «Зеленая река», показавшегося теперь прохладным и освежающим. И подумал о чердаке Энни.
Отличное место, сказал ему Билл. У них там койка в углу, рядом с твоим сундуком.
— Я видел его, — сказал Френсис.
Френсис подошел к двери вагона и бросил пустой бутылкой в луну, бросок был с подкруткой, и она ушла в сторону восходящего солнца. Плывя в небе, бутылка с луной заиграли душевную музыку, как банджо, и божественная их игра побуждала Френсиса спрыгнуть с поезда и искать убежища под святой фелановской кровлей.
— Слышишь эту музыку? — сказал Френсис.
Музыку? Я бы не сказал.
— Банджо. Очень приятное банджо. Это бутылка от виски играет. Бутылка и луна.
Тебе виднее, сказал Билл.
Френсис опять прислушался к луне и бутылке и услышал их еще явственнее. Если ты услышал такую музыку, незачем больше лежать. Можно встать с этой койки, подойти к заднему окну мансарды и посмотреть, как гоняет голубей Джейк Бекер. Голуби носились над всем кварталом, сукины дети, кругом, кругом, кругом, а Джейк, бывало, свистнет — и возвращаются в клетки. Черт-те что.
— Что тебе сделать на второй завтрак? — спросила Энни.
— Я не привереда. Сандвич с индейкой — в самый раз.
— Чаю еще хочешь?
— Этого чаю я всегда хочу, — сказал Френсис.
Чтобы его не увидели, он держался от окна подальше, когда смотрел на голубей или с другого конца чердака наблюдал за игрой в футбол на школьной спортивной площадке.
— Если тебя не увидят, все обойдется, — сказала ему Энни.
Она меняла ему постельное белье два раза в неделю, повесила бежевые занавески и купила пару черных штор, чтобы по вечерам он мог читать газету.
Но нужды в чтении он больше не испытывал. В голове не осталось мыслей. Если мысль появлялась, то оседала на мозге, как утренняя роса на каменной равнине. Солнце уничтожало росу, и только ее следы оставались на камне. А камню эти следы не нужны.
Вопрос состоял в том, дознаются ли они, что спину человеку сломал Френсис. Ищут ли его? Или делают вид, что не ищут? В сундуке он нашел старый тренировочный свитер и носил его с поднятым воротом, чтобы скрыть лицо. Еще он нашел пилотку Джорджа Куинна — она придавала ему военный вид. В армии он дослужился бы до нашивок, медалей. Дисциплина всегда была ему по душе. Никому не придет в голову разыскивать его в пилотке Джорджа.
— Френ, ты любишь желе? — спросила Энни. — По-моему, я никогда не делала тебе желе. Да и не помню, продавали тогда «Джелл-О»?
Если его разыскивают, тогда кончен бал. Погасли свечи. Он отправится туда, где тепло, где не надо больше бежать от людей и прятаться от погоды.
Эмпирей — область вовсе не пространственная, он не движется, и у него нет полюсов. Он обнимает светом и любовью primum mobile, отдаленнейшее и быстрейшее из материальных небес. В primum mobile являют себя ангелы.
Но если его не разыскивают, он как-нибудь скажет Энни (у нее уже была такая мысль, это он понял) насчет того, чтобы поставить койку в комнате у Дании, если все точно утрясется и образуется.
В этой комнате у Данни места было много.
И утром там солнечно.
Славная у него комната.