Окончательно преисполненный презрения, аббат Рифент ответил:
— Детскую мазню.
— Браво, аббат! Преадамиты отличались детской наивностью и потому, разумеется, рисовали, как дети. Я вас за язык не тянул, аббат, вы сами льете воду на мою мельницу. Люди, создавшие эти рисунки, нет, эту живопись, — обратите внимание, что изображение цветное, — или эти гравюры, — обратите внимание, что на скале сделаны насечки, — итак, люди эти жили еще до первородного греха и были, как дети, о которых Иисус толкует в Евангелии. Эти преадамиты и есть авторы данных рисунков — свидетельства их существования. Они, стало быть, жили в этих пещерах, где находили кров и убежище против катаклизмов, сотрясавших нашу землю, такую же молодую, как они сами.
Герцог поднес фонарь к лицу Рифента и спросил, что он обо всем этом думает.
— Господин герцог, — сказал иронически аббат, — я задам вам всего лишь один вопрос.
— Задавайте мне ваш всего один вопрос, аббат.
— Если преадамиты жили в этой пещере, каким же образом они освещали ее? Может, у них уже тогда был ваш «философский свет», или они видели в темноте?
— У них были кошачьи глаза, — ответил герцог. — Вы опять льете воду на мою мельницу. Поскольку у них не было философского света, они могли полагаться лишь на свое собственное кошачье зрение.
Аббат, уязвленный тем, что сам подсказал герцогу ответ на вопрос, который считал неразрешимым, решил, однако, так просто не сдаваться:
— А как же вы объясните тот факт, что никто никогда не упоминал о них, и в первую очередь Священное Писание?
— Прошу прощения, аббат, а те гиганты, о коих говорится в Книге Бытия, глава шестая, строфа четвертая? Ага! Нет, вам меня не сбить!
— Стало быть, по вашему мнению, многие тысячелетия назад гиганты с кошачьими глазами забавлялись тем, что малевали, как малые дети, картинки на стенах пещеры Перигора?
— Смейтесь, смейтесь, аббат, но я вас разбил по всем пунктам. Впрочем, почему одна пещера, — их ведь множество. Я вам все их покажу.
— Эти пещеры должны быть очень велики, чтобы вмещать ваших гигантов.
— Глядите же!
Герцог направил луч фонаря вверх, к сводам, и свет затерялся в вертикальном колодце, которому не было конца. Потом он повел фонарем во все стороны, и аббат Рифент смог убедиться, что они находятся в необъятном, поистине бескрайнем подземном зале.
Его охватил священный трепет.
— Ну что? — спросил герцог, — не правда ли, здесь так же красиво, как в Сен-Сюльпис? Ну а рисунки эти… по-моему, вы слегка поторопились объявить их детскими. Взгляните-ка на этого мамонта… на этих туров… на эту лошадь… на этого оленя. Грёз — и тот не нарисовал бы лучше.
— Давайте договоримся, — возразил Рифент. — Только что вы настаивали на том, что ваши гиганты были чисты и невинны, теперь же изображаете их опытными живописцами — ну прямо тебе академики!
— Если дети больше не могут быть такими же опытными, как академики, — парировал герцог, — то это исключительно по вине Адама, его ребра, его яблока и его падения. А до того…
И он глубоким вздохом почтил прекрасный преадамитский союз чистоты и мастерства. Водя фонарем вдоль стены, герцог продолжал показ:
— Глядите… глядите… эти бегущие лошадки… эти пасущиеся олени… эти нападающие зубры… эти мамонты… прямо слышишь, как они трубят.
— Должен признать, что все это довольно любопытно.
— Ага! — довольно вскричал герцог, — вы, я вижу, человек прямодушный.
— В конце концов, почему бы им и не существовать — этим гигантам-художникам с кошачьими глазами, коль скоро вы оставляете мне Адама с его падением?!
— Ничего я вам не оставляю. Я употребил слово «прямодушный» в качестве стилистического оборота.
— Господин герцог, я начинаю сомневаться, можно ли назвать прямодушным вас.
— Но вы же признали факт существования моих преадамитов…
— Погодите, погодите, я ведь сказал: коль скоро вы мне оставляете…
— Да будет вам торговаться! Ничего я вам не оставляю, аббат, вы уже стали преадамитофилом. Впрочем, сейчас я вам представлю другие доказательства в других пещерах. Пошли!
Они выбрались наверх; аббат протер глаза и, взглянув на окружающий пейзаж, сказал:
— Господин герцог, теперь, когда я вижу это небо, эти деревья, эту траву и камни, этих порхающих птичек, я спрашиваю себя, не фантасмагория, не сон ли все, что я увидел там, в пещере. И я сильно подозреваю, что ваш фонарь скорее магический, нежели философский. Вы позволите мне осмотреть его?
Герцог протянул фонарь аббату, и тот вынужден был признать, что не обнаружил в нем ровно ничего магического, а всего лишь кое-что философское.
— В путь! — скомандовал герцог, забирая фонарь у аббата.
Найдя Пешедраля, мула и лошадей, они отправились из Руфийяка в Тайяк, где и заночевали после осмотра новых пещер. На следующее утро они продолжили свой путь в Монтийяк, подле которого осмотрели то, что герцог величал Сикстинской капеллой преадамитов. Ужинать они вернулись в Плазак.
Сидя в таверне, они попивали молодое винцо — для затравки, в ожидании плотной заправки. Аббат проявлял все признаки активного размышления, а герцог изо всех сил подавлял улыбку — отчего лицо у него сморщилось, как у обезьяны, — и заранее молча торжествовал победу. На третьем стакане кларета аббат взял слово и сказал так:
— Все это очень смутно.
— Погодите, настоящая смута еще и не начиналась, — возразил герцог д’Ож. — Вот когда я объявлю о моем открытии всему свету, Церковь зашатается на своих устоях, а Папа задрожит от ужаса. Когда же весь свет признает мое открытие, Церковь и вовсе рухнет, а Папа, чтобы заработать на хлеб, сам к себе пойдет первым хлебодаром.
— Господи боже мой! — прошептал аббат Рифент. — Куда мы идем?!
Только что герцог собрался ответить на этот вопрос, как в таверну ворвался Пешедраль, а следом за ним всадник — пеший, но в костюме всадника.
— Господин герцог! — вскричал Пешедраль, — господин гер…
— Кто тебе разрешил прерывать меня? Я, правда, и не говорил, но намеревался сказать фразу, представляющую огромный интерес для аббата Рифента в частности и для всего духовного мира в целом.
— Новости из Парижа, господин герцог! — продолжал Пешедраль, даже и не подумав извиниться.
— Ну и что?! Подумаешь, какая важность — новости из Парижа! Самые интересные новости теперь здесь. И исходят они от меня.
— Это как посмотреть, — нагло заявил Пешедраль. — Они взяли Бастилию.
— Кто это «они»?
— Народ Парижа, — ответил всадник — пеший, но в костюме всадника. — Все узники освобождены, а король вновь призвал господина Неккера. Отныне государственные цвета Франции — белый, красный, голубой.
— Опять фиаско! — шепчет герцог. — Кому теперь нужны мои преадамиты!
— Церковь спасена! — ликующе восклицает аббат, складывая ладони для благодарственной молитвы.
Все эти реплики сильно озадачили всадника — пешего, но в костюме всадника. Он сказал:
— Господа, хотя ваши речи мне и непонятны, я вижу, вы люди благородные. Позвольте представиться: сир де Сри.
— Черт подери! — воскликнул герцог, — да это же мой зять! А я вас не признал. Мы так редко видимся. Да и брюхо вы нагуляли порядочное. Ну а как моя дочь Пигранелла, — часто ли она нагуливала себе брюхо?
— Она умерла бесплодной, — отвечал сир де Сри с легким отвращением.
— Бедняжка! — промолвил герцог и, повернувшись к аббату, добавил: — Ну, аббат, можете помолиться за нее, поскольку молитвы, по-видимому, еще некоторое время будут действительны.
Потом он вновь обратился к де Сри:
— А как же это вы очутились здесь? Меня разыскивали?
— Отнюдь. Я эмигрирую.
— Вы что — ласточка?
— Я сказал не «мигрирую», а «эмигрирую». Я кончил «тосковать по гаваням Европы»… Мне очень не нравится то, что здесь творится, а народ Парижа, по-моему, готов перерезать всех аристократов; я уж не говорю о крестьянах, которые начали жечь наши замки. И вот я пробираюсь окольными путями в Байонну, а там отплыву в Англию.
— Почему именно в Англию?
— А почему бы и нет?
Герцог призадумался, затем сказал:
— В общем-то, Сри, это не такая уж плохая мысль. Что до меня, то я отправлюсь в Испанию, где меня примет мой превосходнейший друг граф Альтавива-и-Альтамира.
— А я, — вмешался аббат, — вернусь в Париж, к моему доброму народу, который, сам того не зная, спас Церковь, что убедительно доказывает наличие некоего чуда.
— Ну а ты? — спросил герцог Пешедраля, — поедешь со мной?
— Я! Я лучше вернусь к маме. Я не хочу, чтобы у нее сожгли замок.
— Ну и дурак! — возгласил герцог. — Неужто у тебя нет желания повидать дальние страны?
— Есть, господин герцог.
— Вот видишь! Сри, мы поедем на рассвете все втроем, а аббата оставим его погромщикам. Кстати, не слыхали ли вы чего нового о моем превосходнейшем друге Донасьене? Его-то хоть освободили?
Тут принесли заправку. За беседою, в которой одни беседовали с другими, они плотно поужинали и, поскольку все эти треволнения весьма их утомили, то они тут же — бух в постель и задали храпака.
Рано поутру Сидролен, питавший крайнее отвращение к этой мерзкой процедуре, все же засунул себе в задний проход термометр. Некоторое время спустя он бережно извлек его оттуда и убедился, что температура у него подскочила выше некуда; впрочем, ему даже не требовалось справляться с градусником, чтобы констатировать болезнь, ибо чувствовал он себя препаршиво, но поскольку ему все равно предстояло обратиться к помощи человека искусства, он боялся, как бы тот не разбранил его за то, что он, Сидролен, не может проинформировать его с точностью до одной десятой градуса о своей термической неуравновешенности. Потом Сидролен подождал. Спустя довольно долгий период времени, который вылился примерно в час, у него явилось желание опорожнить мочевой пузырь. Кашляя, дрожа и хрипя, он встал; пошатываясь, качаясь и вихляясь, он вышел из каюты. Лали заметила, что он направился в туалет.
— Надо же! — весело крикнула она ему, — как вы сегодня раненько! Кофе уже готов!
Сидролен не ответил.
По возвращении, когда она вторично пригласила его отдать должное завтраку, он опять не ответил. Вернулся к себе в каюту. Примерно еще через час в дверь к нему постучали.
Он приказал войти, и Лали исполнила приказ.
— Что-нибудь не ладится? — спросила она.
— Да, не слишком.
— Это я виновата, из-за меня вы простудились этой ночью.
— Вот-вот.
— Наверное, даже дождь шел.
— Проливной.
— Надо было уйти домой.
— Я и пошел.
— Но слишком поздно.
— И я так никого и не увидел.
— Надо было мне помолчать.
— Не переживайте.
— Вы на меня сердитесь?
— Ничуть.
— Значит, и правда неважно ваше дело.
— Неважно.
— Я сбегаю за врачом.
— Да хватит с меня и порошков. Сходите в аптеку, там вам что-нибудь дельное присоветуют.
Лали потрогала у Сидролена лоб.
— Ого, да вы горите, как в огне.
— Да, я уж тут намерил тридцать девять и девять.
— Сбегаю-ка я за врачом.
И она тут же скрылась.
Сидролен вздрогнул и задремал.
Вскоре Лали появляется вновь. Врач спрашивает, какая у больного температура. Сидролен отвечает, что у него где-то в районе примерно тридцати девяти и девяти десятых. Врач пишет что-то на листке бумаги и исчезает. Лали появляется.
Сидролен глотает кучу лекарств.
Он закрывает глаза, но снов не видит.
Он пьет какие-то горячие штуки.
Сквозь густой пар от горячих штук до него доносится голос Лали:
— Вы не говорили месье Альберу, что вам нужна сиделка.
Она смеется. Сидролен изображает бледную улыбку и закрывает глаза.
Герцог д’Ож, сир де Сри и виконт де Прикармань, в просторечье именуемый Пешедралем, подъезжают к Байонне.
Время от времени Сидролен открывает глаза.
Он глотает лекарства время от времени.
Он чувствует себя каким-то размякшим и размокшим.
Кстати, именно поэтому самое тяжкое для него — ходить в туалет. Он чуть ли не на карачках ползет туда. Лали хочет поддержать его. Он отказывается. Она говорит:
— О, я-то знаю, что это такое.
Сперва Сидролену стыдно, потом, опроставшись, он об этом забывает.
В общем-то жизнь у него не такая уж плохая.
Он спрашивает себя, как там Лали выходит из положения, ведь она — новичок на барже. Но, судя по всему, она из положения выходит, так что Сидролен успокаивается и закрывает глаза.
Ему случается и засыпать.
В Байонне трое спутников расстаются. Герцог д’Ож и виконт де Прикармань, в просторечии именуемый Пешедралем, продолжают свой путь в Испанию. Контрабандисты наверняка помогут им перейти границу.
Сидролен чувствует себя получше. В иллюминатор заглядывает солнечный лучик. Приятно сознавать, что на свете есть хорошие медики и хорошие медикаменты. Лали приносит ему очередную горячую штуку для питья и порошки, — это не последние, но, вполне возможно, предпоследние.
Лали говорит:
— Вам как будто начинает легчать.
— Вроде бы.
Сидролен пока осторожничает в своих прогнозах.
Октябрь месяц близится к концу. Все и вся провозглашают:
— Необыкновенная осень!
Термометр, погруженный в атмосферную тень, показывает почти летнюю температуру.
Сидролен выбирается на палубу — полежать в шезлонге и погреться на солнышке.
И тут они наконец являются узнать, как его дела. Теперь-то, конечно, дела идут как нельзя лучше. Они — то есть дочери — с любопытством разглядывают Лали. Они не третируют ее, нет. Но на своего отца они тоже смотрят с любопытством.
— А на вашей загородке опять надписи, — сообщает Люсет.
— Зачем тебе понадобилось огорчать его?! — говорит Сигизмунда.
— Хотите, я их замажу? — предлагает Йолант.
— Ты испачкаешь свой совсем новый костюм, — говорит Бертранда.
— Спасибо, — говорит Сидролен, — сам справлюсь.
Лали пошла принести чего-нибудь — промочить горло дамам и господам.
Бертранда говорит Сидролену:
— Ты должен купить ей телевизор. Ей же скучно будет сидеть тут с тобой. Особенно по вечерам.
— Откуда ты знаешь? — говорит Люсет Бертранде.
— Не дури! — говорит Сигизмунда Люсету.
— Он не так уж не прав, — говорит Йолант Сигизмунде.
— Оставьте вы папу в покое, — говорит Бертранда всем троим, а потом обращается к Сидролену: «Послушай меня, купи ей телевизор!»
Лали возвращается с напитками, потом тактично исчезает.
Бертранда одобрительно замечает:
— А она ничего, эта малышка.
— В ней есть класс, — говорит Люсет.
— Вот балда, — говорит Йолант, — можно подумать, ты в этом что-нибудь смыслишь.
— Подфартило тебе! — говорит Сигизмунда Сидролену.
— Ну, теперь, когда мы убедились, что все в порядке, — говорит Бертранда, — можно и домой.
Они сидят еще немножко, допивая напитки. Потом возвращаются к разговору о телевизоре. Бертранда настаивает:
— Купи ей телик. Заодно и сам развлечешься.
— Да и просвещает, — говорит Йолант.
Они так увлеклись разговором о телевидении, что уходят не очень скоро.
На следующий день объявляется Ламелия.
— Бертранда сказала мне, что ты болел. Но я гляжу, ты уже пошел на поправку. Кто ж за тобой ухаживал?
Легким кивком Сидролен указывает на Лали, которая драит палубу.
— А она ничего, эта малышка. Тебе подфартило.
Сидролен изображает на лице нечто вроде: да, мол, похоже на то.
Затем он произносит два слова, в вопросительной форме:
— А ты?
— Ты хочешь знать, как мои дела — с замужеством и прочее?
— Да.
— С Бубу?
— С кем?
— С моим мужем. Ему дали отпуск на неделю. Мы съездили в свадебное путешествие.
— Куда?
— В Перигор. Не из-за трюфелей, а по более глубоким причинам: чтобы повидать всякие доисторические дыры. Мы их все осмотрели: Ласко, Руфиньяк, Эйзи, Фон-де-Гом и другие. Здорово они все-таки рисовали — эти палеолитики. Их лошади, их мамонты, ну, в общем… ясно, да? (жест).
— Фальшивые.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Все фальшивые.
— Ну, если бы они были настоящие фальшивые, это бы стало известно.
— Мне известно.
— Откуда ты это знаешь?
— Знаю.
— Во сне, что ли, видел?
— Все это намалевал один тип в восемнадцатом веке.
— С чего вдруг он стал бы все это малевать?
— Чтобы утереть нос кюре.
— Ты шутишь, папа. Или грезишь. Лучше купил бы себе телевизор, это очень просвещает.
— Знаю.
— Ну, теперь, когда я убедилась, что все в порядке, можно и домой.
Поднявшись на набережную, Ламелия подает Сидролену знаки — не для того чтобы попрощаться, а потому что на загородке появились новые граффити. Ламелия увидела это; бросив швабру, она достает кисть и банку с краской.
Сидролен ложится в свой шезлонг. Он глядит на Лали, взбирающуюся на откос.
Он закрывает глаза.
И вот он скачет на коне бок о бок со своим превосходнейшим другом графом Альтавива-и-Альтамира. За ними следует Прикармань. Алчные роялисты-контрабандисты за бешеные деньги перевели их через границу.
— Вы правильно поступили, приняв решение эмигрировать, Жоакен, — говорит граф на том изысканном французском, на котором всякий интеллигентный европеец изъяснялся в те времена. — Вспомните только ночь на четвертое августа, когда французские аристократы наделали, осмелюсь сказать, таких кромешных глупостей.
— Не стану с вами спорить, — отвечает герцог.
— Ну, а как вы собираетесь проводить время в Испании, Жоакен, пока не окончатся все эти беспорядки? В нашей стране нравы суровые, и кроме коррид вам тут вряд ли сыщется какое-нибудь развлечение, Жоакен.
— Займусь живописью.
— О, это и в самом деле приятная забава. Мне никогда не приходило в голову заняться живописью. А как пришла эта мысль к вам?
— Во сне.
— Я не ослышался: во сне?
— Да, вы не ослышались: во сне. И в этом сне Фелица, младшая из моих дочерей — та, слабоумная, — как будто вернулась из Рима и рассказала мне, что видела там Сикстинскую капеллу; и тогда я сказал себе: да ведь я тоже художник!
— Что же вы пишете, Жоакен? Натюрморты? Цветы? Баталии?
— Пещеры.
— То есть искушение Святого Антония?
— Нет! Я пишу на стенах пещер.
— Но, Жоакен, кто же тогда увидит ваши труды?
— Преисторики.
— Это французское слово мне незнакомо. Что оно означает?
— Я объясню вам позже. Скажите, нет ли у вас подходящего местечка в том же роде, где я мог бы поупражняться в живописи?
— Именно что есть — и как раз в моих владениях, — ответил граф Альтавива-и-Альтамира.