Саламина

Кент Рокуэлл

ЧАСТЬ II

 

 

I

Корни

Годхавн. В библиотеке Датской полярной станции можно установить, что об открытии и заселении Гренландии написано достаточно томов. Вероятно, следует отвести один день — день отдыха — на просматривание этих томов и, помня о корнях современной Гренландии, отправиться на север.

В 985 году Эрик Рыжий, изгнанный вначале из Норвегии, затем из свободной Исландской республики, направился морем на запад от Исландии к не очень далекой, не совсем неизвестной земле, прошел вдоль ее скованных льдами берегов, обогнул южную оконечность, направился на север и там, где не было льда, пристал к берегу. Земля ему понравилась; она была похожа на его родную землю.

Эрик Рыжий отличался проницательностью, находчивостью, энергией — настоящий открыватель новых земель. Он поплавал по фьордам, отметил колышками «свою заявку» — лучшее место для фермы во всей Гренландии — и, дав стране имя, которое она носит и сейчас, вернулся в Исландию; добился там примирения и распространил весть о свободной земле на западе. Так, почти за восемь веков до провозглашения американской Декларации независимости, была учреждена первая республика в западном полушарии. Вскоре население там стало исчисляться тысячами. В республике был создан парламент, построены церкви, собор. Епископов гренландских назначал папа римский. В Гренландии зародилась литература, и мы не должны забывать, что первый век существования республики совпал с эпохой развития литературы в Исландии, с золотым веком маленького государства, который сравнивают с периодом расцвета Афин при Перикле.

Природа Гренландии напоминала исландскую. Безземельным исландским крестьянам выделили земельные наделы в Гренландии, и они, поселившись здесь, чувствовали себя как дома. В конце концов это их погубило. Они зависели от торговли с Исландией и Норвегией, где закупали такие товары первой необходимости, как зерно и лес. Поневоле они вынуждены были подчиниться норвежскому владычеству и торговой монополии, навязанной им; когда торговля прекратилась, они погибли. В Норвегии никому до них не было дела, никто о них не вспоминал: Гренландию забыли.

В начале восемнадцатого века молодой норвежец лютеранский священник Ганс Эгеде заинтересовался сам, а в конце концов смог заинтересовать купцов и королей Дании и Норвегии проектом возвращения в лоно церкви потерянных и, вероятно, впавших в заблуждение христиан — гренландских колонистов. С Ветхим и Новым заветом в руках он отплыл в Гренландию и, как мы уже рассказывали, высадившись там в 1721 году, положил начало теперешним колониям; торговля и слово божье — подойдет для эскимосов, раз белые вымерли.

Ганс Эгеде был воинствующим проповедником, обладавшим рвением миссионера, хитростью торговца и хваткой завоевателя. Он закрепился и остался. Купцы ушли. Королевскому правительству Гренландия опостылела. Но, несмотря на неудачи, предприятие не потерпело краха… Администрация современной Гренландии — прямой наследник духа и дела апостола Ганса. Она унаследовала лютеранские добродетели восемнадцатого века.

Но не лучше ли было б предоставить эскимосов самим себе и избавить их от благ просвещения? Это чисто академический вопрос. Поскольку появление белых было неизбежно, благодари бога, Гренландия, за то, что он послал тебе Ганса Эгеде. Его последователи осторожно отняли тебя от груди питавших тебя старинных обычаев, они вскормили тебя и приобщили к современной жизни, взрастили тебя, поставили на ноги. Благодари бога за все это. Они вели тебя за руку, они и сегодня ведут тебя за руку: моли бога, чтобы они выпустили твою руку. Они исполнены столь хороших намерений и обходятся столь дорого!

Торговля с Гренландией, на которую вначале возлагались большие надежды, никогда не была устойчивой и прибыльной. «Альтруистический» характер администрации в наши дни, кажется, порожден мнением, что все равно в Гренландии не получишь высокую прибыль. Эта армия в триста датчан получает большие оклады. Невысокие торговые доходы и щедрые отчисления для нужд Гренландии из прибылей от разработок криолита большей частью поглощаются датчанами.

Западная Гренландия в административном отношении делится на две области: Северную и Южную. Для ведения миссионерской работы и торговли эти области разделяются на районы. Административный центр района называется колонией. В наиболее крупных поселках оборудованы торговые пункты, которыми управляют начальники пунктов (торговцы). Такой пункт был и в Игдлорсуите. Почти все гренландцы живут теперь оседло и зависят от состояния торговли. А в отдаленных водах, где в старину охотники преследовали зверя, тюлени плавают стадами на полной, ничем не нарушаемой свободе. Хоть тюлени-то по крайней мере выгадали от прогресса.

Если принять во внимание всем известную лень государственных служащих и косность в работе администрации, то, пожалуй, в Гренландии нет ни одного лишнего датчанина. Все белые, в том числе и датчане, живут хорошо. Им нужны хорошие дома и хорошая привычная пища, хорошее жалованье, так как датчане едут в Гренландию не ради здорового климата. Хорошее жалованье, хорошая пища и дома — все это они здесь получают. А платит за это Гренландия.

Когда ваше судно входит в Уманакскую гавань, вам сразу бросаются в глаза основательные, хорошие здания: это склады, лавки и жилые дома датчан. Есть несколько деревянных домов с островерхими крышами — это дома эскимосов, служащих в администрации. Много домиков из дерна, при ближайшем рассмотрении достаточно жалких на вид: в них живут охотники. За все платит гренландец-охотник. Дом доктора в Уманаке — самый большой жилой дом в поселке; восемь комнат, обширный мезонин, обнесенный решетками двор и дворовые постройки под склады. Дом выходит фасадом на незастроенный участок земли: из окон открывается вид на далекую величественную громаду Стурёна. Позади докторского дома, прижатый задней стеной к скале, с видом на крышу и пристройку, стоит маленькое полуразвалившееся одноэтажное строение. Это госпиталь для всех больных всего Уманакского района.

Но производящие центры района — далекие поселки: их охотники испытывают тяготы жизни за всех остальных. Годовой доход начальника отдаленного торгового пункта невелик. У него есть дом, топливо, служанка, он получает жалованье и премии; доход его в десять-двенадцать раз больше, чем заработок самого лучшего охотника. За дом, уголь, служанку начальника торгового пункта платят охотники. Это они построили дом, лавку, склады. Они покрывают уманакский дефицит, дефицит столицы Северной Гренландии — Годхавна; они оплачивают расходы на моторные лодки, шхуны и пароходы, административные расходы. За это они получают право покупать в лавке вещи почти по себестоимости. За это их дети могут посещать школу, где обучают азам гренландского (эскимосского) языка, чтению и письму и рассказывают кое-что о Дании и Палестине. Какой прок от учения гренландцу-охотнику? О нем можно сказать, как о Геркулесе: «Груб, неотесан, годится только на великие дела».

Мы отряхнули снег Годхавна с наших ног и отплыли на «Краббе» в Какертак!

 

II

Несчастный

Мы отплыли в Какертак и не добрались туда. День был тихий, мягкий. Солнце пряталось в дымке. Во второй половине дня поднялся сильный восточный ветер, стемнело. На середине залива нас встретила большая зыбь; ветер и волнение усилились, небо угрожающе почернело. Мы повернули к Ритенбенку и бросили якорь в полной темноте при очень крепком ветре. Здесь начальником торгового пункта был Торсен — хороший человек! В прошлом году он умер. Мне приятно читать в своем дневнике, что он «встретил нас с великолепным гостеприимством, которого мы никогда не забудем. Я вспоминаю его поразительную мягкость и то, как он, несмотря на все наши возражения, заставил нас занять его комнату».

На следующий день в полдень мы продолжили наше путешествие. Какой день! Снег таял и сбегал ручьями с голых склонов холмов. Этот день — 30 апреля — был похож на июньский: жаркое солнце светило с безоблачного неба, гладкое, как стекло, море. Недалеко от Какертака нам преградил дорогу лед. Мы проплыли с милю, оставалось еще семь, подошли к ледовому припаю и высадились. Здесь стояло четыре дома, в которых жило много народу. Люди столпились вокруг нас и помогли разгрузиться. Я нанял человека с санями, чтобы добраться до Какертака; он нанял еще двоих. Я заплатил всем.

Дорога была нелегкая. Она то поднималась вверх, то опускалась по голым уступам, по неровному морскому льду, а в одном месте круто спускалась с ледяного вертикального уступа высотой в четыре фута. Я делал вид, что умею хорошо править собаками, а Френсис делала вид, что не боится: мы не расстраивали друг друга. Без приключений в шесть часов вечера прибыли в Какертак. В семь Френсис уже спала в гостиной доброго Дорфа. Двери были закрыты, все в доме ходили на цыпочках.

Она пропустила танцы, но не пропустила пир, проснувшись, когда начали накрывать на стол. В одиннадцать мы уселись пировать. Наш отъезд был назначен на двенадцать.

Сейчас, в полночь, стоя около нагруженных саней с запряженными в них собаками, готовясь перешагнуть через Нугсуак — порог Северной Гренландии, я оборачиваюсь, чтобы исправить оплошность — представить свою жену. Знакомство это было неизбежно, и все же, как автор книги, я его боялся; боялся и откладывал. Будь это роман, я не был бы ничем стеснен, мог бы говорить правду. Будь это роман, я мог бы изобразить ее героиней — она и есть героиня, — писать ее с натуры; она была бы в тексте, а не меж строк. Но сейчас, потому что мы не пишем о самом главном, я могу лишь вывести вас на снег, туда, где стоят сани, и в кромешной темноте указать на одну фигуру.

Вон, видите, сидит закутанная в оленьи шкуры, уютно подоткнутые со всех сторон? Это молодая женщина, ни разу раньше не бывавшая на севере. Она, собственно говоря, родилась и выросла в Виргинии и никогда не испытывала путевых невзгод. Интересно, что она обо всем этом думает?

Она слышит наш разговор; вот блеснули ее зубы, она смеется. Что ж, пора отправляться.

— Эу, эу! — Собаки вскакивают на ноги, постромки натягиваются, мы скользим. До свиданья!

Нас пятеро на четырех санях; не знаю, кому нужен такой караван? Разве что Нильсу Дорфу, который все это устроил и ехал на одних из саней. Видимо, не хотелось ему возвращаться домой в одиночестве или он не любил сильно загружать сани. Мы были уже в Какертаке, нам не требовался проводник, но нужна была помощь для перевозки вещей. Двое нанятых каюров поделили между собой груз для одной упряжки и при этом ухитрялись еле управляться. Вскоре мы с трудом взбирались вверх по склону, с которого неслись вниз две недели тому назад.

На гору ехали медленно, и все же дорога показалась короткой; рассвет застал нас уже далеко от Какертака. Все шло так, как мы намечали. Выехали в полночь, чтобы не ехать днем 1 мая по южному склону Нугсуака, пригреваемому солнцем. Одна из собак захромала. Выпряг ее. Я потерял лучшую собаку как раз тогда, когда она нужна была больше всего. Упряжь моя износилась. При каждом тяжелом подъеме один или два ремня лопались. Но путешествовать было приятно. И как раз приблизительно в то время, когда люди, живущие в нормальных условиях, вставали завтракать, мы мчались вниз к северному фьорду. Мчались с бешеной скоростью, несмотря на то, что каюры тормозили вовсю, зарываясь пятками в снег. Мы рисковали сломать себе шею.

Езда в гору тяжела, но, когда становится невмоготу, можно передохнуть. При спуске с горы это невозможно. Миля за милей спускались мы с горы. Только съехали со снежных склонов на голый лед потока, как я свалился в нелепом припадке судороги в бедре. Мне чуть не оторвали ногу во время лечения. При переправе через поток никто не пострадал, только Нильс угодил в воду и вымок с головы до ног. На берегу он переоделся в сухое платье.

Лед фьорда был скрыт под водой глубиной примерно в 3 дюйма, и бегущие собаки непрерывно обдавали нас дождем мелких брызг. Теперь по ровной поверхности скрытого водой гладкого голого льда езда на санях стала легкой. Мне не нужно было присматривать за собаками, они бежали по следу ведущей упряжки. Я дремал, Френсис спала. Неожиданно сани наехали на обломок льдины, и Френсис скатилась в воду. Это случилось, когда мы уже приближались к Икерасаку: она въехала в Икерасак, совершенно пробудившись ото сна.

После рассказа о трудностях и опасностях жизни в Арктике немного неудобно констатировать, что в Икерасаке мы как бы простились с зимой. Моя моторная лодка покачивалась на волнах в пяти милях отсюда; домой ехали на моторке. В три часа утра 4 мая высадились при свете яркого солнца на лед в восьми милях от Игдлорсуита — мы, пассажиры, и экипаж, всего одиннадцать человек и семнадцать собак. Запрягли собак, погрузили все, что могли, на двое саней и понеслись домой. По спящему поселку проехали прямо к дверям моего дома. Вот, входи, Френсис, мы дома.

 

III

В прекрасный месяц май

Гренландия, Игдлорсуит — это отдаленное место, лежащее в стороне от маршрутов путешественников. Все здесь вокруг совершенно не похоже на то, с чем большинству людей приходится сталкиваться. Поэтому мне кажется, что описание местного колорита во всех его деталях может представить интерес для читателя. Я пишу о многих обыденных вещах, странных именно тем, что они похожи на наши. Просто поразительно, как гренландцы по поведению, по образу мыслей, в работе, играх удивительно похожи на нас.

Через десять минут после нашего прибытия, хотя было только четыре часа, народ во всех домах встал и вскоре сбежался к нашему дому, чтобы приветствовать нас, выпить за наше здоровье и посмотреть невесту. В то время как мы сидели дома и пили кофе в избранном обществе, снаружи стояла большая толпа, выжидая случая увидеть что-нибудь, хотя бы мельком, когда открываются двери. Выпив кофе, мы принялись за шнапс и пиво. Пришли еще гости. Заиграла музыка. Танцевали примерно с семи до полудня. Днем поспали часок. Вечером устроили званый обед с танцами; танцы кончились в четыре часа утра. На следующий день отдыхали.

В мае в Северной Гренландии так прекрасно, что если б въезд туда был свободный — от чего упаси боже, — то праздные, богатые, ищущие удовольствий люди со всего света устремились бы в эти места. Плакаты туристических бюро кричали бы: «Прелести зимы теплой весной». Ясные дни, закаты, длящиеся всю ночь, и весь этот девственный мир — суша и море, по которому можно путешествовать сколько захочешь. Весь май, а в иные годы и весь июнь море покрыто льдом. В это время много тюленей, и охотники целые дни проводят на льду, возвращаются домой с добычей на санях, нагруженных до предела.

Охота на тюленей на льду сравнительно простое дело: либо нужны сети и почти совсем не требуется умения, либо необходимы некоторые навыки, которые энергичный сообразительный человек может приобрести за один сезон. Сети на тюленей устанавливаются, когда морской лед достаточно окрепнет, этим устраняется риск возможной потери сетей. Как это делается, лучше всего можно пояснить при помощи схемы. Проделав отверстия все той же незаменимой пешней, привязывают к ней веревку и, точно направляя палку, проталкивают ее от отверстия к отверстию; пешне сообщают толчок, достаточный для того, чтобы ее легкий конец смог высунуться из воды в следующем отверстии. Для этого нужна, пожалуй, некоторая ловкость — впрочем, не такая уж большая. Сети обычно ставятся недалеко от мыса или айсберга или возле молодого льда, там, где он примыкает к более старому и толстому. Если охота ведется другими способами, то лед можно рассматривать как участок, окружающий капкан: отдушину или разводье. Роль пружинных щечек капкана играет бдительный охотник. Тюлени вынуждены всплывать, чтобы набрать воздух; этот жизненно необходимый тюленю вдох может быть для него последним.

Охотник осматривает сеть. Он собирается прорубить лёд. Он ещё не поймал тюленя. / Поперечный разрез льдины.

Отыскание отдушин дело довольно-таки трудное, так как часто их местоположение отмечено только низким, почти незаметным снежным бугорком, сводом, под которым дышит тюлень.

Охотник, вооруженный ружьем, копьем или пешней, отыскав отдушину, часами ждет около нее появления добычи. Он стоит неподвижно в полной тишине, потому что малейший шум или даже шорох на льду доходит по воде до слуха приближающегося тюленя. Но если ничего не подозревающее животное всплывет, отфыркиваясь, его ждет выстрел или быстрый, верный удар копья. С подветренной стороны охотник может, не скрываясь, только соблюдая тишину, приблизиться к тюленю на расстояние в двести-триста ярдов, и только отсюда он начинает подкрадываться. Тюлень, как ни странно, одна из наиболее похожих в природе подделок под человека. Человек же, надо полагать, превосходная подделка под тюленя. Во всяком случае, охотник, научившийся ползать извиваясь на животе, плевать и фыркать, поднимать голову, чтобы осмотреться, кажется тюленю тюленем. По крайней мере человек более похож на тюленя, чем какое-либо другое животное, с которым тюленю приходится встречаться, и такого подражания для неразборчивого животного вполне достаточно.

Охотник на тюленей часто подкрадывается к ним, прячась за щиток из муслина, установленный на маленьких саночках, полозья которых закутаны чем-нибудь мягким. Согнувшись или ползком, он приближается к цели. Затем, просунув ружье в прорезь в муслине и оперев его на специальную подпорку, охотник прицеливается и стреляет.

Так охотятся, когда теплое весеннее солнце выманивает тюленей из воды и они дремлют около отдушин. Поверхность льда имеет уклон к лунке, надо полагать, не столько благодаря умышленным действиям тюленя, сколько от сглаживания льда во время частых выползаний животного из отдушины. Тюлень, лежащий на краю лунки, сделав самое легкое движение телом, быстро соскальзывает в воду. Если смерть не наступает мгновенно, тюлень соскальзывает под лед, и туша потеряна.

Ранней зимой и весной, когда во льду много разводий, охотник берет с собой каяк. Оставив упряжку на льду, он плавает в поисках тюленя или терпеливо ждет на кромке льда появления зверя на расстоянии выстрела. Застрелив тюленя, охотник на каяке подбирает тушу. Весной эскимосы уходят из дому на несколько дней и спят только тогда, когда усталость валит их с ног. Обычно у них нет спального мешка или какого-нибудь покрывала. Они ложатся на сани, закутав ноги оленьей шкурой, если только она есть. Предусмотрительный, хозяйственный человек вроде Абрахама берет с собой примус: тогда он пьет горячий кофе и ест вареное мясо. Давид как охотник лучше, чем Абрахам, но из-за своей бесхозяйственности питается сырым тюленьим мясом. Оно съедобно, а сырая, замороженная тюленья печенка — настоящий деликатес. Люди часто не любят работать — уж так устроен мир, — но весенняя охота в Гренландии — исключение.

Мы выехали на пяти санях, отправившись, как и другие, на празднование дня рождения нугатсиакского помощника пастора. В нашей группе были Рудольф и Маргрета, Абрахам, Луиза с детьми, Мартин и Саламина, Нильс Нильсен и мы двое. Дорога была хорошая, по обеим сторонам ее лежал глубокий и мягкий снег. Рудольф ехал впереди, мы вытянулись за ним цепочкой. Обгонять друг друга было трудно, я сделал несколько отчаянных попыток, но только насмешил всех. Затем недалеко от Нугатсиака сани остановились.

— Ну-ка, — сказал Рудольф, — езжайте вы впереди, а мы следом за вами.

Это значило примерно следующее: вы так стремились занять первое место; предоставляем вам эту честь, пожалуйста, мы вас просим. Но я не настолько сильно стремился ехать впереди, чтобы согласиться.

В Игдлорсуите есть церковь, часть здания занята под школу. В школе Нугатсиака по воскресеньям бывает служба, там же устраивались танцы, и это не считалось кощунством. Вся молодежь, все красотки Нугатсиака пришли на танцы; явились также многие, кого нельзя отнести ни к молодым, ни к красивым, и даже бродяги. Это было крепко приправленное смешанное блюдо. Беньямин, виновник торжества, всегда дурашливый, сегодня вел себя как шут. Он беспорядочно прыгал и скакал кругом, как кузнечик, выделывая фигуры, нравившиеся ему, но мешавшие всем остальным.

— Смотри, Кинте! — кричал он. — Вот как надо. — И, бешено кружась, лез против течения, расстраивал весь танец.

Хотя здесь было много веселых и очаровательных игдлорсуиток, Олаби уделял свое внимание исключительно одной Френсис. При этом весь вид его говорил: «Она заслуживает самого лучшего партнера в танцах, и она сумеет его оценить». Держался Олаби с торжественным достоинством, несомненно служившим немым укором этому глупому Беньямину. Танцевал он, гордо выпрямившись, долго и ловко кружился — воплощенное самодовольство. Партнерша находила «его превосходительство» страшно скучным. Самым ловким танцором был малопочтенный Мортон. Толстый Павиа, конечно, тоже находился здесь и танцевал с особым блеском, не вызывавшим ни у кого зависти.

Настоящим событием следующего дня были гонки на обратном пути. Шесть саней выехали раньше нас на целый час. Наша группа на пяти санях решила нагнать их. В каждой упряжке было по восьми собак. На моих санях сидели два пассажира. Ведущим шел Рудольф. Через пятнадцать миль мы обогнали одного отставшего; вся компания уже была видна. Нагнав их, мы некоторое время шли за ними следом — дорога здесь была плохая. Потом Рудольф начал основательно нажимать. Он обгонял одни сани за другими. Мартин шел за ним, я третьим, потом Нильс и Абрахам. Каюры кричали, нахлестывали собак; одиннадцать бегущих наперегонки упряжек — сущий ад. Я обогнал уже пять упряжек, нагоняя шестую, свернул в сторону, поравнялся с ней — почти голова в голову, — как вдруг она ни с того ни с сего развернулась в ширину. Одна собака очутилась как раз перед моими санями, зацепилась за постромки, повалилась на землю. В следующее мгновение собаки обоих упряжек образовали один рычащий клубок. Пока мы, каюры, старались распутать его, Нильс, Абрахам и другие — все, кого я обогнал, — пронеслись мимо, а пока я высвобождался, они успели уйти вперед на полмили.

Снова я нагнал цепочку саней, обошел несколько из них, оставил позади все тихоходные упряжки, оторвался от них, стал нагонять ведущую четверку, приблизился к ней вплотную. Недалеко от поселка шла широкая, разъезженная дорога. Здесь наконец я смог попытать счастье. Упряжки Мартина и Нильса ехали ноздря в ноздрю. Я поравнялся с ними. Вот это были гонки! Каждый пытался вырваться вперед, но никто не мог удержаться на первом месте. На моих санях лежало полмешка сушеной мойвы, собачьего корма. Я на мгновение опередил другие сани и, встав на ноги, швырнул рыбу перед носом собак двух других саней. Это решило исход дела. Я стал нагонять Абрахама. В пятистах ярдах от берега поравнялся с ним, но обойти не смог. Мы пришли к финишу одновременно. Рудольф стоял около своего дома и курил.

— Хорошая работа, — сказал он, когда я проезжал мимо.

Однажды, нагрузив сани холстами, запасом еды на несколько дней и кормом для собак, я выехал в Кангердлугсуак, намереваясь пожить там, чтобы писать картины. Езда по фьорду была трудная: снег таял, и потоки сбегали со склонов гор на поверхность льда. По мере продвижения дорога становилась все хуже. Я вовсе не жаждал разбить лагерь на залитом водой льду и уже начал беспокоиться, смогу ли найти в этом каньоне с отвесными стенами сухой клочок для стоянки. Как вдруг появилось именно такое место, какое я искал: покрытая гравием береговая отмель, обращенная к югу. Выбравшись на берег, я отпряг и привязал на цепь собак, поставил палатку.

Мне кажется, что всякий человек предпочел бы изобретательство любому другому занятию. Получаешь такое наслаждение, когда сам придумаешь что ни на есть простую вещь. Я думаю, всякий человек в душе изобретатель: если бы это было не так, то почему, что бы вы ни изобрели, оказывается уже запатентованным? Моя палатка на санях, насколько мне известно, мое собственное изобретение. Я с удовольствием рекомендую всему свету беспатентно и бесплатно самую лучшую из существующих палаток на санях.

Палатка, изображенная на рисунке, крепится на санях ремешками, связывающими полотнище пола с настилом саней. Когда палатка не нужна, она складывается и служит подстилкой, которую кладут на сани. Два тонких шеста, снабженных легкими металлическими плоскими захватами, которые надеваются на боковины саней и удерживают шесты в нужном положении; тонкая палка образует конек, он пришит к брезенту. Если вы захотите поставить палатку, то нужно только сгрузить вещи с саней, натянуть полотнище пола и закрепить его углы на передних стойках саней, поставить шесты, поднять кверху конек и нацепить его на шесты, оттянуть за две веревки, прикрепленные к углам, задние полотнища и крепко-крепко привязать к копыльям. Все это занимает меньше минуты. Теперь ставьте примус и зажигайте его. Уже через три минуты в закрытой палатке становится неприятно жарко. В ней вполне достаточно места для двух человек. Однажды мы провели в ней две ночи вчетвером.

Место, где я разбил свой лагерь, было красивое. Ревущий водопад наполнял воздух весенним шумом и подавал питьевую воду к порогу жилья. Но только я устроился, как до моего слуха донесся отдаленный гул, похожий на раскаты грома, заставивший меня вздрогнуть. Я поглядел кругом. Напротив лагеря стеной возвышалась гора высотой в полторы тысячи футов. Вершина ее окутана облаками, от основания поднималось облако — пар, дым. Что бы это могло быть? И в то время как я недоверчиво обозревал окрестности, вниз пронеслась снежная лавина. Затем раздался гром. Я быстро оглянулся назад. Нет, погребение мне не грозило. Мрачный вечер облачного дня. Я покормил собак, приготовил обед, пообедал и лег.

Проснулся, посмотрел на часы, еще рано. Прислушался: ревел водопад, полотнища палатки трепал ветер, на брезентовые бока ее с мягким шелестом падали снежные хлопья. Я отвернул полотнище, выглянул: предо мной девственно белый мир — снежная буря. Я привязал полотнище, лег, опять заснул. Буря продолжалась большую часть дня. В туго натянутой, непроницаемой палатке было тепло. Что нам, мне и моим собакам, оставалось делать в такой день? Только спать.

К вечеру начало проясняться. Снег перестал идти, ветер затих, низкие тучи поднялись вверх и рассеялись. Легкий как пух любимец художественных натур, туман рассеялся. Передо мной в вечернем свете горели зловещие, резкие, гигантские очертания горных вершин, покрытых снегом. Может быть, чересчур гигантские, но это потому, что мы так ничтожно малы. Попытался писать их: какой вздор!

Собаки отчаянно надоедали мне своим шумом. Их было восемь. Надеясь воцарить среди них мир, я разделил их на две группы: в одну пять собак Ланге, в другую трех остальных. Ниакорнет, красавица из Нугатсиака, освобожденная от власти вождя клана, показала свой характер: ни днем, ни ночью не прекращалось кошмарное раболепное тявканье двух собак. Несколько раз эти псы доводили меня до исступления, я вылезал из палатки, чтобы побоями заставить их замолчать. Наконец я запасся кучей камней, которые валялись в изобилии около палатки. Сейчас я чемпион мира по метанию камня; это чего-нибудь да стоит.

Я писал в этом фьорде еще два дня, потом уложил вещи и уехал. Такое путешествие доставляет редкостное удовлетворение: дом, печь, еда, материалы для работы — все с собой; чувствуешь себя дома в любом месте. Жизнь кочевника, должно быть, полна очарования. И хотя мы считаем, что кочевник стоит на низшей ступени общественного развития, возможно — точно мы не знаем, — он доволен своей жизнью больше, чем мы. Его кочевки — это и реакция на неудовлетворенность, и средство избавления от нее. Так как дом кочевника всегда в том месте, которое он выбрал сам, то его жилище всегда нравится ему. Мы все — жертвы пропаганды цивилизации и, не рассуждая, подходим с ее меркой для оценки человеческих достижений, не понимая, что пригодность цивилизации для этого с точки зрения единственно интересующего человека результата — человеческого счастья — не доказана. Я неудачно выбрал четырехтомный труд доктора Панглосса из Йельского университета, рассчитывая коротать с ним в Гренландии часы досуга. Доктор, созерцая из своего кресла «лучший из возможных миров» (капиталистический!), судит о цивилизации по жизненному уровню, который определяет, как и надлежит, вещами. На многих страницах этого скучного труда, составленного, как нам кажется, чтобы вооружить юных сыновей банкиров аргументами против идей французской революции, автор не дает нам пищи для размышлений о том, что духовное богатство важно в жизни людей и что, кроме собственности, что-нибудь может иметь значение. Исключение представляет одно определение, данное в докладе комиссии Смитсона (1895, 591). Я цитирую его с удовольствием: «Цивилизация — это всего лишь искусство жить в обществе». Подразумевается жить мирно и счастливо.

Но никакое признанное определение не позволяет отнести меня к цивилизованным людям, если я живу один в лагере на льду. Итак, к сведению намеревающихся познать истину позволю себе отметить, что мне было очень удобно и я оставался доволен в течение многих дней. И если б со мной была и моя вторая половина, то мы бы там остались до конца мая, а затем едва выбрались бы оттуда живыми, как это и случилось потом на самом деле.

Возвращение домой из последней поездки едва не окончилось трагически. Мы провели перед этим несколько дней в Нугатсиаке. Жили в церковно-танцевально-школьном помещении, работали, гуляли в теплом, мягком окружающем нас мире, который гренландцы называют «сила». Быстро надвигалось лето. Лед на море превратился в мелкий пруд, а вдоль берега по льду текла река. Мы смотрели, как собачьи упряжки переплывают через нее; перебраться с берега на лед или со льда на берег было маленьким приключением. И вот однажды нас предупредили:

— Если вы не уедете домой сейчас, то не выберетесь отсюда до наступления лета.

— Ладно, — сказал я, — мы выедем сегодня вечером.

Хоть бы они не рассказывали Френсис кучу страшных историй. Я догадывался, что лед плохой, но ни к чему выкладывать все, что знаешь. Мы тянули с отъездом, надеясь, что похолодает, но напрасно. В день отъезда до полудня стояла самая жаркая погода за весь год, потом стало сыро и холодно. Правда, не настолько холодно, чтобы начало подмерзать, было просто облачно, гнусно, неприятно и поднялся юго-восточный ветер. Мы сложили и погрузили на сани оборудование, холсты, лагерное имущество и другие вещи — все, что у нас было.

— Надеюсь, ты не будешь против, — сказала Френсис, — если во время этой поездки я буду немного бояться.

Дорога в Игдлорсуит была хорошо видна, она возвышалась, как гребень, на ровной поверхности. Путь, как вехами, отмечен айсбергами, знакомыми по многим предыдущим поездкам.

— Не ездите этой дорогой, — говорили умные люди, — держитесь курса прямо в море с час или подольше, потом возьмите влево на Игдлорсуит.

Мы поступили так, как нам сказали. В шесть часов запрягли сани, попрощались с друзьями и выехали. Лед, к моему удивлению, был крепкий и сухой.

— Ах, как хорошо! — воскликнула Френсис, устраиваясь сзади.

Впереди стояла полоса тумана. «Спина, — подумал я, — не выдаст моих страхов».

Прошел час. Туман накатывался на нас, густой, темный. В последний раз определив направление по солнцу, ветру и берегу, въехал в туман.

Если б лед был твердым, если б, как нам предсказывали, он становился лучше по мере удаления от берега, я бы не беспокоился. Густой туман, он закрыл берег и поглотил все, что находилось дальше ста ярдов от нас. Мы не видели солнца, большую часть времени не видели никакого света на западе. Но ветер дул устойчиво. Хороший лед стал плохим, плохой отвратительным. Наконец он превратился в море с островками шуги. Я с трудом выбирал дорогу по льду. Так мы и ехали, отклоняясь от правильного курса, не оставляя за собой следов в этой каше. Я мог только гадать относительно общего направления, понимая, что при определении курса вслепую ошибки неизбежны. Подул сильный ветер, поднял волнение. Маленькие волны плескались о сани.

— Скверная погода в море этой ночью, — сказал я, чтобы подбодрить Френсис.

Мы продолжали ехать в наступающей темноте, выбирая дорогу в болоте из ледяной каши. Ехали прямо по воде, которая доходила до настила саней, старались не попасть в страшные глубокие ямы, видневшиеся кругом. Вдруг собаки без всякого предупреждения погрузились в воду и поплыли. Я зарылся пятками в ледяную кашу, спрыгнул и ухватился за стойки, изо всех сил тормозя сани. Они остановились как раз на краю.

— О боже мой, — проникновенно сказала Френсис.

Единственный раз за эту ночь Френсис помолилась вслух.

А в это время все наши восемь собак плыли. Они выбрались на ледяной риф в десяти футах впереди. Я остановил их криком, повернул сани. Френсис держала сани, а я стал по одному вытаскивать псов назад. Перетащив их, мы как можно быстрее убрались от этого места.

Проехали совсем немного и очутились прямо в центре скопления айсбергов — чего я больше всего старался избежать. Лед вблизи от айсбергов в оттепель всегда плох и часто опасен. Айсберг, разламываясь на куски, отделяя от себя «щенки», усыпает поверхность льда обломками. Здесь образуются лужи талой воды: весной вода стекает с айсбергов ручьями. Собаки стремятся к айсбергам. Даже когда санный путь в отличном состоянии, когда снег сухой, собаки, будто их раздражает однообразие равнины моря, если только дать им малейшую возможность, устремляются к айсбергам, подобно тому как изнемогающие от жажды путешественники в пустыне бегут, как мы читали, к оазису. В тот день мои собаки после многих часов барахтанья и плавания в воде отчаянно хотели «пристать». Пока при помощи бича я объезжал все айсберги по большой дуге, и вот, несмотря на все мои старания, в сумеречной темноте тумана мы очутились рядом с ними. Собаки понесли. Нырнув в воду, не обращая ни на что внимания, в том числе и на нас, они ринулись к айсбергу и добрались до него. Нам удалось благополучно пристать к острову. Мне пришла в голову мысль сделать здесь остановку. У нас были палатка, еда и топливо, можно было бы разбить лагерь. Мы промокли до нитки, промерзли до костей, дул резкий ветер, но кто знает, не принесут ли ближайшие часы изменений к худшему? Нет, едем дальше. Но как?

Я пошел на разведку с пешней и обнаружил, что талая вода лишь слегка замерзла. Нам грозила опасность утонуть — нагруженные сани легко могли провалиться. Попробовал измерить глубину в нескольких местах и не достал до дна. Хорошей дороги не было, выбирать приходилось между плохой и худшей. Я выбрал. Стегнул собак, которые теперь неохотно плелись, и въехал в воду. Через сто ярдов собаки снова пустились вплавь. Вот тебе и выбрал. К черту! Поехали вперед! Мы погрузились в воду, поплыли. Собаки вытащили нас снова, барахтаясь и разбрызгивая воду. Все-таки выбрались. Эта темная равнина, море с архипелагами островков шуги, перешла — мы не сразу ощутили перемену — в материк из шуги с озерами и озерцами. Вскоре темно-серая снеговая каша посветлела, потом стала совсем белой. Мы ехали по чистому снегу. Обрадованные собаки помчались вперед.

Наш курс лежал на несколько румбов в сторону от направления встречного ветра. Мне хотелось отклониться еще потому, что талая вода с острова стекала на лед, разъедала его примерно на милю от берега. Обычно собаки, даже когда бегут домой, терпеть не могут езды против ветра. Что же случилось с моими?

— Эу, эу! Эу, эу! (держи влево) — покрикивал я на собак, которые не слушались меня. Я заметил, что некоторые собаки время от времени оборачивались назад и после этого начинали быстрее бежать. Они оглядывались в сторону солнца. Прошло порядочно времени, пока я понял, что курс против ветра, которого они вопреки моему желанию старались держаться, — прямой курс на Игдлорсуит. Я думаю, что, если бы собак предоставить самим себе, они привезли бы нас прямо к месту назначения.

Должен добавить, что собаки до этой зимы не бывали в Игдлорсуите, никогда раньше не ходили по этому маршруту и даже не бывали ближе чем на несколько миль от поселка. На следующий день я заговорил об этом с Рудольфом.

— Да, — сказал Рудольф, — хорошие животные все понимают.

При такой скорости, с которой мы теперь ехали, нам следовало через полчаса повернуть на юго-запад и держать курс прямо на поселок. На нашем пути показался след саней. Собаки, обычно охотно бегущие по любому следу, пересекли его, не задерживаясь. Я теперь уже не сомневался, что они знают дорогу, хотя, если не считать того следа саней, не видно было никаких ориентиров. Собаки мчались, замедляли бег, перебираясь через лужи, затем мчались дальше. Может быть, они чуяли дом? Мы тоже начинали чуять его. Впереди на снегу показалась черная полоска: разводье! Слава богу! Оно оказалось узким, не более пяти футов шириной. Узкое разводье нужно брать с ходу; если собак медленно подводить к нему, они упрутся. Я ударил рукоятью бича по сапогу, чтобы подогнать их, и передвинулся на санях вперед. Собаки сделали прыжок, и все, кроме одной, перепрыгнули. Сани по инерции полетели было за ними, но перескочил на другую сторону только передок и тут же опустился. Мы застряли. Собаки, оправившись от прыжка, налегли. Сани сдвинулись с места; задок соскользнул с края льда и погрузился в воду. Еще бы! Две трети груза располагалось сзади. Передок задрался кверху. Снова остановка.

В такие моменты все происходит быстро, все делается не раздумывая. Внезапно Френсис оказалась на льду рядом со мной; она тянула изо всех сил. Я подгонял собак. Общими усилиями перетащили на другую сторону сани, с которых стекала вода.

— Скверное место, — сказал я, когда мы поехали дальше. Френсис ничего не ответила.

За милю от дома попали на объезженный санный путь, сухой, высоко выступавший над покрытой шугой равниной, как римская дорога. Дорога эта вела домой. Скоро показался берег. Мы выехали из-за айсбергов и увидели поселок. Из поселка заметили нас. Народ толпился на берегу, — был воскресный вечер. Откиньтесь небрежно назад, американцы! Я ударил рукоятью по сапогу, собаки рванулись. Мы с треском пролетели по прибрежному льду и очутились дома.

— Еще нет двенадцати? Заходите, друзья, заходите!

Мы провели с ними всю ночь, до четырех часов.

 

IV

День рождения

Май кончается. Конец льдам, конец зиме. Скоро день рождения. Каждый на один день в году может заставить соседей обратить на него внимание. Каждый на один день делается знатным. Знатность накладывает определенные обязанности, которые зависят от возможностей.

Празднование дня рождения Френсис — ее участие в подготовке заключалось только в том, что она хлопотала рядом с Саламиной около печи, — должно было стать грандиозным предприятием. От нас этого ждали. Кофе, пироги и пиво для всего поселка; званый обед в нашем доме; танцы для всех в отдельном помещении. Танцы в этой гнусной яме, в бондарной? Нет! Постойте!

Нам приходится говорить о добром порыве, о счастливой идее. Она развивалась и превратилась наконец в спорный вопрос, в котором оказались замешанными жители, начальник торгового пункта, управляющий и губернатор, — в спор, который рассматривался директором Управления в Копенгагене. В конце концов были подготовлены, поданы, испещрены резолюциями и подшиты к делу в трех экземплярах документы, составившие заключительный акт маленькой драмы о нашем пребывании в Гренландии. Прошу меня извинить, но в рассказ снова нужно ввести Троллемана.

В тот момент, когда мне пришла в голову эта идея, я посетил его величество и заговорил с ним о ней.

— Уж очень нехорошо, — сказал я, подходя к этой теме как можно тактичнее, — что славные, добрые жители Игдлорсуита, которые любят веселиться и танцевать, не располагают большим помещением для танцев. Как вы думаете?

— Конечно, — согласился Троллеман. — Да, мистер Кент, и я так думаю. Это просто позор, мистер Кент.

— Так вот, — продолжал я, — мне пришло в голову, что мы можем подарить им такое помещение, мы вдвоем. Давайте построим жителям зал для танцев.

Троллеман просиял.

— Такая же мысль, — сказал он, — была все время у меня, мистер Кент. Я построю для них дом, говорил я себе, подарю им дом. Им нужно помещение для танцев. Я им его подарю, говорил я. Видите ли, мистер Кент, когда я жил в Восточной Гренландии, это было, позвольте, это было в…

— Ну, так как же насчет помещения? — спросил я деликатно, когда он через полчаса кончил свою речь. — Вы примете участие? Оплатите это совместно со мной?

Троллеман принял изумленный вид, казалось, он несколько шокирован.

— Но, мистер Кент, постойте, — сказал он, — подождите. Видите ли, мистер Кент, не сейчас. Видите ли, я, может быть, поеду в Данию этим летом или в будущем году. Нет, мистер Кент, сейчас я бы этого не затевал. Видите ли…

— Я думаю, что сделаю это один, — сказал я.

Начиная с марта эскимосы стали все больше и больше говорить о зале для танцев, который они получат, и даже представлять в мыслях здание на том месте, которое для него предназначалось. А место было выбрано превосходное: в самом центре. Два года назад этот участок занял Иохан Ланге, площадка была сухая, выровненная с приготовленным прямо для нас бетонным фундаментом. Если и требовались права на владение участком, то бывший владелец передавал их нам в дар. В исполненный добрых предзнаменований День памяти жертвам гражданской войны мы уложили нижний венец. Все жители принимали участие в строительстве дома. Пол, пол танцевального зала был уложен полностью к вечеру того же дня. Мы поставили столбы и огородили место веревками, подобно рингу. До завтрашнего сражения!

В день рождения погода была прекрасной, о такой можно только мечтать: безоблачная и мягкая. Незаходящее солнце совершало движение по кругу, как будто для того, чтобы благословить все со всех сторон. Если б пол нашего здания был окружен стенами и покрыт крышей, то в этот день нам бы захотелось убрать их. Нужда — элемент счастья или его предпосылка; в раю должно быть как раз настолько холодно, чтобы блаженные нуждались в солнце. Как раз настолько холодно, как в Гренландии в тот день, 31 мая.

Для полного счастья блаженные должны испытывать нужду в райских плодах, подобно жителям поселка, нуждавшимся в кофе и пирогах в этот майский день. Они должны изголодаться по развлечениям, и луга, покрытые нарциссами, должны быть для них таким же хорошим местом для танцев, каким был сосновый пол для нас. Да, бог обошелся бы с нами плохо, если бы он не создал обетованную землю на 71°15′ северной широты и 53°20′ западной долготы в том виде, какой она имела 31 мая 1932 года. Всю эту светлую ночь не прекращался топот ног танцующих. Уж в этом-то отношении праздник был божественный!

Троллеман специально явился поговорить со мной на следующий день.

— Зал для танцев, — сказал он, — не может находиться здесь. Это противоречит закону.

— Какому закону? — осведомился я.

— Закону, изданному администрацией, который запрещает возводить какое-либо частное строение ближе чем на двадцать шагов от административного.

— А вблизи от какого здания находится зал для танцев? — снова спросил я с удивлением.

— А вот от этого склада, — указал он пальцем. — Вы не можете возводить здание танцевального зала там, где вы начали строить.

На том месте, куда показал Троллеман, стояло расползшееся древнее, сильно разрушенное строение, похожее на дом пещерного человека, если у него был дом. Путешественник мог подумать, что это обломок восемнадцатого века. Низкие, осевшие, готовые развалиться покатые стены из дерна окружали клочок земли. Неструганые доски, образующие крышу, провисали. Живописная старая развалина или оскорбляющее взор грязное пятно, как вам будет угодно. В этой постройке еще продолжали хранить бочки с жиром. Она была под стать бондарной. Около склада, ближе чем в двадцати шагах, нарушая закон, стояли дома Рудольфа и Ионаса. Дом Иохана Ланге простоял десять лет на том месте, где мы сейчас начали строить. По-видимому, раньше никому не приходило в голову, что этот старый сарай — здание; никому — до Троллемана. Народ заговорил об этом и со свойственной гренландцам мягкостью желал Троллеману лопнуть. «Подождем, — подумал я, — а потом пойдем к управляющему».

Но в мае… Поговорим лучше о другом. Это случилось в полночь.

Старый Эмануэль, гордый и могучий внук ангакока, все еще ходил на охоту. Весной он молодел и охотился вместе с самыми лучшими охотниками. Если можно было передвигаться по льду, Эмануэль первым отправлялся на лед и последним покидал его весной. И вот примерно в то самое время, когда мы блуждали в тумане, Эмануэль вместе с молодым спутником выехал на санях охотиться на тюленя близ Свартенхука. Через день или два после его отъезда задул сильный восточный ветер; изъеденный теплом лед оторвало от берега на протяжении многих миль и понесло в открытое море. Со слабой надеждой отыскать какой-нибудь след Эмануэля и его спутника-юноши люди обыскали кромку льда и берег у Свартенхука. Бесплодные поиски подтвердили опасения: замечательный старик и юноша пропали.

В это время в Игдлорсуите гостил хороший художник, даровитый резчик по кости, начитанный, культурный, очаровательный уманакский пастор — гренландец Отто Розинг. Я пошел к нему, поговорил о трагической гибели Эмануэля и спросил, будет ли мне разрешено поставить в его память крест на кладбище.

— Будет, — сказал он и поблагодарил меня. Я сделал на бумаге эскиз креста.

— Восемь дней прошло, как он уехал, — сказал кто-то за столом в день рождения. Мы подняли бокалы, выпили.

— В память Эмануэля.

Как раз в полночь вошел Тобиас, наш мальчик, помогавший по хозяйству.

— Эмануэль вернулся, — сказал он.

Когда этот старый язычник Эмануэль вошел — мы, разумеется, за ним послали, — он скалил зубы до ушей.

— Держи, Эмануэль, — сказал я, — наливай из своей, — и поставил перед ним бутылку рому. На следующий день он чувствовал себя отлично. Я показал эскиз креста, сделанный мною. Эскиз ему понравился.

Соблазнившись не то крестом на кладбище, не то бутылкой рому, Эмануэль запряг собак и снова уехал на охоту. С ним ничего не случилось, он вернулся через три дня. Я сам налил ему рому — рюмочку. Мы скупо раздаем наши земные радости, так же как они там на небе — свои небесные.

 

V

Шарлотта умирает

Только один человек умер на нашем острове за прошлую осень и зиму: умерла старая женщина, давно болевшая туберкулезом. Что смерть ее близка, знали все, и все же, когда в морозный мрачный январский день появилась кучка темных фигур, шедших через снежное поле к церкви, и я, подойдя к ним, увидел, что они несут гроб, меня это потрясло. Час тому назад она была жива; за час пребывания в покойницкой, в этом сарае, она превратится в льдышку. На севере у смерти крепкие объятия.

Здесь привыкли к смерти. Гренландцы привыкли охотиться, жить рядом со смертью. Смерть постучалась в дверь? Да, она вместе с ними на постели. Они знают ее в лицо и привыкли к нему. В 1860 году (других цифр у меня под рукой нет) 42 % населения Гренландии составляли лица моложе 15 лет; 55 % были в возрасте от 15 до 60 лет; 2 % — старше шестидесяти; возраст одного процента неизвестен. Если бы скорбь по умершим продолжалась долго, то все население Гренландии умерло бы от нее.

Старая Шарлотта, мать Олаби, пережила еще один период темноты и снова вступила в светлое время, но силы быстро покидали ее. В один из вечеров в начале июня старое сердце ее забилось с перебоями, остановилось. Еще один обломок прошлого исчез.

В Гренландии похороны — это целое событие. В церкви полно народу. В проходе на двух козлах стоят погребальные носилки, на них наспех сколоченный ящик — гроб. Крышка гроба снята. Под белым покрывалом лежит все, что осталось от старой Шарлотты, скрюченное, очень маленькое тело. По окончании обряда погребальные носилки выносят на улицу и ставят на землю. Кругом народ; сейчас все будут смотреть на Шарлотту. Покрывало откидывают. Взрослые, дети — все толпятся, стараясь заглянуть в гроб. Страшное зрелище — оскаленное лицо Шарлотты. Тишина. Даже Олаби, который стоит рядом в слезах, опустив голову, не издает ни звука. Его ждут. Олаби делает шаг, не отрываясь долго и серьезно смотрит на останки единственной женщины, которая любила его. Он наклоняется и кладет на грудь матери маленький букетик бумажных цветов. Когда Олаби отходит, гроб накрывают крышкой и наглухо прибивают ее гвоздями.

Подъем на вершину холма, к кладбищу, длинный и трудный; далеко не все взбираются наверх. Несколько близких друзей, несколько любителей пения, несколько любопытных и Олаби — один.

Прах Шарлотты в этот день не предают земле; невозможно выкопать могилу в мерзлой почве. Для такого случая — если можно назвать случаем то, что является правилом, — на скалистом бугорке лежат камни, каменная постель, оставшаяся раскрытой после последнего, спавшего на ней и уже покинувшего ее. Сюда кладут Шарлотту. Мужчины и мальчики нагромождают сверху аккуратную кучу камней. Тело завалено камнями. Затем, стоя около холмика, они поют.

Замерзнув здесь — наверху ветер пронизывает до костей, — люди спешат домой. Кругом все время бродят собаки. Когда уходит последний человек, собаки приближаются и обнюхивают каменную насыпь.

Христианский обряд погребения почти ничем не отличается от гренландских похорон языческих времен. Человеку свойственно относиться благоговейно к умершим, предавать природе на полное уничтожение то, что она создала, вернуть богу нетронутым то, что он дал. Земля вокруг старых постов Моравских братьев в Гренландии вся, как соты, издырявлена могилами с каменными стенами и крышами. Через щели можно взглянуть на развалившиеся человеческие скелеты. Это все могилы христиан. От могил язычников, которые разбросаны по всей Гренландии, они отличаются только тем, что состоят из одной камеры вместо двух, и, если судить по тем, что я видел, худшим качеством постройки. В передней камере языческих могил много мелких даров духу усопшего, часто изготовленных тщательно и искусно. Вещи эти сделаны из материалов, которые время не легко разрушает, — из дерева, моржовых клыков и кости. Не свидетельствуют ли цветы на могилах христиан о слабой вере в бессмертие?

Все умирают, все когда-то родились. И какими бы обрядами, христианскими или языческими, ни обставляли рождение и смерть, живая плоть и кровь все те же.

«Крещеные» гренландцы ничем не рискуют. Младенец, которого кладут на руки помощника пастора или пастора, чтобы он нарек ему христианское имя, уже получил языческое от повивальной бабки. Она — языческий жрец. И в важный момент — отделение остатка пуповины — она уже дала ребенку эскимосское имя.

— Карл Тобиас Паулус, — торжественно пробормотал помощник пастора над пищавшим младенцем мужского пола, рожденным Шарлоттой. Но она дала ему имя, которым все его называли, — Олаби.

 

VI

Веселое времяпрепровождение

А однажды Якоб, мальчик, на которого когда-то взъелся Троллеман, за что и был наказан, сел в лодку и в компании с двумя девочками стал грести вдоль берега. Они хотели пособирать на скалах яйца. Ребята нашли подходящее место и высадились. Оставив девочек присматривать за лодкой, Якоб пробрался по валунам, устилавшим берег, к скале и стал взбираться на нее. Уступы, на которых птицы устраивают гнезда, были высоко. Якоб не долез до них. Он взобрался примерно на высоту сорока футов, но тут случилось несчастье. Поскользнулся ли он, обломился ли уступ, на котором стоял мальчик, или уступ, за который он держался руками, — эти базальтовые скалы ненадежны, — в общем что-то там произошло, и Якоб сорвался. Девочкам показалось, что падал он очень медленно. Он летел вниз в горизонтальном положении с распростертыми руками и, упав на камни, остался лежать на них плашмя.

Не знаю, как эти маленькие девочки дотащили Якоба до лодки. Тяжелое, безжизненное тело нести было неудобно. Но они как-то справились. Даже втащили его в лодку и положили в носовой части на дно. Затем столкнули лодку в воду, это было очень трудно, и стали грести назад в поселок.

Пока мы возились с Якобом, собралась большая толпа народу. Казалось, что люди не столько обеспокоены, сколько любопытствуют. Никто из родных Якоба не стал помогать нам. Мальчик был жив, но потерял сознание. Мы не могли точно сказать, что у него осталось несломанным. Привязали его к доске, придав ему тем самым жесткую неподвижность. В это время экипаж готовил мою моторную лодку к отплытию. Рычало пламя лампы, разогревая мотор. Мы понесли Якоба на лодку, предварительно послав за одеялами и периной, чтобы подложить их под доску. Мне пришлось приказать родственникам Якоба доставить перину. Никто из них не сел с ним в моторку. Через восемь часов мальчик был уже в больнице в Уманаке. Через месяц умер.

Сбор яиц на скалах — распространенный сезонный промысел. Яйца всех морских птиц съедобны; все яйца, которые мне приходилось есть, приятны на вкус. Лазание по скалам — это только одно из многочисленных опасных занятий гренландца. Мы тоже собирали яйца — не на скалах.

К северу от острова Убекент находится группа низких, поросших травой островков, на которые каждый год в период кладки яиц отправляются собирать их те из жителей Игдлорсуита, которые имеют возможность туда поехать. Мы намеревались набрать полную лодку друзей и провести на этих островках два дня. И когда губернатор… Как! Разве в Гренландии нельзя даже яйца собирать без… Да нет, конечно, можно. Но постойте. Дело идет о нашем друге Рудольфе, которого мы хотели взять с собой… И когда губернатор приехал в Игдлорсуит, мы спросили его, нельзя ли Рудольфу Квисту, бондарю, который всегда раньше на несколько недель заканчивает свою работу, который вот уже два года ни разу не отдыхал, получить два дня отпуска и поехать с нами. Троллеман, мы сообщили об этом губернатору, сказал — нет. Губернатор держался очень любезно. Он обещал послать запрос, разобраться во всем и посмотреть, что можно будет сделать. О результатах мне будет сообщено. И действительно, через некоторое время уманакский управляющий получил отношение из столицы, на основании которого он списался с Троллеманом, и Троллеман дал Рудольфу два дня отпуска. Можно сказать, что в Гренландии не выпадет перо у воробья без того, чтобы это не было зарегистрировано на бумаге в трех экземплярах.

Губернатор был очень любезен, когда заходил разговор о танцевальном зале: любезен и со мной, и с Троллеманом. Он сказал мне, что изучит этот вопрос, подумает и посмотрит, что можно будет сделать. Я догадываюсь, что он то же самое сказал Троллеману. С ним он говорил позже, мы видели их из окна. Губернатор был спокоен, торговец с горящими глазами, возбужденный, отмеривал метры своими кривыми ногами. Нам показалось, что он немного напугал губернатора. Во всяком случае, губернатор, вернувшись назад, пытался уговорить меня взять под здание участок на отдаленном болоте на склоне холма. Болото не годилось.

— Хорошо, — сказал губернатор, — я подумаю.

Он созвал дудкой экипаж, вступил на корму своего катера и, стоя прямо, как адмирал, поплыл к пароходу. Солнце играло на его красных, вышитых золотом эполетах, золоченой, украшенной жемчугом никелированной сабле и медных пуговицах; ветер раздувал полы его полицейского мундира. Зрелище это вызывало у всех легкую улыбку.

День, когда мы, получив разрешение для Рудольфа, подняли паруса и отправились за яйцами, предназначался для более возвышенного труда, чем ограбление птичьих гнезд. Было невообразимо прекрасно; низкие островки, казалось, находились прямо в центре вселенной, так широко открывалось взгляду полушарие неба. Дул легкий ветерок, чувствовалась свежесть воздуха, по траве пробегали волны.

На борту было двенадцать человек. Мы чуть не потопили лодку, каждый старался первым выбраться на берег. Если судить по тому дикому возбуждению, с каким мы искали в траве «самородки», то можно было бы подумать, что нами овладела золотая лихорадка. Должно быть, мы пропустили немало яиц, прежде чем наши глаза научились отыскивать их в окружающей траве, где они были почти незаметны. Крик птиц, наполнявший воздух, выдавал их отчаяние, но нам это было только на руку. Бессердечно разорять птичьи гнезда, но занимательно.

Прочесав несколько маленьких островков, к вечеру мы стали на якорь в защищенной бухте самого большого острова. Затем высадились на берег и разбили лагерь, решив провести здесь ночь. Место для стоянки было идеальное: пресная вода, густая трава, на которой можно лежать, а для тех, кто нуждался в роскоши и удобствах цивилизации (несколько человек в этом нуждались), стоял дом из дерна, там можно было отдохнуть на нарах. Мы поставили палатку. Пока женщины разводили костер из пахучего хвороста и готовили ужин, мужчины валялись на траве и, задирая донышки бутылок к небу, настраивались на праздничный лад.

Запах хвои, вкус пива, доброта милых женщин, снисходительно взиравших на праздность мужчин! Это был веселый пир: мы ели до отвала яичницу, пили пиво, потом танцевали. Элизабет, довольно пожилая жена бойкого Ионаса, щелкала языком.

Надо послушать Элизабет, чтобы понять, что можно танцевать под звуки щелканья языка, что можно щелкать языком в такт, громко и долго: чудесный светский талант. А Ионас плясал джигу. Они так нас насмешили, что в конце концов это заставило Элизабет остановиться. Оркестр развалился не от усталости, а от смеха. Наступало уже утро, когда мы наконец расползлись по своим берлогам. Женщины выбрали просторную палатку, я устроился в высокой густой траве — это была мягкая постель, в такой мне уже много месяцев не приходилось спать.

Днем снова собирали яйца, потом свернули лагерь и отплыли домой. Так весело можно провести время в Гренландии.

 

VII

Высокие широты

О хороших днях в Гренландии можно сказать, что они часто складываются из ничего; может быть, это типично для счастливой жизни повсюду. В нашем рассказе, который всего лишь дневник пребывания в Гренландии, приключения нельзя притянуть за волосы. Приключения случаются; иногда они редки, и это придает нашей жизни своеобразие. Несмотря на опасности жизни охотника, она, как правило, бедна событиями, и люди при этом благоденствуют. Они живут мирно, а мирная жизнь, по-моему, и есть счастье. Горькая мысль для нас, американцев, неприемлемая для духа нашего времени. Но мы должны понять, что из-за своих принципов, норм и идеалов, из-за всего того, что мы считаем своими характерными признаками, мы оказываемся только жертвами, игрушками закона эволюции, именуемого прогрессом. У нас отсутствует способность к абстрактному мышлению, она отсутствует и у наших вождей: такой вещи вообще не существует в природе. Выпустите воображение из клетки, освободите его, и оно не сможет взлететь выше верхнего сучка дерева, к тени которого оно привыкло. Среда: силы ее так же коварно проникают повсюду, как атмосферное давление. Прогресс: его давление равно 760 мм ртутного столба на квадратный сантиметр.

Предпосылка прогресса — неудовлетворенность. Она побуждает человека к действию, так создается история. У нас высшие награды — любовь и почет. Наше право на эти награды мы доказываем неудовлетворенностью. Прогресс: с этой штукой мы знакомы. Но мы недостаточно авторитетны, чтобы судить о счастье.

Впрочем, в этом неавторитетны и гренландцы. В наше время они уже не дети природы, как два века назад. Они беспокойны, у них появились желания. И так блестящи на вид даже первые пробные шаги прогресса, что на фоне их мрачнеет все, что раньше казалось светлым. Как ни странно, самые лучшие, энергичные люди прельщаются им. И, оставляя довольство слабым и безвольным, они порицают прошлое. Если уж прогресс наступил, то недостаток его отвратителен. И я завидую лишь довольству самых недовольных, относительному покою тех, кто потенциально подготовлен для жизни в условиях прогресса, но по воле случая живет в основном вдали от него.

Как бы ни было обманчиво и неопределенно счастье, оно должно поддаваться практической оценке. Мы должны исследовать его язык и пощупать его пульс, проверить человека на предмет счастья. И если, как можно надеяться, оно причина или признак существования лучших представителей человечества, то мы, пользуясь этим критерием, можем сопоставить счастье с различными ступенями прогресса. В Гренландии прогресс распространялся с юга на север. Он зародился в Готхобе в 1721 году, через тридцать семь лет дошел до Уманака, а еще через тринадцать — до Упернивика. Здесь говорят, что, чем больше удаляешься от колоний, тем лучше оказывается народ; самые хорошие люди живут на крайнем севере Гренландии.

Мы совершали экскурсии не с какими-нибудь исследовательскими целями. Мы ездили, чтобы посмотреть страну, попутно я писал картины. Путешествие по Гренландии в летнее время — плавание вдоль берегов или восхождение на холмы, подобно сбору яиц, — представляет собой одно из тех по существу лишенных событий удовольствий, которые больше всего остаются в памяти и меньше всего поддаются описанию. Но раз уж мы с вами так далеко забрались, посмотрим нашу Гренландию.

Айсберги — устье Каррат-фьорда было заполнено ими — плавучие громады, окаймленные обрывами плоскогорья, триумфальные арки, под которыми могут проходить флотилии небольших судов, огромные столбы с тяжелым широким верхом и готические шпили — зримая фантазия из льда. Формы льдов невообразимо разнообразны. Они создаются под действием многочисленных сил: моря — его волн и приливов, солнца, силы тяжести. Я изучал их конструктивные принципы: их нет. Можете писать на холсте что хотите, дайте свободу игре воображения: действительность превосходит воображение. Предел конструктивных возможностей — это точка, где наступает разрушение. Как было красиво в день нашего отъезда на север! Дул северо-восточный ветер, хороший свежий ветерок. Небо цвета индиго, испещренное белыми барашками, синее море и лед; не говорите, что лед похож на нефрит или кристаллы хрусталя, скажите лучше, неумеренно восхваляя камень и кристаллы, что они так прекрасны, что похожи на лед. Лед — это абсолютное. Мы плыли среди льдов, пока не оказались с подветренной стороны Свартенхука.

Здесь мы увидели моржа. Некоторое время болтались вокруг него, пытаясь приблизиться на расстояние выстрела, но тщетно. Направились дальше.

Примерно в пятидесяти милях к северу от южного берега Свартенхука характер местности изменился. Вдоль берега идут низкие закругленные скалы, за ними расстилаются луга. По мере продвижения на север скалы понижаются и сменяются обширными сланцевыми или травянистыми равнинами. Расстояния здесь огромные, масштабы грандиозны, страна велика и однообразна. Таково было обрамление порта, в который мы прибыли в час ночи, — Сёнре-Упернивик.

Все поселения на краю света привлекают к себе искателей приключений. К сожалению, я только краем уха слышал фантастические истории о Клеемане. Фамилию свою — кажется, это установило германское правительство — он получил по документам, вынутым из кармана немца, убитого в Шлезвиге или во время франко-прусской войны. Он утверждал, что происходит от великих предков.

— Этот человек, — сказал он как-то, указывая на портрет Пастера, — мой дядя. (Может быть, дед или дядя матери — я точно не помню.)

Как бы то ни было, Клееман попал в Гренландию, получил там должность, женился, у него родился сын; здесь он и умер. Клееман-сын был королем порта, в который мы прибыли в ту ночь. Он выехал в гребной лодке нам навстречу.

Это был тихий человечек, добродушный и несколько беспомощный. Позже, у него в доме, во время игры на скрипке под аккомпанемент гармони сына, он показался нам старым итальянским шарманщиком, находящимся в стесненных обстоятельствах. Ребенок, игравший на гармони, бледный голубоглазый пепельный блондин, маленького для своих лет роста. Он сидел, свесив ножки, охваченный ремнем большой гармони, и играл с уверенностью и искусством умелого взрослого гармониста. Мне кажется, что мы никогда не забудем это очаровательное детское лицо, не забудем, как он играл и его улыбку, когда временами он поднимал глаза и встречался с нами взглядом. Это было трогательное до слез зрелище: грустный старик полукровка со скрипкой и его голубоглазый сын. На всей семье, на доме лежал отпечаток грусти. Казалось, все их существование напрасно, безнадежно. К нам они были очень добры.

Весь поселок имел заброшенный вид: мы удивлялись, как здесь люди ухитряются существовать. Им с трудом удавалось это. Большинство из них было одето в лохмотья и жило в жалких хижинах с земляными стенами. Здесь мы увидели нищих, в других местах Гренландии я их не встречал. У поселка дурная слава. Жители запирают двери. Удивительно, чем тут может вор поживиться? И все же, несмотря на дурную славу и грязь, поселок нам понравился — в нем жил Клееман. Пообещав побывать здесь еще раз, на следующий день мы отплыли дальше, на север.

Севернее Сёнре-Упернивика характер побережья изменяется еще больше. Низкие закругленные скалы вырастают, становятся громадными, холмы превращаются в горы.

— Как красиво! — говорил нам экипаж, глядя на них.

— Как красиво! — вторили мы.

— Как красиво! — воскликнул бы и житель русских степей или аргентинских пампасов, и тирольский или тибетский горец. Вид гор всегда вызывает восторг. Вертикаль — вот что важно для человека.

Мы не только продукт окружающей среды — земли, воды, воздуха, климата, пищи, но в более глубоком смысле некоего космического принципа, господствующего везде и во всем. Мы из плоти и крови — такими нас сделала земная жизнь. Наши чувства — продукт эстетики нашего мира; по образу мыслей мы искатели разумных оснований. «Великие дела свершаются, когда люди и горы встречаются». Хотел бы я найти этому разумное обоснование, знать, почему это так. (Господи, да что же это! Почему это? Почему то? Почему океан мокрый или плоский? Почему…) Океан плоский, потому что вода стремится к низшему уровню, а так как она жидкая, то опускается до него. Все существующее, неодушевленное и живое, имеет ту же тенденцию. «Пустынная и плоская равнина!» Озимандия — смерть, забвение, конец и закон всего.

Эволюцию органической жизни на земле можно определить как стремление достигнуть вертикального положения в противовес неумолимому давлению силы тяжести. Сиди прямо, говорим мы ребенку; встань, стой прямо; будь прям в жизни. Категориями вертикальности мы выражаем похвалу: возвышенный ум, глубокая мысль, высокая цель. И, наоборот, мы восхваляем горы теми же словами, что и королей: великие, благородные, блистательные, великолепные. Мы поселили бога на небесах. Наши шпили и башенки устремляются ввысь. Божьи горы трогают нас. Хоть бы наши растрогали бога!

Божьи горы области Уманак, скалы и горы немного к северу от 72°10′ — севернее мне не приходилось бывать — заслуживают того, чтобы совершать паломничество к ним. Почему люди в наш безбожный век не поклоняются горам? Мы в эти дни, проведенные на севере, поклонялись им.

Впечатление подавленности от гор вызывается нежностью, испытываемой к изредка встречающимся среди них маленьким людским поселениям. Если они хоть немного оправдывают наши ожидания, просто кажутся обещающими приют, тепло и домашний уют, наше благодарное воображение наделяет их всеми низменными достоинствами комфорта. И те, кто строили там свои дома, искали того же, чего ищем мы: пристанища, укромного места, может быть, укрытия от безмерности окружения.

Вечером, совершив за день длинный переход, мы приблизились к Тасиусаку. Дул крепкий холодный ветер. Мы прошли на лодке через узкие с крутыми стенами «ворота» и стали на якорь в тихой бухте, полностью защищенной от ветра и волн, будто это было лесное озерко. Мы нуждались в пристанище и нашли его здесь. Штормовая погода задержала нас на несколько дней в Тасиусаке. Нам так здесь понравилось, что мы разбили лагерь на незащищенном, обдуваемом ветром высоком месте, чтобы любоваться этим уголком.

Нам посчастливилось попасть в одно очаровательное место, оно находилось в самой северной точке нашего путешествия. Мы пристали к берегу, чтобы навестить передовую партию американской экспедиции, которая там зимовала. Зашли в гости, как мы полагали, к незнакомым, а встретили старого друга — Шмелинга, из Энн-Арбора. Лагерь находился в большой долине между двумя фьордами, которые были видны с гребня перевала. Прямо против лагеря на противоположной стороне южного фьорда простирался широкий ледник; его ледяные обрывы и складчатая поверхность в этот солнечный день были ослепительны. Очаровательное место; но упаси меня боже от здешних ноябрьских штормов.

На обратном пути, в Краульсхавне, находящемся в пяти часах пути на юг от зимовки экспедиции, мы провели два дня, плененные штормом. Мы попытались выйти в море, но едва покинули гавань, как на нас налетел снежный шквал. Задрав хвост, помчались обратно. На следующий день погода была такая ясная, что ее стоило ожидать.

Северный пейзаж освещен под очень малым углом. Вследствие этого формы рельефа особенно выпуклы, тени от предметов удлиненны. Но, кроме свойственного северному пейзажу сурового величия, кроме контраста между плоской океанской равниной и вздымающимися ввысь горами, он обладает еще одной особенностью, которая волнует. Эта особенность — лед. Представьте себе горы и вид на море: осень, ясный день, время после полудня; синее море, земля золотисто-пурпурного оттенка, бледное низкое небо от пурпурного до золотистого, от бледного до ярко-красного. И вот в этот вид, как сноп солнечного света в освещенную лампой комнату, как скрипки и флейты в басовые звуки, врезается лед, воздушно чистый, ясный, резкий, такой ослепительный, что больно смотреть. Бледное небо кажется темным; море, небо и земля теперь в одной низкой тональности, на фоне которой поет пронзительная белизна.

На юго-западе острова Кугдлеркорсуит, на расстоянии короткого дневного перехода к югу от Краульсхавна, находится горная вершина идеальной, пирамидальной формы, к которой, как мы думаем, горы стремятся. По другую сторону маленького залива у подножия этой красивой горы на низком мысе мы разбили лагерь. Выгрузили на берег палатку, спальные мешки, немного кухонной утвари, провизии, мои краски и холсты. К счастью, мы по небрежности не запаслись в Краульсхавне керосином и отослали лодку назад, на север. Час спустя палатка уже стояла, выстиранное белье висело на веревке, все в лагере было приведено в порядок. Френсис сидела на солнце, а я писал на берегу. Можно было бы подумать, что мы здесь живем с начала лета.

Палатку поставили на ровном мшистом участке земли между уступами. Рядом была дождевая лужа, в которой мы умывались, холодный чистый родник, из которого пили, напротив горная вершина, на которую мы любовались; светило солнце, согревая нас. Солнце? Пока мы радовались ему, от горы надвинулась тень, подул холодный ветер. Как приятно было в палатке! Тепло от примуса, горячая еда. Вечером небо затянуло облаками.

Следующий день предвещал бурю: темные холмы выделялись на фоне бледного лимонно-желтого неба; над полосой света низко нависали тучи. Только я начал работать, как налетел порыв ветра с дождем. Во второй половине дня шел ровный дождь, дул крепкий ветер, к ночи перешедший в штормовой.

В гренландских условиях колышки для палаток почти бесполезны. Уступы скал и каменистая почва не подходят для них. Камни попадаются здесь в изобилии: они служат якорями для растяжек и грузом, который наваливают на полотнище пола. В ожидании шторма мы к ночи наложили на полотнище, должно быть, с полтонны камней. Я сложил свои холсты в клетку лицевой стороной кверху, чтобы дождевая вода стекала с написанных на них горных склонов. Если картины портятся от дождя и солнца, то лучше выяснить это сразу. Надежно закрепив все, мы сидели около примуса, с ревом извергавшего тепло, и ждали. Ух, и дуло же! Легкий брезент хлопал так, как будто он вот-вот разорвется на клочки. Давление северо-восточного ветра на заостренный верх палатки было просто невероятно. Шест согнулся, как тетива лука, и треснул. Палатка рухнула. Я едва успел погасить примус. Кое-как подпер брезент и соединил обломки шеста палкой. Мы подняли палатку и закрепили ее. Натаскали еще камней. Закончив эту работу, легли одетые в ожидании самого худшего. Оно наступило.

Примерно в час ночи ветер, не утихая, переменился на юго-западный. «Ну, пусть дует, — подумал я, — хуже не будет». Шум стоял оглушительный: к хлопанью брезента прибавился рев прибоя. Мы так устали, что, несмотря на это, уснули.

Что-то случилось! Придя в себя, я увидел, что Френсис поддерживает упавший на нас брезент, с которого стекает вода. Сломался другой шест. Буря была в самом разгаре; дул штормовой ветер, дождь лил сплошной стеной. Надо вставать, браться за дело! Я соединил палкой обломки шеста, натянул растяжки, приволок еще полтонны камней. Исправив повреждения, я снял промокшую одежду, после чего теплый спальный мешок из оленьих шкур показался мне раем. К десяти утра буря утихла.

В семь часов вечера за нами пришла моторка. Был сильный прибой, и моторка остановилась вдали от берега. Петер на маленьком ялике попытался пристать, но безуспешно. В конце концов мы перенесли свое снаряжение на уступ, возвышавшийся фута на три над водой. Отсюда, в тот момент, когда набегавшая волна подбрасывала ялик, мы закидывали в него вещи и так постепенно перебирались на борт. Нас постигла только одна небольшая неудача. Нужно было всего несколько секунд, чтобы уложить холсты поперек носовой части ялика. Слишком долго. Через мгновение ялик уже кружился в водовороте вспененной воды, а холсты плавали в море. Мы спасали холсты, а Петер лодку. Хороший тон и, может быть, настоящее искусство требуют, чтобы на полотнах, представленных на выставке, не было видно следов перенесенных испытаний.

 

VIII

Упадок и падение

Колония Упернивик лежит на оконечности маленького острова, находящегося неподалеку от берега. Она начинается от бухты, расположенной по одну сторону скалистого мыса, и тянется рядом домов, разбросанных примерно на протяжении полумили, до лавки и жилых домов администрации, выстроенных по другую сторону мыса. Над поселком возвышается церковь. Она стоит на склоне холма, и кажется, что это епископ в ризе и митре взирает сверху на свою жалкую приниженную нищую паству. Дом доктора, большое изукрашенное, как будто выпиленное лобзиком здание в псевдонорвежском стиле, по своему великолепию уступает только церкви. Затем идет хороший старый господский дом управляющего, потом основательные дома его помощника и священника и, наконец, больница. Это легкая, разборная постройка, купленная в подержанном виде на угольной шахте. Большие дома докторов, маленькие больницы. Доктора, кстати сказать, не виноваты в этом.

На маленьком скалистом выступе в порту стоят два памятника. Ими отмечена «крайняя северная точка», которой в свое время достигли датский премьер-министр Стаунинг и посол США в Дании мистрисс Оуэн. На дальнем севере воздвигнут гранитный монумент Пири, а около Сёнре-Упернивика — монумент в честь датского короля, по повелению которого здесь были спасены пассажиры и экипаж судна, потерпевшего кораблекрушение. В Гренландии много памятников. Одни поставлены в память благородных людей, другие увековечивают какие-то человеческие деяния. И есть в Упернивике памятник исключительной любви одного из управляющих колонией к своему народу. Это зал для танцев.

Лембке-Отто, пользующийся общей любовью, бессменный управляющий Упернивиком, собрался уезжать из Гренландии. Он провел там немало — полжизни! Еще полжизни предстояло ему прожить. Дания, родина, раскрывала ему свои объятия.

— Да, — с грустью сказал он мне, — хорошо уехать туда.

Упаковывали вещи; жена его объезжала все поселки, нанося прощальные визиты. Дочь была дома — хорошенькая, белокурая девушка, только что приехавшая из Дании, забавно выглядевшая в гренландской обстановке в модном европейском платье и туфлях из белой замши на высоких каблуках. Мы должны были встретиться с ними снова на борту парохода, который доставит их на родину. Милый хозяин, хороший добрый человек; мы прощались как будто навсегда.

В порту стояла упернивикская шхуна. На ней семья Лембке-Отто собиралась плыть на юг, в порт, где останавливается пароход. Мы договорились там встретиться. Я застал шкипера на борту и попросил его исправить неполадки в двигателе моей моторной лодки. Шкипер был молодой, красивый, синеглазый датчанин, немного странный и очень обидчивый. Он затаил обиду на меня из-за того, что я будто бы не ответил ему на поклон.

— Я решил, — сказал он мне с правдивостью Георга Вашингтона, — что никогда с вами больше не заговорю.

К счастью, я был совершенно неповинен в этом проступке. Мы скоро все выяснили и выпили за примирение пинту шнапса. «Хорошо, — думал я потом, — что мы уладили это дело».

Вечером я пошел на танцы. В дверях стояла толпа, зал был переполнен. Я сел на траву, вытащил коробку сигарет, угостил окружающих, закурил. Из дверей танцевального зала вышел молодой человек и направился ко мне.

— Дайте мне сигарету, — потребовал он, — ну!

Это было сказано нагло, тоном приказа. Я отказал. Парень некоторое время сыпал угрозы, потом оставил меня и присоединился к толпе. Я докурил сигарету, бросил окурок; теперь можно пойти потанцевать.

Толпа в дверях расступилась, пропуская меня. Мой «приятель», как я заметил, шел за мной. На танцах все девушки обычно стоят спиной к стенке: можешь выбирать любую. Я так и сделал — протянул руку, приглашая одну из них, как вдруг — бах! — меня толкнули плечом. Я отлетел в сторону, а парень сгреб девушку. Мне следовало бы не связываться. Но нет, я рассердился. Когда танец окончился и этот нахал возвратился на место, я поднажал на него плечом и освободил его от девушки. Мне показалось, что это было сделано довольно чисто, я вышел из столкновения с добычей, с девушкой, и мы начали танец. Этот болван опять налетел на меня в боевом настроении. Не выпуская рук девушки, я толкнул его плечом, когда он был в неустойчивом положении. Парень, шатаясь, отлетел назад ярда на два и ударился о стенку. Затем напал снова, схватил девушку и стал тащить ее к себе. Я бросил борьбу и вышел вон.

В дверях стоял экипаж моей лодки: Гендрик, Петер, Кнуд.

— Если бы дело зашло дальше, — сказал Кнуд, — мы бы все приняли участие.

— Неужели?

— Имака, — как говорят по-гренландски, — может быть.

Но что было бы, если бы они приняли участие в столкновении? Я видал, как Кнуд мерился силой в поднятии тяжести и перетягивании, он побил всех силачей одного за другим. Гендрик, несомненно, был еще сильнее. Я мог бы смело держать пари за своих трех мушкетеров против упернивикского сброда. Но в Гренландии джентльмены не дерутся.

Гавань Прёвен находится на расстоянии хорошего дневного перехода на юг от Упернивика, это узкий проход между двумя островами. Каждую осень в проход сотнями заходят белухи, но немногим удается уйти. Это ловушка для китов. Руководил ее ловом Дросвей, датский поэт. Начальником торгового пункта в тридцать втором году был Николайесенс, поклонник американского искусства — своей жены. Этот Прёвен — арктические Афины.

Несколько лет назад я познакомился на борту парохода с одним джентльменом, американским датчанином, который пожаловался мне:

— Моя дочь, сэр, сделала ужасную вещь. Она вышла замуж и поселилась в Гренландии.

Эта женщина «с извращенными вкусами» оказалась в Прёвене, ей там нравилось. И кого еще вы думаете я нашел в Прёвене? Моего старого друга, ее взволнованного родителя, приехавшего сюда умолять их вернуться.

— Я предлагал этому молодому человеку хорошее место, с вдвое большим окладом, чем он получает, — рассказывал мне старый друг при первой встрече, — но они не хотят уезжать.

— Ну, как? Теперь они поедут? — спросил я его в Прёвене.

— Кто поедет? Куда? — ответил он в изумлении. — Что вы, да я сам бы ни за что не уехал отсюда, если б мог остаться. Это превосходное место, чудеснейшее место, единственное, где стоит жить.

И вот мы оба начали строить планы, как бы нам ухитриться остаться жить здесь, как прокормиться в Гренландии.

— Молоко, вот что, — сказал друг (он торгует молочными продуктами), — китовое молоко.

И после разговора мы чуть не организовали продажу акций одного из самых разумных гигантских предприятий нашего века. «Китовое молоко — пища всего мира», «Дети белухи». В нашу честь закололи откормленного тельца — белуху. Поев, мы отплыли.

Мы покинули горы и бросили якорь в унылом месте — в долине слез. Что-то случилось в Сёнре-Упернивике? Высадившись, мы сразу почувствовали разлитую повсюду печаль. По дороге к дому Клееман рассказал нам, в чем дело: умирает ребенок, ребенок его дочери.

В дом дочери Виллума Клеемана можно было войти, только очень сильно согнувшись или на четвереньках. Стоять внутри нельзя. Пол, стены из дерна, крыша тоже из дерна, настлана на плетушку из палок. Дом был полон народу, воздух внутри спертый. На нарах жалобно стонал грудной восьмимесячный ребенок. Женщина сгибала и разгибала его ножки. Голова девочки чудовищно распухла, потеряла форму; из одного глаза вытекал гной. Я взглянул и пополз обратно; родители последовали за мной. Мать сама была почти еще девочка, блондинка с белой кожей и синими глазами, болезненного вида, совсем замученная заботами и горем. Муж ее — невозмутимый красивый человек, невысокого роста, темнокожий, черноволосый, настоящий типичный гренландец. Я сказал им, что ребенка нужно немедленно отвезти в больницу в Упернивик. Они начали возражать. Но меня поддержала акушерка, и они уступили.

При отъезде их сопровождала целая процессия. Впереди шел Расмус, высокий крепкий сын Виллума, он нес на подушке ребенка, закутанного в белое. Расмус держал его нежно и шагал осторожно. Рядом с ним шли Виллум и акушерка, одетая в белую форму. Шли они медленно; когда приблизились, кроме шарканья ног, не было слышно ни звука. Расмус, по-прежнему с ребенком на руках, спустился по почти вертикальному трапу в ожидавшую их лодку; его придерживали за плечи, чтобы он не упал. Родители, Виллум и акушерка последовали за ним; гребцы отвезли их на моторную лодку; назад вернулся только Виллум. Все молча смотрели вдаль до тех пор, пока развевающийся на корме полосатый флаг со звездочками не исчез за изгибом берега.

Френсис и я, устроившись на берегу в палатке, оставили человека сторожить ее — не от людей, от собак, — а сами пошли в дом Виллума. Тут он излил свою несчастную душу, на ней лежало немалое бремя. Виллум потерял место. Клан Клееманов катился вниз.

Несущественно, что убийственный приказ еще не подписан. Против Виллума свидетельствовали его товары, вернее, незаполненные счета, пустые склады. Виллум был обречен, он знал это. Его патетические бессмысленные попытки объяснить мне, в чем дело, только выдавали растерянность и, доказывая его непригодность к этой работе, подтверждали обвинение. Увольнение Виллума было кульминационной точкой многолетнего неумелого управления пунктом. Слабохарактерный начальник не смог предотвратить полного разграбления товаров его собственными детьми. Виллум просил меня замолвить словечко за него управляющему, написать письмо. Я написал. Что толку? Торговля не ведется на сентиментальных началах.

Было уже около полуночи, когда мы покинули бедных стариков и отправились спать в свою палатку. Как стало тихо к ночи! Ни дуновения ветра, ни звука. Иногда в полной тишине, кажется, можно было услышать биение космического пульса.

— Слышишь, — шептали мы, — это далекое биение?

Мы стали взбираться на близлежащий холм и, еще не достигнув вершины, поняли, что это за звук: двигатель. Потом увидели нашу лодку: не прошло и пяти часов, а она уже вернулась. Там, где были полосы и звезды, теперь виднелся крест датского флага, приспущенного до середины флагштока.

Из всех домов вышли жители. Они собрались около пристани и молча смотрели, как подходит и становится на якорь моторка. От берега отчалила лодка, чтобы привезти пассажиров. В нее вошли все те, кто пять часов назад выехали отсюда: молодые родители, акушерка в белом и Расмус, несший на подушке с той же нежной осторожностью закутанного ребенка. Расмуса поддержали на трапе, он вышел на пристань, остановился, открыл лицо девочки, чтобы Виллум мог взглянуть на него. Тогда Виллум взял закутанное тельце на руки и понес его. Длинная процессия медленно, как и раньше, направилась в дом.

Казалось, что прошло всего несколько секунд. Людской поток последовал в дом за Виллумом, несшим ребенка. Расмус пришел за нами.

Люди окружили стулья, на которых лежала мертвая девочка. Ее одели в красивую одежду. На ней были ползунки из небеленого муслина с завязанным на шее ярко-красным бантом; крохотные ножки были обуты в камики. Она как будто спала, закрыв глаза. Длинные черные ресницы касались щек: милый, необычайно красивый ребенок.

— Как она хороша! — сказал я тихо.

— Да, — прошептали в ответ.

Кто-то принес кусок муслина. Мы подняли ребенка, положили его на муслин. Завернули ноги в материю, накрыли тельце, зашили трупик в муслин. Расмус поднял его и в полном молчании понес к грубой каменной покойницкой на холме. Родители ребенка шли рядом. Оба были спокойны, мать, которую, казалось, сломило горе, отец, шедший с небрежным видом, засунув руки в карманы.

Покойницкая сложена из неотесанных камней, без раствора — сырая, темная дыра. В ней стояло два грубых стола, приделанных к стенам. На полу валялись стружки, здесь сколачивали гробы. Один из столов очистили, и Расмус положил на него сверток. Вскоре все вышли, задержался только один человек, чтобы закрыть дверь и подпереть ее ломом.

Мы отплыли утром, в девять часов. Через шесть часов после нашего отъезда прибыл губернатор, и жизнь Виллума как начальника торгового пункта окончилась.

 

IX

Война

Рисую и пишу, пишу непрестанно. Гоняюсь за красотой, растерянный, сбитый с толку ее изобилием. С жадностью пытаюсь впитать в себя за один короткий год столько красоты, чтобы ее хватило наполнить восторгом целую жизнь. С таким же успехом, вращая калейдоскоп, можно надеяться исчерпать все его комбинации за день. Я упоминаю о живописи, чтоб показать, чем было заполнено время, а не для того, чтобы распространяться на эту тему. Разговоры об искусстве — вот уж поистине извращение наших наклонностей. Мы путешествовали по фьордам, разбивали лагерь там, где нам нравилось, и работали.

Отправляясь на поиски новых пейзажей, мы старались уйти подальше от киносъемочной группы, которая своими палатками, самолетами, моторными лодками и столами для игры в пинг-понг, поставленными на прибрежном песке, покрыла наш район, подобно саранче.

— Ваше пребывание здесь, — сказал я как-то нескольким членам группы, — мешает моей работе примерно так же, как я бы мешал вашей, постоянно влезая в поле зрения аппарата во время съемки кино.

Бессмысленно большое количество народу, многочисленные лишние люди, болтающиеся без дела, превращение ночи в день, спанье, пьянство, обжорство, громкие ссоры, тошнотворное зрелище зря израсходованных денег, попусту потраченного времени — это было похоже на затянувшийся кутеж с дебошем.

Местные жители за всем наблюдали, все замечали. Они видели, как начальник торгового пункта валялся в канаве и чуть ли не лаял. Они видели, как пьяные, едва держащиеся на ногах белые стараются заехать друг другу в морду кулаком, слышали визг и ругань белых женщин. Их дети подглядывали в палатки и видели, как белые спят со своими женщинами. Они замечали все: они окрестили одну женщину «адлискутак» — «матрац».

Уважение к закону? Люди, которым запрещено даже хранить керосин в пределах поселка, видели, как газолин ввозят на грузовиках и хранят в запретных местах, видели, как их воинственный начальник торгового пункта и губернатор не замечали больших газолиновых ламп и примусов, которыми освещался и отоплялся чердак церкви, общежитие киношников. Они пили киршвассер на чердаке, освещенном светом ламп. Должен признаться, это меня уязвило. Я с трудом ухитрялся в долгие темные зимние дни и вечера рисовать при свете лампы, заправленной тюленьим жиром. Жители поселка впитывали все это; они все понимали. Развращающее влияние? Нет. Не так просто изменить старые обычаи народа, которые у него в крови, — старый образ мышления, старые привычные манеры, веками складывающуюся мораль. Но вот что они о нас думают — это другое дело.

Вспомним о танцевальном зале, раз мы уже затронули тему пожарной опасности. Опасны ли для старой развалины из дерна, расположенной в пятнадцати шагах, две свечи, горящие в танцевальном зале? Очевидно, да, если учесть, что решение этого вопроса требовало такого глубокого и тщательного предварительного разбора. Дело от начальника торгового пункта перешло к губернатору, а теперь находилось на рассмотрении у директора Гренландского управления в Копенгагене. А в это время пьяная компания жгла керосин и газолин на захламленном церковном чердаке. Закон, видимо, был отменен; теперь я надеялся, что простой здравый смысл сможет восторжествовать. Но прошел август, а решение еще не принято. Тем временем — тогда мы еще не собирались уезжать — был заказан в Уманаке пиленый лес. 6 сентября пришла шхуна и привезла лес для строительства здания, товары для лавки, почту, но ни слова не привезла о танцевальном зале. Сентябрь! Через три недели мы отбываем.

Шкипер шхуны был, надеюсь, моим другом. Во всяком случае, он постоянно переходил из одной враждующей крепости в другую, и что бы он там ни сообщал Троллеману, но мне он принес такую новость: Троллеман сказал ему, что не допустит строительства танцевального зала.

— Стройте здание на холме, — сказал Ольсен, смеясь. — Это единственное место, где вам позволят строить. Имейте в виду, я знаю это.

Я тоже знал это. Шхуна простояла у нас двое суток. Затем днем, в четыре часа, отплыла в Нугсуак, из Нугсуака она должна была проследовать в Уманак, потом через несколько дней снова вернуться в Игдлорсуит. На шхуне уехали Троллеманы.

— Ну-ка, Гендрик, Петер, Кнуд, приведите все в порядок на моторке, заправьте баки. Выходим завтра в Уманак.

День был скверный; мы выехали. Через два часа начался сильный ветер, поднялось большое волнение. Мы трусливо повернули назад. Спустя три часа, невзирая на предупреждения всех мудрецов, снова вышли в море и в десять часов вечера были уже в Уманаке. Я отправился прямо к управляющему.

— Да, — сказал управляющий, — я об этом слышал. Я не собирался писать. Нет, директор заявил, что вы не имеете права. Закон, знаете ли, нет двадцати шагов расстояния. — Он весело засмеялся — такая у него была привычка. — Нет, нет, там нельзя.

Он снова засмеялся. Меня взорвало.

— Мне хочется понять все правильно, я здесь чужой и хочу разобраться, как делаются дела в Гренландии, — сказал я. — Вы называете эту развалюшку зданием? Тогда почему вплотную к ней стоят два частных дома? Вы позволили построить частный дом на том месте, где мы сейчас хотим поставить свой, он простоял там несколько лет. Но наше коммунальное сооружение там строить нельзя. Почему? Объясните мне только, почему. Что же это за закон? Вы беспорядочно застроили самый лучший участок во всем поселке, бессмысленно расползлись по всему этому месту. Кто строил поселок? Чей он в конце концов? Почему жители не могут получить приличный участок для постройки своего дома? Ах! Опасность пожара! Вы меня насмешили. Вы позволяете пьяной компании баловаться в церкви взрывчатыми веществами, жить, готовить, жечь керосин на чердаке, загроможденном разными вещами. Ах, они немцы! Теперь я понял. А остальные, местные жители, они всего лишь гренландцы. Вы только скажите мне: я верно понял?

— Да, да, совершенно верно, — управляющий весело смеялся.

— И вы понимаете, — продолжал я орать (думаю, что он едва ли понимал хоть одно слово из всего этого), — что вся администрация бессмысленно держит сторону этого полусумасшедшего Троллемана? Что вы не только не помогаете общественному начинанию, но и всеми возможными способами тормозите его! Это тоже верно?

— Да, да, это так. — Не в состоянии сдержать свой восторг, он смеялся.

— Тогда где же мы можем построить этот дом?

— Где угодно, мистер Кент, если участок удален на двадцать метров от наших зданий.

— Если я отодвину его ровно на двадцать метров, то там мы можем строить?

— Да, конечно.

— Хорошо, мы его там и построим.

Я попросил управляющего дать мне плотника, он сразу же согласился дать его на время.

— И я возьму с вас, — сказал он, — только то, что мы сами должны ему заплатить.

За это спасибо управляющему. Наконец-то хоть один человек нам помог.

 

X

За задернутыми занавесками

Мы раньше Троллемана прибыли в Уманак; нам предстояло до его возвращения очень многое сделать. Никто не сомневался, что он попытается нам помешать. На нашей стороне, наконец, был закон; на его же — пока еще власть. Мы отплыли на следующее утро и к вечеру были дома. И тут — мы давно уже о ней не упоминали — нас ждала Саламина, нас, Кентов, и, чего тогда еще никто не знал, нашего плотника.

До приезда моей жены Саламина пользовалась множеством привилегий, присвоила себе неограниченную власть и купалась в лучах престижа, который хорошо поддерживала. Рассматривая ее привязанность ко мне и как следствие ее фантастическую ревность, я все же вынужден находить эту привязанность слишком инстинктивной, чтобы считать ее корыстной. Ее трогали ласковость, щедрость, заботливость, такие человеческие достоинства, которые могли проявляться во мне по отношению к ней. Их проявлением были материальные и светские преимущества, которые я ей давал. Даже среди нас, романтиков, мы не умеем резко отличить любовь купленную от любви подаренной. Любовь завоевывают. Но как?

До 4 мая Саламина пользовалась в доме почти неограниченной властью, составляющей прерогативу женщины гренландки. Казалось, что можно было бы ожидать проявления неудовольствия перспективой замены ее законной и желанной женой-хозяйкой. Но она не проявила неудовольствия. Саламина была слишком несдержанна в проявлении своих чувств, чтобы скрыть ревность. Она гордилась своим умением вести хозяйство, видела, что я не могу без нее обойтись, и поэтому ни на секунду не сомневалась в том, что и вдвоем мы не обойдемся без нее. В том, что жена моя будет дружественно относиться к ней, Саламина не сомневалась: о моей жене, которую она не знала, она судила по мне. Саламина думала, что будет нашим другом. Кроме того, она надеялась, что Френсис оценит ее неутомимую бдительность, проклятую бдительность.

«Вот, — как бы говорила она, отдавая меня Френсис, — вот берите его. Он причинил мне много беспокойства, но я делала что могла. Теперь посмотрим, что нам удастся сделать вдвоем».

И уж, конечно, она прибегала к Френсис с разными новостями, вроде: «Кинте разговаривает с Амалией на берегу…»

Саламина была женщина добродетельная и с характером. За то, что я давал ей, за то положение, которое я ей создал, она готова была сделать для меня все возможное и невозможное. И она испытывала некоторую горечь, видя, что я недооцениваю этот дар, сделанный от всей души. Май, весна принесли ей свободу.

Саламина, тридцатилетняя вдова с привлекательной внешностью, была не из тех, кто должен всю жизнь сидеть в сторонке. И хотя по своим взглядам она была против второго замужества, ни совесть, ни ум ее не отрицали любви.

Среди профессий, доступных гренландцам по милости датской администрации, одна из наиболее уважаемых — профессия плотника. Это одна из самых почетных, полезных и благородных профессий в мире. Работа формирует человека. Жизнь плотника Енса Ланге началась хорошо: судьба щедро одарила его красивой внешностью, хорошей головой, привлекательностью. Дала ему, смею утверждать, хороший вкус. Он выбрал Саламину.

Очевидно, во время отпуска — мы дали Саламине три недели, чтобы она провела их дома и в Уманаке, — Енс покорил ее. Какой она, должно быть, испытывала восторг, когда мы поехали за плотником. А плотник, она знала, был только один. Итак, Саламина стояла на берегу, встречая нас… и Енса. С этого момента до нашего отъезда на родину дом Маргреты, в котором жила Саламина, стал также домом Енса. Это был единственный гренландский дом с занавесками на окнах. Они их задернули: пусть так и будет.

 

XI

Танцевальный зал

Веселая толпа собралась рано утром на следующий день, в воскресенье, вокруг пола танцевального зала. Они принесли с собой все лопаты, какие были, лом, молотки, пилы. Они пришли работать.

Первый день. Мы отмерили двадцать шагов от священной реликвии, добавили еще пять по нашей доброй воле, забили кол. От этого кола, как вершины угла, разметили прямоугольник 21x28 футов, забили колышки, натянули веревки. Теперь, землекопы, за работу! Они с охотой взялись за дело. Одни копали, другие таскали камни, несколько человек сколачивали опалубки для бетона. К вечеру опалубки были поставлены на место.

Второй день. На работу вышло много людей. Одни носили камни и песок, другие перелопачивали бетон, третьи укладывали его. К вечеру опалубки были заполнены.

Третий и четвертый день. Снова много народу. Для большинства из них нет работы. Мы сооружаем каркас, отпиливаем концы столбов, подгоняя их по длине, прибиваем балки, делаем в них гнезда. На эту работу ушло два дня.

Пятый день. С самого утра на работу вышло много людей, но и их не хватает. Давай еще, зови всех, зови женщин! Тем временем мы распалубливаем фундамент. Цемент уже затвердел. Теперь берись за платформу пола. Народу было достаточно, чтобы плотно обступить все четыре стороны платформы: пол тяжел. Готово? Подымай! И, как огромный, стоногий краб, платформа поползла на свое место. Подняв ее на высоту плеч, мы осторожно, чтобы не сбить с места болты, опустили платформу так, что болты вошли в отверстия. После такой работы у всех начался страшный припадок кашля: можно было подумать, что они находятся при последнем издыхании. Пиво вылечило кашель. К шести часам вечера каркас был готов, две стороны обшиты досками. Поставили леса для установки стропил. Нет ли признаков возвращения шхуны, возвращения Троллемана? Пока нет.

Шестой день. К вечеру кончили обшивать досками все четыре стороны, соорудили стропила и покрыли большую часть крыши. Троллемана все нет.

Седьмой день. Собирался дождь. Мы работали как сумасшедшие до восьми часов вечера, вставляли стекла в оконные рамы, покрывали крышу толем, делали и навешивали двери; мы работали как сумасшедшие и закончили дом. И в этот же вечер вернулся Троллеман. Он высадился, направился прямо к себе домой. Позже нам рассказывали в Уманаке, как Троллеман, узнав по прибытии туда, что мы затеяли, вел себя как помешанный, шагал взад-вперед словно пойманный зверь, бесновался. Он орал, что остановит строительство, требовал, чтобы его срочно отвезли назад, но никто не обращал на него внимания.

Я сказал, что мы закончили дом. Здание было готово, но еще не выкрашено и не отделано. Архитектурная отделка состояла из флагштока и резного, довольно замысловатого, очень изящного вида завитка, прикрепленного над входом в торцовой стене дома. Но к чему описание? Посмотрите на заставку этой главы. Завиток был белый с серебром, надписи на нем сделаны красными и черными буквами. Дом покрасили в голубой цвет, так решили жители поселка, бордюры в цвет слоновой кости, двустворчатые двери в синий. Внутри в углу соорудили высокое сиденье для гармониста, две длинные скамьи для гостей; сделали, кроме того, перед дверью широкую ступень из бетона. Занялись также архитектурой пейзажа: выкопали глубокую канаву для отвода воды от дома и перекинули через канаву красивый мостик. Потом, отступив несколько шагов назад, полюбовались домом.

Дом получился красивый. Поселок был горд, как Юстина в своем рождественском платье.

 

XII

Живые существа

Получив приглашение ехать на юг на одном из комфортабельных катеров Датского геодезического института, мы отменили свою поездку на упернивикской шхуне. Это избавляло ее от захода в Игдлорсуит. Мы же могли ехать до Годхавна в обществе старого друга Януса Серенсена, а с Лембке-Отто нам все равно потом предстояло увидеться. Катера должны были отплыть из Уманака 1 октября. Оставалось так мало времени, а столько еще нужно было сделать! Слава богу, что у нас было столько дел.

Приятно думать о возвращении на родину. Господи, иногда мне кажется, что все мои странствования затеваются только для того, чтобы Америка, ее горы, ее скалы и ручейки, несмотря на многое другое, была мне еще дороже. Мы любили Америку не меньше от того, что так полюбили Гренландию.

Разве, веря в жизнь на том свете, верующие не цепляются крепко за свою жизнь на земле? И если бы это было возможно, то разве друзья наши, умирая, не обещали бы вернуться назад?

«Мы увидимся снова» — так думают верующие.

— Мы увидимся снова, — говорили мы нашим гренландским друзьям, — мы еще вернемся.

Но они сомневались в этом; Саламина плакала.

— Может быть, нам лучше лишить себя жизни, — грустно сказал Мартин.

— С тех пор как умер Исаак, вы для меня как родной отец, — сказал Абрахам.

— Вы для нас всех как отец и мать, — говорили Рудольф, Ионас, Петер, Кнуд.

Все это не облегчило расставания. Вы, наверное, знаете, как трудно расставаться с дорогими друзьями и чувствовать, что это навсегда. У нас такие расставания бывают только с умирающими. Наш мир, Европа, Америка, тесен, люди потоками текут с одного континента на другой. Мы встретимся снова, мы можем снова встретиться: это лишает трагического оттенка всякое расставание. В Гренландии — другое дело. Для гренландцев Гренландия — весь мир. Мы для них как будто свалились с Марса. Приезжаем, живем недолгое время, нас начинают любить, мы становимся здесь нужны и уезжаем — как будто снова на Марс — навсегда.

Мы сами не знали, вернемся ли снова сюда, и не потому, что Гренландия далеко, что туда невозможно снова приехать. Гренландия — закрытая страна: туда нельзя приехать. Калитку чуть-чуть приоткрывают, вы предъявляете паспорт, в котором указаны цель поездки, срок. Все в порядке: для этой цели и на этот срок вас впускают. Посетить Гренландию вторично ради свидания с любимыми друзьями? С точки зрения администрации, любовь — не мотив для поездки. Но все-таки я опять здесь, я пишу эту книгу в Гренландии.

— Я писал директору, — сказал мне Абрахам, — что вы нам нужны.

Так легко и так добродетельно предаваться сентиментальным рассуждениям о бедных, а в Гренландии расточать льстивые похвалы простым гренландцам. Вы словно «батюшка» краснеете от гордости, расплываетесь от удовольствия, добившись благодарности и признательности гренландцев. Вы добились этого мелкими подачками. Восхваляя гренландцев, вы возгордились. Такие ощущения для меня не новы, я сам жертва их, и мне это нравится. Пусть признание избавит меня от сантиментов и позволит мне выступить с беспристрастной оценкой этих человеческих существ — продуктов грубой, холодной, суровой окружающей среды.

Сейчас было бы просто глупо цепляться за осмеянную догму нашей Декларации независимости, что «все люди одинаковы». На самом деле это не так, и мы это знаем. Но, следуя по пятам за этим утратившим всякое уважение величественным жестом демократии, та же мысль в наше время выступает в новой форме: все расы одинаковы. Я подтверждаю это. Но ко все усиливающемуся голосу общего мнения в Америке, что негры не хуже нас, хочу добавить еще наше мнение, составленное в Игдлорсуите: мы — говорится это в похвалу нам — похожи на гренландцев. По всем признакам, по смеху и слезам эскимосов, по тому, что вызывает у них смех и слезы, по тому, что они любят, и по тому, как они любят, по всем духовным качествам, проявляющимся в интимном общении с нами, — люди эти точно такие же, как и мы.

Но, давая эту продуманную оценку, я должен ясно сказать, что, слабо зная их язык, мы могли судить обо всем только качественно. В наших разговорах, даже выходящих за рамки обыденных, мы были вынуждены пользоваться детски простыми выражениями, исключавшими обмен сколько-нибудь тонкими оттенками мысли. Я поэтому не знаю, свойственна ли им интеллектуальная тонкость. Могло ли хорошее знание эскимосского языка как предпосылка для серьезного времяпрепровождения в их обществе открыть перед нами область общих интересов? Я говорю о них, как о друзьях, но нам очень не хватало дружеских бесед.

Беседа жизненно необходима для дружбы, она питает и укрепляет ее, так как в беседе обнаруживается общность интересов. Но дружба не рождается из разговоров. Они лишь помогают проявиться чувствам и характеру человека, образующим основу дружбы. Нас до глубины души трогали чувства гренландцев, а характеры многих из них оставили в наших сердцах неизгладимое впечатление.

К уже известным фактам, свидетельствующим о редкой восприимчивости Саламины и чувствительности Мартина, я могу добавить, что вкус гренландцев в подборе цветов, их восприятие музыки (сейчас они пользуются нашими гаммами), их пища (если отвлечься от предрассудков, относящихся к ее виду и происхождению), их понятие о том, что хорошо пахнет и что приятно на ощупь, — все это, как у нас. Их спокойные голоса, приятные бесшумные движения, миролюбие говорят о тонкости натуры, которой мы можем только позавидовать. Мирная обстановка должна порождать спокойствие; столь прекрасное окружение должно вызывать полную гармонию характера и чувств человека. Природа для жителей Гренландии, я уже говорил об этом, значит больше, чем для нас. Они (мы сами придумали это выражение) — дети природы.

Но другое дело — характер. Он отличен от чувств, дисциплинирует чувства, удерживает в границах беззаботное потворство себе — неприятная обязанность! Я надеялся в этом рассказе о Гренландии избежать чрезмерного подчеркивания трудностей жизни охотника гренландца. Его страна — студеный Север; его стихия — море; его опасности — шторм, лед, случайности охоты, всего этого достаточно, чтобы по спине поползли мурашки. Расписывать их значило бы мелодраматизировать Север и фальсифицировать бесспорную истину, что для гренландца все это обычные будни. Охотник стойко борется с опасностями, легко переносит лишения. В этом проявляется его характер.

Вылезть из теплой постели — он любит ее, и она у него есть — и, не позавтракав, в темное морозное январское утро, положив каяк на голову, тащить его милю или две по неровному льду до чистой воды, спустить на воду и грести туда, где с первой полоской рассвета могут появиться тюлени; ждать часами, мерзнуть, отмораживать щеки и руки; и делается это не по фабричному гудку, не в точно установленное время и не под присмотром хозяина, а по собственной воле и изо дня в день — вот что формирует характер.

Гренландские охотники — настоящие сильные люди, привыкшие к суровой трудовой жизни, полной лишений. Создание их законов обошлось без вмешательства Ликурга, их установили условия жизни. Это героический народ, и я рискну заявить, что на стенах домиков из дерна, в которых живут пятнадцать тысяч мирных гренландцев, висит в рамках больше датских королевских дипломов за исключительную храбрость, чем мы можем предъявить медалей конгресса, приходящихся на миллионы людей.

Гренландцы — настоящие люди: они безропотно переносят лишения, ведут трудную жизнь под открытым небом, выполняют тяжелую работу, терпят голод, холод, комаров. То же можем делать и мы.

В горячем цехе на заводе Форда в Детройте работают преимущественно негры: установлено, что они переносят жару лучше белых. В этом, может быть, сказываются расовые различия, а может быть, годы работ на хлопковых плантациях Юга. В экспедиции Пири к Северному полюсу был негр. Когда-то говорили, что эскимосы не долго могут жить в умеренном климате. Это чистый вздор: очень много эскимосов живет в Дании. Широко распространено мнение, будто бы эскимосы не так, как мы, ощущают холод. Вероятно, и это миф. Во всяком случае, их толстые щеки не дают им никаких преимуществ: они обмораживаются быстрее наших худых лиц. И бок о бок с этими чистокровными эскимосами работают «белые гренландцы». Вторые ничуть не лучше первых, но такие же хорошие. Если белый захочет, то может выдержать очень многое. И к тому же с удовольствием. Вы сомневаетесь?

Мой сын, четырнадцатилетний мальчик (я сейчас пишу о событиях 1935 года), в феврале ездил вместе с почтой в Уманак. Они попробовали проехать по одному маршруту, но, натолкнувшись на тонкий лед, избрали другой, проход по суше у начала фьорда Кангердлугсуак. Дорога все время была плохая: на льду, покрытом снегом, они провалились в воду; на берегу лежал глубокий снег, намело большие сугробы. Для перехода по суше в нормальных условиях требовалось от двух до трех часов, у них он занял почти два дня. Они четыре дня добирались до Уманака, проведя две ночи под открытым небом. Стояли самые холодные дни, температура опускалась до -35° и -40°. Два гренландца, вся группа состояла из четырех человек, были одеты в оленьи шкуры. Мальчик не захотел взять свою меховую одежду: «Слишком жарко в ней», — сказал он. Все четверо спали, сидя в палатке на санях сына размером три фута на шесть. Мальчик отморозил нос, все гренландцы отморозили носы и щеки, а один охромел от растяжения связок («подвернул ногу в колене»); сын мой вернулся домой в хорошей форме и очень веселый: «Здорово было!»

Гренландцы не понимают, почему европейцы должны быть богатыми, когда они бедны; почему кто-то владеет кучей вещей, а у других их нет (я пробовал объяснить это, но запутался). Здесь в трудное время тот, кому повезет на охоте, делится мясом со всем поселком. Все получают свою долю, но никто не благодарит за это. Когда я на рождество раздавал на сто долларов подарков, лишь немногие говорили «спасибо», большинство же даже и не помышляло о благодарности. Они знают, что нам это льстит: они искусные льстецы.

Трудно сказать, что думают о нас гренландцы; они скрывают это от европейцев. Они уважают труд, складывание цифр они не считают за труд. И они не понимают, почему утомительный характер «умственного труда» дает человеку право на громадный оклад и привилегию спать на кровати (этого я не пытался объяснить). Им не приходилось видеть, чтобы белый пошевелил хоть пальцем. Они нас не уважают и, думаю, не любят.

Хитрят гренландцы неискусно, примитивно; квалифицированное вымогательство ново для них. Но вот пришли мы, белые; и для очень многих из них мы только добыча. Толстопузые клерки или гусеницы-землемеры, ползающие по их холмам, или пачкуны со своими красками, как мы можем что-нибудь значить для них? Почему они должны в глубине души уважать нас больше, нежели рабочие уважают балбесов — банкирских сынков? У гренландцев есть своя гордость.

 

XIII

Прощай, Игдлорсуит!

Хорошо, мистер Троллеман, — сказал я и, взглянув на итог счетов, оплатил их. — А теперь, мистер Троллеман, — ах, это прощание было слаще меда, мы ведь ни разу открыто не скандалили, — теперь, мистер Троллеман, по поводу танцевального зала. Я надеялся, что он будет строиться на средства, собранные по подписке друзьями местных жителей. Но никто не помог. Может быть вы? Не хотите ли внести сколько-нибудь на танцевальный зал?

Никогда я не видел такого внезапного проявления бешенства у человека. Троллеман вскочил, как взбесившаяся собака; он орал на меня, грозил кулаком.

— Я снесу этот танцевальный зал, сотру его с лица земли. Вы увидите, вы увидите.

Смешно было слушать, как он орал.

Я пошел к Абрахаму и рассказал ему об этой угрозе. Он созвал муниципальный совет, пригласив и помощника пастора. Они составили жалобу на имя губернатора. Я увез ее с собой и сдал в канцелярию губернатора, где жалобу подшили в дело, не ответив на нее. Кроме того, в архивном деле теперь хранится наша дарственная запись: жители Игдлорсуита самостоятельно, без всякого надзора со стороны датчан владеют на правах собственности этим домом.

В тот вечер муниципальный совет устроил официальное открытие танцевального зала: кафемик в нашу честь. Здание, которое казалось нам таким большим, было переполнено. Толпа расступилась перед нами у входа. Мы прошли на середину, где было оставлено для нас свободное место. Здесь стояли два стула, столик, покрытый белой скатертью, на ней две чашки с блюдцами. Когда кончили пить кофе, люди окружили нас; на мгновение все затихло. Затем запел хор; дирижировал помощник пастора Самуэль. Трудно было сдержать слезы. Пение затихло, и Самуэль обратился к нам с речью.

— Сегодня, — сказал он, — мы приветствуем Кента с его женой и благодарим их за большой дар. Мы сожалеем, что у нас не было времени подготовиться. Ясно, что мы не можем отблагодарить их за этот бесценный дар: во всей Северной Гренландии нет лучшего танцевального зала, даже в тех местах, где люди живут лучше нас. Этот дом принадлежит нам. Сегодня мы чувствуем, что этот дом, красивый дорогой дом принадлежит нам, и мы за это очень благодарны. Мы будем помнить Кента и его жену до тех пор, пока этот дом будет стоять, и будем испытывать благодарность за чудесный дар. Жители из других поселков, не знакомые с Кентом, увидят, как он любит Игдлорсуит. Мы глубоко признательны Кенту за подарки, пиры, за помощь бедным. Множество людей благодарно Кенту. Теперь Кент с женой отбывают на родину, и мы желаем им счастливого благополучного путешествия. Жители Игдлорсуита будут долго помнить Кента. Его дар, стоящий посреди поселка, будет напоминать нам о нем.

Когда Самуэль кончил, собравшиеся пропели псалом. Я встал и произнес речь, поблагодарил их на том жаргоне, который Саламина научилась понимать. Фразу за фразой она переводила мою речь на настоящий эскимосский язык; моя речь в ее переводе была краткой и выражала сущность сказанного.

— Мы, — говорил я, — прожив так долго среди вас, хотим при расставании сказать о той острой глубокой привязанности, которую чувствуем к вам, о том, как сжимается у нас сердце от того, что мы оставляем вас.

Саламина переводила это так:

— Он говорит, что они вас любят.

Я полагал, что после моей речи церемония будет окончена, и так, по-видимому, думали все. Но только-только поднялся шум общего разговора, как вдруг появился Бойе, прорвавшийся сквозь толпу словно разъяренный молодой бык. Бойе стал прямо посредине круга. Люди умолкли. Он заговорил. Речь его была энергичной, пылкой. Его жесты не были жестами пастора, голос звучал не так, как с кафедры. Боже, до чего же он был красив! Худое молодое лицо светилось решимостью. Бойе сказал:

— Много людей путешествует по разным странам, и некоторые из них приезжали и сюда. Но никогда мы не встречали таких иностранцев, как эти, они сделали для нас столько добра, дарили нам столько чудесных подарков. Мы благодарны им всем, но особенно благодарны Кинте и его жене, так как благодаря им были добры к нам другие иностранцы. И сравнивая этих людей с теми, кто приезжал сюда раньше, мы можем сказать, что доброта их подобна доброте Ганса Эгеде и его жены. Велика наша благодарность им всем, а особенно чете Кинте. Мы никогда не забудем материальных и духовных благ, которые вы принесли нам.

Запись этой речи, переданной мне Бойе, он подписал так: «Сие написал охотник из страны гренландцев, Бойе Малакисен, в Игдлорсуите».

И все снова запели:

«Слава в вышних богу и на земле мир!»

Наутро моросил дождь с серого неба. Мы сидели, прихлебывая кофе, в компании близких друзей, в то время как наши вещи переносили на берег. Помогать пришли решительно все. Двери не закрывались. Люди толпами сновали туда-сюда, носили вещи. Наконец, когда все, что должно было ехать с нами, вынесли из дома, мы стали растерянно бродить по усыпанному мусором дому. Пора! Время отправляться! Давно пора: Кнуд, самый рослый мужчина в поселке, с бородой, как у генерала Гранта, плачет на плече у Френсис, называя ее своей матерью; Мартин и Ионас говорят о самоубийстве; Рудольф, Абрахам жмут мне руки. Можно подумать, что мы прощаемся навеки. Пора! Идем!

Внизу на берегу собрались все жители поселка. Я помню, что мы пожали руки всем, даже грудным детям. Рудольф и Абрахам сели с нами в лодку, на весла. Как только мы взошли на борт, все начали петь. Этого мы уже не могли вынести и расплакались.

Моторная лодка отчалила и направилась вдоль берега. Люди пошли следом за ней, затем взобрались на холм над гаванью. Навсегда сохранятся в нашей памяти фигурки на вершине холма, машущие нам вслед носовыми платками, клубочки дыма и звуки ружейных выстрелов. Прощай, Игдлорсуит!

Два катера Геодезической службы, на одном из которых пассажирами ехали мы, прибыли в Годхавн накануне самого жестокого шторма, какой только помнят в этих местах. Шхуна из Упернивика не пришла в порт. Никто никогда не узнает, что с ней произошло. Кусочек палубной обшивки или чего-то вроде этого, подобранный год спустя, мало что скажет.

Конец.

 

Послесловие редактора

Вы прочли последнюю страницу этой книги. В вашей памяти еще свежа, да и вряд ли скоро изгладится сцена прощания четы Кентов с друзьями — с милой, скромной Саламиной, обладательницей неиссякаемого запаса душевной щедрости, чувствительным Мартином, чье лицо «как полная луна, улыбка, как восходящее солнце, а слезные железы, как Ниагарский водопад», добродушным гигантом Кнудом, с гостеприимным «маленьким джентльменом» Ионасом и другими персонажами книги. В ваших ушах еще звучат слова благодарственного псалма, которым эти честные труженики славят жизнь, славят мир на земле…

Верится, что книга увлекла вас и красочными описаниями полярной природы, метко, любовно очерченными портретами героев, непринужденностью повествования и тонким юмором. Не потому ли, закрывая ее, испытываешь сожаление, будто ты прощаешься с добрым другом, занимательным собеседником, сердечным человеком, каков и есть на самом деле автор «Саламины».

«Есть удивительные, ясной и радостной души люди, — писал о Рокуэлле Кенте один советский критик, — они идут по жизни, словно не зная будней, каждый новый день для них — праздник труда и торжества. Взволнованной преданностью всему, что есть хорошего на свете, заполнены их ум, сердце; счастье для них — любить красоту созидательного разума, честных работящих рук».

Вот эта взволнованная преданность хорошему, любовь к человеку-труженику, характерные для всего творчества Рокуэлла Кента, ярко выступают на страницах «Саламины».

Выдающийся американский художник, самый искренний друг Советской страны, неутомимый борец за мир, демократию, прогресс и взаимопонимание между народами, Рокуэлл Кент в этой книге предстает перед вами как оригинальный писатель-путешественник, писатель-романтик с собственной манерой письма, ясным видением, умением находить, казалось бы, в мелких деталях и незначительных фактах нечто интересное, значимое.

«Саламина» — вторая книга Рокуэлла Кента о Гренландии. В первой — «Курс N by E» — он рассказал о плавании на крохотном парусном суденышке из Нью-Йорка к берегам Гренландии, о кораблекрушении и о своем первом знакомстве с природой и людьми острова.

В «Курс N by E», как и в «Саламине», много романтической приподнятости, сочетающейся с простотой и искренностью. Но, прочтя обе книги, вы согласитесь, что «Саламина» написана с большим литературным мастерством: в этой книге шире диапазон авторских наблюдений, местами ярче выписан пейзаж, выразительней характеры действующих лиц.

Вы, конечно, заметили, как тепло, душевно рассказывает Кент об эскимосах, об их обычаях, воззрениях, отношениях между собой и с приезжими. Чувствуется, что автору дороги эти люди, что он восхищается ими. Ведь эскимосы так добры, гостеприимны, добродушны, незлобивы. «Они живут мирно, а мирная жизнь, по-моему, и есть счастье. Горькая мысль для нас, американцев, неприемлемая для духа нашего времени», — заключает Рокуэлл Кент.

Он нисколько не идеализирует эскимосов, он описывает их такими, каковы они на самом деле. Что из того, если и среди эскимосов есть хитрецы, которые не упустят случая надуть чужака? Их хитрость своей наивностью часто вызывает у Кента улыбку. Он же знает, что эти хитрецы в любую минуту готовы рисковать жизнью, спасая попавших в беду путешественников. «Вот за такие вещи, — пишет Рокуэлл Кент, — мы должны быть благодарны гренландцам. А чем мы за них отплачиваем? Немного табаку, сигара или две, стаканчик шнапса — и еще думаем, какие мы прекрасные люди». Рокуэлл Кент неоднократно сравнивает гренландцев со своими соотечественниками или с другими представителями так называемого цивилизованного капиталистического мира, и чаще всего сравнения эти не в пользу белых.

Выиграли ли эскимосы от приобщения к капиталистической цивилизации? На этот вопрос Рокуэлл Кент отвечает отрицательно. Однако в «Саламине» нет четкой социальной концепции. Сочувствие автора на стороне уходящего патриархального уклада жизни гренландцев. Рокуэлл Кент не вскрывает до конца исторический смысл наблюдаемых явлений в Гренландии, ошибочно заменяя законы общественного развития законами биологии. Довольно часто на страницах книги Рокуэллом Кентом высказывается мысль о неизменности человека в различные социальные эпохи.

Ближе Кент к истине в вопросе о влиянии христианства на гренландцев. Что дала им эта религия рабов и бедняков, навязанная европейскими миссионерами?

«…Бог был не слишком добр к гренландцам, — пишет Кент. — Народ, живущий на безлесной, голой полоске суши, окружающей материк льда, тщетно будет разыскивать в священном писании упоминание о материальных благах, которые даровал ему бог. Присутствие бога здесь не ощущается. Это делает Евангелие несколько нереальным. Может быть, бог здесь не живет?»

Вы соглашаетесь с Кентом — христианство чуждо эскимосам, и что из того, «если они действительно верят в демонов, троллеи, бесов, ведьм, во всю адскую компанию, в которую верят язычники». «И мы, — продолжает Кент, — даже в период расцвета христианства верили во все это. Такая вера противоречит христианской теологии не более, чем богатство — христианской морали».

А как искренне озабочен Рокуэлл Кент судьбой гренландцев! Умный, вдумчивый наблюдатель, он приходит к логическому заключению: капиталистическая цивилизация угрожает свободе гренландцев, их самобытной культуре, их существованию.

Кто же представлял тогда в Гренландии эту цивилизацию? Торговец, агент Королевского датско-гренландского торгового департамента; миссионер, духовный пастырь и «опекун» эскимосов, губернатор со своим чиновничьим аппаратом. Вам они знакомы. Их типичные портреты очень выпукло нарисованы Кентом в «Саламине»: живоглот Троллеман, помощник пастора ханжа Самуэль и безыменный губернатор-бюрократ. На протяжении столетий они представляли цивилизацию белых в Гренландии.

Но с каждым годом заметно растет национальное самосознание эскимосов, их политическая активность. Например, под давлением гренландской общественности датское правительство в 1950 году вынуждено было принять закон о демократизации системы управления Гренландией и некотором расширении прав местных органов самоуправления. И как ни ограниченны эти права, они все же дали возможность эскимосам в какой-то степени выражать свою волю, отстаивать свои права. Это заметно проявилось на первых же выборах в местные органы самоуправления в 1951 году, когда ни один из баллотировавшихся датских чиновников, торговцев и миссионеров не был избран в высший исполнительный орган Гренландии — Национальный совет (ландсрод). Гренландцы, выступающие за проведение экономических и политических реформ, получают поддержку прогрессивных кругов Дании, и особенно Датской коммунистической партии. С их помощью гренландцы добились некоторых изменений в хозяйственной и культурной жизни. Хотя еще в незначительных размерах, но расширяется жилищное строительство. Возросли фонды социального обеспечения: всем детям от 7 до 14 лет выдается ежемесячное пособие. Улучшается здравоохранение. Школа отделена от церкви, изменился характер школьного образования в сторону профессионализации…

Верится, что труженик эскимос, светлый образ которого увековечен Рокуэллом Кентом на прекрасных полотнах и в книгах, будет подлинным хозяином острова. И конечно же, закрывая книгу, вам хочется пожелать народу Гренландии то же, что пожелал ему Кент в своем предисловии к советскому изданию «Саламины»:

— Да живет он в мире, вовек!