Удстеды, то есть форпосты колонии, — это поселки охотников и их семей. Здесь добываются богатства Гренландии — жир и шкуры. Настоящий гренландец охотник. Его занятие и порождаемые этим занятием характер и жизненный уклад на протяжении веков способствовали созданию тех общественных и культурных особенностей, которые свойственны лишь гренландцам.
Колонии — административные центры Датской Гренландии, играют как бы роль расчетных контор по скупке продукции, добываемой в удстедах. За исключением рыболовства, начавшего развиваться в последние годы в некоторых районах Гренландии, жители административных центров совершенно лишены возможности производительно трудиться. Они поддерживают свое существование лишь черной работой, ремеслом и прислуживанием в домах.
Естественно (пожалуй, это даже неизбежно), что административные центры все более приобретают облик, свойственный датской культуре. Внешне это находит выражение в размерах жилищ чиновников, в административных зданиях, складах, больницах и тому подобном и в той чистоте и свежей покраске, которой отличаются все эти постройки. Что ж, великолепно! Порядок и чистота, пожалуй, самый лучший вклад, который может внести в Гренландию датская культура. Во многих таких центрах в качестве примера, подаваемого датчанами, могут служить дома гренландцев улучшенной постройки и находящиеся в лучшем состоянии, а также то, что образ и уровень жизни гренландцев приближается к датскому[7] (конечно, там, где жители могут себе это позволить). Влияние европейских требований сказывается и в одежде. К счастью, не в отказе от национальной одежды, а в использовании ярких материй, которые нравятся гренландцам.
В культурном отношении жизнь в административных центрах имеет несомненные преимущества. Школы сравнительно хороши. Их цель — дать приличное общее начальное образование; в них учат и датскому языку. Стоит упомянуть и о том, что церкви производят большее впечатление, нежели школы; священник колонии — датчанин или гренландец — обладает выдающимися личными качествами. Однако церковь здесь, хотя и имеет небольшое общественное значение, в сущности-то величина, которой пренебрегают.
Поговорим об удстеде. Датские чиновники редко посещают его. Раз или два раза в год сюда приезжают губернатор и бестирер административного центра; дважды в год — доктор и священник. Бестирер удстеда (управляющий, он же торговец) часто гренландец. Датчане — служители церкви, как правило, люди простого стойкого склада и больше, чем чиновники колоний, способны внушить уважение гренландцам. Есть еще одно официальное лицо — помощник священника — гренландец. Он отправляет церковные службы и преподает в школе. Датского языка он, как правило, не знает.
Школа в Игдлорссуите, если верить Стьернебо, никуда не годится. Помощник священника появляется в ней по утрам, когда ему захочется, всегда с опозданием. С его приходом дети, играющие уже несколько часов во дворе, гуськом заходят в школу. Помощник учит их немного арифметике и библии. Главным образом библии. Книги религиозного содержания — единственные, какие можно достать на острове. Покупают их немногие, и никто не читает. Вообще обучение в Игдлорссуите — сплошная комедия.
Бестирер заведует лавкой. В начале летнего сезона запас товаров в лавке ничтожен. Собственно говоря, большинство товаров израсходовано. Эту запись я делаю 24 июля. Главные товары на лето и на весь год вот уже несколько недель лежат в Уманаке, но их еще не перевезли сюда. Некоторое количество прошлогоднего запаса муки доставили около 1 июля. Часть муки оказалась затхлой, и гренландцы отказались ее употреблять. Есть только один, скучный с виду, сорт материала для анораков (анорак — мужская рубашка с капюшоном). Материи более веселых расцветок в Игдлорссуит не завозят. Два года назад один игдлорссуитский гренландец получил ссуду на постройку приличного дома. Он немедленно заказал строевой лес, но до сих пор лес так и не поступил. На острове нет гвоздей, нет красок и вообще мало что можно достать.
Бестирер очень строго ограничен в расходах на благоустройство поселка. Он не имеет права истратить и цента на улучшение или ремонт дома без специального разрешения из административного центра, а такое разрешение не легко и не скоро дается. Вот почему в удстедах не заметно, чтобы гренландцы брали с датчан пример по уходу за домом: некому подражать.
Наблюдается тенденция улучшать положение гренландцев, живущих в административных центрах, и пренебрегать интересами жителей удстедов. Это со временем должно привести к социальным различиям между жителями городов и поселков — скверное дело для Гренландии. В удстеде нет никаких инструментов, абсолютно никаких, кроме принадлежащих частным лицам.
* * *
13 июля 1931 года. Солнце светит в мое окно всю ночь. Лучше всего мне спится около семи, когда лучи передвигающегося на восток солнца отходят от моей кровати. А в семь часов обычно меня будят легкие шаги Лии, проходящей через мою комнату, чтобы разбудить Стьернебо. Затем я засыпаю и сплю еще десять минут.
Но сегодня утром я не спал. Лия только что успела пройти в комнату хозяина, как оттуда львиным рыком разнесся голос взбешенного Стьернебо. Лия бегом промчалась назад. Я услышал ее шаги на лестнице, затем над головой, на чердаке. Там она задержалась немного в том конце, где стоит ее кровать, а потом торопливо прошла назад, вниз, и — через мою комнату. Минута тишины, затем бешеный львиный рев. Рев и звуки ударов. И тихое всхлипывание Лии. Поток исковерканных эскимосских слов и удары. Стьернебо в исступлении. Лия выходит от него. За ней быстро захлопывается дверь. Одеваясь, я слышу, как где-то в доме она рыдает.
* * *
18 июля. Вчера в Игдлорссуите праздновались два дня рождения; по этому поводу состоялись кафемики (угощение кофе). Первое празднество — день рождения пожилой женщины. Она полуинвалид, туберкулезная, ее редко можно видеть вне дома. Волосы она причесывает на старинный манер — туго стягивает их в узел на макушке — и поэтому лысеет с боков. Домик у нее маленький, однокомнатный; он сложен из дерна и обшит досками. Доски пола лежат прямо на земле, балок нет. На стенах наклеены газеты и дешевые цветные газетные приложения. Не знаю, кто выбрал картинку хорошенькой девушки — муж этой женщины или она сама. Обстановка дома невелика: маленький стол и спальные нары.
На праздновании было шесть или восемь гостей: две старухи, остальные мужчины и женщины — помоложе. Кофе нам подавали по очереди, так как чашек было только три. Их наливали до краев. Сахар брали и клали в рот по куску. Кофе из чашки наливали в блюдце и потягивали сквозь сахар. Гости не очень-то много разговаривали, зато много и добродушно смеялись по пустякам, — например, над тем, как одна старуха уронила трубку. Мужчины не курили. Курили только старухи, пользуясь обыкновенными трубками из вереска, но без чубуков. Трубку зажигали и прикрывали крышечкой из тюленьей кожи. Курильщицы энергично пускали клубы дыма и сплевывали. (…)
Второе празднество — день рождения красивого молодого человека. Это семейство позажиточнее. Дом состоит из просторной передней и большой чистой спальни. Мебель такая же, как и в первом доме, и, кроме того, письменный стол и ящик. Жена хозяина на сносях. Кофе — как в первом доме.
Какие ужасные, резкие голоса у гренландок! У них нет никакого понятия о необходимости менять голос в разных случаях. Они кричат и бранятся беззлобно, тем не менее ужасно, лопаются барабанные перепонки. «Е-де», кричит все время Анина. По ее мнению, это слово больше всего походит на имя «Елена». Елена должна бы убить сестрицу за то, что она, обращаясь к ней, непрерывно орет. Но по-видимому, Елену это ничуть не беспокоит. «Е-де» испорченное «Е-ле», а «Е-ле» в свою очередь испорченное «Е-лен» (Елена). «Е-де» удобнее, когда кричишь.
Стьернебо хороший, добрый, разумный, великолепный человек, но, боже мой, он сводит меня с ума своими разговорами. С трудом ухитряюсь остаться наедине, достаю ручку или карандаш, чтобы работать, но он входит, усаживается и начинает говорить. Рассказы его бесконечны, они все время разветвляются на побочные истории, которым не суждено когда-либо соединиться. "Если бы я только мог написать историю своей жизни, — говорит Стьернебо, — это было бы ужасно!.."
* * *
19 июля, воскресенье. Поздним утром мы — Стьернебо, Анина, Елена и я отправились в поход, чтобы взобраться на гору, расположенную позади поселка. Утро было сияющее, солнечное, и высокий гребень горы над нами казался не очень далеким. Взобравшись на возвышенность у подножия гребня, мы как будто бы выбрали подходящее место для подъема — неглубокий каньон, шедший прямо к вершине. Но вскоре обнаружилось, что здесь был оползень или же произошел обвал. Да и подъем оказался более крутым, нежели на других склонах, тоже покрытых каменными осыпями, которые подпирали гору со всех сторон, словно контрфорсы [8]. Даже в самых легких местах нам приходилось карабкаться на четвереньках. Сланец сыпался при первом же прикосновении. Мы хватались за каждый камень, на который, казалось, можно было надежно опереться, и он крошился у нас в руках. Подъем становился все круче и труднее. Пришлось прибегнуть к длинному ремню для бича, который мы взяли, чтобы помогать друг другу.
Женщины сначала взбирались хорошо, но потом испугались. Они карабкались впереди, не обращая внимания на камни, которые сталкивали на нас. Елена, подымавшаяся немного в стороне, забралась на такое место, откуда не могла двинуться ни назад, ни вперед. Она не скрывала, что ей страшно. Стьернебо приказал жене стоять и не шевелиться. А когда каменная лавина, которую обрушила на нас Анина, перестала сыпаться, мы все смогли добраться до Елены. Дальше нам пришлось двигаться так: шедший впереди нащупывал место для опоры ног и, найдя его, спускал вниз ремень, подтягивая на нем остальных. Таким способом мы достигли гребня, но оказалось, что вершина не здесь. Однако, преодолев главную трудность, мы потеряли интерес к вершине — к ней надо было еще ползти по острому, как нож, хребту.
Наверху не нашлось места для отдыха, и мы стали спускаться по длинной осыпи все ниже и ниже, тюка не достигли широкой зеленой долины. Здесь протекал ручей, питаемый талыми снегами, но вода в ручье была теплой от горячих камней и песка, по которым она бежала.
Мы быстро сварили кофе и уселись любоваться здешней дикой красотой. Теплое солнце Гренландии светило нам, горы и долины были ярко освещены и великолепны, а далекое море было таким синим-синим!
— Стоит ли удивляться, — сказал Стьернебо, — что человек хочет прожить в Гренландии всю свою жизнь?
* * *
23 июля. Тихий, мягкий, солнечный день. Днем Стьернебо, мальчик и я отправились на гребной лодке ловить акул. Лодку нам одолжил один гренландец. Мы бросили якорь в миле от берега на глубине в тысячу двести футов. Вокруг нас стояли на якоре лодки гренландских рыбаков. Их лески на акул были спущены в воду, а сами рыбаки крепко спали. Мы сидели, раскорячившись в своем вонючем судне, кое-как спасая ноги от наваленной грязной наживки для акул и мутной воды на дне. Мы то засыпали, а то лениво посматривали на окружающий нас очаровательный вид, на сияющий, освещенный солнцем покой, на близкие высокие горы Игдлорссуита и крутой скат береговой полосы. Изредка кому-нибудь — не нам — попадалась на крючок акула, и тогда начинался долгий подъем инертной туши с глубины в двести футов. Тяжелая работа.
Наконец акула появляется на поверхности. Она вяло шевелит хвостом. Ей несколько раз вонзают в голову копье. Акула слабо протестует и умирает. Люди на лодках перекликаются, смеются какой-то шутке и снова засыпают.
Уже седьмой час. Внезапно поднимается крик: "Ная!" ("Ная" — моторная лодка, предоставленная мне гренландской администрацией.) Но «Ная» проходит мимо, и, пока она становится на якорь, мы гребем к берегу и присоединяемся к нетерпеливо ожидающей ее толпе.
"Ная" привезла пассажиров из Уманака.
* * *
25 июля. «Авангнамиок» (лодка окружного совета — ландсрода) отчалила в 8 часов 30 минут — отход был назначен на 6 часов. На ней отправилась домой Лия со своим имуществом, уместившимся в деревянном ящике и бумажном пакете. Я дал Лии пятнадцать крон — целое состояние. Девочка была ошеломлена и долго не могла понять, почему и от кого оно ей досталось. Анина распаковала ящик и вытащила всю одежду, чтобы спрятать на дне конверт с пятнадцатью кронами. Когда мы кончили пить кофе, Стьернебо вызвал Дукаяка — гренландца, прибывшего с ним сюда из Агто.
Дукаяк — типичный гренландец, приземистый и темнолицый. У него щетинистые усы, вызывавшие желание сосчитать отдельные, похожие на проволоку волоски; нос у него мокрый. Началось совещание. Стьернебо в самой твердой и внушительной манере, свойственной обычно старшим помощникам капитана, обратился к гренландцу с речью. Исковерканный гренландский язык, которым он пользовался, очень ограничивал его речь. Но что он говорил — это было одно, а что он хочет сказать и в какой-то степени это сделал своей манерой стучать кулаком — совсем другое, и оно относилось к делу. Вот что он сказал:
— Ты, Дукаяк, нужен м-ру Кенту как товарищ, моторист, матрос, слуга и горничная, кок, работник, раб на суше и на море днем и ночью. Ты должен работать на него, выполняя любую работу, которую он тебе поручит, работать усердно, быть ему верным и быть чистоплотным. Ты поедешь с ним на его лодке, куда бы он ни отправился. Ты будешь работать на него, когда он будет строить свой дом. Короче говоря, ты будешь принадлежать ему душой и телом за столько-то в месяц.
— Аюнгилак (хорошо), — сказал Дукаяк.
— Сколько, по-твоему, тебе следует платить? — продолжал Стьернебо.
— Это, — сказал Дукаяк, — пусть решает он.
Стьернебо и я начали обсуждать этот вопрос. Немцы платили Дукаяку три кроны в день. Было бы хорошо, чтобы я платил ему немного больше, скажем, сто крон в месяц, если я в состоянии столько дать.
— Хорошо, — говорю я.
Когда Дукаяку сообщают об этом, когда он слышит, что говорят о сумме в сто крон разом, он кажется безгранично смущенным и счастливым. И если глаза его не наполняются слезами счастья, то нечто подобное происходит с его мокрым носом.
— Аюнгилак, — говорит он и весь сияет.
И вот несколько часов спустя Дукаяк работает вовсю на борту лодки. Прежде всего он чистит каюту. Матрацы, занавеси и прочее проветриваются на палубе, каждый уголок и закоулок моется с мылом. Что касается ночного горшка и переносного трона уборной, принадлежавших последнему владельцу судна, то они уже переправлены на берег, на хранение.
* * *
Около 24 августа. Я сижу и пишу в доме, в котором сейчас еще некоторый беспорядок, но отныне и навсегда, если я захочу, это мой дом. Саламина домоправительница, кухарка, быть может, жена — короче говоря, «кифак» ушла со своими двумя детьми (я уже называю их нашими). Она вернется, как я полагаю, с провизией — чайками, рыбой или тюленьим мясом. Она приготовит еду для нас, уберет в доме, и так, постепенно, мы станем жить по заведенному распорядку гренландского домоводства.
Шаги в передней. Кто-то вытирает ноги о подстилку из мешковины. Саламина? Дверь открывается. Это Анна Зееб!
Но расскажу о Саламине и о последних трех или четырех днях. Сегодня вторник. Вернемся к прошлой пятнице.
Полдень. Анна и я упаковываем вещи для моей поездки в Уманак. Анна по моим указаниям аккуратно заворачивает провизию, укладывает ее в коробку для продуктов. Хлеб, масло, бекон, кофе, чай, молоко, сахар, соль, картошка, лук, шоколад и мясо чайки. Ровно в двенадцать мы должны выехать — Стьернебо и я. Анна поспешно снаряжает меня. Мы стоя едим бобы из одной миски.
— Вот это Анна и Кент, — говорю я и перемешиваю бобы ложкой.
— А это за здоровье Анны и Кента, — и мы пьем шнапс за наше здоровье.
Затем мы идем вместе вниз, на берег, и несем мои вещи. Там меня ждет ялик. Я сажусь в лодку, и мы отчаливаем. Так, провожаемый Анной, которая машет мне рукой из дверей нашего дома, я отплываю, чтобы найти себе другую кифак.
День был облачный. Временами шел дождь, но было тихо. Мотор работал превосходно, и через восемь с половиной часов мы прибыли в Уманак. Бестирер принял нас очень любезно, и за кофе мы стали обсуждать вопрос о моей кифак.
Я приехал, чтобы заполучить Саламину, о красоте и высоких качествах которой мне рассказывали. Но у Саламины трое детей, и она собиралась на зиму в Увкусигссат, чтобы жить там с семьей покойного мужа. Все считали, что при стольких детях толку не будет. Но подходящих женщин было очень мало — та, что работает у доктора, и еще одна. Эту вторую я увидел вечером. Маленькая старушка, сплетница. Бестирер назвал ее вечерней газетой.
Для меня, сказал я, вопрос не в том, чтобы кифак была опытной, я могу обучить ее. Прежде всего мне хочется, чтобы это была женщина, которая мне нравится, которую приятно видеть подле себя, когда она изо дня в день работает рядом с тобой. Это почти то же, что выбрать себе жену. И я не найму женщину, пока не буду уверен, что она мне нравится. Итак, посмотрим Саламину и ту, что работает у доктора. А после я приму решение. Но здесь, в Уманаке, есть одна женщина, которую я видел, когда был тут в прошлый раз. Она красавица! К тому же чистенькая и смышленая. Пойдем, отыщем ее.
И мы вышли из дому в сумерки. Тут и там прохаживались женщины, по двое, по трое. Взад, вперед, в гору и обратно вниз кружились они. Вскоре мы нашли мою красавицу.
— Вот эта? — воскликнул Стьернебо. — Конечно, она красавица. Но я ее знаю. Она была любовницей, или кифак, плотника, жившего здесь примерно год назад. Я встречался с ними, когда они жили в одной палатке. У нее отвратительный характер, она страшно избалована и к тому же больна туберкулезом. Плотник собирался на ней жениться, но дело кончилось ничем. Она не годится.
— В таком случае, — сказал я, думая больше о туберкулезе, чем о характере женщины, — она отпадает. Завтра мы посмотрим Саламину.
Я прошел с сиделкой на кухню больницы. Там, почти в углу, стояла гренландка.
— Вот Саламина, — сказала сиделка.
В этот момент вошел доктор. Он должен был служить нам переводчиком.
— Пожалуйста, скажите ей, — начал я, — что я слышал от многих о высоких качествах и красоте Саламины; мне говорили, что во всей Северной Гренландии я не найду себе кифак лучше ее. Скажите Саламине, что я хочу, чтобы она отправилась со мной в Игдлорссуит — она и ее дети. Я не знаю, где они будут жить, но как-нибудь мы это устроим. И обо всех них я позабочусь.
Доктор повторил Саламине мою речь. Она, как и следовало ожидать, смутилась, и очень мило, а затем воскликнула:
— Я поеду в Игдлорссуит. И если мне, когда я туда приеду, там понравится, то я останусь с ним, что бы потом ни случилось.
Мы протянули друг другу руки, и я вышел, зная, что моя жизнь в Гренландии отныне устроена и что я сразу обрел семью. (Впрочем, оказалось, что у нас будет только двое детей; один ребенок остался на попечении родственников.)