Дочь колдуньи

Кент Кэтлин

Дебютный роман американской писательницы Кэтлин Кент «Дочь колдуньи» сразу покорил и читателей, и критиков: он попал в список бестселлеров газеты «Нью-Йорк таймс» и был удостоен премии Дэвида Лангема за лучший исторический роман 2008 года. Кэтлин Кент, ведущая свой род от одной из «салемских ведьм», Марты Кэрриер («Жена изменника»), узнала о ее удивительной судьбе еще в детстве, слушая семейные предания. Задумав роман, Кент на пять лет погрузилась в изучение печально знаменитого процесса над ведьмами 1692 года, устроенного в городе Салем британской колонии Массачусетс в Новой Англии. В настоящее время Кэтлин Кент — признанный мастер исторического жанра, а ее роман «Дочь колдуньи» издан во многих странах мира.

Героиня этого «красивого, глубокого и трогательного романа», дочь Марты Кэрриер, десятилетняя Сара острым умом и строптивостью пошла в мать, и им обеим непросто найти общий язык с родней, соседями, пуританскими священниками и особенно друг с другом. Но в тяжкий час испытания, когда вокруг поднимается истерия мракобесия и доносительства, а людей одного за другим бросают в тюрьму за пособничество дьяволу (женщин, детей, всех без разбору), мать и дочь понимают, насколько они близки по духу и как самоотверженно они умеют любить.

 

~~~

В 1630 году губернатор колонии Массачусетского залива Уинтроп переправил небольшую группу мужчин и женщин из старой Англии в новую. Эти так называемые пуритане обосновались в маленькой деревушке Салем, где пережили войну, чуму и искушения дьявола. Одна женщина, при поддержке своей семьи, восстала против религиозной тирании, за что ей в удел достались тюрьма, пытки и смерть. Ее гневные и дерзкие слова были записаны Коттоном Матером, который и нарек ее «царицей ада». Звали эту женщину Марта Кэрриер.

 

Письмо из Колчестера, штат Коннектикут 17 ноября 1752 года

Писано к миссис Уэйкфилд
Твоя, милостивой заботой Всевышнего,

Нью-Лондон, Коннектикут
вечно любящая бабушка

Сара Кэрриер Чапмен

Дорогая моя Лидия!

Меня только что известили о твоей свадьбе, и я благодарю Господа, что Он послал тебе мужа, достойного твоей руки и располагающего достаточными средствами для спокойной семейной жизни. Нет нужды говорить, дражайшая моя, что ты всегда была моей любимейшей внучкой.

Много месяцев минуло с тех пор, как я видела тебя в последний раз. Как бы мне хотелось быть сейчас рядом с тобой, чтобы разделить эту радость. Недомогание уже слишком долго препятствует моим встречам с дорогими близкими, но льщу себя надеждой, что скоро вновь смогу отправиться в путь, чтобы тебя увидеть. Знаю, что ты теперь взрослая женщина, но в моих воспоминаниях ты все такая же двенадцатилетняя девочка, свежая и веселая, которая когда-то приехала ко мне погостить и скрасить мою старость. Твое присутствие всегда было подобием свежего ветерка, преображавшего затхлый воздух моего дома. Молю Господа, чтобы Он дал мне еще раз повидаться с тобой перед смертью. Силы мои на исходе, и я знаю, что пришло время подарить тебе нечто более существенное, чем тарелки и вазочки. Я хочу подарить тебе совсем иное — сокровище, которое вобрало в себя историю прошлых поколений нашей семьи и перенесет тебя через океан из Нового Света в Старый.

Сегодня день моего рождения — милостью Божией я дожила до семидесяти одного года. Это долгий срок даже для нашего века чудес и, осмелюсь сказать, неподвластных разуму происшествий. Как тебе должно быть известно, в сентябре этого года люди более мудрые, чем мы с тобой, решили, что из нашего календаря следует исключить одиннадцать дней. Причин подобного решения я постичь не могу. Ясно лишь, что, отправившись почивать в среду, второго сентября милостью Господа нашего года 1752-го, я проснулась в четверг, четырнадцатого сентября сего же года.

Это новое летоисчисление именуется григорианским календарем. Юлианский календарь отменен. Мы пользовались одним и тем же методом исчисления времени, если не ошибаюсь, с самого рождения Господа нашего Иисуса Христа. Куда, как ты думаешь, подевались эти одиннадцать дней? Поскольку ты молода, подобные вещи могут тебе казаться естественными. Но я привязана к прошлому, и такие события наполняют мою душу дурными предчувствиями. Я прожила долгую жизнь и помню времена, когда подобные новшества сочли бы колдовством и черной магией и отцы города сурово их осудили бы, ибо не пристало нам вмешиваться в дела небес.

Написав эти строки, я как раз затронула тему, ради которой и взялась за перо. Едва ли ты выросла, не ведая о тех страшных слухах, что ходят о деревне Салем, обо мне и моих родителях. Но, переполненная любовью ко мне, ты никогда не просила рассказать об ужасающих событиях моей юности. Упоминание Салема и поныне вселяет ужас в сердца даже взрослых людей. Знаешь ли ты, что несколько месяцев назад совет графства Эссекс штата Массачусетс проголосовал за переименование этой деревни в Дэнверс? Умно придумано, а главное, все шито-крыто. Однако я уверена, что память о судах над салемскими ведьмами надолго переживет немногих оставшихся свидетелей тех событий.

Как известно Господу нашему на небесах, переименование места не может изменить его историю. А история эта живет у меня в сердце, подобно пауку. Паук все ткет и ткет свою паутину и ловит в нее воспоминания, не давая покоя душе. Надеюсь, что это письмо облегчит мою печаль и прогонит страх, милостью Господней вновь сделав мое сердце чистым. «Чистый сердцем» — вот что значит «пуританин». Кажется, это слово нынче совсем не в ходу. Оно навевает мысли о старомодных людях, погрязших в суевериях и гордящихся своими устаревшими обычаями и обрядами. Пуритане считали, что Бог заключил с ними завет. Они верили, что Господь избрал их для строительства крепости среди пустыни и превращения ее в священную цитадель. Поселившись в отдаленных уголках, они надеялись переломить естественный ход вещей, полагая, что помогают свершиться Божественному провидению.

Какое высокомерие, думается мне сейчас. Отцы города считали себя святыми, избранными Всемогущим править нашими деревушками с суровой справедливостью ради святой цели. Эта святая цель, подобно осенним кострам, раздуваемым ветром, была тогда возжжена, и вскоре пламя пронеслось по Салему и близлежащим городкам, оставив один лишь пепел от некогда многочисленных семейств. А в жизни нашей были и алчность, и оспа, и постоянные набеги индейцев, и все это лишало людей рассудка, разъедало основы доверия и доброжелательства между соседями и родичами и даже фундамент самой нашей веры в Господа. То были ужасные времена, когда благотворительность, сострадание и просто здравый смысл были брошены в костер фанатизма, а те, кто уцелел, были вынуждены жить с горьким чувством раскаяния и вины.

Пуританская вера превращала любое событие: упавшее дерево, болезнь, выскочившую бородавку — в предупреждение или осуждение Отца нашего. Мы, словно дети, тряслись и дрожали от страха пред миром, который был нам ниспослан. И все жители в округе были поставлены на колени из-за детского помутнения разума, эгоизма и наветов. Я видела своими глазами, прости Господи, как дети доводили своих родителей до эшафота. В заповеди сказано: «Чти отца твоего и матерь твою». В черный 1692 год эту заповедь позабыли, а многие другие нарушили с такой же легкостью, с какой булыжник крушит мягкий известняк. Я рассказываю тебе все это, чтобы показать, как строились умозаключения в головах пуритан, и подготовить к тому, что лежит в посылке.

Ты получишь написанную мною историю, фрагменты которой, возможно, слышала еще в раннем детстве. То, что ты полюбила меня всем сердцем, когда другие отвернулись от меня, поистине божественное чудо и награда за многие мои потери. Жизнь моя подобна страшным сказкам, которые рассказывают на ночь непослушному ребенку, чтобы напугать его и заставить слушаться. Она подобна ночному кошмару. Но, дитя мое, кошмар этот отнюдь не плод сказок, которые рассказывают зимним вечером у очага, но кровь, плоть и слезы твоей собственной семьи. Я предала бумаге собственные воспоминания и повесть о своем участии в событиях, связанных с судами над ведьмами в деревне Салем, и, Господь свидетель, старалась рассказать всю правду. Молю Господа, чтобы записи эти помогли тебе понять содеянное мною и простить меня.

Зима в этом году ранняя, и холодный ветер не утихает уже несколько недель. Помнишь ли ты огромный дуб, что растет у дома? Он очень стар, и многие ветви его, засохнув, упали на землю, но ствол его здоров и крепок, а корни глубоки. Долгое время вид его был мне ненавистен. Но нельзя винить дуб в том, что он служил виселицей, как нельзя винить океан за то, что в нем тонут корабли. Прочтя мои заметки, ты поймешь, о чем я веду речь. Бог даст, твоя семья уподобится этому почтенному старому дереву, в ветвях которого можно найти укрытие и связь между земной жизнью и Царствием Небесным, где мы надеемся однажды обрести единение с Господом нашим и друг с другом.

 

~~~

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Массачусетс, декабрь 1690 года

Если ехать по дороге в фургоне, расстояние от Биллерики до соседнего Андовера не более девяти миль. Я не просто покидала место, которое было моим единственным домом. Я прощалась с окутанным темной дымкой младенчеством и вступала в пору детства с его яркими воспоминаниями. В тот декабрьский день мне было девять, и вместе с другими домочадцами мы возвращались в дом бабушки, где родилась моя мать. Нас было шестеро, и мы сидели в открытом фургоне, плотно прижавшись друг к другу — мать с отцом, двое моих старших братьев, я и совсем маленькая Ханна. Мы везли с собой все наши пожитки. А кроме того, оспу, о чем и не догадывались.

Оспа бушевала в селениях графства Мидлсекс, и, когда мы пересекали восточную часть долины Бланчарда, болезнь и смерть следовали за нами по пятам. Наш сосед Джон Данкин угас в Биллерике за неделю, оставив вдову с семью ребятишками. Эту весть принес другой сосед, и не успела за ним закрыться дверь, как мать затеяла сборы. Мы думали, что на этот раз нам удастся опередить болезнь. Мой отец не забыл, как много лет назад его обвиняли, что он якобы привез оспу в Биллерику. Он всегда говорил, что виновато было его валлийское происхождение и то, что он всегда был чужаком в городе, хотя прожил в нем много лет. Однако болезнь преследовала нас, как бездомный пес. Ее первой жертвой падет мой старший брат Эндрю. Он-то и оказался переносчиком болезни, и от него она распространилась по городу, где нам предстояло жить.

Стоял страшный мороз. У нас слезились глаза и текло из носа. На холоде жидкость вмерзала в щеки наподобие ледяных кружев. Мы напялили на себя всю имевшуюся одежду и тесно жались друг к дружке в надежде согреться. Грубо сколоченные доски фургона были покрыты соломой, в которую мы с братьями пытались поглубже зарыться. Запряженный в повозку не первой молодости мерин выбивался из сил, и изо рта у него валил пар. Он был лохматый, как медведь, а шерсть на брюхе покрывали острые сосульки. Моего самого старшего брата Ричарда с нами не было. Ему уже стукнуло шестнадцать, и его как взрослого послали вперед, чтобы подготовить дом к нашему приезду и перевезти провизию на спине единственного оставшегося у нас вола.

Отец с матерью сидели впереди и, как обычно, молчали. Они редко разговаривали друг с другом в нашем присутствии, да и то только о весах да мерах или о наступлении нового времени года. Работа в поле и дом — вот и весь их разговор. Отец часто уступал матери, и видеть это было довольно странно — он был такой большой и сильный! При росте, как говорили, почти в семь футов он был самый высокий мужчина в округе. Мне, маленькой, казалось, что его голова покоится на облаках, а лицо всегда остается в тени. Когда он женился на матери, ему было сорок восемь, и мне он всегда казался старым, несмотря на то что держался прямо и ходил быстро. Если верить слухам, Томас Кэрриер бежал из старой Англии молодым человеком, спасаясь от каких-то неприятностей. Поскольку отец никогда ничего не говорил о своей жизни до женитьбы и, сказать по правде, вообще ни о чем не рассказывал, я не имела никаких сведений о его жизни до того, как он стал фермером в Биллерике.

О его прошлом я знала наверняка только два факта. Во-первых, что во время гражданской войны в старой Англии отец был солдатом. У него хранился красный мундир, старый, поношенный и полинявший, который он привез с собой из Лондона. Один рукав был оторван, будто обрублен чем-то острым. Ричард сказал, что, если бы не войлочная подкладка, отец лишился бы руки, это точно. Когда я умоляла Ричарда рассказать мне, как и где сражался отец, брат поджимал губы и говорил: «Ты девчонка и про мужчин ничего не сможешь понять». Второе, что мне было известно, — это что моего отца боялись. Часто за его спиной люди делали друг другу какой-то знак. Проводили большим пальцем по шее, словно отделяя голову от тела. Но если отец и видел этот знак, то не обращал на него внимания.

Мама, в девичестве Марта Аллен, сидела с ним рядом, держа на руках годовалую Ханну. Девочка была замотана в покрывала и напоминала лежащий на коленях бесформенный сверток. Помню, я наблюдала за маленькой сестрой с присущей детям жестокостью, гадая, когда же она наконец вывалится из фургона. Несколько лет назад умерла моя маленькая сестренка Джейн, и отсутствие у меня привязанности к Ханне, наверное, объяснялось боязнью, что и этот ребенок тоже может умереть. В первый год жизни младенцы были так слабы, что в некоторых семьях не давали ребенку имени, пока тому не исполнится год и не появится надежда, что он выживет. Иногда, если умирал младенец, его имя передавалось следующему. А если и тот умирал, то следующему. И так далее.

Временами мне казалось, мать не испытывает нежных чувств ни к одному из нас, хотя трудно было найти детей более непохожих друг на друга. Ричард походил на отца: высокий, молчаливый и неприступный, как скалы в Бостонском заливе. Следующий по старшинству, Эндрю, был прелестным ребенком, веселым и работящим, но, становясь старше, он все медленнее соображал, и мама часто на него сердилась. Третий по счету, Том, был мне ближе всех по возрасту и духу. Он отличался сообразительностью и веселым нравом и был непоседой, как и я сама. Но довольно часто у него случались приступы одышки, в особенности при смене погоды, и у него не было сил работать в поле или в амбаре. Затем следовала я, упрямая, как мне часто говорили, и своевольная. Любить меня было нелегко. Я относилась к миру с подозрением, и, поскольку не была ни миловидной, ни уступчивой, со мной никто не нежничал. Я часто испытывала терпение старших и получала по лбу шумовкой, которую мы прозвали Железной Бесси.

У меня была привычка разглядывать людей, хотя я знала, что им, в особенности моей матери, это неприятно. Когда я смотрела на нее во все глаза, ей казалось, что у нее отнимают что-то важное, что-то такое, что она скрывала даже от близких. Трудно было найти время, когда бы мы не ели, не спали или не работали вместе, поэтому следовало проявлять милосердие друг к другу и не быть назойливыми. Мать так ненавидела мои откровенные взгляды, что старалась подловить меня, и, если я не успевала отвести глаза, пока она не обернется, в ход шла Железная Бесси. Мать колотила меня по спине и ногам, пока не выбивалась из сил. А поскольку руки у матери были не слабее, чем у мужчины, порка могла затянуться. Однако благодаря своей привычке я видела многое, чего не видели другие. Или не хотели видеть.

Желание наблюдать за ней объяснялось не только моим упрямством, хотя наша игра в кошки-мышки и в самом деле стала своего рода состязанием. Дело в том, что она с решительностью, граничащей с непристойностью, вела себя не так, как полагается всем женщинам, и в своей непредсказуемости походила на наводнение или пожар. Она обладала сильной волей и нравом, как у церковного дьякона. Время и бедствия, валившиеся на мать одно за другим, только закалили ее. На первый взгляд это была обычная женщина, неглупая, немолодая, но еще и не старая. Ее лицо казалось умиротворенным, когда она не говорила и не злилась. Но Марту Кэрриер можно было сравнить с глубоким прудом, на поверхности которого вода тиха, но очень холодна, а на дне таятся острые камни и опасные, увязшие в тине корни. А язык у нее был настолько остер, что убивал человека быстрее, чем глостерский рыбак потрошит миногу. Знаю, что не я одна, но и другие — и в нашей семье, и среди соседей — скорее согласились бы стерпеть жестокую порку, чем попасть к ней на язычок.

Наш фургон медленно полз мимо полей с глубокими сугробами, покрытыми ледяной коркой. Я смотрела по сторонам в надежде увидеть фермерские дома, а еще лучше сторожевую заставу или холм, на котором казнят преступников, — там с толстых ветвей дубов должны свисать веревки: когда палач снимает труп повешенного, он просто срезает его с веревки. Мы гадали, сколько времени могут провисеть трупы, чтобы не оскорблять своим видом добропорядочных жителей.

В более поздние годы детей нежного возраста уже не подпускали близко к виселицам, а также к местам бичевания и публичных пыток, которые устраивались благородными судами Новой Англии. Но в то время я еще пребывала в наивном невежестве и считала, что такие наказания необходимы, что это, в общем-то, то же самое, что свернуть шею цыпленку. Время от времени мне приходилось видеть мужчин и женщин в колодках, и для нас с братьями было отличной забавой бросать в их неподвижные головы все, что подвернется под руку.

Перебравшись по мосту через реку Шаушин, мы выехали на Бостонский тракт, который должен был вывести нас на север, к Андоверу. Мы проезжали мимо домов наших новых соседей — Осгудов, Баллардов и Чандлеров, — расположенных к западу от нашего будущего жилища. Впереди, чуть восточнее, стоял южный городской гарнизон. Это было крепкое двухэтажное здание, со складом провианта и амуниции на втором этаже. Форты были совершенно необходимы, поскольку в окрестностях часто случались нападения индейцев. Всего год назад такому беспощадному набегу подвергся Довер. Двадцать три человека были убиты. Двадцать девять детей захвачены в плен, чтобы остаться жить в племени или стать разменной монетой в будущем торге с их родителями. Мы приветствовали охрану, но, так как окна заиндевели, постовой нас не увидел и не помахал нам рукой, когда мы проезжали мимо.

На север от гарнизона, чуть поодаль от главной дороги, стоял бабушкин дом. С покатой крышей и обитой железом дверью, он показался мне меньше по размеру и более уютным, чем тот, что остался в моих воспоминаниях. Когда дверь открылась и Ричард вышел нам навстречу, я тотчас узнала старую женщину, которая появилась в дверях следом за ним. Мы не виделись года два или больше. Бабушка говорила, что ее косточки плохо переносят тряску в телеге по дороге в Биллерику. А еще она говорила, что, пока родители не станут посещать молитвенный дом каждое воскресенье без пропуска, она не станет подвергать опасности бессмертную душу своей дочери, заставляя нас ездить в Андовер. Она говорила, что по пути нас могут взять в плен или убить индейцы или мы можем оказаться жертвой разбойников с большой дороги или провалиться в полынью и утонуть. Тогда наши души будут потеряны навсегда. Долгие годы разлуки с бабушкой в равной степени свидетельствовали как об упрямстве моей матери, так и о ее нежелании часами сидеть в молитвенном доме.

Бабушка сразу же взяла у матери Ханну и пригласила нас в дом, где в очаге пылал огонь и из котла пахло чем-то вкусным. Мы вспомнили, что в последний раз съели несколько черствых сухарей, да и было это еще на рассвете. Я прошлась по дому, отогревая дыханием закоченевшие пальцы и рассматривая разные вещи, которые когда-то сделал дедушка. Он умер за несколько лет до моего рождения, и я его никогда не видела. Но я слышала, как Ричард говорил, что мать так на него походила, что, когда они были вместе, это было все равно что лить масло на горящую головню. В доме была одна общая комната с очагом, из мебели — стол, отполированный вручную и пропахший пчелиным воском, сливочным маслом и пеплом, несколько плетеных стульев и резной буфет для хранения тарелок. Я пробежалась пальцами по буфетному узору, дивясь мастерству резчика. В нашем доме в Биллерике были лишь скамьи и грубо сколоченный стол на козлах, без всякой резьбы, которая радовала бы взор или руку. В андоверском доме имелась небольшая спальня, смежная с общей комнатой, и лестница, ведущая на чердак, заставленный корзинами, банками с провизией и деревянными сундуками.

Родителям с Ханной была отдана бабушкина спальня и кровать, а сама бабушка перебралась в общую комнату, устроив постель у очага. Мы с Эндрю и Томом должны были спать на чердаке, а Ричард с волом и лошадью устроился в амбаре за домом. Он лучше всех переносил холод, так как, по словам матери, не выпускал наружу внутреннее тепло, потому что умел держать рот на замке и не молоть зря языком. Ему отдали почти все одеяла, так как на сеновале огня не разведешь. Для остальных бабушка раздобыла старые одеяла, которые слабо спасали от пронизывающего холода.

В первую ночь дом был полон звуков — я слышала, как потрескивают стены под тяжестью снега. От братьев исходило какое-то животное тепло. Дома я привыкла спать в алькове с Ханной. Ее теплая головка, покоящаяся у меня на груди, согревала не хуже любой грелки. Я лежала на своем соломенном тюфяке, дрожа от холода, и, когда закрывала глаза, мне казалось, что мы все еще трясемся в фургоне. Соломинки пробивались сквозь ткань матраца, кололи мне спину и не давали уснуть. Свечи в комнате не было, и я не видела братьев, спящих в двух шагах от меня. Наконец сквозь ставни пробился лунный свет, и длинношеие кувшины стали отбрасывать на грубой стене тени, походившие на безголовых солдат-призраков, которые шли в атаку на лунные лучи, убегающие от них по стенам. Я отбросила ватное одеяло и поползла по дощатому полу на ощупь, пока не добралась до тюфяка, на котором спали братья, и не прижалась к Тому. Я была слишком большая, чтобы спать с братьями, и если бы меня застали утром в их постели, то наказали бы. Но я прижалась к свернувшемуся калачиком телу, почувствовала приятное тепло и закрыла глаза.

Когда я проснулась утром, в комнате никого не было, а предметы вокруг меня выглядели буднично и серо. Я быстро оделась в ледяном холоде, замерзшие пальцы не слушались. Спускаясь по лестнице, я услышала голос отца в общей комнате. От запаха варящегося мяса мой желудок судорожно сжался, но я притаилась на лестнице, чтобы, оставаясь незамеченной, слушать и наблюдать. «…Это дело совести, — говорил отец. — И поставим на этом точку».

Бабушка помолчала, а потом, положив руку ему на плечо, сказала: «Томас, я знаю, что у вас с пастором разногласия. Но это не Биллерика. Это Андовер. И преподобный Барнард не потерпит отлынивания от молитвы. Ты должен пойти сегодня, накануне воскресной службы, в городскую управу и сам, по доброй воле, принести клятву верности городу, если собираешься здесь жить. А завтра, в воскресенье, ты пойдешь со мной в молитвенный дом на молебен. Иначе ты можешь стать изгоем. Здесь и так хватает распрей с чужаками, которые, чуть явятся, давай предъявлять свои претензии на андоверскую землю. Зависти и обид столько, что впору засыпать ими глубокий колодец. Поживешь немного — и сам увидишь».

Отец смотрел в огонь, пытаясь справиться с противоречивыми чувствами. С одной стороны, необходимость соблюдать здешние законы и ходить в молитвенный дом, с другой желание, чтобы его оставили в покое. Хотя я была мала, но и то понимала, что в Биллерике отца не любили. Он держался слишком обособленно, был слишком независим в своей непоколебимой вере в то, что считал правильным, а что нет. И кроме того, эти постоянные слухи о его прошлом. Говорили, он был не в ладах с законом, и, хотя конкретных обвинений никто не выдвигал, этого было достаточно, чтобы люди его сторонились. Год назад отцу присудили заплатить штраф в двадцать пенсов за спор с соседом по поводу границ земельной собственности. Однако благодаря своему росту, силе, а также репутации отец остался в выигрыше, и, невзирая на штраф, сосед позволил вбить колышки там, где хотел отец.

— Разве ты не сделаешь это ради жены и детей? — спросила она мягко.

Отец опустил голову и принялся за завтрак.

— Для тебя и детей я сделаю, как ты просишь. Что же касается жены, поговори с ней сама. Она терпеть не может пастора Барнарда, и, если я заговорю с ней об этом, она воспримет мои слова в штыки, — сказал он.

Все считали бабушку мягкой и доброй. Кроме того, она умела убеждать. И как вода, которая камень точит, бабушка уговаривала маму пойти на службу, пока та не согласилась. «Да лучше я буду камни грызть», — сказала мать сквозь зубы, однако же достала, чтобы постирать, свой самый нарядный воротничок. Поутру Ричард и Эндрю должны были отправиться с отцом в северную часть Андовера, чтобы поставить метку в городском реестре и поклясться защищать город от любых посягательств, обещая исправно платить десятину церкви. Я больно ущипнула Эндрю за руку, взяв с него обещание рассказать все, что он увидит и услышит. Мы с Томом должны были оставаться с матерью и помогать ей стряпать и собирать хворост. Бабушка сказала, что также следует нанести визит вежливости преподобному Френсису Дейну, который жил через дорогу от молитвенного дома. Он служил пастором в Северном Андовере более сорока лет и пользовался большим уважением. Еще несколько лет назад он должен был уступить свое место преподобному Барнарду, но, как хороший пастырь, чувствовал, что его присмотр пойдет более молодому и честолюбивому коллеге на пользу. Без особой радости они делили кафедру и проповедовали по очереди. Я стояла на пороге и смотрела на повозку, пока та не скрылась за поворотом среди гигантских сугробов.

Когда я закрыла дверь, бабушка уже сидела за прялкой. Нога жала на педаль, но глаза задумчиво смотрели на меня. Прялка была искусно вырезана из темного дуба, с узором из листьев по ободу. Должно быть, прялка была очень старой, поскольку в Новой Англии таких красивых не делали. Бабушка окликнула меня и спросила, умею ли я прясть. Я сказала, что немного умею, но шью лучше, что было не совсем правда. Полевой хирург успешнее орудовал бы ножом мясника, чем я иголкой. Она тянула нить между пальцами, смоченными овечьим жиром, и аккуратно наматывала ее на катушку. Осторожными вопросами и намеками она вытягивала из меня историю нашей жизни в Биллерике, в точности как тонкую нить из спутанного мотка грубой шерсти. Мне не пришло в голову сказать ей, что мы жили обособленно, ибо я не догадывалась, что бывает иная жизнь. В Биллерике нам достался участок с бедной землей и больших урожаев мы не собирали. А в последнее время стала болеть и умирать скотина, будто сама земля была пропитана неприязнью зловредных соседей, как ядовитым туманом. Том был моим самым близким другом, но ему было уже десять, и он работал в поле наравне с Ричардом и Эндрю. Целыми днями я сидела взаперти — нянчилась с Ханной и помогала матери по дому. Мне хотелось рассказать бабушке что-нибудь интересное, и я вспомнила один день прошлой весной.

— Однажды, — начала я, — это было в прошлом мае, я уложила Ханну спать и, выскользнув из дому, побежала шпионить за Томом. Я спряталась за каменной изгородью, потому что, понимаешь, мне не разрешали туда бегать. И тут я увидела, как отец надевает на Ричарда и Эндрю лошадиную сбрую, чтобы пахать на них. А Том шел впереди, выкатывая с поля валуны размером с его собственную голову. Он обливался потом и жутко, хрипло дышал. А вол в это время прохлаждался в теньке, привязанный к дереву. За ужином я спросила Тома про вола, и он шепотом сказал, что отец бережет вола для работы полегче. У нас ведь был всего один вол, понимаешь, и тот совсем старый. Туго бы нам пришлось, если бы он умер.

Бабушкина нога остановилась, и колесо, сделав несколько оборотов, перестало вертеться. Она притянула меня к себе и сказала:

— Да, Сара, жизнь тяжела. Господь испытывает нас, испытывает на прочность нашу веру. Мы должны посещать Божий дом и слушаться Его слуг, чтобы обрести награду после смерти. — Она поправила прядь волос, выбившуюся у меня из-под чепца, а потом спросила: — А что твои родители об этом говорят?

Я погладила морщинки у нее на лице и сказала:

— Отец говорит, что священники в новой Англии ничем не лучше королей в старой.

— А мама? Она тоже так думает? — спросила она.

И я рассказала ей то, что слышала от матери про пастора, который приехал с востока, из Мэна. Мать спросила его: «Вы пастор, который служит вдоль всей реки Салмон-Фоллс?» А тот ответил: «Я пастор, который правит вдоль всей реки Салмон-Фоллс».

Я думала, она улыбнется, но вместо этого она взяла меня за подбородок и сказала:

— Пасторы просто люди, а людям зачастую недостает Божьей милости. Ты будешь умницей, если доверишься преподобному Дейну. Он был женат на моей сестре и после смерти твоего дедушки заботился обо мне.

Вдруг ее рука замерла на моей щеке, а глаза посмотрели куда-то мимо меня, в темноту комнаты.

Солнце едва поднялось и еле выглядывало из-за нижней части оконной рамы, поэтому стены были все еще окутаны тенями, похожими на драпировки из черного бархата. Недовольное уханье филина в амбаре ознаменовало окончание его ночной охоты.

Бабушка вскинула голову и потянула воздух, будто уловила легкое облачко дыма, исходящее из очага. Она еще крепче прижала меня к себе, и я растворилась в тепле ее тела.

Я не сомневаюсь, что некоторые женщины способны видеть то, чего еще нет. Моя мать, безусловно, обладала таким даром. Часто ни с того ни с сего она поправляла чепец, разглаживала фартук и останавливалась, не сводя глаз с пустой дороги, ведущей к нашему дому. В скором времени во дворе появлялся сосед или путник, которого, к его удивлению, хозяйка дома Кэрриеров встречала на пороге. Вероятно, эта способность передалась ей от матери. Но бабушка, должно быть, понимала, что видеть еще не значит изменить ход вещей. Поэтому она отпустила меня и вернулась к своей работе. Взяв шерстяную нить, она сказала:

— Принимай все, что свершается по воле Господа, как бы тяжело тебе ни было. Но, оказавшись в нужде, обратись к преподобному Дейну, и он сумеет тебе помочь. Ты слушаешь меня, Сара?

Я кивнула и все сидела с ней рядышком, пока меня не позвала мать. Позднее я часто думала о ее словах и удивлялась, как она могла оставаться такой доброй под властью Бога, который умерщвлял младенцев в утробе матери, допускал, чтобы мужчин и женщин забивали насмерть каменными топорами и чтобы дети страдали и умирали от чумы. Но она не дожила до тех времен и не видела худшего.

— Нам сделали предупреждение, — сказал Эндрю тонким срывающимся голосом.

Было темно, но мы чувствовали, как смешивается наше дыхание во время разговора. Мы с Томом и Эндрю сидели на соломенном тюфяке, соприкасаясь коленями и спрятав голову под ватное одеяло, чтобы наш шепот не услышали. Бабушка готовилась к воскресному дню и долго читала из Библии перед ужином, так что мы все никак не могли отправиться спать к себе на чердак. Наконец в чердачной темноте Эндрю рассказал нам о том, как они с отцом ездили на север по Бостонской дороге в молитвенный дом. Ребята видели фермерские наделы по замерзшим берегам реки Шаушин. Их было много, как шишек в лесу.

Доехав до центра города, путешественники увидели молитвенный дом, который превосходил размерами тот, что в Биллерике. Он был двухэтажный, а в окнах светились витражи. Констебль отворил двери и впустил их внутрь, где они стали дожидаться членов городской управы. Констебль Джон Баллард занимал эту должность пятнадцать лет, хотя ему было всего тридцать два года. Этот крупный сильный мужчина жил в полумиле от бабушкиного дома. Эндрю сжал мой локоть и сказал:

— Сара, видела бы ты его! Волосы краснее меди, а лицо похоже на вареный воск. Он не иначе как оспой переболел — все лицо в рытвинах.

Часа через два Джон Баллард вернулся с членами городской управы, а отец с братьями все это время дожидались их на сквозняке. Наконец в молитвенном доме собрались пятеро патриархов в толстых шерстяных плащах, неперелицованных и незаштопанных. Они держали себя строго и с достоинством. Имена их были хорошо известны в Андовере: Брэдстрит, Чандлер, Осгуд, Баркер и Аббот. Именно они решали, какие семьи останутся в городе, а каким будет отказано. Они восседали на скамьях напротив отца с видом судей на процессе, где представший считается виновным, пока его невиновность не будет доказана. На Эндрю самое большое впечатление произвел лейтенант Джон Осгуд, суровый человек с вытянутым лицом, который при встрече не улыбнулся и не поздоровался. Остальные полностью ему подчинялись, и вопросы в основном задавал он. Более молодой человек, городской секретарь, находился поблизости, с пером и чернилами наготове, чтобы записать вынесенное решение.

Эндрю нагнулся ко мне поближе и сказал:

— Этот лейтенант Осгуд сначала перебирал какие-то бумаги, потом осмотрел отца с ног до головы и спросил, известно ли ему об оспе в Биллерике. Отец сказал, что известно. Потом он спросил, не болеет ли кто-то из нас, и отец ответил, что никто не болеет, все здоровы. Лейтенант подозрительно посмотрел на отца и покачал головой. Я подумал, что все кончено. И что, как ты думаешь, произошло потом? Дверь распахнулась, и перед нами появился, как святой ангел, преподобный Дейн.

Он встал с нами рядом, лицом к тем пятерым, и начал говорить о бабушке и ее доброй репутации в городе и попросил, чтобы нам разрешили остаться. Его речь, скажу я вам, была подобна летнему ветру, растрепавшему цветы наперстянки.

— Так нам разрешили остаться? Да или нет? — спросил Том, сжимая мою руку.

Эндрю помолчал, наслаждаясь нашим волнением, и наконец сказал:

— Нам разрешили остаться, но с одним условием. Мы обязаны соблюдать все городские законы и посещать службу, иначе нас отправят обратно в Биллерику.

Вдруг по его телу пробежал озноб и он закашлялся сухим резким кашлем. Я дотронулась ладонью до его лба — он был горячий, как раскаленная печка.

— Что-то я устал, — прошептал Эндрю и упал на тюфяк. Глаза его были красные, как два горящих угля.

Мы с Томом тоже улеглись и заснули вслед за Эндрю. Среди ночи я проснулась от ощущения, будто лежу у самого очага. В темноте нащупала шею Эндрю. Кожа на ней показалась мне горячей и сухой, как бумага. От брата пахло чем-то кислым, и он тяжело дышал. Я передвинулась к Тому и вскоре уснула.

Когда я вновь проснулась, уже наступил воскресный день. Я поспешно выбралась из-под одеял — мне не терпелось поскорее увидеть молитвенный дом, где совершались молебны. Тома не было, а Эндрю лежал на тюфяке ко мне спиной. Он дышал как-то странно, прерывисто и неглубоко. Я потрясла его. На ощупь его тело было теплым. Он тихонько застонал и что-то пробормотал, но не поднялся. Я сказала, что уже утро и пора собираться. Я уже оделась и собралась сойти вниз, когда он сел на постели, обхватив голову руками. Его лицо горело, а под глазами легли почти черные тени. Приложив палец к губам, он велел мне молчать, и я стала поспешно спускаться в общую комнату, залитую светом. Вскоре за мной спустился Эндрю, с трудом на ходу застегивая пуговицы на рубашке и штанах. Руки его не слушались.

Собравшись, мы все вместе уселись в фургон. Бабушка сидела впереди между отцом и матерью и рассказывала, какие теплые дружеские узы связывают жителей Андовера. Через некоторое время мама сказала:

— Может быть, и так, но, насколько мне помнится, здешним огоньком не согреешься.

Бабушка резко оборвала ее:

— Марта, ты всегда говоришь так, чтобы привлечь к себе внимание. И подвергаешь опасности свою душу и души своих детей. Ты с семьей живешь теперь в моем доме и должна соблюдать мои правила. Воскресный день предназначен для молитвы, и мы будем молиться.

Я украдкой взглянула на застывшую спину матери. Мне еще никогда не приходилось слышать, чтобы кто-то говорил с ней так резко и не получил отпора. Отец кашлянул в кулак, но промолчал. Молитвенный дом оказался больше, чем я себе представляла, и, привязывая поводья, мы наблюдали, как через центральные двери проходит весь город. Многие смотрели на нас с любопытством, некоторые с открытой неприязнью. У самого входа стояла пожилая женщина и звонила в большой медный колокол, держа его обеими руками. Бабушка кивнула ей и сказала, что это вдова Ребекка Джонсон, которой поручено звонить в колокол к началу службы. А много лет назад город выбирал человека, который должен был бить в барабан, что было сигналом начала службы, а также окончания дневных работ в поле.

Места , отводившиеся прихожанам во время молебна, были делом чрезвычайной важности. Самые богатые и влиятельные семьи располагались в первых рядах, ближе к кафедре. На задних рядах сидели бедняки и вновь прибывшие. У бабушки было почетное место на женской половине, и после некоторых препираний и покачивания головой прихожанки потеснились и освободили место для матери с Ханной и меня. Отец с Ричардом уселись через проход от нас с другими мужчинами, а Эндрю с Томом устроились на хорах над нами. Повернувшись, я хорошо их видела. Том с любопытством осматривался, а Эндрю сидел, обхватив голову руками. Я хотела помахать Тому, но мать схватила мою руку и положила назад, на колени.

Скамьи стояли тесными рядами, и я подумала, куда же отец денет свои длинные ноги и как высидит до конца молебна. Внутри было так же холодно, как снаружи, и я радовалась, что мы сидим, тесно прижавшись друг к другу. Чувствовался постоянный сквозняк, а мои ноги и спина задеревенели от долгого сидения на жесткой скамье. Но вот по рядам пробежали радостные восклицания, и преподобный Дейн появился в проходе. Он шел так быстро, что казалось, его страстное желание донести до нас Слово Господнее не даст ему занять подобающее место на кафедре и он начнет проповедовать прямо в проходе.

Преподобному Дейну в тот год исполнилось семьдесят, но он еще не облысел и был полон энергии. Не могу сказать, что помню многое из того, что он тогда говорил, но хорошо помню интонацию. Я ожидала, что, как в Биллерике, речь пойдет об адовом пламени и вечных муках, но он прочел из Послания к Ефесянам и вдохновенно говорил о чадах света. Позже я узнала, что один из хмурых мужчин в первом ряду был его соперник, преподобный Томас Барнард. Когда мы входили, он бросил на нас суровый взгляд, а заметив, что я не потупила смиренно взор, поджал губы и покачал головой. Я тренировалась произносить слово «ефесяне» и пыталась рассмотреть Тома и Эндрю. Эндрю по-прежнему сидел, обхватив голову руками, а Том не сводил глаз с пастора.

Вдруг я увидела, как за спиной у Тома возникла какая-то фигура, и от удивления у меня широко открылся рот. Было такое впечатление, будто тени на хорах обрели плоть. За спиной моих братьев сидел ребенок. Одет он был очень бедно, имел какой-то странный вид и был черен, как внутренность котла. Я слышала о черных рабах, но никогда не видела ни одного воочию. Глаза у мальчика были словно вытаращенные, и он вертел головой, будто отгонял от себя какое-то надоедливое насекомое. Я смотрела на него, пока он не почувствовал мой взгляд. Тогда он стал корчить мне рожи и показывать язык, и я чуть не расхохоталась. Но мама больно толкнула меня локтем в бок, и мне пришлось сесть прямо и смотреть на преподобного Дейна.

В церкви нам приходилось постоянно вставать и снова усаживаться на свои места, потом распевать псалмы, снова вставать и снова садиться. Но наконец служба закончилась, и мы чинно вышли на свежий морозный воздух. Стоял ясный день, ярко светило полуденное солнце. Я стояла и ждала, когда спустятся мои братья и странный маленький мальчик-тень. Когда появился Эндрю, его качало во все стороны, так что он едва держался на ногах, и Тому пришлось помочь ему добраться до повозки. Увидев черного мальчика, я побежала за Ричардом и дергала его за рукав, пока он не остановился и не обратил на меня внимания. Он объяснил, что мальчик — раб и принадлежит лейтенанту Осгуду, члену городской управы. Я во все глаза рассматривала мальчика, который был слишком легко одет для такой холодной погоды, однако держал наготове добротный теплый плащ своего хозяина. Мы смотрели друг на друга и корчили гримасы, пока не вышел лейтенант, не надел плащ и не оседлал своего коня. Мальчик последовал за хозяином пешком. На нем были слишком большие ботинки, и он все время поскальзывался. Я смотрела вслед мальчику и ездоку, пока оба не скрылись за поворотом дороги на Хейверилл.

Когда мы добрались до дому, болезнь Эндрю было уже не скрыть. Отец отнес его на руках и положил на тюфяк у самого очага. Брат терял сознание и то натягивал, то сбрасывал с себя одеяла, потому что озноб сменялся сильным жаром. Бабушка потрогала его лицо и присела рядом, аккуратно расстегнув ему рубашку. Мы сразу увидели, что на груди и животе Эндрю выступила сыпь. К постели подошла мать и, чуть касаясь, провела рукой по пунцовым пятнам.

— Это может быть следствием какой угодно болезни, — произнесла она дерзко, почти вызывающе. Но когда она обтирала ладони о фартук, от складок ее юбки на меня повеяло запахом страха.

— Скоро узнаем… Может быть, завтра, — сказала бабушка тихо, застегивая рубашку.

Она внимательно осмотрела нас на предмет лихорадки или пунцовых пятен, а потом, не говоря ни слова, принялась готовить для всех обед, а для Эндрю — горячий напиток из молока, вина и пряностей, чтобы облегчить лихорадку.

Обедали молча. Тишину нарушали только потрескивания дров в очаге и слабые стоны Эндрю, доносившиеся с постели. Бабушка с мамой обтирали ему лоб и пытались заставить проглотить хоть что-нибудь. Отец сидел так близко к очагу, что его ноги едва не касались вертела, и молча смотрел в огонь. По его лицу струился пот, и он так сильно сжимал руки, будто месил ладонями пчелиный воск.

Вскоре нас с Томом отправили спать, но уснуть мы не могли. Среди ночи я услышала, как Эндрю закричал, будто от боли. Я быстро спустилась вниз и увидела, что он стоит посреди комнаты с вытянутыми руками, освещенный сзади слабым светом из почти прогоревшего очага. Он обмочился и стоял сконфуженный, не понимая, как такое могло произойти. Мать пыталась уложить его на постель, а он отбивался, размахивая руками, будто тонул. Я схватилась за тряпку и собиралась прибрать за Эндрю, но бабушка оттащила меня прочь.

— Сара, тебе нельзя теперь дотрагиваться до Эндрю, — сказала она встревоженно. Отпустив мою руку, она погладила меня по лицу. — Ты можешь тоже заболеть, если притронешься к нему.

Бабушка усадила меня на стул возле очага и укутала своей шалью. Обмотала швабру тряпкой и вытерла мутную лужу на полу, а потом бросила тряпку в огонь. Я смотрела на темные тени, склонившиеся над изголовьем мечущегося брата, пока меня не сморил сон.

Я проснулась, услышав голос отца. Было раннее утро, и, хотя в комнате было почти темно, я увидела почерневшее от горя лицо матери. Родители полушепотом, но оживленно что-то обсуждали и не заметили, как я прошлепала босиком к постели брата. Я видела, как он слабо дышит под одеялом. Нагнувшись к нему поближе, я заметила выпуклые пустулы оспы на его лице и шее, от нежно-розовых до темно-багровых. Такие переливы цвета красиво смотрятся на лепестках роз или гвоздик. Я попятилась и почувствовала, как сердце мое учащенно заколотилось, будто отряд гусар поскакал верхом с шашками наголо, готовых отрубить нам головы. Люди часто рассказывали, что целые семьи просыпались поутру как ни в чем не бывало, а к ужину лежали на полу бездыханными и покрытыми кровавой коростой. Эндрю закашлялся, и я с перепугу натянула на голову сорочку и в страхе бросилась прочь. Меня объял стыд оттого, что я испугалась заразиться, но ноги несли меня прочь, наверх, на чердак, где я чувствовала себя вне опасности.

Несмотря на огромную плату, бабушка настояла, чтобы к Эндрю вызвали единственного в Андовере врача. Ричард тотчас пустился в дорогу, но назад вместе с врачом вернулся только через четыре часа. Врач не подошел близко к больному и старался ни до чего в доме не дотрагиваться. Закрыв лицо большим носовым платком, он оглядел Эндрю всего за полминуты и поспешно ретировался. Но мать все же успела выкрикнуть ему вдогонку: «Да вы не лучше цирюльника!» Уже сидя верхом, он сказал отцу, что должен будет объявить тревогу, посадить нашу семью на карантин и послать констебля по соседям зачитать приказ о карантине. Все это он проговорил на скаку, изо всех сил пришпоривая коня. Бабушка не впустила Ричарда в дом, а отослала для безопасности к вдове Джонсон. Поскольку он спал в амбаре, была надежда, что он не заразился. В тот день он домой не вернулся, и мы предположили, что в городе нашлась хоть одна добрая христианская душа.

Присев к обеденному столу, бабушка начала писать письмо. Потом позвала меня и посадила к себе на колени.

— Отец отвезет тебя с Ханной назад в Биллерику, к тете Мэри, — сказала она, взяв меня за руку. — Вы там пробудете, может быть, довольно долго.

Я, должно быть, вздрогнула, потому что она поспешно добавила:

— Тебе понравится играть с кузиной Маргарет. Да и за Ханной надо будет ухаживать.

Много лет я не виделась со своей кузиной, жившей на самом севере Биллерики. Помню, это была странная темноволосая девочка, которая иногда говорила сама с собой.

— Можно, Том тоже поедет? — спросила я, но мама опередила бабушку с ответом:

— Нет, Сара. Том нам нужен здесь, чтобы помогать по хозяйству. Ричард уехал, а Эндрю…

Она замолчала, но все и так поняли, что она хотела сказать. Эндрю умрет в скором времени, а если даже и выживет, то долгие месяцы не сможет быть им помощником. Вся работа в поле целиком ложилась на плечи Тома и отца. Том стоял молча и смотрел на меня глазами человека, который падает с горы, сложенной из измельченного в порошок известняка. Тут в дверь постучали, и в комнату вошел суровый крупный человек и объявил, что он констебль. Держа в одной руке приказ о карантине и смоченный в уксусе новый платок в другой, он смело прошел к постели, где лежал стонущий брат. Как и рассказывал нам Эндрю, лицо констебля было все изборождено рытвинами. Это подтверждало, что с Божьей помощью или не без вмешательства дьявола кое-кому удавалось выжить после оспы. Он зачитал вслух приказ, который будет прибит к дверям молитвенного дома, чтобы все узнали о пришедшей в город заразе и проследили, как бы мы не «распространили болезнь по причине опасной беспечности». Я оглядела небольшую аккуратную комнату бабушки и не увидела в ней никакой беспечности. В комнате царил порядок, умеренность и покой. Уходя, констебль сказал еле слышно:

— Господи, будь милосердным…

Я сидела в фургоне, дрожа в ворохе промерзшей соломы, и крепко прижимала к груди вырывающуюся Ханну. Мы уезжали, нарушая приказ о карантине, и должны были действовать незаметно, под покровом ночи, как воры. Если бы нас схватили, всей семье грозила бы тюрьма. Это, конечно, если бы кто-то из нас уцелел, после того как оспа отступит. Мать, плотно сжав губы, протянула мне узел с продуктами и одеждой. Я надеялась услышать какие-то ободряющие слова, но она только попросила заботиться о Ханне, а потом стала поправлять мне чепец, долго возясь с тесемками.

Бабушка вышла на порог, зажимая рот ладонью, и протянула мне небольшой узелок со словами:

— Это тебе на прощание.

Я развернула узелок и увидела куклу в одежде. Волосы у куклы были из шерсти, выкрашенной красной краской, почти такого же оттенка, как мои собственные. Рот был вышит аккуратными стежками.

— Но у нее нет глаз, — удивилась я.

Бабушка улыбнулась и поцеловала мои руки.

— Я не успела ее закончить. Мы пришьем пуговки вместо глазок, когда ты вернешься, — прошептала она.

Том едва помахал нам рукой, когда отец взял в руки вожжи и направился на юг, назад в Биллерику. Но не успели мы отъехать, как услышали, что Том нас зовет. Брат подбежал к фургону и что-то вложил в мою руку, а потом сжал мне пальцы в кулак, чтобы я не выронила, и, не оборачиваясь, побежал к дому. Я разжала кулак и увидела две маленькие белые пуговицы, оторванные от его единственной нечиненой рубашки. Пуговицы лежали у меня в ладони как две одинаковые жемчужины. В ту долгую холодную зиму я не раз волновалась, что ветер задувает ему в незастегнутые рукава и он мерзнет.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Декабрь 1690 года — март 1691 года

Бывают в Массачусетсе такие зимние вечера, когда стихает ветер и ледяная корка на снегу как будто удерживает холод внутри сугроба. А если луна полна на три четверти, то кажется, что от ее лучей становится еще чуть-чуть теплее. Свет был таким ярким, что я отчетливо видела, как по полю темной тенью пробежал заяц, спасаясь от смертоносных когтей охотницы-совы. У отца на Коленях лежал длинный, изъеденный коррозией ствол кремневого ружья, и мне стало интересно, сожалеет ли он, что упустил такую возможность подстрелить косого. Я много раз слышала, как Ричард хвастался, будто отец не промахнется даже с восьмидесяти ярдов и способен зарядить ружье и сделать четыре выстрела за минуту, хотя большинство мужчин могут сделать не более трех.

Царила полная тишина, и, проезжая мимо очередного погруженного в темноту дома, мы боялись дышать. Звяканье конской сбруи казалось оглушительным, и отец отпустил поводья, чтобы конь шел спокойно и фургон не скрипел. Ханна уснула у меня на руках, и я молилась, чтобы она не проснулась и не заплакала, потому что детский плач слышен в ночи на большом расстоянии. Мы перестали бояться, что нас обнаружат, когда миновали мост через реку Шаушин, ибо, хотя фургон скрипел так, что мог разбудить мертвого, жилья поблизости не было.

Я легла на спину и смотрела на звезды в черном небесном ковше — чем-то похоже на свернувшееся молоко в мамином горшке. Дорога должна была занять около трех часов. За это время отцу нужно было успеть отвезти нас и вернуться в Андовер засветло. Вскоре я уснула, и мне приснилось, будто я плыву по реке в лодочке, опустив руку в воду, а быстрое течение несет меня вперед. Под водой скользили темные неясные тени каких-то существ, а из-за слепящего солнечного света было не разобрать, что там, внизу. Все тело сковало непонятное оцепенение, и я не могла вытащить руку из воды. Вскоре я почувствовала, как кончиков моих пальцев касается множество ртов, вооруженных крошечными острыми зубками. Я приготовилась почувствовать боль от укусов, но тут вдруг проснулась, обнаружив, что Ханна жадно сосет мои пальцы.

Впереди показался темный силуэт дома, дверь была открыта, и оттуда лился тусклый желтый свет. На пороге стоял человек. Мы услышали его встревоженный голос: «Кто там?» В руках он держал серп. Ему ответил низкий голос отца, похожий на звук контрабаса, с сильным валлийским акцентом:

— Это Томас Кэрриер. Со мной две мои дочери — Сара и Ханна.

Рядом с мужчиной возникла женская фигура. Накинув на плечи плащ, женщина поспешила к фургону:

— Томас, что такое? Что случилось?

Не видя ее лица, я поняла, что это моя тетя, и почувствовала страх в ее голосе. Что, если не несчастье привело мужа ее сестры и двух племянниц на порог ее дома в столь позднее время? Она приблизилась к фургону, но отец сказал:

— Мэри, не подходи близко. У меня письмо от твоей матери. Лучше сначала прочти.

Он протянул пергамент, и Мэри осторожно взяла письмо, будто это была ядовитая змея. Она вернулась на порог, где было светлее, и стала читать, нервно теребя пальцами воротник. Потом протянула письмо мужу и, всматриваясь в темноте в наши лица, стала ждать, пока тот не прочтет. Ханна, разочаровавшись в моих пальцах, расплакалась не на шутку. Я все сильнее трясла ее у себя на коленях, отчего ее плач звучал странными, неровными вскриками. Мы ждали решения — пригласят нас в дом или дадут от ворот поворот.

Тетя Мэри снова осторожно приблизилась к фургону с зажженной свечой в руке. Каждый шаг давался ей с трудом, словно она шла за катафалком. Было видно, что она перепугана, ибо, беря нас к себе в дом, она ставила под угрозу свою собственную семью. Но она потянулась и взяла на руки Ханну, прижав к груди и укутав сверху плащом. Потом она сказала: «Сара, иди за мной». Я, вся закоченевшая, выбралась из-под соломы и с узелком в руках пошла за ней. Увидев, что отец остался стоять на месте, я остановилась в нерешительности, не зная, залезать ли обратно в фургон или идти в чужой дом.

Я услышала низкий раскатистый голос отца:

— Будь умницей, Сара. Не болей.

После этого он натянул вожжи и, не проронив больше ни слова, развернул повозку и поехал в обратный путь. Я стояла и смотрела, как он поехал в сторону Андовера по проложенной им же колее. Луна спряталась за деревьями, а потому крыша дома исчезла из виду и на черном фоне был виден лишь небольшой прямоугольник желтого света. Я стиснула колени и вросла в сугроб, прижимая к груди узелок. Где-то в лесу хрустнула ветка, будто кто-то пробирался на дорогу из чащи. Дверь была по-прежнему открыта, а я все стояла снаружи. Через какое-то время на пороге появилась девочка. На ней была белая сорочка и чепец. Темные волосы рассыпались по плечам. Она тихо сказала:

«Сара, входи. Очень холодно». Но я стояла как вкопанная. Я вся заиндевела на морозе, как дубовая лучина в стекле. Она шла ко мне босиком по снегу, словно привидение, на ощупь находя дорогу в темноте. Я узнала свою кузину Маргарет, и, хотя она была на два года старше меня, роста мы с ней были одинакового. У нее были темные, как вороново крыло, волосы. Худенькая, с острым подбородком, кузина напоминала эльфа. Она не улыбалась и ничего не говорила. Просто взяла меня за сцепленные руки и тихонько потащила за собой, пока мы не оказались на пороге дома.

Я остановилась, и в тепле от юбки и шали повалил пар. Ханна уснула на руках у тетушки Мэри, посасывая тряпочку, смоченную в подслащенной воде. Я надеялась, что у них есть корова, так как утром малышка потребует молока. У очага был разостлан набитый соломой тюфяк, и Маргарет подвела меня к очагу, куда подбросили хвороста. Вскоре я лежала под толстыми одеялами с Ханной под боком. Я уснула под тетушкин голос, которая шепотом говорила, что какое-то время мы будем спать и есть отдельно от других членов семьи, пока не выяснится, что мы незаразные. Она не сказала, что с нами будет, если вдруг окажется, что мы больны оспой.

Следующие два дня мы с Ханной были наполовину членами семьи Мэри и Роджера Тутейкеров. Нас кормили и предоставили место у очага, но близко к нам не подходили. Я пыталась удерживать Ханну подле себя, даже давала ей свою куклу, но непоседливая и упрямая сестренка часто вырывалась, чтобы сделать несколько шагов по большому дому. Невзирая на собственный запрет, тетя иногда гладила ее по головке, перебирая пальцами словно сделанные из пуха кудряшки. И довольная Ханна снова, покачиваясь, перебиралась с места на место. Глядя на ее проделки, дядя смеялся и щекотал ее под подбородком, а уж потом только отправлял ко мне.

Когда день начинал клониться к вечеру, я садилась в своем темном углу, как призрак с того света, и наблюдала за движением теней в доме. Украдкой, из-под ресниц, я наблюдала за кузиной Маргарет и ее братом Генри, а они в свою очередь наблюдали за мной и Ханной. Генри было тринадцать. Щуплый и темноволосый, он, кажется, был скрытный, все норовил исподтишка сделать каверзу и чуть что бежал ябедничать. Часто, когда тетя не видела, он пугал или толкал Ханну. Однажды, думая, что мы одни, он подкрался ко мне сзади и больно дернул за волосы. У меня выступили слезы, но я ничего не сказала и стала ждать. На другое утро он обнаружил, что бочка, в которую мы мочились, перевернулась и залила его башмаки.

У тетушки волосы тоже были темными, как у матери, но лицом она походила на бабушку. И если в глазах моей матери читалась дерзкая непреклонность, то в глазах тетушки, даже когда она смеялась, светилась грусть, что придавало ей мягкость и милую меланхоличность. Мать говорила, что она потеряла троих детей, одного за другим. Они не могли развиваться у нее в утробе, и на третьем месяце она отторгала их в крови и слезах.

Дядя Роджер совершенно не походил на моего отца, что, впрочем, и неудивительно. Он был среднего роста, худощавый, и руки у него были слишком холеные для фермера, а лоб высокий, с большими залысинами. Ни в одном другом доме я не видела столько книг и памфлетов, как у него. Тут были старая, потрепанная Библия, работы Инкриза и Коттона Матеров, альманахи, посвященные посадкам и севу, и трактаты, напечатанные на тончайшем пергаменте и повествовавшие о новостях в колониях. Он часто улыбался, что для меня было удивительным. Но больше всего меня поразило, что в отличие от отца, который всегда молчал, Роджер Тутейкер постоянно говорил. Он начинал говорить, как только просыпался утром, и не закрывал рта, пока не укладывался спать. Говорил за едой и за любой работой по дому, за которую брался долгими зимними вечерами. И нужно сказать, дяде так никогда и не удавалось толком заточить инструмент или починить кожаную упряжь — всякий раз он поручал Генри довести дело до конца. Казалось, скучная и монотонная работа мешала ему рассказывать. По моим наблюдениям, за то время, что мой отец кроил коровью шкуру и шил из нее новые ремни для плуга, дядя успевал лишь прикрепить пряжку на ремень.

В тот первый вечер во время ужина я сидела в дальнем углу, крепко держа Ханну на коленях. Мясо было жесткое, и мне приходилось долго его пережевывать, прежде чем положить в рот сестре. У нее было всего несколько зубов, а тетя забыла, как делать пюре для младенца. Зато тыква хорошо пропеклась, и Ханна радостно на нее набросилась. Жир стекал по ее руке мне на фартук. Дядя оторвался от еды и, отодвинувшись от стола, вытянул ноги. Генри прищурился и посмотрел на меня поверх его плеча.

— Пап, расскажи нам историю о блуждающем солдате-призраке, — попросил он.

— Ну что ты, Роджер, для этой истории уже слишком поздно, — сказала тетушка с недовольным видом.

Она заметила, что Генри корчит мне гримасы, и ущипнула его за руку. Дядя взглянул на меня из-под припухших век. В свете очага жир на его губах и подбородке блестел и переливался желто-оранжевым цветом. Создавалось впечатление, будто дядю самого испекли в печке. Маргарет обернулась, чтобы тоже взглянуть на меня. Ее черные волосы затеняли лицо, подобно занавесу. Но напряженный, словно натянутый лук, разворот ее шеи как будто говорил мне: «Давай не теряйся». И я сказала:

— Расскажите историю, я не буду бояться.

Дядя обнял Маргарет за плечи.

— Похоже, ты нашла родственную душу в своей кузине Саре, — заметил он и, отодвинув тарелку, стал с интересом рассматривать столешницу, будто перед ним была разложена карта.

— Над одной глухой деревушкой вроде Биллерики сгущаются сумерки. С каждой минутой делается все темнее и темнее. И вот единственным источником света становятся звезды, которые зажигаются на потемневшем небе. Свеча отбрасывает слабые тени на подоконник. Сам воздух наполняется страхом от чьего-то невидимого присутствия. Дрожащей пеленой страх окутывает дома, жилище приходского священника и сельское кладбище. Скоро силуэт каждого дерева со сломанными ветвями становится похож на вооруженного до зубов разбойника. Каждый пень — на прожорливое чудище.

Из багряного леса, где растут дубы и вязы, появляется фигура солдата — одна кожа да кости. На нем изорванная, грязная одежда, на страшных зловонных ранах окровавленные повязки. Он идет от дома к дому, прося подаяния. Он стучит в окно и шепчет: «Есть, хочу есть, дайте мне поесть!» Услышав его мольбу, какая-то добросердечная женщина выносит тарелку с едой, но солдата нигде не видно. А после один беспечный родитель забывает запереть на ночь дверь, и маленькая девочка, рыжеволосая, которой, кстати, тоже девять лет, как нашей Саре, выходит из дому, чтобы угостить бравого солдата леденцом. Утром поднимают тревогу. Девочка пропала. Все мужчины деревни бросаются на поиски ребенка, но находят лишь башмак, разорванный острыми неровными зубами, кусок нижней юбки, измятый и окровавленный, да прядь рыжих волос. Больше никто никогда девочку не видел, и лишь через много лет вновь заговорили о голодном призраке.

Меня с раннего детства учили, что после наступления темноты нужно держаться подальше от оврагов и болот, ибо именно такие места посещают духи умерших. Но дядин рассказ звучал как музыка. Не скучные заунывные песнопения, какие можно услышать в молитвенном доме, но музыка дразнящая и таинственная. Когда я слушала рассказ, у меня внутри образовался ком, будто я была маленькой рыбкой, которая заглотила крючок, и теперь ее тянут с ужасной силой в страшное и неизвестное. Преобразилось даже простое и грубое убранство комнаты. Очаг давал больше тепла, а зола колыхалась, как золотое руно. На темных оконных стеклах заиграли гранаты и топазы, украшающие ухо гиганта. Ханна стала вырываться, и я опустила ее на пол со словами:

— Зачем голодному призраку есть девочку, когда в деревне ему предлагали еду?

— Действительно, зачем? — повторил, смеясь, дядя. — То, что ты задаешь вопросы, говорит о живом уме. Но будь осторожна, иногда лучше не спрашивать, а довольствоваться хорошим рассказом. В особенности если дорожишь мнением рассказчика о тебе. — Он говорил совершенно серьезно, но затем подмигнул мне, и я почувствовала, словно он меня обнял.

Потом я лежала на своем тюфяке и мне все слышался дядин голос, звучавший то громче, то тише, хотя дядя давным-давно лег спать. В ту ночь я спала крепко и спокойно, но чаша моего воображения еще не наполнилась, и в следующую ночь мне снились кошмары.

На другой день я скучала и сердилась, что не могу заняться чем-нибудь полезным, и мне хотелось открыть окно в свинцовой оправе и вышвырнуть Ханну на снег. Единственное отрадное событие произошло после ужина, когда дядя стал рассказывать о своих приключениях во время войны короля Филиппа, и то нам пришлось долго его упрашивать, прежде чем он согласился.

— Король Филипп, — начал он, садясь поближе к огню, — это имя, которое англичане дали Метакому, вождю племени поканокетов. Вождь этот был заносчивым и кичливым. Он полагал, что сможет выгнать английских поселенцев со своей территории. Война началась в деревне неподалеку от Бостона в семьдесят пятом году. Индейцы зарезали корову одного из поселенцев, а те в отместку убили индейца. Индейцы стали мстить за своих, нападая на фермеров и членов их семей. Последовала лавина убийств, уничтожившая целые деревни на сотни миль вокруг. — Названия нападающих индейских племен он произносил с четкостью, с какой челнок ударяется о деревянную раму ткацкого станка.

— Нипмуки, вампаноаги и поканокеты стали совершать набеги на деревни и фермы на территории Род-Айленда, Коннектикута и Массачусетса. Тысяча человек под командованием генерала Уинслоу вторглись на территорию индейцев. У них-то я и служил военным врачом. Вскоре в лесной чаще разведчики обнаружили лагерь наррагансеттов. Справедливости ради надо сказать, что до того времени племя наррагансеттов было миролюбивым, но английских поселенцев беспокоила их многочисленность. Они могли примкнуть к своим более воинственным собратьям — это было лишь делом времени. И вот на рассвете мы срубили дерево, перебросили его, как мостик, через ручей, и наши силы оказались в лагере врага. Расправа была быстрой и безжалостной. В живых не осталось ни одного воина. К закату земля пропиталась кровью расстрелянных и заколотых и стала такой скользкой, что устоять на ногах на снегу не мог ни человек, ни животное. В тот день я собственными руками отправил на тот свет шестерых или семерых. Самое удивительное то, как легко мы с ними расправились. Потом мы надели их головы на копья в назидание другим племенам.

Он остановился, чтобы зажечь трубку от уголька из очага, затянулся и выпустил дым через нос. Теперь в его рассказе зазвучали жалобные нотки.

— В сражении некий капитан Гарднер был смертельно ранен в голову и в грудь, и он не допускал до себя никакого другого врача, кроме меня. Кровь струилась по его лицу там, где кожа отделилась от черепа, как кожура вареного каштана. Я приподнял его и позвал по имени: «Капитан Гарднер, капитан Гарднер, вы слышите меня?» Он поднял на меня глаза, а жизнь вместе с кровью уходила из его тела. Капитан поблагодарил меня за службу и умер у меня на руках. Мы донесли его до Бостона, где похоронили со всеми почестями.

Мы сидели, не шелохнувшись, и смотрели, как огонь играет на белых березовых поленьях, и в нашем воображении рисовались страшные картины массового убийства на снегу. Потом Генри сказал:

— Пап, покажи нам свой шрам от того сражения.

Тетя нахмурилась, но дядя с готовностью расстегнул сюртук и рубашку и показал ужасный шрам, который пересекал его грудь, начинаясь чуть ниже левого соска и заканчиваясь внизу живота. Выбивая остатки золы из трубки, он сказал в заключение своего рассказа:

— И только год тому назад в самые холодные месяцы зимы французы и индейцы напали на Шенектади, Салмон-Фоллс и Фалмут. Сотни были убиты и взяты в плен. Беременным женщинам вспарывали животы, а младенцев швыряли о скалы. Люди думают, что зимой можно не бояться индейцев, — в этом месте дядя посмотрел на меня, — но я считаю, снег и мороз для них не помеха.

— Достаточно, — взмолилась тетя.

Ее губы дрожали, когда она ринулась к двери, чтобы задвинуть засовы. По выражению тетушкиного лица было видно, что не один день и не одну ночь она провела в страхе, ожидая налета на ферму Тутейкеров.

Той ночью я лежала с открытыми глазами, всматриваясь в темноту, и каждый шорох, каждая тень наполняла душу леденящим ужасом. Я прижимала Ханну к груди, пытаясь защититься ею как щитом. Казалось, что от страха мои волосы могут отделиться от черепа. Сон пришел лишь через несколько часов. Мне снились страшные лица индейцев, разрисованные, как у огородных пугал. Они врывались в дом моей бабушки, вооруженные непомерно длинными и острыми ножами. Дикари пришли за моими домашними, но я не могла никого предупредить, так как сама находилась на расстоянии нескольких миль. Я видела, как индейцы столпились у постели брата Эндрю, как стащили простыню с его головы. Он лежал неподвижно, и в кровавом месиве, которое некогда было его лицом, были видны только голубые глаза. Он был тщательно освежеван, как осенний боров.

Когда я открыла глаза, у моей постели на коленях стояла Маргарет. Ее лицо было серьезно, широко раскрытые глаза не мигали. Я заплакала, и она, нагнувшись, прошептала:

— Пойдем спать ко мне.

Вдвоем мы перетащили Ханну в комнату Маргарет и улеглись в ее постели. Она взяла мои руки и стала согревать пальцы своим теплым влажным дыханием. От нее пахло сладкой овсяной кашей, политой патокой. Маргарет понимающе улыбнулась и сощурила сонные глаза:

— Никто не умеет так здорово рассказывать истории, как отец. Он их будто сплетает из воздуха. Но и у меня тоже есть истории, Сара.

В полутьме я видела ее тоненькую фигурку и гладкую белую кожу. Странно, но ее тихий голос прозвучал хрипловато, когда она стала бормотать что-то не очень понятное. Маргарет крепко обняла меня и прижала мою голову к своему плечу, будто это был кусок металла, притянутый магнитом. Мы заснули втроем, прижавшись друг к дружке. Пальцы Маргарет переплелись с моими. Разбудил нас тетушкин голос. Она стояла у кровати, с изумлением глядя на нас:

— Что ты наделала, Маргарет? Это же очень опасно.

Мы лежали и смотрели на нее, словно она была незваным гостем в собственном доме.

— Но теперь уж ничего не поделаешь. Спаси нас, Боже. — Она встала на колени и начала молча молиться.

Я взглянула на Маргарет, а она улыбнулась и кивнула. В эту секунду я поняла, что могу надеяться, что и тетя с дядей меня полюбят.

С этого момента я постоянно сравнивала свою новую, наполненную событиями жизнь с унылыми днями, проведенными в собственной семье. Со мной в семье обращались сурово, а Маргарет росла в атмосфере любви и заботы. Мои родители были немногословны и угрюмы. Ее — разговорчивы и смешливы. И хотя Маргарет частенько смеялась надо мной из-за моей нерасторопности или невежественности, это только оттачивало мой ум — так медная монета блестит ярче, если ее натереть грубой тканью.

Общаться с Маргарет было все равно что попасть внутрь фонаря — там всегда тепло, а все надоедливые насекомые остаются снаружи. Я старалась не удивляться тому, что иногда она задирала голову и, глядя куда-то на верхушки деревьев, говорила: «Да. Я так и сделаю». Или выкапывала ямки в снегу и, прижавшись ухом к земле, слушала музыку, которую только она и слышала. Мне не казалось это странным, потому что она была милой и считала меня своей. А я считала своей ее.

Однажды, когда мне было пять лет, моя мать вырастила большой урожай ранних тыкв. Выросло больше, чем можно было сохранить без порчи. Мы нарезали тыквы мелкими кусочками, солили и скармливали корове. В течение нескольких дней корова давала молоко желто-оранжевого цвета. На вкус оно было таким сладким, будто кто-то добавил мед в подойник. Я чувствовала себя в семье кузины точно так же: сладость и соль в их характерах влияли на мой, который становился менее подозрительным и колючим.

Мы с кузиной делали все вместе. Если одной давали поручение, другая искала предлог присоединиться к работе. Часто дядя говорил с большим удовольствием: «А вот и мои двойняшки». Мы с Маргарет переглядывались и хохотали — одна с черными волосами и молочно-белой кожей и другая с огненно-рыжей шевелюрой и веснушками. Мы разлучались только по воскресеньям, когда дядя с семьей отправлялся в молитвенный дом. Мы с Ханной не могли поехать со всеми. Предполагалось, что мы в Андовере умираем от оспы. Мы с сестрой сидели взаперти, скучали и жадно смотрели на дорогу, ожидая, когда же Тутейкеры наконец вернутся.

В ту зиму выпало много снега. Часто метель в считаные часы заносила снегом и дом, и амбар. Каждое утро до рассвета мы расчищали проход к амбару лопатами или мисками, а иногда и голыми руками. После того как дорожка была расчищена, мы с Маргарет, взявшись за руки, шли за водой к ручью, протекавшему у самого дома. По берегам ручья сугробы были высокими, по пояс, и, если мы падали в снег, одежда промокала до нитки. Пока мы пробивали прорубь во льду, чтобы достать воды, мои руки покрывались волдырями. Но как бы мы ни старались и какой бы широкой ни получалась полынья, на следующий день ручей снова сковывал лед. Маргарет всегда надевала варежки, чтобы защитить свои руки от снега, и я с содроганием вкладывала свою мозолистую руку в ее безупречно гладкую ладонь. Я смотрела на свои руки, и мне становилось стыдно, что они такие грубые, что кожа вокруг суставов покраснела и потрескалась. А она, поцеловав каждый ноготок, прятала мои руки в свои варежки и принималась весело напевать странную песенку: «Я — это ты, а ты — это я, и вновь я — это ты, подруга моя».

Когда пьешь воду из ручья — это все равно что пробовать откусить кусок от металлического предмета, долго пролежавшего в снегу. Если пить слишком быстро, заломит затылок. Принеся воду в дом, мы вместе с Генри водили к ручью скотину по очереди. Боюсь, животные не успевали утолить жажду, поскольку мы поскорее загоняли их в амбар, чтобы не отморозить руки и ноги.

В семье Маргарет скота было больше, чем у нас. Амбар был небольшой, но построен крепко. В строительстве помогал старший сын Аллен. Аллен еще не обзавелся собственной фермой, но жил и работал в северной части Андовера, в доме своего друга Тимоти Свона. Он часто приходил на поле отца помочь во время сева и сбора урожая, а потом получал свою долю. Именно к Аллену в свое время отойдет дядина ферма. В амбаре жили: дойная корова, два вола, огромная свинья с раздутым животом, которая должна была в скором времени принести приплод, три курицы и петух.

Кроме того, у дяди был большой чалый мерин, которого использовали только для езды верхом. Дядя говорил, что животное слишком хорошей породы, чтобы запрягать его в повозку. В обязанности Генри входило чистить и смазывать маслом отцовское седло. Однажды он показал мне место прямо под передней лукой седла, где виднелись насечки, сделанные острым ножом. Их было не менее полудюжины. Шепотом Генри поведал мне, что насечки означают число индейцев, которых отец убил собственными руками во время войны короля Филиппа. Он погладил небольшие выемки на коже седла и хвастливо сообщил:

— Когда-нибудь это седло станет моим, и мне еще не будет двадцати, когда на передней луке появится еще дюжина насечек.

Я сощурила глаза и стала гадать, как он убьет такое количество людей, не отличаясь ни особенной силой, ни чрезмерной храбростью. Возможно, как в случае со мной и Ханной, он станет нападать на них из засады.

Всякий раз, заходя в амбар, дядя приносил какое-нибудь угощение — сушеных яблок или горсть кукурузных зерен — для своего дорогого мерина Буцефала. Так звали любимого боевого коня греческого царя Александра. Конь этот был как из Апокалипсиса, ибо куда поворачивал конь, туда направлялись и войска Александра, неся с собой огонь войны. Имя же означало «голова вола», что было довольно смешно, так как голова у нашего мерина была маленькая и аккуратная. Дядя грозил мне пальцем и говорил:

— Одно дело — значение слова, а другое — его дух. Я назвал его Буцефалом, потому что вижу в нем храбреца. Видишь ли, Сара, я смотрю на мир и называю вещи так, как мне хотелось бы их видеть, а не так, как их представляют себе некоторые зануды.

— Значит, мне следует теперь называть тебя Александром, дядя? — лукаво спрашивала я.

Он смеялся, но было видно, что идея пришлась ему по душе. Я тогда еще не знала, что Александра отравили его собственные воины.

Обычно по вечерам мы с Маргарет часами сидели рядышком и занимались починкой зимней одежды. Ханна играла с шерстью или обрывками ниток, слишком короткими, чтобы пустить их в дело. У Маргарет были проворные руки, и иногда я делала вид, будто пропустила петлю или не могу найти стежок на ткани, чтобы она положила свои руки на мои, неуклюжие, и направила их куда нужно. Она никогда не указывала мне на ошибки, но всегда хвалила за прилежание. Мы сидели так, склонив голову, и, незаметно шевеля губами, делились своими секретами. Нам казалось, что никто ничего не замечает. Но однажды тетушка меня удивила.

— Сколько раз, когда мы были маленькими, — сказала она, — мы с твоей мамой сидели вот так же, как и вы с Маргарет, и делились шепотом своими секретами и надеждами. — Она нетерпеливо дернула за нитку, запутавшуюся в складках рубашки Генри и улыбнулась. — Моя сестра обладала поразительным терпением и могла распутать узел размером с изюминку.

Я не сразу поняла, кого она имеет в виду, поскольку знала, что у нее только одна сестра — моя мать. Трудно было представить себе, что послушная швея, о которой рассказывала тетя, и женщина, способная видеть боковым зрением мои проказы за двести шагов, один и тот же человек.

Без всякой задней мысли я спросила:

— Тетя, почему вы никогда к нам не приезжаете?

Улыбка застыла на ее лице, а Маргарет предупреждающе наступила мне на ногу. Тетя позвала Генри, чтобы тот подошел и надел починенную рубашку. Парень сидел у очага, укутавшись в одеяло, и дрожал от холода. Помогая ему надеть рубашку, тетя тихо сказала:

— Могу только сказать, что разногласия возникли не между мной и твоей матерью. Я ее люблю и хотела бы видеться с ней чаще.

Когда наступили сумерки, я пошла вслед за Генри в амбар и спросила его, что произошло между нашими семьями. Он сложил руки на груди и презрительно хмыкнул:

— Твой отец считает, что мой отец обманом лишил его какой-то земли. Но это ложь, и я готов вышибить мозги любому, кто скажет, что это так.

Несмотря на то что мой отец был замкнут, суров и холоден, я не допускала и мысли, что он может говорить неправду. В словах Генри прозвучал вызов моему отцу, которому суждено было остаться без ответа долгие месяцы. Я покачала головой и спросила:

— А при чем тут твоя мама и моя?

— Муж и жена — одна сатана, — раздраженно ответил Генри. Он сказал это с большой важностью, но было видно, что он повторяет чужие слова. — Моя мама во всем слушается отца, а твоя нет. Потому что она заносчивая и распущенная.

Он не ожидал, что я толкну его изо всех сил и он полетит прямо в стойло. Генри не был крепким, но был выше меня на голову и гибким. Одно дело, когда я не очень хорошо думала о своих домашних, и совсем другое, когда о них плохо говорил кузен. Я ушла, а он остался с открытым от удивления ртом. Мне вслед понеслись ругательства. Потом, когда он пришел на ужин, я незаметно подбросила ему в тушеное мясо куриного помета.

Мы с Маргарет любили рассказывать друг другу скандальные истории. Всякий раз, когда тетя заставала нас за этим занятием, она мягко напоминала, что сплетничать — это грех. Поэтому мы соблюдали осторожность. Поскольку Маргарет была старше меня на два года и более опытной, ее секреты были интереснее моих. Оказывается, она знала много предосудительного о своих соседях, но самым интересным для меня было ее знакомство с невидимым миром. Она умела отличить ведьму по отметинам на теле. Родинки или бородавки — это не что иное, как «ведьмины сосцы», посредством которых ведьмы кормят демонов. Ведьма не может произнести «Отче наш» без запинки. Если ведьму бросить в воду, она не утонет, а будет держаться на поверхности, так как вода не потерпит столь ужасного загрязнения своей чистой природы. И поскольку сама я пошла бы ко дну как топор, если бы меня бросили в воду, то я не сомневалась в правоте кузины. Когда я ее спросила, как она обо всем этом узнала, она сказала, что отец, как человек ученый, просветил ее на этот счет, ибо если есть на свете женщины, то, значит, есть и ведьмы.

— Кроме того, — сказала она, и ее глаза потемнели, — я чувствую, как они летают над крышей дома в полнолуние, когда растет цветок ястребинка.

Я удивилась, неужели в Биллерике до сих пор есть ведьмы. Она наклонилась ко мне и сказала:

— Даже не сомневайся.

Я в свою очередь рассказывала ей то немногое, что слышала на рынке или на улице, и если я чуть-чуть преувеличивала, то только чтобы добавить остроты своим рассказам. Так гвоздику добавляют к мясу. Мне не хотелось, чтобы кузина считала меня несведущим ребенком. Впервые в жизни я делилась секретами с другой девочкой, и впервые кто-то доверял свои секреты мне. Пройдет много лет, прежде чем я узнаю, что женщины проявляют свою истинную сущность совсем по-другому.

Когда женщины делятся секретами, они связывают себя друг с другом, так как это свидетельствует о соучастии и доверии. Хранить тайну — значит быть надежной подругой и даже в определенном смысле противопоставлять себя другим. Женщине свойственно прятать секреты в глубине своего сердца, пока не настанет черед их выдать. Не так ли устроено и женское тело? У женщины внутри есть укромное место, темное и загадочное, где в безопасности растет ребенок, пока ему не придет время появиться на свет. Секреты во многом схожи с рождением человека. Одни появляются на свет легко, другие приходится вырывать силой, если тело сопротивляется.

В конце января снегопад прекратился, и казалось, даже сам воздух застыл вокруг нас. Сугробы превратились в ледяные крепости, а ручей промерз насквозь так, что нам приходилось вырубать куски льда и использовать талую воду для умывания и приготовления пищи. Скот держали взаперти из-за опасения причинить ему увечья, и животные стали беспокойными. Однажды рано утром мы с Маргарет пришли кормить вола и корову, и они чуть нас не затоптали копытами. Буцефал раскачивался из стороны в сторону в своем стойле, тряс головой и закатывал глаза. Чтобы его успокоить, я принесла яблоко из погреба и, подойдя ближе, увидела, что в соломе, съежившись от холода, сидит человек.

Я стояла какое-то время молча, а мужчина, закутанный в плащи и шали, смотрел на меня с испугом. Это был молодой человек с красным от холода лицом. Кожа под глазами казалась обожженной, а в глазах стояли слезы, как при лихорадке. Мне вспомнилось покрасневшее лицо брата, когда тот заболел. Кожа у него под глазами тоже выглядела тогда серой и нездоровой. Мужчина поднял руку, то ли моля о помощи, то ли предостерегая. Тут пришла Маргарет и встала у меня за спиной, прерывисто дыша мне в затылок. Человек открыл рот, пытаясь что-то сказать, но губы его не слушались, а язык будто распух. Наконец он с трудом вымолвил:

— Сжальтесь надо мной, друзья. Дайте мне поесть и попить, иначе я умру. — Он стонал и трясся в ознобе под соломой. Мы попятились, а он протянул к нам руки, как утопающий. — Я не причиню вам вреда. Поем, отдохну немного и уйду.

Маргарет приблизилась к мужчине и сказала с осуждением:

— Вы квакер. — (Тот опустил голову, часто и тяжело дыша, но ничего не сказал.) — Если мой отец вас здесь найдет, то сдаст констеблю.

Мужчина попытался встать на ноги, хватаясь за доски стойла, но рухнул обратно. Я потянула кузину за подол и прошептала:

— Давай принесем ему еды. Он едва жив.

Маргарет потащила меня в сторонку, чтобы мы могли переговорить наедине.

— Папа говорит, что квакеры — еретики и что их следует остерегаться. К тому же у этого может быть оспа.

— Да что ты! — вымолвила я, понятия не имея, кто такой еретик. При взгляде на мужчину меня охватила жалость.

Вдруг Маргарет сжала мои руки и прошептала на ухо:

— Мы ему поможем. Это будет наш секрет. А маме с папой ничего не скажем, иначе нам влетит по первое число. — (Я улыбнулась и кивнула. Мысль о том, что нас с кузиной будет связывать такой опасный секрет, грела мне сердце даже больше, чем помощь незнакомцу.) — Придется схитрить. Мама строго следит за кладовкой.

После обеда Маргарет объявила, что забыла задать корм скотине, и меня поразило, как легко ей далась эта ложь. Нам удалось незаметно пронести в амбар хлеб, мясо и еще кружку сидра, но мы старались не подходить близко к больному. Он был так голоден, что глотал, не жуя. Выпив сидр, человек рухнул на солому как мертвый. Мы стояли и смотрели на спящего, прислушиваясь к его тяжелому дыханию.

Маргарет спросила:

— Ну разве он не красавчик?

Я согласилась, хотя, по мне, в нем не было ничего особенного. Мы оставили его лежать в стойле, пообещав шепотом, что снова принесем еды на следующее утро. Он спал и нас не слышал.

Ночью мы с Маргарет лежали в ее постели, тесно прижавшись друг к другу и глядя, как догорает огарок выданной нам свечи. Наши руки и ноги переплелись, как угри в холодной воде. Тетя так привязалась к Ханне, что брала ее к себе в постель каждую ночь. Кузина обнимала куклу, которую сшила тетя. У нее были черные волосы из веревки и ярко-красная юбка. Ткань на ощупь была мягкая и шелковистая вроде шкуры только что постриженного ягненка. Ее привез из Бостона дядя.

Там многие модницы носили юбки или лифы такого цвета. Тетя стеснялась носить столь яркую одежду, но отрезала от рулона кусочек на юбку для куклы. Маргарет шепотом рассказала, что отец страшно рассердился, когда увидел, что тетя сделала, и спрятал отрез. Куда он потом делся, никто не знал.

Моя кукла была одета куда скромнее, но, на мой взгляд, сшили ее более искусно. Маргарет собственными руками пришила пуговки, что дал мне Том. Но, как ни странно, глаза из пуговиц испортили ее милое личико, придав ему какое-то злобное выражение. Когда я смотрела на нее, мне на ум приходили тревожные, пугающие мысли о моей семье, умирающей от оспы.

Мы закрыли глаза, собираясь спать, но дышали в унисон возбужденно, как две запряженные в сани лошади.

— Маргарет, откуда ты знаешь, что он квакер? — спросила я.

Она заерзала:

— Это из-за того, что он назвал нас «друзьями».

— Маргарет, а что такое еретик?

Мне нравилось, когда Маргарет что-нибудь объясняла, но еще большее удовольствие я получала, когда произносила ее имя.

— Это человек, который поступает наперекор Слову Божьему, — ответила она.

— А почему квакер — еретик?

Маргарет ответила не сразу, и я подумала, что она меня не слышит, но вскоре почувствовала ее дыхание на своей шее.

— Квакер — это еретик, потому что он отвечает не перед церковью, а только перед своей совестью. Квакеры верят, что Бог живет у них внутри и говорит с ними, отчего они трясутся и дрожат как в лихорадке.

— А Бог правда говорит с ними?

— Папа говорит, что неправда. — Она зевнула и закинула на меня ногу. — Их отовсюду гонят. Сама подумай, станет Господь говорить с людьми, которых сторонятся посвященные в духовный сан? Сара, пора спать.

— Тогда почему ты решила ему помочь?

Она приоткрыла один глаз с отяжелевшим веком, и уголок ее губ приподнялся. Так улыбался ее отец. Ее лицо разделилось на две половины: одну — светлую, насмехающуюся над тем, что происходит в постоянно меняющемся мире, и другую — темную, отрешенную, как у юродивой или святой, впавшей в экстаз отшельничества.

— Я хотела ему помочь, Сара, потому что они приказали мне это сделать.

У нее слипались глаза, но рука была по-прежнему рядом с моим лицом.

— Они? Кто такие эти они, Маргарет? — Я тихонько подула ей в лицо, чтобы разбудить, и она снова открыла глаза.

Кузина медленно подняла руку и указала на что-то за моей спиной. Я обернулась, но у меня за спиной стоял только массивный комод, в котором хранилась наша незатейливая одежда. Она притянула меня к себе и прошептала:

— Маленькие человечки, которые живут в комоде.

Я смотрела, как она засыпает. В темноте ее белоснежная кожа казалась голубоватой, глаза двигались под опущенными веками. У меня по коже побежали мурашки, будто от сквозняка. В страхе я обернулась, но не услышала ничего, кроме завывания ветра снаружи, и не увидела ничего, кроме неподвижных теней, которые принимали знакомые безобидные очертания. Она была сумасшедшей, и я готова была хранить этот секрет.

Я прижалась теснее к ее теплому телу и поцеловала ее.

На следующее утро мы принесли человеку в амбаре яблоко и немного хлеба. Но его там не было. Мы обыскали каждое стойло и даже забрались на сеновал, но его и след простыл. Ночью шел снег, и человек не оставил никаких следов, ведущих от амбара, которые бы свидетельствовали о том, что он существовал на самом деле и не был всего лишь соломенным пугалом, ожившим благодаря нашему воображению.

По вечерам, перед самым ужином, у нас с Маргарет и Генри были уроки чтения, письма и истории. Единственным нашим учебником было Священное Писание. Я умела писать только несколько слов, и дядя спросил, учила ли меня мать хоть чему-нибудь. Я сказала, что не учила, хотя на самом деле мать пыталась научить меня читать и писать, но из-за недостатка терпения с ее стороны и неповиновения с моей я так и осталась неграмотной.

Маргарет могла читать очень трудные отрывки из Библии. Я сидела рядом, подперев подбородок, и смотрела, как движутся ее губы, когда она произносила волнующие и малопонятные слова пророков. Ее нежный голос обволакивал меня, словно мягкий шарф, повязанный на голову. По вечерам после того, как тарелки и чашки были вымыты и тщательно вытерты, а огонь в очаге прикрыт валежником, чтобы горел спокойно и долго, дядя рассказывал нам истории о первых поселенцах и о более ранних временах, когда в старой Англии шли войны. Вскоре тени на стенах превращались в индейцев, которые отплясывали свой кровожадный танец, держа свежие скальпы в руках. Ветка, упавшая на крышу, становилась отрубленной головой короля Карла I, катящейся по ступеням эшафота рядом с воротами Уайтхолл-гейт. С каждым разом дядины истории обрастали новыми подробностями и становились длиннее.

Еще он знал уйму фокусов. Мог незаметно перемещать предметы с одного места на другое, отвлекая наше внимание так, что эти перемещения были для нас неожиданными. Монета, зажатая у него в руке, оказывалась на дне кружки с сидром, стоящей на другом конце стола. Он извлекал куриное яйцо с макушки Генри или перо у меня за ухом. Однажды он сложил вместе наши с Маргарет ладони и достал из них кусок кружева. Мне никогда не приходило в голову, что Маргарет могла ему помочь, спрятав кружево у себя в рукаве.

В январе, когда бушевали снежные бури, дядя проводил с нами много времени. У него было свое твердое мнение по любому поводу. Стоило задать ему вопрос, и он мог часами рассуждать о каком-то событии древней истории, положениях законодательства, природе человека или тайнах Божественного. Но с наступлением февраля, когда на дорогах образовался ледяной наст, в доме Тутейкеров стали нарастать напряжение и тревога. Обычно добродушный, дядя вдруг делался раздражительным или мрачным и молчаливым. Он часто стоял у открытой двери, переминаясь с ноги на ногу, пока тетушка не просила его закрыть дверь. Он в беспокойстве ходил туда-сюда по комнате и часто срывал свое дурное настроение на домочадцах.

Зачастую дядя седлал Буцефала рано утром и уезжал из дому до самого ужина. В такие дни, лежа в постели, мы слышали, как тетя плачет за стенкой. Сначала я подумала, что тетя горюет о судьбе моей мамы и бабушки, ибо она часто молилась вслух о спасении их от смерти. Но вскоре стало ясно, что горевала она из-за частых дядиных отлучек.

В такие минуты тетя находила успокоение, взяв на руки Ханну. А Ханна любила сидеть у нее на коленях и называла мамой. На лице у тети появлялась такая улыбка, что мне хотелось поменяться с сестренкой местами. Мне хотелось, чтобы меня гладили, обнимали и баловали. Наутро дядя вставал поздно, когда петухи уже давно пропели, а тетя делалась еще печальней. Покончив с делами и закутавшись в шаль, она садилась у очага и часами глядела в огонь.

Однажды на первой неделе марта нам показалось, что дядя вовсе не вернется домой. Уже давно стемнело, и мы, подавленные, сели за стол без него. После безрадостного ужина тетя присела на край стула и стала смотреть на дверь. Мы с Маргарет и Генри терпеливо ждали, когда она нарушит молчание. Мы сидели не шевелясь, так что у нас заболели спины, и пытались, как могли, утихомирить Ханну. Огонь в очаге едва теплился, когда мы услышали, как Буцефал трясет упряжью по дороге к амбару. В скором времени в комнате появился дядя и уперся взглядом в застывшие, словно статуи, фигуры за обеденным столом. Волосы у дяди стояли дыбом, будто он скакал на сильном ветру, одежда была в пятнах от какой-то темной жидкости. Он прошел к очагу, как ходят по палубе матросы во время шторма, и его одежда источала приторно-сладкий запах — так пахнут цветы, смешанные с пряностями. Он с жадностью выпил воды из ведра, вылив большую часть содержимого себе на грудь. Повернулся к нам лицом и рассмеялся сквозь плотно сжатые пересохшие губы.

— Всем пора ложиться спать. Мэри… иди в постель.

Тетушка встала и, взяв Ханну за руку, побрела в спальню, закрыв за собой дверь. Было слышно, как звякнул засов. Мы втроем — Маргарет, Генри и я — остались за столом, потерявшие дар речи и напуганные. Дядя стоял, опустив голову, и что-то бормотал себе под нос. Он ухватился за спинку стула, будто боялся, что упадет, но потом, шатаясь, добрел до стола и рухнул на стул рядом со мной. От него исходил сильный сладкий запах, а белки глаз налились кровью. Маргарет с Генри опустили глаза и разглядывали свои руки, будто ждали наказания. До этого я видела дядю только с улыбкой на лице и в хорошем расположении духа.

— Дядя, что с вами? — наконец решилась я. — Что случилось?

Он повернулся ко мне, голова его резко качнулась на шее, будто выпавший из кладки замковый камень, и пробормотал:

— Магия, Сара. Я снова занимался магией. — У него заплетался язык. Он придвинулся ко мне и приложил палец к губам. — Ш-ш-ш… Я открою тебе один секрет. Хочешь, Сара? Я пытался… исчезнуть. — Последнее слово далось ему с большим трудом. Он выдохнул, и от него запахло чем-то кислым.

Я взглянула на Маргарет, но та сидела опустив голову. Дядя постучал по моей макушке, чтобы привлечь внимание:

— Я пытался исчезнуть, но, как видишь, никуда не делся. Все еще в Биллерике. В пустыне, где живут фермеры, их жены, их отпрыски, свиньи, собаки… Я человек ученый, Сара! Я служил врачом у самого капитана Гарднера.

В его голосе слышался гнев. Остановившись, он мутным взглядом оглядел комнату, тяжело вздохнул и откинулся на спинку стула. Я вгляделась в спокойное, безучастное лицо Маргарет, и от ее спокойствия мне стало немного легче. Но на Генри было больно смотреть. Из-под опущенных ресниц у него текли слезы, обычно бледное, лицо пылало, губы дрожали. Несмотря на все его издевательства над нами с Ханной, несмотря на всю его жестокость, он был всего лишь мальчиком, чья жизнь зависела от доброго слова отца. Дядя протянул мне руку:

— Вы с Маргарет по-прежнему двойняшки? Так? — Я кивнула, и он тоже кивнул, больно сжав мне пальцы. — Ты такой же член семьи Тутейкеров, как все мы. Я стану тебе отцом… самым лучшим отцом, каким не может быть человек с руками, обагренными кровью.

Маргарет вдруг поднялась со своего места и сказала:

— Нам пора спать, папа.

Она потянула меня за фартук в нашу комнату. Вскоре в дверь тихо постучался Генри и попросил разрешения устроиться на ночлег у нас на полу. Было слышно, как дядя долго бродил по комнате, пока не рухнул со стоном на матрац у самого очага. В ту ночь я спала урывками — меня мучили кошмары кровавой бойни. Мне снилось, как отец идет в свинарник с топором на плече. Хватает большого, обросшего щетиной борова. По сравнению с отцом боров кажется крошечным. Отец тащит его в темный угол амбара, а тот визжит, как человек. Слышится возня, потом свист в воздухе и шлепающий звук вонзившегося в плоть металла.

На второй неделе марта мы с Маргарет сидели, зарывшись в солому и прижавшись друг к другу коленями, подле загона со свиноматкой. Остро пахло расплавленной медью и чем-то еще. Как если бы вяленое мясо оставили висеть слишком долго. Снаружи бушевал сильный ветер, задувая снег в щели между досками. Свиноматка только что опоросилась, и мы смотрели, как поросята шумно сосут раздутые соски матери, отталкивая друг друга своими пятачками. Поросят было шестеро, и мы решили назвать их в честь библейских злодеев. Самого толстого серого поросенка мы назвали Голиафом. Самому жадному, маленькому и пятнистому, дали имя Иуда. Других назвали Пилатом, Иродом и Фараоном. Последней была хорошенькая полосатая свинка. Мы сидели тихо. Я положила голову на плечо Маргарет и играла прядью ее волос, выбившейся из-под чепца.

— Если бы твой отец был здесь, он быстро придумал бы хорошее имя для этой свинки.

Дядя подобрел и больше не приходил домой в ярости, хотя по-прежнему часто отлучался по вечерам, а когда возвращался, от него сильно пахло элем. Маргарет думала о чем-то своем и ничего не ответила. Чтобы завязать разговор, я спросила:

— Куда отправляется твой отец, когда уходит из дому?

Я почувствовала, как Маргарет вся напряглась, и пожалела, что задала вопрос.

— Папа ездит в город лечить больных, — ответила она.

Но по тому, как она потупила глаза и старалась не встретиться со мной взглядом, было видно, что это неправда.

— Может, назовем ее Блудницей? — предложила я.

Мне запомнилось это имя, когда мы вечером читали Библию, и я думала, что это опасное имя, как редкие ароматы, получавшиеся из мускуса и лилий в Уре Халдейском. Я улыбнулась, подумав, как забавно дать поросенку такое необычное имя. Но Маргарет нахмурилась и отодвинулась от меня.

— Это имя не подходит. Это вообще не имя, а тип женщин, — сказала она.

— Какой тип? — спросила я, почувствовав, что наткнулась на новый секрет.

— Наихудший. Неужели ты правда не знаешь, что такое блудница? — Она резко встала и отряхнула с ног солому. — Блудница — это женщина, которая идет с мужчиной, который на ней не женат. — Когда я, заинтригованная, покачала головой, она объяснила: — Это женщина, которая ложится с мужчиной во грехе.

— В каком грехе?

Я перечислила про себя все грехи, что знала: чревоугодие, лень, лживость…

Она наклонилась и прошептала раздельно по слогам: «Пре-лю-бо-де-я-ни-е».

— Знаешь, что это такое? — Маргарет сложила пальцы одной руки колечком, просунула внутрь палец другой и стала им двигать туда-сюда. До меня сразу дошло.

Я покраснела, только сейчас поняв, что то, что делают животные в амбаре, происходит и между мужчиной и женщиной. Она снова села и шепнула мне на ушко:

— Хочешь, я раскрою тебе один секрет? Знаешь, как называют этих блудниц? — Она рассмеялась, когда я оть дном дыхании и поэтому показалось зловещим и окончательным, как приговор. — Они живут на постоялых дворах, дежурят в тавернах и придорожных пивных, залавливая мужчин в свои сети. Заставляют мужчин покупать им выпивку и носят неприлично яркие платья с глубоким вырезом и без шарфа — вся грудь напоказ. Они размалевывают губы под цвет своих писек и обливаются духами.

Я вспомнила, что от дядиной одежды исходил какой-то сладкий запах, когда он, шатаясь, ходил по комнате, и снова покраснела от мысли, что он посещает подобные места. Ума не приложу, откуда Маргарет могла узнать о таких вещах. Не от тетушки, это уж точно.

— Это с ними дядя пропадает по вечерам? — тихо спросила я.

Она в задумчивости вынула соломинку, застрявшую у меня в юбке, и долго молчала, будто раздумывая, стоит ли идти на большую откровенность, и наконец сказала:

— Однажды я выследила его. Это было прошлым летом, поздно ночью. Он ушел, когда мама уже крепко спала. Они поссорились из-за его отлучек. Они думали, мы с Генри спим, но мне было не уснуть. Я слышала, как мама сказала, что, если он не может быть приличным мужем, пусть убирается к своим шлюхам и больше домой не возвращается — Маргарет нахмурилась и вдруг стала намного старше. — До постоялого двора всего-то две мили. Я подкралась незаметно, заглянула в щель между ставнями и увидела его. Отец сидел с кружкой эля, а рядом была женщина. Распущенная, оплывшая жиром, с волосами цвета старой меди… Я такое слышала… — На бледно-матовых щеках кузины появились красные пятна, но взгляд был пустым и безучастным. — Отец никогда бы не сделал и не сказал ничего такого, если бы женщина его не околдовала. Тогда я наложила на нее проклятие — до конца года она должна была умереть. — Маргарет посмотрела мне прямо в глаза, ее рот приоткрылся, а на лице не было ни тени улыбки. — В ноябре прошлого года она заболела оспой и умерла…

Сколько раз я слышала, как дядя говорил, что ведьму можно победить обратными чарами. «Убить ведьму с помощью колдовства — значит совершить добро», — сказал он однажды. Но то, что сделала Маргарет, хоть и во имя спасения отца, заставило меня содрогнуться, и я в страхе обхватила себя за плечи. Если рыжеволосая женщина и вправду околдовала дядю, ее чары продолжали действовать и из могилы, иначе как можно объяснить то, что он все больше погрязал в пороке. Маргарет протянула ко мне руки, и я позволила обнять себя.

— Сара, — попросила она тихо, — обещай, что не станешь спрашивать у мамы, куда ходит отец. Ее это очень огорчает.

Я положила голову на плечо Маргарет, и она качала меня, как младенца, пока я не перестала дрожать. Оттого что она доверила мне такой секрет, я любила ее еще сильнее. А страх, который я испытала в ту минуту, сделал ее еще более загадочной и необычной. Прежде чем запереть амбар и возвратиться в дом, мы договорились дать последнему поросенку имя Иезавель.

Зачастую конец марта бывает самым коварным временем в году. Воздух вдруг становится теплым и сырым, и вы верите, что вот-вот настанет долгожданная оттепель. Двери распахиваются настежь, толстые плащи и шерстяные накидки снимаются за ненадобностью, но тут налетает убийственно холодный, безжалостный ветер, и все вокруг вновь покрывается снегом. В один из таких переменчивых весенних дней дядя объявил, что к нам в гости собирается преподобный отец Нейсон из Биллерики. По его словам, преподобный был человек ученый и всеми почитаемый. Гость должен был приехать через два дня. Мы с Ханной должны были схорониться в комнате Маргарет и ужинать там. Если бы он нас увидел, возникло бы слишком много вопросов.

Тетя волновалась, готовясь к встрече гостя. Поспешно передвигали мебель и проветривали на свежем воздухе салфетки, скатерти и постельное белье. Десятки раз нас с Маргарет посылали к ручью за водой, необходимой для уборки и готовки. В день приезда преподобного меня послали за корнеплодами для тушения. Я сидела в погребе и с мрачным видом перебирала яблоки в корзине. Через крышку погреба проникал слабый свет, и в дальнем конце сгустились темные тени.

Я была не на шутку огорчена, что меня исключили из компании в тот вечер, потому что приехать должен был не только преподобный отец, но и старший брат Маргарет — Аллен. Овсяная каша, съеденная на завтрак, прокисла у меня в желудке и стояла колом. Я взглянула на яблоко, лежащее у меня в фартуке. Жемчужная мякоть внутри месяцами оставалась неизменной, а вот кожура потемнела, будто покрылась ржавчиной. Я надкусила яблоко, и белая мякоть стала желто-коричневой, словно над головой пробежала тень.

Еще не стемнело, когда нам с Ханной дали еды и отправили в комнату Маргарет, но преподобный Нейсон появился на пороге дома лишь на закате дня. Маргарет показала мне щель в стене, которую можно было использовать как глазок. Зажав Ханне рот рукой, я припала к глазку. Преподобный оказался человеком внушительного роста, но с непомерно маленькой головой. Лицо было бледное и блестело, будто его смазали яичным белком. Глаза глубоко посажены, а уши слишком маленькие и аккуратные для такого крупного мужчины. Он был похож на гигантский батон, для выпечки которого пекарь не поскупился на дрожжи. И все же я затаила дыхание, ибо он так внимательно рассматривал комнату, что у меня почти не было сомнений — он непременно заметит мой прижатый к щели глаз. От пастора ничего не ускользнуло: он ощупал скатерть и салфетки на столе, проверил крепость ножек каждого стула, взвесил на руке оловянные кружки.

Вслед за ним вошел Аллен, и мне он сразу не понравился. От отца он унаследовал темные волосы и высокий лоб, но лицо у него было узкое, как у хорька, и полные губы не вязались с глазами, которые были слишком близко посажены и очень его портили. У кузена был вид человека, который только что съел хлеба, смоченного в уксусе, и я решила, что ему, наверное, нравится мучить маленьких детей и животных.

Преподобный похвалил тетушкину стряпню, приведя в оправдание своего обжорства цитату из Библии.

— Как ты знаешь, хозяйка Тутейкер, — сказал он, роняя пищу изо рта на стол, — в Книге пророка Исайи, в главе двадцать пятой, в стихе шестом, милость Господня тоже проявляется через трапезу из тучных яств. Воистину такое пиршество — достойное дополнение праздника души, который дарит нам Слово Господа.

Можно было подумать, что тетя угощала его ангельской пищей, а не старой острой бараниной, зажаренной на вертеле. Он жевал, выковыривая хрящи и жир, застрявшие между зубами, и вытирал руки о штаны. Благоговея перед звуком собственного голоса, преподобный закрывал рот, только чтобы проглотить пищу. А поскольку дяде и Аллену очень хотелось вставить в разговоре свое слово, то каждый из них начинал говорить, когда другой еще только-только заканчивал фразу. Иногда все трое говорили одновременно, как голландские купцы в базарный день.

Я уже устала подглядывать, когда услышала, как преподобный сказал:

— Кажется, эпидемия оспы пошла на спад. В прошлом месяце умерли всего шесть человек. Трое — из квакерской семьи, один из которых был беглецом. Слава Всевышнему, что он избавил нас от еще трех еретиков.

— А не слышали, как обстоят дела в соседних городах? — спросила тетя, сжав в руке салфетку.

— Нет, не слышал, хозяюшка Тутейкер. Суровая погода сделала нас узниками наших домов. Но недавно я получил письмо от собрата-теолога из Бостона. Он пишет, что и к ним пришла оспа. И еще какие-то… непонятные беспорядки. — Он замахал руками, растопырив пальцы, изображая разлетающихся птиц.

— Беспорядки? — переспросил дядя и помрачнел.

— Черная магия. Колдовство и заклинания. Мой коллега считает, что оспа есть следствие падения нравов и влечет за собой распространение черной магии. Так болото источает вредные испарения. Друг напоминает мне о случае, который произошел в Южном Бостоне менее двух лет назад. Тогда начало эпидемии оспы совпало с чудовищной порчей, насланной на некоего Джона Гудвина, каменщика по профессии, и всю его семью. Я говорю «чудовищной», поскольку именно так выразился Коттон Матер в своих записках о женщине по имени Гловер, которую обвинили в случившемся.

Желая произвести впечатление, дядя велел Маргарет встать перед преподобным и не без гордости сказал, что научил дочь, как распознать ведьму. Преподобный жестом велел ей подойти ближе:

— Ну-ка, милое дитя, расскажи мне, что ты знаешь.

Маргарет стала перечислять признаки:

— Во-первых, добровольное признание в преступлении.

— Как написал Перкинс: «Не хочу сказать, что одного признания достаточно, но признания после должного расследования…» — перебил ее преподобный.

Он похлопал девочку жирной ладонью, и рука его задержалась на ее плече — черная ворона на белом снегу.

Маргарет продолжала:

— Во-вторых, если обвиняемая не признается…

Преподобный стал мять плечо:

— Тогда нужны показания двух свидетелей. Которые должны предоставить доказательства.

Аллен подался вперед и спросил:

— Какие доказательства?

Преподобный отпустил плечо Маргарет и начал загибать пальцы:

— Обвиняемую видели в компании дьявола, явившем себя посредством черной магии или колдовства. У обвиняемой есть дух, например собака или другое существо, которое помогает ей в колдовстве. Обвиняемая наложила проклятие или колдовской наговор на обвинителя или на его имущество. Подозрение также должна вызывать ворожба и менее значительные формы колдовства, такие как передвижение предметов по комнате.

Я взглянула на дядю и вспомнила, как он достал перо у меня из уха. Дядя сделал знак, чтобы Маргарет села на место, и сказал:

— Я сам успешно разрушил наговор ведьмы, прокипятив воды жертвы.

Преподобный вынул из кармана небольшую потрепанную Библию и сказал:

— Это, доктор Тутейкер, называется использованием дьявольского щита для защиты от дьявольского меча и не сойдет вам с рук, если вас привлекут к ответу. Существует только один способ борьбы с черной магией — при помощи Слова Божьего. И заметьте, это единственно законный способ действия. — Он швырнул Библию на стол. — Это молот Господа нашего, который разобьет дьявольский меч навсегда. Ничего хорошего не будет оттого, что вы прокипятите мочу в котле, хоть и с благой целью. — Он строго посмотрел на дядю, который до конца ужина не открыл рта.

Преподобный отец отправился восвояси поздно, и, когда он встал из-за стола, с него тучей посыпались крошки. Я выбралась из убежища и предстала перед старшим кузеном, который сердито меня оглядел. Скрестив руки на груди и склонив набок голову, он как будто к чему-то прислушивался, и мне стало ясно, что я ему не понравилась, так же как и он мне. Что-то в нем вызывало во мне чувство, будто я надкусила неспелую грушу, крепкую, как косточка, и у меня заболели передние зубы.

Он обернулся к отцу и сказал:

— Тебе не кажется, что держать их здесь опасно? В конце концов, все знают, что Том и вся его семья — переносчики заразы.

Я почувствовала, как от гнева у меня налилась кровью шея и зарделись щеки. Я опустила голову, чтобы никто не видел моих истинных чувств. Отец с сыном закурили трубки, и, подымив изрядно, Аллен положил руку на спинку стула, на котором сидел его отец, и сказал, обращаясь ко мне:

— Когда твой отец впервые явился в Биллерику, он привез с собой оспу. И сомнительное прошлое.

— Мой отец ничуть не хуже других, — ответила я, чувствуя, как мое сердце сковывает черный лед ненависти.

В эту минуту я подумала, не это ли имел в виду дядя, когда говорил, что у моего отца руки в крови.

Аллен нагнулся, и наши глаза встретились.

— Похоже, он считает себя лучше других, ведь бабушкин-то дом он прибрал к рукам.

Если бы я была мальчишкой, то бросила бы семя дьяволу и врезала бы кузену по носу.

Дядя положил руку Аллену на плечо и сказал:

— Не забывай, что Сара — член нашей семьи и, пока она здесь, мы должны стараться проявлять милосердие.

Но дядя ничего не сказал в защиту отца, и его смутная улыбка в клубах дыма ранила меня сильнее, чем любые оскорбления.

Позже я лежала в постели спиной к Маргарет, злобствуя и негодуя, пока она не упросила меня повернуться к ней лицом.

— Не злись, кузина, — сказала она. — Ты полюбишь моего брата так же, как я его люблю, когда узнаешь его лучше. Ты полюбишь его так же, как я люблю тебя.

Я склонила голову ей на грудь. Не оттого, что хотела спать, а потому, что пыталась укрыться от мысли, от которой у меня пылало лицо. Я желала, я молилась о том, чтобы остаться сиротой и не покидать дом кузины никогда. Чтобы Роджер стал мне отцом, Мэри — матерью, а Маргарет — дорогой моему сердцу сестрой. Господь, должно быть, проклял меня тогда за эти мысли, ибо на следующий день за мной приехал отец.

На следующий день мы с Маргарет возвращались из амбара в обнимку, нежась в бледных лучах солнца, которое то появлялось из-за серо-голубых туч, то пряталось снова. Мы склонились над раскисшей землей, чтобы рассмотреть росточки луковок, которые пробивались сквозь тающий снег. Весна взялась дружно, и воздух пах остро, как в кузнице. Всякий раз, когда наступает ранняя весна, мне вспоминается моя кузина, купающаяся в ласковых солнечных лучах, с улыбкой на милом лице, а позади нее несутся тучи.

Сначала я не узнала отца. Вошла в общую комнату и увидела за столом какого-то гиганта. Тетушка сидела напротив, обхватив голову руками. Она громко всхлипывала, а дядя стоял позади, положив руки ей на плечи. Когда я вошла, гигант обернулся, но ничего не сказал. Первой заговорила Маргарет. Только тогда до меня дошло, что это мой отец.

— Дядя, что случилось?

Она взяла меня за руку и больно сжала. Дядя Роджер попросил меня подойти поближе. Я ступала мелкими шажочками, стараясь увеличить расстояние и продлить время, прежде чем услышу то, что слышать не желала.

Отец не отрываясь смотрел на колени.

— Твоя бабушка умерла, — сказал он.

— А Том, а Эндрю, а Ричард?

Я зажала уши руками, чтобы не слышать ответа.

— Они все живы.

— И что, я теперь должна уехать?

Я не спросила о матери, и это заметили все, кроме меня.

— Карантин снят. Пора вам с Ханной возвращаться домой. Поедем, как стемнеет.

Маргарет отвела меня в нашу комнату, где я пролежала на кровати, пока не настало время ехать. Она шептала мне снова и снова, что ничто не может нас разлучить. Что она навечно останется сестрой моего сердца. Тетушка собрала узел с одеждой и едой в дорогу. Пообещала, что они приедут в Андовер весной, но меня это не утешало. Ханна вопила и извивалась, и ее пришлось силой вырывать из тетушкиных рук. Мне кажется, расставание с Ханной было для тети более тяжелым испытанием, чем смерть ее матери. Еще в пеленках Ханна была тихой и спокойной, будто чувствовала с самого начала, что мать не переносит жалобы и капризы. В семье Тутейкеров сестра узнала ласку и нежную заботу. Ее полюбил даже Генри, что подняло его в моих глазах и послужило примирению между нами. Скоро Ханну отошлют другим родственникам, и не все они будут к ней столь же добры. Именно из-за разлуки со своей настоящей матерью Ханна потом станет всего бояться и будет хвататься за других в поисках опоры.

Мы с Маргарет, уединившись напоследок, обменялись куклами. Она приподняла подол алой юбки своей куклы и показала, куда спрятала иголку. Ей хотелось, чтобы я продолжала учиться шить и не потеряла сноровку. Сидя в телеге, я смотрела, как Маргарет делается все меньше и меньше, пока не стала размером с куклу, которую я держала в руках.

— Твоя мать жива, — проговорил отец, сажая меня в телегу.

Я стиснула зубы и отвернулась, чтобы он не подумал, будто эта новость меня обрадовала. Я возвращалась в холодный дом, не зная, когда снова увижусь с кузиной. Я сжала куклу и почувствовала, как уколола палец иголкой.

Иголка — такой маленький хрупкий предмет. Ее легко сломать. Она удерживает лишь одну тоненькую нить. Но если иголка остра, ею можно проткнуть самую грубую ткань. Если вдеть в нее длинную нить и стежок за стежком протыкать парусину, можно сшить парус и переплыть на корабле океан. Подобным же образом острый язык сплетника при помощи тонкой нити слухов может сочинить историю, которую разнесет ветер. Повесь ее на мачту суеверий, и весь город будет объят страхом. Мне надо было увидеть в этом уколе знак. Но я была слишком мала, и ранка затянулась задолго до того, как мы прибыли в Андовер.

Я посмотрела на небо, но не увидела звезд. Их закрывали тучи, из которых много недель будет идти снег, пока зиме не наступит конец.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Апрель — август 1691 года

Борьба с оспой оставила в моей семье след куда серьезнее, чем рубцы на коже. Один отец сохранил бодрость духа и заставлял себя все так же ухаживать за скотиной и ходить на охоту в окрестные леса, где пропадал по нескольку дней кряду. Когда ранним утром он бродил по полям в одиночестве с кремневым ружьем за спиной, а окружающая природа исчерпала все краски, кроме белой и черной, он был похож на гигантского лося, идущего по снегу. Вечером он возвращался с добычей — зайцем или лисой, — подвешенной к поясу. Случалось, отец приходил с пустыми руками, и мы ложились спать голодными.

Не знаю, что подумала мать, когда нас с Ханной привезли в Андовер и она увидела мое угрюмое лицо и испуг Ханны при встрече с чужой женщиной. Размышлять не оставалось времени, так как первые дни после нашего возвращения были заняты наведением порядка. Мы кипятили половики и одежду в уксусе и щелоке, чтобы убить заразу, затаившуюся в складках ткани, за пуговицами и крючками. Болезнь напрочь лишила мать терпения, и, как бы старательно я ни скребла, кипятила или подметала, она все равно была недовольна и попрекала меня на чем свет стоит. Я тогда еще не знала, что, как слишком долго бродящий эль, подавляемая печаль может обернуться гневом.

Я пообещала тетушке, что буду хорошей и послушной дочерью, но не прошло и нескольких дней, как между нами с матерью начали происходить люциферовские стычки. Я искала по дому какие-нибудь знаки бабушкиного существования, но ее одежду и постельное белье сожгли, а койку, что стояла у очага, разрубили и пустили на дрова. Бабушка оставила мне свою шаль, и после того, как ее прокипятили и выстирали, я укутывалась в нее как в объятия. Я плакала оттого, что так рано лишилась ее доброты, и тогда мать сжалилась надо мной и позволила скорбеть о ее кончине. По ночам, лежа в постели и прижимая к себе Ханну, я воображала, что чувствую дыхание Маргарет на своей щеке, теплое и влажное. В доме все еще стоял тошнотворный запах болезни, и от мыслей, которые пришли мне в голову, когда я впервые увидела искалеченные тела братьев, мне стало стыдно. Видя, как отец исчезает в хрустально-чистой, покрытой снегом дали, я жалела, что не родилась мальчиком, и мечтала забыть о страхе заразиться.

Май принес сначала грозы, а затем внезапную нестерпимую жару. Первого числа месяца я сидела в тени дома с ножом для свежевания в одной руке, а другой отгоняла мух, слетевшихся к туше медведя, которого отец завалил в то утро. Он убил его одним точным выстрелом в шею, не повредив голову. Мутные карие глаза были открыты, и казалось, медведь смотрит на меня внимательно и задумчиво, словно ему совершенно все равно, что мы собираемся с ним сделать. Другой охотник стал бы хвалиться, что убил зверя в два раза крупнее себя, да еще выстрелом с расстояния в двадцать футов. Разъяренный медведь способен преодолеть такое расстояние за десять секунд и размозжить охотнику голову — за две. Я слышала, как, подвешивая тушу медведя на крюк, чтобы спустить кровь, отец рассказывал Ричарду об охоте, будто речь шла о паре подстреленных гусей.

У отца с братом ушел почти весь день, чтобы добраться в фургоне до леса Фоллс-Вудс и привезти медведя домой. Отец стоял, подбрасывая дрова в огонь, над которым был подвешен громадный котел, — там будет топиться жир. Медвежатина будет темной и вонючей, но она вялится лучше, чем говядина, и хранится дольше, чем оленина. Из снятой шкуры, когда из нее вычешут колючки, получится теплое зимнее покрывало на постель матери. Отец истово верил в целебные свойства медвежьего жира и использовал его повсюду — от смазки на колеса телеги до компрессов на грудь Тому. Мать добавляла в жир горчичные зерна и доводила его до кипения, а потом накладывала эту вонючую смесь на грудь брата и закутывала его овечьей шкурой. Вскоре волдыри зарубцевались, и ему стало легче дышать.

Я подняла голову, чтобы украдкой взглянуть на Ханну, которая играла неподалеку в тени, и увидела, что Том с матерью рыхлят мотыгами землю в огороде. Они сажали кукурузу, фасоль и тыкву — все рядом друг с дружкой на грядках. Кукуруза вырастет, и у нее будут длинные прямые стебли. Фасоль обовьется вокруг стеблей и потянется к солнышку, а тыква будет созревать в тени. Том посмотрел на меня и улыбнулся, но глаза у него были как у сына Авраама на алтаре — в них было доверие, но и понимание того, что жертва должна быть принесена. За последние несколько месяцев он сгорбился и сильно похудел — кости на запястьях так и торчали. Если бы преподобный Дейн и вдова Джонсон не оставляли моим родным еду на пороге, они умерли бы с голоду.

Позади медленно шел Эндрю. Он бережно клал драгоценные семена на грядку и вдавливал их в землю непослушным пальцем. За работой он напевал слабым тонким голосом песенку, которую много раз слышал от матери:

Одно сгрызет белка, одно ворон склюет, Одно съест червяк, а одно прорастет.

Заболев оспой, он три месяца находился между жизнью и смертью. На его лице навсегда останутся отметины, говорящие окружающим, что оспа для него теперь не опасна. Он и до болезни-то не отличался большим умом, а теперь стал соображать еще медленнее, и его мысли разлетались, как стая птиц, прежде чем он успевал закончить фразу. Эндрю часто замолкал на полуслове и уходил, оставляя собеседника в недоумении относительно того, что он хотел сказать или сделать.

Я сидела и смотрела на свои руки, блестящие и скользкие от жира, и вспоминала руки Маргарет. Как она клала их на мои, когда мы сидели рядышком за шитьем. Отец окликнул меня и велел заканчивать работу. Я отмахнулась от надоедливых мух, глубоко вонзила нож в жилистые мышцы медведя и отрезала очередной кусок жира. Глядя на шерсть, отделенную от окровавленной плоти, я вспомнила свой сон об индейцах, склонившихся над постелью Эндрю. В ту минуту я точно знала, что именно Эндрю привез заразу в Андовер. Тринадцать человек, включая мою бабушку, сошли в могилу с розовым подвенечным букетом дьявола на теле.

Городская управа постановила, что мы должны покинуть Андовер по истечении карантина, но преподобный Дейн встал грудью на нашу защиту, ведь последней волей бабушки было, чтобы мы остались и работали на ферме Аллена. Поскольку Аллен был старожилом поселения и за нас хлопотал преподобный Дейн, отцы города нехотя пошли ему навстречу. Но дело было еще и в том, что мать наотрез отказалась уезжать. Упрямство матери вскоре станет поперек горла всем нашим соседям, а в особенности новому молодому пастору Андовера — преподобному Томасу Барнарду. Долгое время он не мог дождаться, когда старик уступит ему свое место, и сокрушался, видя, как год за годом преподобный Дейн поднимается на кафедру и читает проповеди прихожанам, отнимая у молодого священника половину его жалованья. Если вам понадобится найти доказательства, что пастор — человек со своими недостатками, а вовсе не безгрешный святой, отнимите у него половину жалованья.

На похоронах бабушки преподобный Барнард сказал матери:

— Хозяйка Кэрриер, как говорится в Послании к Римлянам, «противящийся власти противится Божию установлению; а противящиеся сами навлекут на себя осуждение».

Не задумавшись ни на секунду, моя мать холодно ответила:

— Разве в Первом послании Петра не говорится о том, что надобно отложить «всякую злобу и всякое коварство, и лицемерие, и зависть, и всякое злословие», ибо они приводят к погибели отступника?

С этой минуты преподобный Барнард только того и желал, чтобы мы исчезли навсегда.

Я притащила тяжеленное, наполненное медвежатиной ведро к огню, и отец вывалил его в котел для топления. Какое-то время мы стояли рядом, и он помешивал месиво из мяса и жира, пока от него не пошел аромат, от которого у меня в желудке начались голодные судороги. Лицо отца покрылось морщинами, но на щеках играл румянец. Болезнь задела его легче, чем остальных, проявившись лишь в виде небольшой лихорадки. Я взяла его за руку, и, хотя он сжал ее в своей мозолистой ладони, лицо его оставалось таким же отстраненным и замкнутым, как обычно. С самого своего приезда я не видела, чтобы он проронил хоть слезинку по бабушке. Но не на отца я была обижена. Я винила мать в том, что меня привезли назад и разлучили с кузиной.

Я смотрела на мать с ненавистью, хотя за это она пускала в дело Железную Бесси и била меня по ягодицам, пока я не заходилась криком. Жизнь в семье Тутейкеров смягчила меня, и поначалу, когда она меня била, я блеяла, как овечка на заклании. Со временем я научилась сжимать зубы — по мне было лучше умереть, чем заплакать перед ней. Передышка наступала только в конце дня, когда я, оставшись одна, подходила к прялке и гладила ее резную спинку, вспоминая бабушкины нежные руки.

Шли дни, и я пыталась оживить в своей памяти Тутейкеров, рассказывая о них братьям. Я пересказывала им истории, которые слышала в дядином доме, о набегах индейцев и сражениях ополченцев, но моему исполнению не хватало богатства и магии, которые были присущи дядиному. Ричард слушал и ухмылялся. Том делал вид, что слушает, но часто засыпал сразу после ужина. А Эндрю после моих рассказов снились кошмары, и он кричал по ночам, брыкаясь и размахивая руками. Тогда мать запретила мне вообще что-либо рассказывать, сообщив, что дядя горазд наплести с три короба всякой ерунды. Не прошло и нескольких месяцев, как я стала чужой в своей семье. Единственным близким мне человеком была капризная Ханна. Ей через два месяца исполнялось два года, и она позволяла только мне одной брать ее на руки и кормить. Нам было велено не отходить от дома дальше расстояния ружейного выстрела, так как к югу от Кембриджа были замечены индейцы-вабанаки. Преподобный Дейн принес новость, что от оспы погибают целые племена и воины-индейцы захватывают молодых колонистов, юношей и девушек, чтобы пополнить свои ряды. Взрослых мужчин и женщин, вышедших из детородного возраста, убивают ножом или дубинкой. Старух, грудных детей и детей, которые слишком слабы или малы, чтобы поспевать за воинами, режут, оставляя тела на растерзание воронам.

В течение нескольких дней в Андовере и Биллерике были сооружены частоколы вокруг караульных башен для защиты от внезапных нападений хитрых индейцев. У одного караульного от постоянного страха сдали нервы, и он по ошибке застрелил собственного сына, который собирал хворост в двадцати шагах от башни. Отец покачал головой и заметил, что это чудо, как такой нервный фермер вообще попал, куда целился. Молодые женщины носили с собой острые ножи, пряча их в корсете или под фартуком, но не для того, чтобы убить нападавшего, а чтобы вскрыть себе вены и не достаться похитителю. Малых детей привязывали к матерям, чтобы они не могли далеко убежать. Юношей призывного возраста обучали приемам рукопашного боя с использованием колов, деревянных мотыг и кос.

Единственным спасением для захваченных в плен был выкуп, который могли заплатить оставшиеся в живых родственники. О том, чтобы отбить несчастных, не могло быть и речи, поскольку вабанаки родились в этой дикой местности и знали каждую горную тропу, каждый ручей и каждый куст в лесу как свои пять пальцев. Те немногие, кому все же удавалось освободиться, после жизни в этих темных, потаенных местах делались дикими и чужими даже для своих семей. Одну молодую женщину, которая вернулась к своей семье в Биллерику, пришлось привязывать к кровати — она постоянно порывалась сбежать назад к своим похитителям. Если у пленника не оставалось родни и его выкупали, он становился должником того, кто уплатил выкуп.

Ме рси Уильямс родилась в Топсфилде и переехала с семьей в Истворд, в дикие места на северо-восточной границе колоний. Ее родителей, всех братьев и сестер убили вабанаки, а ее взяли в плен и переправили в Канаду. Губернатор Фипс выкупил ее и еще дюжину других пленников и отправил их в родные семьи или в качестве прислуги в чужие дома, где они должны были отработать долг. За освобождение девушки было отдано двадцать мушкетов, и она должна была отработать батрачкой пять лет, чтобы рассчитаться со своими освободителями.

Отец давно мечтал о работнике, который помогал бы нам на ферме, но заплатить выкуп за мужчину у нас не было средств, поэтому мы остановили свой выбор на девушке-сироте, которую другие не хотели брать. Вскоре мы поняли, почему выкуп за Мерси Уильямс был так мал.

Бабушке принадлежал довольно большой участок земли в Андовере, около четырех акров плодородной земли, и весной нам требовалась помощь для подготовки поля к севу. Мать получила небольшое наследство, мешочек монет, который бабушка ей вручила на смертном одре, а вместе с ним и возможность купить больше семян. В первые теплые дни мы собирались засеять пол-акра сенокосными травами и по целому акру кукурузой и пшеницей. С крепким плугом и волом двое взрослых мужчин вспахивали акр в день, но земля в графстве Эссекс была усеяна камнями, как залив Каско — мидиями. Камни могли бы повредить самый крепкий плуг, а пахать удавалось после того, как вырубишь молодые деревца и уничтожишь более мелкую поросль ножом и огнем. Только тогда вытаскивались самые большие валуны, наполовину ушедшие в землю.

Мерси появилась у нас в доме на первой неделе мая, войдя следом за отцом, который, как обычно, согнулся в три погибели, чтобы пройти в дверь. Она стояла, скрестив руки на груди, и изучала нас не менее пристально, чем мы ее. Мать сразу же велела ей выйти вон и умыться, а меня послала проверить, нет ли у нее вшей. Я наливала в котелок воды из ручья, а она сидела на земле, по-мужски широко расставив согнутые в коленях ноги, и наблюдала за мной. Мерси обмахивалась фартуком, и меня поразило, что у нее под юбкой не оказалось сорочки.

Ноги у нее были загорелые, как и руки. Поймав на себе мой взгляд, она задрала юбку повыше. Отец говорил, что Мерси совсем девочка, но мышцы у нее были крепкие, как у мальчишки, а от ее взгляда у меня по спине побежали мурашки. Как Лазарь, восставший из мертвых, она испытала то, что я могла себе только смутно представить по рассказам дяди. Она пережила долгий путь в Канаду, а после — свои воспоминания о нем. Мое любопытство было сильнее, чем сдерживавшие меня правила приличия, и я спросила:

— Так сколько тебе лет?

Девушка взглянула на меня и криво усмехнулась, будто у нее была парализована одна сторона рта, а потом сказала:

— Семнадцать вроде бы.

Она отвернулась и сплюнула сквозь зубы. Слова она произносила так, что казалось, это какой-то другой язык, не английский. Я протянула ей котелок с водой и кусок грубого щелочного мыла, который она понюхала и отложила в сторону. Закатала рукава и стала мыть руки и лицо одной водой. На лице были рытвины от оспы, и, несмотря на умывание, от нее пахло чем-то кислым, как пахнет скисшее молоко или плохо выдубленная телячья шкура. Волосы на голове были редкими, и вычесывать вшей было особо не из чего. Я подумала, что с нее, наверное, сняли скальп, но, когда я позже спросила об этом Ричарда, он сказал, что если бы это было так, то весь череп сверху был бы лысым.

Расчесывая ее спутанные волосы и высматривая, не ползает ли там кто, я спросила:

— Сколько ты пробыла у индейцев?

— Может, три года, может, больше, — ответила она, почесывая сзади шею.

Гребень наткнулся на колтун, и ее пальцы обвились вокруг моего запястья с быстротой полоза. Она вырвала у меня гребень и отложила в сторону. Потом потянулась и потрогала пальцем мои волосы, выбившиеся из-под чепца. В эту минуту мне стало ее жалко, и я улыбнулась, чтобы показать ей свое сочувствие. Она улыбнулась в ответ своей кривой улыбкой и сказала:

— Но теперь-то я дома?

Когда мы шли назад в дом, она насвистывала какую-то песенку. Я вспомнила, как однажды мать сказала, что если женщина любит свистеть, а курица кудахтать, то их это до добра не доведет, но я была одинока и готова подружиться с кем угодно.

В тот вечер мы завороженно смотрели, как она расправляется с едой. Она ела руками, не уронив ни крошки, и охраняла свою тарелку так, будто ее могут отобрать в любую минуту. Когда убирали со стола, она уронила тарелку, и та разбилась. Мать бросила на нее взгляд, которого мы все привыкли бояться, но Мерси собрала осколки как ни в чем не бывало. После этого нас отослали спать. Отец перегородил общую комнату так, что у нас с Мерси образовалась своя маленькая спальня. Ричард, Эндрю и Том спали наверху, на чердаке, а Ханна — на низкой постели рядом со мной и Мерси. Отец также соорудил новую веревочную кровать для себя и матери, с более длинным каркасом. Старая бабушкина кровать была слишком для него коротка, и ее отдали нам. В первую ночь, когда мы легли в постель, Мерси без спроса выхватила у меня куклу Маргарет и уставилась на нее, словно это была сдобная булочка. Она крутила куклу так и этак, и я заметила, что ногти у Мерси сгрызены до мяса.

— Каково это — попасть в плен? — спросила я. — Ужасно?

Должно быть, она укололась иголкой, спрятанной под юбкой у куклы, потому что взвизгнула и швырнула куклу назад.

— Когда бьют по башке, так что искры из глаз, тоже не сладко.

Она отвернулась и тотчас уснула. Я отодвинулась, чтобы не чувствовать неприятного запаха, исходившего от ее тела, и внимательно осмотрела куклу, желая проверить, не разошлись ли швы. Я гладила красную ткань и гадала: может, сейчас и Маргарет тоже думает обо мне?

Хотя Мерси по сравнению с кузиной была все равно что скворец по сравнению с голубкой, у нее имелись свои достоинства. Временами она была неповоротлива и ступала тяжело, но вдруг совершенно бесшумно подкрадывалась сзади. Я оборачивалась, а она стояла на расстоянии вытянутой руки и смотрела на меня так, что сразу хотелось прикрыть чем-нибудь живот. Работала она хорошо, поскольку была сильной и никогда не жаловалась, но всем своим видом давала понять, что соглашается выполнять поручения, лишь покуда они ее устраивают. Прожив у нас в доме всего ничего, она как-то раз состроила гримасу за спиной матери. Та дала ей поручение в своей обычной манере, не терпящей никаких возражений, но, как только мать отвернулась, Мерси собрала губы в трубочку и передразнила ее. Я зажала рот рукой, чтобы не рассмеяться, и поняла, что наконец-то нашла союзника. Вскоре у Мерси вошло в привычку демонстрировать послушание в присутствии матери и тут же ее высмеивать, стоило той выйти из комнаты.

Однажды вечером, после ужина, я рассказала дядину историю о сражении с наррагансеттами. Я надеялась, что это поможет оживить память Мерси и она расскажет мне что-нибудь о своей жизни в плену. Закончив, я, к своему изумлению, услышала раскатистый голос отца, сидевшего в дальнем углу комнаты. Он плел веревку и, пока говорил, продолжал тесно скручивать нити между собой.

— В деревне, на которую напали люди генерала Уинслоу, были женщины и старики. Воины ушли в лес на охоту. Они ни разу не нападали на англичан. Но их детей зарезали, как оленят в загоне. Тела бросили на растерзание воронам и волкам. Тогда наррагансетты присоединились к войску короля Филиппа, и было много кровавых жертв с обеих сторон.

— Но я видела шрам, который остался от схватки с индейцем… — возразила я, думая, что отец завидует дядиной отваге.

Отец наматывал готовую веревку на локоть и ладонь, делая аккуратные витки.

— Шрам, которым он так щеголяет, твой дядя получил от индианки, успевшей пропороть его мастерком, прежде чем ей отрубили голову.

Я услышала, как Мерси сдавленно хихикнула и повернулась, чтобы пошевелить поленья в очаге. Я была уязвлена из-за того, что она смеется надо мной, но, когда мы встретились взглядом, она пожала плечами.

Дни шли, и мы засеяли акры пшеницы, кукурузы и кормовых трав в восточной части участка в направлении Ковшового луга. Даже Ханне выдали мешочек с семенами, и она помогала закапывать зерна в землю, хотя ее маленькие ножки спотыкались о комья земли и путались в подоле новой длинной сорочки. Работа шла медленно — в земле было полно валунов, но погода стояла хорошая, с редкими ливнями. У Мерси оказалась крепкая спина, как у большинства молодых, и она с легкостью вытаскивала из земли валуны размером с голову теленка.

Я думала, ей придется не по нраву такая тяжелая работа и она предпочтет готовить пищу на очаге. Но ей нравилось работать там, где есть мужчины. Иногда приезжал помочь с севом Роберт Рассел. Он жил на юго-востоке от нас, между Ковшовым лугом и долиной Гиббета. Он был рослый и крепкий. Много лет назад Роберт приехал в колонии из старой Англии вместе с отцом. Этот человек был единственным, кого отец брал с собой на охоту, и, когда они уходили вдвоем в леса, мы знали, что ждать их надо через несколько дней, не раньше. В первый день, когда Роберт появился на поле, Мерси с силой толкнула меня локтем в бок и спросила громким шепотом:

— У него есть жена?

Я ответила, потирая ушибленное место:

— Жены нет, но он живет с племянницей, которую зовут Элизабет.

— А сколько ей лет?

— Кажется, четырнадцать или пятнадцать.

Она сделала понимающее лицо, но стала протаптывать тропинку к Роберту, принося ему воды при каждом удобном случае. Роберт не был единственным мужчиной, кому Мерси оказывала знаки внимания. Она ходила по пятам за Ричардом, предлагала сделать за него работу в амбаре и накладывала лучшие куски ему на тарелку, пока у матери не лопнуло терпение и она, выхватив тарелку Ричарда, не передала ее отцу.

На второй неделе мая мы с Мерси вместе стирали. Мы уже добавили щелочь в кипящую воду и длинными палками запихивали рубашки в котел, из которого распространялся запах медвежьего жира, хотя мы больше часа отчищали его песком. К моему разочарованию, она по-прежнему неохотно отвечала на вопросы о том, как ей жилось с индейцами-вабанаки, а дядины истории не производили на нее никакого впечатления. Отец и братья занимались севом на поле, разбрасывая семена из холщовых фартуков. Мерси часто поднимала голову и смотрела на них.

— Мерси, люди говорят, что индейцы — дьяволы. И что у самого Люцифера коричневая кожа.

Она посмотрела на меня, щурясь от яркого света.

— Индеец такой же мужчина, как все остальные, — фыркнув, проговорила она, потом подняла палку, уперев ее прямо в пах, и грубо сказала: — А мужчины все одинаковые.

Я засмеялась, делая вид, что оценила шутку, но, по правде сказать, мне было неловко.

— Твой брат Ричард уже взрослый. Думаю, ему скоро понадобится жена.

Я никогда не думала о брате как о взрослом мужчине. Я вообще особенно о нем не думала, за исключением тех случаев, когда мы ссорились. Мерси отошла от жара костра и легла в тени вяза, длинные ветви которого простирались над крышей дома. Сорвала травинку и, зажав ее в руке, издала тоненький свист. Я села рядом и, делая вид, будто рассматриваю шнурки на ботинках, взглянула украдкой на ее лицо и подумала, что Ричард никогда не женится на такой уродине.

— Ты спрашивала о дьяволах, — помолчав, сказала она. — Ты знаешь, что делают индейцы с теми, кто пытается бежать?

Я покачала головой, и она продолжила:

— Среди тех, кто вместе с нами был взят в плен и переправлен в Канаду, был человек из Салмон-Фоллса. Его звали Роберт Роджерс. Он пытался бежать, но его поймали. — Она посмотрела на меня и, зажав в руке травинку, издала звук, похожий на женский крик. — Его раздели догола, привязали к столбу и стали жечь раскаленными головнями. Так продолжалось какое-то время. Потом они отвязали его от столба и стали танцевать, вырезая куски мяса из его голого тела и бросая окровавленную плоть ему в лицо. Когда он наконец умер, они привязали его снова к столбу и жгли, пока от него не осталась кучка углей.

Я почувствовала, как к горлу подступает рвота.

— После этого я решила остаться на время в Канаде. — Она кивнула в сторону котла и добавила: — Думаю, пора помешать.

Но поскольку она даже не попыталась двинуться с места, я поспешила закончить стирку рубашек без нее.

Неожиданно моя мать снова стала соблюдать воскресный ритуал. Зная, что скоро умрет, бабушка взяла с матери обещание, что, как только карантин снимут и мы все выздоровеем, та будет исправно посещать молитвенный дом. Поэтому двадцать четвертого мая мы оделись с мрачной поспешностью гарнизонных солдат, на которых напали французские войска. Нас заставили намывать шеи, пока они не стали пунцового цвета, и надеть жесткие от крахмала фартуки и рубашки. Подготовка к воскресенью означала, что весь день накануне мы с Мерси скребли и мыли дом, пока наши руки не разъела щелочь.

В то воскресное утро Мерси уселась рядом со мной на телегу, но, увидев, что Ричард собирается идти за телегой пешком, тут же уступила свое место Эндрю и весь путь до города прошла рядом с Ричардом. Не испытывая к ней никакого сочувствия, я отметила про себя, что, несмотря на чистый чепец и фартук, она все равно выглядит неряшливой и грязной. С таким же успехом Ричард мог бы идти в одиночестве, так как не обращал на ее болтовню никакого внимания. Через несколько миль она выдохлась, и остальной путь они проделали молча. Мать несколько раз бросала на них через плечо взгляды, и если бы это были стрелы с заостренным наконечником, от Мерси и мокрого места не осталось бы, как от нормандца, сраженного валлийским лучником. Я подумала, что бы вышло, если бы мать вздумала пройтись Железной Бесси по ее заду, ведь ростом Мерси не уступала матери. Однажды Мерси сказала мне, что вышибет дух из любого, кто посмеет ее обидеть.

Наше появление в молитвенном доме было встречено холодно и безрадостно. Как только мы вошли с залитого солнцем двора в темное помещение храма, все разговоры разом смолкли. Я огляделась и увидела, что на нас смотрят сотни глаз. Стало так тихо, что было слышно, как где-то на стропилах воркуют голуби. Преподобный Дейн, сидевший в первом ряду, обернулся и коротким кивком велел нам войти и сесть. Я подумала, что мать выберет место в задних рядах, но она с гордо поднятой головой проследовала туда, где много лет сидела бабушка. Поначалу сидевшие женщины не шелохнулись. Но мать не оставила им выбора — она села бы им на колени, если бы они не сдвинулись, чтобы освободить нам место.

В последний раз, когда я посещала молитвенный дом Андовера, службу вел преподобный Дейн, и голос его звучал приветливо и мягко. Слушать преподобного Барнарда, который обрушивал на людей свои мрачные видения, было совсем другое дело. Несмотря на то что его голос журчал, как ручей, омывающий мыльный камень, смысл проповеди был зловещим. Друг великого богослова Коттона Матера, он был священником, который несокрушимо и яростно верил, что Господь тверд как скала. Он часто использовал проповеди Матера и души не чаял в сулящих кару стихах Второзакония: «У Меня отмщение и воздаяние, когда поколеблется нога их». В тот день он начал со второй главы Иоиля и обещания «дня тьмы и мрака».

Свою проповедь он закончил, подсластив ее рассказом о многострадальном Иове и его незаживающих ранах. Только круглый дурак не понял бы, куда он клонит. Страдания Иова и ужасы оспы. Услышав эти слова, многие начали неодобрительно поглядывать в нашу сторону, отчего мои ладони покрылись холодным потом. Загнанный кролик, который не находит ни норы, ни другого укрытия, несется со всех ног, пока не упадет замертво, прежде чем его поймает и растерзает лиса. Но если кролик обернется и посмотрит на лису, он оцепенеет от ужаса и умрет, ощущая, как вокруг его головы захлопываются челюсти, взгляд лисицы страшнее, чем ее зубы. Я последовала примеру матери и не сводила глаз со стены над головой проповедника.

Когда служба закончилась, я вышла на свет и стала искать глазами маленького черного раба лейтенанта Осгуда. Его нигде не было видно, но я заметила, что Мерси о чем-то перешептывается и хихикает с девушкой примерно ее возраста. Когда я подошла, они стояли, наклонившись друг к другу, но тотчас выпрямились и посмотрели на меня с невинным видом, будто я не догадалась, что говорили они обо мне. Девушку звали Мэри Лейси, и за несколько минут она умудрилась рассказать мне обо всех молодых людях, которые добиваются ее расположения. От меня не укрылся взгляд, который Мерси бросила на Ричарда, а когда она командирским тоном велела мне уйти, я топнула ногой и пристально на нее посмотрела. Мерси пожала плечами и вернулась к разговору, который касался всех неженатых мужчин в деревне.

— Ой, смотри, — сказала Мэри, опустив глаза долу. — Это же Тимоти Свон с братьями.

Я увидела невысокого сутулого человека с землистым лицом, который разговаривал с тремя молодыми людьми.

— Роберт Свон женился, — рассказывала Мэри, — а Тимоти и Джон все еще не женаты. Тимоти недавно болел. — Тут она нагнулась и что-то шепнула Мерси на ухо.

Обе зажали рот руками, чтобы не прыснуть со смеху, но это им не очень помогло, и несколько пожилых женщин, выходивших из молитвенного дома, неодобрительно глянули в их сторону. Я снова посмотрела на группу мужчин и увидела, что к ним присоединился Аллен Тутейкер. Он бросил на меня такой взгляд, что я сразу вспомнила промозглый погреб в доме его отца.

Мэри схватила Мерси за рукав и, кивнув в сторону мужчин, сказала:

— А с ними Аллен Тутейкер из Биллерики. Он живет у братьев Свон, пока не обзаведется своим хозяйством. Он-то думал, у него есть ферма, — она многозначительно посмотрела на меня, — но, похоже, его кое-кто опередил. Он ведь твой старший кузен. Так, Сара?

Меня кто-то дернул за локоть, и я услышала голос Тома:

— Пора, мама заждалась.

И он потащил меня к повозке. Мерси замешкалась. Она все надеялась, что Аллен подойдет и заговорит с ней, но вместо этого он направился через поросшие клевером холмы в сторону кладбища. На обратном пути Мерси снова шла рядом с Ричардом, но на этот раз она прибегла к новой тактике, притворившись, будто подвернула сначала одну ногу, а потом другую. Ричард снабдил ее толстой тростью и дал выпить воды, а потом, как ни в чем не бывало, молча пошел за телегой.

Той весной все вокруг сияло свежими зелеными красками, будто мир был сшит из огромного куска сермяжной ткани, не имевшей ни конца, ни начала. Деревья покрылись нежно-розовым кружевом, а плющ выползал из тенистых сводов боярышника. Полевые фиалки украсили берега ручья Роджерс, высокие травы сгибались на ветру. В одно такое утро Том пришел на огород, когда я рыхлила мотыгой землю. Он долго мучил меня вздохами и нервным постукиванием ногой, пока я не выдержала и не спросила, что случилось. Было видно, что его что-то беспокоит, но Том часто переживал из-за ерунды.

Наконец он сказал:

— Помнишь, в прошлое воскресенье, когда мы ездили в город, нам встретился Аллен Тутейкер?

Я вспомнила, как, выйдя из молитвенного дома, Аллен улизнул на кладбище, но подумала, что так он пытался отделаться от общества Мерси. Том подошел ближе, словно боялся, что нас могут подслушать, и сказал:

— Я его боюсь.

Он побледнел. Казалось, у него перехватило дыхание. Я разбивала мотыгой комья земли, вспоминая, как на меня смотрели полные ненависти, близко посаженные глаза Аллена, когда он сказал, что мой отец виноват в том, что принес с собой оспу. И что мы незаконно присвоили право Тутейкеров на бабушкин дом. Я сказала беспечно:

— Аллен — пустозвон. В нем чванства больше, чем ума.

Том покачал головой и сказал:

— В марте, когда ты была с Маргарет, Аллен приезжал поговорить с матерью. Он сказал, что его мать, Мэри, старшая из всех детей бабушки и ей по праву принадлежит этот дом. Мама тогда обвинила его в том, что он сам позарился на чужое добро.

Том взял у меня из рук мотыгу, и мы уселись на корточках среди кукурузы, которая была нам по колено. Воспоминание о визите Аллена так его разволновало, что он стал заикаться. Я дала ему краешек фартука вытереть лицо и гладила, пока он не успокоился и мог продолжать:

— Вышел ужасный скандал. Мама хлопнула в ладоши перед самым его носом и сказала, что у него ничего не выйдет. Что он получит этот дом только через ее труп. Тогда Аллен, злющий-презлющий, сказал: «Может, так оно и будет».

— А где был отец? — спросила я, понимая, что, если бы отец был рядом, Аллен получил бы не только хлопок в ладоши перед носом.

— Они с Ричардом ушли на охоту. Мама выгнала Аллена из дому шваброй, а я убежал во двор, чтобы не слышать криков, и держал поводья коня Аллена, прекрасного чалого мерина, потому что хотел ему услужить.

Я вспомнила рыжего красавца Буцефала и поняла, что Аллен мог взять коня только с дядюшкиного благословения.

— Когда Аллен садился на коня, он выхватил из моих рук поводья и показал мне кулак. А потом ударил меня изо всех сил, так что я грохнулся на землю. Он пообещал, что выживет нас отсюда, даже если для этого придется спалить дом. И знаешь, Сара, я ему верю.

— Что сказал отец, когда вернулся с охоты? — спросила я.

— Он сказал, что у Аллена кишка тонка. А после случилось нечто странное — мама рассмеялась.

Я возненавидела Аллена еще больше за то, что он поднял руку на мальчика в два раза меньше его ростом, но мне стало легче, когда я поняла, что родители не воспринимают его угрозы серьезно. Я легонько толкнула Тома, чтобы придать ему бодрости, и сказала, что такой трус не осмелится причинить нам вред в присутствии отца. Какое-то время мы оба в это верили.

Пришел жаркий июнь. По ночам на чердаке было так жарко, что Ричард уходил спать в амбар. Но жара пришлась по душе Эндрю. Ему всегда было холодно, словно болезнь лишила его внутреннего тепла. Том спал как убитый и мог бы утонуть в собственном поту и не проснуться. Мерси тоже часто не спалось, и она то и дело сбегала из постели, стараясь делать это незаметно, но не услышать топанья ее больших ног в темноте было невозможно. Она исчезала на час, а то и больше, и я думала, что, скорее всего, она таскает еду из кладовки, так как и раньше не раз заставала ее за этим занятием.

Однажды мы все работали в саду. Носили ведрами воду из колодца, чтобы полить виноградную лозу и редкие черенки, пробившиеся сквозь сухую почву. На востоке нависли большие лиловые тучи, но дул юго-западный ветер, который сносил их на Салем и дальше, в сторону моря. От жары мы все сделались вспыльчивыми и раздражительными, и в особенности Ричард. Я привыкла не обращать внимания на Ричарда, когда он был в дурном расположении духа, и уступать ему во всем. Ему было шестнадцать, и он был вспыльчив, будто родился с излишком пороха в полке своего кремневого ружья. В то утро его дразнила Мерси, и, как я ее ни предупреждала, она только усмехалась своей кривой улыбкой и продолжала его изводить. Они подшучивали друг над другом, но потом я услышала, как Ричард грубо сказал, что, если она не заткнется, он сам ее заткнет. Меня поразила его грубость, и я огляделась, дабы удостовериться, что рядом нет матери, — уж она бы надрала ему уши, если услышала бы такое. Но Мерси, похоже, не испугалась, потому что поставила ведро на землю и сказала со смехом: «А ну, попробуй заткни».

Ричард бросил ведро и направился к ней, думая, что она испугается. Мерси стояла спокойно, опустив руки вдоль тела, а потом случилось нечто непредвиденное. Она сделала несколько шагов в сторону, словно хотела обойти его сбоку. При этом схватила Ричарда за рубашку, согнутой левой ногой сделала подсечку и с силой толкнула его. Он рухнул, как подрубленная акация, и лежал на земле, глядя в небо. Думаю, он не сразу сообразил, почему перед ним небо, а не линия горизонта. Мерси стояла над ним, улыбаясь и протягивая руку, чтобы помочь подняться. Сначала он не захотел принять помощь, но потом вскочил на ноги, и я ждала, что сейчас разразится гроза.

Но он только спросил:

— Как ты этому научилась?

— Индейцы невелики ростом, но таким способом могут повалить крупного человека и вспороть ему живот, прежде чем его сердце перестанет биться.

— Научи меня, — попросил он, и она научила.

Покончив с поливкой, мы спрятались за амбаром, чтобы нас не было видно. В течение часа она учила Ричарда, как сбить человека с ног, независимо от того, с какой стороны нападают и как именно. Мне показалось, что руки Мерси задерживаются на плечах и груди Ричарда слишком долго. Вскоре они, сцепившись, катались в грязи, пока по их лицам и рукам не потекли струйки пота. Я убежала, исполненная отвращением к их игре, когда Ричард уселся на Мерси верхом, а та согнула ноги в коленях и задрала юбку. У Тома глаза вылезли бы из орбит, если бы я не схватила его за руку и не утащила прочь. Смех Мерси звучал у меня в ушах даже после того, как я поставила ведра на их место у колодца, расположенного с другой стороны дома.

Мать обладала странной способностью предсказывать погоду. Стоял ненастный июль. Несколько дней кряду небо было покрыто одеялом из низких серых облаков. Скоро нам предстояло убирать пшеницу, и отец с беспокойством смотрел на небо — затяжные дожди могли уничтожить урожай. Но мать сказала, что лучи не прольются дождем, хотя не обойдется без ветра и молний. Мы боялись летних гроз, ибо погода стояла сухая и от молнии мог начаться пожар, способный уничтожить и амбар, и поле с посевами за то время, которое потребовалось бы, чтобы принести от колодца шесть ведер воды. Далеко вдали были видны всполохи молний, и после ужина мы с Томом побежали к Закатной скале, что возвышалась к северу от нашего дома, посмотреть на следы небесного огня, рассекающего на западе реку Мерримак.

От туч исходил какой-то мертвенно-зеленый свет, а воздух стал тяжелым как свинец, и у меня по коже побежали мурашки и заломило в затылке. Мерси забралась с нами на валун и какое-то время стояла там, скручивая фартук, как голову цыпленка. Она дышала часто и неглубоко и через несколько минут поспешила обратно домой. Услышав раскаты грома, я то и дело приседала. Скоро всполохи молнии уже плясали над Лысой горой и отбрасывали белый загадочный свет над прудом Бланчарда. Потом все кругом затихло, и небо так потемнело, что я едва видела стоящего рядом Тома. Он осторожно взял меня за руку. Мы стояли и ждали, пока сине-желтая молния не перечеркнула небо и не брызнула шариками ртути над долиной Бланчарда всего в нескольких милях от нас. От такого грохота зубы мои клацнули, а сама я на мгновение оглохла. Потом по небу пронеслось рокотание, будто камень застрял в мельничном колесе.

Воздух вдруг сделался неподвижным, откуда-то повеяло холодом, и я поежилась. Обернувшись, я увидела, что с востока быстро движется еще один грозовой фронт. В небе над Салемом что-то несколько раз сверкнуло, будто блеснули штыки перед битвой, которая должна была разыграться над долиной Бланчарда.

От надвигающейся грозы во мне пробудилось безрассудство. Казалось, какая-то сила приподняла меня на цыпочки, словно ветры решили принять меня в свои ряды. Я сказала Тому, что на молнии лучше смотреть с сеновала в амбаре, но он задрожал, побледнел и, вместо ответа, больно схватил меня за руку и потянул вниз. Той ночью я долго не могла уснуть и все прислушивалась к раскатам уходящего грома, наполнявшим нашу маленькую комнатку. Поэтому я знала, что Мерси улизнула из постели вскоре после того, как мать с отцом ушли к себе в спальню. Она постояла в изножье кровати, прислушиваясь к моему дыханию, а потом босиком вышла из комнаты. Я сосчитала до десяти и встала, чтобы за ней проследить. Я быстро набросила через голову юбку, чтобы не шуметь, взяла башмаки в руки. Выйдя из дому, я увидела ее белую сорочку — Мерси, стоя на ветру, с трудом отворяла амбарную дверь. Наконец ее фигура исчезла в темноте.

Я шла к амбару, не боясь, что мои шаги услышат, ибо все еще дул сильный ветер и даже самые большие деревья поскрипывали и трещали. Я с силой потянула дверь и, когда она поддалась, проскользнула внутрь. Я стояла и вслушивалась в темноту. Со стороны загонов, где стояли корова и мул, раздавались какие-то негромкие звуки. Подождав, пока они стихнут, я двинулась вперед на ощупь. И тут только до меня дошло, что вздохи и постанывания доносятся не из хлева, а сверху, с сеновала. Я медленно двинулась к лестнице, но замерла, когда вспышка молнии осветила ярким светом все вокруг и передо мной возникли выпученные глаза старой рабочей лошади, которая дернулась на привязи. Постанывания на секунду стихли, а потом возобновились с новой силой. Я добралась до лестницы и стала медленно подниматься, придерживая подол юбки. Наконец моя голова оказалась на уровне последней ступеньки. В эту секунду новая вспышка молнии осветила двоих, сцепившихся в нешуточной схватке не на жизнь, а на смерть. Снова стало темно, и было слышно, как они катаются по соломе. Послышался смех Мерси и голос Ричарда: «Не крутись, сука!» Слова были грубыми, но в голосе тоже слышался смех. Потом наступила тишина, и было только слышно, как тяжело они дышат.

Я сняла с ноги башмак и замахнулась, целясь в сплетенные тени в нескольких футах от меня. Очередная вспышка молнии не заставила долго себя ждать, и я изо всех сил швырнула ботинок в голову Мерси. Снова стало темно, но, к своему удовольствию, я услышала, как Мерси вскрикнула и выругалась. Кубарем скатившись по лестнице, я бросилась наутек, пока они не успели опомниться.

Дома я забралась в постель и, когда пришла Мерси, повернулась к ней спиной. Я чувствовала на себе ее взгляд и вздрогнула, когда она швырнула на постель мой башмак. Под нами колыхнулись веревки, когда она легла рядом, положив руку под голову, но я знала, что уснуть ей будет трудно. От ее тела исходил сильный животный запах. Я несколько раз произнесла слово мысленно, а потом прошептала: «Шлюха». Налетел порыв ветра, и я не знаю, слышала она меня или нет. В ту ночь мне приснилась Маргарет. Она стояла на берегу реки Шаушин и кричала мне что-то, а я не могла разобрать ее слов из-за воя ветра. Она сложила ладони рупором, но я все равно не слышала ее слов. Я бегала вдоль берега в поисках переправы, но ни лодки, ни моста нигде не было. Она показывала на что-то у меня за спиной, и до меня долетели слова: «Пожар, Сара, пожар».

Я проснулась оттого, что Том яростно тряс меня за ногу.

— Пожар, Сара! Поля горят! — кричал он.

Ханна открыла глаза и, увидев ужас на лице Тома, заорала как резаная. Она обхватила мои ноги, и я чуть не потеряла равновесие, натягивая через голову юбку. С Ханной на руках, я побежала за Томом в сторону полей. Мерси с отцом неслись к дымовой завесе, а все окрестности восточнее амбара пылали желтым неровным заревом. Я увидела, что Эндрю бежит изо всех сил с ведрами колодезной воды, а Ричард забрался на крышу амбара и поливает ее, чтобы влага не дала огню туда перекинуться. За амбаром начинался косогор, и, взобравшись на него, я увидела, где начался пожар. Молния попала в одинокий вяз, много лет стоявший на этом месте, и он пропустил через себя молнию с той же легкостью, с какой канава пропускает через себя дождевую воду. Чернел расколотый пополам обугленный ствол, а огонь пожирал засеянное сенокосными травами поле, ограниченное тропинкой, идущей вдоль косогора с севера на юг. В начале ветер дул на запад, а потом, когда пришла вторая гроза, подул на восток. Рядом с отцом трудился еще какой-то человек. Они отчаянно работали мотыгами, пытаясь отделить поле с травами от поля с нежными ростками пшеницы. Их мотыги ритмично опускались и поднимались.

Мать схватила меня за плечо и подтолкнула в сторону амбара.

— Неси косы, Сара! — крикнула она. — Там, за дверью, еще одна мотыга. Господи, поторопись, иначе все сгорит дотла!

Я побежала так быстро, что у меня чуть не лопнули легкие, соображая по дороге, что делать с Ханной. Взять ее с собой на горящее поле я не могла, оставить с братьями тоже — они должны были не подпустить огонь к дому. Когда я попыталась отцепить ее от себя, она впилась в меня ногтями до крови, а когда стала привязывать кожаным ремнем к столбу — лягалась и отчаянно кричала. Она обезумела от страха, что ее бросят, закатывала глаза и грызла ремень. Я крикнула Эндрю, чтобы он отвязал Ханну, если загорится амбар, и молилась, чтобы он не забыл о ней в суматохе. Потом собрала нужные инструменты и помчалась обратно в поле, надеясь, что не споткнусь и мне не отрежет ноги только что заточенными косами. Мы с матерью стали работать вместе с мужчинами, которые рыли узкую канаву, скашивая стебли, чтобы образовалась просека, через которую не смог бы перекинуться пожар. Но огонь наступал, приближаясь к пшеничному полю, и его жар уже ощущался на лице и завившихся волосах. Я остановилась, чтобы перевести дух, но мать толкнула меня и сказала охрипшим голосом:

— Не останавливайся. Работай.

Я слышала, как где-то позади Том засыпает песком из ведра скошенные стебли пшеницы.

Жар был невыносимым, но еще хуже был дым, проникавший всюду. От него слезились глаза и першило в горле. Я задрала юбку и обмотала лицо, чтобы было легче дышать, и вдруг оказалась совершенно одна посреди растерзанного поля, потерявшись в дымовой завесе. Меня охватила паника, я обернулась и увидела, что к подметке башмака шелковым ручейком подбирается язык пламени. Я закричала, но из-за дыма ничего не было видно. Можно было бы побежать, но я не понимала, где север и где юг, где запад и где восток. Я опустилась на колени и почувствовала, как пустота заполняет сознание, будто тесемкой затягивают серый холщовый мешок. Кто-то больно ухватил меня за плечи. Сильные руки подняли меня, и мы помчались со всех ног сквозь клубы дыма, не останавливаясь, пока я вновь не увидела небо и поле. Мерси била меня по спине, чтобы я могла выкашлять серую пену из легких. Я подняла голову и увидела у нее на лбу шишку от моего ботинка, да такую здоровую, что ее было видно даже сквозь сажу, покрывавшую лицо.

— Похоже, мы обе скоро можем стать бездомными, — сказала Мерси беззлобно.

Моя семья вместе с ближайшими соседями собралась на косогоре посмотреть, как догорает пшеница. Рядом с отцом стоял Роберт Рассел, а с ним Сэмюэль Холт и его брат Генри Холт, владельцы ферм неподалеку от Ковшового луга. Небо на востоке посветлело, ветер изменил направление и подул с запада, торопясь навстречу заре. Огонь на мгновение замер. Кончики пламени лизали воздух, как языки разгоряченных погоней гончих. И вдруг пламя ринулось на восток, быстрое и не знающее преград, будто задалось целью добраться до океана. Холты бросились к своим фермам, а с ними и мой отец, закинув на плечо свою длинную мотыгу, от раскаленного наконечника которой шел дым. Я вдруг вспомнила угрозу Аллена спалить нас и похолодела. Но наши поля и дом уцелели. Предстояло еще немало часов орудовать ведром и мотыгой, прежде чем я рухнула в постель, вся пропитанная едким запахом дыма. Я вспомнила о Ханне, привязанной в амбаре, только к утру. Она заснула, засунув кулачок в слюнявый ротик, но тотчас проснулась, когда я взяла ее на руки, чтобы унести в дом. Она долго еще будет требовать, чтобы ее носили на руках, и будет есть и спать только у меня на коленях.

Огонь уничтожил траву, посаженную на корм скоту, но пощадил пшеницу. Пламя вплотную подошло к кукурузе, и ее шелковые метелки завяли, а листья, обернувшиеся вокруг початка, сморщились. К концу лета зерна из этих початков приобретут привкус гари, как если бы их запекали на углях. Наши потери были ощутимы, но не шли ни в какое сравнение с потерями некоторых из наших соседей. Больше других пострадали Холты — у них пропал почти весь урожай. Огонь успокоился, только пройдя по всему Ковшовому лугу и добравшись до реки Скуг. Когда, спустя несколько дней, Роберт Рассел пришел к нам жать пшеницу, он сказал, что Холты затаили на нас обиду, поскольку наши посевы уцелели, а их нет. Я увидела, что светлые брови Роберта почти полностью обгорели, а из ожоговых волдырей на одной щеке сочится жидкость. Его кожаная поддевка потрескалась и потемнела от огня. Мне стало жаль его, ведь у него не было жены, которая перевязала бы ему раны и починила жилет. Он овдовел много лет назад, и ему нужно было снова жениться, чтобы не испортить свою репутацию.

Роберт повернулся к матери и сказал с улыбкой:

— Сюзанна Холт говорит, что видела, как ты танцевала на косогоре, перед тем как ветер переменил направление.

Роберт часто позволял себе подшучивать над матерью, и если каждого из нас она испепелила бы взглядом, то в случае с Робертом она только опускала голову и улыбалась. Иногда у нее вспыхивали щеки, но только на секунду. Была бы я постарше, то могла бы догадаться, что мать, хотя и замужняя женщина, была слегка неравнодушна к обаятельному и красивому мужчине. Гремя кастрюлями у очага, она ответила:

— А я тут при чем, что их поля сгорели? Мне жаль. Неплохие люди. Но Сюзанна старая и полуслепая. Если я и танцевала, то только чтобы сбить пламя с подола юбки.

Позднее, смолов пшеницу на мельнице Паркера, мы отослали четыре мешка муки Сюзанне Холт, но испеченного из этой муки хлеба оказалось недостаточно, чтобы смягчить обиду.

Мы с Мерси худо-бедно помирились, и, пока косили пшеницу, она научила меня песенке, которую услышала от француза-зверолова, который торговал с индейцами. Слова были иностранными, и поскольку я не понимала, что они значат, то решила, что это колыбельная, так как слова звучали мягко и нежно. Но, скривив губы, она объяснила, что песня была о бабочке, которая летала от цветка к цветку, пока в полном блаженстве не упала под тяжестью пыльцы.

Когда созрела пшеница, у нас в запасе было не более восьми дней на уборку, прежде чем колосья раскроются и зерна начнут осыпаться. Все стебли были связаны и обмолочены в три дня. Снопов было много, может сто или больше, и все они были сухими, так что и молотить, и веять хлеб было легко. Больше всего мне нравилось веять, и я старалась, чтобы моя корзина подпрыгивала в такт с корзиной Мерси. Мы устроили соревнование, кто первый отделит мякину от зерен. Тогда она впервые заговорила о своей семье, которая пала жертвой индейцев-вабанаки. У нее были мать и отец, два старших брата и две сестры, младшей едва исполнилось четыре года. Индейцы подкрались на рассвете и подожгли крышу дома. Когда все начали выскакивать из дома, чтобы не сгореть заживо, их по очереди били по голове, и они валились замертво. Ее и старшего брата взяли в плен. Брат умер во время длинного перехода в Канаду. Закончив рассказ, она улыбнулась своей кривой улыбкой и сказала, обвив пальцами мое запястье:

— Но мне кажется, скоро у меня будет новая семья.

Этому не суждено было сбыться.

Мерси и мать стояли друг напротив друга, скрестив руки на груди и бросая убийственные взгляды. Был август, и, несмотря на ранний час, жара в общей комнате стояла невыносимая, потому что в очаге готовилась еда. По покрасневшему лицу Мерси струился пот, стекая на грудку фартука и покрывая влагой края ее чепца. У матери под мышками образовались большие темные пятна, но лицо в профиль оставалось спокойным и холодным, как могильный камень. Со спины казалось, что шнурки лифа вот-вот лопнут, — так она выгнула свою прямую спину. Я затаила дыхание и вела себя как мышь, ибо мне вовсе не хотелось, чтобы меня заметили и прогнали из комнаты.

Утро началось вполне мирно. На рассвете отец с Эндрю и Томом ушли на охоту. Ричард отправился на городской рынок с несколькими мешками молотой пшеницы на обмен. Мы, три женщины, встали рано, чтобы напечь хлеба на неделю. Я нарезала зелень из огорода и рассматривала веточки розмарина, разложенные на столе ароматными пучками. Внизу под дымоходом висел котелок с готовящимся к обеду зайцем, и вода в нем уже начала закипать. Поскольку никого из мужчин не было, мать с Мерси заткнули подолы юбок и фартуков за пояс, чтобы они не сковывали движение, и занялись очагом. Мать только что проверила локтем жар в углублении для выпечки и решила, что время пришло. Кожа на ее правой руке всегда оставалась гладкой, как попка у младенца, поскольку все волоски были опалены жаром от очага. Ханна сидела под столом у меня в ногах и увлеченно играла с деревянной ложкой, медленно водя ею поперек половых досок. Мать в то утро пребывала в приподнятом настроении, так как ей удалось вылечить дойную корову. Вымя у коровы распухло и болело от влажного жара, и она стала давать меньше молока. Каждый час мать клала на коровье вымя припарки из настоя болотных трав, пока опухоль не спала, и корова снова могла давать полную меру молока. Мерси сказала, что никогда не видела, чтобы корова с подобным недугом выздоровела так быстро.

Прошли долгожданные дожди. Пшеницу убрали, а кукуруза налилась и пошла в рост. Урожай кукурузы обещал быть обильным, а это означало, что излишки можно будет продать. Мать с воодушевлением строила планы о покупке жира для свечей и шерсти для пряжи осенью. Мечтала купить телочку и свинью, чтобы у нас было больше молока и мяса. Мерси, должно быть, тоже решила, что это подходящий день для торговли с матерью. Она заявила, что носит ребенка от Ричарда, и если мать хочет спасти честное имя сына, то нужно сыграть свадьбу. Желаемого эффекта она не достигла, поскольку блеяла, как связанный по ногам козленок. Когда она закончила, мать хлопнула заслонкой печи с такой силой, что Ханна вздрогнула и в страхе прижалась к моим ногам. И вот они стояли лицом к лицу, борясь с нахлынувшими чувствами, мать еле сдерживала гнев, а Мерси, полагаю, страх. Ричарду в июле исполнилось семнадцать, и он считался во всех отношениях взрослым мужчиной, который мог жениться, правда только с согласия отца.

Неожиданно мать закатала рукава и сказала:

— Ладно. Говоришь, носишь ребенка. Я должна сама убедиться, что это правда.

Мерси открыла рот от изумления и молча смотрела, как мать сметала ко мне в фартук зелень со стола.

— Господи, закрой рот. Я десяток раз была повитухой и насмотрелась на то, что ты скрываешь под юбкой. Ты что, думаешь, я отдам сына такой, как ты, не убедившись, что ты беременна?

Мерси застыла как вкопанная, глазами ища у меня помощи, но я была бессильна перед материнской яростью и могла лишь смотреть, как Мерси отправляется на скотобойню. Она попробовала возразить:

— Я вправду ношу ребенка. Ричард должен на мне жениться, иначе мне конец.

Мать ничего не сказала и лишь выжидающе стояла у стола с грозным видом. Я видела, как на лице Мерси хитрость сменилась ужасом. Но возможно, решив, что их забав с Ричардом было достаточно, чтобы ввести в заблуждение ее мучительницу, она взобралась на стол и легла на спину. Мать быстро задрала Мерси юбку, заставила ее согнуть ноги и рывком развела колени. Я отпрянула от стола, но все же успела кое-что рассмотреть. Несмотря на рассказы Маргарет, я толком не представляла, как выглядит зрелая женщина. Словно зачарованная, я наблюдала, как мать умело ее осматривает, а затем опускает юбку. Отойдя от стола, мать сказала:

— Твоя девственная плева невредима. Было бы удивительно, если бы ребенок прошел по родовому каналу, прежде чем в нем побывал мужчина.

Мерси села, громко причитая:

— Я ношу ребенка, я ношу ребенка!

Последнее слово она произнесла с завыванием, но мать это не тронуло. Мерси сидела на столе, рыдая и всхлипывая, пока не поняла, что это совершенно бесполезно. Она спрыгнула со стола и оправила помявшиеся юбку и фартук. Она собралась с духом и, утерев мокрый нос рукавом, сказала:

— Это из-за того, что я связана долговым договором, вы считаете, что я не пара вашему сыну. Не важно, что вы там говорите, он обязан на мне жениться и купить то, чем уже попользовался. Вы думаете, я нищая? Да у нашей семьи ферма в Топсфилде была получше вашей. Эта по сравнению с ней просто навозная куча.

Мне показалось, мать сперва готова была ее пожалеть, но все изменилось, когда Мерси перешла к оскорблениям.

— Твое положение незавидно. Ничего не поделаешь. Обстоятельства сделали тебя рабыней, но ты не получишь в мужья моего сына вовсе не поэтому. А потому, что ты подлая воровка и лгунья, которую я не потерплю в своем доме ни секунды. Я дала тебе кров, одевала и кормила, а ты отблагодарила тем, что крала еду у моих детей. Не думай, будто я не знаю, что ты таскала продукты, крала шерсть и срезала верхушки со свечей. Ты бы украла и прялку, если бы смогла спрятать ее под юбкой. За воровство я бы тебя еще могла простить, но не за ложь. Лгунью я не потерплю.

— Сама ты лгунья! — закричала Мерси, и ее белое лицо покрылось красными пятнами и пожелтело. — Ты и твой никчемный сынок. Он обещал на мне жениться, и я дала ему, чтобы скрепить сделку. Но твой сосунок не смог войти в женщину, даже когда ему совали нужное место прямо под нос. Если прогоните из дому без свадьбы, клянусь, я всей деревне расскажу, что у вас дом полон ублюдков.

Ее срывающийся голос прервала тяжелая пощечина, которую влепила ей мать. Мерси схватилась рукой за горячую щеку, а из уголка ее рта тоненькой струйкой потекла слюна.

— Я делала вид, будто не замечаю, как ты строишь глазки Ричарду и бессовестно к нему пристаешь. Но если бы я знала, что ты путаешься с ним под нашей крышей, я бы вытаскала жалкие остатки твоих волос, все до единого. По крайней мере, у Ричарда хватило ума не доставать из штанов свою палку. Было бы ради кого — на тебя даже индейцы не позарились.

Никогда прежде мне не доводилось видеть такой яростной ненависти, что отразилась на лице Мерси Уильямс в ту минуту. Она окинула взором нас обеих, и я в страхе прижала к себе Ханну. Собрав свои скудные пожитки, Мерси ушла, и только через несколько дней мы узнали, что ее взяли к себе Чандлеры. Они жили неподалеку, по другую сторону Бостонского тракта, и держали постоялый двор, так что с готовностью выкупили у отца остатки долговых обязательств Мерси. Не знаю, какую она наплела историю, но отец с Чандлером был честен и сказал ему, что Мерси хорошая работница. В тот вечер после разговора с матерью отец помрачнел и кивком велел Ричарду выйти. Они отправились в амбар, где пробыли довольно долго. Когда Ричард вернулся в дом, он с трудом передвигался из-за рубцов от ремня, но, казалось, на душе у него полегчало.

Той ночью я лежала в постели одна и напевала себе под нос песенку француза-зверолова. Но вскоре пришлось остановиться, так как я уже успела забыть некоторые слова. Я прижала к губам куклу Маргарет, но, не почувствовав иголки, подняла у куклы юбку и увидела, что иголка пропала. Я от всей души надеялась, что в скором времени она вопьется в воровские пальцы Мерси, у нее сведет челюсти и она умрет медленной мучительной смертью. Среди ночи Ханна забралась ко мне в постель. Я прижала к себе ее маленькое тельце и прошептала:

— Мерси теперь нет. Тебе уже два года, и, как большая девочка, ты теперь всегда будешь спать со мной в одной постели.

Мои руки все еще пахли розмарином, и я была рада, что он заглушал мускусный запах Мерси, которым пропитались простыни: то был запах тайных женских мыслей и желаний. Я заснула, думая о быстром огне пожаров и лесных тропах, ведущих куда-то на север.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Сентябрь — декабрь 1691 года

В те первые дни сентября я часто пряталась в тени прохладных шуршащих кукурузных стеблей, что росли у нас в огороде. Начали созревать кабачки и фасоль, и я медленно собирала их в фартук, зная, что меня ожидает куда менее приятная работа по дому или в амбаре, где было невыносимо жарко. Мы собрали с поля почти восемь мешков кукурузы, и наш рацион теперь не обходился без маленьких крепких зернышек, молотых, размятых или превращенных в соус для дичи, которую подстрелил отец. Мы запекали молодые кукурузные початки на углях, ели как мамалыгу, смешанную с золой и запеченную с фасолью и кабачками. Позднее, в новом году, когда клены начнут давать сок, мы будем смешивать кукурузную крупу с кленовым сиропом и мукой и печь индейские пудинги. Потребуется много сиропа, чтобы перебить отчетливый вкус кукурузных зерен, пролежавших в плетеных корзинах в течение долгих месяцев.

Я зашла подальше в тень и наткнулась на пугало, чья голова и плечи возвышались над шелковистыми кукурузными метелками, колыхающимися на ветру, подобно толпе подданных, приветствующих своего короля. На самом деле пугало было сделано из длинной лопаты, на которой кладут в печь хлеб, и ветки орешника, привязанной к ней так, что получались руки. Мы нарядили его в совсем древние отцовские штаны и куртку, те самые, в которых он прибыл в колонии из старой Англии. Красная шерстяная куртка, с синими манжетами и заштопанным разрезом на рукаве, давно вся выцвела. Несколько недель назад я застала отца на этом самом месте. Он смотрел на пугало, будто это был человек, которого он считал давным-давно умершим. День клонился к вечеру, тени становились длиннее. Отец любил это время, и, поскольку он был в хорошем расположении духа, я отважилась спросить, о чем он думает. Не оборачиваясь, он сказал:

— Вспоминаю то, что давно надо было бы забыть. Но прошлое следует за человеком как тень. — Почувствовав на себе мой вопросительный взгляд, он кивнул. — Ну что ж, Сара, задавай свой вопрос.

— Это солдатская куртка? — спросила я.

— Да, — ответил он тихо.

— А в каком бою тебе так пропороли рукав? — спросила я, подойдя ближе.

— Дело было в Ирландии. — (Его ответ меня удивил. Раньше я думала, что он воевал лишь в старой Англии.) — Я был в армии Кромвеля и сражался с католиками.

Мне не раз приходилось слышать, как в молитвенном доме католиков называли идолопоклонниками и кровопийцами, такими же злодеями, как сам Люцифер.

— Тебя ранил ирландский солдат? — взволнованно спросила я, указав на его руку. Я знала, что там, от локтя до запястья наподобие змеи идет ужасный шрам.

Он покачал головой и сказал:

— Нет. Это был простой человек, который защищал свой дом и семью.

Его ответ разочаровал меня своей обыденностью.

Я нахмурилась и стала думать, о чем бы еще спросить. Когда же я подняла голову, чтобы задать вопрос, отец был уже далеко в зарослях кукурузы. Зеленые стебли шуршали и потрескивали, пропуская его, а потом снова сходились за его спиной.

Нанизанные на бечевку ракушки, привязанные к рукам пугала, закачались на ветру, и их дребезжание вернуло меня к реальности. Мать называла пугало «ворчуном», и это слово подразумевало нечто таинственное. С «пугалом» все было ясно — его дело пугать ворон открыто, среди бела дня. «Ворчун» же — только послушайте, как перекатывается во рту звук «р», — существо загадочное, охотившееся на ворон-мародерок тайно, когда спускались сумерки. Имя «ворчун» когда-то было в ходу на юге Англии, в местах вроде Девона, Бейсинга и Рамси, где говорили на старинном наречии.

Вдруг что-то блеснуло, и, обернувшись, я увидела капли росы на гигантской паутине. Они были похожи на бусинки, рассыпанные по шелковой пряже паука. Наверное, ушла уйма времени, чтобы сплести такой затейливый узор, но как я ни всматривалась, ткача так и не увидела. Водяные бусинки медленно и грациозно скатывались вниз по шелковым тропинкам паутины, застывали на мгновение в самой нижней части узора и падали на землю, исчезая навсегда. Словно песочные часы какого-то чародея отмеряли минуты и часы моей жизни. На короткий миг мне показалось, что я могу собрать капли в ладонь и остановить ход времени. Тогда я навсегда осталась бы в этом святилище, в бабушкином саду, скрывшись от всех бед. Мне не надо было бы день за днем делать работу, которую никогда не оживлял ни смех, ни быстрое объятие, следующее за произнесенным шепотом признанием. Мне на руку села оса, и я замерла в страхе, что она меня ужалит. Оса с бездушными черными глазками и подрагивающими усиками была и красива, и ужасна одновременно, и я вдруг поняла, что бабушкин сад — это часть жизни, а от жизни не скроешься.

До меня донесся топот копыт с Бостонского тракта, но из-за высоких кукурузных стеблей всадника не было видно. Я поспешила назад к дому, с полным фартуком кабачков. Во дворе я увидела дядю верхом на Буцефале и сбросила кабачки на землю, чтобы ему помахать. Он смотрел из-под руки на поля, защищая глаза от солнца. Губы были сжаты, а уголки рта опущены, будто он проглотил что-то горькое. Но, увидев меня, он радостно улыбнулся и крикнул:

— Ага, вот и моя вторая двойняшка.

Я крепко сжала его руку и повела в дом как пленника, доставшегося мне в качестве трофея. Мать чистила кукурузу и быстро встала с места, шурша складками своей шелковой желто-зеленой юбки. Она не любила сюрпризов, особенно когда была занята работой.

— Что привело тебя в Андовер, брат? — нахмурившись, спросила она.

— Сестрица, путь был долог, а день жарок, — с улыбкой ответил дядя. — Дала бы ты мне холодной воды напиться. — Когда мать отвернулась, чтобы взять кружку, он мне подмигнул, потом жадно выпил и сказал: — Вижу, в материнском доме вы процветаете. А как насчет вашего дома в Биллерике?

— Тебе, брат, это должно быть лучше известно. Скорее всего, ты там только что побывал. Как видишь, мы здесь, в Андовере, без дела не сидим.

Они молча, со значением друг на друга посмотрели, после чего дядя сменил тактику, как корабль меняет курс при шквалистом ветре:

— Мэри шлет горячий привет и надеется, что в скором времени приедет… когда станет чуть попрохладнее.

— Жара еще может продержаться, а сестре я всегда рада. Но мне сдается, она будет последней из вашей семьи, кто нас навестит.

Дядя покачал головой и сказал:

— Боюсь, сын, когда был здесь, не оправдал моих надежд. Я рассчитывал, что нам удастся установить более теплые семейные отношения.

Мать хмыкнула. Она стояла у стола, скрестив руки на груди, и молчала.

— Я надеялся, — осторожно продолжил он, — что нам удастся прийти к… соглашению. Может быть, о какой-то компенсации относительно материнского наследства. Ферма должна была достаться Мэри, а через нее Аллену.

— Все изменилось. На смертном одре моя мать поручила нам заботиться о ее земле. И о доме тоже.

— Допустим, но, как врач, я знаю, что воспаление мозга может вызвать бред. Вероятно, твоя мать была не в своем уме, когда отдавала такие распоряжения. Или ее желания были неправильно… истолкованы. — Последнее слово он произнес без упора, но все равно оно возымело действие.

Мать опустила руки, и на ее лице появилось выражение как у выдры, готовой броситься на форель.

— Примечательно, что ты вспомнил о своей профессии. Твои умения пригодились бы в те две недели, что я провела, ухаживая за матерью. Утирая гной, сочившийся из ее ран, и меняя простыни всякий раз, когда у нее случался кровавый понос. По правде сказать, меня удивляет, что в Биллерике не было слышно, как она кричала.

— Сара, — вдруг сказал дядя, обернувшись ко мне, — я там привез тебе кое-что от Маргарет. Поищи у меня в седельной сумке.

Я выбежала во двор и поднесла руку к носу Буцефала, чтобы он узнал меня по запаху. В сумке я нашла маленький квадратик муслина. На нем аккуратно были вышиты ровные ряды букв, окруженные красочной каймой. Я поднесла материю к лицу и вдохнула запах Маргарет. Она держала в руках этот муслин, может быть, всего несколько часов назад. Я внимательно читала буквы, которые сложились в строку из Книги притчей Соломоновых: «Друг любит во всякое время». Конечно, она не закончила стих, который в полном виде гласил: «Друг любит во всякое время и, как брат, явится во время несчастия». Мне вспомнилось мрачное лицо Аллена, а с ним запах горящей пшеницы. Я села на крыльцо, спрятав подарок Маргарет за корсаж платья, и прислушалась к приглушенным голосам, доносившимся из дому. Слов было не разобрать, но я почувствовала всю их резкость и значительность. Умиротворяющий дядин голос противостоял более напряженному тону матери. Дядя действовал, как гончар, который пытается остудить раскаленную массу из песка и поташа, чтобы превратить ее в сосуд, пригодный для использования. Но иногда даже при самом осторожном обращении раскаленный сосуд может треснуть. Я сидела, зажав уши руками, в ожидании, что вот-вот раздастся звон битого стекла.

С поля вернулся отец, неся на плече большой топор. Он заготавливал дрова, и его рубашка насквозь промокла от пота, а влажные волосы прилипли к шее. Увидев дядиного коня, он поспешил к дому. Отец взглянул на меня, но не остановился, чтобы, как обычно, прислонить топор к дверному косяку. Когда он проходил в дом, топор задел за косяк, оставив глубокую зарубку. Не успел отец пробыть в доме и нескольких секунд, как голоса оборвались. Вскоре из дверей поспешно выскочил дядя и чуть не упал, наткнувшись на меня.

Я побежала за ним, крича:

— Дядя, пожалуйста, подожди! Дядя, пожалуйста, не уходи!

Но он не обернулся и ничего не ответил. У меня не было времени, чтобы приготовить подарок для Маргарет. Что она подумает обо мне, когда отец вернется с пустыми руками? Я не занималась рукоделием, как обещала, потому что иголку, которую она дала мне, украла Мерси, а без иголки ничего не вышьешь. Единственная иголка, которой я могла пользоваться, была очень грубой, сделанной из кости, чтобы чинить шерстяные вещи. Дядя оседлал Буцефала и резко дернул поводья. Я бежала рядом со стременем и все кричала:

— Скажи Маргарет… Скажи Маргарет… — Но вскоре я уже не могла за ним угнаться и тогда схватилась за стремя и закричала: — Я не такая, как моя мать… Я не такая!

Я смотрела ему вслед, пока меня не позвала мать, но так как я не спешила на зов, она появилась на пороге, предостерегающе нахмурив брови и наморщив лоб. Войдя в кухню, я увидела на столе отцовский топор. Острым краем топорище было повернуто туда, где только что стоял мой дядя.

Наступил сентябрь, и однажды утром мы с Эндрю и Томом оказались втроем в амбаре. Весь день я не выходила из дому, коптила и вялила мясо на зиму, час за часом поворачивая вертел. По рассеянности я не заметила, как подол юбки начал тлеть от углей в очаге, и в течение считаных секунд я могла превратиться в горящую головню. Мать оттащила меня от очага со словами:

— Бог мой, Сара, ты нас всех спалишь!

Она послала меня с Ханной в амбар поставить блюдце с молоком для мышей, которые поедали наш бесценный запас зерна. Мыши придут пить молоко, а живущие на сеновале кошки полакомятся завтраком из шерсти, зубов и хвоста. Я с живым интересом наблюдала за блюдцем с молоком, надеясь стать свидетелем кровавой драмы в миниатюре, и за пытающейся высвободиться сестрой. Я уговаривала себя, что привязала Ханну, чтобы ее не лягнула лошадь, но на самом деле мне просто надоело, что она постоянно за меня цепляется и зовет к себе. Она рвалась с привязи, но я решила быть строгой и не обращала внимания на ее просьбы снова взять ее на руки. Я слышала, как Том работает в стойлах, меняя соломенную подстилку. Всякий раз, когда он поднимал вилы с соломой, в воздух взлетали мелкие пылинки, от чего он чихал без остановки. Том согнулся вдвое, уперся руками в колени и разразился приступом чиха, разбрызгивая вокруг себя слюну. Я насчитала девять чихов, но тут услышала разгневанный голос матери, доносившийся со стороны кукурузного поля. Эндрю только что закончил доить корову и от страха чуть не перевернул подойник. Чаще всего такой голос означал, что сейчас кому-то не поздоровится.

Мы втроем бросились бегом из амбара. Том прихватил с собой вилы, думая, что на мать напали индейцы. Нам был слышен только ее голос, и поначалу мы не видели, что ее так рассердило. Мать стояла к нам спиной, уперев руки в боки. Потом обернулась, и мы увидели желтовато-коричневую корову, которая безмятежно давила кукурузные стебли, чтобы добраться до початков. За ней стоял теленок и смотрел на нас большими влажными глазами. Должно быть, они паслись на нашем поле довольно долго, возможно с раннего утра, так как оставшиеся неубранными початки были побиты. Корова посмотрела на мать с удовлетворением, и маленький медный колокольчик на ухе животного тихо зазвенел. Потом она вновь принялась жевать, несмотря на материнские крики и хлопанье в ладоши. На колокольчике были выгравированы буквы «С. П.». Мирный хруст стеблей под копытами прервал громкий плач Ханны. Мать поджала губы, нахмурилась и сказала, обращаясь ко мне:

— Сара, возвращайся в амбар и, после того как отвяжешь сестру, принеси мне веревку. Да поживей. Сегодня мы нанесем визит хозяину Престону.

По пути в амбар я прикидывала, как улучить минутку, чтобы заглянуть в дом и взять печенье. Мы еще не завтракали, и мой желудок сводило от голода. Я отвязала Ханну и, оставив ее на попечение Эндрю, побежала на кухню и спрятала печенье у себя в фартуке. Немного подумав, взяла еще одно, потому что мать пекла очень твердое печенье, которое плохо разламывалось на равные части. Если действовать быстро и не зевать, то можно тайком съесть одно печенье самой, а второе щедро предложить матери. Корова пошла за матерью, не особо сопротивляясь, так как кукуруза на нашем поле кончилась, а я следовала за ней, подгоняя теленка прутом, чтобы не отставал. Сэмюэль Престон был нашим соседом. Его земля располагалась к югу, за постоялым двором Чандлера и домом Томаса Осгуда в долине Престона. Он занимал в городе прочное положение, владел десятью акрами, но одинаково плохо следил как за своими домочадцами, так и за домашним скотом. В июле отец нашел одну из коров Престона в овраге с ежевикой, с исцарапанными до крови ногами и выменем. Он освободил ее из колючих кустов и несколько дней лечил ее раны пивом, смешанным с медвежьим жиром. Корову вернули Престону целой и невредимой, но молоко она давать перестала. Сэмюэль Престон не только не поблагодарил нас, но обвинил в том, что мы нарочно держали у себя корову, чтобы забирать молоко.

По дороге я незаметно отламывала кусочки печенья, спрятанного в фартуке, и клала их в рот, не сводя глаз с матери, которая с решительным видом шагала впереди. Вечер был прохладный, над полями стлался туман, но солнце вздымало его волны, подобно тому как прилив с легкостью поднимает стоящую в бухте армаду кораблей. Деревья и луга были еще зелеными, но я заметила, что тут и там края дубовых ветвей опалены желтым. Вдоль дороги росли вязы и ясени, и их переплетенные ветви закрывали свет, точно перевернутый темно-зеленый котел. Кардиналы и вороны настороженно кричали пронзительными голосами в своих шатких зеленых шатрах. Ароматный воздух касался кожи, как теплая и влажная фланель, и я замедлила шаг, чтобы поковырять дорожную пыль башмаком. Мать напевала, что случалось нечасто, и ее голос, с едва заметной хрипотцой, звучал печально и нежно. Вскоре она тоже замедлила шаг, окинула взглядом зеленый свод из ветвей, траву под ногами, оглянулась на меня и улыбнулась. В этой улыбке не было безграничной радости, но все же в ней было удовольствие. Она подождала, пока я подойду, и спросила:

— Ты знаешь, какой сегодня день, Сара?

Я немного подумала и ответила:

— Кажется, вторник.

— Сегодня первый день осени. Конец сбора урожая. Управились скорее, чем ожидали. — Она погладила корову. — Не испечь ли нам пудинг на ужин? Есть яйца и сахарная голова, а тебе дается право облизать миску. Что скажешь? — Не дожидаясь ответа, она легонько приподняла мой подбородок и отвернулась.

Мы не пекли пудингов очень давно, и почти всегда подъедать остатки разрешалось отцу или Ричарду. Что-то внутри меня смягчилось, и если бы я могла видеть свое лицо, без сомнения, обнаружила бы в нем смесь изумления и благодарности. Мать легким шагом пошла дальше по тропинке и махнула мне рукой, чтобы я не отставала.

Я смотрела издали, как ее изящная фигура то скрывалась в тени под деревьями, то вновь появлялась на солнце. Один миг — и ее поглощала тьма, так что казалось, будто она исчезала навсегда. У меня потекли слюнки, когда я представила, как выскабливаю и вылизываю миску из-под пудинга. Я решила поделиться с Томом, если он возьмет на себя часть моей работы по дому. С нижней ветки раздался крик сойки. Птица нервно била крыльями — так близко, что ее можно было потрогать за хвост. От легкого ветерка качнулась ветка, прикрыв мое лицо от солнца, точно вуалью, и мне вдруг стало страшно. Возникнув где-то под теменем, страх стал спускаться все ниже, на лоб, шею и плечи, пока не забрался в самую грудь. Сердце забилось со страшной силой, способной поднять тонны зерна или преодолеть каменную стену, но при этом я не могла ни крикнуть, ни пошевелиться.

День был такой чудесный, летние тени деревьев и камней, да и само небо источали добро и разумность миропорядка, созданного Творцом. Но в играющих солнечных лучах, как в смертельном омуте, я увидела, что за мирным пейзажем жизни с лезвием в руке стоит Творец, готовый искромсать нашу беззащитную плоть, оставив лишь кости и бренную оболочку. Мать, всегда казавшаяся сильной и крепкой, как молодая сосна, вдруг сделалась маленькой и хрупкой. Она уверенно шла вперед, и ее сильная натура находилась в полной гармонии с телом. Но какое это имело значение для внушающего ужас могущества Господа, который до окончания года погубит столько живого вокруг, чтобы весной возродить все вновь? Размышляя об этом, я подумала, что мать наверняка предстанет перед Сэмюэлем Престоном и потребует у него компенсацию. Они будут долго спорить, ведь Престон — человек скаредный и сварливый, но она не уступит ни четвертака и будет добиваться, чтобы ей заплатили сполна либо деньгами, либо товаром, либо по частям с полученного урожая. И я была уверена, как в том, что меня зовут Сара, что в конечном итоге заплатить придется ей.

Я стегала теленка по бочкам, чтобы он резвее двигался вперед. Вспомнив о печенье, припрятанном в фартуке, я протянула его ей со словами:

— Мама, вот. Это тебе.

Она посмотрела на меня с удивлением, но взяла угощение и поднесла его ко рту, но остановилась и, разломав печенье пополам, протянула мне одну половинку.

— Я не голодна, — сказала я. — А вот тебе надо остановиться и поесть. Давай присядем.

Она покачала головой и пошла дальше со словами:

— Это хорошо, Сара, что ты подумала обо мне. Но я могу есть печенье и на ходу. — Улыбнувшись, она бросила мне через плечо: — Ты ведь тоже так только что делала. А теперь смахни крошки с лица, не то наш сосед подумает, что мы неряхи.

Престон отказался заплатить за погубленную кукурузу, заявив, что он не дурак и уверен, что наш урожай давным-давно убран. Послушать их разговор на порог дома вышла его жена, и я увидела, что у нее под правым глазом синяк, а сам глаз заплыл так, что не открывается. Неподалеку стояли его дети, все белокурые, грязные и неприбранные. Мать назвала его «гнусным, скаредным проходимцем, который будет выдавать фунт зерна за центнер и ради наживы отдает в переплавку свинцовую крышку колодца, даже если все его пятеро детей в этот колодец провалятся». Престон впервые столкнулся с выразительным языком матери и на какое-то время потерял дар речи.

Однако вскоре он пришел в себя и назвал ее «чернолицей ядовитой гарпией в женском обличье, в которой столько желчи, что она способна погубить честного фермера, и которая скорее зажарит и съест печень мужчины, чем будет сидеть дома и лакомиться кленовым сахаром».

Поняв, что его слова на нее не действуют, Престон сжал кулаки, будто собирался ее ударить. Тогда мать занесла над головой длинную суковатую палку, которой погоняла корову. Мне кажется, она была первая женщина в его жизни, которая, столкнувшись с его гневом, не опустила голову и не согнулась в три погибели.

Это настолько выбило его из колеи, что он попятился.

Я нагнулась, подобрала булыжник и, прикинув расстояние до его головы, встала рядом с матерью. Она подождала, пока он переведет дух, а потом резко заявила:

— Сэмюэль Престон, в следующий раз, когда твоя корова забредет на нашу землю, мы возьмем ее себе в виде компенсации. И судя по всему, долго ждать не придется. — Она заглянула в здоровый глаз жены, которая все еще стояла на пороге, и сказала: — Надо лучше следить за своей скотиной, иначе она заболеет и умрет.

Развернувшись, мать пошла прочь, а корова с теленком остались во дворе. Я несла булыжник всю дорогу, пока мы шли по Бостонскому тракту, и притащила бы его с собой в дом, если бы мать не остановила меня перед дверью. Она взяла меня за руку и увидела, что я сжимаю в ладони камень. Обхватив снизу мой кулак, она покачала рукой, будто оценивая булыжник на вес. А потом другой рукой снова сомкнула мои пальцы вокруг тяжелого блестящего камня.

Наступление осени принесло вечернюю прохладу. У светляков окончился брачный сезон, и они кружились над полями в бешеном танце, совсем как люди вокруг ночных костров во время эпидемии, зная, что скоро подует черный ветер и унесет их в небытие. Начались обильные дожди, и в предрассветном тумане на грядках вызревали тыква, турнепс и лук. Чечевичные стручки набухли и высыпали семена на землю. По соседству росли кустики портулака. На скучном сером фоне дома его красноватые стебли и желтые цветы были подобны солнышку. Дичи было столько, что казалось, она сама летит в кастрюлю. Часто, когда отец возвращался с охоты, на поясе у него висело много перепелок и тетёрок. Однажды он притащил индюка размером с Тома, и мы с матерью целый день его ощипывали. За одну неделю отец принес домой двух оленей. Мы наре зали мясо тонкими кусочками, посолили и завялили на слабом огне. Долгой зимой мы будем замачивать такие куски с ягодами и кукурузной мукой и есть, приправленные чабером, который собрали в лесу.

Отец запрещал нам уходить за травами без сопровождения Ричарда, вооруженного кремневым ружьем.

Но я частенько находила способы сбежать в соседние поля и лес одна или с Томом, когда удавалось его уговорить. С Ричардом, конечно, было безопаснее, но за это приходилось терпеть его скучные разговоры и недовольный вид. Он не одобрял нашей тяги к приключениям и не разрешал сворачивать с тропинки.

Мы собирали дикую морковь по берегам реки Скуг и шли дальше на восток за яблоками, что росли в одном заброшенном саду. Яблоки были мелкими и сухими, и мать называла их желтыми яблоками Блэкстона, по имени человека, который много лет назад привез этот сорт из Англии. В каждом яблоке была дюжина семечек, и Ричард говорил, что, если проглотить хоть одно, из головы вырастет яблоня. Бедняжка Эндрю, который после болезни верил всему, что ему говорили, если случайно проглатывал семечко, каждый раз проверял, не лезут ли из ушей ветки. В октябре все животные, как дикие, так и домашние, жирели и лоснились, а с ними вместе и мы благодаря нашим запасам провизии. Изобилие в кладовых, мягкая погода и излишки для товарообмена должны были принести душевный покой. Тем не менее я не могла избавиться от навязчивых тревожных мыслей. Ветер мог снести крышу с дома, вода в колодце оказаться отравленной, а кто-нибудь из домочадцев поскользнуться и упасть на топор. И я никак не могла забыть мрачное предчувствие, которое поселилось в моем сердце с того дня, когда мы отводили корову на ферму Престона. Мои худшие опасения сбылись, и виной тому стала Мерси Уильямс.

Мы виделись с ней каждое воскресенье в молитвенном доме. Теперь она сидела рядом с Фиби Чандлер, дочерью трактирщика, никогда на нас не смотрела и вообще делала вид, что с нами незнакома. Фиби было одиннадцать, и она казалась по-своему миловидной. Но у нее было слабое зрение, и она часто поднимала подбородок и щурила глаза, чтобы что-то разглядеть. Два передних зуба торчали изо рта, и это делало ее похожей на бобра, который переплывает ручей, держа в зубах палку. В одно из воскресений преподобный Дейн дал нам читать восемнадцатый псалом: «Закон Господа совершен, укрепляет душу». Он смотрел добрыми глазами на каждого сидящего перед ним, несомненно веря в добродетельность своей паствы. После завершающих молитв мы двинулись к выходу. День выдался на редкость погожий, с нежным солнечным светом и легким ветерком, смягчающим утреннюю жару. Я застряла в толпе женщин и тут почувствовала неожиданный укол в спину, а потом в правую ягодицу. Я вскрикнула, обернулась и увидела Мерси. Ее руки были сложены на животе, лицо отсутствующее. Стоящая рядом с ней Фиби прыснула от смеха и зажала рот рукой. Мне хотелось повалить Мерси на землю и вырвать у нее украденную иголку, которой она меня и уколола. Я бросила на нее гневный взгляд и стала протискиваться сквозь толпу прихожан. Потом остановилась подождать Тома и Эндрю, а мама с плачущей Ханной на руках пошла вперед к повозке.

Вскоре во двор вышли Мерси и Фиби. Они перешептывались и бросали на меня злобные взгляды. Я отошла подальше от них, в тень деревьев, которые росли вокруг кладбища перед молитвенным домом. Они последовали за мной и нарочно встали так, чтобы я могла слышать их разговор.

— Тебе не кажется, что рыжие волосы уродуют девочку? — спросила Мерси. Фиби в ответ захихикала, а Мерси продолжала: — Я всегда так думала. Индейцы рыжую сразу убили бы, настолько уродливыми они считают рыжих.

Я скрестила руки на груди и сделала вид, будто ничего не слышала, но что-то в ее интонации заставило мое сердце учащенно забиться. Тут к Мерси подошла Мэри Лейси и сразу разобралась, кто хищник, а кто добыча, словно гончая, которая с опозданием включилась в погоню.

Мерси повернулась к Мэри и сказала:

— Мы тут с Фиби говорили, что рыжие такие уродины — им нет места на этом свете!

— Ты-то, Мерси, должна знать, что такое уродство, небось сама уродина, каких поискать, — сказала я не задумываясь, но тотчас поняла, что лучше мне было придержать язык.

Мэри с Фиби вначале посмотрели на Мерси, а потом без тени сочувствия на меня и стали ждать бури. Быстро обернувшись, Мерси увидела, что большинство прихожан расселось по своим фургонам, а от того места, где меня поджидали мои домочадцы, мы вчетвером стояли на довольно большом расстоянии. Она двинулась на меня, и, помня, с какой легкостью она повалила на землю Ричарда, я попятилась. На ее лице не было гнева, только полное безразличие, но тем не менее мне захотелось повернуться и броситься наутек, так как в этой отрешенности чувствовалась гораздо большая опасность, чем в сердитом взгляде или пыхтении. Я попыталась обойти их, но Мерси резко схватила меня за шиворот и бросила к себе на колени, удерживая за руки с такой силой, что я не могла вырваться. Для равновесия она оперлась своей широкой спиной о могильную плиту, а Мэри с Фиби встали рядышком, загородив нас своими юбками. Мерси нагнулась и укусила меня за ухо, не до крови, но очень больно.

— Только пикни, ухо откушу, — прошептала она.

Я не сомневалась, что она не только откусит мне ухо, но и проглотит его целиком.

— От тебя воняет, как от выгребной ямы! — крикнула я.

Она сжала меня еще сильнее и сказала подружкам:

— Вы с ней поосторожнее. Индейцы говорят, рыжие — ведьмы. Ее мать ведьма. Честное слово. Я слышала, как она заклинала молнию. И видела, как она переменила направление ветра, отведя пожар со своего поля на поля Генри Холта. И вылечила нагноение на вымени коровы быстрее, чем вы скажете слово «титька».

— Единственная ведьма в Андовере — это ты, — сказала я, пытаясь высвободиться.

Она сжала меня еще сильнее, так что заболели ребра и стало трудно дышать.

Мэри радостно подхватила:

— Тимоти Свон говорит, что Марта Кэрриер его сглазила, когда появилась в молитвенном доме в первый раз. С тех самых пор он недомогает.

Фиби тоже не осталась в стороне.

— А мой отец говорит, — сообщила она, — что Роджер Тутейкер бывал у нас на постоялом дворе не один раз и что хозяйка Кэрриер обманом завладела домом, предназначавшимся его сыну. Роджер говорит, что она наложила на него проклятие и его старый шрам на животе разошелся и загноился.

Слова обожгли меня, словно я упала в заросли крапивы. Мэри перегнулась через каменную плиту и сказала громким шепотом:

— Я как раз об этом разговаривала с Алленом Тутейкером. Он вынужден жить у Тимоти Свона, так как у него нет своего дома. Аллен говорит, что его тетка — гнуснейшее создание.

Фиби осмелела, и ее уже было трудно остановить:

— Я совсем недавно слышала разговор отца с Бенджамином Абботом. У него ферма на том берегу реки Шаушин. Так вот, хозяин Аббот поссорился с хозяйкой Кэрриер. Он строил каменную изгородь, никому не мешал, а она набросилась на него, заявив, что он скоро пожалеет, что затеял стройку так близко от ее дома. Она грозила ему кулаком и говорила, что не отстанет от него, как репей, и что через семь лет он раскается в содеянном. А еще она сказала, что надеется, он заболеет так сильно, что и доктор Прескотт ему не поможет. — Ее язык так разошелся, что можно было подумать, что она им слизывает мед с ложки.

— Как думаете, что нам с ней сделать? — спросила Мерси у девчонок, которые перевешивались через надгробную плиту, как две горгульи.

— Набьем ей рот грязью, — предложила Мэри, радостно подпрыгивая и хлопая в ладоши.

— Сперва надо привязать ее к камню, — сказала Фиби.

Мерси вонзила ногти в мои плечи с такой силой, что кожа вздулась, и спокойно сказала:

— Давайте закопаем ее в могилу.

Тут я услышала, как кто-то зовет меня по имени со двора молитвенного дома. Мэри шепнула Мерси:

— Сюда идет преподобный Дейн. Лучше ее отпустить.

Меня снова позвали, на этот раз ближе, и Мэри крикнула:

— Она здесь, преподобный Дейн. Она с нами. — А потом, обращаясь к Мерси: — Ради бога, отпусти ее.

Мерси снова нагнулась и прошептала мне на ухо нежно, как любовник:

— Помнишь историю о Роберте Роджерсе и индейцах, которые содрали с него кожу? Как они привязали его к столбу после того, как он умер? Я соврала. Роберта Роджерса зажарили живьем. Скажешь хоть слово, и однажды ночью я приду и зажарю тебя живьем в твоей постели. — Потом она грубо столкнула меня с коленей, встала и стряхнула приставшие к юбке листья. Посмотрела на преподобного Дейна и сказала, улыбаясь: — Сара бежала и упала, споткнувшись о камень. Мы помогли ей встать.

Она протянула мне руку, но я ее не взяла, и она обожгла меня взглядом, словно пролетела огненная комета. Преподобный Дейн довел меня до телеги. Он махал нам рукой, пока мы не проехали мимо дубов, росших по обе стороны входа на старое кладбище. За ним вдалеке тесной группкой стояли три девчонки. Они никому не махали, но бесстрастно смотрели вслед нашему удаляющемуся фургону.

Настоящая осень пришла в конце октября. Дни стояли по-прежнему теплые, а вечера становились все прохладнее, пока земля не начала пахнуть остро, как влажное одеяло или раздавленная в стакане мята. Рано утром и после обеда небо темнело от бесчисленных стай почтовых голубей, тянувшихся на юг. Их отлет навевал на меня грусть, словно мои тезки покидали меня, оставляя один на один с надвигающимся холодом и опасностью. В сумеречную пору мерцание остывающих углей в очаге вызывало к жизни картины глухих, первобытных мест. По ночам, во сне, я освобождалась от земных пут и улетала в эти дебри, просыпаясь утром с острой болью в груди. Видения не покидали меня, я делалась возбужденной и беспокойной и с мрачным видом бродила по дому. Единственным местом, где мне на время становилось легче, была Закатная скала. Я стояла там, вдыхая воздух, принесенный с Бостонского залива, расположенного в тридцати милях к западу, и ощущала запах морской пены, оседавшей на соленых пустошах Кошачьих болот.

В саду неподалеку от колодца я нашла глиняный черепок и стала его внимательно рассматривать, поражаясь узору, вьющемуся по всей его длине. Черепок был очень старый, непогода и долгое пребывание в земле оставили свой след на его изогнутой форме. Он был покрыт мелкими насечками, и я провела по ним ногтем в надежде оживить память о том, кто создал его из глины, — так щиплют струны скрипки, чтобы получилась музыка. Я пошла искать отца и нашла его за работой. Он смазывал медвежьим жиром две пружинные ловушки для бобров, когда-то принадлежавшие моему деду. Он собирался поставить их на южном рукаве реки Шаушин, а шкурки обменять на новую сахарную голову, которой хватило бы на всю зиму. Когда я показала ему черепок, он подержал его в руках и сказал:

— Это сделали не наррагансетты и не абенаки. Они ведь не знают гончарного круга.

— Тогда кто это сделал, папа? — спросила я, благоговея от осознания того, что держу нечто такое же древнее, как сама земля у меня под ногами.

Он потер узловатыми пальцами неровную поверхность глиняного черепка и сказал:

— Кто-то, кто жил до индейцев и кого больше нет. Такова история мира, Сара. Новое строится на костях тех, кто жил прежде. Так будет всегда.

Той ночью, лежа в постели, я решила, что подарю черепок Маргарет. Я не могла сделать ей подарка, равного тому, что она прислала мне. Но я могла подарить ей что-нибудь необычное, удивительное и редкое. Когда я уснула, мне приснился сон, будто я заблудилась на кукурузном поле. Было слышно, как Маргарет зовет меня, но куда бы я ни шла на голос, натыкалась лишь на стебли кукурузы. Наконец голос привел меня к колодцу и теперь звучал с самого дна. На краю колодца лежал блестящий глиняный черепок, весь мокрый, будто его достали из воды. Голос, звавший меня из глубины, был уже другим. Это был голос не Маргарет, а какой-то другой девочки. Он звал и звал. Я подошла к самому краю колодца, заглянула в его фиолетовый мрак и увидела отражение собственного лица. Когда я проснулась, по моим щекам текли слезы, а в груди ощущалась леденящая пустота.

С того утра я все больше испытывала чувство обиды. Я пришла к тяжелому и горькому заключению, что во всех моих бедах виновата мать. Из-за ее эгоизма меня забрали из дядиной семьи. Из-за ее неуправляемого гнева дядя никогда больше не придет к нам в дом и, возможно, запретит другим членам своей семьи нас навещать. Из-за ее злого языка соседи говорят о нас плохо и вовсю сплетничают у себя дома и на постоялом дворе Чандлера. Я даже умудрилась позабыть о чудовищном характере Мерси, о том, что она обманывала, крала и обижала меня, и винила мать в том, что она выгнала девушку из дому. Самой же страшной для меня потерей была смерть бабушки, и мне казалось, будто бы мать недостаточно заботилась о ней, а потому в ответе и за это. Однажды, когда я была не в силах больше сдерживать свой гнев, я издала вопль, долгий и отчаянный. От неожиданности мать уронила связку луковиц, которую вешала над очагом для просушки. Я встала перед ней, сжав кулаки, и выкрикнула:

— Почему ты забираешь у меня всех, кого я люблю?

Не говоря ни слова, она взяла свою накидку и, сделав мне знак идти следом, направилась к двери. Полагая, что меня ждет порка и скорое возвращение, я свою накидку не надела, и холодный утренний ветер лизнул мое вспотевшее лицо, как собака лижет солевое колесо. Я решила, что пришел мой конец. Она собирается меня убить и закопать мои косточки в поле.

С пылающим лицом я пошла за ней следом вверх по тропинке за домом, а затем через обширные убранные поля в сторону фермы Роберта Рассела. Тогда я подумала, что она хочет оставить меня у Роберта Рассела, чтобы я стала служанкой в его доме. Но мы прошли мимо его дома и повернули на юг, в сосновый бор, окружающий долину Гиббета. Было слышно, как кричит кардинал «квить-квить, квить-квить, квить-квить», и я пожалела, что не взяла накидку, так как ветер становился все холоднее и меня зазнобило. Я плелась за матерью, которая уверенно огибала деревья, и гадала, неужели мы дойдем до самого Рединга. Мы раздвинули ветви густорастущих елей и оказались в долине Гиббета. Это был гигантский луг, посреди которого разбросаны купы деревьев, а с трех сторон вода: на востоке река Скуг, на западе пруд Фостера, а на юге безымянное болото. Говорили, что там обитают души повешенных здесь людей. Я смотрела на бескрайний простор, поросший зеленой и пожелтевшей травой, местами доходившей до колен, и на душе стало радостно, несмотря на то что я, как могла, боролась с этим чувством, сложив на груди руки и сжав зубы.

— Когда мы были маленькими, мы с Мэри часто сюда приходили, — сказала мать.

До меня дошло, что она говорит о матери Маргарет, тетушке Мэри, но я не могла представить свою сдержанную мать девчонкой, скачущей на лугу.

— Я впервые увидела этот луг, — продолжала она, — когда меня привела сюда твоя бабушка. Мне тогда было примерно столько же лет, сколько тебе, может, чуть меньше. Я была тогда на нее очень сердита, сейчас не помню из-за чего, ну просто сама не своя. Не могла ни есть, ни спать, места себе не находила, как ты сейчас, я ведь заметила. Мама привела меня сюда и сказала: «Пока ты еще маленькая, можешь один-единственный раз сказать мне все, что хочешь. Ты можешь высказать все, что затаила на меня или на мир, и я не стану ни ругать, ни наказывать тебя. О том, что ты скажешь, не узнает ни одна живая душа».

Мать замолчала, подставила лицо солнцу и закрыла глаза, наслаждаясь теплом солнечного света.

— Она сказала, что копить гнев — это то же самое, что хранить зерно в бочке из-под дождевой воды под крышкой. В темноте и сырости зерна прорастут, но без света и воздуха вскоре испортятся. И я рассказала ей о своих обидах, выложила все свои жалобы, все-все, без утайки, и она меня выслушала. Когда мы ушли с луга, она сдержала обещание, и мы никогда больше об этом не говорили. А мне стало легче, и наши отношения с матерью наладились.

Она открыла глаза и вопросительно на меня посмотрела. Какое-то время мы глядели друг на друга молча, но я знала, чего она ждет. Она ждала, что и я открою ей все свои гневные мысли, но я молчала, будто набрала в рот воды. Я не верила, что у нее, как у бабушки, хватит великодушия выслушать рассказ о моих разочарованиях и причиняющих боль утратах. А если их отношения и наладились, то почему много лет спустя бабушка отлучила дочь от дома? Было и еще кое-что намного серьезнее, в чем я не могла сознаться: мои страстные мольбы о возвращении к Маргарет и ее семье. Как бы я ни злилась на мать, я не могла сказать, что желаю ее смерти. Поэтому я стояла посреди поля будто аршин проглотила — даже мать не могла держать спину так прямо — и смотрела на колышущуюся на ветру траву. Она вздохнула, выражая этим и усталость, и смирение, и сказала, делая ударение на каждом слове:

— Ты такая упрямая!

— Это ты меня сделала такой, — сказала я с горечью.

— Нет, Сара. Это у тебя от рождения. — Она встала передо мной и сказала с нежностью: — Но я мало сделала, чтобы смягчить твой характер.

Я отвернулась, тронутая ее внезапной нежностью, и снова стала смотреть на качающуюся траву, сдерживая слезы.

— Ты думаешь, я не догадываюсь, чего ты хочешь? — нетерпеливо проговорила мать, и я подумала, что сейчас она больно схватит меня за руку, но она до меня не дотронулась. Не приближаясь ко мне, она сухо сказала: — Выходит, нашим отношениям не суждено наладиться. Что ж, будем и дальше говорить о всяком вздоре.

Она побрела вперед, как мне казалось, без всякой цели, опустив голову и поддавая ногой ветки и упавшие листья. Потом присела, так что ее темная юбка легла складками вокруг. Мать нашла что-то белое под кусочком коры и позвала меня. Я нехотя подошла, встала рядом и увидела, что она нашла гриб. Мы и раньше часто ходили вместе по грибы. В мае в диком яблоневом саду собирали сморчки, в жаркие летние месяцы трутовики, что росли на стволах вязов и осин, а по берегам реки Скуг — дождевики. Однако сбор грибов был делом непростым, ведь нужно уметь отличать съедобные грибы от ядовитых. Зачастую это было непросто. Малейшая невнимательность, и под молочной шляпкой или лиловыми пластинками могла спрятаться смерть.

— Знаешь, что это? — спросила мать, сняв чепец и рассыпав черные волосы по плечам.

— Луговой гриб, — ответила я, стараясь, чтобы мой голос звучал как можно равнодушнее.

— Уверена?

На ее вопрос я только кивнула, снова скрестив руки на груди. Я нетерпеливо вздохнула. Луговые грибы можно есть сырыми, прямо из земли. У них плотная мякоть с насыщенным мускусным вкусом. Если дюжину таких грибов сварить в бульоне из шпика, получится отличный суп и без мяса, которое лучше приберечь для тушения. Белая шляпка около трех дюймов в диаметре, сухая и гладкая, сидела на короткой ножке.

— Ну да, — сказала я, — это луговой гриб.

— Тогда ешь, — сказала мать, жестом приглашая к трапезе.

Мой рот наполнился слюной, и я присела рядом, чтобы вытащить гриб из земли. Слабое утешение, подумала я, открывая рот, чтобы насладиться трапезой. Мать схватила меня за запястье железной хваткой и отвела руку в сторону. Ее лицо было совсем близко, и я впервые увидела, что в ее светло-карих глазах в одинаковой степени присутствует голубой и янтарный оттенок.

— Сара, загляни под шляпку, — сказала она, обнажая внутреннюю поверхность шляпки. Пластины были белые, а под самой шляпкой вокруг ножки шла бахрома, похожая на юбочку. — Он называется белая поганка. Если бы ты ее съела, непременно умерла бы. Может, не сегодня и не завтра. Но дня через четыре, после страшной рвоты и поноса, умерла бы.

Она отпустила меня, и я выбросила гриб с такой поспешностью, будто это был горящий факел из политого маслом ситника. И вытерла обе руки о фартук.

— Признаки бывают такими разными и такими незначительными… Надо смотреть внимательно, и не только на шляпку, но и под нее. Именно там скапливается яд. У молодого лугового гриба пластинки розовые, а потом, когда гриб вырастает, они делаются коричневыми. Если человек неопытный, он может принять гриб с темным подшляпьем за несъедобный, а со светлым — за хороший. Сморчок может быть темным, но он всегда в ямках. А вот ложный сморчок темный и гладкий. Шрамы и ямки могут дарить пищу и жизнь, а гладкая и красивая кожа может означать яд и смерть. Люди тоже зачастую не такие, как кажутся, даже те, которых любишь. Надо смотреть внимательней, Сара.

Тепло солнечных лучей, легкий свежий ветерок, бархатные мотыльки, порхающие у меня над головой, никак не вязались со словами матери. У меня ныло запястье, и мне хотелось домой. Но она продолжала свои нравоучения:

— Ты любишь свою кузину и мою сестру, и это естественно. Но ты так же сильно любишь своего дядю, а вот он-то твоей любви не заслуживает. Он один из тех, кто кажется на поверхности гладким и хорошим, а внутри, в сердце, у него отрава. Если бы он мог, то мигом выгнал бы тебя из родного дома, ты бы и глазом моргнуть не успела. А куда он, туда и его семья. Он такое и раньше проделывал, давным-давно, когда обманом лишил нас с твоим отцом земли, которая нам принадлежала по праву. Твой дядя двуличный человек, да и сейчас делает все, чтобы навредить нам здесь, в Андовере.

Мне вспомнилось, как дядя умел морочить нам голову, когда показывал свои фокусы, но я не хотела думать о нем плохо.

— Тебе в этом деле помощь не нужна, — сказала я едва слышно и замерла в ожидании пощечины.

Мать отпрянула назад, и ее руки опустились как плети, будто это я ударила ее по лицу. От изумления у нее округлились глаза и открылся рот, и она странным образом показалась мне моложе и беззащитнее. Потом ее глаза потемнели, янтарь поглотил лазурь. Она посмотрела на меня долгим взглядом, и мне пришлось потупить взор и прикусить губу. Кардинал снова запел «квить-квить, квить-квить», и ему ответил другой с той стороны поля. Она открыла было рот, чтобы сказать что-то резкое, но передумала, и я почувствовала, что ей было очень тяжело проглотить эти слова, будто она глотала чертополох, который подбросили в тарелку с зеленым салатом.

— Есть старая пословица, — сказала мать, не спеша снимая вьюнок, прилипший к юбке, — но она и теперь не потеряла свой смысл. В ней говорится: «Если не за короля, то за графство. Если не за графство, то за клан. Если не за клан, то за брата. Если не за брата, то нет ничего, кроме дома». Ты понимаешь, что я пытаюсь тебе сказать?

— Если ты хочешь, чтобы я забыла о своей любви к Маргарет из-за того, что ты поссорилась с дядей, то этому не бывать! Тебе не выбить из меня эту любовь! Маргарет для меня все! — Я почти кричала и тут только поняла, что вопреки моей воле ей удалось заставить меня высказать то, что я думаю.

Мать смотрела в сторону. Так отводят взгляд при встрече с обнаженным незнакомцем. Она ждала, пока я снова спрячу свое отчаяние за маску гнева. Потом она строго сказала:

— На первом месте должна стоять преданность семье. Преданность своей семье. — Она посмотрела на дымку, поднимающуюся над болотами на юге, и мягко продолжала: — Тебе в ноябре исполняется десять лет. Детство кончается, начинается взрослая жизнь. Но это не то же самое, что просто перешагнуть через порог. Скорее, это путь по длинному коридору. Я надеялась, что мы с тобой… сможем в чем-то понять друг друга. Однако этого не случилось. Что ж, ничего не поделаешь. Но я должна тебе кое-что сказать. Это будет больно.

Ее слова вызвали у меня интерес. Я надеялась, что меня посвятят в то, что было связано с позором Мерси. Время и место она выбрала как нельзя лучше. Я знала, что гриб часто сравнивают с мужским корнем. Я видела его у братьев, но на меня он не произвел особого впечатления. Том с Ричардом были слишком стеснительными, чтобы показываться мне открыто, но, когда живешь в тесноте, увидеть то, что хочешь, не составляет труда. Эндрю лишился скромности вместе с рассудком и не стеснялся, когда справлял малую нужду в поле или за амбаром. Смотря на маленькую бледную штучку, я не могла взять в толк, как она была способна причинить женщине боль или вообще представлять какой-либо интерес, за исключением того, что из-за нее в животе у женщины вырастает ребенок.

Но, к моему глубокому разочарованию, мать сказала следующее:

— Жизнь — это не то, что тебе дается и что ты спокойно хранишь. Это то, что люди иногда теряют. Может статься, у тебя не будет выбора и придется выбросить кузину из головы.

— Ни за что.

Я поднялась, и от напряжения у меня хрустнули сухожилия — мне так хотелось убежать от ее бесконечных нотаций! Я ждала, что она скажет что-то еще, но она молчала. Ее лицо освещал солнечный свет, и я могла ясно видеть, с каким выражением мать смотрела на меня в ту минуту. В ее взгляде было нечто более безжалостное, чем гнев, более страшное, чем гордыня, и более мучительное, чем раскаяние. Она смотрела на меня с жалостью. Не говоря больше ни слова, она поднялась, надела чепец и пошла прочь. Солнце ускользнуло за тучу, сразу стало прохладно, и трава пригнулась на ветру.

Я увидела под ногами одинокую дрожащую фиалку. Фиалка — весенний цветок, но иногда, если погода стоит теплая, расцветает еще раз осенью. Скоро, с наступлением холодов, цветок увянет и умрет в одиночестве, его красота скроется под покровом первого снега. Я поспешила за матерью, потому что не хотела оставаться одна так близко от болот. В следующий раз мы с ней вновь окажемся в долине Гиббета, когда в темноте нам будет светить новый месяц, а земля вокруг покроется весенними цветами. Это случится в понедельник 30 мая 1692 года. В лесу нам закивает пестрый кандык, а на громадном лугу появится ясменник с веселыми желтыми цветочками. Но мы не заметим лапчатки, которая так нравилась матери за красоту и целебные свойства, ибо она закроется на ночь, словно побоится услышать ее секреты.

Вместе с ветрами пришел ноябрь, сырой и хмурый. Той осенью дни стояли слишком теплые, и листья, вместо того чтобы блистать яркими красками, теперь сразу пожухли. Отец посчитал, что уже достаточно прохладно, чтобы соорудить большую коптильню, чтобы заготовить на зиму дичь. А для хранения осенних яблок и лесных ягод в земле вырыли длинную траншею.

На дно положили солому, затем слой яблок, затем снова солому и сверху дерн. Эндрю поручили ставить метки, чтобы, когда пойдет снег, фрукты можно было легко найти. С большим старанием он воткнул в землю не меньше дюжины крестов, но мать велела их вынуть и заменить простыми палочками, потому что пригорок, по ее словам, стал похож на кладбище, где захоронены жертвы кровавой битвы. Эндрю все плакал и плакал, думая, что в яме захоронены не фрукты, а мертвое тело. Он нас считал и пересчитывал, уверенный, что умер кто-то из членов семьи, пока мы не сказали ему мягко, что он забыл посчитать себя. Вместе с ним получилось, что все семеро живы, и Эндрю наконец успокоился. Годовалый боров, которого мать выменяла на зерно, зажирел и был зарезан без особых возражений со стороны брата. Сперва я расстроилась, когда борова зарезали, потому что он был такой понятливый и умный. Сам шел к нам, когда его звали есть. Но, по правде сказать, у меня слюнки текли, когда я представляла, как отправляю в рот кусочек жирного окорока.

Мы ждали к обеду Роберта Рассела, обещавшего прийти, чтобы отметить окончание осенних полевых работ и начало зимы, которую мы надеялись пережить без нужды. Он собирался взять с собой свою племянницу Элизабет Сешенз. Как было давно заведено, Роберт помогал нам с севом и уборкой, а отец в свою очередь помогал ему. Именно тогда я узнала о пристрастиях Ричарда. Однажды он пришел к нам мокрый, как собака, которую бросили в воду. Когда я спросила, не свалился ли он, случайно, в Шаушин, он сердито на меня посмотрел и велел не совать свой нос в чужие дела. Том шепнул мне на ухо, что на самом деле Ричард купался в реке, сняв сорочку и бриджи, в одних гольфах. Этого было достаточно, чтобы дразнить его из-за желания покрасоваться перед Элизабет, — за это стоило получить синяки на обеих руках.

Утром праздничного дня мать отослала нас всех из дому, чтобы вымыть и выскоблить пол. Том соорудил лук из сосновой ветки и высушенной тонкой кишки, стрелы сделал из молодых дубовых побегов, а перья позаимствовал у гаги. Мы спрятались за амбаром, но не потому, что ему запрещалось иметь лук, а потому, что предполагаемые мишени были бы запрещены точно. Он уже стрелял по примитивным мишеням, которые мы рисовали на доске, а также по всем мелким животным, которые жили в норках. Так что для тренировки оставались только Ханна с Эндрю, которые должны были носить на голове подобие башен из соломы. Башни были достаточно высокими, чтобы стрела ненароком не попала в голову мишени. Я посоветовала Тому представить, что соломенная башня — это шея оленя, который вытягивает голову, чтобы понюхать воздух. Меткая стрела, посланная в шею оленя, завалит даже крупное животное гораздо быстрее, чем рана в ребра или круп. Нам вскоре пришлось отказаться от помощи Ханны, так как девочка не могла устоять на месте — то нагибалась, то уходила в сторону — и башня опрокидывалась. Эндрю оказался более сговорчивым и даже согласился стоять прямо, не шевелясь, и терпеливо ждал, пока Том прицеливается. Том натянул тетиву и подался назад со словами:

— Ради бога, не вздумай шевелиться, пока я не попаду в цель, иначе носить тебе эту башню вечно.

В эту минуту мать позвала нас домой. Мне кажется, Эндрю так и остался бы там стоять, не возьми я его за руку и не скажи, что пора идти. На кухне мать дала мне небольшую бадью и послала на постоялый двор Чандлера за пивом. Она спрятала в узелок несколько бесценных монет и крепко привязала его к моему фартуку. Уильям Чандлер соглашался принимать вещи в качестве платы за комнату и еду, но только не за выпивку. Он сам расплачивался деньгами с поставщиком из Бостона и поэтому требовал, чтобы его посетители делали то же самое. Обычно за пивом на постоялый двор ходил отец, но он ушел еще засветло проверять силки на реке, и если повезет — у нас на ужин будут жареные бобровые хвосты со свининой.

Постоялый двор был недалеко. По дороге я вспомнила, как Ричард рассказывал отцу, что на постоялых дворах Бостона матросам, что зашли в порт, продают новый напиток с Карибских островов. Он называется ромом и гораздо крепче пива. Отец тогда сказал Ричарду, что можно стать легкой добычей вербовщиков и оказаться на борту корабля посреди моря, если напиться этого рома до бесчувствия. Я весело шла по дороге, напевая в такт своим шагам: «Ром-ром-ром-ром… ром-ром-ром-ром».

Вскоре я уже входила на постоялый двор и сразу же увидела Фиби Чандлер, которая отчаянно пыталась поднять из колодца полное ведро воды. Я постояла немного, наслаждаясь картиной ее сражения с толстой веревкой и лелея надежду, что она свалится в колодец прежде, чем ей удастся вытащить ведро наверх. Она стояла на самом краю выложенных перед колодцем камней, переводя дыхание, когда подняла голову и увидела меня. Должно быть, ей показалось, что я появилась из воздуха, и она вздрогнула от неожиданности. С искаженным лицом Фиби бросилась к дому и громко хлопнула дверью черного хода. Я проследовала за ней, но вошла через главный вход с королевским видом. Внутри было темно. В нос ударил аромат жареного мяса, к которому примешивался острый запах испорченной требухи или плохо прокопченной рыбы. Хозяйка Чандлер была бережливой поварихой и бросала обратно в котел все головы и внутренности, которые можно было собрать с тарелок посетителей. Так ей удавалось вдоволь накормить своих постояльцев с воскресенья до воскресенья.

Общая комната походила на небольшую пещеру, закопченную и заплесневелую, с веселым огнем в очаге. Мужчины сидели за несколькими столами, поглощая полуденную пищу. Рядом с очагом сидел человек, которого я хорошо знала. Ко мне он сидел боком, и его выпуклый лоб был четко виден в свете огня. А над ним с кувшином в руке склонилась Мерси Уильямс. Когда она наливала пиво в дядину кружку, его рука скользнула по корсажу платья там, где должен быть сосок. Жест можно было принять за случайный — просто соприкосновение плоти и шерстяной ткани. Но я увидела кривую ухмылку на лице Мерси и знала, что она его возбудила. Из кухни появилась Фиби и окинула тускло освещенную комнату прищуренным взглядом. Мерси выпрямилась, устроила кувшин у себя на бедре и посмотрела прямо на меня, словно давно знала, что я стою в тени. Вошла хозяйка Чандлер с тряпкой в руке, и по ее поджатым губам и сощуренным глазам я поняла, что Мерси уже успела заварить здесь какую-то свою гнусную кашу.

Мужчины всегда последними понимают то, что женщины знают с полувзгляда. Поэтому Бог дал Адаму физическую силу, чтобы компенсировать это неравенство. Если бы Еве была дана сила, равная ее хитрости и жестокости, человечество ждала бы ужасная расплата и следом за Адамом покинуть рай пришлось бы архангелу. Три женщины пригвоздили меня взглядом, но тут один из мужчин сообразил, что не наелся, и потребовал еще еды. Дядя повернулся в мою сторону, и с лица, раскрасневшегося от выпивки и жаркого огня, исчезла улыбка. Он поднял палец, словно это был меч, и указал на меня со словами:

— Я за тобой слежу. Я за всеми вами слежу.

Мерси подошла поближе и спросила:

— Что тебе здесь надо?

Подол ее коричневого платья с одной стороны задрался, и из-под него выглядывал краешек малиновой нижней юбки. Когда она подошла еще ближе, я увидела, что платье было подколото иголкой, которую она у меня украла. С помощью той же иголки более темная ткань была убрана внутрь, отчего юбка топорщилась, словно от дуновения ветерка или неудачного поворота ходившей по залу служанки. Я видела такую же красную драпировку на кукле Маргарет. И теперь догадалась, что сделал дядя с материей, которую отобрал у жены.

Я подняла бадью и сказала, обращаясь к хозяйке Чандлер:

— Меня послали за пивом.

Она взяла бадью и монеты и исчезла в кухне. Мерси обняла Фиби за плечи и, шепча ей что-то на ухо, увлекла в конец комнаты, не обращая внимания на то, что ее звали посетители. Вскоре хозяйка Чандлер вернулась с бадьей, наполненной густой пенистой жидкостью, и придержала дверь, когда я выходила. Скорее всего, чтобы запереть ее за моей спиной.

Из бегущих по небу низких туч пошел мелкий дождик, и я поплотнее закрыла бадью крышкой и натянула на голову шаль. Проходя мимо двора, я заметила Фиби, которая стояла у черного хода, и обнявшую ее Мерси. Я повернулась к ним спиной, но не успела сделать и двадцати шагов, как что-то ударило меня в затылок, повалив на колени. Бадья выскользнула из рук, но не разбилась, а рядом с ней лежал булыжник размером с мой кулак. Если бы не шаль, булыжник содрал бы мне кожу, а заодно и часть волос. Они стояли, не шевелясь, у колодца, и у Фиби в руке был еще один булыжник. Я потрогала за ухом и почувствовала, как там набухает шишка. Воздух был густой и пряный: пахло дождем и пылью, а теперь к нему прибавился медный запах крови. Я стояла, прикусив губу, и алые капли мерно падали на землю, чертя круговые узоры. Мои пальцы сжались, набрав в кулак мокрые листья, валявшиеся во дворе напоминанием о некой языческой свадьбе, и мне вспомнилось, как дядя рассказывал, что все языческие ритуалы заканчиваются жертвоприношением. Еще мне на память пришли слова матери: «Если не за брата, то нет ничего, кроме дома». Дядя променял меня на потную грязную шлюху. Я поняла, что надежда вновь увидеть Маргарет становится такой же маленькой и твердой, как глиняный черепок, который я нашла в саду.

Я слышала, как Мерси говорит:

— Давай, давай еще…

И Фиби подошла ближе, щурясь и гримасничая, чтобы лучше меня разглядеть. Она ожидала, что та, кого ей трудно было разглядеть, та, что скорчилась перед ней на земле, сейчас испугается и заплачет, как заплакала бы она сама. Чего она совсем не ожидала, так это увидеть перед собой разъяренную фурию в обличье ребенка, с развивающейся за спиной шалью, напоминающей крылья какой-то хищной птицы. Эта фурия плевалась и захлебывалась пеной. В изумлении Фиби выронила свое единственное оружие и испустила пронзительный визг, прежде чем я повалила ее наземь и вцепилась ногтями в ее гладкое белое лицо. Содрав с нее чепец, я успела вырвать несколько прядей волос, когда ей на помощь подоспела Мерси и ударила меня в ухо. Я бросилась на Мерси, стала ее пинать и кусать, стараясь поранить ее как можно сильнее, зная, что совсем скоро она повалит меня на землю. Я молотила ее ногами по обеим голеням и вонзила зубы в ладонь так глубоко, что у нее до конца жизни останется шрам в виде полумесяца. От верной смерти меня спасла грузная хозяйка Чандлер, которая оттащила нас друг от друга с такой силой, словно пыталась оторвать грех от спасения.

Она оттаскивала меня со словами:

— Да ты одержимая, если так дерешься. Только посмотри, что ты сделала с моей дочкой!

Фиби лежала на земле, закрыв голову руками, и визжала, как синица, попавшая в пасть черного полоза. Несколько посетителей вышли на крыльцо поглазеть на драку, и среди них был и дядя с кружкой в руке.

Подобрав с земли бадью, я сказала Мерси, которая высасывала кровь из раны на руке:

— Надеюсь, твоя рука будет гнить, пока все пальцы не отвалятся, воровка!

Я собралась уходить, но, несмотря на шерстяную шаль, повязанную вокруг шеи, до меня донесся голос Мерси, твердый и громкий.

— Все слышали, — сказала она, — она наслала на меня проклятие. Она ведьма. А как иначе? Она дочь своей матери.

Прежде чем войти в дом, я посидела во дворе, потирая ушибленную голову. В затылке больно пульсировала кровь, ныло плечо. Кожа на ладонях содралась, когда я падала, и я осторожно выковыряла грязь из ранок. Может, и правда я была такая же, как мать, раз таково было общее мнение. Может быть, мое желание отдалиться от нее доказывало, что на самом деле у меня такой же упрямый характер. Я не была красивой и сообразительной, как Маргарет. Не была кроткой и уступчивой, как Фиби Чандлер. Во мне была какая-то несгибаемая, как слюда, жесткость. Я вспомнила булыжник, который сжимала в руке, когда мы ходили к Сэмюэлю Престону. Собаки в поле будут кусаться и драть друг друга в клочья, но, стоит незнакомцу приблизиться к лагерному костру, они бросятся на чужака всей стаей. А мир полон чужаков.

Я не хотела рассказывать матери, что произошло. Я не вынесла бы ее понимающего взгляда, который говорил бы: «Вот видишь, я была права насчет твоего дяди». Заглянув в бадью, я увидела, что содержимое почти не пролилось. Мое платье порвалось под мышками, но ведь всегда можно сказать, что я оступилась и упала, а это избавило бы от лишних вопросов. Нужно было успокоиться, потому что мать могла не только предсказывать изменение погоды, но и читать мои тайные мысли. Чтобы она ничего не заметила, лучше всего было держаться поближе к братьям. Я затерялась бы в суете и перепалках и превратилась в подобие фишки в игре «Мельница», которую так любил отец. Цель игры заключалась в том, чтобы выставить в ряд три фишки, после чего разрешалось «съесть» фишку соперника. Действовать следовало быстро и уверенно и быть хитрее и ловчее другого игрока. Выигрывал тот, кто первым «съедал» все фишки противника. Игрокам требовались хитрость и расчет, но самое главное — надо было постоянно двигаться.

Никто в тот вечер не заметил моего порванного платья, хотя мать спросила, не упала ли я в овраг, увидев ссадины у меня на ладонях. Вскоре обо мне забыли, так как все бросились встречать гостей — Роберта и его племянницу. С этой минуты и до самого позднего вечера мы набивали животы молочным поросенком и лепешками. Отец поймал в силки двух бобров, и мы зажарили бобровые хвосты в их собственном, булькающем и скворчащем, жире на чугунной сковороде. Мы поглощали копченые оленьи ребрышки, разламывая руками косточки, чтобы высосать вкуснейший костный мозг. А когда мы наелись как удавы, мать выставила на стол пирог из дикого ревеня, кисло-сладкий на вкус. Ричард с Элизабет сидели на скамье у очага, осоловевшие и сконфуженные, не решаясь заговорить друг с другом.

Я уснула прямо за столом, и меня на руках перенесли в кровать. Мои руки были липкими и красными от ревеня. Среди ночи я проснулась и вспомнила, что сегодня семнадцатое ноября. Мне исполнилось десять лет. Я отыскала под подушкой кусочек муслина, подарок Маргарет, в который был завернут глиняный черепок. Выбралась из постели и бесшумно поднялась на чердак, стараясь не разбудить братьев. Там я положила ткань и завернутый в нее черепок на дно бабушкиного сундука, закрыла крышку и, дрожа, вернулась на ощупь в постель.

Зима пришла вдруг и сразу, еще до первых петухов.

Я услышала ветер, который ворвался как невеста, опаздывающая на собственную свадьбу, разметая снег и лед по мерзлой земле подолом накрахмаленной шуршащей юбки. Вскоре я заснула, а когда проснулась снова, снежные сугробы отрезали наш дом и амбар от остального мира.

Это была самая холодная зима за многие годы. Она охватила наш Новый Свет и пошла дальше, в Англию, а оттуда в Голландию и Францию. Бельгийцы и пруссаки дрожали в своих постелях, а паписты в северных странах плясали джигу, чтобы ноги не примерзли к земле. Индейцы прекратили воевать, и в течение всего декабря бостонская колония жила спокойно. Пограничные города распустили стражу, чтобы в тишине и трезвости отпраздновать рождение Спасителя.

Но в соседней деревне Салем маленькие девочки в тепле и уюте пасторского дома от скуки смастерили запрещенный магический шар. С помощью рабыни из Вест-Индии они занимались гаданием, задавали невинные вопросы вроде: «Кто мой суженый?» или «Кому я отдам свое сердце?». Яйцо опускали в стакан с водой, воду мешали, и в хрупком сосуде образовывалась воронка, в которую засасывалось и уходило как добро, так и зло. С того времени я стала часто представлять себе ад как место, где очень холодно.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Январь — май 1692 года

Двадцать пятого января по Ипсвичской дороге на юг, в направлении Бостона, в кровь пришпоривая коня, мчался курьер. В седельной сумке он вез пергаментный пакет, обугленный по краям и пропахший дымом. В сорока милях к северу, в городе Йорке, штат Мэн, сто пятьдесят индейцев-абенаков напали на поселения, расположенные вдоль реки Агаментикус. Сотни семей выскакивали из горящих домов ночью в одних сорочках. Преподобный Джордж Берроуз из соседней деревни Уэллс описал отцам города Бостона эту кошмарную бойню: столбы дыма, бушующий пожар, более пятидесяти несчастных, разрубленных на куски, в том числе местный пастор. Не менее восьмидесяти молодых женщин и мужчин абенаки захватили в плен и угнали в Канаду. Некоторых впоследствии выкупили, о судьбе других ничего не было известно. Преподобный Берроуз хорошо знал отцов города, поскольку раньше служил пастором в салемском приходе. Он счел своим долгом написать о нападениях, поскольку у многих из погибших были в Бостоне родственники. Позднее эти самые родственники арестуют пастора, будут его пытать и повесят, обвинив в колдовстве.

Однако мы об индейцах не услышим до февраля. Январь мы провели отрезанными от мира, и, несмотря на то, что снежные сугробы не давали нам добраться до города и до соседей, мы пребывали в достатке, хотя мать свято верила, что все дело в умеренности, а вовсе не в везении. Чем бы она ни занималась, разжигала огонь в очаге или пряла, на лице у нее было отсутствующее выражение, будто она вела в уме какие-то подсчеты, и я знала, что она прикидывает, как мы доживем до весны. Мяса и дров нам должно было хватить на несколько месяцев. А на чердаке в подвешенных муслиновых мешках спали сном Лазаря маленькие твердые семена.

В конце месяца Ханна опрокинула на себя кастрюлю с супом, которая стояла на краю стола, и обожгла руки, шею и грудь. Кожа сморщилась и покрылась волдырями, и если бы мать не сорвала с нее платье, думаю, у нее на теле навсегда остались бы рубцы. Ханна почти весь день и вечер лежала в постели, плакала и уворачивалась, когда мы с матерью прикладывали к обожженным местам тряпочки, смоченные раствором ромашки, или заставляли ее пить настой мяты и лаванды. Она все плакала и плакала, и, что бы я ни делала, ничто не могло ее успокоить, пока мы с матерью не легли с ней рядом. К утру Ханна забылась сном, зажав мою куклу в обожженных руках.

Я, должно быть, тоже заснула, но проснулась, когда мать поднялась, чтобы разжечь очаг к завтраку. Братья и отец еще спали. Я лежала тихонько, обнимая Ханну за влажную и горячую шею, и наблюдала. Закончив разжигать угли, мать подошла к бабушкиному дубовому буфету. Вырезанные из дерева виноградные лозы были в темноте похожи на лица великанов. Мать достала из ящика перо, чернильницу и большую красную книгу, которую я прежде не видела. Перелистала страницы, исписанные убористым ровным почерком, и раскрыла чистый лист. Обмакнув перо в чернила, она начала заполнять лист мелкими буквами. Мать писала левой рукой и очень красиво. Кисть поворачивалась, изгибаясь в крепком запястье, как миниатюрная головка арабской кобылицы на мускулистой шее. Пальцы у нее были длинные и суживающиеся на концах. Глядя на фаланги ее пальцев, я вспомнила историю о молодой женщине, которую рассказал дядя прошлой зимой. Женщина эта утонула в мельничном ручье, а ее кости вынесло большим колесом на берег. Сын мельника сделал из грудины арфу, из черных волос смастерил струны, которые прикрепил колышками из длинных белых пальцев. Когда он играл на арфе, голос утопленницы неизменно пел о том, как сестра столкнула ее в воду. В истории ничего не говорилось, почему было совершено убийство, но тетя шепнула мне на ухо, чтобы муж не слышал, что причиной, наверное, был мужчина.

Черные волосы матери, поседевшие только на висках и макушке, рассыпались по спине и полностью сливались с темными густыми тенями, свисавшими с потолочных балок. Я пыталась представить, какую песню могли бы исполнить ее кости. Слова наверняка были бы сильными и безжалостными, как волны, бьющиеся о прибрежные скалы, а музыка — тяжелой и холодной, как океан на восточном побережье. Мне пришло в голову, что если бы я научилась играть на каком-нибудь музыкальном инструменте, то услышала бы ее потаенные мысли, словно рыбак, который умеет распознавать по звукам приближающихся волн, ожидать ли ему шторм или штиль на море. Выскользнув из постели, я на цыпочках подошла к тому месту, где она сидела, и спросила:

— Мама, что ты пишешь?

До этой минуты сидевшая спокойно, она напряглась при звуке моего голоса и тотчас захлопнула книгу. Убирая ее в буфет, она сказала:

— Это всего-навсего хозяйственная книга. Ложись спать, Сара. Еще очень рано.

Мать отвернулась, и я поняла, что она солгала насчет книги. Там было что-то еще, кроме цифр, означающих количество бочек кукурузы и корзин картофеля, которые хранились в подвале. Книга была исписана почти целиком, значит, сопровождала ее долгие годы. Мы сидели в тишине в ожидании рассвета, когда настанет пора печь хлеб. Ее лицо раскраснелось от жара очага, капельки пота на лбу сверкали, словно драгоценная диадема, глубоко посаженные глаза, не мигая, смотрели на стену позади очага. Она казалось такой замкнутой, такой отстраненной и, судя по всему, не испытывала ни нужды, ни желания общаться с родными. Внешне ее жизнь была такой же обыденной и привязанной к дому, как у всех деревенских жителей Андовера, и все же мне отчаянно захотелось узнать, какие мысли скрываются за ее высоким лбом и не дают ей покоя, чтобы она заполнила ими целую книгу.

— Ты научишь меня красиво писать? — спросила я шепотом.

Она посмотрела на меня с удивлением, но сказала:

— Если хочешь. Мы можем начать сегодня, до ужина.

Осмелев, я спросила:

— Почему мы не видимся… — и осеклась в ожидании слова или жеста, которыми она не дозволила бы говорить о семье дяди.

Но вместо этого мать расправила юбку у меня на коленях, и все тени, скрывавшиеся в складках, исчезли.

— Ты хотела спросить, почему мы так редко видимся с Маргарет? — сказала она. Я кивнула, она обхватила себя за локти и отвела взгляд. — Твой дядя обесчестил себя тем, что неумеренно пьет и позабыл о жене и детях. Старейшины Биллерики не раз предупреждали его о необходимости исполнять семейный долг. Мы предлагали ему свою помощь, но получали отказ. А если твоя помощь отвергается, растет обида.

— Почему он нас отвергает? — спросила я.

— Твой дядя давно на ножах с отцом. — Она замолчала и не стала объяснять почему. — А теперь у Роджера Тутейкера появилась еще одна причина нас ненавидеть. Мы получили этот дом, потому что твоя бабушка поняла, чего стоит твой отец и чего стоит тот, кто зовет себя целителем и Божьим человеком, но кто бесцельно тратит жизнь в обнимку с кружкой и потаскухой.

Теперь я узнала еще одно слово, которым можно было назвать Мерси.

— И обо всем этом ты пишешь в той толстой красной книге? — спросила я, поддразнивая ее.

Мать сжала мой локоть и строго сказала:

— Ты никому не должна рассказывать о красной книге. Обещай, что никому о ней не скажешь, даже братьям. Обещай мне.

До этого мне доводилось хранить лишь девичьи тайны, которыми делилась со мной Маргарет. Но сейчас речь шла о другом. Мать требовала, чтобы я никому не говорила о большой книге в кожаном переплете, про которую я сама ничего не знала. Она сидела спиной к очагу, и, хотя глаза оставались в тени, я прочла в них вопрос. Она впервые просила меня о чем-то, что не касалось работы по дому. Я кивнула и прошептала: Обещаю.

Мать приложила указательный палец к груди, постучала несколько раз и направила на меня, как бы создавая невидимую нить, связывающую нас, от сердца к сердцу.

— Когда-нибудь я расскажу тебе о том, что написано в книге, но не теперь, — сказала она. — Давай-ка займемся хлебом. Отец просыпается.

Она повернулась спиной, но я чувствовала, что страх теплится в ней, как пламя внутри накрытого фонаря. Лишь в конце зимы я вновь увидела красную книгу, но свое слово никому о ней не рассказывать сдержала.

Как и обещала мать, мы начали уроки в тот же день, и, поскольку она была терпеливой, вскоре каракули, которые я выводила пером, превратились в сносные буквы. Иногда, когда мы сидели рядышком за столом и я корпела над особо трудными местами из Библии, она клала свою левую руку поверх моей правой и помогала мне превратить хаос в порядок, и я стала искать этой телесной близости. Больше всего я ненавидела переписывать из катехизиса знаменитого Коттона Матера, особенно такие отрывки, как: «Набожные дети попадут в рай, а непослушные в ад» или «Как печально будет оказаться среди демонов в земле драконов».

Когда мои пальцы переставали слушаться, она читала мне вслух, начиняя мою голову знаниями, как набивают гусиным пером наволочку, пока она не становится совсем пухлой. У нее был маленький томик стихов поэтессы по имени Анна Брэдстрит, изданный андоверским пастором. Я слушала ее в тиши позднего вечера, и слова превращались в лодку, на которой мы проплывали мимо заснеженных кукурузных полей, мимо огородного чучела, лишившегося одежды и одетого одним только снежным покровом. Мимо огромных мраморных валунов, спящих подо льдом, пока весеннее тепло не вернет их вновь на поверхность земли.

О страшных войнах, капитанах, королях, О новых городах и первых штатах… Я недостойна рассказать в стихах О днях их жизни — бедных и богатых. Пусть летописцы и поэты, дав зарок, Им славу воздадут взамен сих робких строк.

Когда она заканчивала чтение, мы сидели рядом в тишине, каждая думая о своем, и я опускала голову ей на плечо, а она не возражала.

Засмеяться было очень глупо с моей стороны. Смех прозвучал громко и оскорбительно для исполненных благоговения молящихся прихожан. Ошеломленный преподобный отец Барнард застыл на кафедре с открытым ртом, словно хотел затолкнуть обратно в глотку благочестивые слова, которые только что произнес. Он осмотрел собравшихся, но сначала не понял, что это я. Какая-то прихожанка, сидевшая впереди, обернулась и зашикала на меня, как шикают на разоравшуюся кошку.

Я не собиралась смеяться. Сидела тихонько и слушала воскресную проповедь преподобного отца, которую его коллега Сэмюэль Паррис из деревни Салем уже читал две недели назад. У дочери и племянницы преподобного отца Парриса стали случаться странные припадки, и было решено, что девочками овладели темные силы. Я слушала с восхищением и страхом о мучениях девочек, как они извивались и выкрикивали бессмысленные слова или падали замертво на пол. Иногда они вели себя так, словно их кто-то кусал или щипал, а иногда метались по комнате и прыгали в очаг, будто собираясь вылететь в трубу. Я задрала голову, вглядываясь в балки наверху в страхе, что невидимые силы намереваются принести такое же несчастье в Андовер. Отец Барнард назначил однодневный пост и привел цитату из Псалтыри: «Седи одесную Меня, доколе положу врагов Твоих в подножие ног Твоих». При этих словах я с радостью представила, как ставлю ноги на лежащую на боку Фиби Чандлер. Разглядывая сидящих на балконе, я заметила чернокожего мальчика-раба. Он смотрел на меня так, будто только и ждал, когда наши взгляды встретятся. Он скосил к носу глаза и высунул язык — такой длинный, что его кончик доставал чуть не до подбородка. Я улыбнулась его гримасам, и он начал передразнивать мимику и жесты преподобного отца, читающего проповедь. Когда преподобный облокачивался о кафедру и указывал пальцем на кого-то из прихожан, черный мальчик тоже наклонялся вперед и показывал пальцем на меня. Когда же священник возвел очи горе, обращаясь к Господу нашему, мальчишка закатил глаза, будто его разбил паралич. И тут я рассмеялась.

Тишина, последовавшая за моим невольным смешком, наступила постепенно, ибо каждый из присутствующих следил за взглядом соседа, и в конце концов глаза всех остановились на мне. Они были как лисицы, неожиданно наткнувшиеся на курицу, невесть откуда взявшуюся посреди лисьей стаи, и пораженные до такой степени, что впали в ступор. Из этого ступора их вывел строгий голос пастыря. Я взглянула на мать со спящей Ханной на руках, но ее лицо оставалось непроницаемым и свидетельствовало об осторожности, смешанной с недоумением. Я перевела взгляд на пастора. Он сощурил глаза, и на его лице появилось выражение праведного негодования. Переступив с ноги на ногу, будто собирался броситься в драку, он начал барабанить пальцами по Священному Писанию, словно хотел заставить слова выпрыгнуть наружу и обрушиться на мою голову дождем с небес. И хотя он обращался ко всем собравшимся, я знала, что слова его предназначены мне.

— Церковь отделена от мира, и главная цель дьявола — уничтожить Церковь. В мир дьявол приходит во многих обличьях. Он несет с собою болезнь и мор. Является в виде соблазна плотских желаний. В виде колдовского наговора и заклятий. В виде неподобающего поведения, например гордыни и непокорности, — в этом месте он взглянул на мою мать, а потом перевел взгляд на меня, — а иногда… иногда в виде ребенка. Дьявол выбирает слабых в качестве жертвы и орудия. Посему все мы должны бдительно следить за этими орудиями. Когда необходимо, искоренять их, а иногда очищать молитвою или наказанием, а иногда и выжигать огнем Слова…

Тут его голос достиг такой силы, что если бы я не ухватилась за скамью, на которой сидела, то бросилась бы наутек, несмотря на двадцать матрон, загораживающих мне путь.

В рядах, где сидели мужчины, кто-то начал громко кашлять. Внимание прихожан переключилось — будто перекатились тяжелые валуны, — все разом повернули голову и посмотрели на моего отца. Тот сидел с невозмутимым видом, уткнувшись в молитвенник, который казался крохотным в его гигантских руках. Отец читал молитву, шевеля губами и переворачивая страницы, будто был один у себя дома, погруженный в духовные размышления, и даже ком мокроты, скопившейся у него в горле, его не беспокоил. Лиса утеряла след, и преподобный отец продолжил свою проповедь, но я из нее не слышала ни слова, не замечая ничего вокруг, кроме собственных стиснутых рук у себя на коленях.

Когда я шла за матерью к выходу, то опустила голову и накинула капюшон пелерины на голову, чтобы не видеть осуждающих взглядов. У меня не было никаких сомнений, что этот день, двадцать восьмое февраля, станет самым черным днем моей жизни и что, как только мы вернемся домой, мне не миновать встречи с Железной Бесси. Я увидела, что отец и Роберт Рассел, стоя у повозки, о чем-то возбужденно разговаривают, но, как только мы подошли ближе, они замолчали. Мать передала мне Ханну и стала взбираться, но остановилась на подножке, почуяв неладное:

— Роберт, что-то у тебя лицо кислое. Ты так проникся проповедью преподобного отца, что завтрак свернулся у тебя в желудке?

Он улыбнулся, но тотчас нахмурил брови и сказал:

— В последние недели дела в Салеме совсем плохи. Племянница и дочка отца Парриса и еще кое-кто обвинили трех женщин — рабыню и двух женщин из деревни — в том, что они наслали на них порчу. Возможно, магистратам будет подана официальная жалоба, а это означает, что состоится суд.

— Роберт, разговоры о колдовстве вслух или шепотом меня не удивляют, особенно зимой, когда от безделья люди начинают преувеличивать свои страхи и потворствовать предрассудкам. Ты слышал, наш добрый пастор сказал, что дьявола можно найти повсюду, но, дай-то Бог, он останется в деревне Салем. Насколько я знаю, они там всё ссорятся, и их раздоры покамест дадут ему пищи вдоволь.

Она взобралась на повозку и потянулась за Ханной. Отец положил руку ей на колено, чтобы она не перечила, и кивком велел приятелю продолжать.

— Любители повздорить живут и у нас в Андовере. Ты права, зимой у людей больше времени и возможностей позлорадствовать и посплетничать. Я сам кое-что слышал. Люди говорили в молитвенном доме и на постоялом дворе Чандлера. Муж твоей сестры все поет песню о том, как его лишили дома, любому, кто станет слушать.

— И с каждым разом, как я понимаю, песня становится все длиннее и длиннее, — сказала мать беззлобно. Но мужчины не улыбнулись, и она, пожав плечами, спросила: — Ну что еще?

— Ходят слухи, что ты занималась колдовством и накладывала заклятия. Я сам слышал, как Сэмюэль Престон рассказывал, что после того, как ты вернула ему в сентябре корову, она заболела и умерла. Он говорит, ты наложила на него проклятие, когда он отказался заплатить тебе за вымышленный ущерб, и пообещала, что корова долго не проживет. Так и вышло. Твой племянник Аллен раздувает историю об имущественном споре, который вышел у тебя с Бенджамином Абботом в марте прошлого года. Они с Ральфом Фарнумом утверждают, будто слышали, как ты наложила проклятие на Бенджамина, и вскоре после этого у него на ступне и в паху выросли волдыри, которые пришлось удалять доктору Прескотту.

Я взглянула на надгробные камни, торчащие из-под снега на церковном кладбище. Некоторые наклонились так близко к земле, что казалось, будто они слушают голоса мертвых. Я вспомнила, с каким увлечением Фиби рассказывала о споре между моей матерью и Бенджамином Абботом.

— А теперь, — продолжал он, — еще и Тимоти Свон подпевает. Говорит, будто его болезнь вызвана мятежными духами.

— Единственные мятежные духи, с которыми встречался Тимоти Свон, — это его собственная тень, да еще мой племянник, живущий в его доме.

Веселое настроение, с которым мать вначале слушала, сменилось беспокойством, и в ее голосе послышались колючие нотки.

Но Роберт не унимался:

— Это только цветочки, ягодки впереди. Женщины тоже чешут языками. Сюзанна Холт говорит, что ты заклинала ветер, чтобы он перенес огонь с ваших полей на их, а Мерси Уильямс без умолку болтает о том, как ты предсказываешь грозу и лечишь животных, — она теперь вроде городского глашатая, который предупреждает о приближении чумы.

Обернувшись, он позвал свою племянницу Элизабет, которая стояла поодаль у его коня и что-то говорила Ричарду приглушенным голосом, чтобы никто из посторонних не услышал. Оба старались не обращать внимания на насмешки Тома и Эндрю. Ричард не догнал еще в росте отца, но ему приходилось нагибаться, когда он разговаривал с пигалицей Элизабет. Она подошла и скромно встала впереди нашей повозки, сложив руки и опустив голову, как ее учили. Она была не то чтобы очень хороша собой, но чистенькая и аккуратненькая — белобрысая, бледненькая, со светло-голубыми глазами, которые казались почти бесцветными.

— Элизабет, расскажи-ка хозяйке Кэрриер, что ты слышала от других женщин. — Когда она замешкалась, он подбодрил ее: — Не бойся. Говори.

Дыхание девушки участилось, когда она нашла глазами группу женщин, которые не спешили расходиться и о чем-то разговаривали. Среди них была и Мерси Уильямс. Из-под скромного темно-серого плаща нельзя было разглядеть алую нижнюю юбку. Элизабет прошептала едва слышно, почти не шевеля губами:

— Я слышала, как Мерси Уильямс и Фиби Чандлер рассказывали Мэри Лейси и другим женщинам, что хозяйка Кэрриер занимается ворожбой против них и что по ночам она ходит на пруд Бланчарда, где встречается с другими ведьмами.

— Тут есть одна загвоздка. Как я могу добраться туда и вернуться обратно за одну ночь? — спросила мать, опершись рукой в бок.

— Они говорят, вы туда летаете, хозяйка. Верхом на длинной палке.

Второй раз за то утро раздался громкий смех, который привлек к себе всеобщее внимание. Головы прихожан придвинулись ближе, а руки прикрыли рты, чтобы заглушить голоса. Группы мужчин и женщин поспешили отодвинуться от нас подальше, словно от выгребной ямы. Элизабет тоже отшатнулась, ей явно хотелось сбежать и присоединиться к остальным. Ее взгляд искал кого-нибудь, к кому можно было бы подойти. Наши глаза встретились, и она не сразу отвела свои. У меня перехватило дыхание, ибо я поняла, что она кое-что слышала и про меня. Ужас, который объял меня по пути на ферму Сэмюэля Престона, вернулся и сковал мне шею. Он застрял и застыл там, как насекомое, попавшее внутрь янтарной бусинки.

Кивнув через плечо в сторону прихожан, все еще стоявших перед молитвенным домом, мать сказала:

— И что мне делать с подобной чепухой? Какой ответ я могу дать людям, которые настолько глупы, что верят, будто земной человек, а вовсе не ангел с крыльями может летать на палке среди ночи на пруд Бланчарда?

Роберт придвинулся к повозке и положил руку на колесо, а когда он посмотрел ей в лицо, я увидела, что он испытывает к ней чувство гораздо более сильное, чем простое беспокойство за соседку.

— Наступили трудные времена, Марта. Эпидемия оспы еще не закончилась, и индейцы нападают на деревни всего в двух днях пути отсюда. Люди напуганы, а страх делает нас всех дураками. Лучшим ответом будет спокойствие и… — он сделал паузу и крепче схватился за колесо, — что самое главное, сдержанность.

Она взглянула на него, и на ее губах появилась едва заметная улыбка. Потом перевела взгляд на отца. Тот по-прежнему стоял с опущенной головой, надвинув шляпу на лоб. Она выдохнула, кивнула в сторону дома и повторила: «Сдержанность». Но я-то знала, что она выбросит из головы весь этот разговор с такой же легкостью, с какой выбросила бы рассказы о подводных чудовищах вернувшегося с моря китобоя. Мать похлопала меня по плечу, чтобы я передала ей Ханну. Отдав сестренку, я перебралась назад и уселась между Томом и Эндрю. Когда отец устроился на месте возницы, мать сказала Роберту на прощание:

— Слышала, ты ухаживаешь за вдовой Фрай. Надеюсь, скоро пригласишь на свадьбу, а не то люди начнут судачить и о тебе тоже.

Он ничего не ответил, а только помахал рукой, когда мы тронулись в путь по снегу. Я взглянула на мать и поняла, что слова Роберта не произвели на нее большого впечатления, и мне стало не так страшно. Понять, что чувствовал отец, по его лицу было сложнее. Он не улыбался, но и не хмурился. Кожа на скулах то натягивалась, то расслаблялась. Я обернулась и помахала Элизабет, но она не ответила.

Мы не успели проехать полпути по Бостонскому тракту, как наша лошадь захромала, и всем, кроме меня, Тома и Ханны, пришлось сойти и добираться до дому пешком. Том тоже пошел бы пешком, если бы не боль в груди от сильного мороза. Он лежал бледный, положив голову мне на колени, и ловил ртом воздух. Почуяв неладное, я не переставала его донимать, пока он не сдался и не рассказал о кровавой расправе в Йорке, о которой слышал от старших мальчиков. Он рассказал о снятых скальпах, отрубленных ногах и руках, о тех, кого взяли в плен абенаки, а потом продали наррагансеттам, и мы незаметно добрались до дома. Дом встретил нас приятным теплом очага, и я с радостью оставила за порогом историю о кровавой резне.

Старая пословица гласит: «Дни длиннее — мороз крепче». Однако в первые дни марта полуденное солнце грело так сильно, что лед и снег начали таять и побежали ручейки. Мы с нетерпением ждали, когда отец скажет, что пора брать ведра и отправляться на луг Биллерики за кленовым соком. Когда пришло время, мы надели плащи, обмотались шалями, набили ботинки соломой, так как земля в тех местах, где пролегали тени, была по-прежнему мерзлой, и гуськом отправились за ним в лес. Шли по старшинству и росту: впереди отец, за ним Ричард и Эндрю, потом Том и я. Мы были похожи на детей в темном лесу, возвращавшихся после детского крестового похода из земли Турка и вооруженных только палочкой с желобком для добычи кленового сока, крюком и небольшим жестяным ведерком.

Мы шли на запад через долину Престона, потом свернули на юг и направились вдоль берегов занесенной снегом реки Шаушин. Добрались до ее южного рукава, остановившись лишь раз, чтобы полюбоваться посеребренными морозом листьями папоротника и рыбами, застывшими в неподвижном сне. Ричард, который так быстро вырос, что еще не успел привыкнуть к своему росту, неловко шлепнулся на лед, и, когда мы стали над ним смеяться, он начал и нас стаскивать на реку, так что мы все повалились и стали кувыркаться в снегу. Отец протянул мне свою длинную руку, чтобы помочь выбраться, и отругал нас за глупые игры, но я видела, как он улыбнулся и сам толкнул Ричарда на лед. Кленовая роща была очень старой, некоторые деревья были не меньше сорока или пятидесяти футов высотой. Отец сказал, что сюда приходят индейцы, делают в деревьях надрезы, потом собирают сок в колоды и сгущают его с помощью нагретых камней. Отец выбирал деревья тщательно, прощупывая бороздки и трещины, и никогда не делал отверстие ниже самых низких веток или поблизости от поврежденной коры. Выбрав дерево, он движением вверх осторожно вбивал палочку с желобком, чтобы сок стекал по нему из древесного нутра. Чтобы наполнить ведерки, требовалось несколько часов, поэтому отец отправился в лес проверить силки, оставив с нами Ричарда, вооруженного кремневым ружьем. Неподалеку от клена мы заметили на снегу какие-то следы. Это были следы не от квадратных каблуков, какие были на ботинках английских поселенцев, а круглые следы от мягких мокасин. Отец сказал, что всего несколько дней назад через рощу проходил индеец.

Мы сидели плотным кольцом, повернувшись спиной на северо-восток, лицом к лесу, грелись на солнышке и вполголоса рассказывали истории, от которых волосы вставали дыбом. Говорили о только что арестованных женщинах в Салеме. Одна из них была старая женщина, которую так любили все жители деревни, что и мужчины и женщины плакали, когда ее, больную, тащили по деревне к магистратам. Я никогда не видела живого магистрата и представляла его существом с человеческой головой и телом ворона. Мне чудилось, что магистраты сидят на длинных скамьях и нетерпеливо постукивают когтями, предвкушая момент, когда они вопьются в свою жертву и раздерут ее на куски. Хотя Салем находился неподалеку от Андовера, у нас там не было ни одного знакомого. И нам никогда не приходило в голову, что, подобно оспе, ведовство не знает ни преград, ни границ.

Двадцать шестого марта вновь похолодало, и мы поняли, что со сбором кленового сока покончено. Мать приготовила сироп из нашего сока, и нам разрешили полакомиться самым лучшим зимним блюдом. Каждому выдали по небольшой порции горячего сиропа, и мы стали поливать им сугроб, чтобы получился «сахар на снегу». Когда я выливала свою порцию на застывшую белую глыбу снега во дворе и коричневая жидкость застыла медно-красной коркой, мне вдруг показалось, будто это кровь, которая просачивается из савана. У меня задрожали руки, и, хотя мой рот жаждал вкусить сладости, я не могла заставить себя снять с сугроба тягучую массу. Потеряв аппетит, я отдала свою порцию Тому. Увидев это, мать потрогала мой лоб, нет ли у меня температуры, и дала мне выпить какое-то сильное снадобье, после чего в течение часа меня рвало. Неделю спустя мы узна ем от Ричарда, что в тот день и час в салемском городском суде трое судей допрашивали четырехлетнюю девочку Доркас Гуд. Ее ножки и ручки были скованы железными кандалами, чтобы она не могла насылать своих духов на других девочек и мучить их, в чем эти девочки ее обвиняли. После этого Доркас вернули в подземный каземат, где уже в течение долгих дней, прикованная цепями, сидела в темноте ее мать.

В конце марта часто шел снег, а затем снегопады резко прекратились. В последний день месяца рано утром, когда было еще темно, мать разбудила меня и сказала, что нам срочно нужно идти в амбар, чтобы вскрыть нарыв на ноге у лошади, иначе мы ее потеряем. На внутренней стороне лошадиного колена выросла твердая шишка размером с небольшой кулак. На ощупь она была горячая и болезненная. Прошлым вечером Ричард уже вскрывал нарыв, но до очага воспаления не добрался, и гной не вытекал. Дело было непростое, и мне велели держаться поодаль от копыт лошади, смотреть и учиться. Ричард должен был зажать голову лошади обеими руками, не больно прикусив зубами длинное дергающееся ухо, а когда придет время делать надрез, резко нагнуть лошадиную голову и посильнее укусить ухо, чтобы лошадь лягалась задними ногами, а не встала на дыбы и не ударила передними копытами.

Мне было холодно со сна, и я плохо понимала, что происходит, когда мы вышли из дому и направились в амбар. Мир вокруг состоял из белых, синих и черных красок. Фигура Ричарда впереди казалась такой же темной и неотчетливой, как деревья на горизонте. Снег делал наши шаги беззвучными, и поэтому Аллен не слышал нашего приближения. До дверей амбара оставалось не более двадцати шагов, когда мы увидели, что она приоткрылась и из амбара выскользнул худой мужчина. Сначала мы его не узнали, но он был настолько изумлен, увидев нас троих, словно выросших из-под земли, что у него глаза полезли на лоб. Если бы Аллен был чуть умнее, он придумал бы тысячу причин, объясняющих, зачем он заходил в амбар. Но он стоял как истукан и пялился на нас. Потом опомнился, сорвался с места и побежал, оставляя преступные следы на снегу.

Длинноногому Ричарду не составило труда поймать его и, схватив за волосы, повалить на землю. Аллен с трудом поднялся и, размахивая руками, попытался ударить Ричарда кулаком в лицо. Он тяжело дышал, взвизгивал, как женщина, и брызгал слюной. Ричард согнулся и, как учила его Мерси, поставил Аллену подножку правой ногой и снова повалил его на землю. Затем уселся ему на грудь, коленями прижав руки своего соперника к земле, чтобы тот не мог пошевелиться.

Мать выбежала из амбара с пучком сена в руках. Шаль сбилась с головы, и по выражению ее лица я поняла, что моему кузену не поздоровится. Она нагнулась и сунула сено в лицо Аллену. Оно почернело и дымилось. От пожара нас уберегло то, что из-за текущей крыши сено было влажным. Несколько соломинок упали Аллену на щеку и, должно быть, вспыхнули, поскольку он закричал от боли.

— Ты думал, что, если подпалишь амбар, мы уберемся отсюда?

— Не трогай меня, злая карга!

Аллен отчаянно пытался вырваться, но Ричард лишь глубже вдавил коленями его руки и ударил в челюсть. Мать склонилась над поджигателем еще ниже, чтобы посмотреть ему в глаза:

— Сжечь амбар недостаточно. Чтобы мы убрались, тебе придется спалить и дом. Но тогда какой тебе от этого будет толк? Дома у тебя по-прежнему не будет, и ты по-прежнему останешься трусом, Аллен Тутейкер. Как твой отец. И вот что я еще тебе скажу. Если Томас поймает тебя на нашем дворе, головы тебе не сносить.

Тут лицо Аллена сделалось белым как снег, на котором он лежал. Мать поднялась и знаком велела Ричарду отпустить пакостника. Аллен вскочил на ноги и пошел прочь на подкашивающихся ногах. Отойдя на безопасное расстояние, он обернулся и показал на нас трясущимся пальцем:

— Это моя земля, и это мой дом. Вы украли их у меня, но, клянусь Христом, вы сгорите за это, пусть мне и суждено попасть в ад.

Мать повернулась и пошла прочь, а он стоял с блестящими от брызгавшей слюны толстыми губами, злобно сощурив свои близко посаженные глаза. Его щеку пересекал большой пунцовый рубец от загоревшегося сена, словно отметина Каина. Аллен поочередно обвел взглядом каждого из нас, и, когда взглянул на меня, я состроила ему рожицу. Быть может, он позабудет нанесенные обиды, но этого последнего оскорбления не забудет никогда. Он ушел, когда снег стал белеть от лучей восходящего солнца, и несколько месяцев мы его не видели. Когда мы с матерью и Ричардом возвращались в дом, чтобы разжечь очаг, я оглянулась и заметила тлеющий на снегу пучок сена. Один крохотный уголек коварно подмигнул мне, точно глаз оракула, предвещающий беду.

Однажды отец вернулся домой с мохнатой черной дворнягой на короткой цепи. Это был шумный злобный пес среднего размера. Отец поместил его в амбаре, чтобы тот лаем предупреждал о вторжении посторонних. Мать сказала, что собака загрызет всех кошек, а отец ответил, что придется смириться с тем, что в амбаре станет одной-двумя мышами больше. Когда потеплело настолько, что началась настоящая оттепель, мы привязали пса с той стороны дома, что выходит на дорогу, чтобы всем проходящим были видны его грозные зубы. Кормил пса один отец, чтобы тот знал, кто его хозяин. Нас предупредили не заходить на территорию, куда могла бы дотянуться цепь, так как собака была раздражительной и агрессивной, когда ела.

Жизнь текла, подчиняясь ритму сельскохозяйственных работ. Солнце всходило, вставало в зените и заходило снова, двигаясь по дуге, подобной той, которая образовывалась из семян, брошенных нами из мешков, или той, которую чертил кнут, поднимавшийся и опускавшийся на спину вола, когда его надо было заставить пахать быстрее. Седьмого апреля Эндрю исполнилось пятнадцать, но, хотя его тело продолжало расти, оно оставалось бледным и рыхлым, а ум по-прежнему был как у малого ребенка.

Роберт Рассел женился на вдове Фрай, и мы устроили у нас дома пир по случаю свадьбы. Новоиспеченная хозяйка Рассел была круглолицей и пухлой, но с характером уравновешенным и добрым. Кроме того, она была достаточно молода, чтобы родить Роберту сыновей, которых не смогла родить первая жена. Хозяйка Рассел была добра и заботлива по отношению к Элизабет, племяннице Роберта, и не обращала внимания на слухи, что Роберт якобы с ней спал. Это говорило о том, что у нее и впрямь был золотой характер. Она не допускала, чтобы об Элизабет отзывались плохо, и не прогнала ее вон из дому, как сделала бы любая другая на ее месте. Вскоре благодаря таким отношениям добродетель Элизабет была восстановлена, по поводу чего моя мать едко заметила:

— Удивительно, всего несколько слов — и ты снова непорочна. Это как с репутацией: легко утрачивается, легко восстанавливается.

От Роберта Рассела мы узнавали последние новости, так как он часто занимался меновой торговлей не только в Андовере, но и в других местах, включая Бостон. В конце апреля он сказал нам, что еще двадцать пять мужчин и женщин были арестованы и посажены за решетку в деревне Салем по обвинению в связи с дьяволом. Среди арестованных была Элизабет Проктор, повитуха и травница, а несколько дней спустя ее мужа, Джона Проктора, заключили в салемскую тюрьму за то, что он встал на ее защиту. Некоторые из арестованных были старые и злоязычные. Некоторые относились к людям состоятельным, как, например, супруги Бишоп или Филип Инглиш, которому удалось впоследствии обрести свободу при помощи взятки. Были среди них и рабы. В тюрьму попал даже бывший пастор деревни Салем, преподобный отец Джордж Берроуз, которого привезли в кандалах из Мэна. Этих людей арестовали в нашей округе — в Топсфилде, Ипсвиче, Рединге, Эймсбери, Беверли, в деревне Салем, а одного даже в Бостоне. Пока в Андовере не схватили ни одной души. Всех их сковали цепями по ногам и рукам ради спасения нескольких молодых девушек, ставших жертвами колдовства. Но молодым девушкам этого оказалось мало, они сказали, что еще пойманы не все ведьмы, чьи невидимые тела, насылаемые на них в виде духов, причиняют новые страдания невинным. Обвинительницы вновь начали визжать и кататься по земле, и лучшие богословы и законоведы, которых только мог сыскать Салем, объявили новую охоту на ведьм.

Воскресенье пятнадцатого мая выдалось облачным, но облака были столь высоки, что казалось, будто весь небесный свод окрашен ровным серым цветом. Я сидела в повозке, катившей нас к молитвенному дому. Одной рукой я держала Ханну за подол юбки, потому что, перегнувшись через бортик, сестренка пыталась поймать своими пухлыми пальчиками спицы вращающегося колеса, а другой придерживала угол клеенки, которую отец натянул над нашими головами, чтобы укрыть от мелкого дождика, начавшего моросить, как только мы выехали со двора. Теплый воздух вдруг становился холодным, и я то куталась в шаль, дрожа от холода, то меня вновь бросало в жар. Все утро мать была хмурой и раздражительной, ибо, как все мы, боялась ехать в молитвенный дом. В предыдущие два воскресенья атмосфера там была тяжелой и гнетущей. Преподобный отец Барнард во время проповеди то и дело называл имена жителей Салема, обвиненных в колдовстве. Он говорил, что это знак того, что главная битва еще впереди. И Андовер мог в любую минуту стать полем этой битвы. Его зловещие предсказания теперь были более востребованы, чем проповеди преподобного отца Дейна, и, как разгневанный капитан на баке, он громовым голосом предрекал предстоящие несчастья.

Мы опоздали не меньше чем на четверть часа. Преподобный отец стоял за кафедрой и прервал молитву, чтобы проводить нас взглядом, пока мы усаживались на скамью в заднем ряду. Открыто никто из соседей на нас не смотрел, но люди кивали в нашу сторону и перешептывались: «Вы видите, видите…» Когда мы поспешно усаживались, я искала глазами преподобного отца Дейна в переднем ряду и удивилась, заметив преподобного отца Нейсона из Биллерики и других старейшин, сидевших лицом к нам. Преподобный Нейсон стал еще толще, но взгляд был пронзительным, словно его глаза превратились в подзорную трубу. На секунду он задержал взгляд на мне, будто увидел меня в моем укрытии, когда я его разглядывала через дыру в стене комнаты Маргарет, а потом резко отвернулся.

После пения псалмов преподобный Барнард начал отрывисто и резко:

— Нынче многие мучаются. В особенности дети. Невинные. Христиане. Святые… Я сам стал свидетелем колдовства две недели назад, когда мы собрались в доме преподобного отца Парриса в деревне Салем. Я собственными глазами видел работу дьявола, когда он пытался лишить бедных детей спасения. Мой собрат пастор Нейсон, сидящий перед вами, тоже наблюдал за этой борьбой. Ему, как и мне, пришлось работать денно и нощно, чтобы остановить распространение зла, и верьте мне, верные последователи Христа, зло будет распространяться как зараза, если мы не проявим усердия и проницательности. Но мы изобличим черную работу врага человечества посредством молитвы и посредством свидетельских показаний. Да, свидетельских показаний. Ибо недостаточно бояться зла и молиться об избавлении от оного. Следует извлечь его на свет божий, чтобы вырезать его и очистить мир, истребить зло огнем и мечом, если потребуется, ибо разве не сказано в Священном Писании: «Ворожеи не оставляй в живых»?

Здесь он сделал передышку, чтобы успокоиться, проглотить слюну и привести в порядок лицо — оно у него дергалось и искажалось гримасами. Он указал на преподобного отца Нейсона и продолжил тихим голосом, будто делился секретом:

— Отец Нейсон завтра едет в Салем, чтобы дать свидетельские показания об одном человеке из Биллерики, враче по профессии, который не только утверждает, что убил ведьму, но хвастается, что может узнать ведьму повсюду. Не посредством молитвы, или поста, или совета пастора, но при помощи ведовства и заклинаний. Он даже научил свою маленькую дочку такому ведовству и хвастается об этом на постоялых дворах Биллерики и здесь, в Андовере, тоже. Это работа дьявола. Видите, как она распространяется? Как пересекает границы и дороги, словно плывущий туман?

У меня перехватило дыхание и кровь начала пульсировать в висках, подобно тому как язык бьет в стенки колокола. Я вспомнила, как Маргарет, вся чистенькая и аккуратная, стояла перед пастором Нейсоном и читала свой катехизис по поимке ведьм и как дядя утверждал, что может снять наложенное ведьмой заклятие.

— Этот человек разлагает собственных детей. Видите, как распространяется зло? И мы можем лишь догадываться, как он разлагает других членов своей семьи. Видите, как распространяется зло? — Он повторял последнюю фразу снова и снова, уставясь в глаза то одного, то другого прихожанина и собирая хор для своего карающего псалма.

Люди начали крутить головами («Видите, как распространяется зло?»). Люди поворачивались в нашу сторону, потом в сторону преподобного Барнарда, затем снова в нашу сторону, словно знамена графства, трепетавшие на сильном ветру («Видите, как распространяется зло?»). В молитвенном доме не было человека, который бы не знал, что Роджер Тутейкер, врач по профессии, являлся родственником Кэрриеров по линии жены. Наконец тяжелый взор пастора упал на преподобного отца Дейна, сидевшего в переднем ряду в окружении сыновей, жены и дочерей. И не было ни единого человека, который бы не знал, что Кэрриеры состояли в родстве с Дейнами по линии жены.

Как только отзвучало последнее «аминь», я встала, чтобы первой выскочить из молитвенного дома, но мать с силой потянула меня за руку и усадила на место. Мы сидели, а мимо нас друг за другом с важным видом молча проходили прихожане, будто наши тела были выставлены для прощальной церемонии. Мать смотрела прямо перед собой, и лицо у нее было спокойное, холодное и гордое. И только голубая вена на виске, которая пульсировала часто и сильно, выдавала ее гнев. Когда все вышли, она освободила мою руку, и мы направились к двери. Моросящий дождь превратился в ливень. Одной рукой мать набросила шаль на голову, другой потащила Ханну к фургону, где нас ждал отец. У меня в грязи увязла туфля, и, когда я попыталась вытащить ее, за моей спиной раздался голос, тихий и злобный.

— Ведьма, — сказал кто-то.

Я подняла глаза и увидела Фиби Чандлер. За ней стояли Мерси, Мэри Лейси и еще какие-то девочки, которых я не знала. «Ведьма», — повторила Фиби, когда я вытащила туфлю из вязкой жижи. Времени надеть туфлю не было, и я побрела по грязи, держа ее в руке. Девочки пошли следом, скандируя: «Ведьма, ведьма, ведьма, ведьма…» Стояла тишина, прерываемая только их шиканьем и шелестом дождя. Наши соседи застыли словно каменные, сжав зубы и не обращая внимания на намокающие плащи и юбки, но глаза у них были живые и внимательные. Я споткнулась, упала на колени, запачкав фартук грязью, и услышала смех позади себя. Голова моя была опущена, но я чувствовала, что девчонки у меня за спиной, и вздрогнула, вспомнив удар камнем по затылку. Фиби наклонилась и стала повторять все то же слово, но высоким, звенящим голосом все быстрее и быстрее: «Ведьма-ведьма-ведьма-ведьма…» Сначала я не поняла, что заставило других преследовательниц попятиться. Фиби, должно быть, ничего не видела, потому что склонилась надо мной, вбивая слова в мою макушку, как щелкающая белка. Я увидела облепленный грязью подол и носки поношенных ботинок, разбрызгивающие жидкую глину в разные стороны. Когда мать схватила Фиби за плечи и начала ее трясти, пронзительный девчоночий голос тотчас оборвался, будто ножом отрезали кусок от только что испеченной буханки.

— Ну-ка, слушай меня. Ты что, росла под забором, что так непотребно ведешь себя? — У матери из-под чепца выбилась прядь волос, на скулах заиграл яркий румянец. — А теперь пошли прочь! Все!

Девочки собрались уходить, но увидели, что Мерси стоит, сложив руки на груди и выставив вперед одну ногу, и ухмыляется. Тогда они тоже остановились и стали смотреть, как мать помогает мне подняться. Мать взяла меня за руку, и грязь, будто клей, скрепила наши ладони. Отец сидел в фургоне, и, когда я залезала на солому, у меня в голове пронеслись две мысли. Во-первых, что мать пришла мне на помощь. Во-вторых, что отец мне на помощь не пришел. Ехали домой молча, сбившись в кучу под клеенкой, но я заметила, что братья за мной наблюдают. Я начала дрожать от сырости и холода и от запоздавшего страха. Том обнял меня и утер грязь с ладоней своим шарфом.

Когда фургон застрял посредине дороги, отец отдал вожжи матери и вдвоем с Ричардом стал толкать фургон. Потом взглянул на меня и спросил:

— Все в порядке?

Я кивнула, но сердце обожгла горькая обида, что отец не бросился из фургона вслед за матерью и не разогнал девчонок, как стаю кур. Я отвернулась, чтобы он не видел моих слез, но их увидел Эндрю. Он погладил меня по плечу и сказал:

— Все прошло. Все прошло.

Всю оставшуюся дорогу он сидел со мной рядом, улыбался и повторял:

— Все прошло, Сара. Все прошло.

Рано утром восемнадцатого мая дядю арестовали и заключили в бостонскую тюрьму. Когда в его дом в Биллерике явился салемский констебль Джозеф Нил, дядя был настолько пьян, что только на полпути в тюрьму понял, что его вовсе не вызвали пользовать больного, а ведут в заключение по обвинению в колдовстве. На тот момент в тюрьмах Салема и Бостона в общих камерах в страшной тесноте томилось тридцать восемь мужчин, женщин и детей. Двадцать четвертого числа губернатор Массачусетса, сэр Уильям Фипс, отдал распоряжение сформировать Особый суд для заслушивания и принятия решения по делам о ведовстве. Было назначено девять судей, которые должны были выступать в качестве стражей закона и посредников между безгрешными и проклятыми.

Хозяйку Исти, сестру праведной Ребекки Нёрс из Салема, арестовали, выпустили на свободу и вновь арестовали, когда одержимые дети из деревни Салем начали с новым неистовством выкрикивать, что она насылала на них свой дух, который щиплет, кусает и душит их. Двадцать восьмого числа в деревне Салем были выписаны новые ордера на арест, и, хотя, как это обычно бывает, делалось это втайне, люди узнавали о приходе констеблей заранее. Новость передавалась от соседа к соседу, пока однажды вечером тридцатого мая у нас на пороге не появился Роберт Рассел и не сказал, что мать будет арестована с первыми лучами солнца и должна будет предстать перед салемскими судьями.

Мы стояли в общей комнате, позабыв о недоеденном ужине, ослепленные и оглушенные, как ударом грома. Мать посмотрела на Роберта так, как если бы он сообщил, что наш вол свил себе гнездо на крыше, но, когда он стал уговаривать ее бежать, как делали другие, она покачала головой и продолжала собирать миски и чашки со стола. Тогда Роберт обратился к отцу:

— Томас, поговори с ней. Объясни.

Но отец сказал:

— Она все понимает. Ей решать, оставаться или бежать.

Меня обуял гнев, который даже переселил страх, когда я увидела, что отец не спешит спасать мать. Неужели она так мало для него значит? Неужели мы все для него так мало значим, что он не попытается уговорить ее, как Роберт, спрятаться и переждать, пока не минует опасность?

Ричард вышел из комнаты с помрачневшим лицом и сжатыми губами, направляясь в амбар, где собирался остаться до прихода констебля. Эндрю кружил по комнате, делая круги все меньше и меньше, как щепка, попавшая в опасный водоворот, пока Том не схватил его за руку и не усадил у очага. Том тяжело дышал, с трудом сдерживаясь, чтобы не разрыдаться, и в конце концов рухнул на пол, ибо у него подкосились колени.

Я переводила взгляд с отца на Роберта, отказываясь понимать нелепость происходящего. Мне хотелось нарушить тишину пронзительным воплем или биться головой о стену, лишь бы мать не увезли на тюремной повозке.

Какой-то шорох заставил меня повернуть голову к столу, и я увидела, как мать на меня смотрит. На ее лице не было ни страха, ни проклятия, ни даже печали, а только яростное осознание неизбежного. Она смотрела на меня так пристально и с таким пониманием, словно мы были в комнате одни, отгороженные от остального мира, и разговаривали без слов. Словно нас окружал кокон из материнского молока и железа. Так продолжалось, пока не заплакала Ханна. Роберт сказал, что тетушку Мэри с Маргарет тоже должны арестовать. Он ушел, пообещав, что, если мать передумает и решит бежать или если будет заключена в салемскую тюрьму надолго, они с женой о нас позаботятся.

Мать долго сидела у очага, после того как мы с братьями улеглись по постелям. Я ворочалась и пыталась освободиться от Ханниных рук, обвившихся вокруг моей шеи. Сон не шел. Я бесшумно вышла из комнаты и увидела, что мать с отцом сидят у огня напротив друг друга и разговаривают шепотом.

— Они как псы, которые нюхают свою задницу, — сказал отец. — Нет ничего слаще, чем запах собственной вони.

Мать засмеялась и придвинулась к нему ближе. Я поняла, что речь идет об аресте матери.

— Я буду говорить с ними с точки зрения здравого смысла. Они должны меня услышать, — сказала мать. — И тогда все эти девчоночьи россказни рассыплются как карточный домик. Судьи видели перед собой столько беспомощных, выживших из ума женщин и потому начали верить во всю эту чушь. Но я в здравом уме и не боюсь их. Они ведь юристы и судьи и должны блюсти закон.

Отец наклонился и заключил ее руки в свои, лежавшие у нее на коленях. Он гладил ее ладони большими пальцами.

— Марта, — сказал он, — им недоступен здравый смысл. С чего бы? Если все, что они здесь создали, существует для того, чтобы возить их на чужом горбу. Ты действительно сильная и смелая женщина. Только они тебя не услышат. На это они не способны.

Мать высвободила одну руку, погладила его по голове, по длинным непокорным кудрям, и сказала:

— Если я не поступлю так, то конца и краю этому не будет. «Без борьбы и жертв ничего не достигнешь, будь ты мужчина или женщина. Только так можно избавиться от тирании». Это ведь твои слова.

Он раздраженно тряхнул головой и проговорил:

— Это слова не мои, а тех, кто сполна за них получил, кто был убит и брошен гнить в безымянных могилах.

Она приложила палец к его губам.

— Неужели ты дашь мне светоч, а потом погасишь его? — спросила она. — Хочешь, чтобы я пустилась в бега? И кем я после этого буду? Рабыней, которую подгоняют пинком в спину. Кем я буду для детей и для тебя? Будешь ли ты любить меня как прежде, если я предам правду? Я не боюсь, Томас.

— Знаю, — ответил отец. — Поэтому я боюсь.

Под моими ногами скрипнули половицы, и мать увидела, что я прячусь в темноте. Она поднялась и велела мне быстро одеваться. Я набросила на себя юбку, позабыв о фартуке, и всунула ноги в башмаки без чулок, потому что решила, что она передумала и хочет бежать вместе со мной. Мои надежды рухнули, когда она сказала отцу:

— Вернусь через два-три часа. Мне нужно кое-что передать Саре.

Стояла кромешная тъма, так как луна была на ущербе. Но было тепло и душно, и вскоре мои подмышки стали влажными от пота. Мать шла так быстро, что мне пришлось бежать, чтобы не отстать от нее. На плече у нее висела холщовая сумка с чем-то тяжелым. Мы шли по тропинке, ведущей к дому Роберта, но затем свернули на юг и оказались среди дубов и вязов. Я поняла, что мы идем в долину Гиббета. Мне представились грибы и цветы, лапчатка и фиалки, что должны были расти повсюду, но в темноте их было не разглядеть. Пройдя около сотни шагов по лугу, мать подвела меня к небольшому холмику, на котором рос одинокий вяз. Она остановилась и повернулась ко мне лицом.

Она говорила с таким напряжением в голосе, что ее дыхание словно опалило меня.

— Ты знаешь, куда я отправлюсь завтра? — (Я кивнула.) — Знаешь почему? — Я снова кивнула, но она попросила: — Тогда скажи.

Я открыла рот и сказала тоненьким голоском:

— Потому что говорят, что ты — ведьма.

— Знаешь, почему Мэри и Маргарет арестовали? — спросила она.

— Потому что их тоже считают ведьмами, — ответила я.

Тогда она положила мне руки на плечи так, чтобы я не могла отвести взгляд, и сказала:

— Нет. Их арестовали, чтобы заставить признаться дядю, а также в надежде, что они обвинят в колдовстве других. Завтра за мной придут, но я не признаюсь и не стану обвинять других. Понимаешь, что это значит?

Я хотела было замотать головой, но тут мне на ум пришла ужасная мысль, и, вероятно, мои глаза расширились. Мать мрачно кивнула и сказала:

— Когда им не удастся вырвать у меня признание, они придут за вами, и не важно, что ты ребенок. В салемской тюрьме и сейчас томится немало детей. — Она увидела выражение моего лица, нагнулась и прижала меня к себе. — Если за тобой придут, ты скажешь им то, что они хотят услышать, дабы спасти себя. И передай Ричарду, Эндрю и Тому, чтобы они сделали то же самое.

— Почему тогда ты не можешь этого сделать?

Мой голос начал переходить в плач, но она встряхнула меня, и я стихла.

— Потому что кто-то должен сказать правду.

— Но почему именно ты?

Она не ответила и достала из холщовой сумки красную книгу, которую я видела несколько недель назад, когда она что-то в нее записывала.

— Эта книга… — Она замолчала и погладила старую кожаную обложку. — В этой книге история твоего отца в Англии, до того, как он приехал в колонии.

— И все? — спросила я, разочарованная.

— Сара, есть люди, которые не пощадят твоей жизни, чтобы завладеть книгой, и она может принести несчастье всей нашей семье. Дай мне два обещания. Ради жизни твоих родных. Во-первых, ты будешь хранить эту книгу. Мы ее сегодня спрячем, но ты должна ее взять, когда придет время, если я сама этого сделать не смогу. Во-вторых, пообещай, что не будешь ее читать, пока не станешь взрослой.

Я растерянно посмотрела на нее. Как можно давать такое обещание, если не знаешь, что обещаешь хранить?

— Дай мне руку.

Я протянула руку, и она положила ее на книгу, как делают, когда клянутся на Библии.

— Обещай мне, Сара, — настойчиво попросила она.

— Я не понимаю! — зарыдала я.

Мне было все равно, станет ли она меня трясти, пока у меня не вылетят зубы. Мне было все равно, будет ли мой голос слышен далеко за болотами и разбудит ли он спящих фермеров в Рединге. Но она не стала меня трясти и не ударила. Она крепко меня обняла и дала мне выплакаться вволю, пока от моих соленых слез не промокло насквозь ее платье. Потом она меня отпустила, сняла чепец и утерла им мое лицо.

— Сара, — сказала она, — у нас мало времени. Когда-нибудь тебе все станет ясно. Но сегодня ты должна дать мне обещание. Когда за тобой придут, скажи им то, что они хотят услышать. Этого им будет достаточно, и тебя отпустят. Даже если понадобится сказать, что ты летаешь каждую ночь на Лысую гору на помеле и пляшешь джигу. Даже если тебя спросят, ведьма ли я, не раздумывая скажи «да».

Я снова замотала головой, но она сказала:

— Моя неистовая, сердитая Сара, это тяжелая ноша, но ты единственная, кому она по плечу. Ричард и без того склонен к раздумьям и переживаниям и сорвется, когда осознает содеянное. А Эндрю… что взять с бедного глупенького Эндрю. Он дверь не может найти, ибо смотрит в окно. Том — добрый мальчик, но слишком заботится о чувствах других и может сделать неправильный шаг, желая угодить. В этой книге наша история, а история семьи жива, только пока есть тот, кто может ее рассказать. Мы останемся в живых в тебе, и, даже если мне суждено умереть, о нас не забудут.

— А отец. Отчего он не может хранить книгу?

Я слышала, как она медленно вздохнула.

— Он о ней не знает, — помолчав, ответила она.

Я не могла поверить, что жена способна утаить такой секрет от мужа и доверить его мне, своей дочери. Она отодвинулась, и темнота скрыла выражение ее лица, а голос зазвучал неотчетливо, словно она закрыла лицо руками.

— Я не говорила отцу о книге, потому что, поведав мне о своей жизни, он надеялся оставить ее позади, забыть и никогда более не вспоминать. Но я не могла этого допустить. Речь идет о многих человеческих жертвах. Слишком много было пролито крови, чтобы родилась история, записанная на этих бренных страницах, и если она забудется, то и жертвы были напрасны.

Мать взяла мою руку, поцеловала и положила на книгу со словами:

— Не задавай больше вопросов, Сара. Со временем ты найдешь на них ответы.

Я дала обещание, и мы закопали книгу, обернув ее клеенкой, под вязом. Влажную землю рыли руками. Мать велела мне хорошенько запомнить место, чтобы я смогла его снова найти, и мы проделали обратный путь, не произнеся ни слова.

Рано утром тридцать первого мая к дому подъехала телега, и мы услышали, как наш пес рванулся на цепи и яростно залаял, когда Джон Баллард подошел к двери. Я знала, что отец удлинил цепь, и собачьи зубы были всего в нескольких дюймах от сапог констебля. Тот испугался и выругался. Войдя в дом, констебль зачитал ордер. Мать смотрела ему прямо в лицо, когда он связывал ее руки веревкой. Она не плакала, не просила пощады, не требовала времени на сборы. Она только посмотрела на каждого из нас по очереди и подозвала меня. Постучала пальцем по своей груди и приложила его к моей, создавая невидимую нить понимания и соучастия. Причастности к общему секрету. Когда мать уходила, Ханна заплакала и стала рваться к ней. Я взяла ее на руки и долго качала, пока не стих скрип колес повозки, увозившей мать по дороге в деревню Салем.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Спустя многие годы после того, как я вышла замуж и мои дети выросли, мой дорогой муж Джон заплатил солидную сумму, чтобы нанять клерка и послать его из Коннектикута в деревню Салем переписать документы, составленные во время суда над матерью. Многие бумаги были уничтожены частично самими судьями, частично их родственниками, из страха, что на них обрушится народное возмущение. К оставшимся документам на протяжении десятилетий доступ был запрещен, и они лежали на дальней полке деревянного шкафа для хранения салемских метрических книг, пока о них почти не забыли.

У меня не было ни желания, ни намерения воскрешать прошлое подобным образом. Но однажды ночью, когда стало по-осеннему холодно и запахло опавшей листвой, мне приснился сон. Мне снилось, что я лежу в своей постели рядом с мужем в окружении спящих сыновей и дочерей а также их сыновей и дочерей и при этом моя душа улетела на край кукурузного поля, раскинувшегося подле дома моей бабушки.

Была ночь, и лунный свет отбрасывал длинные тени. Я стояла и слушала, как набухают и шуршат кисточки на кукурузных початках. Пугало наклонилось на шесте от ветра, и казалось, будто оно поглядывает на меня, но не злобно, а в спокойном ожидании. Светила полная луна, и вокруг диска образовался серебряный ободок, предвещающий дождь на рассвете. Но в ту минуту небо было иссиня-черным и безоблачным, а воздух влажным и теплым, как дыхание ребенка. Пугало раскачивалось, указывая то на север и на юг, то на восток и на запад, и вот на краю поля послышалось какое-то трепетание. Из зарослей кукурузы показалась маленькая ножка в большом, не по размеру, стоптанном башмаке с серебряной застежкой, сверкнувшей в лунном свете. Потом появилась рука в черной перчатке, потом плечо, маленькое сгорбленное тельце и наконец темная голова. Глаза огромные, как блюдца, и блестящие. Тут я увидела, что никаких перчаток на человечке нет. Это черные руки мальчика-раба лейтенанта Осгуда.

Он взглянул на меня с грустью, и мы долго смотрели друг на друга. Вторую руку он прятал в кукурузе, а когда вынул ее, оказалось, что он держит маленькую косу, какой обычно косят папоротник-орляк и какая не годится для покоса в поле. На лезвии темное медно-красное пятно. Мальчик покачал головой, будто хотел сказать: «Мне жаль, но я должен это сделать». Он раздвинул стебли кукурузы и указал косой на проход.

Мне стало очень страшно, и я не могла сдвинуться с места. В кукурузе мелькали фигуры мужчин и женщин, до боли знакомые, но рассмотреть их получше в темноте было трудно. Маленький мальчик открыл рот и сказал нежным детским голоском:

— Сара, иди в кукурузу.

— Ну зачем мне идти? — закричала я, и в тишине ночи мой голос прозвучал громко и капризно.

Я не хотела двигаться с места, не хотела никуда идти, но какая-то сила, словно на салазках, потащила меня вперед, и вскоре я уже стояла рядом с мальчиком. Он зашептал мне на ухо, и теперь это был голос Маргарет.

— Ты умеешь хранить секреты, Сара? — услышала я. Кивнув, я вспомнила все секреты, которыми мы делились в доме ее матери. Потом она сказала: — Нельзя собрать кукурузу, не заходя на кукурузное поле. — И жар ее дыхания обжег мне ухо.

Я проснулась вся в слезах, руки впились в ребра у самого сердца. Более сорока лет я хранила прошлое за неприступной стеной, которую соорудила сама. Мне казалось, что, если я зайду за эту стену и вспомню прошлое, мой рассудок закипит и я сойду с ума. Но когда я лежала в постели, обливаясь потом, потерявшая покой и измученная, мне пришло в голову, что, чтобы собрать кукурузу, необязательно забираться в темную середину поля и срезать стебли, двигаясь из центра к краю. Лучше начать с початков, что растут с краю, и двигаться к середине початок за початком. Надо чтобы солнце светило сзади, чтобы его лучи освещали каждый початок, будь то здоровый и сладкий или почерневший и испорченный. Только так можно приготовить пищу, которая насытит изголодавшее тело и восстановит душевное равновесие.

Далее привожу документы, связанные с судами над ведьмами, привезенные из деревни Салем. Когда я их получила, то стала вспоминать. А с воспоминаниями пришло выздоровление.

 

Копии документов, относящихся до суда над Мартой Кэрриер, проживавшей в Андовере, штат Массачусетс, с 1650 по 1692 год

ИСКОВОЕ ЗАЯВЛЕНИЕ

Исковое заявление Элизабет Фосдик, Уилмот Рид, Сары Райс, Элизабет Хоу, Джона Олдена, Уильяма Проктора, Джона Флада, Мэри Тутейкер и ее дочери и Артура Аббота против Марты Кэрриер

Салем, 28 мая 1692 года

Джозеф Хоултон и Джон Уолкотт, оба из деревни Салем, мелкие землевладельцы, подали иск от имени Их Величеств против Марты Кэрриер из Андовера, жены Томаса Кэрриера из вышеозначенного города, фермера и прочее, о различных случаях колдовства, совершенных ими совместно и каждым в отдельности в отношении тел Мэри Уолкотт, Абигейль Уильямс, Мерси Льюис, Энн Путман и других, кои принадлежат по своему жительству деревне Салем или фермерам, с причинением вреда и увечий их телам, и в связи с этим требуют справедливости.

ОРДЕР

на арест Марты Кэрриер,

выданный констеблю Андовера

Салем, 28 мая 1692 года

Именем Их Величеств сим предписывается взять под стражу и доставить нам Марту Кэрриер, жену Томаса Кэрриера из Андовера, в следующий вторник, приходящийся на 31 число текущего месяца мая, в 10 часов утра или как можно скорее после указанного времени, в дом лейтенанта Натаниэля Ингерсолла в деревне Салем, по обвинению оной в совершении различных актов ведовства…

ПОКАЗАНИЯ, ДАННЫЕ ПОД ПРИСЯГОЙ

Джон Роджер против Марты Кэрриер

Согласно показаниям, данным под присягой, Джона Роджера из Биллерики, пятидесяти одного года от роду или около того, установлено, что в течение семи последних лет Марта Кэрриер была близкой соседкой настоящего свидетеля и между ними возникали ссоры. Она не единожды пускала в ход угрозы, как это за ней водилось, и вскоре после ее слов у свидетеля пропали две здоровые свиноматки, которые ранее благополучно возвращались домой каждый день. И этот свидетель нашел одну из них ночью у дома Кэрриеров мертвой, с отрезанными ушами. Другая свиноматка так и не нашлась, и о ней ничего не известно по сей день…

Сэмюэль Престон против Марты Кэрриер

Сэмюэль Престон, сорока одного года от роду, сообщил следующее.

У меня вышла ссора с Мартой Кэрриер, что не раз случалось и ранее, и вскоре после этого я потерял корову. Она странным образом оказалась лежащей на спине на твердой земле с задранными кверху копытами, хотя до этого была совершенно здорова. Случилось это в июне. Приблизительно месяц спустя у нас с означенной Мартой вновь возникла ссора, и она мне сказала, что недавно я уже потерял корову, а скоро потеряю еще одну, которая как раз проходила мимо…

Бенджамин Аббот против Марты Кэрриер

Бенджамин Аббот, около тридцати одного года от роду, свидетельствует, что в марте прошлого года исполнилось двенадцать месяцев с той поры, когда город Андовер предоставил ему надел земли по соседству с участком хозяина Кэрриера, и, когда пришло время этот надел разрабатывать, хозяйка Кэрриер сильно разозлилась и сказала, что не отстанет от Бенджамина Аббота, как кора не отстает от дерева, и что он еще пожалеет об этом, не пройдет и семи лет, и никакой доктор Прескотт его не излечит…

Аллен Тутейкер против Марты Кэрриер

Аллен Тутейкер, около двадцати двух лет от роду, показал следующее.

Приблизительно прошлым мартом между Ричардом Кэрриером и мной возникла ссора, и означенный Ричард схватил меня за волосы и повалил на землю, чтобы избить. Я потребовал, чтобы он дал мне встать, а когда я встал на ноги, чтобы ударить его, то упал навзничь на землю и не мог пошевелить ни рукой, ни ногой…

Однажды она, Марта Кэрриер, хлопнула в ладоши у меня перед носом, и через день или два я потерял телку-трехлетку, потом годовалого бычка, а потом корову. Потом случилась еще одна мелкая ссора, после чего я потерял еще одного годовалого бычка. И мне не известно ни одной естественной причины, которая бы вызвала смерть бедных созданий, но я всегда боялся, что это дело рук моей тетки и ее злой умысел…

Фиби Чандлер против Марты Кэрриер

Показания Фиби Чандлер, двенадцати лет от роду, свидетельствуют, что примерно за две недели до того, как Марта Кэрриер была препровождена в Салем для допроса, в воскресный день, когда все распевали псалмы, указанная Марта Кэрриер схватила меня — так говорит свидетель — за плечо в молитвенном доме и начала трясти и спрашивать, где я живу, но я ей ничего не ответила (поскольку была уверена, что она меня знает, ибо некоторое время она жила по соседству с моим отцом, чей дом был на той же стороне дороги)… А в тот день, когда означенная Марта Кэрриер была арестована, моя мать попросила меня отнести пиво людям, работавшим в поле, и когда я подошла к забору, то услышала голос, доносившийся из кустов (я узнала голос Марты Кэрриер, который был мне хорошо знаком), но никого не было видно. Голос спросил, что я здесь делаю и куда иду, и это очень меня испугало.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Май — июль 1692 года

Затем начался суд над моей матерью.

Ричард, наблюдавший за арестом матери с сеновала в амбаре, прошел пешком за констеблем несколько миль на север по Бостонскому тракту, а потом на юг по Салемской дороге до развилки у молитвенного дома. Еще не было семи часов, но, когда телега проезжала мимо общественного парка, небольшая группа зевак собралась, чтобы поглазеть, как увозят мать. Все молчали. Никто не выкрикнул ни одного бранного слова, ни одной угрозы, но и не призвал к милосердию и жалости. По пути к лугу Миллера люди выходили из своих домов или прекращали работу на поле и смотрели на проезжающую мимо телегу, а потом бежали к соседям, чтобы сообщить новость: они видели андоверскую ведьму.

День выдался жарким, и констебль, рыхлый мясистый мужчина, часто прикладывался к фляге с водой, но ни разу не предложил попить арестованной. Ричард не догадался прихватить с собой флягу, и, когда телега проезжала по небольшому мосту через Комариный ручей, он набрал воды в свою шляпу, подбежал к телеге, чтобы дать матери напиться. Джон Баллард рявкнул, погрозил Ричарду кулаком и сказал, что свяжет его по рукам и ногам и бросит на телегу, если он посмеет еще хоть раз подойти к арестованной. Ричард шел вслед за повозкой все семнадцать миль, пока она не въехала на притихшие от страха улицы Салема.

Рассказ Ричарда о допросе был скуп, но позднее мы своими глазами увидели место, где выносились постановления суда. Квадратный в плане молитвенный дом деревни Салем возвышался на каменном фундаменте. С трех сторон были узкие двери, распахнутые настежь, чтобы беспрепятственно приводить и уводить обвиняемых, их жертв, соседей, дававших показания, а также чтобы обеспечить проход многочисленным любопытным, съехавшимся из городков и деревень Эссекса и Мидлсекса.

Мать вытащили из телеги и ввели в молитвенный дом со связанными руками. Ричард попытался войти, но констебль велел ему ждать во дворе и не мешать судьям. Ричард встал позади толпы, но, так как его рост превышал шесть футов, он хорошо видел, что происходит внутри. Как только мать ввели в здание, судьи дали констеблю знак, и тот провел ее вперед и поставил перед тремя мужчинами, чьи имена были хорошо известны в Салеме и за его пределами, — Бартоломеем Гедни, Джоном Хоторном и Джонатаном Корвином. Джон Баллард подписал ордер, развязал веревки на руках матери, козырнул судьям и вышел, оставив ее перед судилищем.

Слева от нее, закованные в кандалы, стояли несколько мужчин и женщин, среди которых были тетушка Мэри и Маргарет. Мать попыталась заговорить с ними, но ей велели молчать. На передних рядах, тесно прижавшись друг к другу, сидела группа молодых женщин и девушек. Они тихонько переговаривались и с любопытством рассматривали обвиняемых. Каждый раз, когда судьи вызывали одного из заключенных, они либо подавались вперед, либо взвизгивали, либо падали на пол и извивались, подобно змеям, вылезающим из кожи. Как рассказывал Ричард, мать смотрела прямо на судей и не обращала внимания на девушек, как не обращают внимания на выходки избалованного ребенка.

Наконец произнесли имя Марты Кэрриер, и, по словам Ричарда, одна из девушек, по имени Абигейль Уильямс, тотчас встала и указала не на мать, а на тетушку Мэри. Когда же мать выступила вперед, девушка тотчас поняла свою ошибку, и ее палец повернулся в другом направлении, как флюгер при переменном ветре. Потом другие девушки впали в истерику, и прошло несколько минут, пока они успокоились и судья смог говорить. Один из судей повернулся к обвинителям и спросил девушку, которая указывала на мать пальцем:

— Абигейль Уильямс, кто терзает тебя?

И Абигейль, царапая лицо ногтями, ответила:

— Хозяйка Кэрриер из Андовера.

Тогда судья повернулся к другой девушке и спросил:

— Элизабет Хаббард, кто терзает тебя?

И Элизабет, схватившись за живот, отвечала:

— Хозяйка Кэрриер.

Повернувшись к третьей, он вновь спросил:

— Сюзанна Шелдон, кто терзает тебя?

И Сюзанна отвечала, глядя с мольбой на зрителей, словно просила их помощи в борьбе с мучительницей:

— Хозяйка Кэрриер. Она меня кусает и щиплет и говорит, что перережет мне горло, если я не распишусь в ее книге.

Снова раздался крик, на этот раз среди свидетелей:

— В книге дьявола… она велела им расписаться в книге дьявола…

Тогда со своего места вскочила девушка по имени Мэри и стала кричать, что мать приносила ей книгу дьявола и мучила ее, когда она спала. Судьи терпеливо ждали, пока в зале не установился порядок, и тогда повернули головы в сторону матери. Главный судья спросил мать:

— Что ты ответишь на эти обвинения?

Голос матери звучал громко, и его было отчетливо слышно в задних рядах:

— Я этого не делала.

Тогда одна из девушек вскочила и, указывая на стену позади судей, закричала:

— Она смотрит на черного человека.

Другая взвизгнула и сообщила, что ее укололи булавкой в бедро. Самый низкорослый из трех судей испуганно посмотрел на стену через плечо.

— Что это за черный человек? — спросил он.

— Я не знаю никакого черного человека, — ответила мать.

Крики двух девушек заглушили ее слова.

— Он там, он там! Я вижу, как он что-то шепчет ей на ухо… — И через некоторое время: — Смотрите, меня снова укололи!

Мать скрестила руки на груди, но по-прежнему не обращала внимания на беснующихся девушек, и главный судья снова спросил у нее:

— Что за черного человека ты видела?

На что мать спокойно отвечала:

— Я не видела никакого черного человека. Я видела только вас.

Наступила тишина, а потом из задних рядов послышался тихий смешок. Главный судья заморгал, будто его ослепил яркий свет, нахмурился и указал на девушек:

— Можешь посмотреть на них и не свалить их с ног взглядом?

— Если я на них посмотрю, они станут притворяться, — ответила мать, но судья снова указал на девушек, и, когда мать повернула голову в их сторону, они тут же попадали на пол, визжа и царапая себя, будто их повалили наземь и четвертуют.

Истерика произвела на судей нужное впечатление, и третий судья, до этого молчавший, встал и сказал:

— Видишь, ты смотришь на них, и они падают.

Мать подошла ближе к судьям и сказала громким голосом, чтобы ее было слышно, невзирая на стоящий гул:

— Это неправда. Дьявол лжет. Я ни на кого не смотрела, кроме вас, с тех пор как вошла.

Затем девушка по имени Сюзанна впала в транс — ее тело будто одеревенело, она задрожала мелкой дрожью, словно от какой-то душевной муки, и, указывая пальцем наверх, в балки потолка, закричала:

— Неужели ты могла убить тринадцать человек!

Другие девушки тоже посмотрели на балки, потом стали тыкать в них пальцами и лезть под лавки, будто хотели спрятаться.

— Смотрите, там тринадцать духов! — кричали они. — Видите, как они показывают на хозяйку Кэрриер! Она убила тринадцать человек в Андовере…

Мужчины и женщины, собравшиеся в молитвенном доме, все как один подняли глаза к потолку и отпрянули к выходу. Ричард слышал, как одна женщина, стоявшая рядом с ним, сказала другой:

— Это правда. Прошлой зимой она убила тринадцать человек, наслав на них оспу. Я слышала, она привезла ее из Биллерики. Об этом многие говорят.

Мать сделала несколько шагов в сторону девушек, и они были так поражены, что на мгновение затихли. Она повернулась к судьям и сказала:

— Стыдно вам слушать этих девушек, которые явно выжили из ума.

Девушки завопили с новой силой:

— Вы видите их? Духов!

Судьи заерзали на своих местах и стали передвигать стулья, как делают люди, сидящие под деревом, чтобы на них не упал птичий помет. Некоторые мужчины в ужасе бросились прочь из молитвенного дома, будто их жизни грозила опасность, некоторые из женщин потеряли сознание и стали сползать со скамей. Все указывали на темные тени, сгустившиеся под потолком. Люди крутили головами на задеревеневших от страха шеях. Даже Ричард не удержался и взглянул вверх, пытаясь рассмотреть духов. Низкорослый судья спросил мать чуть ли не умоляющим тоном:

— Разве ты их не видишь?

— Если я вам отвечу, вы не поверите, — сказала мать, и Ричард понял, что возможен лишь один конец.

Девушки завопили в унисон:

— Ты видишь их… Видишь…

Мать указала на них пальцем, строго, как судья, и сказала:

— Вы лжете. Ваши обвинения ложны.

Припадки у девиц усилились и сделались такими неистовыми, что главный судья вызвал салемского шерифа для проведения испытания касанием.

Шериф схватил мать за руку. Вперед вышла девушка по имени Мерси Льюис и, дотронувшись до руки матери, тотчас успокоилась. Судья велел связать мать по рукам и ногам, и ее связали толстой веревкой. Тогда девушка по имени Мэри сказала судьям, что хозяйка Кэрриер являлась ей во сне и призналась, что все последние сорок лет была ведьмой. Когда мать волокли из зала суда, она все же успела выкрикнуть:

— Интересно получается. Выходит, мне было всего два года, когда я стала ведьмой. Я что, при помощи погремушки колдовала?

Как только мать удалили из зала суда, девушки успокоились и вели себя тихо, пока для допроса не выводили очередного мужчину или женщину. Ричард видел, как шериф бросил мать на другую телегу и направился на юг, в сторону салемской городской тюрьмы. Она лежала на голых досках, потому что на дно повозки даже не положили солому. Ричард двинулся следом, но мать отрицательно покачала головой, и ему ничего не оставалось, как возвращаться назад в Андовер. Он пришел домой до ужина и рассказал нам об увиденном. Мы сидели молча в косых лучах сумеречного света. Но до того, как совсем стемнело, я вышла из дому, и, хотя отец позвал меня обратно, я не ответила и побежала бегом на постоялый двор Чандлера. Я решила поджечь их коптильню или отрезать волосы Фиби Чандлер, пока та спит, но у меня с собой не было ни факела, ни острого инструмента. На подходе ко двору я увидела трех мужчин, занятых сооружением какой-то хозяйственной постройки, а к ним с ведерками, наполненными провизией и пивом, направлялась Фиби Чандлер.

Я перебежала через дорогу и, невидимая в вечерних сумерках, затаилась среди чахлых сосенок, окружавших постоялый двор с трех сторон. Я подождала, пока работники закончат ужин, соберут инструменты и разойдутся. Фиби осталась подбирать остатки еды и пива.

Я не сомневалась, что могла бы подойти к ней совсем близко и она бы меня не увидела из-за слабого зрения и потому, что на темном небе еще не было луны. Однако, продолжая скрываться в тени деревьев, я окликнула ее голосом низким и страшным:

— Девочка, что ты там делаешь?

От неожиданности она взвизгнула и не то чтобы выронила, а прямо-таки отбросила ведерки. Она выворачивала шею, пытаясь разглядеть, кто говорит. Когда она нагнулась, чтобы подобрать рассыпавшиеся тарелки и миски, я снова окликнула ее:

— Девочка, куда идешь ты?

Фиби вскрикнула, подобрала, какую могла, посуду и бегом бросилась к постоялому двору.

Держась в тени, я побежала следом, нарочно дыша тяжело и прерывисто, словно за ней гонится голодный злой волк, и прекратила погоню, только когда она со всего маху врезалась в кухонную дверь. Я наблюдала, как она отчаянно бьется в дверь, позабыв от страха, что та открывается наружу. Я смотрела и мысленно хохотала над тем, как Фиби стучит, вопит и умоляет впустить ее. Наконец мать услышала крики и, испугавшись, что дочери грозит неминуемая смерть, с силой толкнула дверь и сбила Фиби с ног. Та закричала от боли, рыдая, уткнулась в дородную материнскую грудь и сквозь рыдания поведала, что какой-то дух гнался за ней во дворе. Когда я возвращалась домой, то поначалу упивалась сладким чувством мести. Но вскоре, словно набросившийся сзади испуганный мул, меня охватили темные и мрачные мысли. Даже если столкнуть Фиби Чандлер в колодец, это не освободит мать из тюрьмы. И никакие детские проказы не способны изменить решение суда.

Когда я вернулась домой, была уже поздняя ночь, но спать никто не ложился, и, хотя отец пристально на меня посмотрел, вопросов задавать не стал. На столе оставались несколько зачерствевших ломтей хлеба и мясо, но у меня не было сил убирать со стола, и я оставила все как есть. Взяв на руки Ханну, я понесла ее в постель, впервые благодарная ей за то, что она мертвой хваткой вцепилась мне в шею. Долго было не уснуть, и сцены допроса матери в моем воображении становились все абсурднее и страшнее. Я вспоминала все, о чем она мне говорила прошлой ночью, и гадала, скоро ли придут за нами. Думала о материнской книге, в которой описывались кровавые злодеяния, и о девочках, говоривших на суде, что мать велела им расписаться в книге дьявола. Всю ночь я то проваливалась в сон, то просыпалась. Я горела как в лихорадке и с ужасом спрашивала себя, не исходит ли от красной книги, закопанной под вязом, запах жженой конопли и серы.

Пришел июнь, и, поскольку сев был закончен, было решено, что Ричард с отцом будут каждый день по очереди ходить в Салем и носить матери еду, пока она ожидает вердикта суда. Мы не могли подвергать лошадь риску, да и, по правде сказать, отец своим пружинистым шагом передвигался быстрее, чем любая лошадь. До места и обратно нужно было пройти двенадцать миль, срезая путь по южной дороге через Фоллс-Вудс. Иногда Роберт Рассел давал нам свою лошадь, и тогда мы брали достаточно провизии, чтобы накормить мать и тех узников, о которых некому было позаботиться. Раз в неделю отец приносил матери чистую сорочку вместо той, что успевала засалиться за неделю, и целебную мазь, чтобы смазывать натертую кандалами кожу. Когда отец в первый раз принес грязное белье, оно кишело вшами и по краям было покрыто коркой испражнений, ее или чужих. У матери были месячные, и на сорочке осталось большое бурое пятно там, где протекла кровь. Я дважды прокипятила ее в щелочи, чтобы убить паразитов, и в чан попало достаточно моих соленых слез, чтобы отбелить пятно, но оно не сходило. Я свернула сорочку так, чтобы спрятать пятно, и проложила складки лавандой, чтобы в заточении мать могла ощутить свежий приятный аромат.

В начале заточения отцу пришлось взять с собой деньги, чтобы оплатить салемскому шерифу стоимость ручных кандалов. Те, кто содержался в кандалах, должны были заплатить за них шерифу Джорджу Корвину, так же как и за любую провизию, принесенную в тюрьму его женой. Говорили, что, когда арестовали Джона Проктора и его жену, у них не нашлось денег и шериф вынес из их дома все, что только можно было вынести. Он даже вылил из бочки пиво, чтобы увезти деревянную тару, а потом и суп из кастрюли, что был оставлен детишкам Прокторов, которые осиротели после ареста родителей.

Наша жизнь приобрела ровный, упорядоченный ритм, мы были заняты каждый своей работой и старались выполнять ее как можно лучше. Так пес, потерявший переднюю лапу, способен охотиться, питаться и передвигаться на трех лапах. А по состоянию души мы, скорее, напоминали морскую звезду, которую в середине проткнули ножом, — ее лучи шевелятся и двигаются, но все вразнобой, словно нанесенная рана уничтожила тот центр, который удерживал их вместе.

Каждый выполнял свою работу, хотя в отсутствие матери дел стало в два раза больше, но мы доводили их все до конца, самостоятельно отвечая за сделанное. Ни отец, ни Ричард ни слова не говорили о том, что видели и слышали в салемской тюрьме, и нам приходилось лишь догадываться, что там происходит, основываясь на скудных сведениях, которые приносили немногие жители Андовера, кто не боялся к нам приближаться. Это была семья преподобного Дейна и Расселы. Вскоре мы тоже стали молчаливы. Прекратились подшучивания, поддразнивания, все остроты. Мы даже жаловаться перестали. Как пелена моросящего дождя, тишина накрыла наш дом и поля. Обычно уравновешенный и сдержанный, Ричард погрузился в мрачное, ожесточенное и непреклонное безмолвие, и любые попытки выпытать у него хоть что-то мольбами или докучливыми вопросами заканчивались тычком или подзатыльником.

Эндрю, растерянный и страдающий из-за отсутствия матери, мог часами стонать, пока Ричард не награждал его затрещиной и его путаные мысли не прояснялись хоть ненадолго. Наверное, он старался больше всех, бегая с поля или от амбара на кухню, чтобы помочь мне сдвинуть заслонку печи и поставить кастрюлю на огонь или забрать Ханну, чтобы та не путалась у меня под ногами. Ханна, так до конца и не привыкшая к матери, после ее ареста стала еще более беспокойной и капризной. Она закатывала истерики по малейшему поводу и цеплялась за мои ноги, как плющ за кирпичную стену. Собственные тревоги и усталость сделали меня раздражительной и вредной, и не раз я щипала ее за руку с такой силой, что оставались синяки. Когда ее плач становился невыносимым, я давала ей свою куклу, и на время она успокаивалась. Иногда я давала ей пригоршню июньской земляники, мелкой и сладкой, и смотрела, как она вытирает руки о юбку и как от густого красного сока на ткани остаются пятна, как от крови.

Много раз, когда я просыпалась среди ночи и не могла снова заснуть, я давала себе обещание поговорить с братьями и предупредить их, что в любую минуту за нами может прийти шериф и арестовать нас. Каждую ночь я принимала решение заставить их наутро дать то же обещание, что я дала матери: сказать судьям то, что те хотели услышать, и тем спасти себя. Но шли дни, а я так и не могла набраться духу и заговорить, будто бы мое молчание могло спасти нас от заключения. Я начала верить, что если мать будет продолжать настаивать на своей невиновности, то ее скоро отпустят.

Однажды, через несколько недель после ареста матери, я заговорила об этом с Ричардом, когда мы пытались выудить ведро, упавшее в колодец. Веревка была старой и в конце концов оборвалась. Ричард привязал к веревке железный крюк и пытался подцепить на него ведро. Я перегнулась через край колодца и светила фонарем. Колодец вырыли еще во времена нашего деда, и камни были скользкими от зеленого и черного лишайника и переплетающихся корней деревьев. Воды в колодце было мало, так как пруд Бланчарда, питавший его подземными водами, летом пересох от жары.

День был пасмурный, все небо заволокло темными тучами, и мы изо всех сил старались выудить ведро, пока не пошел дождь. Все замерло, как случается перед грозой. Было душно. Мы склонились точно над покрытой мхом пещерой, и от света фонаря, освещавшего нас снизу, наши лица сделались зелеными, как у гномов. Ричард нетерпеливо передвигал мою руку с фонарем туда-сюда, чтобы лучше видеть ведро, плавающее в черной воде. Его лицо было совсем рядом с моим, и я увидела, что его подбородок порос темной щетиной, так как утром он не побрился отцовским лезвием.

— Мне кажется, мама скоро вернется домой, — сказала я. Он посмотрел на меня в изумлении, но промолчал. Немного спустя я продолжила: — Никто не может сравниться с мамой в твердости, если она что-то задумает. Она их изведет своими речами.

Ричард вновь и вновь неспешно бросал крючок, но после моих слов его движения стали более резкими. Он сказал тихо, будто говорил сам с собой:

— Ты не понимаешь, что говоришь.

Я искала утешение, поддержку, но его небрежные слова оскорбили меня.

— Ричард, тебе не все известно, — заявила я. — А вот я кое-что знаю. Мама мне сказала…

— Это ты ничего не знаешь! — произнес он так громко, будто я стояла на другом конце поля, а не рядом с ним, и его горячее дыхание обдало мне лицо.

Мы отошли от края колодца и злобно уставились друг на друга. Я была в ярости из-за его самоуверенности и грубости, но, помимо ярости, меня объял страх. Лицо Ричарда освещал тусклый фонарь, а позади него были неровные камни колодца. Все это делало его похожим на узника в тюрьме. Я схватила его за руку, но он высвободил ее и сказал:

— Бриджит Бишоп повесили.

Я смотрела на него, ничего не понимая, и он, наклонившись ко мне, повторил:

— Бриджит Бишоп повесили как ведьму. По приговору салемского суда ее погрузили на телегу, отвезли на Висельный холм, где и повесили на восемнадцатифутовой веревке.

— Когда? — спросила я, и в голове моей возникли вопросы, которые я побоялась задать.

— В прошлую пятницу, десятого июня.

— Но если ее повесили…

— Ты хочешь сказать, если ее повесили, она и вправду ведьма! Да, все знают, что Бишоп была злобная, за словом в карман не лезла и держала таверну. Но обвинили ее, потому что девицы сказали, будто она ведьма. Ее привели на суд и обвинили, только потому что они так сказали. И ее повесили, потому что они так сказали. — Ричард схватил меня за обе руки и тряс, как трясут высушенную тыкву. Вдруг он отпустил меня и повалился на камни колодца, обхватив голову руками. — Ты не знаешь, как это происходит. Они всего лишь… девчонки. Но они кричат, обвиняют и тычут пальцем то в одного, то в другого. Их слушают, им верят, и очередного мужчину или женщину бросают в салемскую тюрьму. И всякий, кто им перечит, объявляется ведьмой. Сара, я был на процессах. Я видел, как осудили Бриджит Бишоп. Я стоял, ополоумев, в молитвенном доме и видел, как глаза всех присутствующих становились кровожадными.

— А как же мама? Она-то не ведьма. Ей должны поверить, — сказала я, дрожа.

— Хозяйка Бишоп клялась, что невиновна, даже когда ей затягивали петлю на шее.

Ему, наверное, стало меня жалко, потому что потом он добавил:

— Сейчас в Салеме немного успокоились. Новых арестов нет. Все только и говорят о нападении индейцев на форт в Уэллсе. Остается надеяться, что к судьям вернется здравый смысл до следующего заседания.

Тут пошел дождь, и мы сразу насквозь промокли.

— Следующими будем мы, — проговорила я. — Так мама сказала. Она велела сказать им все, что они захотят услышать. Даже если потребуется сказать, что мы все колдуны и ведьмы. Она говорит, если мы так сделаем, они нас отпустят.

Я услышала за своей спиной справа какой-то шорох, повернула голову и увидела съежившегося под дождем Тома. У него было побелевшее лицо и синие губы. Он задыхался. Не знаю, сколько времени он стоял и слушал, должно быть долго, ибо был так напуган, как если бы я изо всех сил вдруг сдавила ему горло. Он развернулся, шатаясь, направился в сторону поля и вскоре скрылся между высокими стеблями кукурузы, ставшими мягкими и гибкими от поднимающегося теплого тумана.

После происшествия у колодца мои братья коренным образом переменились. Ричард смягчился, и если не обрел покой, то хотя бы казался менее ожесточившимся. Сначала он отказывался рассказывать мне об условиях жизни в тюрьме, так как мать просила его никому об этом не говорить. Но я докучала ему до тех пор, пока он не рассказал, как живут узники — в тесноте, в грязи и в страхе. Скоро он стал относить в Салем маленькие записочки, которые я ей писала. У меня уходила большая часть дня в мучениях на то, чтобы написать: «Дарагая мама, мы все очень па тибе скучаим. Мы все чистыи кроми Ханы и сытый. Мяса у нас пално». Я получила записку от матери, написанную кусочком угля на той же бумаге, что и моя: «Дорогая моя Сара, побольше занимайся правописанием. Твоя навеки».

Я снова и снова перечитывала записку, разочарованная ее краткостью, и искала скрытый в ней более глубокий смысл. Не раз я размышляла над тем, чего матери стоило найти кусок угля в темной камере и аккуратным почерком вывести буквы, которые едва можно было разглядеть. На бумаге там, где касалась ее рука, остались темные пятна. Сколько раз я корила себя, что не сохранила эту записку. Тонкие завитки и бороздки на ее пальцах, отпечатавшиеся на бумаге и свидетельствующие о той грязи, в которой проходит ее затворничество, говорили мне больше, чем слова.

После услышанного у колодца Том ходил раздавленный, точно побывал под фруктовым прессом. Вскоре он стал походить на лишенную соков съежившуюся сушеную грушу. Хуже всего были глаза. Когда он смотрел на тебя, в его взгляде была мольба тонущего человека. Каждый день он заставлял себя работать. Но однажды, когда Том корчевал пни в поле, он скинул надетый на плечи кожаный ремень, с помощью которого тянул пень из земли, и, не проронив ни слова, ушел. Поднялся по лестнице на чердак и лег на свой тюфяк. На зов отца он не отзывался, не спустился к ужину, а когда я поднялась наверх, чтобы потрогать ему голову и погрозилась побить его, он не открыл глаз и ничего мне не сказал. На следующее утро после завтрака отец поднялся на чердак и пробыл там долгое время, а потом они с Томом спустились вместе. И хотя Том продолжал пребывать в задумчивости, он ел, работал и отвечал, когда к нему обращались, то есть остался среди живых.

В четверг шестнадцатого июня дядю нашли мертвым в его бостонской тюремной камере. Смерть сочли подозрительной, и по решению королевского коронера графства Суффолк было назначено расследование. По заключению пятнадцати человек, которые исследовали тело и подписали отчет, дядя умер естественной смертью. Новость сообщил Роберт Рассел вечером за ужином в следующее воскресенье.

Хотя после ареста матери мы перестали посещать молитвенный дом, я продолжала семейную традицию и жарила мясо, специально припасенное для воскресного обеда. Мясо у меня подгорало, а хлеб получался твердым и грубым, но никто не жаловался. Мы молча сидели за столом в общей комнате. Входная дверь была открыта, и задувал легкий вечерний ветерок, освежающий наши натруженные за день шеи и руки. Увидев, как Роберт подходит к дому с вытянутым мрачным лицом, я обхватила голову руками в страхе, что что-то случилось с матерью. Но он сообщил о смерти дяди, и, казалось, отца это известие совсем не удивило. Он только переглянулся с Ричардом и кивнул, будто между ними была какая-то договоренность. Роберт с отцом вышли во двор и долго о чем-то говорили. Ричард сидел, повернувшись к двери, и следил за говорящими так, как если бы следил за лосем, вышедшим на просеку. Он дышал часто и неглубоко, а когда повернулся к своей тарелке, наши взгляды встретились.

Мои глаза наполнились слезами, и Ричард сказал строго:

— Не смей плакать. Не смей плакать по этому человеку.

Я смахнула слезы и улеглась в постель, накрывшись с головой одеялом. Не было секретом, что в тюрьме дядя плел разные небылицы, обличающие мать, очевидно рассчитывая спасти таким образом свою шкуру. А может, он надеялся заполучить бабушкину ферму, если его освободят, а всех Кэрриеров арестуют. Он даже говорил, что дух матери являлся тетушке Мэри и терзал ее ужасными кошмарами, грозил, что индейцы убьют ее, если она не поставит свое имя в книге дьявола. Все мы знали, что тетушка Мэри очень боялась нападения индейцев, и было жестоко и несправедливо приписывать ее давнишние страхи результату ведовства. Он утверждал, что тетушка якобы готова подтвердить явление духов, если ей предоставят такую возможность. Я подумала, что у меня осталось совсем немного любви к дяде. Я больше жалела тетю и Маргарет, которые попали в тюрьму из-за его интриг. Но тогда я плакала по нему, и моя боль была только сильнее оттого, что, как я знала, отец совсем недавно навещал его в камере.

Рано утром в среду пятнадцатого июня, за день до смерти дяди, к нам пришел незнакомец и сообщил отцу, что дядя хочет его видеть, причем как можно скорее. Незнакомец оказался врачом, который возвращался из Бостона в Хейверилл. Он объяснил, что из чувства милосердия лечил заключенных в бостонской тюрьме. Он сказал отцу, что дядя крепок телом, но слаб духом и просит, чтобы отец приехал в Бостон. Он вручил отцу запечатанное письмо и удалился так быстро, что мы даже не успели предложить ему чего-нибудь съесть или выпить. Отец прочел письмо и бросил его в огонь. Не успело письмо догореть, как он, схватив плащ и шляпу, был уже на полпути к Роберту, у которого собирался позаимствовать лошадь.

Когда он проезжал мимо дома, направляясь на север, в Бостон, Ричард бросился за ним следом. Брат продолжал бежать, пока отец не спешился и обстоятельно с ним не поговорил. Вскоре Ричард вернулся домой, но, когда я начала задавать вопросы, сказал только, что отец поехал повидаться с дядей. Больше он мне не сказал ничего, но я заметила, что глаза у него суровые и победно сверкают. Отец пропадал весь день и весь следующий день и вернулся только в четверг вечером шестнадцатого июня. Это был день смерти дяди.

Я лежала, задыхаясь под одеялом, чтобы скрыть свои слезы, и вспомнила, как мать однажды сказала: «Счастливый случай выпадает тому, у кого достает смелости им воспользоваться». Мне припомнилось, какое было у отца выражение лица, когда Роберт сообщил ему новость. Он, бесспорно, уже все знал. И у меня возникло страшное подозрение, что Роджер Тутейкер умер совсем не естественной смертью.

Принято считать, что в детстве дни тянутся медленно, поскольку детство — это начало жизни, а старость и смерть скрыты в далеком тумане. Однако дни, последовавшие за арестом матери, мчались так быстро, что подчас мне казалось, что я кожей ощущаю ветер, сопровождающий бег солнца и луны по небесам. И каждый день я наблюдала за миром словно двумя парами глаз и ушей. Одна пара была мне нужна для работы, а вторая — чтобы следить, не едет ли повозка констебля.

Двадцать восьмого июня салемский Особый суд, созданный специально для заслушивания и принятия решения по делам о ведовстве, начал свою вторую сессию. Судебные заседатели признали Ребекку Нёрс невиновной, но это вызвало такой гневный протест со стороны обвинителей и судей, что судебных заседателей отправили пересматривать дело, после чего был вынесен обвинительный приговор. В течение пяти дней второй сессии перед судом предстали двенадцать мужчин и женщин, среди которых была моя мать. Первого июля отец поехал в Салем, чтобы присутствовать на слушании ее дела. В то утро он разбудил меня до рассвета, чтобы я могла приготовить ему завтрак и собрать еду в дорогу. Он ушел, сказав лишь:

— Если уж я отправляюсь на собачьи бои, хочу услышать, кто зарычит первым.

На процессе мать обвинили в том, что она напустила духов на двух молодых женщин, которых она никогда не видела до приезда в Салем. Похоже, смерть дяди не остановила обвинителей и поворота в сторону правосудия не случилось. Когда отец вернулся домой поздно вечером, он сказал, что мать отправлена обратно в тюрьму и что приговор будет вынесен не раньше августа. Однако он не сказал нам, что пять женщин, включая Ребекку Нёрс, были осуждены и их собираются повесить до конца месяца.

Июль пролетал быстро и, как обещала мать, выдался невыносимо жарким. Каждый день мы вставали и надевали не просохшую от пота грязную одежду. Жевали ставший плоским хлеб, смачивая его водой, чтобы не застревал в горле. Утирали пот и отгоняли мух. В полдень ели суп, прислонив наши потертые тяпки и лопаты к столбу или пню. Нарезали кусочками мясо и готовили ужин, потом снова ложились в постель, чтобы бороться с ночными кошмарами и ворочаться на зловонных простынях. Я стала отцовой тенью и совсем забросила дом, лишь бы быть с ним рядом, когда он работал в амбаре или в поле в те дни, когда не ходил в Салем.

Мое платье порвалось под мышками, оттого что мне приходилось поднимать и перетаскивать тяжести, голые коленки были содраны и покрылись коркой, но мне и в голову не приходило надеть чулки или зашить платье. Только рядом со своим высоким отцом я чувствовала себя в безопасности и немного успокаивалась. Ханна превратилась в замарашку, а ее одежда так прохудилась, что, если бы у меня были силы испытывать стыд, я ужаснулась бы, глядя, как она ловит мух, точно годовалый горностай. Ханну все это не беспокоило, и, покуда я была поблизости, она радостно играла на земле в поле или в сене в амбаре. Она играла со всем, что попадало под руку: с палкой, бутылкой, ложкой. У нас не было ни времени, ни желания смастерить ей даже простейшие игрушки.

Четырнадцатого числа мы с отцом прилаживали свалившегося с шеста «ворчуна», наше пугало на кукурузном поле. Мою макушку скрывали кукурузные стебли, но отец был такой высоченный, что его голова возвышалась над метелками, и, уйди он на расстояние в несколько сотен ярдов, я бы легко его нашла. Я держала шест, а он обвязывал березовые прутья вокруг большой ветки, которая служила пугалу руками. Мы работали молча, только Ханна что-то лепетала, занятая плетением венка из кукурузных листьев. Я ощущала себя в безопасности, окруженная стеной из кукурузы, и это развязало мой язык.

— Отец, когда ты был маленьким, у тебя был такой «ворчун»? — спросила я.

— Ага, — сказал он, и я подумала, что он этим и ограничится, но он продолжил: — Только это мамино слово. У нас в Уэльсе говорили «страшила».

Я попыталась несколько раз повторить за ним это слово, но валлийские звуки мне не давались. Я знала, что в детстве отец говорил на языке, непохожем на английский, но при нас он редко им пользовался. Он развернул пугало лицом на восток и велел мне ровно держать шест, пока вбивал его в землю.

— На севере его называют «воронье пугало», — сказал он. — Но англичане знают способ получше пугать ворон. — Он произнес «англичане» презрительным тоном, и, хотя лицо у него было спокойное, уголки рта сложились в недовольную гримасу.

— Расскажи, отец, — попросила я.

— Они вбивают колья по всему периметру поля. Заточенные и очень острые. И на каждом пронзенный черный дрозд. Некоторые еще живы и хлопают крыльями. Воронам это не нравится. И пока на шесте трепыхается хотя бы несколько дроздов, кукуруза будет цела. Вот такой английский способ.

Отец встал на колени, чтобы подсыпать земли в основание шеста, а я обвела взглядом наше маленькое поле и представила, что оно огорожено заостренными жердями, на каждой из которых нанизано по умирающей, трепещущей птице. Он нагнулся ко мне и шепнул на ухо:

— У англичан и суды так же организованы. Они приносят в жертву невинных, думая, что таким способом победят зло, и называют это правосудием. Но в таких судах столько же справедливости, сколько человеческого в этой палке с лохмотьями. — Когда я взглянула на отца, он по-прежнему стоял на коленях и смотрел мне прямо в глаза. Его взгляд был таким пронзительным, что у меня перехватило горло. С неожиданной страстью он сказал: — Я горы свернул бы, чтобы спасти твою мать. Ты слышишь, Сара? Я снес бы стены ее темницы и унес бы ее на руках в леса Мэна. Но она хочет другого. Она бросает себя на растерзание судьям, ибо думает, что ее невинность станет очевидной, несмотря на всю ложь и обман.

Он отвернулся, обвел взглядом линию горизонта и сказал тихим голосом, словно разговаривал с ветром:

— Я делаюсь беспомощным рядом с ее силой.

Я рассматривала его будто высеченный из гранита профиль. Поры закупорились грязью, вокруг глаз и губ пролегла сетка морщин. Я увидела отпечаток многих лет борьбы, о которых мне не было ничего известно.

— И мы совсем не можем помочь? — спросила я, обняв его руку.

Он посмотрел на меня и сказал:

— Все в ее руках и в руках судей.

Я хотела услышать другое. Я хотела, чтобы он придумал какой-нибудь смертельно опасный план ее спасения. Мне хотелось крикнуть: «А как же дядя? Ведь он воевал с нами, а теперь-то мертв». Мне хотелось сказать ему: «Если любишь ее, спусти собак, папа. Сожги тюрьму. Ударь шерифа дубиной по голове, смажь замки, открой дверь, под покровом ночи освободи ее из тюрьмы и унеси в безопасное место. А потом, — подумала я, — и мы сможем спастись». Но я ничего не сказала. Только смотрела прямо ему в лицо, мои глаза горели, руки вцепились ему в предплечье. Я вспомнила, что это мать пришла мне на помощь в тот день у молитвенного дома, когда Фиби шептала «ведьма», а я лежала распростертая на земле. Отец тогда остался сидеть в фургоне.

— Все эти недели я уговаривал ее, — сказал он. — Но скорее камни попа дают со стен темницы, чем она изменит свое решение. — Он обнял меня за плечи, притянул к себе и произнес: — Я навлеку на нее позор, если буду уговаривать солгать. Понимаешь, Сара? Мы все должны сами принимать решения, оставшись наедине со своей совестью. И никакой магистрат графства, никакой судья или священник не может отлучить нас от правды, потому что они простые смертные. Ты можешь сказать: «Папа, если любишь, спаси ее». Но как раз из любви к ней я не стану уводить ее от правды. Даже если ей придется за эту правду умереть.

Наши взгляды встретились. В его глазах было отчаяние, как у кельтского короля, который опустил на воду гроб с телом своей королевы, и теперь горе гонит его вслед за гробом. Он будет плыть, пока не утонет сам. Я вспомнила, как мать нежно погладила его по лицу, когда они разговаривали, сидя у очага, много недель назад, и впервые в жизни я поняла, что чувствует женщина, и мне стало ясно, что отец ее тоже любит. Но с этой минуты всякий раз, когда я думала о связывавшей их любви, у меня во рту появлялся привкус кремня.

— Ты хочешь сказать, что она для нас потеряна? — прошептала я.

Он склонил свою массивную голову набок, словно собирался положить ее мне на плечо, и тихо ответил:

— Я хочу сказать, что она не потеряна для самой себя.

Со стороны двора донесся неистовый лай собаки. Отец выпрямился, чуть не сбив меня с ног, выронил из рук лопату и стремглав побежал к дому. Я подхватила Ханну и, спотыкаясь, на ослабевших и дрожащих ногах кинулась следом. В висках стучало: «Они приехали за нами». Выбежав с поля, я увидела, что на дороге напротив нашего дома остановился фургон. В фургоне сидели мужчина и две женщины. Выглядели они как обычные жители Андовера и окрестностей. Одеты в повседневную рабочую одежду, у женщин на головах накрахмаленные чепцы, у мужчины — старая фетровая шляпа. Но они сидели настолько неподвижно и тихо, наблюдая, как мы идем к ним со двора, что мне на миг показалось, будто они высечены из камня. У меня перехватило дыхание от мысли, что они привезли ордера на арест, но, подойдя ближе, я увидела, что мужчина не констебль, а его брат, Джозеф Баллард. Джозеф был нашим соседом и жил на расстоянии четверти мили к северу по Бостонскому тракту. В течение нескольких месяцев его жена тяжело болела, и весной моя мать, пока ее не увезли в Салем, посылала соседке лечебные травы, чтобы избавить от лихорадки. Однако хозяйке Баллард стало еще хуже, и ее смерть не стала бы ни для кого неожиданностью.

Отец помахал рукой в знак приветствия, но безмолвие сидевших в фургоне людей встревожило и насторожило его, и я почувствовала, как напряглись мышцы его руки. Приехавшие отцу не ответили, не улыбнулись и даже не кивнули. Они молча сидели и смотрели на нас широко раскрытыми глазами, пока Ханна не спрятала лицо у меня в волосах, спутанных и распущенных по плечам. Женщины начали перешептываться, а потом одна из них, крупная, ширококостная, со шрамом на губе, что-то шепнула Джозефу. Она показала пальцем на нас с Ханной, и этого одного жеста было достаточно, чтобы земля закачалась у меня под ногами. Отец, увидев, что они показывают на нас пальцем, подошел к фургону, сжав зубы. Джозеф тотчас натянул поводья и поехал прочь со двора. Мы стояли и смотрели, как они удаляются в северном направлении. Никто из них ни разу не оглянулся. Позже я узнала, что брат констебля ездил в Салем, чтобы забрать оттуда Мерси Льюис и Бетти Хаббард, преуспевших в охоте на ведьм. У себя в городе им удалось разоблачить более дюжины женщин. Джозеф давно опасался, что его жену сглазили, а после ареста матери был убежден, что она-то и была причиной несчастья в семье. Девушки позднее будут свидетельствовать против матери.

Пятнадцатого июля Роберт Рассел принес новость: через четыре дня на Висельном холме в Салеме должны повесить Сару Гуд, Элизабет Хоу, Сюзанну Мартин, Ребекку Нёрс и Сару Уайлдс. Женщины были из четырех разных городов. Он хотел поговорить с отцом наедине, но отец позвал нас в дом и усадил за стол. Мы не плакали и не кричали, не искали утешения, ибо знали, что никакого утешения быть не может. Я подумала о матери и про себя помолилась, чтобы нас скорее арестовали и мы могли бы увидеться, пока ей не вынесли приговор. Я вспомнила о Доркас Гуд, маленькой дочке Сары Гуд, которую, как и ее мать, держали в заточении в цепях. Я спросила у Роберта, отпустят ли ее на свободу после смерти матери. Он ответил не сразу. Потом сказал, что девочка в темнице осиротела и на свободу ее отпустят лишь спустя четыре месяца. Столько времени потребуется отцу девочки, чтобы собрать деньги на выкуп. Той ночью, когда Ханна уснула, я дала волю слезам и гневу. Я рвала зубами подушку и в бессильном отчаянии терзала одеяло. Ближе к утру мне приснились черные дрозды, нанизанные на колья. Они били крыльями, тщетно пытаясь освободиться.

Если бы нам было дано знать будущее, многие ли решились бы на отчаянный шаг, чтобы его изменить? Что, если бы мы вдруг узнали, что нам предстоит лишиться дома, семьи и даже жизни? А чтобы все это спасти, нам нужно отдать взамен самое дорогое — свои души. Кто из нас отдаст то, что и увидеть-то нельзя, ради обретения чего-то вполне реального, осязаемого? Думаю, многие легко отделили бы себя от своих бессмертных душ, как снимают кожицу с ошпаренной сливы, если бы это продлило наше пребывание на этой земле и мы могли бы и дальше набивать себе животы и спокойно спать ночью в теплых постелях.

Моя мать не стала этого делать и должна была заплатить высокую цену за свой выбор. Отстаивая свою невиновность перед судьями, она была слишком непохожей на других, слишком прямой, слишком непокорной и была наказана скорее за это, а не за то, что была признана ведьмой. Самое удивительное, что отец наказан не был. Пока в течение многих месяцев шла истерическая охота на ведьм, моего отца, человека исполинского роста и недюжинной силы, который вопреки обычаям охотился и занимался рыбной ловлей в одиночку и который едва ли обменялся парой слов с соседями, ни разу не вызвали на допрос, не просили дать показания под присягой, не пытали и не заключили в тюрьму. Против него даже не были выдвинуты обвинения, притом что в тюрьмах томилось немало мужей, вставших на защиту своих жен.

Что позволяло отцу оставаться на свободе? Среди соседей ходило много слухов о его жизни в Англии. Может, то, что он некогда был солдатом, мешало к нему подступиться? Я нашла бы способ расспросить Роберта Рассела о солдатском прошлом отца, ибо они дружили со времен той прошлой английской жизни, но такой возможности мне не представилось. После того как Роберт сообщил нам о казнях, отец обнял его за плечи и сказал с глубочайшей грустью:

— Друг мой, мой старый друг, ты подвергаешь себя и свою семью опасности, общаясь с нами. Не надо сюда приходить, пока все это не закончится.

Сначала Роберт не соглашался, но потом признал правоту отца и ушел, пообещав, что будет делать все возможное, чтобы нам помочь.

Садясь на коня, он сказал отцу на прощание:

— Салем не единственное место, где можно воскресить слухи и сплетни о мертвых, чтобы посеять хаос.

После этого странного высказывания он ускакал прочь, а я почувствовала себя еще более одинокой, чем раньше.

Теперь у меня оставались лишь моя сестра, братья и отец. Что касается отца, я всегда была для него немного чужой. Мы даже редко бывали вместе, за исключением случаев, когда я приносила ему поесть или попить. Отец работал на ферме молча и сосредоточенно и, с одной стороны, всегда был рядом, а с другой — как будто где-то далеко и потому стал для меня таким же незаметным, как рабочая лошадь или вол. Но по мере того, как текли дни без матери, я приспособилась к ритму его жизни — вставала, когда он вставал, спала, когда он спал, и, надрывая живот, поднимала, таскала и копала наравне с братьями. Я наблюдала за ним и за теми, кто встречался ему на пути, и увидела, что все они, почти без исключения, страшно его боятся.

На другой день после последнего приезда к нам Роберта я отправилась с отцом в кузницу Томаса Чандлера за мешком гвоздей и точилом для косы. Томас Чандлер приходился братом Уильяму Чандлеру, хозяину постоялого двора, и был одним из самых важных людей в Андовере, а в его кузнице собирались все мужчины города. Сначала отец велел мне остаться дома и смотреть за Ханной, поскольку Ричард ушел рано утром, чтобы отнести пищу в салемскую тюрьму, и на ферме оставались только Том и Эндрю. В последнее время, когда отец уходил и я оказывалась без его защиты, меня охватывал такой жуткий страх, что я теряла способность двигаться. Я грозилась броситься под колеса, если он не возьмет нас с Ханной в кузницу. В конце концов он сдался и усадил нас рядом с собой на место возницы. Ехать туда надо было по той же дороге, что и в центр города, с той только разницей, что, не доезжая кладбища, надо было резко повернуть на запад по дороге на Ньюбери. В то утро, когда мы пересекли небольшой мост через реку Шаушин и подъехали к кузнице на берегу, там стояло четыре или пять фургонов. Их владельцы приехали, чтобы починить, заточить или купить новые инструменты для приближающейся страды.

Подъезжая, мы видели, что мужчины разбились на небольшие группы и, без сомнения, делились деревенскими новостями, ожидая своей очереди. Но все разговоры смолкли, стоило отцу спрыгнуть с фургона. С минуту они смотрели на нас во все глаза, а потом разом отвернулись, как от холодного ветра, что подул от воды. Они стояли, сгорбившись от неловкости, ковыряя землю носами ботинок и поднимая столбы пыль. Отец не умел ходить не спеша и редко сбавлял скорость на пашне или в поле. Когда же он шел размашистым шагом, мне приходилось бежать что есть духу, чтобы от него не отстать. Он вытащил из фургона большую косу и направился к мужчинам с такой скоростью и размахивал руками с такой силой, что образовавшегося ветра хватило бы, чтобы наполнить небольшой парус. Мужчины забеспокоились. Сначала они решили было не трогаться с места, чтобы отцу пришлось их обойти. Но когда поднятое вверх ржавое лезвие косы оказалось у них под носом, мужчины расступились, и отец спокойно прошел через образовавшийся коридор.

Как только он вошел в кузню, мужчины снова сомкнули ряды, как соединяются ткани после глубокой раны. Они переключили внимание на нас с Ханной, бросая украдкой взгляды то на меня, то на нее, но я всякий раз смотрела на них в упор, что, полагаю, их разозлило. Через некоторое время один из них, мужчина, которого я видела всего несколько раз, когда он проезжал мимо нашего дома по Бостонскому тракту, сказал нарочито громко, чтобы нам было слышно:

— Яблочко от яблони недалеко падает.

Другой мужчина засмеялся и сказал:

— Судя по внешности старшей, лучше сразу послать за констеблем, пока она нас не сглазила.

Мои кулаки сжались и ухватили юбку с обоих боков. Все повернули голову в мою сторону, соображая, как себя вести дальше. В глазах была опаска, удивление и враждебность. Ханна спряталась за козлы и затихла, словно притаившийся зверек.

Потом еще один мужчина сказал:

— Говорят, есть хороший способ проверить, ведьма женщина или нет. Надо бросить ее в реку. Если утонет — вины на ней нет. Если выплывет — значит, ведьма, и ее нужно схватить и повесить.

Мужчины старательно делали вид, что они просто стоят и беседуют, но незаметно, дюйм за дюймом, подходили все ближе к отцовскому фургону. Думаю, будь я одна, они запросто бросили бы меня в реку, и дело с концом. Но в эту минуту из кузни послышался бас:

— Так кто следующий к огоньку?

Мужчины разом повернулись, и я увидела, что в дверях стоит отец. В руках у него старая коса с заточенным и отполированным лезвием, которое угрожающе засверкало, когда он вышел на свет. Отец был на полтора фута выше самого высокого из мужчин, и на солнце его глаза стали черными, как обсидиан. От жара печи его рубашка из грубого полотна насквозь пропиталась потом, длинные волосы обвисли и лоснились, нос в пятнах копоти. Наверное, для мужчин во дворе он выглядел как друид, измазанный известкой, для солдат Римской империи, стоящих на другом берегу валлийской реки.

— Так кто следующий? — повторил отец. — Ты, что ли, Грейнджер, проживающий на Новом лугу? — Он взмахнул рукой, которой держал косу, описав в воздухе дугу. — Или ты, Хаггет, который живет у пруда Бланчарда? Или, может, ты, Фарнум с Бостонского холма?

Так, размахивая в воздухе косой, он обратился ко всем восьмерым, что стояли во дворе. Он перечислил их имена и названия ферм, давая понять, что знает, как их зовут и где их дом. В его голосе не прозвучало прямой угрозы. Таким будничным тоном сборщик налогов вызывает следующего по очереди плательщика. Но, помимо слов, было что-то еще — выражение его лица и то, как он держался, словно был весь наготове, — что вызвало ощущение опасности. Я почувствовала, как у меня стянуло затылок, и по тому, как мужчины опустили голову и поспешили к своим фургонам или в кузницу, стало ясно, что в их сердцах зародился страх.

Отец нежно, как младенца, опустил косу на солому, вскочил на козлы и натянул поводья, чтобы ехать домой. На обратном пути я украдкой бросала на него взгляды, но он ничего не сказал, будто справиться с группой бывалых фермеров, не нанеся ни одного удара и не произнеся ни единого бранного слова, было для него делом обычным. Именно происшествие на кузнице заставило меня посмотреть на отца по-иному. Он не только поднялся в негласной мужской иерархии, но и убедил меня, что я всегда найду у него защиту. Причем эта защита выражалась не в резком действенном вмешательстве, как у матери, а была более мягкой и незаметной. Только после нашего последнего посещения андоверского молитвенного дома я поняла, по крайней мере отчасти, что большинство людей испытывает по отношению к моему отцу страх, а подчас даже ужас. Ужас, который безотчетно охватывает людей, сталкивающихся с грубой силой.

В тот вечер к нам пришел преподобный Дейн и принес еду и кое-что из платья. Однако надежды, хоть самой малой, он не принес. Он сказал нам, что навещал мать в тюрьме, что она примирилась с Господом и готова принять любое решение судей. Сообщил, что из надежных источников ему стало известно, что вскоре мы, дети, должны будем предстать перед судьями в Салеме, и поэтому он умолял нас вернуться в молитвенный дом, поскольку для нас всех будет лучше, если мы покажем всем нашу веру в Господа. Отец уважительно его слушал, но, когда старик закончил говорить, встал и достал из резного буфета, стоявшего рядом со столом, материнскую Библию. Он открыл Евангелие от Матфея, и, ткнув в стих пальцем, вышел из комнаты и не возвращался до отъезда пастора. Позднее, перелистывая страницы Евангелия, я нашла отпечаток его пальца на стихе, в котором говорилось: «Ты же, когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, Который втайне». Тем не менее отец отвез нас в андоверский молитвенный дом в то последнее воскресенье нашей свободной жизни, семнадцатого июля, ибо, если и была хоть какая-то возможность склонить судей в нашу пользу, он не мог ее упустить.

Мы вряд ли произвели бы больший фурор, если бы появились голыми в центре города. Когда мы вошли в молитвенный дом, никто не стал скрывать враждебности по отношению к семье Кэрриеров. Отец, Ричард, Эндрю и Том нашли место на мужской половине без особого труда, но от женщин мы сочувствия не дождались. Они не сдвинулись ни на дюйм, так что мне пришлось стоять в проходе с выгибающейся Ханной на руках. Фиби Чандлер вздернула подбородок и посмотрела на меня с величайшим презрением, но потом увидела, что Ричард бросает на нее испепеляющие взгляды, и сосредоточила внимание на пасторе. Позднее, давая показания на салемском суде, она скажет, что от взгляда Ричарда она оглохла и ничего не слышала до конца службы. Жаль, что она вдобавок не онемела. Отец взглянул на меня только раз, и, чтобы он мной гордился, я подняла подбородок, выпрямила спину и не сводила глаз с преподобного Барнарда, который к тому времени полностью захватил кафедру, отправив отца Дейна сидеть на скамье внизу. Ничего удивительного, что его проповедь опиралась на Первое послание Петра: «Противник ваш диавол ходит, как рыкающий лев, ища, кого поглотить…»

Ханна у меня на руках вся извертелась, хотя я пыталась удерживать ее за запястье. Сестренка стала вырываться и капризничать, и мне пришлось вытащить ее на улицу, и, так как день был жарким, мы уселись под ближайшим фургоном. Чтобы она не плакала, я позволила ей копаться в земле и не ругала, когда она складывала землю в фартук. Было видно, что она сирота, неумытая и неухоженная. Оставшись без матери, мы все стали грязные, неопрятные. Я посмотрела на грязь у себя под ногтями и, устыдившись, представила гладкие и чистые руки Маргарет.

Мы просидели под фургоном с час, когда я услышала, как отворились двери и двое мужчин направились в нашу сторону, неся на руках третьего, который по-стариковски кашлял и дышал с присвистом. Эти двое ушли со службы пораньше, чтобы дать старику подышать свежим воздухом. Они разговаривали на ходу и, прежде чем я успела вылезти, положили деда на солому в задней части фургона. Я стеснялась показываться им на глаза, и чем дольше они разговаривали, тем труднее мне было предстать перед ними, — словно ящерица, вдруг выползшая из-под камня. Я могла видеть только нижнюю часть их ног, но голоса я слышала отчетливо и надеялась, что Ханна будет вести себя смирно и нас не выдаст.

Первый мужчина сказал, похлопывая старика по спине:

— Ты подумай, явились как ни в чем не бывало в молитвенный дом! — Он, видать, недавно поменял местами левый и правый ботинок с квадратными носами, и они еще не приняли форму своих новых постояльцев, отчего создавалось впечатление, будто ноги не знают, куда идти.

Другой мужчина, ниже ростом и более крепкий, по акценту которого можно было догадаться, что он вырос в Шотландии, подхватил:

— Дети шальные, это точно. Но от него у меня прямо кровь стынет в жилах. — Он произнес «от него» с нажимом, и я сразу поняла, что речь идет об отце. Мужчина продолжил заговорщицким тоном, каким рассказывают детям истории про привидения: — Кто станет охотиться в одиночку? Это в наших-то лесах, где полно индейцев. Говорят, он стреляет без промаха. Завалил медведя размером с дом одним выстрелом в шею. Я видел тушу, когда проезжал мимо. Такую громадную я больше никогда не встречал. Говорят, его даже индейцы боятся.

Тогда Поменявший Ботинки сказал:

— Несколько лет назад мне говорили, что он в Бостоне убил человека одним ударом в голову.

— Да нет, — возразил Крепыш, — это было пятнадцать лет назад, и не в Бостоне, а в Биллерике. Он повалил человека. Чуть не убил. Но не убил. Потом, правда, заплатил штраф.

Старик перестал кашлять, и я услышала, как скрипнули доски фургона, когда он снова лег на солому, чтобы отдохнуть. Две пары ног подошли ближе друг к другу, а голоса сошли почти на шепот.

— Не беспокойся, — сказал Поменявший Ботинки, — здесь можно говорить. Старик глух как пень. Кэрриера только оштрафовали, потому что у кого хватит храбрости заковать такого гиганта в цепи?! Знаешь, он ведь был солдатом что надо. В Королевской гвардии. Говорят, охранял самого короля, а потом перешел на сторону Кромвеля. Не многие, у кого жены ведьмы, остаются на свободе. А самое-то страшное ты слышал?

— Ага, — ответил Крепыш. — Между нами, как шотландец, я с теплом вспоминаю старину Оливера. Но убийство короля — это совсем другое дело.

Поменявший Ботинки шикнул на него и опасливо проговорил:

— Наверняка не знает никто, но слух о том, что он порешил топором первого короля Карла, прилип к нему, как шкура к собаке. Да он, должно быть, заговорен, если за столько лет королевское правосудие его не настигло.

Крепыш сплюнул на землю и сказал:

— Заговорен, думаешь? Лицо палача всегда скрыто, поэтому кто может сказать? Кроме того, даже если будет доказано, что он убил короля, кто выдаст ордер на его арест, а? Ты, что ли? Роберт Рассел, который держит ухо востро, распустил слух, будто бы существует тайное общество старых солдат армии Кромвеля. Живут себе у всех на виду, как титьки, торчащие из-под шлюхиной блузки. Прямо здесь, в Андовере. Заботятся друг о друге, дали клятву, что отомстят, если одного из них арестуют или будут с ним дурно обращаться. Рассел говорит, явятся в дом перед рассветом, отрежут голову обидчику, положат в черный мешок и бросят куда-нибудь в болото. Они и с первым Карлом то же самое сделали. А ты говоришь, заговоренный. У кого нож за пазухой, тому колдовство ни к чему.

— Боже милосердный! — воскликнул Поменявший Башмаки. — Мало того что нас ведьмами пугают, так еще придется держать двери на запоре, чтобы уберечься от мести старых вояк.

Крепыш поставил ногу на колесо, стряхнул пыль с ботинок и прищелкнул языком, словно сокрушаясь по поводу тайной армии Кромвеля. Когда я услышала имя Роберта, мне пришло в голову, что он, возможно, тихонько делает то же самое, что наш «ворчун»: поднимает шумок, распускает слухи, вселяющие страх, чтобы отогнать ворон.

Крепыш продолжал:

— А как насчет Роджера Тутейкера, что умер в камере бостонской тюрьмы? Тюремщик говорит, в день смерти его навещал какой-то высокий мужчина Высокий мужчина входит. Высокий мужчина выходит, а через пару часов доктор Тутейкер мертв, и на теле никаких следов. Говорю, дело это темное, что бы там ни порешили дознаватели.

В эту минуту двери молитвенного дома раскрылись и вспотевшие прихожане быстро высыпали во двор, жадно вдыхая свежий воздух. Я схватила Ханну, и мы выползли из-под фургона с противоположной стороны. Но когда я выпрямилась, крепыш-шотландец меня заметил. Должно быть, ему показалось, что мы выросли из-под земли, потому что он так и вытаращил глаза. Но на смену удивлению пришел страх, когда до него дошло, что я подслушала их разговор. Я чувствовала, как его взгляд жжет мне спину, когда я шла к нашему фургону.

На обратном пути мы все молчали, подавленные полными ненависти взглядами, которые преследовали нас, пока мы ехали через парк и дальше, по Бостонскому тракту. Я жалась к братьям, несмотря на страшную жару, и стискивала потную сонную Ханну, лежавшую у меня на руках. Я всматривалась в их лица по очереди и думала: вот Ричард, мрачный, угрюмый юноша. А вот Эндрю, которого страшная болезнь сделала дурачком. А вот Том, чей добрый живой характер угасает с каждым днем из-за страха и неизвестности. Я понимала внутреннюю суть каждого из них не только потому, что она день за днем раскрывалась мне в их поступках, а потому, что характер каждого можно было прочесть по их лицам. В лицах, которые они являли миру, не было ничего скрытного или противоречивого, что могло бы ввести в заблуждение. До этого утра я верила, как верят дети, что умысел человека, ценность его личности и вся история жизни отпечатаны на его лице, как клеймо мастера на серебряной чаше.

Но когда я смотрела на отца, одетого в фермерскую одежду, чьи кости, мышцы и сухожилия никак не вязались с камнями, деревьями и землей, чей лоб колониста изрезали морщины от постоянного, месяц за месяцем, год за годом, прищуривания на солнце, понять его я не могла. Я вспомнила старый малиновый отцовский мундир, красующийся на «ворчуне». Мундир, рукав которого разрезан саблей. Вспомнила, сколько раз он в одиночку уходил из дому в леса, куда не отважится отправиться ни один здравомыслящий человек. Вспомнила, что его кремневое ружье всегда стреляет в цель. Вспомнила, как сплетничали двое мужчин у молитвенного дома, и не могла понять, какое отношение истории о жизни солдата и смерти короля имеют к человеку, который поклялся перед всем народом Новой Англии, что он фермер, землепашец и труженик.

Если люди верят в то, о чем говорили те двое, неудивительно, что дядя убежал, как заяц, завидев отцовский топор на столе. И что Аллен стал белее снега, когда мать погрозила, что он лишится головы, если попытается выгнать нас из нашего дома. Я вспомнила, как мать предупредила, что есть люди, которые перешагнут через мой труп, чтобы заполучить красную книгу, в которой описывается история нашей семьи. В эту минуту желание выкопать и прочесть книгу было таким жгучим, что могло бы прожечь дыру в моем желудке. И наконец, я вспомнила рассказы дяди, которые мы слушали, собравшись у очага. Рассказы о казни английского короля Карла I, который взошел по ступеням эшафота и лег на плаху, где ему и отрубили голову. Палачом был высокий человек в капюшоне. Он показал отрубленную голову всему Лондону и провозгласил: «Король, тиран и грабитель народа, мертв».

Когда мы выезжали со двора молитвенного дома, единственный, кто помахал нам рукой на прощание, был маленький черный раб лейтенанта Осгуда. Он стоял в стороне от остальных прихожан, маленький и сгорбленный, все в тех же огромных ботинках и еще более изношенном и рваном платье. И в этом была своя логика — никому не нужный мальчик, всеми отверженный и презренный, стоял и махал нам рукой, пока мы не скрылись из виду. Я никогда его больше не увижу, но он еще не раз мне приснится. Во сне его одежда будет новой, пряжки на ботинках станут серебряными, а лицо — грустным и вечным, как темная половина луны.

Двадцатого июля подружка Мерси Уильямс по имени Мэри Лейси, которая мучила меня на андоверском кладбище и которую недавно посадили в салемскую тюрьму, призналась, что в самом деле была ведьмой, как и ее мать и бабушка. Она сообщила своим дознавателям, что Ричард и Эндрю тоже колдуны и что хозяйка Кэрриер поведала ей на полуночном шабаше, будто бы дьявол обещал, что она, моя мать, станет в аду королевой. Двадцать первого июля Джон Баллард приехал на своей телеге за моими старшими братьями.

Он выждал, когда отец отправится в свой долгий путь в Салем, и только потом смело поехал к нам с ордерами. Мне пришлось звать Ричарда и Эндрю из амбара, и я стояла перед ним одна в общей комнате. Он ухмыльнулся, ткнул в меня кривым пальцем и пообещал:

— Ты будешь следующей, маленькая мисс.

Когда Ричард вошел и увидел констебля, на мгновение показалось, будто он собирался броситься наутек, но передумал, когда Баллард грубо похлопал меня по плечу и сказал:

— Если сбежишь, я заберу эту.

Ричард дал связать себе руки, а Эндрю, следуя примеру брата, с готовностью протянул руки тюремщику. Он отшатнулся, только когда веревка туго затянулась у него на запястьях. Братья взобрались на повозку, и, когда констебль взял в руки поводья, я прошептала:

— Ричард, помни, что сказала мама. Скажи им все, что они хотят услышать.

Но у меня сжалось сердце, когда он ответил:

— Никто не заставит меня лжесвидетельствовать. Если мама может стоять на своем, я тоже смогу.

Телега тронулась в путь, и я пошла следом со словами:

— Ричард, подумай об Эндрю. Он же возьмет с тебя пример и будет делать все то, что ты делаешь, и говорить то, что ты говоришь. — Телега поехала быстрее, и, чтобы не отставать, я пробежала за ней с четверть мили, выкрикивая: — Ричард, прошу тебя, Ричард…

Он смотрел на меня вызывающе, объятый гордыней юноша, упорный и сильный, но проливший свою драгоценную кровь только однажды — порезавшись бритвенным лезвием. Девятнадцатого числа этого месяца, за два дня до ареста, ему исполнилось восемнадцать.

Вернувшись в дом, я нашла Тома сидящим на корточках у очага. Он раскачивался взад-вперед, и по грязному лицу катились слезы, оставляя розовые полосы, которые заканчивались на подбородке. Мне нечего было ему сказать, поэтому я села рядом на золу и стала ждать возвращения отца. По приезде в город Салем, в пяти милях к востоку от деревни Салем, Ричарда с Эндрю запрут на ночь в подвале харчевни Томаса Бидля, так как констебль побоится встретиться с отцом по дороге в тюрьму. На следующее утро они предстали перед судьями, среди которых был Коттон Матер, духовный наставник и пример для подражания половины священнослужителей в колониях. Он самолично хотел убедиться в том, что количество доказательств увеличивается. Он велел Ричарду и Эндрю говорить суду правду, сказав, что Господь и их земные судьи будут милосердны, если мальчики полностью сознаются в том, что они колдуны. Мэри Лейси, которая добровольно призналась, что она ведьма, которая при помощи духов мучила девушек из деревни Салем, стала упрашивать Ричарда раскаяться и во всем признаться. Она обвиняла Ричарда в том, что он изводил многострадального Тимоти Свона, молодого мужчину, у которого в Андовере жил Аллен Тутейкер. Она заявила, что мать убила семерых человек с помощью куклы, в которую втыкала иголки.

Ричард видел, как вели себя судьи на процессе матери и на других процессах, и не скрывал своего презрения к ним. На все вопросы отвечал коротко «нет» или: «Я этого не делал». Тогда главный судья Джон Хоторн переключился на Эндрю, но тот на все вопросы отвечал так же. Когда судьям не удалось добиться податливости, к которой уже привыкли, они приказали отвести Ричарда и Эндрю в другую комнату, чтобы те пересмотрели свои ответы. Старший шериф и палач графства Эссекс Джордж Корвин ждал их в прихожей с двумя веревками. Ричарду велели лечь на пол лицом вниз. Сначала ему связали руки за спиной, потом ноги. Когда веревку намотали вокруг лодыжек, ее затянули и обвязали вокруг шеи, отчего голова откинулась назад и почти коснулась ступней. Это называлось у них «луком». Даже у самых сильных мужчин через несколько минут спина слабела, ноги и голова опускались, и веревка впивалась в горло. Удушение было медленным и болезненным. В отличие от повешения на суке дерева, шея несчастного в случае пытки «луком» не ломается быстро и страдания кажутся бесконечными. Нежная кожа на шее перетирается, синеет и горит. Глаза вылезают из глазниц. Вскоре из носа начинает капать, а потом литься ручьем кровь, так как от давления разрываются сосуды. Приток воздуха перекрывается все больше и больше, и, если узник теряет сознание, для него все кончено, поскольку из-за слабости конечностей веревка полностью перекроет дыхательные пути. И хотя для Новой Англии это был нетрадиционный метод получения признаний, назывался он тем не менее английской пыткой, поскольку считался не столь жестоким, как прикладывание каленого железа, пытка огнем или дыба.

Ричард, сильный и решительный, был настроен скорее умереть, чем признаться, поэтому шериф бросил Эндрю на пол и связал его так зверски, что у того на запястьях и на шее, там, где впивалась веревка, выступила кровь. Потом Ричард расскажет мне, что Эндрю плакал, как маленький ребенок, и умолял его развязать. Он все повторял и повторял, задыхаясь, когда веревка сдавливала горло: «Простите, простите, простите…» Именно страдания Эндрю, а не собственные заставили Ричарда сказать судьям все, что те хотели услышать.

Когда они снова привели моих братьев в общий зал молитвенного дома, Ричард сказал судьям, что и он, и Эндрю колдуны, но были таковыми совсем недолгое время. Когда его спросили, кто заставил их отвернуться от Господа, он сказал, что мать заставила их положить руки на книгу дьявола и поклясться ему в верности. Он назвал им имена других колдунов и ведьм, но все эти мужчины и женщины либо уже сидели в тюрьме, обвиненные в ведовстве, и ждали суда, либо их уже признали виновными и повесили. Эндрю не проронил ни слова, а только хватался за рубашку Ричарда, и шерифу Корвину с помощью еще одного человека с трудом удалось оторвать его от брата, когда на них надевали кандалы, чтобы отправить в салемскую тюрьму.

Когда ближе к вечеру возвратился отец и узнал, что Ричарда и Эндрю увезли, выражение его лица меня не на шутку испугало. Он стоял и смотрел в одну точку, и мне казалось, что камни, из которых был сложен очаг, не выдержат и треснут или что еле теплящиеся угли вспыхнут и запылают неукротимым огнем. Потом он выбежал во двор и метался там, рвал на себе волосы, в клочья изодрал шляпу. Я слышала, как он вслух строил дерзкие планы их спасения, но в конце концов вернулся в дом и сел за стол, свесив длинные руки между колен. Мы с Томом жались друг к дружке, как когда-то на Закатной скале в грозовую ночь, и ждали, когда отец вернется к нам из той мрачной пустыни отчаяния, в которой пребывал в последние минуты. Ханна, голодная и напуганная, плакала под столом, пока не уснула, зажав в руке кусок черствого кукурузного хлеба.

Наконец когда комната наполнилась вечерними сумерками, отец подозвал нас, поставил по обе стороны от себя и крепко прижал, отчего нам стало покойно. Впервые в жизни отец меня обнял и позволил моим слезам смешаться со своими. Утром мы проснулись вместе с солнцем, и отчаянная надежда поселилась в наших сердцах, когда мы приступили к летней жатве. Большая часть поля будет оставлена гнить на корню, так как нас теперь было только трое, чтобы жать, связывать в снопы и молотить пшеницу. Но мы шли плечо к плечу, туда и обратно по пыльным рядам. Рты от жары и нарастающего отчаяния были словно набиты ватой, руки ныли и дрожали от бесконечного махания косой, а глаза пересохли от вглядывания в линию горизонта в поисках неумолимо приближающейся тюремной повозки.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Июль — август 1692 года

Август считается месяцем бешеных собак, но мы увидели дворнягу, спешащую на юг по Бостонскому тракту в последние дни июля. С самого раннего утра мы с Томом вдвоем работали в амбаре. Отец отправился в долгий путь в Салем с мешком провизии, которой едва хватило бы на одного человека. А ее теперь нужно было делить на троих. Он стал уходить в разное время, боясь, что констебль следит за ним и приедет за нами в его отсутствие.

Мы все затянули пояса потуже, и чувство голода не покидало нас ни днем ни ночью. Жара иссушила реку Шаушин, превратив ее в маленький ручеек, из-за чего и пруд Бланчарда стал грязной ямой, а наш колодец высох, обнажив склизкие, поросшие мхом камни на дне. Мы убрали, какую смогли, пшеницу, и Том орудовал на сеновале, сбрасывая новую солому на подстилку скоту, а я молотила и веяла зерно. В изобилии в амбаре водились только мыши, и, несмотря на то что корова давала совсем мало молока, я вынуждена была наливать немного в блюдца для змей. Кошки давно разбежались из-за собаки. Я смотрела, как мыши бессовестно поедают зерно, и гадала, как мы переживем зиму без хлеба. Том затих на сеновале, хотя пылинки от только что сброшенной вниз соломы еще кружились в воздухе.

Я крикнула Тому, чтобы он прекратил лоботрясничать и закончил работу, но он не отвечал. Жара сделала меня раздражительной, и Ханна держалась от меня подальше, боясь, что я ее отшлепаю. Я видела, что она играет в соломе с моей куклой, выдергивая остатки ее нитяных волос. У меня не было сил ругать ее, и я снова окликнула Тома. Вскоре его лицо показалось у края сеновала.

Он прошептал, отрывисто дыша:

— Сара, иди сюда. Скорее.

Брат постоянно ходил с озабоченным лицом, но на этот раз в его голосе было что-то другое, был страх, от которого у меня сжалось сердце.

— Это он? Это он идет? — спросила я.

Голова закружилась, и меня охватила паника. Вот и дождались. Нас просто уведут, и никто не скажет нам ни слова на прощание. Со двора донеслось тихое злобное рычание, это пес давал знать, что у нас непрошеные гости. Я полезла по лестнице на сеновал, гадая, почему пес не лает яростно, во весь голос, как он обычно делал. Я встала рядом с Томом на сеновале и, когда он показал на дорогу, увидела собаку. Она шла в нашу сторону, шатаясь, как пьяная. Вокруг пасти выступила пена, язык вывалился. Собака быстро и тяжело дышала, будто ей пришлось долго бежать. Наш пес попятился, потянув за собой цепь, перестал рычать и жалобно заскулил. Дворняга, пошатываясь, продолжала двигаться к нашему псу и остановилась в двадцати-тридцати ярдах от амбара. Она нагнула голову до самой земли, и стекающая пена из пасти смешалась с пылью, образовав темную лужу. Вдруг она оскалилась.

До того как бешеное животное нападет, есть немного времени, иногда несколько секунд, иногда минут. Словно болезнь сгущает мозг и кровь, и поэтому голова работает медленно, урывками. Я глянула вниз, на открытую дверь, и поняла, что, разделавшись с нашим псом, бешеная собака может вбежать в амбар и напасть на Ханну, прежде чем я успею спуститься по лестнице.

— Том, — прошептала я, боясь отвести от дворняги глаза, — где ружье?

Он показал пальцем вниз. Я посмотрела туда и увидела ружье, прислоненное к балке. Наш пес, натянув цепь до предела, лежал неподвижно, прижавшись животом к земле. Он больше не скулил и не рвался, его челюсти были плотно сжаты, а клыки спрятаны. Я слышала, как Ханна напевает и разговаривает сама с собой, поэтому, улучив момент, я на нее шикнула. Собака медленно повернула голову в нашу сторону и уставилась в открытую дверь налитыми кровью глазами. Сделала шаг-другой, потом остановилась. Из ее горла послышался низкий скрипучий звук, и дворняга громко чихнула, разбрызгивая пену, свисающую из пасти, на несколько ярдов вокруг. С каждой секундой мне становилось все страшнее двинуться с места — я боялась, что, если пошевелюсь, собака бросится в амбар. Но каждое мгновение, пока она оставалась неподвижной, я корила себя за то, что не кинулась к Ханне и не подняла ее на сеновал, на безопасную высоту. Собака сделала еще несколько шагов, и я приготовилась рвануться с места, чтобы схватить сестру.

— Не успеешь, — тихо сказал Том, взяв меня за руку.

Он достал из кармана несколько мелких предметов, которые звякнули друг о друга, когда он зажал их в кулаке. Отведя назад руку, Том бросил камешек, который описал в воздухе дугу и приземлился в двадцати футах позади дворняги. Брат действовал без промедления, с уверенностью мальчишки, который стоит в речке и целится в мишень на дальнем берегу. С удивленным видом собака повернулась на шум. Том бросил еще один камешек, который приземлился на десять футов дальше первого. Дворняга зарычала и ринулась в поднятую камешками пыль. Потом остановилась, качаясь на непослушных лапах, и стала разглядывать пойманную добычу. Вдруг что-то отвлекло ее внимание — то ли тень пролетающей птицы, то ли прыгающая белка, то ли шуршащая на ветру листва, и, спотыкаясь, она побрела прочь по дороге. Весь оставшийся день, пока мы, обливаясь потом, работали в амбаре и на огороде, я наблюдала за худенькой, сгорбленной фигурой брата и не переставала удивляться его хладнокровности и сообразительности. После того как собака исчезла, у меня так задрожали ноги, что я не могла встать. Это Том помог мне подняться и спуститься по лестнице. Это Том подхватил Ханну и, к немалому удивлению девочки, стал ее качать, прижимая к груди. Это Том уверенно взял кремневое ружье и прошел около сорока ярдов по Бостонскому тракту в поисках собаки, которую готов был пристрелить одним выстрелом в голову.

На закате дня, когда мы сидели на заднем крыльце в ожидании, пока из окутанного маревом папортника-орляка на опушке леса Фоллс-Вудс не покажется высокая фигура отца, Том повернулся ко мне и сказал:

— Не такой уж я непутевый.

Я посмотрела на него с удивлением, а он утер рукавами пот с грязного лба. Пуговицы с этих рукавов были оторваны, чтобы сделать глаза для моей куклы, точнее, для куклы, которую я подарила Маргарет.

— Ты не одна на этой ферме, — продолжал он сдавленным голосом, — кто может о нас позаботиться, когда отца нет дома.

Я хотела возразить, но он оборвал меня:

— Это видно по тому, как ты на меня смотришь. Как не берешь меня в расчет, как глядишь на меня с жалостью. Там, на сеновале, ты не раз хотела попросить о помощи. Но я ведь ничуть не хуже тебя. Могу работать так же, как ты. Могу заботиться о нас так же, как и ты.

Он смотрел на меня вызывающе. Брови были сведены, темные кудряшки выбивались из-за ушей. Я подумала о камешках у него в кармане. Кто знает, сколько дней или недель он носил их с собой. Боеприпасы любого мальчишки для охоты на птиц или метания «блинчиков» по гладкой поверхности пруда. Спокойно и уверенно он использовал их, чтобы спасти нас от несчастья.

— Я скучаю по ней не меньше, чем ты, — сказал он, зажав ладони между колен и напрягшись, чтобы не заплакать.

Но как только он произнес эти слова, я увидела страдание, что пролегло темными, как синяки, тенями у него под глазами и свело рот в постоянную хмурую гримасу. Большим пальцем я стерла небольшое пятно грязи у него на щеке, которое он пропустил, утираясь рукавом.

— Теперь, в отсутствие отца, я старший на ферме. И могу о нас позаботиться, — сказал он, потянув меня за фартук, чтобы я села поближе.

Я думала, он возьмет меня за руку или обнимет за плечи, но он этого не сделал. Только его коленка упиралась в мою. Но, несмотря на это, я почувствовала, как у меня с плеч упал тяжелый груз, казавшийся вечным. Мы долго сидели рядышком, и солнце позади нас отбрасывало длинные тени на поля, простиравшиеся до Ковшового луга.

Тридцатого июля тетю Мэри снова арестовали в Биллерике и привезли в деревню Салем для допроса. Ее отпустили после того, как допросили мать, но ее вновь обвинила Мэри Лейси, и тетушка вместе с Маргарет должны были предстать перед судьями. После долгого допроса с пытками она в конце концов призналась, что причинила страдания Тимоти Свону и другим, и сказала, что посещала шабаши ведьм вместе с моей матерью и двумя моими братьями. На одном их этих черных шабашей моя мать якобы сказала ей, что в нашей округе не менее трехсот пяти ведьм и что их цель — уничтожить Царствие Христово и создать царствие Сатаны. Она сказала, что дьявол явился ей в образе смуглого человека и пообещал, что спасет ее от индейцев, если она подпишет книгу дьявола. Когда у нее спросили, хотела ли она служить Сатане, эта добрая и мягкая женщина ответила, что поскольку страшно боится индейцев, то готова быть ему предана всем своим сердцем, лишь бы он спас ее от них. Первого августа, когда они с Маргарет сидели в тюрьме, небольшой отряд индейцев-вабанаки напал на дома их соседей в Биллерике. Они убили всех до одного — мужчин, женщин и детей. Дьявол сдержал свое обещание, и, возможно, по этой причине тетя не отказалась от признания своей вины, как делали многие, когда за ними захлопывались двери тюрьмы.

Третья сессия Особого суда началась во вторник второго августа и длилась четыре дня. И почти два дня заняло вынесение приговора моей матери. Устные свидетельства против нее давали: Мэри Лейси, которую привели из тюремной камеры, Фиби Чандлер и Аллен Тутейкер. И несмотря на то, что Ричард и Эндрю под присягой свидетельствовали против нее, Коттон Матер решил игнорировать эти свидетельства ввиду большого числа «спектральных» доказательств других свидетелей. Это было единственным проявлением снисхождения от человека, который позднее назовет мою мать, единственную женщину в колониях, не склонившую голову перед своими обвинителями и давшую им отпор, «необузданной ведьмой».

Ее приговорили к повешению девятнадцатого августа вместе с преподобным отцом Джорджем Берроузом, бывшим пастором деревни Салем, Джоном Проктором, написавшим губернатору о пытках моих братьев, Джорджем Джейкобсом, старым бродягой из Салема, и Джоном Уиллардом, молодым человеком, который лечил одну из одержимых девушек и который, проснувшись однажды утром, понял, что руку, творящую добро, часто кусают в первую очередь.

Десятого августа я проснулась совершенно спокойной. Накануне было жарко, как обычно, но вечер выдался на редкость прохладным. Настолько, что, прежде чем улечься спать, я взобралась по лестнице на чердак и вытащила из бабушкиного сундука старое лоскутное одеяло. Под одеялом лежала вышивка, которую так любовно сделала для меня Маргарет, а в нее был завернут старинный глиняный черепок. Я засунула и то и другое себе под сорочку и легла под одеяло, обнимая Ханну. Острый черепок впивался между ребрами, как обвиняющий перст. Встав с постели, я оделась с особой тщательностью, вырвала колтуны, против которых был бессилен гребень, и аккуратно заправила пряди под чепец. Против обыкновения, я надела чулки и прошлась тряпкой по туфлям, отчего из-под слоя грязи выступила кожа. Как могла, приготовила завтрак для нас четверых, а потом вышла на крыльцо и, повернувшись на север, стала ждать своего гостя. Я знала, что он явится сегодня, как мать всегда знала, что зайдет какой-нибудь сосед, не сообщивший заранее о своем визите.

Констебль не заставил себя долго ждать и привез ордер на меня и на Тома. Думаю, он был немало удивлен, застав маленького часового на пороге дома в полной готовности. Он помахал ордерами перед носом отца, но отец даже не взглянул на них. Отец не отрывал взгляда от глаз констебля, и вскоре я почувствовала кислый запах страха, исходящий от последнего горячими волнами. Увидев в руках у Ханны куклу, он вырвал ее со словами:

— Мне велено доставлять в суд все куклы, что найдутся.

Ханна продолжала монотонно и громко хныкать, пока нас вели через двор и сажали в телегу. Нас связали, но не туго, и через несколько минут мы высвободились из пут и сидели, держась за руки.

Пока констебль садился на козлы и брал в руки поводья, отец держал коня за узду так крепко, что конь не мог поднять головы.

— Ты меня знаешь, Джон Баллард.

— Да, я тебя знаю, — ответил констебль еле слышно.

— И я тебя знаю. Поэтому мои дети прибудут в Салем целыми и невредимыми, какими уехали.

На этом отец отпустил уздечку и сделал шаг назад, чтобы нагнуться, схватить Ханну за сорочку и вытащить из-под колес телеги.

Джон Баллард рванул поводья.

— Я детям вреда не причиню, — пообещал он. — Но после того, как я их доставлю, моя власть кончится.

И мы с Томом, сидя рядышком, покатили по Бостонскому тракту. Ханна бежала следом, плакала и громко звала нас назад, ибо ей было страшно оставаться одной с отцом, который стоял посреди двора, высокий и неподвижный.

В ту среду десятого августа, в молитвенном доме, превращенном в зал суда, было девять судей. Кроме них — судебные заседатели, истцы, свидетели и зеваки. Народу было так много, что взрослым мужчинам приходилось сидеть друг у друга на коленях, чтобы увидеть допрос таких маленьких детей. Среди обвиняемых мы были самыми младшими, не считая четырехлетней Доркас Гуд, и, когда нас вели через толпу и поставили перед собравшимися судьями, все глаза, все жесты и вздохи были направлены в нашу сторону. Джон Баллард протянул главному судье мою куклу и, когда ордер был подписан, ушел, даже не обернувшись на нас. Судьи перебирали бумаги и переговаривались между собой тихими, спокойными голосами. Я украдкой взглянула направо и налево из-под опущенных ресниц, чтобы увидеть их лица. Сердце громко билось у меня в груди, а перед глазами летали черные точки, словно удары моего сердца привели в движение сам воздух. Я почувствовала, как Том придвинулся ко мне и встал так, чтобы плечом касаться моего плеча.

Кукла, порванная и покалеченная Ханной, передавалась судьями из рук в руки. Серьезность, с которой они изучали куклу, в такой степени не вязалась с их задачей, что мои губы задрожали и стали складываться в улыбку. В то же мгновение я почувствовала, как от страха у меня в животе начал зарождаться нервный булькающий смех, и, чтобы не дать ему вырваться наружу, зажала рот рукой. Тот же непроизвольный смех, что был вызван гримасами черного мальчика в молитвенном доме Андовера, мог выставить меня глупой мартышкой перед глазами людей, которые одним словом могли положить конец моей жизни. Справа от меня возникла какая-то суматоха, и когда я повернула голову, то увидела группу молодых женщин и девушек, которые бились в мучительной истерике. Их рты были зажаты руками, и девушки силились оторвать ладони от лица, но руки не слушались, словно приколоченные гвоздями. Несчастные страдалицы пытались что-то сказать сквозь пальцы, но слышались лишь хриплые звуки и стоны.

Одной из девушек удалось наконец выговорить:

— Она пытается заставить нас молчать. Чтобы мы не могли дать показаний. Ох, мой язык, мой язык горит…

Я снова перевела взгляд на судей, и главный судья Джон Хоторн, тот самый, что приговорил мою мать к повешению, мрачно спросил:

— И как давно ты стала ведьмой?

Я не могла ответить сразу — не могла убрать руку ото рта, и ему пришлось повторить вопрос. Он нагнулся и говорил медленно и раздельно, как говорят со слабоумным ребенком:

— Как давно ты стала ведьмой?

Я убрала руку и сказала:

— В шесть лет.

Все разом ахнули, и разговоры среди зрителей тотчас прекратились, ибо люди не хотели пропустить что-нибудь важное.

— Сколько тебе сейчас лет? — спросил Джон Хоторн.

— Почти одиннадцать.

Я чувствовала, как Том на меня смотрит, и ради него попыталась унять дрожание губ.

Судья помолчал, давая возможность писарю записать мои слова на бумагу, а потом неожиданно, чтобы застать меня врасплох, спросил:

— Кто сделал тебя ведьмой?

Я смотрела на него круглыми от ужаса глазами. Рот открылся, чтобы глотнуть воздуха, которого вдруг не стало в моих легких, но я не могла выдавить из себя ни слова. Я готова была рассказать им любую историю, подтверждающую мою вину. Что летала, босоногая, на метле, что пекла хлеб для ведьминого алтаря, что плясала на могилах их матерей. И вот время пришло, и так скоро. Я знала, какого ответа они от меня ждут, но сказать ничего не могла. Я будто стояла на утесе над океаном: позади отвесные скалы, забраться по ним невозможно; прыгать вниз, в водоворот, слишком страшно. Время шло, и я слышала, как сидящие рядом девушки начали беспокойно ерзать — им не терпелось назвать имя, а то сразу два или три, если я откажусь произнести то единственное, которое впишут чернилами на приготовленном заранее пергаменте. Том вложил что-то в мою руку, я почувствовала гладкую твердость речного камешка и крепко зажала его в кулаке. А потом назвала имя, которое они ждали. Имя женщины, которая уже сидела в тюрьме и ждала смерти.

Я сделала шаг назад от края обрыва и сказала:

— Моя мать.

Все вокруг удовлетворенно закивали, а затем один из судей спросил у Джона Хоторна натужным шепотом:

— Как это было?

Главный судья повернулся ко мне и повторил вопрос громко, будто говорил с глухой.

— Она заставила меня положить руку на книгу.

Сидящие передо мной на судейской скамье вздохнули с облегчением и радостью, будто я достала из-под фартука свежеиспеченную буханку хлеба. Я всматривалась в их лица и видела в глазах интерес и враждебность, любопытство и страх, но ни у одного во взгляде не было сочувствия или жалости или хотя бы сдержанной рассудительности. Позади меня раздался какой-то тихий животный звук. Я обернулась и увидела, что одна из одержимых девушек мяукает, как кошка. На ней было такое же серо-коричневое домотканое платье, как у меня, и такой же простой чепец, как у меня. И волосы были такого же медного цвета. Мы могли бы быть сестрами. Но в ее глазах я увидела только злобу. Мне вдруг сделалось дурно, в глазах потемнело, и я крепко сжала руку Тома.

Потом судья Хоторн сказал мне: «Продолжай», но мне словно ватой заткнули уши, и я только видела, как шевелятся его губы, но не понимала смысла его слов. Колени подкосились, и я почувствовала, как Том подхватил меня и попытался поставить на ноги. Тогда главный судья подал знак писарю, чтобы тот прервал запись, и, сложив ладони, сказал, обращаясь ко мне:

— Ты знаешь, где находишься? — Я кивнула, и он продолжил: — Ты знаешь, к кому обращаешься? — (Я снова кивнула.) — Тогда ты знаешь, что мы ждем от тебя правды. Ты должна отвечать на все вопросы полно и охотно, иначе все для тебя может плохо кончиться. Понимаешь, что я говорю? Не жди от нас снисходительности из-за своего юного возраста. Если не расскажешь нам все о своем ведовстве, подвергнешь опасности свою бессмертную душу. Телом можно пожертвовать, но если потеряна душа — она потеряна навечно.

Его слова проникли сквозь вату, и последующая за этим тишина была сродни той, что наступает перед тем, как топор опускается на положенную на колоду курицу. А когда топор наконец падает, врезаясь в кости и плоть, раздается негромкий приглушенный звук, будто щелкает засов, запирающий дверь навсегда, или стопка бумаг шлепается на стол одного судьи, когда ее перекладывают со стола другого. Судья Хоторн дал знак писарю приготовиться и снова спросил:

— Как ты стала ведьмой?

— Моя мать заставила меня положить руку на книгу.

Было ясно, что они имеют в виду книгу дьявола, но я думала о материнском дневнике в красной обложке, зарытом у подножия одинокого дерева в долине Гиббета. Я поклялась сберечь и защитить эту книгу от таких людей, как эти.

— Как ты положила на нее руку?

— Дотронулась пальцами. Книга была красного цвета. Красного, как кровь. А страницы были белые. Очень белые, как… — Мой голос затих, и я видела, как писарь подался вперед, чтобы лучше меня слышать, но, когда я взглянула на него, он потупил глаза и потянулся за чистым листом, будто после моих последних слов к первому листу нельзя было прикасаться.

Один из судей спросил:

— Ты видела когда-нибудь черного человека?

— Нет, — сказала я, хотя мне хотелось добавить: «Никого, кроме вас», как сделала моя мать.

Третий судья спросил:

— Где ты дотронулась до книги? Кто был с тобой?

Я сказала им почти правду:

— На пастбище Эндрю Фостера, рядом с прудом Фостера. Поблизости от долины Гиббета. — И, помолчав, добавила: — Там были тетя Мэри и кузина Маргарет.

Я потянула за собой в яму Маргарет, но ей это не могло причинить большого вреда, поскольку она уже дожидалась меня в темнице. Острые края глиняного черепка впились в тело под лифом платья, и я нарочно, чтобы наказать себя, надавила на черепок, чтобы было еще больнее. Наконец у меня появится возможность самой вручить его ей, ибо скоро мы станем сестрами по заточению. Мне продолжали задавать вопросы, а я называла имена тех, кто уже был арестован. С каждым ответом мое воображение буйствовало все сильнее, и чем более дикими были мои ответы, тем с большим сочувствием относились судьи к моим словам. Я плясала с черной собакой и насылала злых духов щипать и мучить других людей, разговаривала с духом матери, который являлся мне в виде кошки. Когда мой допрос был закончен, они задали Тому те же вопросы, и его ответы в целом были похожи на мои. Наша мать была ведьмой, и из-за нее мы стали добычей дьявола. Наше единственное спасение заключается в равной мере как в раскаянии, так и в тюремном заточении.

После того как наши показания были записаны, вызвали свидетелей, которые должны были дать показания против нас. Первой была Фиби Чандлер. Она рассказала судьям, что я прокляла ее и она заболела. От страха девочка говорила шепотом, и ее не раз просили говорить громче, чтобы судьям было хорошо слышно. Но боялась она не судей, а девушек из деревни Салем, которые громко перешептывались у нее за спиной. Следующей была Мерси Уильямс, толстая, как куропатка, — стояла, с притворной скромностью потупив взор. Она заявила, что я втыкала в нее булавки, используя куклу, и, отколов от фартука, показала судьям иголку, ту самую, что когда-то у меня украла. Судья Хоторн взял иголку и, на ее несчастье, оставил улику у себя. Прежде чем уйти, она заглянула на мгновение в мои глаза, и я поняла, что она носит внебрачного ребенка. У нее округлились щеки, на руках появились ямочки, на одной руке до сих пор виднелся шрам в форме полумесяца от моего укуса. Бледная кожа, сейчас раскрасневшаяся и потная, могла рассказать о том, как в темном и уединенном месте не раз задиралась ее красная нижняя юбка.

Последним свидетелем был Аллен Тутейкер, который сообщил, что, когда он дрался с Ричардом в прошлом марте у нашего амбара, не только дух матери лишил его возможности двигаться, но и мой тоже. По его словам, я часто мучила его, насылая своих духов и причиняя невыносимые страдания. Когда его отпустили, он, проходя мимо меня, медленно и демонстративно провел большим пальцем от переносицы к ноздрям. Долго пришлось ему ждать, чтобы поквитаться со мной за мою гримасу после драки с Ричардом. Мне стало немного легче, когда я увидела, что у него на щеке красуется шрам, все еще воспаленный и красный, от горящих углей, с помощью которых он собирался спалить наш амбар. Этот шрам в форме полумесяца был клеймом труса и клеветника.

Когда нас выводили из зала суда, туда ввели молодую женщину. Я вспомнила, что видела ее в молитвенном доме в Андовере. Это была внучка преподобного отца Дейна и первая из многочисленных членов этой семьи, кто предстал перед салемским судом. Она смотрела в одну точку, будто шла во сне, а позади тянулся мокрый желтоватый след — это ее тело не смогло удержать в себе излившиеся на пол воды из-за обуявшего ее жаркого страха.

Нас с Томом погрузили в другую повозку и повезли по главной улице в восточном направлении, в город Салем, что находился в пяти милях оттуда, и мы вдыхали резкий соленый запах, пришедший с моря вместе с приливом в Южную реку. Проезжая по улицам, шериф Джордж Корвин показывал на некоторые дома и сообщал: «Это дом вашего судьи Джонатана Корвина», «Здесь живет ваш судья Джон Хоторн», «А это молитвенный дом», будто мы просто заблудились и ищем дорогу домой. Прежде чем повернуть на север, в Тюремный переулок, он указал на дом и сказал: «Вон там дом бывшего губернатора Саймона Брэдстрита». И я вспомнила, как мы с матерью читали стихи его жены, Анны Брэдстрит. Строки, говорившие об обретенной надежде, забылись, в памяти остались строки только о надежде потерянной.

Все милое — теперь лишь прах, Исчезнувший в моих глазах. И не придет уж гость в твой дом, Не съест он хлеба с молоком. И повесть о минувших днях Замрет на сомкнутых устах. Не возгорится свет свечи, И жениха ты не ищи. Теперь лежать тебе впотьмах…

Когда мы рождаемся и повитуха извлекает нас из чрева матери на белый свет, первое, что мы ощущаем в новом для нас мире, — это запах. Новорожденные почти ничего не видят, и тело у них совсем слабенькое, но через пять минут после рождения они уже морщат носик, подергивают ноздрями и поворачивают голову в сторону ожидающей их груди, наполненной молоком. Когда шериф Корвин вел нас с Томом вниз по лестнице в ожидающие нас тюремные камеры, первое, что встретило нас в новом доме, был запах.

Казалось, будто вы заползли в мусорную кучу, которую много дней подряд поливал дождь, а потом ее накрыли парусиной и держали под палящим солнцем. Запах гниения был таким острым и пронизывающим, что у меня заслезились глаза и стало жечь в носу и в горле. К вони разлагающихся человеческих экскрементов примешивалось кисло-сладкое гниение испорченной пищи и чего-то живого, еще не умершего окончательно, что пахло плесенью, медью и болотом. Это был запах гниющего рогоза и тростника, спрессованных так, что превратились в подобие мха.

Каменные ступени были холодными, мои ноги предательски соскальзывали, когда я в темноте спускалась, держась одной рукой за веревку, а другой затыкая фартуком нос. Я слышала, как Том позади меня остановился, когда его затошнило, но шериф толкнул его в спину, чтобы шел быстрее. Там, куда мы спустились, было темно и тихо. Так тихо, что я подумала, что в подземелье никого, кроме нас троих, нет. Вскоре я увидела, что сквозь железные прутья решетки проникают крошечные лучики света от расставленных кое-где огарков свеч. Услышала, как натужно кашляет мужчина и, вторя ему, женщина прочищает горло. Услышала, как кто-то совсем рядом шевелится на соломе.

Когда мои глаза привыкли к слабому свету, я увидела, что мы стоим в узком коридоре. Направо — длинная камера с решеткой, налево — две камеры меньшего размера. Множество рук цеплялось за прутья решетки. Фонарь шерифа освещал руки, а темнота камер отсекала их у запястья, отчего казалось, что руки живут сами по себе, отдельно от тел. Шериф достал связку ключей, отпер деревянную дверь длинной камеры и, отворив ее, велел нам войти внутрь.

— Ты, парень, будешь в женской камере, — сказал он Тому. — Мужская переполнена. Но если станешь докучать женщинам, наденем на тебя колодки. Ты меня слышишь, парень?

Вонь, доносившаяся из камеры, была еще сильнее, чем на лестнице, а воздух был холодным и сырым. Отпрянув, я наступила шерифу на ногу, но, прежде чем он толкнул меня вперед, Том взял меня за руку и ввел внутрь. Дверь сразу же была заперта на замок, и вскоре мы услышали удаляющиеся шаги шерифа Корвина, который поднимался по лестнице. Мы стояли, тесно прижавшись друг к другу, и молчали, боясь пошевелиться, пока свет, проникающий из узких окошек в задней стене, не позволил нам рассмотреть наше новое жилище. Пол был устлан соломой, и было слышно, как шевелятся люди. Вскоре мы их увидели. Сначала ступни, потом ноги, потом тела и лица женщин. Их было несколько десятков. Они лежали, сидели и стояли повсюду, и все смотрели на нас, вглядываясь в наши лица. Среди тюремных теней я искала хоть одно знакомое лицо, хоть кого-нибудь, а потом открыла рот и хрипло позвала: «Мама!» Услышав мой голос, некоторые женщины застонали, некоторые покачали головами, а молодая женщина, лежавшая у моих ног, заплакала. Но никто не ответил: «Я здесь».

Я прошла чуть дальше и снова позвала: «Мама!» И снова никто не ответил. Сделав еще несколько шагов, я наступила на старую женщину, потому что приняла ее за гору тряпья. Старуха взвизгнула и села, прикрыв руками лицо, словно защищалась от ударов. Я крутила головой, высматривая мать, а руками обхватила себя за плечи, ибо меня била дрожь от холода и страха. Все смотрели на меня, но никто ничего не говорил, и это безмолвие было еще страшнее вони. Я отступила назад и встала рядом с Томом — и тогда услышала, как кто-то зовет меня по имени. Голос был слабый, будто доносился из-под одеяла или с большого расстояния, и я снова позвала: «Мама!» Снова послышался голос, со стороны коридора, и я бросилась обратно к решетке. Когда я перешагивала через тела женщин, что сидели, прислонясь к невысокой каменной стене, в которую были встроены прутья решетки, раздались возмущенные взвизгивания и крики протеста, но я не обращала на них внимания. Я готова была пройти по сотне тел, лишь бы найти ту, чей голос меня звал. Я припала к прутьям, прижалась к ним лицом и закричала: «Мама, где ты?»

— Я здесь, Сара, здесь.

Я увидела, как сквозь прутья решетки дальней камеры напротив просунулась рука. Рука манила меня, повернув кверху ладонь, словно хотела поймать капли дождя или звук моего голоса. Запястье было сильное и гибкое, как шея кобылицы, а на нем — кандалы.

— Мама, мама, мама, мама…

Должно быть, я повторила это слово сотню раз, а она отвечала мне. И так мы переговаривались, пока шериф не крикнул с верхней ступени лестницы:

— Ну-ка потише там, а то всыплю как следует!

Мы перешли на шепот, и тут из камеры напротив я услышала голос Ричарда. Они с Эндрю были в ближайшей маленькой камере для мужчин. И мы втроем стали шепотом рассказывать друг другу мелкие подробности нашей жизни. Я сказала, что Том со мной и пока мы в безопасности. Ричард сообщил о ранах на запястьях Эндрю, полученных во время пыток десять дней тому назад. Но он не сказал, что от нагноения у Эндрю началась лихорадка. Мы не говорили о судебном процессе, приговорах и о том, что нас ждет, но, когда мать спросила о Ханне, я не знала, что ответить. Я ни разу не вспомнила о сестре после того, как переступила порог салемского молитвенного дома. Вскоре женщины захотели поудобнее сесть на свои места у стены, и мне пришлось отступить к центру камеры, где в тихом отчаянии меня ждал Том.

К нам медленно пробралась какая-то женщина. Платье на ней было грязное и рваное, в пятнах ржавчины от цепей, которые висели поверх фартука.

— Детки, садитесь со мной, — сказала она ласково. — Вы попали в хорошую камеру. А не в ту, плохую. Идите ко мне, найдите местечко и отдохните немного.

У нее было доброе лицо и нежные руки. Я это почувствовала, когда она взяла мою скованную страхом ладонь. Я смотрела на женщин вокруг себя, немытых и голодных, все были в кандалах, даже самые молодые, — и гадала, что значит «хорошая» камера. Я не знала, что большинство женщин в дальней камере приговорены к смерти и что моя мать заточена с другими пятнадцатью мученицами в камере, рассчитанной на шесть или семь человек.

Мы просидели с доброй женщиной несколько часов, пока не пришел кузнец и не заковал нас в кандалы, за которые отцу еще придется заплатить шерифу. Кузнец был грубый и с нами не церемонился, но дело свое знал и не промахнулся, вбивая последний гвоздь. Нередко от неточного удара страдала рука или лодыжка. Некоторые женщины, которые сидели в тюрьме давно, были прикованы к кольцу в полу или в стене, но, так как мы были маленькими, нас приковывать не стали. Вскоре пришло время для посетителей, и шериф по очереди пропускал в коридор тех, кто принес продукты или одежду своим родным. Передачи просовывали через прутья решетки. Длительность посещения определялась количеством монет, которые совали в руку тюремщика, или меновым товаром. У большинства посетителей монет не было, поэтому им выделялось всего несколько минут, чтобы утешить родных, помолиться и попрощаться.

Двери в камеры открывались нечасто. Исключение делалось для священника или врачей, приходивших к заключенным из милосердия. Или чтобы вынести тело умершего ночью заключенного. Только в конце дня мы с Томом увидели в коридоре согнутую фигуру нашего отца, подходящего к решетке камеры. Потолок был не выше шести футов, ибо тюрьма на три фута уходила в каменистую землю, образовывая полуподвальное помещение, и еще на три фута занимала каменный фундамент здания, построенного над камерами.

Он взялся за прутья решетки и позвал нас. Увидев кандалы, он опустил голову и проговорил: «Боже милостивый…» — но времени у него было в обрез. Прежде чем его прогонят, нужно было еще успеть передать продукты Ричарду, Эндрю и матери. Он протянул небольшую буханку хлеба, мех с водой, шаль для меня и куртку для Тома и торопливо сказал:

— Слушай, Сара. Пейте сначала из меха и только из открытой бочки, если очень захочется. Хлеб надо растянуть на подольше. Если жевать долго, будет казаться, что его не так мало. В следующий раз постараюсь принести мяса, но это будет не раньше чем через несколько дней. Обещай, что сделаешь, как я велю. — Он протянул руки между прутьями решетки, привлек меня к себе и сказал: — Не делись хлебом ни с кем, кроме Тома. Здесь есть женщины, которые умирают от голода и которые будут умолять тебя дать им кусок, но ты заболеешь и умрешь, если не сделаешь, как я тебе говорю. Слышишь, Сара?

Я кивнула и завернула хлеб в фартук, а он повернулся к Тому:

— Том, помнишь, что я сказал тебе в тот день? После того, как ты сбросил кожаный ремень на поле. Помнишь? — Когда Том кивнул, отец сказал: — Настал твой черед. Я приду, когда смогу.

Он приготовился уходить, но я, вспомнив о сестре, спросила:

— Где Ханна?

Он быстро нагнул голову и сказал:

— Она у преподобного отца Дейна. Там о ней позаботятся.

Жена преподобного отца была женщиной доброй, но строгой, и я подумала, что же будет с Ханной, которой всего три года, дикой, грязной и постоянно требующей внимания. Долгие месяцы я заменяла ей мать, и вот ее снова отрывают от семьи. Я заплакала, вспомнив все случаи, когда была с ней жестока, нетерпелива или безжалостна.

Отец пересек коридор, чтобы передать немного еды Ричарду, Эндрю и наконец матери. Когда мать просунула руки между прутьями решетки, он прижал их к своим глазам и сказал что-то нежное. Потом шериф позвал его. Когда отец ушел, наступили сумерки. Наша камера, наша «хорошая камера», выходила на запад, и лучи заходящего солнца на короткий миг заглянули через узкие, как щели, окошки, расположенные высоко в стене, окрасив нашу кожу красным и желтым, будто загорелась солома и мы могли сгореть заживо в своей темнице.

Паразитам хватило нескольких часов, чтобы забраться мне в волосы, и я проснулась посреди ночи оттого, что у меня горела голова. Я стала чесаться, раздирая кожу и чувствуя, как вши бегают по пальцам. Женщина у противоположной стены мучительно застонала, повторяя с каждым вздохом: «О боже, мой зуб! О боже, мой зуб…» Она продолжала стонать и после того, как ее попросили замолчать, а некоторые даже принялись осыпать ее проклятиями. Стало холодно, и я закуталась в шаль. Взглянула на Тома, но, судя по его ровному дыханию, он крепко спал. Дикие стоны продолжались около часа, пока какая-то женщина не влила в рот страждущей какую-то жидкость. Вскоре стоны сменились тихими всхлипываниями, а потом женщина впала в забытье.

Послышалось какое-то шуршание в соломе, и вдруг я увидела пару темных блестящих глаз, близко посаженных по обе стороны острого рыльца. Зверюга наблюдала за мной, принюхиваясь к спрятанному у меня в фартуке хлебу. Я пихнула ее ногой, и она залезла глубже в солому, но не ушла. Тогда я пнула ее сильнее, и она исчезла под подстилкой. Спала я урывками, пока тусклый утренний свет не проник в камеру, и только теперь смогла лучше рассмотреть лица женщин, окружающих меня со всех сторон. Они открывали глаза одна за другой, в каких-то застыла боль, в каких-то отчаяние. Одни молились о спасении, другие о смирении, но всех их ждал еще один день тяжкого заточения. У всех этих жен, матерей и сестер, которые трудились, молились и от чистого сердца помогали соседям, был растерянный взгляд — они не понимали, почему их обвинили, заточили в тюрьму и, как видно, забыли те самые соседи.

Некоторые были настолько неряшливы, что валялись у ведер с нечистотами, чесались и растирали зудевшие места, не обращая внимания ни на одежду, ни на приличия, не поправляли фартуки, не зашнуровывали корсеты, не подтягивали чулки. Большинство, однако, старались содержать себя в порядке — утирали лицо рукавами, чистили зубы подолом фартука, и выглядело это и благородно, и грустно одновременно. Они делились друг с другом тем, что у них было. Видавший виды гребень передавался из рук в руки осторожно и торжественно, будто это был некий священный предмет. Тем, у кого были раны от кандалов, давали остатки мази. Не одна нижняя юбка была разорвана, чтобы перевязать открытые раны. У женщин детородного возраста не было ни овечьей шерсти, ни мягких кожаных прокладок, когда приходили месячные, и некоторым приходилось, сгорая от стыда, собирать юбки в складки и придерживать их сзади, чтобы скрыть пятна крови.

А потом одна женщина стала обходить всех узниц и просить поделиться едой с теми, у кого не было семьи или семья была слишком бедна, чтобы приходить каждый день или каждые несколько дней и передавать в камеру хотя бы немного хлеба. Женщину звали Доркас Хор, ее арестовали в Беверли и посадили в тюрьму в апреле. Она была старая и ходила прихрамывая, но держалась с достоинством. Когда она подошла к нам с Томом, в ее глазах я прочла сострадание. Но, увидев протянутую руку, я опустила глаза и сказала, что нам нечего ей дать. Под ее пристальным взглядом я покраснела оттого, что солгала. Но она наклонилась, положила руку мне на голову и сказала: «Благослови и храни тебя Господь, деточка». И пошла к следующей женщине, а потом к следующей, и ходила так, пока не собрала жалкие крохи.

Я отвернулась к стене, незаметно просунула руку в фартук, отщипнула кусочек хлеба и скатала из него маленький шарик. Сделав вид, будто зеваю, я закрыла рот рукой и отправила хлебный шарик в рот. Потом жевала его, пока он не превратился в жидкость, и проглотила. Мой желудок проснулся и громко заурчал, так что пришлось съесть еще кусочек. Я подумала, что, возможно, лучше вообще ничего не есть, чем есть так мало и ощущать столь сильные приступы голода.

Я похлопала Тома по плечу и сунула ему кусок хлеба, а потом встала, чтобы посетить отхожее место и размять затекшие ноги. В каждом углу камеры стояло по ведру, но ближайшее от меня было переполнено. Пол вокруг него был темным и блестел. Я отправилась к другому ведру, но идти мешали тяжелые цепи, висевшие на запястьях, и я ступала неловко. Я смотрела под ноги, чтобы не споткнуться о чью-нибудь ногу или не наступить на чью-нибудь руку, и сперва не смотрела на лица женщин, которые вчера были скрыты от меня в темноте. На подходе к отхожему месту я подняла глаза и увидела тетушку Мэри, которая сидела, прислонившись к стене. Рядом с ней, положив голову на колени матери, пристроилась Маргарет.

Я так обрадовалась, увидев их, что у меня подкосились ноги, и я громко вскрикнула, привлекая внимание сидящих вокруг женщин. Из глаз потекли слезы, я позвала: «Тетя…» — и бросилась к ним, спотыкаясь о что-то или кого-то. Женщина потянулась ко мне и помогла удержаться на ногах, и тут улыбка застыла, а потом и вовсе исчезла с моего лица. Не было сомнения, что передо мной сидела мамина сестра, но смотревшие на меня глаза были полны ненависти и обиды. Я повторила: «Тетя… — И добавила: — Это я, Сара». Однако ее взгляд стал еще жестче, и она еще крепче прижала к себе Маргарет. Цепи тетиных кандалов свешивались перед лицом Маргарет, отбрасывая тени в форме колец ей на щеки. Маргарет не смотрела на меня, ее глаза были устремлены куда-то вдаль. Губы шевелились, будто девочка разговаривала с воздухом, и, хотя не видеть и не слышать меня она не могла, она так ни разу и не взглянула в мою сторону.

Несколько мгновений я стояла с глупым видом, не двигаясь и опустив голову, а потом услышала, как тетя сказала: «Прочь!» — будто отгоняла собаку или крысу с порога своего дома. Я подняла голову, и, злобно замахав свободной рукой, она снова сказала: «Прочь!» В тишине звякнули ее цепи, я повернулась и, спотыкаясь, пошла на свое место рядом с Томом. Мое лицо было мокрым от слез. Я огляделась, вобрав голову в плечи, и почувствовала, что вся сотрясаюсь от рыданий, а люди отводили глаза, будто мои слезы были чем-то более неприличным и постыдным, чем то, что я вынуждена пользоваться отхожим местом у всех на виду.

Утро сменилось днем, и, до того как в коридор разрешат войти родственникам, узники бросали жребий, кому выпадет выносить ведра с нечистотами во двор наверху. Счастливчики получали несколько минут, чтобы пройтись и подышать свежим воздухом. Сначала ведра выносили две женщины из нашей камеры, потом какой-нибудь мужчина из мужской камеры выносил свое ведро и ведро из камеры осужденных женщин. Осужденным покидать камеру не разрешалось. Боялись, что они могут взлететь в небо выше крыш и скрыться или напустить своих духов на жителей деревни Салем и замучить их.

Так как мы с Томом были маленькими, да еще и новичками, в жеребьевке нас не учитывали. Несколько родственников пришли и ушли. Послеполуденное солнце согрело и высушило камни, и они из зеленых стали серыми, а потом белыми. Следующим утром они снова будут сырыми и на них снова проступит лишайник, как жидкая краска на скрепляющем кладку растворе.

Я следила за невысокой стеной под прутьями решетки, и, когда кто-то из женщин поднимался, чтобы пройтись, я занимала ее место и звала маму или Ричарда. Когда мы разговаривали, они просовывали руки между прутьями своей решетки, и тогда я знала, что их голоса такие же настоящие, как камни вокруг, а не плод моего воспаленного воображения.

Ближе к вечеру дверь нашей камеры открылась и в нее ввели Абигейль Фолкнер, женщину примерно такого же возраста, как моя мать. Она стояла и щурилась в полутьме, а несколько женщин из Андовера разом ахнули: «Это ведь дочка преподобного Дейна». Вместе со своей племянницей Бетти Джонсон хозяйка Фолкнер станет одной из более чем десятка членов семьи Дейна, которых закуют в кандалы.

Ее приговорят к смерти, которую назначат на семнадцатое сентября, но помилуют, так как Абигейль носила ребенка. Ребенок родится позже срока, в декабре, после того как ее выпустят на свободу, словно тягости тюремной жизни запечатали ее чрево, чтобы не дать ребенку появиться на свет в столь печальном и безрадостном месте.

День сменился вечером. Я легла рядом с Томом, съела еще один маленький кусочек хлеба и тесно прижалась к брату. Прошел первый день нашего пребывания в тюрьме, одиннадцатое августа 1692 года. Пройдет еще восемь дней до того, как мать выведут из камеры и повесят.

Когда я проснулась на следующее утро, у меня раскалывалась голова от бессонной ночи. Женщина с больным зубом опять долго стонала, пока добрая душа не сжалилась и не дала ей какое-то питье, после чего та уснула. А до этого я целый час слушала ее стоны и в конце концов чуть не закричала: «Да дайте же ей выпить из фляги, нам нужно отдохнуть!» Сама я с трудом села и попила из меха, который нам оставил отец. К моему ужасу, обнаружилось, что ночью кто-то так сжевал кожу, что в мехе появилась дырочка и несколько капель драгоценной чистой воды просочилось на пол. Мне придется на ночь прятать мех у себя за лифом, чтобы крысы не съели его целиком.

Утро началось с того же ритуала, что и вчера. Женщины привели себя в порядок, и вскоре хозяйка Хор начала свой обход, собирая хлеб. Проходя мимо меня, она не остановилась, а только сказала: «Благослови вас Господь, детки». Она будет благословлять нас каждое утро, пока мы будем сидеть в тюрьме, но хлеба больше не попросит. Я с нетерпением ждала, когда освободится место у стены, чтобы поговорить с матерью, но женщины, сидевшие там, вставать не спешили.

Послышались шаги на лестнице, и все застыли в напряженном ожидании. Выносить отхожие ведра было еще рано, а до прихода родственников оставалось несколько часов. По ступеням спускались две пары ног, быстрые тяжелые шаги шерифа и кого-то еще. Я подумала, вдруг это так рано кого-то вызывают на допрос. Дверь в нашу камеру открылась, и вошла низкорослая толстая женщина, которая сразу же стала озираться по сторонам, будто искала кого-то. Я услышала чей-то шепот: «Жена шерифа». Дверь осталась приоткрытой, но тень шерифа Корвина застыла на пороге. Его жена уверенно направилась к хозяйке Фолкнер и сказала, указывая на ее шаль:

— Я дам тебе хлеба в обмен на шаль.

Какая-то старуха крикнула из противоположного конца камеры:

— Не соглашайтесь, миссис. Шаль понадобится вам в сентябре. — Она засмеялась, но смех быстро перешел в кашель.

Хозяйка Фолкнер покачала головой и теснее закуталась в шаль. Жена шерифа пожала плечами и стала спрашивать у других женщин, сперва у новеньких с чистыми руками и в чистых фартуках, потом у несчастных, сидевших в камере давно, не хотят ли они обменять что-нибудь из своей одежды на предложенные ею крохи. Одна женщина, на которой ничего не осталось, кроме нижней сорочки, предложила для обмена часть каймы на подоле, но хозяйка Корвин покачала головой и прошла дальше. Она снова огляделась, и ее взгляд упал на нас с Томом. Она подошла к нам и сказала довольно дружелюбно:

— Ну-ка встаньте. Хочу на вас посмотреть.

Я встала, и она притянула меня к себе, будто собиралась обнять. Правой рукой она держала меня за плечо, а левую положила мне на голову. Потом снова притянула меня к себе и взглянула на свою левую руку, определяя, где кончается моя макушка, прислоненная к ее груди. Она измеряла мой рост, но я не понимала для чего, пока кто-то возмущенно не выкрикнул:

— Ради Господа нашего, не отбирайте у детей одежду. Вы хотите, чтобы они погибли от сырости?

Хозяйка Корвин ничего не ответила нашей защитнице, а мне сказала:

— Когда проголодаешься по-настоящему, тогда и поговорим.

Она ущипнула меня за подбородок и ушла, а шериф Корвин запер дверь на замок. Когда она ушла, я спросила шепотом у женщины, сидящей рядом:

— Зачем ей наша одежда? Разве она бедная?

Женщина хмыкнула:

— Это она-то? У нее денег куры не клюют. У нее монет больше, чем у нас всех, вместе взятых. Она берет нашу одежду в обмен на хлеб, а потом продает ее на рынке за деньги, объясняя, что одежда принадлежала умершим, у которых нет родственников.

Я задрожала, укуталась в шаль и пообещала себе, что ничего не отдам жене шерифа, как бы я ни ослабела от голода.

Отец в этот день не пришел, а подойти к решетке и поговорить с матерью мне удавалось нечасто. День заканчивался, и я мысленно повторяла: «Семь дней, еще семь дней», отчего душа переполнялась страхом. Вопреки первоначальным намерениям я дала себе новое обещание: предложить жене шерифа, когда она опять к нам придет, всю свою одежду за то, чтобы хоть десять минут побыть с матерью в ее камере. Когда я позвала Ричарда и спросила его об Эндрю, тот долго не отвечал.

— Держится, — наконец сказал он. — Но сегодня ему хуже, чем вчера. Боюсь, его рана гноится и зараза проникла в тело. Без должного ухода… — Он не закончил фразу, предоставляя мне возможность самой догадаться, что станет с Эндрю, если не промыть раны чистой водой и не смазать целебной мазью, которая бы остановила распространение инфекции.

Пришла ночь, и мы с Томом съели по куску черствого хлеба и допили оставшуюся в мехе воду. Сейчас в камере было теплее, чем в предыдущие ночи, и, несмотря на все тревоги, я быстро и крепко заснула. Перед рассветом, в самые темные часы ночи, я услышала громкие крики из мужской камеры. Звали шерифа. Крики не утихали, и прошло несколько часов, пока мы не услышали шаги на лестнице. Шериф с женой жили на верхнем этаже, но он никогда не спускался вниз до утра. Сделать это его мог бы заставить только пожар в камерах, и то если бы дым стал проникать через половые доски к нему в комнаты.

Я слышала, как дверь мужской камеры открылась, и к нам донеслись голоса, просящие о помощи. Вскоре и наша дверь отворилась, на пороге появился Ричард и мужчина постарше. Они поддерживали человека, который еле стоял на ногах. Когда они затащили безжизненное тело в камеру и положили на солому, я увидела, что это Эндрю. Я прижалась к Ричарду, но шериф сразу его оттащил и снова запер в камере. Когда шериф вернулся, он сказал, обращаясь к нам с Томом:

— Врач приходит по субботам. Если парень доживет до десяти часов, его осмотрят. У вас свет лучше. Пусть пока здесь полежит.

Несколько женщин подошли помочь умыть Эндрю лицо драгоценной водой из общей бочки и расстегнуть на нем одежду. Кандалы были сняты, и руки свободны. Вряд ли это сделали бы, если бы рассчитывали, что он выживет. У него была страшная лихорадка, лицо темно-красного цвета, как сырая оленья печень, а следы от оспы белые. Когда мы закатали рукава рубашки, я ахнула: на правом запястье, где была веревка, когда его пытали, зияла гноящаяся рана, из которой сочилось что-то желтое. Краснота поднималась вверх по руке. Какая-то пожилая женщина, нагнувшись, понюхала рану.

— Это заражение, — сказала она. — Как только краснота поднимется до плеча… — Она замолчала, качая головой. — Он умрет, если оставить руку.

Кто-то прошептал:

— Он все равно умрет.

«Если оставить. Если оставить», — звучало у меня в ушах, но я не понимала, что означают эти слова, пока не взглянула на Тома и не увидела ужас на его лице.

До прихода врача мы не отходили от Эндрю. Врач оказался высоким и худым мужчиной, который прогнал нас, словно выводок домашних уток. Он поднял руку Эндрю и принялся рассматривать, где заканчивается краснота, все время качая головой. Потом обернулся ко мне и сказал:

— Твой брат, высокий такой из камеры напротив, обещал, что за помощь мне заплатят монетами.

Я посмотрела на него в недоумении, но Том ответил:

— Отец заплатит. Когда придет.

— Хорошо, — сказал доктор. — Я снова приду вечером. Руку надо отрезать, и как можно скорее. И вот что еще. Вам придется заплатить вне зависимости от того, выживет парень или нет.

Когда он встал и собрался уходить, я взглянула на Эндрю и удивилась, заметив, что он открыл глаза и смотрит на меня. В глазах были боль и понимание. Мы просидели подле Эндрю много часов, стараясь его приободрить. Он плакал и метался, твердя:

— Я поправлюсь. Не отнимайте руку. Я поправлюсь.

Когда стало невыносимо это терпеть, я бросилась на прутья решетки и закричала:

— Мама, что нам делать? Что нам делать?

Ответ пришел в сопровождении теней, вырвавшихся из камеры смертников, — теней таких же иллюзорных и хрупких, как завиток дыма, парящий в коридоре.

— Проститесь с ним как можно лучше, Сара. Не отходите от него. Помогите ему набраться мужества. Утешьте.

Больше слов я не услышала — услышала только, что она плачет. Нет большего горя, чем когда дите, которому ты дала жизнь, покидает этот мир раньше тебя.

Вскоре Эндрю перестал плакать и забылся тяжелым сном. Мы с Томом по очереди держали его голову. Подходили женщины, одни давали советы, другие молились, но никто не мог дать нам надежду. Некоторые подходили просто посмотреть, утешаясь мыслью, что к смерти близок кто-то другой, а не они. Когда в полдень родственников заключенных впустили в коридор, появился преподобный отец Дейн. Он принес нам хлеба, мяса и маленькую кастрюльку супа. Шериф разрешил ему войти в нашу камеру, и, когда он склонился над Эндрю, мне так захотелось броситься к преподобному и упросить взять меня с собой!.. Пастор положил руки нам на головы и с бесконечной нежностью благословил нас. Потом притянул нас с Томом к себе и сказал тихим голосом, чтобы не разбудить Эндрю:

— Завтра придет ваш отец и принесет еды и теплые вещи. Он не знает, что Эндрю совсем плох, иначе он пришел бы со мной сегодня. Боюсь, что завтра, когда он придет, Эндрю уже покинет нас.

Эндрю застонал и заворочался во сне, словно слышал, о чем мы шепчемся.

Шериф позвал преподобного Дейна, и, поднявшись, пастор сказал:

— Дети, положитесь на волю Господа. Мучения Эндрю скоро закончатся.

Он протянул руку, чтобы положить ее Тому на плечо, но Том отпрянул. Лицо брата потемнело от гнева и горькой обиды. Я готова была оттаскать его за уши за то, что он отвергает руку доброго человека. Но талант пастора заключался в том, что он понимал человеческое сердце. Оглядев темную, тесную камеру, он сказал Тому на прощание:

— Вера — это то, что спасает нас от отчаяния, сынок. Ничего, что сейчас ее место занимает гнев. Я иду к вашей матери. Хотите ей что-нибудь передать?

— Скажите ей… Скажите ей… — начала я, но не могла закончить.

Какие слова утешения могла я ей послать или просить в ответ, если в дверях камеры стоял шериф и ждал в нетерпении, когда преподобный отец выйдет. Это как пытаться построить плот, чтобы плыть по океану в штормовую погоду, имея в распоряжении лишь несколько прутиков. Полными слез глазами я посмотрела на преподобного отца и ничего не ответила.

Сжимая мои руки, он проговорил:

— Я скажу ей, Сара. Обязательно скажу.

Он передал узел с продуктами своей дочери, хозяйке Фолкнер, и, несмотря на возмущение шерифа, помолился за женщин. Когда шериф Корвин подошел и дернул его за руку, чтобы заставить наконец уйти, то получил в ответ испепеляющий взгляд, каким, вероятно, смотрел на Адама архангел, когда выгонял его из рая. Настал вечер, а лихорадка продолжала сжигать Эндрю. Он все бормотал о чем-то, что мерещилось ему под его дрожащими веками. Временами что-то шептал и смеялся. Временами кричал и размахивал руками. Но разговаривал он не как слабоумный мальчишка. Слова были понятными и логичными, словно жар в теле исправил и заострил его ум.

На закате, когда мерцающий свет пробивался сквозь узкие окна, Эндрю открыл глаза и посмотрел сначала на меня, потом на Тома.

— Какой сегодня день? — тихо спросил он.

Том ответил:

— Суббота.

Эндрю свел брови, будто считал дни, и снова спросил:

— Доктор скоро придет?

— Да, — сказал Том сдавленным голосом.

— Он отнимет мне руку, — тихо прошептал Эндрю, будто услышал об этом впервые. В его глазах появилась тревога, и он повторил, задыхаясь: — Он отнимет мне руку, Том, он отнимет мне руку. — Брат вцепился в Тома левой рукой и не отпускал. — Не давайте ему отнять мне руку. Лучше уж умереть.

— Эндрю, — сказала я, обнимая его голову и чувствуя вкус слез во рту, — доктор сказал, ты можешь умереть…

— Нет, — сказал Том, взяв Эндрю за здоровую руку, — ты не умрешь. — Он вызывающе посмотрел на меня и повторил: — Ты не умрешь, Эндрю. Я не дам ему отнять тебе руку. Ты меня слышишь? — Он склонился над Эндрю. — Я буду сидеть здесь всю ночь, и следующую, и следующую. Я буду с тобой, Эндрю. Никто не отнимет тебе руку.

Он держал Эндрю за руку, пока тот снова не впал в забытье. Он сидел так, пока шериф не открыл дверь и не впустил в камеру врача. В одной руке тот нес небольшой кожаный чемоданчик и ремень, в другой — небольшой нож для свежевания и большой нож, как у мясника.

Врач сказал громко, обращаясь к шерифу:

— Темнеет. Нужно торопиться. Стойте у двери на случай, если вы мне понадобитесь, чтобы его держать.

В камере воцарилась тишина, которая нарушалась лишь произносимыми шепотом молитвами и звуком рвущейся ткани — готовили бинты. Когда врач двинулся внутрь камеры, некоторые женщины помоложе заткнули уши руками, чтобы не слышать криков. Я прикрыла Эндрю глаза ладонями, чтобы он не видел приближающегося врача. Гнев, овладевший Томом, передался и мне, словно кто-то ударил меня прямо в затылок. Доктор обратился к одной из женщин:

— Принесите любую воду, какая у вас есть, и отойдите.

Врач собрался опуститься на колени подле Эндрю, но Том поднял руку и сказал:

— Нет, вы нам не нужны. Можете уходить.

— Не глупи, мальчик. Твой брат при смерти, и, если не отнять руку, будь уверен, он умрет. Ради брата, будь храбрецом и держи его здоровую руку.

— Нет, — сказал Том более уверенно.

Доктор замешкался, очевидно думая о монетах, которых лишится, если уйдет, не выполнив свою работу. Он взял ремень, сделал из него небольшую петлю и подозвал шерифа. Я слышала, как женщина выкрикнула в сгущающейся темноте:

— Дайте мальчику умереть спокойно!

Шериф нервно вздохнул и, закрыв за собой дверь, двинулся в нашу сторону. Я почувствовала, как рука Эндрю ищет мою, и меня охватил гнев. Я сказала, с трудом выдавливая из горла слова:

— Если вы к нему прикоснетесь, я наложу на вас проклятие.

Послышался шорох соломы — женщины подползали ближе, чтобы лучше слышать.

Нахмурившись, врач обернулся ко мне:

— Что ты сказала?

Он слышал, что я сказала, так же отчетливо, как если бы я прокричала свою угрозу. Это было видно по тому, как он напрягся и оглянулся на мрачные фигуры, освещенные слабеющим светом, со всклокоченными волосами, в измазанной испражнениями одежде, похожей на рваный и свисающий спутанными лохмотьями саван. Он в нерешительности взглянул на меня и увидел беспощадного ребенка с огненно-рыжими волосами, которого бросили в темницу из-за того, что его направлял дьявол. Доктор начал собирать свои принадлежности, но нет в мире лучшего средства против страха, чем соблазнительные мысли о звонкой монете в кошельке, поэтому он заколебался и осторожно перевел взгляд на Тома. Том сидел с решительным видом, положив на колени сжатые кулаки, но, несмотря на свою решимость, Том был всего лишь мальчик. Доктор стиснул челюсти и подозвал шерифа, сказав, что хочет покончить с делом, из-за которого его оторвали от ужина.

Я увидела, как Том стал отчаянно озираться, ища какое-нибудь оружие или палку, чтобы не подпустить доктора. Вдруг он нащупал что-то в соломе и поднес к лицу, словно это было настоящее сокровище.

Врач обратился к шерифу:

— Так, оттащите эту парочку и держите парня, да поживее…

В эту секунду Том отвел назад руку — руку, которая никогда не промахивается, — и бросил что-то тяжелое, с налипшей соломой, попав доктору прямо в грудь и в лицо. Было похоже, что Том не на шутку ранил его свинцовой пулей. Врач подпрыгнул, громко выругался и стал отряхивать свой кафтан. Его черный кафтан, в котором он ходил на вызовы, и белая льняная сорочка были измазаны чем-то темным и зловонным. Под слоями соломы повсюду были остатки фекалий тех женщин, которые из-за болезни или от слабости, вызванной голодом, не могли вовремя добраться до отхожего места. Найти их Тому не составило большого труда.

Доктор в гневе топнул ногой и рявкнул:

— Ты маленький ублюдок! Только посмотри, что ты наделал!

— Да, это дерьмо не отстирается.

Мы обернулись, удивленные столь сильным голосом, и увидели, что говорила старая женщина, которая посоветовала хозяйке Фолкнер не отдавать шаль жене шерифа. Она была немощная и сгорбленная и надрывно кашляла, но глаза, когда она смотрела на доктора, были умными и насмешливыми. Открыв свой беззубый рот, старуха сказала со смехом:

— Это желчь, видите? Самое лучшее пятно — это пятно от выделений разгневанной женщины, с которой поступили несправедливо. Да, придется вам отрезать полную корзину рук и ног, чтобы заработать на новый кафтан.

Доктор отскочил от нее, будто увидел на ее теле чумные язвы.

— Лучше уходите, — сказал шериф, распахнув дверь. — Здесь у вас ничего не выйдет.

Врач схватил свои принадлежности и, обернувшись, сказал напоследок:

— Ваш брат не доживет до рассвета.

Мы молча сели у свернувшегося калачиком Эндрю, слишком потрясенные, чтобы говорить, поэтому единственным ответом доктору был скрежет ключа в замочной скважине. Я спала плохо, просыпаясь каждый час, но всякий раз, открывая глаза, я видела, что Том стоит на коленях рядом с Эндрю, держит его за руку, протирает ему лоб тряпицей или вливает брату в рот несколько капель воды. Эндрю по-прежнему трясло в лихорадке, и он бредил. Время от времени Том осторожно закатывал рукав его рубашки и смотрел, как краснота поднимается все выше и выше, к сердцу Эндрю. В воскресенье, ближе к рассвету, я проснулась, потому что услышала голос Эндрю. Мне показалось, что он бредит во сне, потому что Том наклонился, чтобы лучше слышать. Я подползла по соломе ближе и увидела, что глаза у Эндрю какие-то странные, затуманенные. Губы потрескались и кровоточили, но речь была спокойной и непутаной.

— Ричард обещал, — заговорил он, приподняв голову, — что осенью мы все вместе снова пойдем на охоту. И что мне дадут выстрелить из кремневого ружья, если я буду осторожен. Теперь у меня есть рука, чтобы держать ружье, и я стану таким же метким стрелком, как отец.

— Ты еще постреляешь. И притащишь домой самую большую куропатку в колониях.

Том убрал волосы со лба брата, тот улыбнулся и снова закрыл глаза. Его голова упала набок, и я чуть не лишилась чувств, приноравливаясь дышать так же медленно, как он. Перед самым рассветом я заснула, прощаясь с Эндрю. Я попыталась сделать все, как просила мама. Сказать ему, что я его люблю. Что нам его будет недоставать. Что мне очень-очень жаль, что я ничего не смогла сделать, чтобы его спасти или облегчить ему боль. Раньше я воспринимала его присутствие как что-то само собой разумеющееся и уделяла ему не больше внимания, чем домашней скотине: за ним приходилось ухаживать или использовать в работе. Теперь я корила себя за то, что не была с ним добрее и терпеливее. А он был именно таким по отношению ко всем нам.

Не успела я закрыть глаза, как мне приснился сон. Во сне Эндрю стоял на берегу реки. Вероятно, была весна, потому что свет был таким ярким и желто-туманным, что трава и деревья расплывались у меня в глазах и трепетали, как топленое сливочное масло. На ремне, перекинутом через плечо, у Эндрю висело отцовское кремневое ружье, а Ричард с Томом поддерживали его под руки. Он поднял глаза! — лицо у него было такое доброе и простодушное! — и широко улыбнулся, будто увидел меня на другом берегу. Брат открыл рот, чтобы что-то сказать, но я не услышала слов, потому что почувствовала, как Том трясет меня за плечо. Я проснулась и увидела заплаканное лицо Тома рядом с моим. Я уснула, привалившись к груди Эндрю, и теперь заплакала, поняв, что Эндрю нас покинул.

Я обняла Тома, но он снял мои руки со своей шеи и сказал:

— Сара, смотри сюда.

Но я не хотела видеть лицо, на котором смерть оставила свой отпечаток. Том опять потряс меня за плечо и снова позвал по имени. Я вгляделась в его лицо, ожидая увидеть ту же скорбь, что охватила меня, но оказалось, что Том вовсе не был опечален. Глаза его светились от радости, а губы смеялись. Он сказал, закатывая рукав рубашки Эндрю:

— Ты взгляни на его руку.

Я взглянула и увидела, что краснота начала спускаться, от плеча к локтю, а от локтя к запястью. Брат дышал глубоко и ровно. Я потрогала его лоб, он был прохладным и покрыт испариной. Когда Эндрю наконец открыл глаза, он снова стал слабоумным ребенком с глупой улыбкой и попросил супа и хлеба.

Когда на следующее утро шериф вошел в камеру, он сразу направился к Эндрю. Он смотрел на меня с удивлением несколько секунд, а потом сказал:

— Если это не колдовство, то тогда что?

По пути к двери он сказал, что Эндрю может остаться еще на один день, а потом ему придется вернуться в мужскую камеру. Как только стихли его шаги на лестнице, я ринулась к решетке и закричала Ричарду и матери:

— Эндрю жив! Жив!

Впервые за несколько дней я почувствовала такую радость, услышав их голоса, что на несколько мгновений позабыла о безысходности салемской тюрьмы. Забыла, что осталось всего шесть дней, пока моя мать может мечтать, просыпаться или вообще испытывать какие-то чувства.

Наступило воскресенье, и женщины в камере собрались на утреннюю молитву. Вознести благодарность Господу попросили хозяйку Фолкнер. В полдень пришел отец. Он принес нам еды, постиранную одежду и чистой воды. Когда Том рассказал про врача, который собирался отрезать Эндрю руку, он сжал прутья решетки с такой силой, что мне показалось, он их выдернет. Я приподняла лежащую у меня на коленях голову Эндрю повыше, чтобы ему было легче говорить, и первое, что он сказал, когда проснулся, было: «Папа, теперь я могу ходить с тобой на охоту», а отец ответил: «Сынок, ты первым из братьев выстрелишь из ружья». Когда время вышло, отец сказал, что снова придет во вторник и потом будет приходить каждый день до пятницы. Весь вечер мы с братьями держались за руки, и наши пальцы были сплетены так же крепко, как звенья цепей на наших кандалах.

Тех, кто пережил эти ужасные судебные процессы, часто спрашивали: «Как вам удалось справиться с потерей близких?» Будто человек, перенесший такую потерю, должен просто взять и перестать дышать. Некоторые и в самом деле теряли желание жить и отказывались от пищи и воды после смерти любимого человека или после испытанных телесных страданий. Но ребенок, который совсем недавно пришел в этот мир, может оказаться более живучим, чем самый сильный мужчина, и обладать волей к жизни более сильной, чем у самой несгибаемой женщины. Ребенок подобен весенней луковице, внутри которой заложены все силы, необходимые, чтобы протолкнуться через толщу земли к солнцу. Если полить луковицу, она начнет прорастать даже в каменистой почве. Так доброта дает ребенку силы преодолеть тьму.

К нам доброта пришла в виде доктора Эймса. Когда он вошел в нашу камеру в понедельник пятнадцатого августа, я его сначала не узнала. Он вошел, зажимая нос платком, с чемоданчиком из телячьей кожи. Сперва я подумала, что он пастор, так как он был одет в длинный темный кафтан и строгую широкополую шляпу. Когда он убрал платок от носа и положил его в карман, я увидела перед собой молодого человека, не больше тридцати лет от роду, с узким лицом, прямым носом и темными глазами, над которыми пролегли широкие черные брови. Женщины протягивали к нему руки и просили о помощи. Он успокоил всех, сказав несколько слов, и начал свой обход, останавливаясь у одной, чтобы взглянуть на рану и наложить мазь, или у другой, чтобы подержать за руку и немного поговорить. С каждой он говорил так, будто она была одна на свете. Женщины прикладывали его руку к лицу и благословляли за его добрую заботу. Подойдя наконец к нам, он склонился над Эндрю и сказал:

— А вот и чудо, которое я могу наблюдать собственными глазами.

Он улыбнулся Эндрю, и Эндрю улыбнулся в ответ и вытянул руку, чтобы доктору было лучше видно.

Осматривая руку, доктор сказал мне мимоходом:

— Ты меня не помнишь, Сара?

Я удивилась, что он назвал меня по имени, и посмотрела на него внимательнее. Он повернул ко мне лицо и объяснил:

— Я заезжал к вам — привозил записку от вашего дяди, Роджера Тутейкера.

И тут я вспомнила молодого доктора из Хейверилла, который ездил в Бостон лечить заключенных. Это он привез отцу записку — записку, которую отец прочел и бросил в огонь. Врач быстро достал из своего чемоданчика бинты и мазь и забинтовал Эндрю запястье. Закончив с Эндрю, он помазал мазью натертую кандалами кожу на руках Тома, а потом занялся моими покрасневшими и горящими запястьями.

— Я знаю твоего отца, — сказал он, обматывая полосками ткани мои запястья под железом. — Вернее сказать, я знаю о нем. Об этом человеке часто говорят в Бостоне. В определенных кругах.

Я посмотрела на него непонимающе, и он продолжил, накладывая бинты мягкими и прохладными пальцами:

— Ты знаешь, как умер твой дядя?

— Говорят, его отравили, — ответила я нехотя, ибо вопрос этот был мне неприятен. — Его кто-то отравил, — добавила я и неуверенно заглянула в глаза доктору.

Тогда он взял мои руки в свои узкие ладони и тихо сказал:

— Нет, Сара, его отравил не кто-то. Он сам отравился.

Не успела я открыть рот, как он сказал:

— Я знаю, что люди подозревают твоего отца. Он и в самом деле заходил в камеру в тот день, когда умер твой дядя. Правда и то, что дядя просил его о прощении. Его пытали, и он знал, что по своей слабости будет принужден дать показания против вас, детей. Он сказал мне, что раскаивается в том, что уже сказал против матери, и что лучше ему умереть, чем навлечь новые несчастья. Не думаю, что твой отец имеет отношение к его смерти.

Я посмотрела на Тома и по его глазам поняла, что не одна считала, будто, защищая честь семьи, отец совершил убийство. Вспомнилось, как однажды отец сказал, что дяде хорошо, оттого что он преуспел в дурном, и я его спросила: «Что это значит?»

Доктор опустил глаза и продолжил:

— Ваш дядя был чрезвычайно удручен и жаловался, что у него болит сердце. Просил меня дать ему наперстянки. — Мне было известно, что наперстянка — сильный яд, и, когда я взглянула на доктора, он сказал: — Наперстянку дают в небольших дозах, чтобы облегчить сердечную аритмию. Большая доза приводит к смерти через несколько часов, но, на взгляд несведущего человека, все выглядит так, будто сердце остановилось само по себе. За несколько дней до смерти он попросил у меня большую дозу, и, так как сам был врачом, я положился на его мудрость и… дал ему то, что он просил. Уходя от него в последний раз, я сказал ему: «Будьте очень осторожны и принимайте только столько, сколько нужно». И он ответил, держа в руке мешочек с травой: «Мне нужно все, что здесь есть».

Я представила, как дядя, холодный и бледный, лежит мертвый на грязной соломе в своей тюремной камере, и ко мне вернулась жалость, которую я потеряла во время драки на постоялом дворе Чандлера много месяцев тому назад. Я всматривалась в угол камеры, пытаясь разглядеть фигуры тети и кузины, но в тусклом свете их было не видно. Я не сомневалась, что они до сих пор верили в то же, во что верила и я, — что мой отец отравил свояка, чтобы спасти собственную семью.

— Я хорошо знаю одного из врачей, которые проводили расследование обстоятельств смерти твоего дяди, — продолжал он. — Он заметил следы отравления и сообщил мне. Думаю, после встречи с твоим отцом дядя выбрал единственное надежное средство заставить себя молчать, чтобы защитить тех, кого он любил.

Дверь камеры открылась, и шериф громко забарабанил связкой ключей о дверь. Молодой доктор собрал свои принадлежности и сказал:

— Меня зовут доктор Эймс. Сейчас я живу в Хейверилле, но мой родной дом в Бостоне. Я хочу, чтобы ты передала кое-что отцу, но для этого ты должна запомнить все слово в слово. Сможешь?

Я кивнула, и он продолжил:

— Скажи ему, что я и еще несколько человек — друзья отца. И скажи, что мы сделаем все в нужных кругах, чтобы ему помочь. Ты меня слышишь, Сара? Скажи, мы сделаем все в нужных кругах.

Я повторила, сделав ударение на фразе «в нужных кругах», как говорил он сам, и доктор сказал на прощание:

— Я буду приходить как можно чаще, чтобы о вас заботиться. Вы должны знать, что мир не ограничивается происходящим здесь и многие считают, что это… — он указал на камеру, — все это позор для человечества.

Он обнадеживающе улыбнулся нам и пошел осматривать пациентов в камерах напротив. После предложенной доктором помощи у меня появилась надежда на будущее для себя и для братьев. Но он не обещал, что спасет мать. В конце дня, перед наступлением темноты, шериф пришел за Эндрю. Мы с Томом с трудом довели брата до коридора, и, только когда Эндрю услышал голос Ричарда, он перестал плакать и просить оставить его с нами.

Мы с Томом улеглись, и, перед тем как уснуть, я думала о дяде. О его непоседливом и живом характере, о веселом нраве, о том, как кольца дыма от его трубки проплывали над его выпуклым блестящим лбом, устремляясь вверх, словно блуждающие мечты. Как он радовался, называя нас с Маргарет двойняшками. Я не вспоминала, как часто по ночам он приходил домой, к семье, пьяный, после долгих часов, проведенных на постоялом дворе. Или о слезах, пролитых тетей, пока она его ждала. Я больше вспоминала истории, которые он нам рассказывал, сидя у очага. Истории о безжалостных индейцах и блуждающих призраках, о смерти языческих царей. Я вспоминала, как он гордо восседал на своем Буцефале, названном в честь боевого коня Александра. Древнего царя, которого боготворили его воины до тех пор, пока он не завел их в края, заселенные фантомами и странными людьми. Царя, которому эти воины поднесли кубок с ядом, чтобы вернуться в знакомый мир. Дядя взял кубок с ядом собственной рукой в надежде вернуть тех, кого любил, из края, населенного чудовищами. Поэтому я долго и горестно плакала по нему.

Во вторник я проснулась будто от толчка — меня охватила ужасная паника. Всю ночь женщина с больным зубом не переставала пронзительно кричать, отчего мне снились орлы, которые камнем падали с неба на землю. Наступило шестнадцатое августа, и большую часть утра я провела у решетки в разговорах с Ричардом и матерью о мире за пределами наших камер. Мы говорили только о прошлом. О материнском огороде, об обильном урожае, собранном в прошлом году, о громадной индейке, которую Ричард подстрелил прошлой весной. Мать говорила слабым голосом, и несколько раз я просила ее повторить то, что она сказала. Женщины, расположившиеся у стены, сжалились над нами с Томом и ходили по камере, предоставив нам больше времени для разговоров, но вскоре нам пришлось уступить им место и вернуться на середину камеры.

Вдруг мимо нас к отхожему месту прошмыгнула Мэри Лейси, и охватившее меня чувство беспомощности обратилось в ярость. Мэри была нашей соседкой по Андоверу, но это не помешало ей ложно обвинить мою мать, пытаясь спасти собственную жизнь. Она украдкой бросила на меня взгляд, и я вспомнила, как она таращила глаза, свесившись с надгробного камня на сельском кладбище, когда Мерси Уильямс держала меня цепкой хваткой и говорила, что сожжет меня живьем в моей собственной постели.

Я бросилась к ней и толкнула с такой силой, что повалила на пол. Она попыталась подняться, цепляясь за сидящих рядом женщин, чем только вызвала у них негодование. Никто не стал помогать ей и ругать меня. Более того, у некоторых глаза засветились радостью. Мэри оправила юбку и, не глядя мне в лицо, пошла прочь. Том положил руку мне на плечо, но я ее стряхнула, ибо была готова разрыдаться от мучивших меня воспоминаний, и сейчас его утешение не могло помочь.

Я задержала дыхание, чтобы замедлить биение сердца, но всем телом ощущала, как оно продолжало учащенно биться. В висках стучало, глаза дергались в такт пылинкам, кружащимся в воздухе, как мухи-подёнки в полосках солнечного света. Я посмотрела на женщин, сидящих и стоящих вокруг меня с полураскрытым ртом и вялыми конечностями, и меня охватил гнев. Почему им не хватает воли подняться и взбунтоваться? Замыслить побег или по меньшей мере выдвинуть требования нашим тюремщикам? Где возмущение, гнев и ярость?

Когда в полдень пришел отец и принес еды, я почти не слышала его обещаний навещать нас каждый день, пока для матери не наступит последний день. Из-за тревог я совершенно забыла о тех словах, которые просил ему передать доктор Эймс, и пройдет еще несколько дней, прежде чем я их вспомню. Я схватила отца за руки и, шепча ему на ухо, умоляла спасти мать. Увести ее и нас отсюда. Говорила, что готова работать денно и нощно, обходиться без пищи и даже согласна пройти голой сквозь пустыню, лишь бы он что-нибудь сделал. Когда он наконец посмотрел мне в глаза, мне послышался звук захлопываемой книги. Великой книги, в которой звучными словами описана вся жизнь. Верхняя обложка поднимается и ложится в сторону, и страницы начинают шептать: «А потом, а потом, а потом…» А потом как раз в середине книги страницы, шурша, тяжелыми волнами обрушиваются на нижнюю обложку, пока не раздастся последнее, непроизнесенное, «нет».

После ухода отца я неподвижно стояла посреди тюремной камеры, как стержень в солнечных часах, застывшая и несгибаемая, утратившая способность участвовать в течении жизни. Дневной свет проник сквозь окошки и на короткое время осветил камеру. Я с ужасом смотрела, как меняется моя тень, когда свет сначала становится ярче, а потом меркнет, и ночь заполняет наше убогое жилище. Я продолжала так стоять, даже когда на смену солнцу, скрывшемуся на западе за линию горизонта, пришла луна.

Среда ничем не отличалась от вторника. Точно так же выносили отхожие ведра, пришел и ушел отец, принесший немного еды, чтобы хоть чем-то наполнить наши желудки, а также новость, что Эндрю идет на поправку и к нему возвращаются силы. Но ни преподобный Дейн, ни доктор Эймс не появлялись. Не появлялась и жена шерифа. Приходили лишь родственники заключенных. В этот день новых несчастных не допрашивали, не заковывали в кандалы и не приводили в камеру. Голос салемского молитвенного дома затих. Словно время в тюремных камерах замедлилось по сравнению со временем за пределами холодных и мокрых стен темницы. Как маленькие зубчики внутри большой шестеренки, мы опережали внешний мир в гонке к вечному забвению. И как я ни старалась остановить ход времени, зажмуривая глаза, замедляя движения тела или отгоняя от себя сон, день неуклонно клонился к вечеру и спустя последние мгновения незаметно стал четвергом.

Я проснулась, свернувшаяся калачиком под боком у Тома, и долго лежала, притулившись к его теплому телу и прижав руки к груди. Вокруг меня слышались звуки просыпающихся и встающих женщин, но я закрыла глаза и попыталась снова заснуть. Однако мое сознание уже работало. Какая-то женщина рядом со мной читала «Отче наш», и я в уме повторяла за ней знакомые слова. Мне пришло в голову, что эта женщина, которая во время молитвы не сбилась ни разу, наверное, могла прочитать ее суду точно так же, без запинки, чтобы доказать свою невиновность, поскольку общеизвестно, что продавшие дьяволу свою душу не могут произнести слова молитвы, не перепутав их. Хотя и этот аргумент не будет приниматься судом в расчет. Ибо, когда бывший пастор деревни Салем, преподобный Джордж Берроуз, прочтет ту же молитву уверенно и без запинок, стоя с петлей на шее, Коттон Матер важно объявит, что «диавол часто является в образе ангела света». Джорджа Берроуза повесят в то же утро, что и мою мать.

Вслед за женщиной и я попыталась настроить свои мысли на молитву. Мне хотелось верить, что мою мать ожидает то же, что, по рассказам пастора в молитвенном доме, ожидало всех святых после смерти. Правда, мою мать отлучили от церкви как ведьму, отняв надежду на спасение, если перед смертью она не признает своей вины. Церковь считала, что никакого рая для нее не будет, а будет лишь огонь вечных мук. Но никакой ведьмой она не была, так же как и я. Так где уготовано место ей, пойманной между Царствием Небесным и муками ада? Я закрыла глаза, но не увидела ничего, кроме черноты, в которой беспорядочно кружились бледные, неясные тени. Неужели это то, что будет ждать ее после смерти? А быть может, смерть похожа на сон, когда осознание места и смысла приходит только тогда, когда находишься во власти отрывочных сновидений? Я содрогнулась и открыла глаза. Мысль о существовании в темном тумане, длящемся вне дней, лет и веков, была невыносима.

Звук чьих-то шагов, спокойно спускающихся по лестнице, нарушил тишину раннего утра, вскоре кто-то у решетки выглянул в коридор и шепотом сообщил: «Это жена шерифа. Пришла на день раньше». Мы услышали, как две пары ног направились в конец коридора, к камере смертниц, и вскоре тот же голос объявил: «Она вошла в камеру».

Я быстро поднялась, отыскала свободное место у решетки и стала ждать, когда она выйдет. В коридоре я видела, как шериф с фонарем в руках нетерпеливо переминается с ноги на ногу. Довольно быстро хозяйка Корвин вышла из камеры, держа что-то в руках. Прошла по коридору и остановилась, увидев мое прижатое к прутьям лицо.

— Сегодня у тебя будет что поесть, — сказала она.

Я посмотрела вниз и увидела у нее в руках платье, испачканное грязью тюремной камеры. Оно было на матери в день ареста. В смятении я посмотрела на жену шерифа, но она уже поднималась по лестнице следом за своим мужем. Незадолго до полудня шериф просунул через прутья решетки сначала Ричарду, а потом мне небольшую буханку хлеба и кусок солонины. Это все, что можно было выручить за платье матери. Я сидела с половиной буханки в руках и раскачивалась взад-вперед, пока слезы не размягчили хлеб, чтобы его можно было есть.

Приговоренных вешают рано. Еще до рассвета шериф должен спуститься вниз и, держа перед собой свой тусклый фонарь, прочесть вслух смертный приговор и огласить имена тех, кто должен умереть в этот день.

В пятницу девятнадцатого августа тем, кто ждал своей участи в бессонных камерах, были объявлены пять имен: Джон Проктор, Джон Уиллард, Джордж Джейкобс, преподобный Берроуз и Марта Кэрриер. В семь утра их выведут из тюрьмы и на телегах отвезут на Висельный холм.

Накануне вечером несколько одетых в черное пасторов из Салема и окружающих деревень пришли просить у заключенных полного и честного признания вины. Однако ни один из осужденных не отказался от своего заявления о невиновности. Маргарет Джейкобс, внучка Джорджа Джейкобса, стояла рядом со мной у решетки и молила о прощении своего деда и Джорджа Берроуза, которых она обвинила в ведовстве на судебном процессе. Преподобный Берроуз — человек, обладающий сверхъестественной силой и переживший нескольких жен, который одной рукой держал семифунтовое кремневое ружье как пистолет и мог поднять целую бочку с сидром, человек, который вопреки обычаям проповедовал бездушным индейцам, — простил Маргарет с нежностью и благородством. Его голос, низкий и сильный, который был слышен на необъятных просторах дикой природы, перекрыл голоса других пасторов, и их пресные молитвы о вечных муках утонули в его трубных молитвах о прощении.

Отвергнутые пасторы ушли, пообещав, что еще до полудня в аду разожгут пять новеньких костров, и я смотрела, как их окруженные тенями фигуры поднимаются по лестнице, словно клубы едкого дыма по трубе. Исключением был преподобный Дейн, который молился вместе со своей немногочисленной несчастной паствой. Он ушел, прижимая к лицу носовой платок, и поэтому спотыкался на лестнице, как заблудившийся в темноте ребенок.

Потом пришел отец. Он раздобыл несколько монет, которые с огромным трудом обменял на что-то, что передал шерифу, дабы получить возможность проститься. Пригнувшись, он медленно шел в конец коридора, задевая макушкой грубые деревянные балки, туда, где к нему тянулись руки моей матери. Он снял шляпу и отложил ее в сторону, а потом, ухватившись за прутья, встал на колени в грязь и прижался лбом к разъеденному коррозией металлу. Они говорили тихо, и то, что было сказано, она унесет с собой в могилу. Я видела, как она гладит его лицо, как большими пальцами разглаживает мокрые дорожки у него под глазами, утирая слезы. Несколько раз он кивнул и один раз взглянул вдаль коридора в моем направлении. Его глаза впали, взгляд был пустым. Когда пришло время уходить, он сначала поговорил с Ричардом и Эндрю, потом с Томом и со мной. Сказал, что будет там до самого конца. Что будет там стоять за нас всех, чтобы, когда мать в последний раз закроет глаза, она почувствовала нашу любовь, а не безудержную ненависть и страх. Когда он ушел, мы с Томом просидели всю ночь, прислонясь к стене, измученные и опустошенные.

Настало утро, и удары моего сердца отсчитывали минуты, оставшиеся до казни. Мы с Томом стояли у решетки, и наши руки, как летний плющ, обвивали прутья. Я вдруг поняла, что женщины переместились вглубь камеры, подальше от нас. Не знаю, из жалости или из страха. Мы услышали, как наверху открылась дверь, и вниз по лестнице спустился шериф в сопровождении двух мужчин, которые должны были помочь ему в его работе. Они подошли к мужской камере, и после того, как дверь открыли, в коридор были выведены четверо осужденных. Трое, более сильных, помогали Джорджу Джейкобсу держаться на ногах. Он был самым старым из них, на тот момент ему было почти восемьдесят.

Их увели вверх по лестнице, заперев дверь. Я увидела очертания лица Ричарда у решетки напротив, его настороженные глаза лихорадочно блестели. Дверь наверху снова открылась, и шериф спустился за последним заключенным. Я хотела позвать мать, но голос меня не слушался. Послышался убийственный скрежет ключей, и дверь отворилась, но еще долгое время темный зев камеры оставался пустым. Когда она вышла, жмурясь от света фонаря, то показалась хрупкой и невесомой, как воздух, который она хватала потрескавшимися, кровоточащими губами. На ней была только нижняя сорочка, и мать обхватила себя руками, которые были стерты кандалами до мяса и сухожилий. Кандалы ей снял накануне вечером тот же кузнец, что некогда ее заковал.

Она с трудом шла по коридору, и, когда заглянула в мои глаза, мне не потребовалось слов, чтобы понять, какие чувства она испытывает ко мне и братьям. Ее любовь выражалась в исхудавшем теле: она отказывалась от пищи, должно быть, несколько недель, чтобы нам досталось хоть чуточку больше хлеба. Она продала свое платье за маленький кусочек мяса. Она передавала детям свою порцию воды, чтобы они могли утолить жажду и выжить. Ей не дали остановиться, дотронуться или обнять сыновей и дочь, но она нашла каждого из нас глазами и остановила свой взгляд на каждом в гордом молчании. Все, что мы могли сказать ей о своей любви и печали, было сказано накануне вечером. Ее последними словами, обращенными ко мне и произнесенными, когда камеры погрузились в сон, были: «Смерти нет, коли есть память. Помни меня, Сара. Помни меня, и часть меня будет всегда с тобой».

Проходя мимо, она коснулась пальцем своей груди и протянула его ко мне, рисуя невидимую нить, соединяющую нас, — нить надежды, неразрывности и понимания. Ее сильная воля в последний раз проявилась в том, что она поднялась по лестнице без посторонней помощи, не спотыкаясь и не падая на четвереньки. А потом дверь над нашими головами распахнулась настежь и тут же захлопнулась.

Ослепленную дневным светом, ее бросят на телегу вместе с четырьмя мужчинами. Ее руки будут связаны веревками, и она с трудом удержится на ногах, когда телега резко вывернет из Тюремного переулка на главную улицу. Телега проедет мимо домов судей и присяжных, и толпы народу соберутся на улицах, чтобы посмотреть, как осужденных повезут на запад, в сторону Висельного холма. Телега переедет по Городскому мосту, перекинутому через Северную реку с ее сернистыми водоемами, которые наполняются лишь во время прилива, а затем на развилке, там, где прямо идет Бокс фордская дорога, а южнее отходит Старая дорога, телега поедет вверх по тряской тропинке к подножию Висельного холма. Там посмотреть на казнь соберутся десятки мужчин, женщин и детей из города Салем, деревни Салем и других городов, чтобы души их извлекли урок, очистились и, в конце концов, получили пользу от этого зрелища. Среди собравшихся будут и пасторы, в том числе и самый известный из них — преподобный Коттон Матер.

Сегодня на этом месте растут акации. Но в то время там стоял гигантский дуб с мощными ветвями, которые могли бы выдержать вес двадцати человек, не говоря о горстке исхудалых узников. К стволу дерева приставят лестницу, и шериф, которого все знают, наденет полагающуюся по этому случаю маску, не для того, чтобы скрыть лицо, но как дань установившейся английской традиции. Для сбережения сил он начнет с самого тяжелого по весу и выведет и поставит на лестницу Джона Проктора, а затем Джорджа Берроуза. Наденет петли им на шею и столкнет в никуда. За ними последует Джон Уиллард, а потом Джордж Джейкобс.

Последней будет моя мать. Ее хрупкое, ослабевшее тело, уже готовое к долгожданному освобождению, палач втащит на лестницу за плечи. Завяжет петлей на шее старую веревку и столкнет осужденную в летний ветерок. Небо будет синим и безоблачным, чтобы ничто не мешало Богу смотреть на казнь, чтобы никакие тучи не заслоняли освещающие действо солнечные лучи. Никакого дождя, похожего на пролитые слезы, никакого ветра, посланного в наказание зевакам, стоящим полукружием у дерева в напряженном испуганном ожидании. Сношенные и потрескавшиеся башмаки, сбитые оттого, что много лет топтали землю, упадут с ее ног. Шея вытянется и хрустнет. Ворота жизни закроются и рухнут. Глаза будут что-то искать, борясь с закрывающимися веками. Будут искать и найдут высокую фигуру, стоящую одиноко на пригорке позади толпы. Гигант из Кардифа, как обещал, будет стоять за всех нас, с непокрытой головой, неподвижно, освещаемый меркнущим светом жизни, как стрелка истинного компаса, которая показывает на север, за Салем, в сторону Андовера, и еще дальше, туда, где будет ее вечный дом.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Август — октябрь 1692 года

Мне снится сон, и во сне я в тетином погребе. Я знаю, что это погреб, потому что там холодно и сыро и чувствуется затхлый запах проросших под землей корнеплодов. В бархатно-коричневой темноте видны очертания корзин, которые мы с Маргарет наполняли осенью и которые потом снова опустеют за долгие зимние месяцы. Над головой слышны шаги. Кто-то ходит по общей комнате дядиного дома. Слышны голоса и смех, тихий и неясный, он проникает в погреб, как древесная пыль через половицы. Надо мной жизнь и свет. Но дверь погреба заперта, и у меня в руках лишь крошечный огарок свечи с почти полностью сгоревшим фитилем.

Я громко кричу, но меня никто не слышит. Пинаю ногами земляные стены, но выхода нет. Вслушиваюсь в окружающий меня мрак и различаю какие-то шорохи, похожие на вздохи, доносящиеся из всех закоулков. Они непохожи на суетливое шебуршание мышей или крыс. Звук гораздо мягче и слабее. Но и настойчивее. Так шуршит крылышками жук или трясет панцирем саранча на стебле пшеницы. А может, так шуршат корни, прорывающиеся в погреб сквозь земляные стены? Тонкие, слабые корни, некоторые не толще паутины, ползут к середине погреба, где я сижу. Привлеченные моим теплым учащенным дыханием, они оплетают мои ступни и лодыжки, ладони и запястья. Затем обвиваются длинными завитками, будто заключая в нежные объятия, вокруг моих бедер, талии, груди. Объятия сжимают меня все крепче, мне не высвободиться. Вот они уже достигли моего лица. Свеча замигала и погасла. Я сижу в полутемном погребе, рот заткнут и нем, уши глухи, широко раскрытые глаза слепы. И тут я просыпаюсь. После смерти матери этот сон будет мне сниться снова и снова, и всякий раз я буду просыпаться в камере салемской тюрьмы. И будет идти дождь.

Синее летнее небо поглотили мрачные, тяжелые тучи, которые топили молнию, прежде чем она вспыхивала, и превращали раскаты грома в глухое бурчание. Дождь просачивался сквозь осыпающийся раствор между камнями стен и сбегал ручейками через открытые окошки. Он превращал солому на полу в кислое гнилое болото, и наши ботинки промокали насквозь. Мы проводили дни, прижавшись друг к дружке, чтобы согреться, стараясь держаться как можно дальше от мокрых стен. Если иметь в виду, что в салемской тюрьме было заключено столько ведьм — более шестидесяти женщин, томившихся в кандалах, — то крыша должна была давным-давно слететь со стропил, а мы все освободились бы. Но гвозди в балках продолжали ржаветь, решетки на окнах оставались прочны, засовы накрепко заперты, и все, от самых маленьких до самых старых, по-прежнему носили на себе цепи весом по восемь фунтов.

Дождь, неистовый и непредсказуемый, пришел с северо-востока и пронесся с побережья от Фалмута до Уэллса и Киттери и дальше до Солсбери, подобно черной кобылице, наевшейся крапивы. Бурные течения у мыса Анны двинули грозовые тучи вглубь материка, от Марблхеда в направлении Мерримака, и вместе с ветрами в деревню Салем пришли бредовые видения и раздражительность. К сентябрю будут арестованы более тридцати женщин и тринадцать мужчин из Андовера, половина из них малолетние. У девушек из Андовера, как у их сестер из Салема, начались странные припадки, и преподобный отец Барнард, когда прихожане собрались на молитву, потребовал провести проверку прикосновением, чтобы выявить их мучителей. Седьмого сентября многих уважаемых жителей Андовера собрали в молитвенном доме и построили в ряд у кафедры, чтобы до них могли дотронуться визжащие и дрожащие девушки. Страдания этих девушек якобы мгновенно прекращались, как только они дотрагивались до ведьмы, которая наложила на них заклятие. Двери тюрьмы открывались и закрывались, открывались и закрывались, и вскоре семь родственников преподобного Дейна уже спали на расстоянии вытянутой руки от меня. Внука преподобного отца, тринадцатилетнего мальчика, поместили в мужскую камеру, где сидели Ричард и Эндрю.

Пострадала не одна семья Дейна. Проснувшись, Андовер узнал, что ведьмы поселились повсюду: в каждом доме и на каждом поле. Дочь, которая сушила травы на кукурузной сапетке, попадала под подозрение. Племянница, которая оставила отпечаток большого пальца на буханке, перед тем как поставить ее в печь, занималась колдовством. Любящая жена, которая откидывает простыни на супружеском ложе, оказывалась суккубом, высасывающим жизненные соки из тела мужа. Грубое слово, неулаженная ссора, проклятие или ругательство, сказанное в сердцах пятнадцать лет назад, вспоминались, переосмыслялись и обнародовались. Человек по имени Мозес Тайлер обвинил и посадил в тюрьму свою сестру и пять ее дочерей, а также свекровь одного брата, жену и трех дочерей другого. Таковыми были милосердие и великодушие, проявленные по отношению к женщинам в молитвенном доме преподобного Барнарда в ту позорную и постыдную среду. Так преподобный Барнард стал неоспоримым духовным вождем осажденного города, бестрепетно одолев своего старшего обездоленного коллегу.

С новыми заключенными в камеры пришел страх, как рубцы от побоев. Никто не мог с уверенностью поручиться, что бок о бок с невинными не сидят ведьмы. Теперь по «хорошей» камере ходить было невозможно. Места хватало, только чтобы поменять положение тела, да и то лишь с согласия соседей. В камере никогда не наступала тишина. Многие женщины от сырости начали сильно кашлять, и ночью было даже шумнее, чем днем. Сару Уордвелл, нашу соседку из Андовера, чей дом стоял к северу от нашего, арестовали со старшей дочерью и младенцем, которому еще не исполнилось и года. Младенец, маленький и слабый, долго и натужно плакал перед рассветом. Сэмюэля Уордвелла, отца ребенка, который лежал в мужской камере, приговорят и повесят до конца месяца. Женщина, у которой болел зуб, истошно кричала всю ночь и большую часть дня. Спиртное, которое в нее вливали все в большем и большем количестве, ей уже не помогало. Мне тоже дали выпить спиртного, чтобы я перестала кричать и биться в истерике от ужаса и боли, когда мою мать вывели из камеры в последний раз.

Когда шаги матери стихли на лестнице, я вцепилась в прутья решетки, и мой пронзительный вопль как ножом разрезал застоявшийся воздух в коридоре. Чьи-то сильные руки обняли меня и оттащили от решетки. Кто-то сказал мне на ухо: «Ш-ш-ш! Нельзя, чтобы твоя мать услышала, как ты кричишь. Ей от этого станет еще тяжелее. Успокойся. Успокойся и возьми себя в руки ради нее». Но я не могла перестать кричать, метаться и скрипеть зубами, вырываясь из рук женщин, которые пытались меня удержать. Я потеряла разум. Я перестала быть ребенком. На меня не действовали уговоры. Все мои чувства вырвались наружу. Я дралась, пиналась и кусалась, пока мне не раскрыли рот и не влили какую-то горькую удушливую жидкость. Мне пришлось ее проглотить, иначе я задохнулась бы. Потом жидкость влили мне в рот еще раз, а потом еще. Через несколько минут зверь утихомирился, и тепло потекло из моего желудка к ногам, потом к груди, рукам и голове. Сознание отключилось, и мои мучительные мысли скрутились, как простыня под толстым стеганым одеялом. Руки, что удерживали меня, ослабели, и какая-то женщина, вероятно хозяйка Фолкнер, чей живот был большой из-за еще не родившегося ребенка, положила мою голову на колени и начала напевать еле слышно:

Баю-бай, моя малютка, баю-баю-бай, Баю-бай, малютка, до утра ты засыпай.

Я смотрела на низкие балки у меня над головой: и узлы, и бороздки в дереве превращались в искаженные мужские и женские лица. На некоторых были надеты полумаски и шляпы, напоминающие тыквы. Одна трещина превратилась в гарцующего в поле коня, а другая, в виде завитка, — в торговый корабль, готовый отчалить от края узкой полоски земли. Эта балка была целым миром, фантастическим и существовавшим отдельно от окружающего полумрака камеры. Вдруг мне в голову пришла ясная и пронзительная мысль, которая вытеснила все мои грезы. Со временем, через много-много дней, эта самая балка, которая сейчас привлекла мое внимание, окажется единственной вещью, которая уцелеет, когда все камни тюрьмы растащат, а остальное сожгут дотла. Раствор размякнет. Балки треснут и прогнутся. Каменная кладка развалится. А пустоту заполнит мусор, так что ни один прохожий не сможет остановиться на этом месте со словами: «Здесь, в темноте и отчаянии, сидел мой прадед, или бабка, или двоюродная тетушка». Фигуры на балке задвигались, и пройдет еще час, прежде чем мои глаза закроются и сон завладеет мною.

Дни протекали как прежде. Отхожие ведра поднимали вверх, новую солому сбрасывали вниз. Приходили родственники, приносили еду. По пятницам к нам спускалась жена шерифа. По субботам — врачи. По воскресеньям все молились. По понедельникам являлись пасторы помолиться и уговорить заключенных признать свою вину или мучить нас проклятиями и отлучением. Девятого сентября началась четвертая сессия Особого суда, на которой были осуждены еще шесть женщин: Марта Кори, Мэри Исти, приходившаяся сестрой Ребекке Нёрс, которую повесили еще в июле, Элис Паркер, Энн Пудеатор, Доркас Хор и Мэри Брэдбери. Их поместили в камеру смертников, и я никого не видела, пока их не вывели, чтобы отправить на место казни. Но довольно часто можно было слышать хрипловатый голос страдающей одышкой Марты Кори, которая давала отпор священникам, вынуждающим ее признать вину: «Я такая же ведьма, как вы. Никогда ею не была и не буду. Можете вычеркнуть меня из своей книги. Ибо мои поступки уже вписаны в Книгу Господа. А вы с дьяволом можете забрать себе мою заднюю часть! Получите и радуйтесь!» Как правило, священники быстро покидали тюрьму, поджав хвост, точно облитые водой собаки.

В начале сентября началась война с детьми. В камере сидели Абигейль и Дороти Фолкнер, девяти и двенадцати лет от роду, дочери хозяйки Фолкнер. Робкие и напуганные, они не отходили от матери ни на шаг и цеплялись за нее, даже когда ей нужно было сходить в отхожее место. Были также племянницы Мозеса Тайлера — Ханна, Джоанна и Марта, дикие и неотесанные. Младшие девочки были двойняшками, и, хотя им было всего по одиннадцать лет, они силой заставляли старших девочек отдавать им свою скудную еду. Когда их ввели в камеру, мы увидели у всех трех сестер следы от давно нанесенных ударов и свежие синяки вокруг ртов и глаз. Девочек сочувственно спросили, не били ли их судьи, но они только рассмеялись и сказали, что это был прощальный подарок отца.

Поначалу многие девочки из Андовера искали со мной близости, поскольку не без оснований думали, что долгие недели заточения должны были научить меня, как пережить тягости тюрьмы. Но я отгородилась от мира, и моя апатия заставила их отвернуться от меня. Единственный человек, который мог бы вернуть меня к жизни, не искал меня и не подходил, а лежал на руках у тетушки, безразличный ко всему окружающему. Дни проходили, так же как и вечера, в полусне. Когда со мной говорил Том, отец, доктор Эймс или преподобный Дейн, только по интонациям я понимала, что они о чем-то просят: «Ешь, пожалуйста, Сара», «Встань, пожалуйста, Сара», «Ответь мне, пожалуйста, Сара». Они все повторяли «пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…», пока я не затыкала уши и не засовывала голову под солому. Тогда меня оставляли в покое. Ханна Тайлер приняла помутнение моего разума за слабость и попыталась просунуть руку мне под фартук и отщипнуть кусок кукурузного хлеба, который я там прятала. Я оттолкнула руку, но Ханна не сдалась и принялась разжимать мне пальцы, чтобы было легче вырвать хлеб.

Я подняла голову и увидела перед собой мертвенно-бледное алчное личико с выступающими зубами. Мне на память пришла похожая на хорька Фиби Чандлер, которая повторяла: «Ведьма, ведьма, ведьма…» Я села так неожиданно, что девчонка потеряла равновесие и шлепнулась на пол. Ханна глянула на меня искоса, и было видно, что она собирается повторить попытку. Этот взгляд переполнил чашу моего терпения. Том подполз поближе, готовый броситься между мной и Ханной, но я сказала ей, не обращая на брата внимания:

— Только тронь меня, и твои пальцы сгниют и отвалятся от костей!

Она скорчила недовольную гримасу, но остановилась.

— Только попробуй меня тронуть! — повторила я, оскалив зубы. — Ты сидишь здесь, потому что ты подлая и уродливая. А я здесь, потому что я дочь своей матери.

Она попятилась. Краем глаза я увидела, как женщины беспокойно переглянулись. Я поняла, что моя угроза вновь пробудила подозрение: что даже ребенок может оказаться виновным в приписываемых ему преступлениях. Хозяйка Фолкнер и другие собравшиеся вокруг нее женщины из Андовера потупили глаза под моим взглядом, но до меня донеслись предостерегающие слова: «Противостаньте диаволу во всех делах его». Сказанное предназначалось мне, но я в гневе подумала, что это не я запустила руку в чужой карман.

От противоположной стены отделилась и направилась в нашу сторону темная фигура. Это была женщина, одетая в несколько толстых плащей, сшитых вместе. Плащи превратились в лохмотья, от которых шел пар. Я видела, как она неподвижно сидела, опершись на стену, неделю за неделей, с черным безучастным лицом, одинаково равнодушная к пасторам и заключенным. Она раскрывала рот, только чтобы съесть скудный паек хлеба и жидкой каши, которые давал ей хозяин. Она была одной из первых в Салеме, представших перед судом и отправленных в тюрьму, и носила кандалы с февраля, когда подули злые ветры. Преподобный Паррис, салемский священник, который привез ее из Вест-Индии как рабыню, избил ее, добиваясь признания, и теперь она не могла выпрямить спину. Ее колдовство было таким же слабым, как и тело. И таким же хрупким, как Венерино зеркало, с помощью которого она гадала деревенским девушкам.

Женщина перешагивала через распростертых на полу узниц, будто шла через неглубокий ручей. Остановилась перед Ханной, и та убрала с дороги ноги и руки, испугавшись этой чернокожей, которую первой признали ведьмой. Женщина обвела черными глазами камеру, протянула закованные в кандалы руки и сказала:

— Хотите увидеть руки дьявола? Они обвились вокруг моих запястий.

Она делала шаг вперед и поворачивалась, делала еще шаг и снова поворачивалась, чтобы все видели железные кольца, без начала и конца, связанные друг с другом в одну цепь, олицетворяющую рождение, жизнь и смерть. Потом она опустила руки и остановила взгляд своих огромных влажных глаз на мне. Втянула воздух и сказала, запинаясь, будто испытывала страшную боль:

— Я тоже дочь своей матери.

Ее слова отозвались эхом в полной тишине, и она вернулась на свое место у стены. Я не слышала, чтобы она произнесла еще хоть слово. Звали эту узницу Титуба, и после освобождения она будет продана новому хозяину и исчезнет из письменных анналов, как упавший в колодец камень.

После этого происшествия ко мне больше никто не приставал. Кроме Тома, который изо всех сил пытался меня накормить и защитить. Мало кто решался приблизиться ко мне. За исключением доктора Эймса. И жены шерифа.

В подземелье все дни одинаковы. Лишь во время заката на короткий миг солнечные лучи проникали в камеру сквозь узкие окошки под потолком. Дожди не прекращались до середины сентября, и в течение нескольких недель солнце не показывалось, так что отличить день от ночи было трудно. Потом дожди прекратились, и ночи сделались сразу пронизывающе-холодными. Когда однажды утром в камеру пришла жена шерифа, я знала, что это была пятница. Накануне вечером схватили и снова посадили в тюрьму пятнадцатилетнюю Элизабет Колсон, которой еще в мае были предъявлены обвинения. Она убежала из своего дома в Рединге к родственникам в Нью-Хэмпшир, но местные констебли выследили девушку и под покровом ночи вытащили ее из убежища. На ней была хорошая домотканая одежда, на которую и позарилась хозяйка Корвин.

Я удивилась, узнав, что Элизабет, здоровая и хорошо откормленная девица, приходится внучкой старухе, высмеявшей доктора из Салема, того самого, что хотел отрезать руку Эндрю. Лидия Дастин, так звали бабушку, была старой и немощной, будто карга из детской сказки, созданная из костей и перьев журавля. Она подошла к хозяйке Корвин и сказала, размахивая подолом своей грязной юбки:

— Оставьте ее в покое, хозяюшка. Ничего от нее не получите. Зато я могу предложить прекрасное платье в обмен на маленькую буханку хлеба.

Жена шерифа сморщила нос от отвращения и пошла прочь по соломе, а старуха рассмеялась ей вслед.

Остановившись неподалеку от меня, жена шерифа склонила голову набок, словно решала какую-то непростую задачу. Затем постучала носком туфли по небольшому пространству между мной и лежавшей рядом женщиной и присела на корточки, приподняв юбку, чтобы не испачкаться в нечистотах. Бросив что-то мне на колени, она сказала тихим голосом:

— Помни, что это тебе дала я.

Она выпрямилась и вышла из камеры, а я посмотрела на колени и увидела маленький пирожок. Он был совсем черствый, но, кажется, с мясом внутри. Я быстро сунула его под фартук, но женщина рядом успела заметить пирожок и бросила на меня взгляд, полный зависти и подозрительности.

Несколько дней подряд жена шерифа приходила в камеру и бросала мне на колени что-нибудь из еды. Я пыталась поделиться подарками с Томом, но, за исключением того первого раза, он отказывался есть хоть что-то со стола шерифа. Раньше я испытывала лишь легкие голодные колики, теперь же они оживились, как пес-крысолов, впервые узнавший вкус крови. Том мне не завидовал в отличие от других. Ежедневные посещения жены шерифа не могли пройти незамеченными, и люди стали шептаться. Я видела на лицах то же выражение неприятия и осуждения, какое встречало меня в молитвенном доме. Меня стали избегать, неявно, но упорно, однако мне это было только на руку, так как позволяло спрятать нарастающий гнев. Этот гнев был щитом, который спасал меня от разъедающего душу чувства вины, ведь в том числе и из-за меня моя мать оказалась на виселице.

В субботу семнадцатого сентября судьи заслушали и приговорили еще восемь женщин. Одной из них была Абигейль Фолкнер. Она с двумя дочерьми, которых заставили дать показания против собственной матери, вернулась в камеру еще до полудня. Хозяйка Фолкнер шла, пошатываясь, к своему месту у стены, держа дочек за руки. Ее живот выпирал из-под юбок, и нас обуял новый страх, когда мы узнали, что собираются казнить женщину, которая была на сносях.

Единственный мужчина, чье дело суд рассматривал в тот день, Жиль Кори, отказывался говорить. Он не признавал вину и не отрицал ее. Это был муж Марты Кори, и ему было восемьдесят лет. Много раз судьи просили его отвечать на вопросы, он же скрестил руки на груди, сжал челюсти и уставился в пол. Тогда было решено применить пытки, чтобы развязать ему язык. Девятнадцатого сентября, в пригожий осенний день, хозяина Кори вывели из камеры в тюремный двор и положили ничком на грязную землю. Руки и ноги привязали к вбитым в землю колышкам, а на спину положили доску с тяжелыми камнями. Камней подкладывали все больше и больше, пока ребра его не смогли шевельнуться, чтобы вдохнуть воздух. Он так ничего и не сказал своим мучителям, кроме двух слов в самом конце: «Еще добавьте».

Язык его развязался только в смерти. И высунулся из безжизненных выпяченных губ под ужасной тяжестью камней, так что шерифу пришлось вталкивать его обратно кончиком трости. После смерти Жиля Кори ветер в Салеме поменялся. Доркас Хор, чья казнь должна была состояться двадцать второго числа, изменила свои показания и призналась, что уже давно была ведьмой. Смертная казнь Абигейль Дейн-Фолкнер тоже была отложена в связи с ее беременностью.

На пятый или шестой день хозяйка Корвин сообщила мне, какую цену она хочет за ту еду, что приносит мне. Придя утром, она казалась рассеянной и недовольной, теребила и потом разглаживала свой фартук. Подошла ко мне, как всегда, бросила еду в фартук и сказала шепотом, чтобы другие не слышали:

— Мой муж говорит, ты можешь исцелять.

Я посмотрела на нее с недоумением, и она объяснила:

— Твой брат. Которому хотели отрезать руку. Доктор сказал, он не жилец. Но сейчас-то он жив и здоров. — Она замолчала, выжидая, но, не дождавшись ответа, продолжила: — У меня есть дочь. Твоего возраста. — Она взглянула на мою макушку, и я вспомнила, как она измеряла меня ладонью.

Теперь было понятно: она думала, что мое платье придется той впору.

— Она очень больна и, похоже, умирает. Врач говорит, ничего нельзя сделать. Если только… — Она не договорила, но у меня мурашки пробежали по коже. Нагнувшись, она прошептала: — Вылечи ее, и ты не будешь знать недостатка в еде. Пока сидишь здесь.

Я смотрела вдаль, не обращая внимания на ее полные ожидания глаза, и представила себе бесконечную череду дней, которые предстояло прожить в заточении, медленно умирая от голода или не умирая, в зависимости от благосклонности и прихоти моих тюремщиков. Она приняла мое молчание за согласие и ушла, а сокамерницы посмотрели на меня вопросительно.

Ранним утром двадцать второго сентября небо разверзлось и пролило целый океан воды на дома и жителей города Салема. Вода текла ручьями и реками по дорожкам и улицам, поливая окна и затапливая подвалы и полуподвалы. Улицы превратились в озера, и, чтобы перейти на другую сторону, людям приходилось прыгать, ибо вода доходила до колен. Когда шериф Корвин открыл дверь, чтобы в сопровождении помощников войти в коридор, вода плескалась у их ног. Двое помощников отряхивали плащи, а шериф вывел из мужской камеры Сэмюэля Уордвелла. Саре Уордвелл уступили место у решетки, и она подняла вверх младенца, чтобы муж мог увидеть свое дитя через прутья решетки. Когда Сэмюэль уже шел вверх по лестнице, из камеры вывели семь дрожащих старух. Они ступали по скользким ступеням нетвердой походкой, медленно и тяжело, останавливаясь, только чтобы помочь тем, кто оступился или споткнулся. Наконец они вышли через дверь наверху, и дождь заглушил их шаги.

Марта Кори, Элис Паркер, Мэри Исти, Энн Пудеатор, Уилмот Рид, Мэри Паркер, Маргарет Скотт и Сэмюэль Уордвелл отправились на смерть, настаивая на своей невиновности. Когда телега палача завязла в грязи по дороге на Висельный холм, очевидцы кричали: «Смотрите, сам дьявол вставляет им палки в колеса».

На следующий день после казни шериф Корвин с помощниками захватили все имущество Паркеров и Уордвеллов. Их дома и вещи объявили принадлежащими короне, но Корвины взяли себе самое лучшее. Сыновья Мэри Паркер смогут выкупить назад свою собственность, но Сара Уордвелл, вернувшись на свою ферму, обнаружит, что весь скот, кукуруза и мебель, включая столярные инструменты мужа, изъяты и проданы. В ту пятницу, двадцать третьего числа, умерла дочка шерифа, и, когда жена шерифа не пришла в камеру со своим обычным обходом, я точно знала, что больше еды она мне не даст.

Иссоп — от кашля. Розмарин — от лихорадки. Веточка мяты устранит неприятный запах изо рта. Ржавый вяз используют повитухи. Конский каштан помогает при скованности конечностей. При параличе — омела. Но чем вылечить гнев? Ромашка успокаивает. Возможно, ромашка в сочетании с черным порохом и солями сможет выгнать его из тела. Но что делать с лихорадочно работающим сознанием, которое не хочет засыпать в надлежащий час? Достаточно подушки, набитой лавандой или снотворного, изготовленного из равных частей рома и воды с добавлением лекарственной мелиссы.

И наконец, как быть с мучительными угрызениями совести? Какое снадобье можно пожевать, проглотить и отправить в желудок, чтобы яд самообвинения вышел через поры кожи? В каком органе они накапливаются? Сочащуюся рану можно забинтовать. Ожог или бубон можно смазать целебной мазью. Заражение можно устранить с помощью пиявки или вскрыть нарыв ланцетом. Но чувство вины — это призрак, принимающий форму тела, в котором поселяется, и поглощающий все нежнейшие органы внутри телесной оболочки: мозг, кишки, сердце. Его нельзя вытащить, как занозу, или вылечить настоями целебных трав.

Я слышу, как кто-то рядом со мной пронзительно кричит. Это стонет и никак не может уняться старая женщина с больным зубом. Приходил врач и упрашивал позволить ему выдернуть зуб. Сестры по заключению просили, умоляли и требовали обвязать гнилой зуб ниткой, чтобы вырвать его из распухшей челюсти. Однако она не соглашается. Зажав рукой рот, она все стонет, стонет и стонет, и мне кажется, что я больше не выдержу и вот-вот закричу сама, и тогда остановить меня будет невозможно.

Уже ночь. Я смотрю, как она раскачивается взад-вперед, вытянув перед собой босые ноги. Пальцы ног сжимаются и разжимаются от боли. В том, как ее голые худые белые ноги торчат из-под сорочки, есть что-то мучительно-ужасное. В памяти промелькнуло смутное воспоминание, и вдруг я вижу голую ногу, торчащую из неглубокой могилы. Я пытаюсь прогнать видение, так как знаю, что это не настоящее воспоминание, а то, что навеял один подслушанный разговор в камере. Женщины по очереди рассказывали разные истории. Истории, которые передавались от одного к другому в их семьях. Речь шла о повешениях. И о том, как хоронят повешенных. После смерти веревки срезают и покойников тащат, хватаясь за лохмотья оставшейся на них одежды или за кусок веревки на шее, к вырытым по соседству неглубоким могилам. Тела сталкивают туда. И засыпают землей. Слой земли такой тонкий, что части тел торчат наружу. Джордж Берроуз, с которого предварительно стащили рубашку и бриджи, лежит в каменистой могиле. Тело прикрыто, но видны подбородок и одна рука, которая будто бы манит. Рядом лежит хозяин Уиллард. А теперь, только послушайте — тише-тише, девчонка может услышать, — послушайте, что стало с хозяйкой Кэрриер. Она лежит следующей. Одна нога торчит из могилы. Будто собирается шагнуть и выбраться наружу.

Стонущая женщина засовывает пальцы в рот, а я горячо молюсь, как никогда раньше не молилась, чтобы мы могли поменяться страданиями. Чтобы мне досталась боль ее воспаленной челюсти, если бы она смогла перенести мои муки от содеянного. Она начинает отчаянно ковырять что-то рукой, и я вижу, как по руке, просачиваясь сквозь пальцы, струйкой течет кровь. Второй рукой она оттопыривает губу, чтобы было легче выкручивать зуб. Ногтями женщина расковыривает десну и наконец вырывает зуб. С изумлением она смотрит на черное зерно у себя в ладони, а потом на ее лице появляется выражение полного блаженства. Она показывает мне своего демона, улыбаясь окровавленными губами. Я ложусь на солому, отвернувшись от нее, и всем телом прижимаюсь к Тому. Мой демон по-прежнему корчится у меня внутри.

Когда на следующий день пришел доктор Эймс, я не села, не поздоровалась с ним и даже не взглянула на него. Он спросил Тома, ела ли я что-нибудь, и, приложив ухо к моей груди, послушал, как бьется у меня сердце. Успокоившись, он взял меня за руку и сказал:

— Сара, ты должна верить, что твоя невиновность будет доказана в суде. Уважаемые люди пишут губернатору петиции. Пасторы из Бостона и ваш преподобный отец Дейн обращаются непосредственно к преподобному Инкризу Матеру, отцу Коттона Матера, убеждая его сделать процессы хотя бы немного более разумными. — Он наклонился ко мне, чтобы заглянуть в глаза. — Многие из нас собирают пожертвования, чтобы вас выпустили под залог. И других детей тоже.

Я представила наше возвращение в сломанную скорлупу, что когда-то была моим домом. В комнатах беспорядок, так как никто в них не убирался. Очаг покрыт золой и копотью, так как никто не прочищал дымоход. Поля заросли и одичали, так как одному человеку со всей работой не справиться. Пять душ кружат по пустому дому, по каждой комнате, тщетно ища могилу, которая принесла бы конец их отчаянию.

— Сара, я знаю, ты скорбишь по матери, но она там, где мы все хотели бы оказаться.

— Она в неглубокой яме, — сказала я безучастным голосом.

Прищурившись, он осуждающе посмотрел на женщин вокруг, покачал головой и нахмурил брови. Потом сказал тихо, чтобы только мы с Томом слышали:

— Ваш отец не оставил ее в этом ужасном месте. Он похоронил ее подобающе. Можете мне верить. Он и многие другие вернулись под покровом ночи, чтобы перенести своих близких в тайные места.

Я представила, как отец возвращается к Висельному холму, чтобы достать коченеющее тело матери из ямы, и содрогнулась. Доктор Эймс плотнее укутал шалью мои плечи и какое-то время молча сидел рядом, сжимая и разжимая мои пальцы в своей ладони. Я почувствовала, как от его прикосновений мои веки отяжелели, и меня стало клонить ко сну. Я буду спать долго, крепко и мирно. Когда мать будила отца по воскресеньям, я слышала его низкий голос из-под одеял. «Не буди меня, я вижу сон», — просил он по-валлийски. Под словом «сон» он имел в виду сказочное сновидение, волшебный сон, более глубокий, чем обычный. Туманная дрема, не знающая времени. Я чувствовала, как сознание мое затуманивается, погружаясь в забытье. Но доктор снова заговорил, и что-то в его голосе заставило меня прислушаться.

— Не знаю, что тебе известно о твоем отце, Сара. О его прошлом, до того как он приехал сюда из Англии. Возможно, ты почти ничего о нем не знаешь, и я не имею права рассказывать тебе о событиях, которые… — Он замешкался, подбирая слова. — Твой отец был солдатом, он долго и храбро сражался за Кромвеля. Здесь многие мужчины гордятся тем, что сражались за Кромвеля и его парламент, но предпочитают не говорить об этом. Однако, до того как бороться за парламент, твой отец был солдатом короля и поддерживал монарха, как и все его родичи. Со временем он стал понимать вместе со многими великими людьми того времени, что в страданиях народа главным образом повинен король. Тирания несправедливых королевских налогов и религиозная нетерпимость…

Я открыла глаза. Доктор Эймс замолчал и улыбнулся, видя детское недоумение на моем лице. Сжав мою руку, он спросил:

— Ты не понимаешь, о чем я говорю, да? — Я покачала головой, и он продолжил: — Тогда я просто скажу, что твой отец самый смелый из всех. На своих плечах он носит тяжкий груз убеждений и потерь. Человека более слабого эти потери вогнали бы в землю. Ты думаешь, он позволил бы нескольким маленьким обманщицам служить препятствием для исполнения долга перед своей женой?

Я тихо сказала:

— Не знаю, что он будет делать дальше. Но мать он не спас.

Доктор Эймс опустил голову и сказал:

— Легче убить тирана мечом, чем избавить целые графства от плена охвативших их предрассудков. Он не мог спасти ее, Сара, не подвергая жизнь твою и твоих братьев огромной опасности.

Я ничего не ответила, и доктор начал складывать свои инструменты и пузырьки в чемоданчик.

— Отец не успокоится, пока не заберет вас отсюда домой, — сказал он, уходя.

К своему ужасу, я вдруг вспомнила, что так и не передала отцу сообщение доктора. Потянув рукав его черного кафтана, я призналась:

— Я забыла передать ему ваши слова.

Он погладил мою руку и отцепил ее от рукава со словами:

— Тогда передашь, когда увидишь в следующий раз. Ему важно знать, что у него есть друзья. А сейчас тебе надо поспать. Я скоро снова приду.

Доктор Эймс попрощался с Томом, наказав ему проследить, чтобы я съела свою долю хлеба, что он принес.

Весь остаток дня я крепко спала, а проснувшись в сумерках, почувствовала першение и боль в горле, будто туда влетел и бьет крылышками мотылек. Я проспала еще несколько часов и проснулась с горящей головой и пронизывающим до костей ознобом. Сперва кашель был сухим, но быстро сменился хриплым, идущим из глубины груди. Том приложил руку к моей шее и тотчас отдернул, будто обжегся. Он попросил хозяйку Фолкнер подойти поближе, но, увидев, что я заболела, та попятилась назад, сказав:

— Ее надо укутать поплотнее. Пусть отец принесет супа, или размачивай хлеб в воде — ей нельзя есть твердую пищу. Прикладывай компрессы ко лбу. Больше ничего сделать нельзя.

Она крепко прижала к себе дочек, и три пары глаз смотрели на меня скорее со страхом, чем с сочувствием.

Во второй раз за время нашего заключения в салемской тюрьме Том выступал сиделкой. Холодными ночами он укрывал меня своей курткой, обменивал свою долю хлеба и мяса на пюре, суп или порцию некрепкого пива, которые я могла бы протолкнуть через свое горящее горло. Через несколько дней я вступила в такую стадию лихорадки, когда периоды бодрствования коротки и туманны, а сны отчетливы и ярки. Это состояние сродни сумасшествию — все, что ты видишь и слышишь во время лихорадки, кажется нереальным, как только жар спадает и болезнь отступает.

Однажды я увидела, как дверь камеры открылась сама по себе и невероятно худой темный человек с длинными руками и ногами раскачивался на ней, как трость на ветке. У него было узкое лицо с угловатыми чертами. Он улыбался, приложив палец к плотно сжатым улыбающимся губам, будто делился со мной каким-то опасным секретом. Когда я перевела взгляд на Тома, чтобы показать ему незнакомца, а потом обратно, человек исчез. Дверь была надежно заперта, и никто не смотрел в сторону дразнящегося человека. Я слышала то голос отца, то доктора Эймса, но не видела их. Они звали меня, велели вставать и приниматься за завтрак или садиться за прялку. Когда я им отвечала, мой голос звучал у меня в ушах оглушительно громко и дерзко.

Временами я чувствовала, как чьи-то руки переворачивают меня на спину, и я сопротивлялась и прятала лицо в солому, пытаясь защитить глаза от слепящего света. Мне на лоб клали мокрые тряпки, но я тотчас сдирала их, потому что мне казалось, что это руки мертвеца касаются моей кожи. Мне хотелось только спать, но среди ночи я просыпалась от дрожи и надрывного кашля, от которого, казалось, лопнет грудная клетка. Это случалось между полуночью и рассветом, и часы тянулись бесконечно.

Я слышала, как копошатся крысы, а однажды видела двух, которые наблюдали за мной с интересом, и в их красных глазах светились ум и сочувствие. Они сидели на задних лапках и разговаривали друг с другом высокими, дребезжащими голосами, как у старух. Одна сказала другой: «Я слышала, несколько дней назад в Салеме повесили собаку». Другая отвечала: «Да, а я слышала, что еще одну собаку должны повесить в Андовере как раз сейчас». И они засмеялись, как закадычные друзья над хорошей шуткой. Потом они посмотрели на меня, сверкнув острыми желтыми зубами. Тут я услышала, как мяукает котенок. Голос был тоненький и жалобный, словно из мешка, в котором котенка собираются утопить. Крысы сочувственно покачали головами, и та, что побольше, сказала: «Он такой маленький, вряд ли выживет. И столько крови…» Они снова заняли подобающее всем крысам со времен Адама положение на четырех лапах и вскоре скрылись в темных дебрях на полу.

Однажды я проснулась от увиденного сна и обнаружила, что разговариваю с кем-то сидящим рядом. В ушах негромко и даже приятно звенело, зрение было таким четким, что казалось, каждый предмет обведен по контуру черной линией, отчего и выделяется на фоне других. Грудь была чем-то туго обвязана, и воздух в легкие почти не поступал. Я услышала собственные слова: «Но почему я должна остаться?»

Я почувствовала, как кто-то сжимает мне пальцы, и, повернув голову, увидела Тома. Он сидел рядом и держал меня за руку. Его мокрое лицо блестело, и, заглянув ему в глаза, я увидела, что он плачет. Мне хотелось его утешить, но язык распух и не слушался. Оставалось только лежать и слушать его низкий, надтреснутый голос.

— Помнишь, Сара, в июне, когда маму забрали, на поле остались только мы с отцом?

Я опустила подбородок, пытаясь кивнуть, но мне это удалось сделать с большим трудом. Он продолжал:

— Мы распахивали поле под посев. И со мной что-то случилось… Я обернулся и увидел борозды, распаханные вчера, и позавчера, и три дня назад. Впереди, куда хватало глаз, виднелись только валуны и пни, которые надо было выкорчевать. До конца жизни у меня всегда будет хомут на шее и невспаханная земля, требующая, чтобы ее вспахали. Чернота. И я сорвал с себя ремень, пошел и лег в постель.

Потом пришел отец и сел рядом. Сперва он сидел молча. Просто сидел, пока не стало совсем темно. Тогда он заговорил. Он сказал, что меня назвали в честь него, потому что я очень на него похож. Я удивился, Сара, потому что всегда считал, что Ричард больше всех похож на отца. Он сказал, что есть люди, которые всю жизнь, от рождения до смерти, живут, не задумываясь о смысле своего существования, как какие-нибудь жуки. Но мы с ним другие. Нам нужно больше, чем клочок земли, чтобы было ради чего просыпаться и засыпать.

Я сказал ему, что, по мне, лучше умереть, чем прозябать всю жизнь, распахивая землю и счищая комья грязи с башмаков. Тогда он сказал, что если я умру, то и часть его тоже умрет со мной. Он сказал, что мне нужно найти кого-то, кто был бы лучше меня, и привязаться к нему душой. Это придаст мне силы, и я смогу ходить с прямой спиной, как мужчина. Много лет назад он был в таком отчаянии и ощущал такую безысходность, что хотел себе смерти. Но встретил маму, и она стала смыслом его жизни. Я долго думал над его словами. И знаешь, что я ему сказал, Сара?

Он больно сжал мою руку и замолчал, будто ему сдавило горло. Брат собирался с духом, а я ждала, когда он сможет наконец высказать всю свою скорбь по матери. Но вместо этого он проговорил:

— Я сказал ему, что у меня есть ты. Ты придаешь мне силы. Тебе нельзя умирать, Сара. Ты не можешь оставить меня в этой темнице одного.

Меня сморил сон, и глаза начали закрываться. Я слышала голос Тома и хотела ответить ему, уверить, что не брошу его, но не хватало дыхания, чтобы заговорить. Казалось, так просто провалиться вниз под тяжестью, сковывающей мою грудь, и в это мгновение я вспомнила о Жиле Кори, лежащем под одеялом из камней. Каждый вдох все короче и короче, пока ребра не перестали двигаться вовсе. Я сжала руку Тома и уснула.

Иногда я лежала в огне, солома светилась и загоралась. Спасаясь от пламени, по полу бежали легионы крыс и армии вшей и исчезали, как дым, под дверью. Бывало, я лежала в запертом холодном погребе, превращаясь в лед, превращаясь в камень, превращаясь в кость и мерзлый пепел. И всякий раз были слышны хриплые звуки кузнечных мехов внутри грудной клетки, отчаянно сопротивляющейся погружению под воду. Однажды я открыла глаза и увидела, что рядом сидит Маргарет с распущенными по спине длинными черными волосами. Я замотала головой и сожмурила глаза, пытаясь прогнать видение, но, когда открыла глаза снова, она по-прежнему была на месте. Я почувствовала, как она сжала мою руку и сказала:

— Они забрали мою куклу, Сара. Ту, что ты мне подарила.

Я прошептала скрипучим, как у старой карги, голосом:

— Мою тоже забрали.

Я искала глазами Тома, чтобы он вернул меня в реальный мир, но его нигде не было.

Маргарет нагнулась и прошептала:

— Не вини папу. Он никому не хочет причинить зла и всех нас любит. Просто в последнее время он немного растерялся. Посмотри, что я для тебя нашла. — Она засунула руку в рукав и вытащила небольшой отрезок нити. — Видишь, у меня для тебя есть лента. Меня папа научил. Не знаю только, как сделать, чтобы она исчезла. Это папа умеет. — Она осторожно положила ленту мне на грудь и нежно улыбнулась. Потом посмотрела куда-то в сторону затуманенным взглядом, как человек, который готов идти вслед за эльфами и спрыгнуть с крутого утеса. Она легла со мной рядом, обняла за плечи и поцеловала. Губы были холодными и гладкими, как речная галька, но дыхание — теплым. — Мы всегда будем сестрами, — пропела она.

Мною снова овладел сон, и мне снилось, что я плыву в огромном темном океане.

Том и Маргарет никогда не отходили от меня надолго. Не знаю, как тетя относилась к заботе, которую Маргарет ко мне проявляла, поскольку по-прежнему со мной не разговаривала, но она и не звала дочь вернуться на свое место в дальнем конце камеры. Я отдала Маргарет старинный глиняный черепок, который столько недель носила под лифом платья, и сказала, что, если умру, у нее останется что-то от меня на память. Я так привыкла, что твердый черепок под лифом вдавливается в мою грудную клетку, что, когда его не стало, у меня появилось чувство, будто я отдала Маргарет кусок своего ребра. Она любовалась моим черепком, с восторгом рассматривала со всех сторон, вертя на ладони. Когда я показала ей вышивку, которую носила у сердца, она заплакала, утерла ею слезы и вернула на место.

Когда я окрепла и могла задавать вопросы, Том рассказал, что было бредом, а что происходило на самом деле. Несколько узниц действительно ухаживали за мной по очереди, хотя большинство после нескольких дней жесточайшего жара потеряли всякую надежду. Единственная, кто не сдался и продолжал дежурить, когда Том и Маргарет спали, была Лидия Дастин, старуха с острым языком. Повесили двух собак, одну в Салеме, другую в Андовере, за пособничество дьяволу. Одна из заключенных, молодая женщина на седьмом месяце беременности, родила своего первенца в тихой агонии. Я поняла, что приняла плач новорожденного за мяуканье котенка. Младенец вскоре умер, и другого уже не будет, потому что жизнь молодой матери вытекала вместе с кровью в солому.

В отчаянии я напомнила Тому, что из-за своего беспамятства так и не передала отцу сообщение доктора Эймса. Но Том успокоил меня, уверив, что передал все слово в слово. Я спросила Тома, что эти слова означают, и он ответил, что, как объяснил ему отец, доктор Эймс и его друзья зовутся новыми левеллерами. А когда Том спросил, что это значит, отец лишь сказал, что эти люди считают, что всех без исключения должны защищать одни и те же законы. И что каждый человек должен иметь право исповедовать любую религию. Мне вспомнился квакер, укрывавшийся в дядином амбаре, — человек, которого Маргарет назвала еретиком, — и я подумала, не был ли доктор Эймс тайным квакером?

Меня снова начало лихорадить, когда дни стали по-осеннему холодными, и мы все тесно прижимались друг к дружке, чтобы согреться. Через несколько недель начнутся морозы и первый снег станет проникать через высокие двери, выходящие на западную сторону, присыпая наши волосы белой пылью и превращая тонкие шали в негнущийся пергамент. Маргарет часами лежала рядом, сбивчиво рассказывая о суде или о своем доме в Биллерике. Иногда она произносила защитные речи перед невидимыми судьями, после чего впадала в меланхолию и становилась вялой, как будто заразилась от меня лихорадкой и лишилась сил. Но со мной она всегда была нежна. Когда мыла мне лицо, или поила бульоном, который иногда приносили, или при тусклом свете искала у меня в волосах так докучавших мне вшей.

Обычно защитные силы организма ослабевают на закате. У людей может подниматься жар, у беременных женщин начинаются роды, с наступлением сумерек в голову лезут темные мысли и дух слабеет. Именно в такую минуту я не справилась с чувством вины и призналась во всем Маргарет.

— Я убила собственную мать, — выкрикнула я, в отчаянии закрыв лицо руками.

Она обняла меня и стала качать, ласково гладя по голове. Потом, улыбнувшись, нагнулась, чтобы шепнуть мне что-то на ухо.

— Сказать тебе что-то по секрету? — спросила она.

Я кивнула, вспомнив о секретах, которыми мы делились, когда я жила у них в доме. Я думала, она скажет мне что-нибудь приятное, чтобы отвлечь от мрачных мыслей.

— Успокойся. Не плачь. Я ее только вчера видела, и все у нее хорошо.

Она кивнула и отвела глаза в дальний угол камеры.

У меня пересохло во рту, и я прошептала:

— Кого?

Казалось, она не слышала вопроса, и, нежно перебирая мои волосы, снова заговорила:

— Если я соберу твои волосы вот так, они не будут выпадать, и не придется тебя стричь наголо, как делают при лихорадке. Но зато останутся колтуны. Навсегда. Так всегда бывает с узлами — завязать легко, а развязать трудно.

Я схватила ее за руку и снова спросила:

— Маргарет, кого ты вчера видела?

— Как кого? Тетю Марту. Она заходила в камеру, пока ты спала. Она огорчилась из-за того, что ты болеешь, и еще больше огорчится, если ты не поправишься. Я попросила ее остаться, но она не могла. Знаешь, что она просила тебе передать?

Я покачала головой, выпучив глаза, и сердце мое ушло в пятки. Она склонила набок голову, и ее взгляд стал неожиданно ясным и задумчивым.

— Она сказала: «Держи камень крепко…»

Я закрыла глаза и вспомнила прикосновение материнской руки, когда она зажимала в моей ладони камень, который я подобрала на ферме Престона. Как Маргарет могла об этом знать, ума не приложу. Может, я рассказала об этом в лихорадочном бреду. А может, нить тайного знания протянулась к ней тоже и ее запутавшийся разум уловил какое-то послание из сумеречного мира, как будто мотылек попался в сеть. Маргарет продолжила заплетать мои волосы, напевая песенку, которую когда-то напевала тетя, орудуя у очага. Эту песенку напевала и моя мать, когда думала, что вокруг никого нет. И я снова заплакала, но уже не от груза вины, а от облегчения. И с этой минуты пошла на поправку.

Однажды ближе к концу сентября шериф отпер дверь и в камеру вошел высокий статный мужчина в ниспадающем складками плаще и широкополой шляпе.

Он остановился и посмотрел на нас. При входе в темницу у него был чопорный, презрительный вид, и от вони он закрывал нос и рот краем плаща. Подавляя в себе желание броситься назад, он передвигал ноги, будто боролся с ураганным ветром. Смена чувств на его лице была настолько примечательной, что останется у меня в памяти до конца дней. Он словно поставил перед нами зеркало, в котором отразилось наше падение от благопристойной скромности, приличия и достоинства до унизительного страха, самообвинения и нездоровья. Крупные черты его лица дрогнули и расплылись, как воск, который поднесли слишком близко к огню. Глаза сначала сузились от праведного осуждения при виде такого количества ведьм, а затем расширились и наполнились слезами, которые он смахивал столь энергично, будто они жгли ему кожу. Плотно сжатые губы — удобное выражение, не позволяющее праздно болтать о мирских вещах, — приоткрылись, чтобы жадно глотнуть воздуха. Он закрыл свой дрожащий рот кулаком и, не переставая, повторял: «Боже мой, боже мой, боже мой…» Женщины не просили о снисхождении. Не было ни горестных стонов, ни даже слез. Они сидели или лежали безмолвные, и их тела говорили сами за себя.

С этой минуты Инкриз Матер, знаменитый священник, друг короля и губернатора, начнет подвергать сомнению справедливость обвинений. И хотя он не обвинит напрямую судей и собственного сына — Коттона Матера, но это сомнение нанесет мощный удар по Особому суду. Девятнадцатого октября он вновь приедет в тюрьму, чтобы взять показания у женщин, которых вынудили лжесвидетельствовать против себя, но меня в Салеме уже не будет.

В субботу первого октября доктор Эймс пришел к нам в камеру и сказал, что деньги на наш залог собраны и что в самом скором будущем малолетних узников выпустят на свободу. Пожертвования поступили из Андовера, Бостона и даже из далекого Глостера. По его мнению, это служило доказательством того, что отношение людей к салемскому суду меняется. Рано утром шестого октября шериф отворил дверь и впустил в камеру кузнеца. Сам он стоял в коридоре и ждал, пока с нас снимут кандалы. Нам дали время попрощаться, и наконец все дети, кто как мог, вышли из камеры. Меня, моих братьев и еще четырнадцать детей выпустили на свободу. Освободили двух дочерей Абигейль Фолкнер и племянниц Мозеса Тайлера. Мэри Лейси, подружка Мерси Уильямс, одна из первых, выдвинувших обвинение против моей матери, была так слаба, что ее пришлось нести на руках. Мерси Уордвелл, чей отец Сэмюэль был повешен двадцать второго сентября, три дня назад исполнилось девятнадцать, и она не считалась больше ребенком. Она закрыла лицо руками и не смотрела, как мы уходили, оставляя ее у стены, где из высоких окошек дул холодный осенний ветер. Мы уходили, а в камере оставались наши сестры, матери и бабушки, у которых не было никакой надежды обрести свободу.

Лидия Дастин прижала меня к себе и благословила со словами:

— Это был всего лишь страшный сон. Теперь ты можешь проснуться и жить.

Она и ее внучка проведут в кандалах всю зиму. Первого февраля 1693 года суд признает их невиновными, но, поскольку им нечем будет заплатить за содержание в тюрьме, их вновь вернут в камеру. Второго марта освободят Элизабет Колсон, и она вернется к себе в Рединг. Десятого марта умрет Лидия Дастин, одна из немногих женщин, которые остались в «хорошей» камере салемской тюрьмы.

Я радовалась обретению свободы, пока не узнала, что освобождают только детей из Андовера. Дети из Салема, Беверли и Биллерики оставались узниками. Маргарет вернулась к матери, и, когда Ричард выносил меня из камеры, она протянула руку, и я увидела, что она сжимает в ладони глиняный черепок, который я ей подарила. Это был талисман, охраняющий от потерь, или обещание, что связь между нами будет существовать всегда, невзирая на темные, страшные дни. Пока Ричард нес меня вверх по лестнице, я слышала, как она звала меня: «Сара, Сара, Сара…» — и ее голос звучал отдаленно и глухо, будто со дна закрытого колодца. Я все слышала его, даже когда дверь наверху снова заперли на засов.

Осенью 1692 года листва была золотой и красной, как кровь мучеников. Цвет был таким ярким, что ударил по нашим ослепшим в тюрьме глазам, как раскаленный прут. Мы стояли на пороге, сжавшись и моргая, и не знали, что делать и куда идти — вперед или назад. От слабости нам было трудно спуститься на несколько ступеней в тюремный двор без посторонней помощи. Мы с братьями вышли последними и медленно-медленно стали различать людей, неподвижно стоящих во дворе.

Вокруг крыльца собралась безмолвная толпа. Были слышны лишь голоса несчастных родственников, которые выкрикивали имена детей, стоящих перед нами. Постепенно всех разобрали и увели или унесли на руках. Мы четверо стояли одни, дрожа на ветру. Меня с двух сторон поддерживали Ричард и Том. Первым по ступеням спустился Эндрю, прижимая к груди больную руку. Круг вокруг крыльца сомкнулся теснее, и я могла рассмотреть лица стоявших. В них была жалость и, возможно, сочувствие, но сильнее всего — страх. Страх того, что в детях женщины, которая была повешена как ведьма, могли скрываться семена дьявола. Именно Эндрю, простачок, мальчик, которого мучили пытками, стал кулачком легонько пробивать нам дорогу со словами: «Расходитесь теперь по домам. Расходитесь по домам».

Когда стоящие немного потеснились, мы увидели, что нам навстречу идет отец. Он возвышался над толпой на целую голову, а лицо было скрыто под полями шляпы. Он вышел вперед, оставив горожан за спиной, и стал ждать, пока мы спустимся. Он не предложил помощи, не сказал слов приветствия. Стоял и ждал, пока мы сойдем вниз сами. Когда мы наконец преодолели последнюю ступень, он повернулся, и толпа с шорохом тотчас расступилась, как пенистые волны перед носом корабля, образовав проход. В это мгновение я вдруг поняла, почему он не взял меня на руки и не пришел мне на помощь раньше, когда я боролась за свое место под солнцем. Не потому, что он меня не любил, а потому, что любил так сильно. Когда мы сидели в тюрьме, он приносил нам еду, одежду и утешал ласковым словом. Он нас не оставил. Но он не хотел, чтобы я выросла слабой, чтобы сломалась перед жизненными тяготами, жестокостью или суровым порицанием людей. Ребенок научится ходить, только разбив губу о жесткую землю. Только почувствовав вкус крови, малыш перестанет падать.

Я сделала шаг, потом другой. И так потихоньку мы двигались вслед за отцом, который явился, чтобы забрать нас из Салема навсегда. С каждым следующим шагом я думала о смелости, с какой моя мать вела себя на суде. С каждым следующим шагом я думала о ее верности правде, даже когда ей грозила виселица. С каждым следующим шагом я думала о ее гордости, силе и любви.

И с каждым следующим шагом я думала о том, что я дочь своей матери… дочь своей матери…

Вскоре после того, как отец забрал нас домой, он отвел нас на то место, где похоронил мать. Могила была выкопана южнее Ковшового луга, в долине Гиббета, куда в детстве мать часто приходила с сестрой. На том самом лугу, куда она привела меня минувшей весной, неподалеку от одинокого вяза, под которым мы зарыли красную книгу. О книге отец знать не мог. Просто это было единственное место, где мать могла отдохнуть от своих забот. Мы положили веточки позднего розмарина вокруг пирамиды из камней, которой он отметил ее могилу. Было тихое утро, дул слабый ветерок, тихо падали листья, выполняя свое последнее предназначение — устлать землю до первых заморозков. Птицы не пели, косяков диких гусей и голубей не было видно в небе, ибо они уже улетели в теплые края. Я встала на колени и прижалась ухом к пирамиде, прислушиваясь к скрипу камней.

Вспомнилось, как я когда-то гадала, какую песню будут петь материнские косточки. Тогда мне казалось, их песня будет похожа на шум буйных волн. Я знала, что даже внутри хрупких океанских раковин скрывается рев прибоя. Но я услышала только тихий шорох и странное посвистывание. Так на свет пробивается полевая фиалка сквозь схваченную первыми морозами землю.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Октябрь 1692 — май 1733 года

Какое-то время мы жили в Андовере. Работали на ферме, и отец всегда был рядом. Он был по-прежнему сдержан, но нежен с нами. Он лечил наши раны и душевные расстройства, успокаивал ночные кошмары, пока мы полностью не оправились. Соседи нам не докучали. Подозрительность и страх, которые продолжали испытывать к нам люди, сыграли нам на пользу. При обмене товарами мы всегда получали лучшее, а сразу после нашего освобождения люди даже оставляли у нас на пороге что-нибудь из продуктов и одежды. Мы точно не знали, кто делал нам эти подарки, так как их клали под покровом ночи. Наш пес сдох, и предупредить о приближении незнакомцев было некому.

Однажды из Хейверилла приехал нас навестить доктор Эймс, и, хотя отец тепло поблагодарил его, было видно, что добрый доктор разочарован столь краткой беседой. Не было обмена умными мыслями, не было горячего спора о добре и зле. Поговорили лишь об особенностях времен года и о поголовье домашнего скота. После затянувшейся паузы отец попрощался с гостем, оставив его с нами во дворе, и отправился работать в поле. После смерти своего отца доктор Натаниель Эймс переехал с женой и детьми в Бостон и провел остаток своих дней, обращаясь с петициями к монаршей власти и судам Массачусетса о реформировании королевских тюрем в колониях.

Тетушку и кузину выпустят из тюрьмы лишь в феврале 1693 года. В январе судебные заседатели сочтут их невиновными, но Аллен сможет заплатить за их освобождение не сразу, а только после продажи отцовского коня Буцефала. Тетю и Маргарет везли домой в Биллерику на телеге, но, поскольку ехали они по Ипсвичской дороге, проходящей севернее нашего дома, мимо нас они не проехали. Аллен унаследует отцовскую ферму и будет управлять ею экономно и прозорливо. Отец просил разрешить мне видеться с Маргарет, но Аллен был неумолим, каждый раз отвечая твердокаменным и злобным отказом.

К маю всех пятьдесят шесть осужденных в ведовстве узников признали невиновными и отпустили на свободу. Пройдут месяцы и даже годы, прежде чем затянутся раны, нанесенные заточением, и горожане станут приветствовать нас слабым кивком головы. Раны эти, однако, окажутся слишком большими и глубокими, чтобы полностью закрыться без должного лечения. Через пять лет после судов над ведьмами один салемский судья и двенадцать присяжных заседателей принесут официальные извинения за то, что участвовали в убийстве невинных. В 1706 году Энн Путнам, младшая, единственная из салемских обвинительниц, встала перед собравшимися в деревенском молитвенном доме и прилюдно отреклась от содеянного. В свое оправдание, правда, она сказала, что действовала не по своей воле, а по наущению дьявола. Она умрет в возрасте тридцати пяти лет, одинокой старой девой, измученная являющимися ей во сне салемскими жертвами.

В тот же год умрет и Мерси Уильямс, девушка, которая когда-то жила в нашем доме и которая дала против меня ложные показания. Холодным декабрьским днем она упадет — или, как шептались некоторые, ее столкнут в воду — с хейвериллского парома, когда он будет пересекать реку Мерримак. Ее тело, плавающее среди льдин, найдут в сумерках по красной нижней юбке, которая поднимется колоколом над серой водой и привлечет внимание поисковой команды на берегу. Эта новость не принесла мне удовлетворения, а лишь породила долго не проходящую горькую грусть, оттого что она прожила такую пустую и никчемную жизнь.

Посетители у нас на ферме были редкостью, и даже Дейны, у которых, как своя, жила Ханна, приходили нечасто. Ханна останется пугливой и робкой, даже когда вырастет. И хотя она выйдет замуж и родит детей, в ее глазах навсегда останется боль сломленного человека. У нее случались странные приступы меланхолии, и всю жизнь ее мучили ночные кошмары. Дейны считали, что лучше не беспокоить ее визитами в отчий дом, и я увидела сестру вновь, только когда ей было почти двенадцать. Меня в конце концов впустили в дом Дейнов и провели в общую комнату, где моя сестра сидела, согнувшись за прялкой. Маленькой пухленькой девочки не было и в помине. Передо мной сидела угловатая, аскетически-суровая девица. Она вяло пожала мне руку и на мгновение подняла глаза, но было понятно, что она меня почти не помнит. Мы говорили о деревенских и домашних делах, но она ни разу не спросила об отце и братьях, и я не стала бередить прошлое. Когда я попрощалась, она кивнула и снова принялась прясть. Всю долгую дорогу домой я проплакала. Скрывая от отца слезы, я сказала, что Ханна шлет всем привет и любовь.

Поскольку в молитвенный дом мы больше не ходили, мы не были свидетелями возвращения на кафедру преподобного Дейна. Похоже, его соперник, преподобный Барнард, уловил перемену в общественном мнении: от безжалостного осуждения и сурового наказания — к серьезному пересмотру «спектральных» показаний ввиду их сомнительности. Он яростно, как на пожаре, бросился вместе с преподобным Дейном писать петиции за оправдание осужденных.

Роберт Рассел остался нашим другом и вместе с женой часто приходил нам на помощь во время жатвы, сева или болезни. Мечта Роберта о сыновьях исполнилась. У них с бывшей вдовой Фрай один за другим родилось пятеро сыновей. Меньше чем через два года после нашего освобождения Ричард женился на бледной робкой племяннице Роберта — Элизабет Сешенз.

В конце того года из старой Англии в новую перебросилась оспа, и многие пали ее жертвами. Нас она обошла стороной, но в декабре от этой болезни умерла королева Мария, правившая Англией и всеми ее колониями.

В начале августа 1695 года Маргарет взяли в плен индейцы-вабанаки. Небольшой конный отряд вабанаки подошел к селению. На них были надеты длинные плащи и шляпы, и потому их приняли за жителей соседнего городка. Тетя, так же как и десять или двенадцать других жителей той части Биллерики, была зарублена. Рядом с тетиной могилой положили надгробный камень и для моей кузины, так как считали, что, хотя ее тело не было найдено, душа ее должна была отлететь в минуту пленения. Мне сказали, что место для могил выбрали красивое, но я никогда там так и не побывала. После этого несчастья я много лет видела Маргарет во сне, и каждый раз она была жива.

В 1701 году отец, которому исполнилось семьдесят пять лет, начал надолго уезжать в Колчестер, что в Коннектикуте. Иногда он брал с собой Ричарда, иногда Тома. Там он строил большой дом для детей и внуков. Позже Том и даже Эндрю женятся, и у троих моих братьев вместе будет двадцать девять детей. Прежде чем у Тома родится сын, у него будет пять дочерей. Одну из них он назовет в мою честь. А четвертой дадут имя Марта. Том единственный, кто дал это имя своему ребенку. Думаю, мы все боялись потерять ее снова, если девочка не выживет.

В возрасте двадцати трех лет вместе с отцом, братьями и их женами я переехала в Коннектикут. Туда же я увезла и красную книгу матери. Однажды вечером несколько лет назад я выкопала ее из земли. Книга, обернутая в несколько слоев клеенки, в общем не пострадала. Раскрыв книгу, я увидела почерк матери, изящный и убористый, однако я тотчас ее захлопнула, ибо не была еще готова прочесть то, что там было написано.

В Колчестере мы построили два дома, и вскоре я встретила своего будущего мужа. В сентябре 1707 года я стала Сарой Кэрриер Чапмен и через несколько месяцев поняла, что готова прочитать книгу. Мне казалось, я достигла того возраста, когда смогу вынести груз этого повествования. Но когда я положила книгу себе на колени, я почувствовала, как мною овладевает страх, и просидела несколько часов с закрытой книгой в руках. Меня пугало, что прочитанное может повлиять на те добрые отношения, которые сложились у меня с отцом, или как-то изменить мою память о матери. А поскольку я ждала ребенка, то прислушалась к словам повитухи, уверявшей, что страшные рассказы могут сказаться на здоровье малыша. Я убрала книгу на чердак, в старый дубовый сундук отца, и, хотя часто думала о ней, чье-то рождение, смерть или разбивка участка не давали за нее взяться.

В 1711 году Законодательное собрание колонии Массачусетского залива постановило отменить судебные решения о лишении гражданских и имущественных прав несправедливо осужденных. В качестве возмещения за смерть матери отец получит от суда немногим больше семи фунтов английскими деньгами — стоимость еды и кандалов. Одним словом, покрывались убытки, которые он понес в связи с ее содержанием в тюрьме. Отмена судебного решения о лишении гражданских и имущественных прав означала, что обвинительный приговор потерял законную силу. Девять осужденных женщин не получили компенсаций. Отобранные у них добротные дома и хорошие земельные участки возвращены не были. Весной 1712 года мы приехали в Андовер получить компенсацию и увезти на двух фургонах то, что еще оставалось в доме и в амбаре. В последний раз мы посетили могилу матери на большом лугу, где камни заросли травой, и посадили розмарин, чтобы он давал аромат летом и отмечал это памятное место зимой.

Отец умер в возрасте ста девяти лет в середине мая 1735 года. Его пережили пять детей, тридцать девять внуков и тридцать восемь правнуков. Он все чаще и чаще сбивался на валлийский язык, как нередко случалось в то время со стариками-валлийцами. Седина почти не тронула его волосы, он ходил с прямой спиной и уверенной походкой. Бывало, он ходил за шесть миль пешком до нашего ближайшего соседа, хворого вдовца, с мешком зерна на спине. В день смерти он был против обыкновения возбужден, не находил себе места и потирал суставы на руках, будто они у него болели. Он не жаловался, не морщился от боли. Только сказал мне тихо на валлийском: «Henaint ni thow ay heenan», что означало: «Старость приходит не одна».

Да, подумала я, это так. За старостью спешит смерть, как нетерпеливый жених — за невестой. Я держала обеими ладонями его громадную узловатую руку и думала о том, что за последнюю четверть жизни отец сделал больше, чем многие другие мужчины сделали за первую. Он закрыл глаза и тихо уснул своим последним сном. Чтобы вместить его тело, пришлось сколачивать один сосновый гроб из двух, но плечи все равно были так широки, что отца уложили на бок, и, пока гроб не закрыли, казалось, что он так и будет спать вечным сном, приложив одно ухо к земле.

Вскоре после похорон я пошла на другую сторону нашего пробуждающегося к новой жизни поля и присела на каменную изгородь, отмечающую границу участка. Раскрыла красную книгу и прочла то, что написала моя мать, и то, о чем поведал ей отец. И сразу же прояснились все вопросы, загадки и слухи. Все обрело свое место и время, наполнилось смыслом. Потом я отложила книгу, ибо она вдруг стала такой тяжелой, что я не могла ее удержать. Оглядевшись, я удивилась тому, что мир не перевернулся. Пока я читала, солнце поднялось выше, утро сменилось полднем, но листья на деревьях все так же зеленели весенним кружевом, поле окутывала легкая дымка, и воздух был свеж. На поле ростки пшеницы все так же пробивались сквозь землю. Как случилось, что все вокруг осталось прежним, когда передо мной все еще вставали картины жизни двух людей, которых я называла матерью и отцом? Тогда я поняла, почему мать велела мне не торопиться открывать книгу, подождать, пока годы испытают и закалят мой характер.

За пятьдесят с лишним лет я пережила жестокость и смерть, надрывающие сердце потери, отчаяние и избавление от отчаяния. Тем не менее все это не подготовило меня к восприятию мыслей, записанных чернилами, выцветшими до цвета крови. Эти мысли были подобны грому. В книге говорилось, что землей и людьми можно управлять не только алчной и цепкой рукой монарха. Что люди могут заменить этого монарха на так называемого защитника народа, протектора, и он будет подавлять и сражаться и в конце концов изменит своему предназначению и станет новым тираном. Я смотрела сквозь ветви деревьев и видела армии, надвигающиеся друг на друга, в которых сын шел против отца, брат против брата. Сквозь крики ворон до меня доносились вопли детей, женщин и стариков — их рубили и топтали ногами. В полупрозрачной дымке мне виделись служители церкви, которые плели жестокие заговоры у алтаря против своих собратьев, и простые мужчины и женщины, которые пылко проповедовали огромным толпам на разоренных, охваченных паникой улицах Лондона. Я произносила шепотом слова «предательство» и «обман», и они вырывались из моих уст, как металлические пули, выпущенные из ствола кремневого ружья.

И наконец, когда последние лучи солнца осветили камни в саду, я увидела, как короля ведут из тюрьмы на эшафот, где ему отрубят голову. Рядом с королем стоял мужчина в маске и капюшоне, который сначала заботливой рукой убрал со склоненной шеи осужденного растрепавшиеся волосы, которые могли помешать точному удару топора, а потом твердой и уверенной рукой, описав дугу, поднял топор, завел его назад и наконец опустил, и в этот миг в воздухе ярко сверкнуло зеркало истории, отделив отныне и навеки прошлое от будущего, темноту от света, рабство от свободы.

Уже давно стемнело, а я все сидела у стены. Отец с матерью были для меня живы — я чувствовала, как в моих венах бьется их кровь. В полной темноте я положила дневник обратно в отцовский сундук. С годами сундук наполнился вещами живущих — стегаными одеялами, ненужными в летнюю жару; одеждой, из которой выросли дети; грубой тканью, из которой шили мешки и саваны. Но дневник всегда лежал там, как камень для перехода вброд через быструю речку.

Ссылки

[1] Имеется в виду луговой шампиньон.

[2] Описанные события происходили в период совместного правления в Англии Марии II Стюарт и ее мужа Вильгельма Оранского.

[3] Спектральными назывались доказательства, которые содержали показания о причинении ущерба свидетелю духами обвиняемой.

Содержание