Аврелия

Кэнтон Э.

Часть третья

Весталка

 

 

I. Перед грозой

Прошло несколько месяцев. Благодаря тому что теперь в Риме жил император Домициан, вид города сильно изменился. Возвращение цезаря в столицу сулило, понятно, людям всякие беды, и никто уже не сомневался, что император начнет приводить в исполнение все те ужасные угрозы преследования, которые он наметил еще до своего отъезда.

Наши знакомцы, казалось, совершенно не были смущены наступавшей грозой и не выказывали опасений… Бедные евреи у Капенских ворот отпраздновали свадьбу Цецилии и Олинфа, а Флавия Домицилла с Аврелией, помогая молодым супругам своей щедростью, устраивали их жизнь, вносили в нее радость и довольство.

Цецилия — теперь уже замужняя женщина, и это ее положение вдохнуло в нее новое счастье. Ее прелестное юное личико по-прежнему дышит здоровьем; одно лишь нейдет к нему — это грустное выражение, след былых страданий. Супруги сняли теперь на Палатине очень удобный дом, чтобы Цецилия не была слишком удалена от своих друзей. Флавии, например, она всегда помогала в делах благотворительности, и Аврелия сама рада была посещениям молодой женщины.

Ни в чем не нуждаясь, Цецилия не знала, что значит забыть бедных изгнанников у Капенских ворот — Петрониллу, Евтихию и всех, к кому она была привязана. А там, в этой гнилой и заброшенной всеми окраине великого Рима, так много было несчастных, жаждавших утешения, так много проливалось слез, которые нужно было осушить! Если Цецилия и раньше страдала за них, когда была чужой им, то что она должна была испытывать теперь, став им сестрой по религии?

Она богатства не желала, ей нужно было лишь немного, чтобы помогать бедным христианам. Когда же она узнавала о нужде, посетившей кого-либо из ее братьев, она бежала к Флавии, Аврелии и даже великой весталке, чтобы и им, так сказать, доставить случай открыть сердца к подвигам истинной христианской добродетели. У нее, понятно, были и свои планы, но она о них молчала, а это верный и скорый путь к достижению того, чего желаешь.

Цецилия была христианкой, она видела любовь Олинфа, его заботливость и была вполне счастлива, а собственные ее заботы о ближнем заставляли ее гордиться общей к ней любовью, помимо ее воли вылившейся в форму прямого обожания. Все ее любили, уважали и в то же время чувствовали, что юная и неопытная Цецилия, лишь начинавшая жить сознательной жизнью, одна из тех женщин, которые готовы открыто исповедовать Христа и принять за Него мученический венец. Аврелия и весталка очень ее любили.

Метелл Целер по совету Вибия Криспа исчез из Рима и скрылся в довольно укромном убежище. Однако время от времени Корнелия получала от него успокоительные письма. Эти письма передавала ей Цецилия, а той приносил неизвестный посланец.

Надо признаться, что симпатии Метелла и весталки далеко не отличались той строгостью, которая обыкновенно создает прочное счастье, и не были чужды некоторой смелости и свободы. Чувства Корнелии в особенности были пылки и неудержимы, и она с нетерпением ждала лишь того момента, когда цепи упадут и разрушится преграда, доставлявшая ей столько отчаяния… Но впереди еще целый год мучений, а там… И тут у весталки замирало сердце, когда она рисовала себе картины будущего…

А Метелл? Мог ли этот двадцативосьмилетний юноша мечтать о девушке, на которую годы и разные огорчения уже наложили свою незлобивую руку? Было над чем и задуматься… Весталка могла стать свободной не раньше тридцати шести лет. В ней уже не было бы той юности, о которой мог мечтать Метелл, да притом же такой брак считался несчастливым. Могла ли она внушить ему такую любовь, которая заставила бы умолкнуть все эти соображения?

Что сталось со сборщиком податей? Цецилий, живя спокойно с дочерью и взирая с некоторой гордостью на зятя своего Олинфа, переменил свое мнение о христианах, которых раньше он преследовал с таким ожесточением. Как и прежде, его и теперь часто видели в христианском квартале у Капенских ворот, но его посещения никому уже не причиняли обид; по слухам, он и сам принял крещение.

Гургес тоже изменился. Он уже не простой могильщик, а нечто высшее, так как получил с помощью отца особенно почетный (для могильщика) жезл Либитина и сделался уже теперь одним из привилегированных обитателей окрестностей большого цирка. О женитьбе он уже перестал думать. При напоминании о Цецилии он обыкновенно отвечал: «Успеем пожениться, подождем, пока боги укажут мне другую Цецилию». Он остался все тем же ярым поклонником своей покровительницы Венеры Либитинской, что, однако, не мешало ему посещать дом Олинфа и Цецилии, которые не могли не питать к нему чувств признательности и благодарности. А Гургес, как большой философ в этом отношении, рассуждал, что все религии хороши сами по себе, лишь бы его считали честным и порядочным человеком: хотя, мол, я и нехристианин, но в то же время и я служу Богу.

Главное действующее лицо всей этой драмы, Марк Регул, как бы сошел со сцены и жил в тиши своего великолепного дворца. Поговаривали, будто он перестал даже и думать о весталке или христианах и хочет, чтобы о нем забыли. А ведь это были два грандиознейших дела, которыми он заправлял со всей присущей ему жестокостью и последовательностью. Причины подобного притворства Регула объяснятся после, но на главную из них ввиду тайной связи ее с предшествовавшими событиями нельзя не указать сейчас же.

Известное читателю освобождение Цецилии и смерть Парменона, в котором Метелл Целер признал Федрию, убийцу своего отца, расстроили все планы Регула: Цецилия ускользнула — и вся надежда проникнуть в тайны христианства и найти главных руководителей этой интересовавшей его «секты» была утеряна; Парменон был убит — и Регул лишился драгоценнейшего человека, который помогал ему в исполнении дальнейших деталей его замыслов, деталей мелких, но для великих планов его имевших громадное значение. Тут сыщик чувствовал себя совсем уже сбитым с толку этими неожиданными и необыкновенными препятствиями.

Метелл Целер вполне ясно сознавал, что в этом темном деле, каково было убийство его отца и разрушение дома Веспасиана и Тита, Федрия был лишь гнусным исполнителем чужих велений, что приказание исходило от цезаря, но что составление плана — дело рук Регула.

Все объяснялось очень просто. Мечтая подняться на высоту недосягаемую и мня себя сыном богов, император Домициан поставил в заново перестроенном Капитолии свою золотую статую, стал уже величать себя богом, возвел и брата своего в божеское достоинство и воздвиг всему роду Флавиев целый храм, соорудив его на том самом месте, где когда-то стоял скромный домик, свидетель его рождения. И вот цезарь начинает уничтожать все, что могло бы людям напомнить о его совсем незнатных предках.

По свидетельству Диона Кассия, Домициан употреблял самые крайние усилия, чтобы скрыть свое участие во всех своих жестокостях: приговоренных к смерти обыкновенно отправляли в ссылку и там уже умерщвляли, чтобы меньше было шуму в Риме. У цезаря в большом ходу на этот счет был яд, но часто он прямо доводил свои жертвы до самоубийства, умывая руки и доказывая другим, что он-то, во всяком случае, не виноват в том душевном состоянии, в тех муках душевных, которые будто бы и помимо его участия могли привести человека к трагическому исходу.

Этому-то жестокому тирану понадобилось умертвить Люция Метелла и разорить его гнездо: он ему был ненавистен как друг Веспасиана, хорошо знавший все подробности жизни цезаря и справедливо негодовавший на него за все его козни.

Дело было трудное, его надо было исполнить тонко, осторожно, чтобы император был чист, чтобы его не заподозрили в двойном злодействе. Марк Регул выручил и здесь и предложил взять все дело на себя: он хорошо изучил цезаря, давно уже предвидел все его мысли и понял, что, служа ему, он без выгод не останется и быстро войдет к Домициану в доверие.

В то время в Риме было много всяких проходимцев, отважных, ловких, готовых на всякое преступление. Федрия — один из них — не раз доказал Марку Регулу, на что он способен; его-то он и подослал к Метеллу, снабдив самыми подробными указаниями, все разъяснив ему до мелочей. Федрия должен был возмутить всех рабов Метелла, толкнуть их на грабеж, разрушить дом до основания, убить и сына и отца, похоронив несчастных под обломками их старого жилища.

Изобретенное Марком Регулом средство никогда не могло бы вызвать неодобрения цезаря, и вот почему. Бунты и грабежи среди рабов были тогда столь обычным явлением, что разрушение дома Веспасиана и Тита, в котором жил Люций Метелл, явилось бы, таким образом, вполне естественным последствием дикости и ярости черни.

При успехе Федрия должен был получить свободу, а Регул от себя пообещал ему за это всяких милостей. План был выполнен прекрасно, лишь Целер избежал смерти от ножа убийцы, так как находился в Риме.

Раб явился к Регулу за обещанным, но многого не получил: он был в полной власти этого человека как преступник, да и дело не совсем было кончено. Метелл Целер задумал мстить за отца, надо было и от него избавиться.

В ожидании нужного момента Федрия был пока отправлен в Малую Азию под другим именем, с подложными документами вольноотпущенного и так изменил свою внешность, что был почти неузнаваем.

Наконец Регул вызвал его в Рим. Тут Метелл опять очутился в путах и избег участи отца только благодаря вмешательству великой весталки, опять расстроившей все планы Регула: Метелл бежал из Рима и скрылся в самом недоступном месте.

Федрия теперь уже назывался новым именем Парменона, а его шрамы на лице могли заставить задуматься даже самого тонкого и проницательного человека. Регул поместил его в дом своего же собственного раба; новоявленный Парменон за всю ту помощь, которую он оказывал этому подозрительному покровителю, видел от него только крохи тех благодеяний, которыми тот его когда-то соблазнял.

Как бы там ни было, но Парменон даже рад был и этому, столь прибыльному, по его расчетам, ремеслу. А если к этому прибавить, что он не раз получал от Марка Регула кое-что и за свое молчание (мало ли у того было всяких трудных и требовавших молчания предприятий?), то понятно станет, почему бывший раб не особенно сетовал на свою судьбу.

В сущности, положение этих двоих людей, родственных друг другу по взглядам на наживу, было опасное. Один держал другого в руках как беглого раба, бунтовщика, убийцу, но зато и тот платил первому тем же, вися над ним подобно камню, готовому в любой момент сорваться и раздавить его… Ведь Парменон мог поднять завесу, скрывавшую Регула-предателя, Регула-заговорщика и убийцу, и показать глазам людским все его преступления, которыми, понятно, он хвалы народной не заслужил бы.

Более того, Парменон отлично понимал, что Регул ничего не предпринимал на собственный страх и что ко всякому такому преступлению можно было легко припутать и цезаря. Но Регул должен был притворяться ничего не знающим о присутствии покровительственной руки Домициана, да ему никогда и не простили бы этого, если бы хоть малейший слух о чем-нибудь подобном достиг императорских палат.

Короче говоря, оба они — и Регул и Парменон — могли друг друга погубить, когда хотели, оба ждали лишь удобного момента, чтобы избавиться от этой гнетущей обоюдной зависимости. Но для первого при желании достаточно было бы одного движения руки, а у второго была лишь смутная надежда. В этом лишь была и разница. Судьбе же угодно было распорядиться этим иначе.

Когда было задумано преследование христиан, предатель Марк Регул приобщил к этому делу и Парменона, сделав это без всяких затруднений и, как мы видели, не без успеха. Парменон, как торговец рабами, пришелся очень кстати в этом деле с бедной Цецилией, и не его вина, если Цецилию освободили, если она ускользнула от Регула.

К тому же бывший раб и сам был чудным сыщиком, может быть и по природе, а Марку Регулу подобные качества помощников были всегда на руку: он был бы не один. Но вот Федрию признал его бывший господин и ударом меча убил его на месте.

У Марка зарождаются весьма характерные в таких случаях мысли: он и рад, что судьба послала ему избавителя от этого гнусного раба, который постоянно заставлял его дрожать за собственную жизнь и в лучшем случае мог бы сыграть с ним злую шутку; но он и опечален, он еще сильнее злобствует против Метелла Целера, который так счастливо и без всяких со своей стороны усилий увернулся от него и тем лишил его крупной добычи, которая могла бы удовлетворить и честолюбию его, и жадности.

Происшествие это наделало в Риме порядочно шуму. Метелл Целер особенно помог этому, так как его разоблачения об участии Регула в преступлениях приобрели такую веру и прочность, что многие были уже достаточно знакомы с истинной подоплекой и обстановкой последних покушений. В результате Регул не знал, как избавиться от опасных и вредных для его репутации слухов, тем более что число лиц, ему враждебных, росло с каждым днем…

А тут как на грех и император вернулся в Рим, вернулся победителем, счастливо окончив дакийскую войну.

Цезарь вдруг переменил свою обычную тактику. С тех пор как он стал жить в столице, он как будто укротил свой гнев, перестал творить бесчинства и не ужасал уже более Рима теми жестокостями, которые раньше были здесь обычным явлением. Ко всеобщему удивлению, им не было пролито ни единой капли крови.

Этим он произвел целый переворот в мыслях и ожиданиях народа. Поведение цезаря и ужасало всех своей новизной, и в то же время радовало народ, жаждавший спокойной и счастливой жизни. Объясняли эту перемену различно. Домициан мог и отказаться от исполнения тех двух величайших в его жизни предприятий, которыми раньше занимался с таким усердием, наводя страх на окружавших; может быть, христиане перестали казаться ему столь опасными и ненавистными, и он перестал их бояться и теснить; точно также, может быть, он уже не бредил более своим Божественным происхождением и в наказании великой весталки не видел уже средства, которым думал возвеличить себя в глазах народа и как цезаря, и как верховного жреца. Где правда? Она была далеко от этих предположений. Император не изменился. Ненависть его к христианам, которые, как он думал, угрожали его могуществу, была прежняя, а желание добраться наконец до весталки Корнелии и покончить с ней было еще сильнее, чем когда-либо.

Домициан не изменился, а попросту выжидал…

Регул был тайным агентом Домициана и тотчас по приезде императора в Рим имел с ним продолжительную беседу. Сыщик сообщил цезарю о положении дел все самые подробные сведения, которые успел собрать за время его отсутствия. Отпустив от себя своего достойного сообщника, цезарь гадко и подозрительно улыбнулся… Он наслаждался и самим собой, и собеседником, видел, что все идет по плану, и от удовольствия потирал руки.

Как это было далеко от всех надежд наивного народа, предполагавшего в императоре столь странную перемену к лучшему! Чувствовалось, что буря крепнет, что скоро она начнет гнуть деревья к земле… Горизонт начинали заволакивать тучи, а скоро блеснула молния и грянул гром…

 

II. Галерея из прозрачного камня

Ожидая прихода Регула, Домициан прошел из галереи в сад и приказал принести туда лук и стрелы.

— Гирзут, Гирзут! — стал он громко кого-то звать.

На этот крик предстал пред цезарем юноша, появившись из тени кипариса подобно чародею. На вид ему можно было дать гораздо менее шестнадцати — восемнадцати лет; он выглядел почти ребенком; но он был угрюм, задумчив, как человек, много уже испытавший на своем веку.

— Гирзут! — обратился к нему Домициан. — Мне хочется развлечься немного. Хочу пострелять, а ты будешь моей целью.

— Неужели мало того, что ты мне сделал? — ответил ему Гирзут. — Неужели надо еще терзать меня?

Он не считал нужным скрывать свое неудовольствие и говорил с императором таким тоном, с которым, пожалуй, не решился бы никто другой.

— Стоит тебе думать о каких-то царапинах! — заметил ему Домициан.

— Хороша царапина! — пробормотал Гирзут с довольно-таки откровенной и злой усмешкой, взглядом указывая на свою руку.

Крайний сустав на одном из пальцев был в крови, распух, покраснел и обнажился почти до кости; мясо висело клочьями, и сустав почти совсем был отделен от пальца еще свежим и глубоким рубцом.

— Как, разве еще не зажило, Гирзут! — воскликнул цезарь с некоторым сожалением. — Ты болен! Бедный мальчик! А мне Гелиодор, мой доктор, сказал, что это пустяки. Ты мазь приложил бы, ту, которую тебе Евтрапел прислал…

Гирзут молчал.

— Как же быть? — продолжал Домициан. — А впрочем, пойдем, ты подставишь другую руку. Пойдем, Гирзут!

Тот ничего не ответил и молча побрел за своим господином по направлению к ипподрому.

Если бы кто-нибудь мог взглянуть теперь на этого несчастного юношу, посмотреть в его глаза, тот догадался бы, какой глубокой ненавистью он был проникнут к своему сумасбродному мучителю. Домициан в это время был так занят выбором стрел, с таким вниманием пробовал натягивать тетиву, что ничего этого не замечал.

Гирзут был маленький урод. Голова его имела форму груши, суживаясь кверху и расширяясь книзу, а на ней, на этой небольшой макушке черепа, подобно щетине, торчали редкие волосы. Тело его было слишком тучно для его лет, а длинные, тонкие руки висели как плети. Во время ходьбы он как-то странно волочил свои кривые ноги; одним словом, Гирзут был живой насмешкой природы над человеком. Но при всем том взор его светился каким-то таинственным блеском, придававшим всей его неладно скроенной фигуре вид человека чувствующего и далеко не глупого. Только глаза и оживляли этого уродливого карлика.

Ни Домициан и никто другой при его дворе ничего не знал о происхождении Гирзута. Цезарь получил мальчика из рук некоего Асклетариона, известного вызывателя душ умерших.

Асклетарион часто появлялся в Риме и пользовался у Домициана каким-то необъяснимым уважением, которое граничило с суеверным страхом, внушенным императору этим странным кудесником. Страх этот, вероятно, и послужил причиной смерти Асклетариона: император приказал умертвить его, так как он имел неосторожность проговориться, что очень хорошо знает тот момент, когда император должен будет расстаться с жизнью.

Гирзут никогда почти не покидал нового своего господина. Домициан сначала даже обращался к нему, как это неудивительно, за советом в решении наиболее важных дел, и не раз первые шаги императора в управлении провинциями и даже всем государством зависели от капризов этого маленького урода. Но наряду с этим ему ничего не стоило сделать Гирзута игрушкой своего досуга, развлекаться им, как чем-то даже неодушевленным. Таков был Домициан. Естественно, что Гирзут чувствовал к нему глубокую ненависть, скрывая ее до поры до времени и выжидая, когда представится счастливый случай отомстить за себя.

Долго Марк Регул искал императора среди бесконечных садов дворца и наконец нашел его за занятием, столь тягостным для Гирзута. Домициан настолько был занят своими упражнениями, что не обратил на Марка никакого внимания, и тот должен был терпеливо ждать, когда Домициан соблаговолит заметить его и заговорить. Гирзут стоял с поднятой рукой, раздвинув пальцы, и внимательно следил за взглядами императора, за выражением его лица, а император старался попасть стрелой между его пальцами, желая обратить внимание Регула на свою меткую стрельбу и увидеть на его лице удивление, достойное таких стрелков, каким был император.

Домициан, пуская одну стрелу за другой, весь погрузился в свое занятие, и Регул стоял в почтительной позе, как бы застыв в своем тщетном ожидании ласковых слов императора. Прошло несколько минут — и Регул уже начал беспокоиться: он был смущен новым приемом и не знал, как понять его. Домициан посмотрел по сторонам: что-то недоброе было в его глазах. Регулу хорошо были знакомы такие взгляды. Что это значит? Немилость? И этот негодяй по той понятной усмешке, которая скользнула по губам цезаря, отнес ее всецело к себе, легко предполагая о подозрении, которое могло запасть в его душу. Откуда взялось это подозрение? Может быть, у Домициана есть и доказательства его провинности? В чем же она, эта провинность? Кто ему смел сказать о ней? И Регулу начали чудиться всякие страхи. Он начал рисовать себе самые ужасные картины, думать с сокрушенным сердцем о своей судьбе, которая была в руках этого подозрительного и пустого тирана.

Но вот Регул вздрогнул… Пронзительный крик заставил его очнуться от своих размышлений… Он испуганно озирается. И что же он видит? Стрела императора во второй раз пронзила руку Гирзута.

Гирзут вскрикнул не своим голосом… Это маленькое чудовище, вне себя от боли, начинает оглашать воздух страшными проклятиями, бегает взад и вперед по ипподрому и старается вырвать из руки стрелу…

Вы думаете, Домициан пожалел этого несчастного? Его сердце было глухо к подобным чувствам, да иначе он и не стрелял бы в такую опасную цель.

— Клянусь Минервой, — серьезно проговорил он, как бы размышляя о последнем ударе, — это Регул помешал мне! Это ты виноват в моей неловкости, — продолжал он, обращаясь теперь прямо к Регулу. — Однако довольно с меня, надоело, будет. Пойдем-ка, Регул, в мою галерею, мне надо поговорить с тобой серьезно, — прибавил он, а затем швырнул в сторону лук и стрелы и, взяв под руку удивленного Марка, пошел с ним прочь от крови, слез и проклятий…

Галерея, в которую направился теперь Домициан с Регулом, была достаточно любопытной и оригинальной для современной нашему рассказу эпохи, и о ней следует сказать несколько слов раньше, чем продолжать дальнейший рассказ.

Еще при Нероне в Каппадокийских каменоломнях был найден довольно необыкновенного свойства камень, который Плиний Старший очень подробно описал в тридцать шестой книге своей «Естественной истории». Камень этот был тверд, как мрамор, но в то же время прозрачен, как наше стекло. Назывался он фенгит. Плиний рассказывает, что Нерон построил из фенгита целый храм, в котором стены были так прозрачны, что иногда казалось, будто их совсем не было. Камень этот был в продаже в виде тонких пластинок, и богатые римляне вставляли его в окна своих жилищ. Стекло, положим, тоже было известно в то время, но оно шло на приготовление исключительно безделушек, кукол, статуэток; ему придавали самые причудливые формы, но, не умея выделывать из него пластинок, вставляли в окна только фенгит.

Подобно Нерону и Домициан хотел извлечь пользу из этого открытия, но он имел ввиду не благолепие храмов, а самого себя, собственную свою безопасность.

Он знал, что по тем плодам, которые вкушали его подданные в течение всего его правления, он не мог вести жизнь спокойную: везде его ожидали измены и покушения, даже со стороны самых близких. Он постоянно был под страхом, что кто-либо подкрадется к нему и нападет сзади, и непременно сзади, так как при встрече с врагом лицом к лицу он мог бы или убежать, или в крайнем случае отразить удар. В том же, что покушение должно последовать, он не сомневался. И вот чтобы обезопасить себя таким образом, чтобы видеть всякого, кто пожелал бы подкрасться к нему, — он велел построить себе из фенгита целую галерею и в минуты отдыха разгуливал по ней уже безопасно, как в зеркальной комнате, стены которой отражали и его самого, и собеседника, если он бывал с ним, и мебель, и статую Минервы, воздвигнутую посредине галереи, — одним словом, все. Домициан мог теперь видеть, что делается сбоку и сзади, и уже нападения из-за угла не боялся. Здесь-то он и находил успокоение и отдохновение от всех трудов своих; здесь он ловил и убивал мух, которые случайно попадались ему на глаза; здесь были составлены планы всех тех убийств, которыми прославилось его царствование, — одним словом, здесь он проводил время достаточно серьезно, наскучив пускать на дворе стрелы сквозь пальцы Гирзута.

Но теперь ему было не до мух и развлечений. Он сорвал уже свою злобу, поранив руку своего урода, а теперь шел на важное совещание с Марком Регулом, от которого надеялся узнать многое…

Когда император и Марк Регул вошли в эту галерею и когда Домициан, обыскавший все уголки ее, убедился, что никто их подслушать не может, он вдруг остановился перед Регулом и, смотря на него в упор своим гневным взглядом, проговорил с раздражением:

— Где твое искусство, Регул? Ты никуда не годишься.

— Почему, государь? — спросил тот, стараясь придать своему голосу как можно больше преданности и выказать себя самым заботливым охранителем царской чести и жизни.

— Читай! — сердито произнес Домициан и протянул ему лист папируса, вытащив его из-под своей пурпурной тоги.

Регул сейчас же принял самый торжествующий вид, вид победителя, который ценит и самого себя, и свою победу: он заранее бравировал.

— Прокламация! Меня нельзя этим удивить, государь, — небрежно произнес он, не считая даже нужным взять лист, который протягивал ему цезарь. — Мне и читать ее не нужно, я ее знаю. Вот и второй экземпляр ее, — прибавил он, показывая Домициану другой лист, содержавший в себе почти дословно то самое, что так сильно раздражало императора.

— Прокламация? Ты говоришь, это прокламация? — повторял Домициан одно и то же, в большом смущении от появления этого второго экземпляра. — Да посмотри! Ведь это совсем другое! Видишь!

— Государь, стоит только ознакомиться с содержанием написанного, чтобы назвать это прокламацией. Взгляни, государь, тут все клонится именно к возбуждению народа.

— К какому возбуждению? — спросил с видимым беспокойством Домициан.

— Хотят, видимо, подготовить народ к открытому восстанию, чтобы переменить нынешнее правление, — равнодушно ответил Регул.

Он уже не старался теперь подыскивать слов, не говорил общими фразами, а прямо указывал императору на характер обеих прокламаций, на силу самих вещей.

Цель была достигнута, и Домициан был поражен этим известием.

— Правда, сущая правда! Клянусь Минервой, ты прав! Вот к чему клонятся все эти намеки! — кричал он, потрясая в воздухе злополучным листом папируса. — Но вряд ли у них что-либо выйдет из этого; я их заставлю раскаяться! Вот смельчаки! Посмотрим… Кто же писал это, автор кто? — повторял он, глядя на Регула глазами, налитыми кровью.

— Смею доложить, государь, — смиренно начал объяснять Регул, — что автор этого недостойного плана и всех этих листов известный Люций Антоний, военачальник германской армии, намеревающийся провозгласить себя императором или кого другого — это дела не меняет. Главное то, что обе эти рукописи не оставляют никаких сомнений относительно переворота, который задуман Люцием.

Домициан вырвал из рук Регула принесенную им рукопись и с жадностью стал читать ее.

Тут было объяснение истинных мотивов смерти Люция Метелла среди насмешек по адресу того, кто при всем своем низком происхождении он имел дерзость величать себя каким-то божеством, требовать поклонения. Здесь рассказывалось о последних подвигах Домициана, скандально разбитого в войнах дакийцами, гвадами и маркоманами, но вернувшегося с войны почему-то победителем, с трофеями и пленными. Последние попросту были самыми обыкновенными рабами, купленными Домицианом для триумфа, для декорации, и переодетыми на манер якобы побежденных народов. Все это повествование кончалось энергичным воззванием к римскому народу, где среди просьб соединиться, напрячь последние усилия, чтобы свергнуть это ненавистное иго, сообщались самые точные сведения о количестве и качестве армии, которая готова идти к Риму и освободить его от жестокого Домициана.

Чтобы лучше и точнее понять истинное значение рукописей и те последствия, которые они могли иметь в народе (Домициана от этой мысли даже в жар бросило), надо знать, что постыдный мир, заключенный цезарем с дакийцами, был куплен им ценой славы и чести римского оружия. Оба его полководца, Сабин и Фуск, вывели в бой свои легионы и были наголову разбиты двумя дакийскими царями, Децебалом и Дюрасом, а про самого Домициана и говорить нечего. Он вел себя в этой войне столь постыдно, показал себя настолько неискусным военачальником, что нельзя уже было сомневаться в его неспособности к военным делам, хотя бы и прикрытой тогой римского императора.

Народ это понимал. Славное имя римского полководца начинало тускнеть благодаря тем несчастьям, которые повлекли за собой эти войны, и благодаря той фальши, которой цезарь окружил свою несуществующую победу, свой великолепный триумф… Имена его легионеров не дают ему покоя, и он уже мечтает отомстить им за тот позор, который известен теперь народу и о котором говорят на всех улицах его обширной столицы. А триумф так раболепно, с таким усердием и лестью был присужден ему справедливым римским сенатом! Слыша насмешки над презренным и жалким обманщиком-цезарем, народ мог радоваться унижению этого недостойного правителя и защитника народного благополучия, а отсюда вполне объясним и гнев цезаря, охвативший его при мысли, что ни одна хитрость его не удалась, что все эти насмешки над ним справедливы и верны до мелочей.

Та рукопись, которая была у Домициана, содержала лишь намеки на его деяния, так красноречиво описанные в другой, принесенной Регулом. Намеки могли тревожить и колоть императорское самолюбие, бывшее во всей его жалкой натуре самым больным местом, но справедливое изложение фактов о его темном происхождении и тех усилиях — убийствах и поджогах, — которыми он хотел уничтожить свидетелей своего детства и отрочества, достигало более верных результатов.

Сначала гнев Домициана готов был обрушиться на Регула. Неужели он не мог в самом деле сохранить все в тайне, неужели он оплошал и позволил, чтобы над цезарем так издевались?… И кто? Те, которых он мог уничтожить в один момент по мановению руки своей. Ведь не. бессилен же римский император! Но минуту спустя он понял, что и римский император может быть бессилен. Будь иное время, он не задумываясь уничтожил бы Регула, выдавшего его участие в своих преступлениях, но теперь дело было столь серьезно, что личное негодование против Регула уступило место мыслям о сохранении престижа власти вообще и своего положения в частности. И по мере того как он читал принесенную Регулом рукопись, можно было, несмотря на различные оттенки красок, которыми покрылось его пылавшее лицо, можно было с уверенностью сказать, что гнев против Регула прошел, а осталось лишь сильнейшее негодование против тех дерзких людей, которые осмелились порочить цезаря в глазах его народа. И вот когда он кончил свое чтение, он как бы задумался немного и, стараясь побороть охватившее его смущение, сказал Регулу:

— Откуда у тебя эта рукопись? Палфурий принес мне сегодня утром вот эту, — он указал на папирус, который уже был у него, — и уверил меня, что это единственный экземпляр.

— Какой, однако, искусник этот Палфурий! — презрительно улыбнулся Регул. — Два дня уже такие рукописи висят на стенах домов Рима, а он говорит…

— Ты правду говоришь? — в ужасе прервал его Домициан. — А эта, другая, тоже к стенам прибита? — допытывался он, указывая на второе воззвание к народу, которое получил из рук Регула.

— Покамест еще нет, но завтра будет и она висеть, — ответил Марк.

— Завтра? — повторил цезарь с явной уже боязнью за это «завтра».

— Это правда, государь, если только посылка с этими рукописями, только что полученная в Риме, не будет тотчас же отобрана от получателя.

— Сейчас же схватить его, сейчас же отобрать! — как бешеный кричал Домициан. — Кто получил их? Смерть тому… Стража!..

Но он вдруг остановился… Регул бросился перед ним на колени и открыл свою грудь, как бы для удара.

— Что с тобой? — спросил император, пораженный такой неожиданностью.

— Пусть меч моего повелителя поразит мое сердце, — с удивительным спокойствием произнес Регул, — рукописи у меня, я перехватил их.

— Что ты говоришь? — вскричал обрадованный император.

— Да, посылка у меня, — продолжал Регул, стоя на коленях. — Но, государь, не осуждай и не вели казнить твоего верного раба, который не пожелал оставить ее в других руках.

— Да ты мастер, Регул! Клянусь Минервой! Вот это услуга! — обрадовался цезарь, протягивая уже руки, чтобы поднять его. — Но как тебе удалось это? Вот уж ничего не понимаю.

— Очень просто, государь: я подкупил того, кому рукописи были посланы, но, к несчастью, не мог предотвратить их распространения, так как поздно узнал об этом.

— Но кто же он такой? — спросил Домициан.

— Одна темная личность по имени Мизитий. Он живет недалеко от храмов Изиды и Сераписа. Этот Мизитий, вероятно, находится в близких отношениях с Люцием Антонием, и пакет этот был получен Мизитием в условленном месте, на Фламинийской дороге. Обо всем этом я узнал от архигалла. Хорошо упакованный в бумагу пакет был привезен курьером из Германии, а передача состоялась возле одного храма на дороге около полуночи.

— Может быть, твой Мизитий укажет нам и сообщников Антония? — прервал рассказчика Домициан.

— И я так думаю, государь, — ответил тот, — хотя, откровенно говоря, мне он и не нужен. Чтобы разузнать о них, у меня и другой источник есть, а он мне пригодится для чего-нибудь другого; из виду-то я его, во всяком случае, не выпущу.

— Какой источник? — живо спросил Домициан.

— А вот, государь, прочитай это письмо. Я его нашел в той самой посылке, между рукописями, — сказал с торжествующим видом Регул.

Одного взгляда на письмо было достаточно для Домициана, чтобы он снова испытал некоторое смущение, некоторый трепет от неожиданности, может быть во много раз худшей, чем прежние.

Вот это письмо:

«Всадник Метелл Целер шлет привет великой весталке Корнелии.

Дорогая Корнелия! Ты скоро услышишь многое о Люции Антонии. Будут говорить, вероятно, что он хочет провозгласить себя императором. Но ты ничему этому не верь, а расскажи нашим общим друзьям о его истинных намерениях, которые мне очень хорошо известны. Выслушай меня, дорогая, и запомни. Он снова хочет собрать достаточно войска, чтобы сломить тиранию ненавистного Домициана, и только, о себе же не помышляет, так как слишком, кажется, предан Флавию Клименту, чтобы позволить себе идти против двух юных цезарей, имена которых так популярны в Риме. Лишь только его легионы будут готовы двинуться в поход, все его помышления будут за цезарей, за их избрание.

Радость моя, я только и думаю, как бы мне вернуться, снова видеть тебя, мое счастье, моя жизнь.

Не стану вмешиваться в эту затею, в это предприятие Антония, но всей душой верю в его успех. Что-то он принесет нам? Думаю о многом, но боюсь надеяться и страшусь неудачи.

Прочь ее, эту неудачу… Мы будем свободны, дорогая, а там и навеки вместе…

Теперь у нас много препятствий, много самых непростительных предрассудков, мешающих нам соединиться… А тогда? Неужели нам могут помешать эти два юных императора-христианина? Верь и надейся… А пока прощай, дорогая».

— Что это значит: «два императора-христианина»? — окончив не особенно понятное чтение, спросил Домициан.

— Государь, ты часто выигрываешь, когда играешь в кости? — задал ему вопрос Регул, не желая прямо отвечать императору.

Домициан был смущен этим вопросом, так как совершенно не знал, на что намекает Регул, к чему клонит эта «игра в кости».

— Нет, чаще проигрываю. А что? — спросил Домициан.

— Сегодняшний день, государь, дает тебе такой выигрыш, какого никогда не снилось и не будет сниться ни одному игроку.

— Каким образом?

— Ты позволишь мне схватить Целера и весталку?

— Ну, позволяю, а потом что?

— И чудесно, государь, а за это письмо можно их и казнить. Не так ли? Не ты ли дал мне поручение открыть все планы христиан? Вот они, в этом письме, видишь! — прибавил Регул.

— Так неужели же мои племянники, Веспасиан и Домициан, и есть те самые императоры-христиане, о которых пишет Метелл Целер?

— Совершенно справедливо. А я слыхал, что не только Флавий Климент и обе Флавии Домициллы, но и все твои родственники — христиане. Они-то и задумали сломить твое могущество и ниспровергнуть тебя…

— Они все христиане? — вскричал Домициан с нескрываемым ужасом. — Неужели и племянница?

— Нет, государь. Божественная Аврелия до сих пор противится этому, несмотря на старания в этом отношении твоей двоюродной сестры Домициллы, распространяющей в твоей семье весь яд христианской «секты». Но ведь если вовремя не принять мер, то и она, пожалуй, не выдержит и согласится…

Регул прервал свою речь. Он заметил, что Домициан его не слушает и занят своими мыслями. Цезарь в волнении шагал по галерее и, видимо, о чем-то размышлял.

Кто хорошо знал характер Домициана, тот без труда мог бы догадаться о том смущении, о тех разнообразных идеях, которые бродили теперь в голове цезаря. С одной стороны, он сознавал, что ненавидим всеми и что волнение в народе, которое затевал Люций Антоний, всецело направлено против него. Что он может предпринять, если бунт охватит весь Рим? С другой стороны, он боялся и христиан, которые могли повлиять на народ, и боялся потому, что даже в семье его это ненавистное ему христианство свило себе прочное гнездо, имело сообщников и помощников. Он чувствовал себя окруженным со всех сторон врагами.

Нерон в свое время уничтожал их массами, купался буквально в их крови, а что из этого вышло? И он не уничтожил в корне этой «секты», разросшейся, как дерево, за которым ухаживали самым заботливым образом. Ведь то же будет и после его преследований. «Что же делать, что делать?» — вот вопрос, который мучил Домициана своей навязчивостью. А как разрешить его? Он не мог, он метался из стороны в сторону, а вопрос все грознее и грознее преследовал измученного цезаря.

«Не лучше ли начать с родственников? — ухватился он за эту мысль. — А что, если таким путем я еще скорее погублю свой трон?» Мороз пробежал по коже… Ему уже начинают чудиться голоса. Он ясно слышит, как какой-то неведомый голос шепчет ему на ухо, что христиан он не уничтожит, что их учение распространится всюду и что ненавистное ему племя Давидово должно сломить могущество римских цезарей. Неужели это — исполнение тех еврейских пророчеств, которые известны всему Риму? И под тяжестью этих тревожных дум Домициан заговорил сам с собой:

— Они все здесь, все в моих руках, эти «сыны Давидовы». Фронто их схватил, и через две недели они будут здесь. Две недели! Нет, это долго. Завтра! Я хочу, чтобы они завтра были у меня во дворце… У меня есть еще время их допросить, узнать, много ли у них сообщников. Горе виновным… Никого не пощажу, кто бы он ни был!

Так рассуждал Домициан. Следует сказать, что ни Флавий Климент, ни оба молодых цезаря, ни даже христиане вообще совершенно не были причастны к заговору Люция Антония. И, судя по письму Метелла Целера, можно было заключить, что лишь для успеха дела Антоний готов опереться на имена этих популярных в Риме лиц, — только для помощи против ужасного правления Домициана. Антоний не имел иных намерений, как посадить на римский престол наследников царствовавшего цезаря. Он знал и ненависть народа к императору, и любовь к юным племянникам Домициана. Это знал и Регул. Но ему этого было совсем недостаточно. Он во что бы то ни стало должен был доказать цезарю участие христиан в этом заговоре, чтобы вызвать жестокости императора (Регул наперед угадывал его мысли) и тем спасти свои собственные дела, которые, как известно, рушились с освобождением Цецилии и со смертью Парменона.

Он должен был сделать Домициана своим помощником.

Император вдруг остановился: видимо, он пришел к какому-то решению и хочет поделиться мыслями с Регулом.

— Ты прав во всем, — сказал он, — но откуда ты знаешь подробности?

— Позволь мне в таком случае, государь, рассказать тебе, что произошло в твое отсутствие и что я делал, чтобы в точности исполнить твои приказания.

В этот момент раздался легкий, едва слышный стук. Оба собеседника окинули взглядом пустую галерею, чтобы узнать, что могло нарушить их разговор, откуда исходил этот отрывочный, чуть заметный шум. Но всюду царствовала полнейшая тишина, и среди нее две фигуры недоумевающе оглядывали пол, стены и потолок.

Прозрачные камни галереи отражали только Домициана и Регула: они были одни.

— Ты слышал, Регул? — шепотом спросил первый. — Я думаю, что звук идет оттуда, — с беспокойством указал он на колоссальную статую Минервы, величественно стоявшую на бронзовом постаменте и красовавшуюся посредине галереи.

— Слышал, — глухо ответил Регул, пораженный этим звуком не менее императора. — Я тоже думаю, оттуда. Проверим, — прибавил он, и оба они принялись за исследование бронзового цоколя статуи, который, однако, был все тем же, целым и невредимым и без малейшей царапины или щели.

— Ничего нет, — пожимая плечами, произнес Регул после долгих исследований, — может быть, статуя оседает, ведь она тяжелая, а может быть, и солнце виновато: греет одну сторону, оттуда и шум, — высказывал он свои предположения.

— Вот, вот, я то же думаю, — согласился Домициан. — Однако пойдем лучше подальше отсюда, пойдем, а ты мне дальше рассказывай, я хочу все знать.

Длинный рассказ Регула показался Домициану весьма интересным, а потому он прослушал его с величайшим вниманием, не прерывая рассказчика ни на минуту. Мы передадим его в нескольких словах, так как события, описанные раньше, должны быть уже достаточно известны читателю.

Регул передал цезарю, как он подслушал великую весталку и как нашел средство проникнуть в тайны христианства. Препятствия были велики, но он не останавливался ни перед чем в исполнении императорских приказаний. Каково было его удивление, когда с первых же шагов ему пришлось убедиться в связи родственников императора с этой «гнусной религией»! Они-то и помогли отнять у него Цецилию и не дали возможности добыть те сведения, которые ему были так нужны, но которых он не имеет и до настоящего времени. Он не забыл намекнуть Домициану мимоходом о близких отношениях Цецилии к Флавии Домицилле, которая все время ставила на его пути всякие препятствия и отказывалась повиноваться императору.

Далее шел рассказ о длинном процессе, затем о продаже Цецилии и наконец об убийстве Парменона Метеллом Целером, узнавшим в нем своего раба Федрию, убийцу отца Метелла. Убив перед претором ненавистного Федрию — этого бунтовщика и поджигателя, — Метелл сделал все усилия Регула о преследовании христиан бесполезными и отнял у него, таким образом, последнюю надежду на успех.

— И вот теперь, — прибавил под конец рассказа Регул, — теперь я снова воспрял духом, снова питаю надежду, что боги помогут мне и иными средствами добиться своего, что они дадут возможность раскрыть все эти козни против нас, а в результате хвала и честь моему императору.

Но, сообщая о главных фактах, предатель вовсе умолчал о том, как ему удалось заполучить рукопись, заставившую Домициана пережить несколько неприятных минут. Он лгал ему, продолжая уверять, что подкупил какого-то Мизития и что какой-то архигалл познакомил его с этим неизвестным Мизитием. Как познакомил, при каких обстоятельствах — об этом Регул не сказал ни слова. А цезарь, видя доказательства в своих руках, верил ему во всем, а подробностями даже и не интересовался.

Кончив рассказ, Регул спросил Домициана, что он на это скажет и что думает.

— Дело требует обсуждения, — не сразу ответил тот. — Я еще нуждаюсь в твоем совете, — прибавил он, похлопывая по плечу своего дорогого Регула, совершенно растаявшего от столь явных знаков монаршего благоволения.

Все это сопровождалось красноречивым взглядом, сулившим Регулу всякие милости.

— Знаешь ли ты, — продолжал, помолчав, император, — что моя сестра Флавия очень вредна для моей семьи? Она подкупает всех моих слуг… Я это вижу… С нее и начать надо, — со злой усмешкой договорил он. — Что ты скажешь?

— Приказывай, государь, — ответил Регул с низким поклоном.

— Мы еще подумаем, — пробормотал Домициан, не ожидавший, что Регул так скоро согласится на это, — что же касается этого молодого человека, которого ты назвал Метеллом Целером, и его весталки…

— Государь, — прервал его Регул, — послушай моего совета, дай мне сказать.

— Говори.

— Мне кажется, что следовало бы выждать, — посоветовал Регул. — Я, во всяком случае, подослал к Метеллу человека, который мне предан всей душой, и думаю, что нам удастся схватить его во время возвращения его в Рим. Он обязательно вернется сюда, как только обстоятельства будут требовать его пребывания здесь. Его письмо ясно указывает на участие его в делах Антония. Не видишь ли, государь, что из этого мы можем извлечь громадную пользу? А пока следует подождать, я так думаю…

— Ты, пожалуй, прав, Регул, подождем… С Флавиями тоже подождем… Когда они достаточно уже покажут себя, моя строгость будет для них законна и вполне естественна… Завтра мы еще поговорим. Приходи завтра, Регул. Ты можешь увидеть много любопытного. А теперь прощай. Спасибо тебе. Оставь только все твои рукописи.

Регул подал своему повелителю много всяких рукописей, принесенных им на совещание, которые тот бросил на треножник, стоявший недалеко от статуи Минервы.

Продолжая разговаривать, он проводил Регула из галереи в переднюю комнату, где собеседники стояли еще некоторое временя, не желая прерывать интересного, видимо, разговора.

В галерее же в это время творилось что-то неладное. Одна сторона бронзового постамента, на котором красовалась величественная богиня, медленно, с едва заметным шумом приотворилась, и оттуда показалась голова Гирзута. Вот он вылез, внимательно огляделся и, бросившись к треножнику, с удивительным проворством схватил все лежавшие на нем бумаги. Потом так же быстро скрылся с бумагами в свое убежище под статуей богини и захлопнул за собой медную дверцу, которая на поверхности цоколя не оставила после себя никакого следа. Это было делом нескольких мгновений, и в галерее снова стало так же пусто, как и раньше.

Царствовала глубокая тишина, когда император снова появился на пороге галереи. Он бросил взгляд на пустой треножник и в недоумении остановился, ища глазами пропавшие бумаги… Он остолбенел… Он протирает глаза, не верит, думает, что это обман зрения, но нет, бумаги исчезли… С криком он бросается к треножнику, шарит рукой — но бумаг нет… Лишь руки его ощущают что-то влажное и еще теплое… Он вздрагивает, бледнеет и с ужасом отдергивает назад свои руки… Его пальцы в крови, на треножнике тоже кровь…

Домициан испускает новый крик и озирается кругом как затравленный зверь, чувствующий за собой уже близкую погоню, близкий конец. Крик его под сводами галереи повторяется гулким, протяжным эхом…

Вбегают солдаты, думая, что император зовет их на помощь. Они не узнают его… Он пристально смотрит на статую Минервы, его взгляд выражает ужасный страх перед неизвестным похитителем важных бумаг, перед тем, что кто-то проник сюда, слышал весь разговор.

Но вот он заметил солдат…

— Вон отсюда! Прочь! — кричит он в гневе на невинных свидетелей его состояния. — Как вы смели войти!..

Их нет уже… Домициан опять глядит кругом и, не видя никого, подходит к статуе. Он долго ее осматривает, стараясь отыскать хоть одно подозрительное отверстие, долго пробует руками прочность стенок цоколя, толкает его, глядит… И глаза, и руки устали, а результатов нет: медная колонна остается немой к его желаниям, а богиня глядит на него с высоты своим холодным, безучастным взором и не понимает его страданий, не видит причин так волноваться и отчаиваться.

— Странно! — говорит почти шепотом Домициан.

Фигура его жалка, руки трясутся, а голова покрыта каплями холодного пота…

— Странно! — повторяет он. — Кто?…

Он трет себе лоб, хочет вызвать ясность мыслей и что-то припомнить, но все бесполезно.

— Странно!..

Он уже с ненавистью взирает на равнодушную статую Минервы.

— Завтра надо сломать ее.

И он снова во власти тоски, снова она исказила его лицо до неузнаваемости…

А в это самое время в одной книжной лавке на священной дороге при свете лампы таинственно фабрикуются копии с только что принесенной кем-то рукописи. Это вторая прокламация Антония, содержавшая в себе энергичное воззвание к народу, призыв его к восстанию и так ловко, с таким искусством похищенная Гирзутом. На следующий день все стены Рима были увешаны этими листками, и преторианцы силой должны были разгонять грозные толпы народа, с любопытством читавшего о полных нового интереса похождениях императора.

Эти толпы не предвещали ничего доброго…

 

III. Статуя Минервы

Домициан не спал всю ночь. Приключение со статуей и загадочное исчезновение бумаг, из которых он надеялся извлечь столько пользы, не давали ему покоя. В те редкие моменты, когда отяжелевшие от утомления веки его смыкались для слишком недолгого и беспокойного сна, ему снились самые необычайные вещи. Он в испуге просыпался и долго потом не мог забыться и заснуть, считая сон грозным предвестником будущего.

Ему снилось, что чтимая им богиня Минерва, которой он посвятил свою чудесную галерею, сошла со своего пьедестала и приближается к его ложу… Вид у нее беспокойный, она чем-то удручена, а что ее заставляет так сокрушаться — Домициан не знает… Она медленно идет к постели цезаря, он всматривается в нее и не узнает… Это не богиня: она не похожа на Минерву, вышедшую в полном вооружении из головы своего отца Юпитера, повелителя и царя самих богов. Она уже без вооружения и скорее похожа на молодую девушку, которой коснулась холодная и мертвящая рука богини Парки, чем на богиню. Ее блестящий шлем, щит, латы и копье непобедимости исчезли, как будто неизвестный победитель снял ее вооружение, чтобы воспользоваться им как трофеем… Домициан в молчании созерцает ее и долго не может прийти в себя от холодящего душу ужаса…

Стоя перед ним со сложенными, как для молитвы, руками, эта девушка смотрит на него своими пламенными глазами… Уста ее закрыты, а своей неподвижностью она похожа не на живое существо, а на мраморное изваяние плачущей на могиле девушки: какое-то чудо превратило ее из блестящей богини в немое олицетворение просьбы кого-то помиловать…

Домициану и самому становится холодно от этого привидевшегося ему мрамора, от пристально молящего взгляда… Другое чудо медленно поднимает одну ее руку… Она простирает ее к смущенному императору… Глаза ее блеснули, ожили, губы приоткрылись, и Домициан три раза слышит свое имя.

«Домициан, Домициан, Домициан!..»

Затем она продолжает:

«Я не хочу более помогать тебе… Могущественный Бог сломил мою силу: видишь, я без оружия… Сам Юпитер не мог спасти своей дочери…»

Домициан от испуга вздрогнул и проснулся. Он быстро поднялся на постели, но не в силах еще прийти в себя, не в силах отрешиться от тягости видения, и он так громко вскрикнул, что охранявшая его стража вбежала в его спальню.

Домициан протягивает вперед руки, старается кого-то отогнать от себя и как безумный повторяет:

— Спасите, спасите меня… Помогите ей, помогите Минерве… Держите ее… она там… Смотрите, вон она, — указывает он куда-то пальцем и смотрит в темный угол своей комнаты. — Она уходит…

Стража стояла в недоумении. Она силилась разглядеть что-то в том направлении, куда цезарь простирал свою руку, но там было темно, там никого не было. Комната слабо освещалась ночной лампой, мерцавший свет ее придавал стенам и обстановке что-то фантастическое; только один Домициан мог видеть в этой комнате Минерву, один он чувствовал недавнее ее присутствие…

Когда на следующий день Регул на рассвете вошел в комнату цезаря, он застал его на коленях около постели, причем все его богатые подушки, вся одежда были разбросаны. Домициан устремил взор к небесам и поднял руки, сложив их как бы для молитвы.

Регул уже успел прочесть воззвания, столь непонятным для него образом появившиеся на стенах домов Рима. Он сам оставил эти рукописи у императора, и в течение какой-нибудь ночи они уже успели распространиться в народе. Регул этого не понимал. Он поспешил во дворец, чтобы получить хоть какое-либо объяснение и, во всяком случае, чтобы предупредить о случившемся императора. Найдя же его в состоянии столь необычайном, не зная происшествий ночи, Регул предположил, что произошло нечто более фатальное, более серьезное, чем то, что возбудило его тревогу по пути во дворец.

Не в состоянии более сдерживаться, он подбежал к цезарю, протянул руки, чтобы поднять его, и с участием заговорил:

— Именем богов, что с тобой, государь? Что случилось?

Домициан поднял на него свой усталый взор со следами недавних слез. Он обрадовался Регулу, почувствовал себя подбодренным неожиданным его появлением, увидел в нем себе поддержку. Цезарь с трудом при помощи Регула поднялся на ноги и концом своего платья стал вытирать на лице капли холодного пота.

— Ужасная ночь! Она сулит мне неприятности! Страшно было, Регул! — бормотал глухим голосом не совсем еще пришедший в себя император.

Регул видел ужас цезаря, но не знал причин его. Он думал, что теперь-то именно и следует сообщить ему о том, что происходило утром на улицах и какой переворот в народе произвела эта ночь. Этим он хотел отвлечь цезаря, заставить подумать о новом сюрпризе, которого тот, очевидно, не подозревал.

— Государь, — заговорил Регул с некоторой осторожностью, — государь, как это случилось? Ведь прокламация Антония была только у меня да у тебя. Я вчера ее принес тебе и оставил, а за эту ночь ее уже распустили по всему Риму.

— Так и должно было случиться, — ответил Домициан, нисколько не пораженный известием предателя, и с отчаянием махнул рукой. — Минерва меня покинула! Она похитила бумаги, она завладела ими и пустила их по свету… Я погиб, Регул, — бормотал убитый горем император, — боги хотят моей смерти… Пусть меня постигнет несчастье, пусть они поразят меня, если так надо!..

И цезарь в отчаянии закрыл лицо руками. Но потом, придя в себя и успокоившись, Домициан стал рассказывать Регулу о бессонной ночи, о своих видениях. Он с трудом мог передать свои ощущения и прерывал рассказ.

Оба они — и рассказчик и слушатель — были истыми римлянами со всеми их достоинствами и недостатками. Римский народ был суеверен до крайности, и всякий хорошо знакомый с его характером знает, как легко он поддавался самым нелепым приметам, самым вздорным предзнаменованиям.

И в настоящее время многие придают значение суевериям, а тогда в этом отношении была какая-то болезнь. Умы, более сильные, и люди, более рассудительные, понятно, и в то время стояли выше толпы, не испытывая перед суевериями никакого страха, который так крепко засел в римской натуре, и не придавая значения народным предрассудкам, которые в глазах других росли и доходили до невозможных и непонятных преувеличений.

Регул хотя и был чужд таких ребяческих страхов перед сверхъестественным, однако не совсем и не всегда мог побороть в себе некоторую робость. Иногда с каким-то опьянением и остервенением он жаждал крови своих братьев и проливал ее широкими потоками только для того, чтобы усыпить это чувство страха, а может быть, и отвратить от себя последствие дурных предзнаменований и гнев рассерженных богов. Он забывался тогда…

Рассказ императора об исчезновении бумаг и о появлении Минервы, распространение Антониевых прокламаций — все это произвело на Регула сильное впечатление, заставило и его призадуматься.

Какое же это божество, которое сильнее Минервы? Даже Юпитер не может помочь дочери, ничего не может сделать для ее спасения! Сама богиня призналась в этом императору.

Домициан и Регул под влиянием одинаковых мыслей вспоминали о недавних беспорядках в Риме, о том движении, которое распространилось до самых отдаленных уголков столицы, и думали о христианском Боге. Что делать? Может быть, не следует преследовать христиан? А может быть, нужно только повергнуть в прах Минерву, и тогда она не будет так сильна, а император избежит ударов судьбы?

Так думал Домициан, но об этом решении он ничего не сказал Регулу. Император долго молчал и наконец заговорил:

— Сегодня будут здесь эти «сыны Давидовы». Это будет началом нашего торжества и благополучия, или… Я боюсь даже думать о несчастье… Во всяком случае, надо так устроить, чтобы никто не знал о наших опасениях, чтобы наши сегодняшние предзнаменования были тайной для других…

Оба они стали медленно ходить по бесчисленным комнатам дворца; в разговорах они не заметили, как очутились в той комнате, где расстались накануне и которая вела в галерею из прозрачного камня. В галерее стояла та злополучная статуя, которая была причиной беспокойства и бессонной ночи цезаря.

Он хотел сломать эту статую, надеясь в ней, в этой бронзовой колонне, найти разгадку шума, прервавшего его разговор с Регулом, и причину исчезновения бумаг, которые тот принес ему. Но со времени ночного видения он боялся исполнить свое решение, боялся даже тронуть статую… А вот теперь она близко. Императора охватило непреодолимое желание посмотреть на богиню, появился какой-то страх, смешанный с любопытством. Ему захотелось узнать, где богиня и что с ней. Стоит ли она по-прежнему на пьедестале или ее нет там? В вооружении она или нет? Один император ни за что не решился бы войти в галерею, не решился бы проникнуть в это заколдованное место — так велик был страх этой ужасной ночи! — но теперь он был не один, он был с Регулом.

Присутствие Регула его подбодряло, а по тому уверенному взгляду, который бросил на него Регул, взгляду, обещавшему помощь, он бесповоротно решил проверить свое сомнение, успокоить свое любопытство… Держась друг за друга и дрожа от страха, они вошли в галерею.

Статуя по-прежнему стояла на своем бронзовом пьедестале, и ничто не указывало, что она когда-нибудь покидала свое место. Ее шлем, щит и латы, блистая позолотой, горели при первых лучах восходящего солнца; ее длинное и грозное копье было неподвижно в мраморной руке ее, — одним словом, ничто не изменилось, все было на своем месте. Как ни разглядывали Минерву Домициан и Регул, они ничего не могли найти в ней подозрительного.

После неимоверных усилий друзья приблизились к статуе. До сих пор они лишь издали наблюдали за богиней, лишь издали старались проверить свои предположения о коварных замыслах Минервы… Вот они подходят к ней, но не смеют дотронуться до бронзового фундамента, не смеют прикоснуться руками к холодному мрамору, так как боятся какого-то мстительного огня… Оба они трепещут и лишь беспокойными взглядами глядят на вычурную резьбу, которой был украшен постамент.

Статуя оставалась хранительницей своей тайны, и все усилия императора и его помощника не помогли им раскрыть то, что боги покрыли вечной тьмой.

— Пойдем прочь, Регул, — сказал обескураженный напрасными поисками Домициан. — Мы ничего не узнаем от богини. Клянусь Юпитером, это странно, это непостижимо. Если бы я сам не видел так ясно ночью богиню, — ведь она приходила, я тебе говорил, — я никогда не поверил бы этому. И вот тебе после всего этого ужасная и не менее вероятная действительность, вот тебе все факты… Но мы скоро все узнаем… Приходи в полдень во дворец. Сюда приведут сынов Давида.

Регул отвесил ему глубокий поклон и обещал быть точным.

Он поспешил уйти. В сердце своем он уносил не то тоску, не то смущение, которые он умел скрыть в присутствии повелителя, но которые дали о себе знать, как только он вышел из дворца и остался один.

На улицах в это время творилось что-то ужасное. Народ уже бродил по городу толпами, народ бушевал и ликовал, привлеченный к бунту прокламациями Антония, который призывал римлян низложить Домициана. Было общее восстание.

Все зловещие крики, весь шум на улицах император относил к себе: он слышал свое имя и понимал общее настроение. Притаившись за окнами, он глядел на улицу.

Перед дворцом целое море голов, а шум растет, ширится, как приближающаяся гроза… Но вот преторианцы, эти самые верные его слуги, которых император сумел привязать к себе щедростью, — вот они ринулись в толпу, прокладывая себе дорогу мечами и копьями. Послышались крики и стоны раненых… Преторианцы рассеяли толпу, покрыв площадь трупами.

Это была поистине зверская расправа с гражданами, это было новым преступлением, которое темным пятном легло на репутацию императора. Довольная усмешка скользнула по губам цезаря: он уже чувствовал в себе силу и уверенность. Вот он вышел с балкона своей галереи, откуда любовался этим зрелищем, и возвратился во внутренние покои.

— Чудесно, — говорил он сам себе. — Дело идет отлично. Счастье улыбается… Эти храбрые солдаты за меня; их мечи сослужат мне хорошую службу. Этак мне и гнева богов бояться нечего…

Прежде чем, однако, описывать дальнейшие события и встречу Домициана с бедными «сынами Давидовыми», которых он должен был допросить в присутствии всего своего двора, мы постараемся объяснить, как Гирзут устроил себе засаду в цоколе статуи Минервы и как он проник туда.

Пока мы еще не знаем, для чего он шпионил за Домицианом, не знаем также, для чего он похитил у него бумаги — письмо и прокламации, — которыми Регул так заботливо снабдил цезаря. А объяснялось это очень просто…

В продолжение всего своего царствования император наводил ужас на подданных своими казнями, которые страшили народ уже не количеством похищенных им жизней, а той изобретательностью, тем равнодушием к мучениям человека, которыми так отличался Домициан. Народ изнывал под тяжестью такого правления, безропотно переносил терзания, но в сердце своем лелеял лишь одну надежду — избавиться от тирана. Заговоры против императора были на каждом шагу, но в большинстве случаев они оканчивались ничем или вследствие слабости организации и недостатка отваги, или благодаря предательству самих же заговорщиков. Главное средство было бы в силе, но сила была на стороне Домициана. Солдаты любили его, и он чувствовал себя в безопасности, хотя могущество римских легионов могло бы показаться и сомнительным: солдаты иногда провозглашали императоров по своему желанию, так как любимых полководцев они ценили неизмеримо выше императоров… Они уже доказали это с Гальбой, Оттоном и Вителием.

В описываемое время тоже были составлены два заговора: один в самом Риме, а другой вне его. Цель их была одна и та же — уничтожение тирании Домициана, но средства и силы далеко не одинаковы. Душой одного из них был Люций Антоний, полководец германской армии, который со своими легионами должен был явиться в Рим и низложить Домициана. Подробности заговора Антония были мало кому известны, но все были глубоко убеждены в том, что скоро его увидят в Риме. Тогда дело выяснилось бы само собой, а пока он скрывался, могли быть лишь предположения. В народе даже думали, что и сенат римский тайно помогает Антонию и что скоро настанет желанный момент перемены власти, которую вручат племянникам Домициана. Об этом Антонии давно уже говорили в Риме, давно уже его воззвания ходили по рукам, а Домициан ничего не подозревал, ничего не чуял о грозившей его трону опасности. Первое известие о заговоре принес ему Палфурий Сура, вся доблесть которого заключалась в том, что он сорвал со стены один экземпляр объявлений Антония и торжественно, как нечто тайное и никому еще не известное, преподнес его цезарю.

Регул в этом отношении был более счастлив благодаря своим подкупам и пронырливости. Он добился того, что завладел целой партией таких прокламаций, донес об этом императору, раскрыл цель заговора и сообщил цезарю имя военачальника, злоумышлявшего против его могущества. Больше Регул ничего не знал, и вот почему все его рассказы о заговоре были неточными и достаточно темными, вот почему он дополнял рассказ своими измышлениями и припутывал к нему ни в чем не повинных христиан.

Второй заговор имел целью заменить Домициана одним почтенным шестидесятипятилетним старцем Нервой, который дважды носил консульское достоинство. Этот заговор возник сейчас же после дакийской войны. Заговорщики вели дело с такой тщательной предосторожностью, с такой заботливостью скрывали свои планы от возможных свидетелей, что Домициан и о нем ровно ничего не подозревал. Императору даже никто не мог сообщить о нем, так как ни Регул, никто другой из пресмыкавшихся вокруг цезаря лиц — никто ничего не знал. И заговорщики терпеливо ждали конца задуманного, решившись в крайнем случае прибегнуть даже к насилию и убийству.

Домициан знал о заговоре лишь то, что Аполлоний Тианский предсказал однажды Нерве трон. Но мало ли было тогда всяких предсказаний! Было совершено человеческое жертвоприношение, и предсказание было прочтено Аполлонием по внутренностям жертвенного ребенка. На самом деле ребенок был принесен в жертву с обоюдного согласия Аполлония и Нервы; они заранее, без сомнения, знали, что им скажут внутренности несчастного ребенка, — короче, гадание было самой простой комедией, обман был совершен лишь для вящего успеха заговора.

Как бы то ни было, но обещанное Нерве высокое звание сильно обеспокоило подозрительного Домициана, и Аполлонию пришлось испытать на себе все неприятные последствия императорской немилости. Но Аполлоний для усыпления подозрительности Домициана изобрел весьма остроумное средство, умело рассчитывая на наивность и простодушие императора: он испросил аудиенцию и торжественно преподнес Домициану какие-то редкости, вывезенные им из дальних стран в одно из своих путешествий. И Домициан успокоился. С этой же целью, чтобы добиться благосклонности Аврелии, этот философ подарил и ей несколько мурринских ваз, вызвавших, как мы видели, столь наивное восхищение молодой девушки.

Таким образом, оба описанных заговора делали, в сущности, положение императора крайне опасным. Хотя он и не видел прямых и явных от того себе опасностей, однако какое-то предчувствие не давало ему покоя, какая-то беспредельная грусть щемила ему сердце.

Гирзут принимал деятельное участие в обоих заговорах. Здесь он дал полный простор своей ненависти к Домициану. С каким-то наслаждением Гирзут окунулся в эту пучину мести, с какой-то жадностью ухватился за проекты заговорщиков. Кто мог им быть полезнее Гирзута? Кто лучше его мог знать все привычки цезаря? Кто лучше его мог видеть и слышать все, что делалось при дворе цезаря, в его галерее? И заговорщики приняли его в свою среду с радостью. Цезарь же смотрел на него слишком снисходительно, видел в нем самого обыкновенного шута и не мог предположить, чтобы этот несчастный урод был для него опасен. Сам же Гирзут был очень серьезен и смышлен для своих лет: он понял всю важность заговоров, а со своей стороны также не мог упустить случая отомстить Домициану за частое упражнение в стрельбе из лука по его рукам.

Гирзут с одинаковой преданностью служил и тому, и другому лагерю, с одинаковым умением помогал заговорщикам в трудных случаях, но вместе с тем ничто не могло заставить его проболтаться одним про других, открыть одним то, что должно и может интересовать только других. Он не мог быть предателем, изменником — и не был им. Все поручения, которые ему давались, он исполнял с точностью и умел хранить тайну заговора как самый опытный и уже искушенный в жизни человек. К общему делу у него примешивался его личный интерес, и он делал все, чтобы быть полезным товарищам и в то же время чтобы скрыть свое двойное участие в заговорах против жизни и благополучия своего сумасбродного благодетеля. Да и был ли Домициан для него «благодетелем»? Гирзуту совсем не было дела до того, откуда придет месть ненавистному императору, — лишь бы пришла, и он усиленно стремился к этой мести по двум причинам, так как это было и выгоднее и удобнее.

Урод давно заметил, что галерея из прозрачных камней была чем-то вроде кабинета, где решались дела наиболее важные и секретные, откуда выходили проекты самые рискованные и по замыслу ужасные и куда Гирзуту как лицу, ничего общего с этими проектами не имеющему, доступ был закрыт навсегда. А между тем его замыслы требовали невидимого присутствия его в галерее и знакомства со всеми подробностями Домициановой политики. Проект стать невидимым свидетелем всех совещаний императора очень понравился Гирзуту, но был не из легких. Гирзут, однако, решил достичь своего. Он обратил внимание на статую Минервы в галерее, и вопрос был решен. Внутри бронзового пьедестала, на котором красовалась богиня, он устроил себе отличное наблюдательное место. Одним словом, дело было сделано, и у Домициана не было от Гирзута никаких тайн, а раз от него не было, то все было известно и заговорщикам.

Но как Гирзуту удалось превозмочь эти непреодолимые на первый взгляд препятствия, которые предстали перед ним во всей своей силе, едва он приступил к плану? Ведь надо было прорыть подземный ход до самой статуи и потом уже утвердиться в колонне, сделав там хоть какое-либо помещение. Да бронза и не поддается сразу. Ведь не восковая же была колонна, а сделана из прочного, крепкого металла. А шум? Как тут быть? Но тут уже начинается тайна, и да простят нам уважаемые читатели, если мы сошлемся на незнание, если и мы не в силах разобраться в искусстве Гирзута и объяснить успех его настойчивой работы. Предположить все можно, но что в том толку? Попробуем, однако.

Возможно, что в те редкие часы, когда Домициан оставлял его в покое, Гирзут скитался по бесконечным царским садам и натыкался на одну из тех пещер, которых было такое изобилие в древнем Риме. Возможно также, что, найдя пещеру, Гирзут или сам повел дальнейшую работу, или воспользовался для этого дешевыми услугами какого-либо ремесленника. Надо было сравнительно немного занять, чтобы купить рабочие руки хотя бы и для такого дела, которое задумал Гирзут, так как слишком мало было людей, преданных государю. Достаточно сказать, что даже внутри его дворца, среди членов его семейства, были лица, ненавидевшие его всей душой.

Таковы предположения. Иначе и не понять, как Гирзут ухитрился очутиться внутри колоссальной бронзовой колонны в тот именно момент, когда Домициан и Регул вели горячий разговор и строили план уничтожения начавшихся в народе брожений.

Теперь поведение Гирзута становится понятным. Получив от Домициана рану и едва успев унять боль, он сейчас же бросился в подземелье и проник в засаду. Он знал, понятно, что и Домициан и Регул никуда не уйдут, кроме знаменитой галереи. Здесь-то они и услышали шум, который привел их в такое беспокойство. Всегда аккуратный и не в меру осторожный, Гирзут на этот раз чуть-чуть себя не выдал: заползши в свое гнездо, он заворочался, а это могло очень дорого ему стоить. Нисколько, однако, не смутившись, он выждал и узнал, что заговор Люция Антония, его дорогое детище, открыт. Вот причина, заставившая его потом выйти из засады и похитить бумаги, так небрежно брошенные на треножник Домицианом.

Из руки Гирзута сочилась кровь, но думать о ней ему и времени не было: все было поставлено на карту. Вот происхождение тех кровяных пятен, которые остались на треножнике и совсем смутили Домициана.

Завладев бумагами, Гирзут прежде всего отослал воззвание Антония в известную ему книжную лавку с приказанием немедленно снять с него копии и в течение ночи распространить их в народе.

В то же время он отправил в Германию курьера с шифрованным письмом приблизительно такого содержания:

«Мизитий подкуплен. Прокламации доставлены Регулом императору. Один экземпляр у него похищен, и Гальбуна, ваш союзник, снял с него копии в своей лавке. Несмотря ни на что, воззвание ночью будет разбросано по городу. Препятствий больше нет. Поднимайте ваше знамя и идите в Рим: здесь вас ждут. Прощайте».

Наконец Гургес, самое имя которого должно уже произноситься теперь с некоторым почтением благодаря новой его должности — носителя жезла Либитина, — этот Гургес вдруг был разбужен среди безмятежного сна тремя резкими ударами в дверь его жилища. Один из прислуживавших ему могильщиков открыл ее, и какой-то неизвестный потребовал, чтобы Гургеса разбудили для одного весьма важного дела. Тот быстро вскочил с постели, но едва увидел незнакомца, как физиономия его сейчас же выразила не особенное удовольствие от этого ночного, таинственного посещения.

— Ты друг великой весталки? — спросил резво незнакомец.

— Да, — самодовольно ответил Гургес. — Имею удовольствие быть другом столь уважаемой особы…

— Чудесно, — прервал его незнакомец. — В таком случае передай ей это письмо, — и он передал ему письмо Метелла к Корнелии, о котором мы говорили в предыдущей главе. — Ты все-таки предупреди великую весталку, — прибавил незнакомец, — что письмо это было в руках императора, но что я счастлив теперь возвратить его по назначению. Великая весталка и ее друзья должны обо всем этом знать и хорошенько подумать. Прощай!

И он исчез.

— Довольно странный и весьма необщительный человек этот незнакомец, — смеясь, пробормотал Гургес, заметив, что посетитель уже скрылся во тьме ночи.

Но улыбка Гургеса сейчас же пропала, едва он бросил при свете лампы взгляд на листок папируса, который до этого времени равнодушно вертел в своих руках. Лицо его приняло самое печальное выражение, какого, пожалуй, у него не было ни в одной похоронной процессии.

— Как! Император читал это письмо! — вскричал он, пробегая глазами беглый, мужской почерк. — Клянусь Венерой Либитинской! Эта бедная весталка погибла. И этого мало! Если я не ошибаюсь, тут доказательство заговора. Как это хорошо! Вот-то обрадуется жених нашей божественной Аврелии! И все это знает Домициан! Гургес, Гургес, тебя погубит дружба великих людей. Крепись, Гургес!

И он погрузился в глубокие размышления о дружбе великих людей и о том, как доставить по адресу тех же великих мира сего письмо Метелла Целера.

Гургес немного хвастнул, назвав себя другом великой весталки. Если читатель не забыл, Гургес очень многим был полезен в некоторых событиях нашего рассказа. Он и теперь по доброте своей не прочь был исполнить все, что от него требовалось, но как это сделать, что предпринять, — он не знал. Незнакомец поставил его в очень затруднительное положение. Весталка находилась теперь в атриуме, а Гургес и думать не смел переступить порог этого святилища. Он вспомнил про Цецилию: она могла бы ему помочь в этом трудном деле. Но могильщик сейчас же откинул эту мысль в сторону, не желая подвергать молодую женщину опасности.

— Это письмо мне руки жжет, — проговорил наконец Гургес после долгих бесплодных размышлений.

Он напрягал свои мысли, старался придумать хоть что-нибудь подходящее, но чем больше он думал, тем безотраднее становилось на его душе. Он не знал даже, как и предупредить весталку, а это надо было сделать сейчас же, не медля ни минуты…

Вдруг, будто осененный какой-то благой мыслью, Гургес повеселел и вскрикнул каким-то особенным голосом от удовольствия. Глаза его заблестели, он потирал руки. Выход из этого затруднительного положения был им найден… Через несколько минут четыре могильщика под предводительством Гургеса вышли из дому и направились куда-то по улицам Рима.

Куда они пошли? Что такое надумал Гургес?

Об этом мы узнаем несколько позже…

 

IV. «Сыны Давида»

Регул должен был явиться во дворец в полдень. Подходя туда, он заметил небывалое оживление. Обыкновенно дворец посещали лишь избранные, редко и притом в одиночку, для объяснений с цезарем по самым неотложным делам, а теперь, вмешавшись в толпу, Регул заметил и римский сенат во всем своем составе, и консула Квинта Волузия Сатурнина, и членов четырех жреческих коллегий, и наиболее почетных граждан.

После разговора с Марком Регулом цезарь во все стороны разослал глашатаев приглашать к нему во дворец придворных, и вот теперь со всего Рима стала стекаться ко дворцу толпа разодетых людей. Он никого не забыл, ему все были нужны, так как в каждом он мог видеть целое сокровище сведений о положении дел в Риме и от каждого надеялся получить ответ по интересовавшему его тогда вопросу.

Среди приглашенных Регул заметил и Флавия Климента с двоими сыновьями, Веспасианом и Домицианом. Регул помнил, что, приглашая его, Домициан обещал ему любопытное зрелище, Регул помнил, для чего цезарю понадобилось сегодня такое собрание.

Но, сзывая придворных, Домициан никому не сказал о цели столь грандиозного и необыкновенного собрания, и многие не без основания были этим сильно смущены. А зная о существовании заговора Антония, сочувствуя ему и втайне желая ему успеха, большинство было убеждено, что для некоторых лиц, намеченных подозрительным императором, не пройдет даром эта царская затея. Один только Регул был обо всем осведомлен, а остальные могли лишь догадываться, строить всевозможные предположения, причем каждый как бы забывал о своем существовании и искал в толпе ту жертву царского гнева, которая должна была искупить вину. Цезарь обязательно станет наблюдать за всеми и, зная о готовящемся покушении, станет искать заговорщиков среди них. Это было единственным объяснением приказаний цезаря собраться во дворце, и, чтобы не навлечь на себя подозрений в неповиновении императорской воле, всякий старался исполнить ее со всей присущей ему аккуратностью. Попробуй кто-нибудь не явиться, так рассуждали в толпе, попробуй опоздать, и гнев императора был бы неизбежен.

Регул слушал, смеялся в душе над испуганным стадом овец — придворных — и откровенно удивлялся тому рвению и усердию, с которым исполнялось это царское желание.

С лихорадочным нетерпением Домициан ожидал собиравшихся придворных. Торжественным и великолепным приемом он хотел показать себя во всем своем величии, хотел поразить всех могуществом римских императоров. И великолепие дворцовых комнат, и богатство царского одеяния, и наконец внушительный вид гвардейцев — все это должно было сделать свое дело, произвести на публику необходимое впечатление.

Собрание происходило в чудном зале с мраморными колоннами, увенчанными золотыми капителями. Посреди зала возвышался трон Домициана. Кресло было художественно выточено из слоновой кости и разукрашено золотом и драгоценными камнями. Двадцать четыре ликтора, все в белых туниках, окружили то возвышение, на котором стояло курульное Домицианово кресло и откуда беспокойный взгляд императора мог проникать во все уголки огромного зала, мог видеть все, что творилось бы вокруг. По стенам, образуя ряд полукругов около колонн, стояла рота преторианцев — этой императорской гвардии Рима. Вид стражи был весьма внушителен, а блестящее вооружение очень красиво гармонировало с темным фоном стен, покрытых чудной живописью, несколько только мрачного характера.

На кресле восседал Домициан, а у ног его, на богатом пурпурном ковре, клубком свернулся Гирзут. Император был в одеянии, с которым он не расставался со времени своей прославленной победы над дакийцами и в котором обыкновенно председательствовал в сенате. Его плотную фигуру облегала снежной белизны шерстяная туника, вышитая по краям пальмовыми ветками, — так называемая туника Юпитера, которую надевали победители, возвращавшиеся на родину с почетом. Сверх нее была надета пурпурная тога с золотыми розетками — богатая тога всех римских императоров, украшенная особенными белыми застежками, которые были сплошь усыпаны жемчугом. На царской голове красовался венок из веток дикого лавра; на шее был золотой медальон вроде ладанки, висевший на золотой цепочке, а левая рука его держала скипетр, увенчанный красавцем орлом. Но это не все. Некоторые подробности одеяния цезаря имели символическое значение. Железное кольцо на пальце левой руки означало все добродетели воина; браслеты на руках должны были свидетельствовать о геркулесовской силе их обладателя, а пальмовая ветка в правой руке говорила о мире, который должен был царствовать в собрании, так смутившем и не на шутку испугавшем придворных. В довершение общей картины за спиной цезаря стоял раб и, сгибаясь под тяжестью массивного золотого дубового венка — этрусской короны, держал ее над головой императора. Венок этот также был усыпан драгоценностями и перевязан огненными красными лентами. Вот обстановка, в которой Домициан хотел допрашивать «сыновей Давида». Здесь не было ничего, что указывало бы на слабость и человеческое происхождение самого правителя, здесь не было ни одного из тех символов, которыми древняя мудрость старалась ослабить гнетущее впечатление от роскоши и силы.

И вот среди этого театрального торжества, среди этого блеска и великолепия, среди причуд императора, насквозь пропитанных его безумной гордостью, чувствовалась, с одной стороны, какая-то надменность власти, а с другой — рабское подчинение. Домициан и его приближенные были чужды друг другу.

Как-то сгорбившись, глубоко сидя в кресле и тяжело опираясь левой рукой на скипетр, Домициан задумчиво глядел на толпу проходивших перед ним людей.

Что он думал? Он был бледен, тяжело дышал и не сводил с них глаз. Он чего-то боялся, его взор готов был метать молнии, но он старался скрыть все это, старался казаться спокойным. И это ему плохо удавалось. Окружавшие видели все, испытывали на себе этот леденящий душу взгляд, озирались, как пойманные и затравленные звери, вздрагивая всякий раз, как глашатай громко выкрикивал имя каждого вновь прибывшего. Они медленно двигались мимо трона, потом останавливались, склоняли перед цезарем колени и кланялись ему до земли. А Домициан, это божество всех присутствующих, оставался совершенно безучастным к их поклонам и не обращал, по-видимому, на них никакого внимания.

Но что это? Трое из придворных наградили императора одним лишь поклоном. Это было новостью, это было каким-то вызовом. Пораженный император поднял голову и вздрогнул: он узнал Флавия Климента и двоих его сыновей. Лицо его вдруг покрылось красными пятнами, дыхание от волнения сделалось порывистым и частым, он рванулся вперед, а рука нервно сжала скипетр… Взор его блеснул зловещим огоньком… Но он заставил себя побороть начинающийся гнев, и лицо его вскоре приняло более спокойное выражение. По залу пробежал едва заметный шепот. Все были поражены неслыханной дерзостью родственников цезаря, решившихся нарушить придворный этикет. Более всех был поражен Вибий Крисп, который лучше других знал причины, заставившие Флавия Климента бросить вызов императору в присутствии всего двора.

Появление Марка Регула навеяло на толпу еще больший страх. Торжествующий и сияющий вошел Регул в зал, рабски склонился к стопам императора, а встав, нагло и дерзко взглянул на окружающих… По той усмешке, с которой Домициан глядел на распростертого у его ног Регула, чувствовалось, что грядущие события не могут предвещать ничего доброго…

В зале царило гробовое молчание, и цезарь с Регулом поистине могли наслаждаться тем жалким зрелищем, которое являл собой весь сонм придворных, поверженных в какой-то необъяснимый ужас. Один Гирзут оставался вполне спокойным: один он понимал молчаливый разговор Домициана и его сообщника по улыбкам, которые долгое время не сходили с их уст.

Наконец Домициан подал знак. Насладившись общим настроением, он пожелал начать свою речь. Все взоры были устремлены на него, и все хотели слышать каждое его слово.

— Консул, сенаторы, жрецы и граждане! — начал он тихим и вкрадчивым голосом. — Я собрал вас сюда, чтобы в вашем присутствии допросить двоих евреев. Они находятся в моих руках, и их сейчас введут сюда… Мне давно уже стало известно, что, доверившись всякого рода самозваным предсказателям, многие возымели преступные надежды и дерзновенно мечтают о вещах безрассудных… Царству нашему угрожает ненавистная «секта» христиан, которые на римском престоле желают видеть потомков Давида, царя иудейского. Они-то и должны, по мнению христиан, завладеть Римом и подчинить себе все провинции…

При этих словах оратор остановился, как бы для того, чтобы перевести дух и собраться с мыслями, но вдруг, повернувшись, пристально стал глядеть на Флавия и его сыновей. Их лица выражали одно лишь удивление, и Домициану трудно было найти хоть малейший намек на участие Флавия в заговоре христиан, которому цезарь придавал столь несомненное значение.

С первых же слов Домициана слушатели уже повеселели: они видели, что опасения их напрасны, они чувствовали, что карающая рука цезаря их не коснется. Цезарь обошел молчанием Антония, и придворные вздохнули с облегчением, полагая, что император находится в блаженном неведении относительно планов, грозивших ему из Германии. Небольшой шум из их среды стал уже доноситься до ушей цезаря: это были слова лести, которые, однако, доказывали не столько сочувствие розыскам Домициана, сколько радость, что опасность миновала. Император этого не понимал или, вернее, понимал, но иначе, по-своему… Он был доволен началом своей речи, и казалось, что настроение собрания его не трогает.

Он продолжал:

— Мне хочется выяснить эти намерения христиан, выяснить допросом… Преданный мне Юлий Фронто объехал для этого Иудею и привез в Рим двоих молодых евреев, потомков царя Давида. Они теперь уже здесь. Приведите их…

И он подал знак глашатаю. Тот быстро исчез за дверью и вскоре возвратился в сопровождении Юлия Фронто. За ними шли два молодых человека, окруженные солдатами. Оба они с потупленными взорами медленно приближались к Домициану, который следил за ними, наслаждаясь их видимой беспомощностью. Он живо поднялся со своего курульного кресла и почти закричал:

— Фронто! Где же «сыны Давида»? Разве это они? — указал он на двух пленников, резко выделявшихся своим видом в кругу вооруженных солдат.

— «Сыны Давида» у ног божественного цезаря! — отвечал Фронто, останавливая молодых людей у Домицианова трона и кланяясь ему до земли.

С удивительным вниманием Домициан и все придворные разглядывали молодых евреев, которые поражали их и своей покорностью, и своей странной для непривычного взгляда одеждой.

На них был тот простой и убогий наряд, который носили еще во времена Христа и его апостолов и который нашему веку известен только по картинам знаменитых художников. Всю одежду их составляла туника — грубая одежда, подпоясанная простой, столь же грубой веревкой. Туника широкими складками падала с плеч почти до земли, и в ней, как и во всей вообще фигуре молодых людей, не было ничего, что говорило бы об их изнеженности. Всю картину дополняли самые обыкновенные сандалии и простые пастушеские посохи. С непокрытыми головами стояли юноши перед троном императора и невольно возбуждали к себе симпатии, столько в них было простоты, столько благородной гордости, столько красоты в осанке, тонком профиле и вьющихся кудрях! Загорелые лица, крепкие как сталь мускулы, мозолистые руки — все это было таким резким контрастом в толпе праздных, изнеженных придворных; бедная одежда иудеев, измученный и усталый вид их так мало гармонировали с толпой сытых и разодетых слуг императора, с этой пышной и богатой обстановкой. И это были потомки царя Давида!

Уже более года тому назад Домициан отправил в Иудею Юлия Фронто с важной миссией отыскать и доставить в Рим потомков иудейского повелителя, где бы он их ни нашел.

Трудно было исполнить это поручение. Последние отпрыски рода Давидова, замученные еще при Веспасиане, скрывались от людских глаз, боясь преследования царствовавшего тогда императора. Домициан вновь мог задаться теми же идеями, которые приводил в исполнение его отец, так как оба они в несчастных евреях видели угрозу своему могуществу. При таких условиях Фронто должен был прибегнуть к подкупам, и вот теперь эти юноши были в Риме, перед лицом самого императора.

Это были сыновья апостола Иуды, брата Иакова-младшего.

Юноши жили в окрестностях Иерусалима, ведя скромную жизнь древних пастухов и своими руками обрабатывая землю. Можно себе представить их удивление, когда Фронто заявил им, что они должны с ним ехать в Рим и дать там ответ Цезарю о каких-то планах и о своих горделивых замыслах.

Никогда желание земных почестей не проникало в их души; никогда сердце их не было смущено тем пустым поклонением, которое сами они теперь должны были оказывать Домициану. Мысли их были очень далеки от суетливых и тщеславных помыслов, а эти-то помыслы и подозревал в них цезарь. Однако они должны были подчиниться царскому приказу и следовать за Фронто.

Все это было так давно… Домициан уже и забыл было о данном Фронто поручении и даже не осведомлялся о его исполнении.

Император был опьянен триумфом, который сам себе устроил после войны с дакийцами. Всегда подозрительный, всегда гневный защитник императорской власти, Домициан, казалось бы, не мог увлекаться триумфом, если знал, что где-то в Иерусалиме живут его соперники по власти, — но как он мог помнить о них среди всеобщего почета и ликования? Мог ли он тогда воображать, что какие-то неизвестные ему потомки Давида могли угрожать первому трону в мире! Римский император, кумир народа, непобедимый полководец — и вдруг боится каких-то жалких земледельцев! Но когда Регул стал говорить ему о христианах и об их успехах в его собственной семье, когда он показал цезарю письмо Метелла, где вопрос о возведении на престол его племянников-христиан был уже почти решен Антонием, тогда Домициана охватило прежнее беспокойство за целость империи, и он снова вспомнил и о Юлии Фронто, и о данном ему поручении.

Напрасно Марк Регул старался доказать ему, что дело идет исключительно о сыновьях Флавия Климента. Домициан стоял на своем и в христианах, хотя бы живущих на другом конце света, видел всю силу заговора.

Цезарь вспомнил о Юлии Фронто уже немного спустя по возвращении в Рим. Он засуетился, потребовал его к себе и решил, не медля ни дня, допросить доставленных ему евреев. Нельзя было уже терять времени, надо было пользоваться счастливым совпадением приезда Фронто с распространением прокламаций Антония.

Вот почему «сыны Давида» должны были предстать сегодня пред грозные очи Домициана. Он — в торжественном одеянии Юпитера, царя богов, а они — в рубище последователей Бога Христа; он — спокойный уже и насмешливо взирающий на их развенчанную царственность, а они — скромные и трепещущие пред его величием.

И вот когда Фронто еще раз повторил ему: «Да, государь, это потомки царя Давида», — Домициан разразился громким хохотом. Эхо несколько раз повторило его громкий смех, а глупая толпа придворных предупредительно вторила своему веселому повелителю.

Ничего, кроме преданности и молчаливой покорности, нельзя было прочесть на загорелых лицах сыновей Давида. Бедные юноши не понимали причин смеха и с удивлением оглядывались кругом, как бы стараясь найти то смешное, что вызвало в собрании такое веселое оживление. Вот они поднимают голову, обращают взгляд на Домициана. Около него стоит Флавий Климент, стоят сыновья Флавия с серьезными лицами и потупленными взорами: их возмущает обида, нанесенная этим юношам, они негодуют против оскорбления, причиненного самому Христу.

Но в эту самую минуту Домициан начал свой допрос.

— Скажите, — обратился он к юношам, — вы потомки того самого Давида, который был царем в Иудее?

Но они продолжали глядеть на Флавия, не замечая вопроса и не видя, что сами опять стали предметом общего внимания. Живя вдали от столицы, они не могли знать римского языка, на котором задал им вопрос император, а потому остались и глухи и немы…

Император со свойственной ему поспешностью совершенно забыл об этом, и вот теперь требовалось вмешательство переводчика. Из толпы придворных выделился один человек и предложил Домициану свои услуги перевести евреям его вопрос. Это был знаменитый пленник императора Веспасиана по имени Иосиф, которого так чтил Домициан за его обширные познания, а главным образом за его известную ненависть к христианам. Он повторил вопрос императора по-еврейски.

Почти полгода бедные юноши не слышали родного языка. Вопрос этот навеял на них приятные воспоминания о родном солнце, и они подняли голову, чтобы посмотреть на того, кто заговорил наконец с ними на языке предков. Лица их выражали удивление.

— Да, мы «сыновья Давида», — ответили оба брата.

Иосиф перевел ответ.

— У вас есть какое-нибудь имущество? — снова спросил цезарь.

— Они говорят, — переводил Иосиф, — что у них всего девять тысяч динариев, но не деньгами, а землей, которую они сами обрабатывают.

— И вы мечтаете о царствовании? — спросил их с иронией Домициан.

Когда Иосиф передал им этот вопрос, они ничего не ответили. Они молча глядели на того, кто их спрашивал, и красноречивым жестом показывали ему на свои мозоли и бедное платье, желая убедить всех, что работа является для них единственной целью жизни и поддержкой их существования.

— Почему же, — продолжал Домициан, — в ваших книгах говорится о каком-то царстве Христовом, в которое будут призваны потомки Давида? Что это значит?

Иосиф перевел. Старший из братьев, Иуда, спокойно отвечал:

— Да, это правда. Царства Христова достойны «сыновья Давида», то есть все те, которые, подобно этому святому царю, будут исполнять заповеди и жить по закону, а все остальные лишены этого счастья.

— Где же тогда это царство? — спросил опять Домициан.

— Оно везде, — отвечал поучительным тоном Иаков, второй из братьев, — но здесь, среди нас, его нет.

— Как это так? — удивился Домициан.

Юноши подняли руки к небу.

— Оно везде, — стали они вместе объяснять цезарю, — потому что везде можно заслужить его, среди нас же его нет, так как царство Христово на небе, а не на земле.

— И вы ищете этого небесного царства? — продолжал недоумевавший Домициан уже более спокойным тоном.

— Да, — отвечали ему Иуда и Иаков, — мы его ищем вместе с теми, кто будет нам брат по одной с нами вере.

— А как зовутся люди, ищущие этого царства? Христианами? — спросил Домициан, бросив взгляд на Регула и обернувшись затем к Флавию и его детям.

Родственники императора все время следили внимательно за простыми и наивными речами братьев, восхищаясь их невозмутимостью и твердой верой в то, о чем они беседовали с цезарем.

— Это не только христиане, а все те, которые живут так, как мы живем, — произнес Иаков.

А Иуда еще прибавил:

— Бог, которому мы молимся и которого ищем, есть Бог всемилостивый. Он доставит блаженство в своем царстве всем, кто Его чтит и кто любит.

— А откуда вы знаете об этом царстве, кто вас учит этому? — спросил их Домициан.

— Нас учили Христос и его апостолы, — отвечали братья. — И чтобы познать блаженную жизнь в Царстве Божьем, надо умереть…

— Так неужели же смерть так необходима для тех блаженств, о которых вы говорите?

— Да. Бог дает их не на время, Его блаженства вечны. Однако наступит тот час, когда Христос придет во славе и будет судить живых и мертвых.

— Когда же наступит это время? — спросил Домициан.

— Мы не знаем времени пришествия Христа, — отвечали оба брата, — так как все это скрыто во тьме грядущих веков.

— Значит, здесь, в этой жизни, вы ничего не хотите и ждете смерти, чтобы получить небесные блага?

— Мы надеемся, мы веруем, что наш Господь спасет наши души для вечного блаженства, и эту веру в нас никто не сломит. Но теперь мы хотели бы снова увидеть наши стада, наши дорогие поля, которые мы покинули уже шесть месяцев тому назад… Позволь нам вернуться в Иерусалим…

Последние слова были произнесены взволнованным голосом. Их простая просьба и показавшиеся на глазах слезы должны были тронуть даже черствое сердце Домициана.

— Возвращайтесь домой, вас никто не тронет! — произнес спокойно цезарь.

Император их больше не боялся…

Но потом он обратился к Иосифу и спросил его:

— Правду они говорили о своем учении?

— Да, государь! — почтительно ответил ему Иосиф. — Они говорили сущую истину!

Иосиф мог вести с христианами принципиальные споры, но, как еврей и как еврейский историк, еще недавно написавший Христу столь хвалебную песнь, он благоговел перед потомками царя Давида. Своим ответом о правдивости юношей в их разговоре с императором он хотел только усилить интерес Домициана к ним и их учению и обеспечить несчастным молодым людям императорское милосердие. И он достиг этого. Домициан совершенно успокоился. Не желая больше расспрашивать «сыновей Давида» о их кознях и злых затеях по отношению к престолу, не видя в них тех страшных чудовищ, которые могли бы поглотить уже почти висевший на волоске престиж императора, Домициан отпустил их и приказал Фронто их увести.

Оба брата тотчас покинули зал. По их адресу не было уже слышно ни одной насмешки, которые посыпались на запуганных «претендентов на престол» при первом их появлении: все провожали юношей с чувством глубокого удивления.

Сам Домициан, видимо, испытал то же самое. Он весь ушел в свои думы и не обращал на окружающих внимания, а они наблюдали за цезарем, не упуская из виду ни малейшего его движения. Он то и дело переводил глаза с Регула на Флавия Климента и обратно. Регула, казалось, он хотел спросить о чем-то, на Флавия с сыновьями глядел с чувством какого-то немого оцепенения. Несколько раз уже казалось, что вот-вот он заговорит с Флавием, но слова, готовые сорваться с уст его, замирали под влиянием каких-то тайных мыслей, тайного решения.

Может быть, он хотел получить от Флавия и двух юных цезарей признание в принадлежности их к христианству и тем проверить справедливость доноса на них Марка Регула. Может быть, он опасался этого признания своих родственников и не желал прибегать к тем суровым мерам, которые столь обыкновенны были по отношению ко всякому провинившемуся. Может быть, он предпочел бы выждать, чтобы легче схватить виновных и тогда уже наказать их со всей строгостью, которая, как он когда-то заявил Регулу, будет для них тогда вполне законной и естественной. Ведь теперь цезарь отлично знал, кто такие христиане. Сам Иосиф подтвердил ему, что все их верования относятся к иной жизни, где каждого из них ждет царство Христово. Царства этого нет здесь, значит, и люди, мечтающие о вечном блаженстве, для него не страшны.

Трудно было проникнуть в тайники души Домициана, трудно было прочитать его мысли на его лице.

В зале долго царила тишина, и никто не смел ее нарушить. Все с замирающим сердцем следили за этой немой, никому не понятной сценой.

Но вот император неожиданно для всех обратился к Флавию Клименту.

— Ты знаком, — спросил он, — с проектами Люция Антония?

Вопрос этот произвел целую бурю в общем настроении: все были поражены как громом.

В лице Флавия не дрогнул ни один мускул. Он спокойно выдержал на себе испытующий и особенно гневный взгляд императора.

— Нет, государь! — ответил он ровным голосом, в котором не было заметно ни одной нотки волнения. — Нет, мне неизвестны его планы. Но мне кажется, что Люций Антоний с успехом охраняет империю против варваров и не без славы поддерживает честь римских войск.

— Антоний негодяй! — вскричал раздраженный Домициан. — Он поднял знамя восстания и помышляет о походе против Рима. Но его замыслы не тайна для меня, и я уже принял все меры, чтобы остановить его!

Домициан обвел глазами все собрание.

— Я этого не знаю, — был ответ Флавия Климента.

— Но ты, вероятно, уже успел прочесть его воззвания? Их кто-то расклеил по городу сегодня ночью…

— Я читал и прямо возмущен ими, — отвечал Флавий, — но там нигде не упомянуто имя Антония. Я не могу поэтому их приписать славному римскому полководцу и подозревать его легионы в мятеже.

— Но готов ли ты поднять вместе со мной меч против этого негодяя?

— Мой меч и моя кровь принадлежат моему императору. Я с радостью пойду за тобой, государь, в рядах твоего войска.

— Государь, позволь и нам идти вместе с отцом против Люция Антония! — присоединили свои просьбы Веспасиан и Домициан.

Император ничего не ответил этим юным воинам, лишь поглядел на них, желая испытать и отличить правду от лжи. Потом, гордо подняв голову, он обратился к придворным.

— Я должен покинуть Рим на одну неделю и двинуться вперед, чтобы предупредить намерения Антония идти к Риму. И каждый из вас, — император захотел сделать на этом особенное ударение, — и каждый из вас, — остановившись на секунду, повторил он, — должен последовать за мной. Можете идти…

Придворные направились к выходу и, толкая друг друга, торопились выйти на воздух. Они уносили в сердцах своих ужас, безотчетный страх перед тем широким планом мести, который наметил им Домициан.

По новому знаку императора ликторы и преторианцы последовали за толпой.

В обширной зале, которая казалась еще грандиознее, остались трое: Домициан, Регул и Гирзут. Последний, казалось, совершенно безучастно относился и к допросу молодых евреев, и к разговору Домициана с Флавием, и к объявлению похода против Люция Антония. Не обращая ни на кого внимания, он все время играл с великолепнейшей собакой. Он ласкал ее, теребил за уши, слегка дергал за ноги, за хвост, а собака лизала ему руки, глядела на него своими умными глазами и одна, казалось, понимала своего уродливого господина. Он и теперь был занят своим четвероногим товарищем.

— Очень хорошо, Регул! Не правда ли? — обратился к нему Домициан.

— Очень хорошо, государь! — проговорил тот. — Можно быть совершенно спокойным относительно «сыновей Давида». Я говорил, что предсказание их учителей ничего не стоит. Опасности с этой стороны и быть не может.

— А откуда?

— Обратил ли ты внимание, государь, на физиономии тех, кто здесь был, кроме них? Сколько в них было мучительного беспокойства! Сколько радости было написано на них, когда эти люди думали, что ты и не подозреваешь о заговоре! А наоборот, сколько страха, когда ты произнес имя Люция Антония. Клянусь Юпитером, все они одного с ним поля ягоды!

— Что ты говоришь? — заволновался опять Домициан. — Что же тогда думать про Флавиев?

— Они притворяются не менее других. Вот что я думаю. Все эти евреи умеют скрытничать удивительно ловко, но ты ведь читал, государь, письмо Метелла. В нем уже никаких сомнений быть не может.

Домициан жестом прервал Регула и указал ему на Гирзута, которого безрассудно было бы делать свидетелем их разговора.

Урод заметил жест Домициана и весело захохотал, безобразно растягивая и без того уже широкий рот.

— Что с тобой, Гирзут? — спросил его Домициан.

— Как что? Видишь, что ты мне сделал, — показывая окровавленную руку, грубо ответил Гирзут. — Ты заставил меня так жестоко страдать, вот я себя и утешаю, как могу.

— Что же нам теперь делать? — снова обратился цезарь к Регулу.

— Государь, надо поступать так, как другие поступают с нами, то есть притворяются до времени. Сейчас строгость даже может быть опасна, но зато когда мы уничтожим заговор, когда в наших руках будут имена заговорщиков, вот тогда…

Домициан прервал его новым жестом.

— Правда, государь, я забыл… Лучше прекратим этот разговор… Прощай, государь, — добавил, низко кланяясь, Регул. — Рассчитывай на меня, а я скоро сам докажу свое усердие…

И он исчез.

Домициан тоже не замедлил покинуть зал и вышел в сопровождении Гирзута.

Урод ни одного слова не проронил из их разговора и, следуя за цезарем, стал придумывать разные способы исполнения нового, навеянного разговором плана.

Император был смущен. Он должен был выступить с войсками против легионов Антония, пока они еще не усилились, а это создавало затруднение в самой столице и откладывало окончательную победу здесь на неопределенное время. Восставая против своих, он готовил себе неизбежную опасность. Если они действительно принимали участие в заговоре, что им мешает воспользоваться помощью своих единомышленников? А если император ошибся, если они ни при чем? Какой предлог он изберет для этой неосновательной и беспричинной мести? Обвинить их в христианстве? Но ведь нельзя же их казнить, как преступников, только за их верования? Он знал, что тронуть родственников теперь значило бы погубить самого себя. Коль скоро народ узнает об этом, он восстанет весь поголовно, а руководители восстания обязательно присоединят народ к мятежу легионов Антония. Опасность с двух сторон и неминуемая гибель империи!.. Вот каковы были рассуждения трусливого тирана.

Но поездка была делом решенным. Домициан выехал из Рима в сопровождении всего сената. И в момент, когда он покидал столицу, от берегов Италии отчалил корабль, увозивший на родину «сынов Давида».

 

V. Геллия

В то пасмурное утро, когда первые прокламации Антония стали распространяться по городу, одна женщина крадучись вышла из своего дома…

Она переступила порог, пристально посмотрела по сторонам, взглянула вверх и, поплотнее запахнувшись, почти бегом пустилась по дороге.

Небо было покрыто тучами. Накрапывал дождь. На улицах было еще почти темно, так как утро только начиналось. Несмотря, однако, на дурную погоду, несмотря на раннее время, эта женщина отважилась отправиться в путь.

По одежде и по тому, что она шла пешком и без провожатых, можно было заключить, что она не принадлежала к каким-нибудь именитым обитательницам квартала. На ней был дождевик в виде тоги, которую носили женщины. Под плащом была длинная прочная туника, голову покрывала плотная вуаль, мешавшая разглядеть черты ее лица.

Быстро шагая, она то и дело останавливалась, оглядывала небо и, разочарованная погодой, снова продолжала путь, стараясь аккуратнее ступать, чтобы на замочить своих ног. Дождь ее раздражал. Но, казалось, ничто не могло остановить ее, и она шла все дальше и дальше. Сворачивая то вправо, то влево, пробегая одну улицу за другой, она, наконец, остановилась около двух совершенно почти одинаковых зданий, расположенных друг против друга параллельно.

Это были храмы Изиды и Сераписа. Перед одним из них стоял чудный розового мрамора обелиск, а тут же рядом с ним помещались две статуи, изображавшие спящих львов, перед другим был тоже обелиск, но вместо львов стояли колоссальные статуи Нила и Тибра. Нил был изображен под видом сфинкса, а Тибр под видом той волчицы, которая, по преданию, вскормила Ромула и Рема. Лестницы, ведущие в эти храмы, и группы перед ними были сделаны из белого мрамора.

Молодая женщина быстро направилась к храму Изиды, но, дойдя до подножия лестницы, на секунду обернулась. Площадь, которая расстилалась перед ней, была совершенно пуста, и ни один недобрый взгляд не мог бы отметить ее присутствия около храма, никто не мог быть свидетелем ее столь ранней прогулки. Она стряхнула с плаща дождевые капли, нагнулась, чтобы подобрать подол туники, и быстро взбежала на лестницу. По тому, во что были обуты ее ноги, показавшиеся теперь из-под платья, можно было догадаться, что она принадлежала к классу богатеев.

Женщина перебежала площадку над лестницей и, не останавливаясь перед самым храмом, где происходило богослужение и откуда доносилось пение и звуки каких-то инструментов, поспешно подошла к скрытой в глубине стены двери. Она несколько раз постучала в нее, потом подождала, прислушалась и опять стукнула.

Прошло несколько томительных мгновений, и за стеной глухо раздались чьи-то шаги. Верхняя часть приотворилась, и глазам юной посетительницы представилось безобразное, сморщенное лицо старухи. Отверстие, откуда глядела эта старуха, было как бы нарочно приспособлено для наблюдений, и не один человек смутился бы при появлении головы страшной обитательницы этого таинственного жилища. Но наша незнакомка так была чем-то занята, так была взволнованна, что даже не удивилась появлению старухи, а вернее, она и раньше с ней была знакома.

— Эпотея! — обратилась она к этой женщине. — Могу я видеть архигалла?

— Вот тебе еще одна, которая не знает, что архигалл в этот час не бывает дома, — грубо ответила старуха. — Клянусь Изидой! Разве ты не видела, что храм открыт? Ступай туда, если ты в чем грешна, а здесь его нет…

— Эпотея, — заговорила опять молодая женщина, видимо начиная уже терять терпение, — я очень хорошо знаю, что архигалл теперь в храме. Но меня могли привести сюда и иные причины… Только знай, что Аполлон останется весьма недоволен, когда узнает, как ты меня приняла.

Старуха наполовину высунула голову из своего окошка.

— Что же тебе надо? — грубо спросила она, не желая даже сгладить то неприятное впечатление, которое она могла произвести на собеседницу.

— Это удивительно! — произнесла незнакомка. — Я ведь, кажется, не в первый раз прихожу сюда, чтобы наедине поговорить с архигаллом. Ты это знаешь, а то, что у меня к нему есть секретное дело, — это тебя интересовать не должно…

— Приходи сюда часа через два. Архигалл раньше не будет свободен, — все тем же тоном проговорила старуха.

— Тогда передай ему, что Геллия Мизития приходила к нему по одному серьезному делу… Это очень важно…

— Будет передано, — оборвала старуха и, быстро спрятавшись, захлопнула окошко.

Геллия постояла немного, пожала плечами и с недовольным видом направилась к лестнице. Она так же быстро сбежала вниз, но здесь снова замедлила шаги или для того, чтобы выбрать дорогу, или чтобы обдумать новый план, как молния пронесшийся в ее голове.

Она уже не возвращалась домой, а шла мимо цирка, миновала театр Помпея и очутилась в противоположной стороне от храма Изиды, на берегу Тибра.

Скоро супруга Мизития, Геллия, находилась на известном в Риме Тиберинском поле, где в прежние времена устраивались в честь бога Марса конные состязания. Оно было продолжением огромного Марсова поля. Место было пустынное и открытое. Направо были обширные равнины Марсова поля, а налево широкими уступами спускался к реке крутой берег. Глазам Геллии мог бы представиться чудный вид на красавицу реку, прелестная панорама на город и его окрестности, но дождь лил по-прежнему, а густой туман позволял ей видеть лишь очертания ближайших каменных глыб.

Со стоическим терпением Геллия стояла под дождем, всматривалась в молочную пелену окутывавшего ее тумана и старалась к чему-то прислушаться. Но кругом было тихо, и лишь изредка с реки доносились пронзительные крики невидимых чаек.

Геллия пошла по краю обрыва, но вдруг остановилась: она едва различала внизу какие-то человеческие фигуры. Молодая женщина напрягла свое зрение, и по лицу ее разлилась довольная улыбка: она нашла то, что искала.

На расстилавшейся у ее ног равнине можно было заметить большую толпу женщин, человек в триста или даже более. Одни из них с обнаженными головами и с распущенными волосами погружались до плеч в тибрскую воду и повторяли это не один раз, несмотря на скверную погоду и на холод речной воды. Другие могли бы поразить праздного зрителя еще сильнее. Приподняв платье и тем совершенно обнажив ноги, они двигались на коленях по песку, по временам ударяя себя в грудь и оглашая воздух громким стенанием.

Израненные песком колени оставляли на дороге кровавые пятна; часто какая-нибудь женщина падала от истощения сил, но вскоре вновь подымалась, вновь занимала свое место среди других и с прежним рвением продолжала двигаться на коленях.

Не задумываясь долго, Геллия стала искать дорожку и, найдя ее, быстро спустилась вниз. Она побежала к воде и сразу погрузила туда свою руку, но тотчас же отдернула ее: вода была холодна как лед. Она сделала недовольную гримасу и откинула с лица вуаль. Черные волосы молодой женщины распустились по плечам чудными локонами; ее дождевик упал на землю, как бы нарочно сброшенный ее резким движением, и она осталась в одной тунике.

По примеру других женщин она сняла тунику, вбежала в воду и несколько раз погрузилась в нее, несмотря на все отвращение, которое она чувствовала к холодным струям Тибра.

Ее пышные волосы промокли до корней; ее молодое тело покраснело от холода, а она продолжала окунаться под общие аплодисменты неизвестных ей женщин. Она не обращала внимания ни на холод, ни на пронизывающий ветер, ни на стоявший над рекой туман.

Окончив купание, она поспешно вышла на берег, достала из кармана туники спрятанное там шерстяное белое полотенце и принялась приводить себя в порядок. Одевшись, Геллия стала любоваться собой в маленькое карманное зеркальце. Она была собой довольна: ей нравилось ее разгоревшееся от холодной воды личико, ей нравился выразительный взгляд больших черных глаз.

Геллия не могла особенно долго оставаться на берегу, так как холод, без сомнения, давал себя чувствовать. Довольная своей внешностью, она кокетливо надела свою вуаль, завернулась в дождевик и хотела уже идти. Но куда? Она присоединилась к толпе других женщин.

Так же подняв свое платье и так же опустившись на колени, она с трудом двигалась следом за ними, подражая и мольбам, и жестам сокрушенного сердца.

Читатель, без сомнения, удивился, выслушав столь странное повествование о столь же странных женщинах. Спешим предупредить его, что это не вымысел, не праздное сочинительство, а правдивое изложение фактов, описанных известным Ювеналом.

Кто были эти женщины, рискнувшие в такой неурочный час, в такую адскую погоду купаться в холодных водах Тибра? Что заставило их испытывать физические страдания и до крови терзать свое нежное тело? И первые и последние были самыми обыкновенными женщинами, которые согрешили и старались искупить свою вину кто купанием, а кто ползаньем на коленях. Это были кающиеся грешницы, о которых архигалл и прочие жрецы молились в храме Изиды.

Наказания были наложены по заслугам и делам каждой, кара полагалась лишь в одном каком-нибудь виде, но Геллия, как ревностная поклонница Изиды и ее верховного жреца Аполлона, искупляла свои грехи вдвойне. Она опоздала сюда, разговаривая со старухой, и за опоздание решила взыскать с себя сильнее.

С необычайной точностью исполнила она все, что требовали от нее религиозный обряд и ее собственная совесть, и со спокойным сердцем могла теперь отправиться к страшной старухе и ожидать возвращения домой архигалла. Она покинула Тиберинское поле и снова уже шла по направлению к храму Изиды. Она спешила, так как час, назначенный ей старухой, уже приближался. Молодая женщина опять постучала в дверь жилища архигалла, и опять за стеной раздались те же старушечьи шаги. Лицо Эпотеи появилось в окошке.

— Эпотея, — спросила Геллия, — вероятно, служба уже кончилась и Аполлон ждет меня?

— Войди! — последовал ответ старухи.

Она сейчас же открыла дверь и пропустила мимо себя Геллию. Дверь с шумом затворилась.

Аполлон, этот седой, красивый и хорошо сложенный шестидесятилетний старец, был главным жрецом Изиды. Он казался гораздо моложе своих лет, так как не носил бороды. Вся его плотная фигура дышала спокойствием и благородством, столь свойственными высшим представителям культа. Белоснежные густые волосы, холодные и в то же время насквозь пронизывающие глаза, почти юношеский, цветущий вид лица, сильные мускулистые руки и наконец столь же сильные и стройные ноги — вот та внешность, которую являл собой этот интересный старик. Имя его было Аполлон, а по своему положению жрецов он назывался архигаллом.

В Риме было много жреческих коллегий, и одной из них, служащей у алтаря богини Изиды, была коллегия галлов. Аполлон был первый из этих галлов, архигалл, чем-то вроде современного епископа.

Храм Изиды посещался только женщинами. Здесь, среди общих криков, среди звуков различных инструментов, из которых галлы старались извлекать раздирающие душу звуки, — здесь женщины каялись в своих прегрешениях. Аполлон каждую выслушивал и каждой назначал какое-нибудь наказание.

В то утро, когда Геллия явилась к храму, чтобы видеть главного жреца Изиды, он совершал богослужение. Но Геллия была не в молитвенном настроении. Она не затем явилась к архигаллу, чтобы слушать его суровые наставления, не затем она бежала по темным улицам спящего еще города, чтобы каяться перед ним, — у нее было до него другое дело, которое не давало ей покоя, которое щемило ей сердце… На Тиберинском поле она достаточно причинила себе неприятностей, искупавшись в холодной воде Тибра и до крови поранив колени своих ног. Она возвратилась и в данный момент была почти у цели: старуха впустила ее.

К тому времени, когда молодая женщина вторично беседовала с Эпотеей, архигалл уже успел окончить службу. Утомленный и измученный, он снял свою золотую корону и тунику, в которых обыкновенно присутствовал в храме, и остался в платье более простом и удобном. Затем следовал легкий завтрак для подкрепления сил верховного жреца, а за ним и сон. Во время сна никто не смел тревожить архигалла, и Геллия принуждена была остаться вдвоем с Эпотеей, грубой и отвратительной старухой, жившей с Аполлоном под одной кровлей.

Эпотея прислуживала архигаллу. На ней лежало все его домашнее хозяйство. Она принимала посетителей или отказывала им, как отказала первый раз Геллии. Она должна была брать приношения, которые женщины в изобилии приносили своему жрецу. Короче говоря, в домашней жизни Аполлона она играла не последнюю роль. Если мы прибавим сюда ее настойчивость в вымогательстве с посетителей и продажу предметов, принесенных в храм и посвящаемых Изиде; если скажем о ее ночных волхвованиях и тех добрых советах, которые получали от нее простодушные римлянки, то старуха эта предстанет перед нами в ином виде, и ее славная деятельность в доме жреца Аполлона примет иную окраску.

В доме архигалла она жила не одна. Чтобы оттенить свое положение колдуньи, чтобы сразу подействовать на воображение посетителей, она и обставила себя должным образом.

Большой черный кот, бывший помощником старухи во всех ее волхвованиях, и старый сторож — гусь, столь же грубое существо, как и старуха, были первыми ее друзьями. В особенности гусь. Как собака, сторожил он дом жреца. Не одна женщина поднимала крик, видя, как дорогая ткань ее платья превращается в жалкие тряпки под сильными ударами гусиного клюва, и не одна из них пускалась в постыдное бегство из страха перед ударами сильных и упругих, как бич, крыльев гуся.

То же случилось и с Геллией, стремительно вошедшей в открытую старухой дверь. Гусь в это время пребывал в каком-то спокойствии, сладко подремывая и изредка лишь открывая свои глаза. Геллия разбудила его, рассердила своей стремительностью, и он решил ее наказать. Он вытянул шею, со злым шипением раскрыл клюв и, подняв крылья, направился было к молодой женщине. Но Геллия уже была хорошо знакома с птицей, и нападение не удалось. Она быстро схватила длинный ножик, который служил старухе в ее занятиях ваянием (недалеко стоял неоконченный еще бюст какой-то богини), и, едва гусь приблизился к ней, она с такой силой ударила его по шее, что гусиная голова отскочила прочь, и предсмертный крик птицы огласил комнату.

Эпотея принялась кричать и бранить Геллию, видя бездыханное тело своей дорогой птицы. На этот крик из внутренних покоев показался сам архигалл. Старуха заливалась слезами, рвала на себе волосы. Геллия все еще держала в руке ножик, с которого капала теплая кровь, а обезглавленный гусь мучился в последних содроганиях…

Архигалл хотел было улыбнуться, но, вспомнив свое положение в храме Изиды, счел нужным немного побранить Геллию. Он сам когда-то был безвинной жертвой разгневанного гуся, знакомого лишь с одной Эпотеей, и то наказание, которое заслуженно понес злосчастный гусь, Аполлону, по-видимому, было по душе. Но надо было хоть чем-нибудь успокоить старуху, надо было не показывать ей своего удовольствия…

— Зачем ты это сделала? — обратился он к Геллии. — Нехорошо! Ведь это священная птица…

— А неужели было бы лучше, если бы эта гадкая птица меня укусила? — возразила Геллия. — В последний раз, когда я здесь была, гусь разорвал мне тунику, а на ноге и теперь еще есть синяки. Моя нога была совершенно черная от укусов этой гадины. Я не желала, чтобы повторилось то же и сегодня. Однако пусть эта священная птица издыхает, — добавила Геллия с легкой усмешкой по адресу Эпотеи, — а сюда я пришла, чтобы побеседовать о вещах более важных, чем гусь…

Архигалл с любопытством выслушал это горячее вступление и, не замечая всевозможных причитаний Эпотеи, которая старалась вернуть жизнь своей птице различными заклинаниями и жестикуляциями, удалился с молодой женщиной во внутренние покои, в самую отдаленную и скрытую комнату.

Не в первый раз уже Аполлон выслушивал Геллию, и не в первый раз важные обстоятельства ее жизни заставляли ее обращаться к нему за помощью. И он помогал ей.

В настоящее время Геллия явилась к нему излить всю скорбь своего сердца, явилась, как к отцу родному, посоветоваться о странном за последние дня поведении ее супруга.

Архигалл слушал ее со вниманием и без тех чисто официальных отношений к ее горю, которые обыкновенно заметны в обращении лиц известных, знатных, имеющих высокое положение в обществе.

Вот каковы были ее жалобы. Мизитий почему-то сделался сумрачным, молчаливым, часто пропадает целые ночи, и Геллия не знала, что такое творится с ее мужем. Мизитий все время совещался с какими-то таинственными и подозрительными личностями, которые вдруг появлялись и так же вдруг исчезали, и Геллия только случайно замечала, как ее муж, забившись в потайную комнату, что-то переписывал, читал какие-то листы, принесенные все теми же странными лицами. Один раз Мизитий пропадал даже целый месяц. Что было с мужем, куда он отправлялся, Геллия не знала. Он и ушел-то скучным и озабоченным, а вернулся совсем уже мрачным и рассерженным. В другой раз к ним явился какой-то человек в траурной одежде, явился ночью и просил у Мизития гостеприимства. Он жил у них несколько дней, и муж обращался с ним предупредительно и особенно заботливо, а бедная Геллия, истерзанная той тайной, которой муж окружал себя по отношению к ней, принуждена была уйти из дома и обратиться к Аполлону, столь известному добрым сердцем, умом и снисходительным отношением к ним, слабым женщинам…

Архигалл слушал ее сначала с праздным любопытством, а потом и с нескрываемым интересом: так тронули его эти интимные излияния молодой женщины, ее негодование на мужа, который действительно вел себя слишком подозрительно, чтобы не сказать более. Он взглядом подбодрял Геллию, а желая услышать от нее и объяснение всем чудесам, которые происходили в ее доме, с нетерпением ожидал конца рассказа и хотя бы ничтожного намека на причины всего происшедшего. Но архигалл не дождался, так как Геллия ничего не могла сказать ему определенного и точного.

— Ну а дальше? — спросил он молодую женщину, видя, что она остановилась и не знает, чем продолжать свой рассказ.

— А дальше? — ответила Геллия. — Потом я отправилась сюда, затем на Тиберинское поле, помня, как ты мне прежде заметил, что я там не бываю…

— Это очень хорошо, очень хорошо, — проговорил архигалл, — но скажи мне…

— Больше мне нечего говорить, — прервала его Геллия, — вот это я могу показать, я нашла это вчера вечером.

И она протянула Аполлону скомканный лист папируса.

Это была первая прокламация Антония, которую Регул принес Домициану и которая уже тогда в изобилии была распространена среди народа.

Архигалл несколько раз перечел этот лист и сильно взволнованным голосом спросил Геллию:

— Каким образом этот документ попал тебе в руки?

— Третьего дня Мизитий ночью ушел из дому и вернулся назад с большим свертком. Весь следующий день он работал тайно от меня и что-то писал… Я это видела… К нему являлись неизвестные лица и вскоре исчезали с какими-то листами, которые они получали от Мизития. Один из этих листов упал, я его подобрала и принесла. Вчера вечером Мизитий опять ушел, пропадал всю ночь и утром еще не вернулся…

— Знай же, Геллия, — проговорил внушительным тоном архигалл, — что твой муж погиб, если императору известно содержание этой бумаги.

— Почему так? — наивно спросила Геллия.

Архигалл посмотрел на нее с удивлением:

— Да разве ты не читала того, что здесь написано?

— Нет, читала. Я очень хорошо вижу, что императору готовят какое-то зло, но могу ли я знать, что будет дальше. Каким образом император может знать о существовании подобной рукописи?

Ни Геллия, ни архигалл не знали еще, что рукопись была уже известна всему Риму.

— Император очень хорошо об этом осведомлен, — проговорил Аполлон и каким-то особенным тоном вдруг прибавил: — А что, если и Мизитий тоже заговорщик?

— Мизитий… заговорщик! — вскричала молодая женщина, вся побледнев от этой неожиданности, от такого нового открытия.

— Да, твой муж заговорщик, — повторил архигалл, — иначе никак не понять его таинственности и внезапных отсутствий, его возвращения с подозрительными людьми и всех его поступков.

— Ах, я несчастная! Мизитий погиб! — рыдая и падая на колени, вскричала молодая женщина.

— Не погиб еще, нет. Не плачь! — пробовал ее утешить архигалл. — Я знаю средство спасти его.

— Какое?

— Я не могу сейчас его указать, но потом ты узнаешь. Дай мне эту рукопись и оставь покамест меня одного: мне надо подумать.

И с этими словами Аполлон отпустил Геллию.

Жрец Изиды немного успокоил несчастную супругу, и она поспешила домой, где, к своей радости, застала только что возвратившегося откуда-то мужа.

После ее ухода и архигалл покинул свое жилище. Он не медлил, а прямо пошел по направлению к форуму. По привычке он хотел зайти к брадобрею Евтрапелу поболтать о новостях с хозяином и с посетителями. Но, подойдя поближе, жрец заметил, что магазин Евтрапела окружен небывалой по величине толпой. Взорам архигалла представилось довольно необычайное зрелище: Евтрапел отбивался от центуриона, стараясь освободиться от его железных объятий, и доказывал ему, что он вовсе не сочинял никаких прокламаций и ничего общего с ними не имеет. Тут были и крики, и брань, и довольно сильная потасовка. При слове «прокламация» архигалл насторожился. Он обратился за разъяснением к одному из свидетелей этой сцены. Оказалось, что в эту ночь кто-то прилепил один экземпляр прокламации к дверям цирюльни; естественно, должна была образоваться толпа, жадная до всяких интересных объявлений, каким, несомненно, была и прокламация. Солдат-преторианец сорвал объявление, растоптал его ногами на глазах публики, а обрывки его передал центуриону. Этот-то центурион и требовал теперь ответа от Евтрапела, который, однако, был тут ни при чем. Евтрапел действительно употреблял всю силу своего красноречия, чтобы оправдаться от обвинений в столь тяжком преступлении.

— Что же тут думать? Надо освободить Евтрапела! — произнес Аполлон и, пробравшись через толпу, обратился к центуриону, державшему в руках обрывки прокламации: — Позволь мне посмотреть эту бумагу. Я думаю, что наш друг Евтрапел, столь преданный своему императору, неповинен в появлении этих прокламаций.

Офицер показал ему один из кусочков злополучного папируса, и жрец узнал в нем обрывок той рукописи Мизития, один экземпляр которой был у него в кармане.

— Центурион, — продолжал жрец, — освободи бедного Евтрапела. Автор уже открыт, и Регул, вероятно, знает, кто он такой.

Никто в Риме не смел противоречить представителям культа, и никто поэтому не смел сомневаться в истинности слов архигалла.

Центурион почтительно поклонился жрецу, и Евтрапел получил свободу. Последний прыгал от радости и готов был даже целовать Аполлона. А тот шепнул ему на ухо:

— Закрывай свою лавку, Евтрапел, мне надо сказать тебе несколько слов.

Евтрапел повиновался. Зрелище кончилось, и праздная толпа стала редеть и наконец совсем разошлась.

— Послушай, дорогой друг! — сказал Аполлон, когда они остались одни. — Иди сейчас же к Регулу и скажи ему, что Мизитий — знаешь этого флейтиста? — принимал близкое участие в распространении прокламаций.

Аполлон показал цирюльнику рукопись, которую ему принесла Геллия. Тот, видимо, ничего не понимал и лишь вопросительно глядел на Аполлона.

— Больше мне ничего не известно, — продолжал жрец, как бы отвечая на немой вопрос цирюльника. — Регул — великий знаток своего дела, он все разыщет и разузнает. А теперь прощай, Евтрапел! Не опоздай, смотри, сейчас же иди!

Жрец ушел домой, Евтрапел почти бегом отправился доносить Регулу на несчастного флейтиста, а ничего не подозревавший Мизитий беседовал в это время со своей женой.

 

VI. Обманутые надежды заговорщика

Мизитий был уже давно дома, когда Геллия вернулась от верховного служителя храма Изиды.

— Мы должны объясниться с тобой, — прямо начала молодая женщина.

— В чем мы будем объясняться? — мрачно проговорил муж.

— Ты заговорщик, Мизитий! — воскликнула Геллия, давая полную волю слезам.

Он хотел возражать, но жена не дала сказать ему ни слова и с тем же плачем продолжала:

— Да, ты заговорщик, Мизитий! Я теперь все знаю, и у меня есть доказательства…

— Откуда ты знаешь? — с беспокойством спросил ее муж.

— Тебя уже три месяца не было дома, ты и меня оставил… Ты постоянно водишься с какими-то подозрительными людьми… Посмотри на себя: на кого ты похож? Ты стал мрачным, молчаливым… Что тебя беспокоит? Ты что-то пишешь, переписываешь, и я знаю что, а ты еще спрашиваешь, откуда мне все известно, как я могла узнать, что ты заговорщик…

Мизитий только вздохнул. Он был удручен.

— Ты и себя губишь, Мизитий, и меня…

Геллия зарыдала, закрыла лицо руками и беспомощно опустилась на стул.

— Геллия, дорогая моя, — взволнованно шептал ей на ухо муж, стараясь ее успокоить. — Дорогая жена моя! Выслушай, что я тебе скажу! Успокойся! Скоро, очень скоро мы будем богаты и знатны… Я заговорщик, но только для тебя, только для моей Геллии, пойми ты это… Меня обещали жрецом сделать… Ты тогда будешь женой жреца…

— Глупый ты! — воскликнула Геллия тоном, который отнял у мужа всякую охоту возражать. — Каким образом? — заговорила снова она, быстро поднимаясь, отстраняя от себя мужа и пристально глядя ему в глаза. — Каким образом ты, простой флейтист, думаешь попасть в жрецы, для чего прежде всего надо быть патрицием?…

— Почему же и нет? — спросил Мизитий. — Если удастся, то это будет платой за те услуги, которые я окажу Риму низвержением тирании Домициана.

— Так я и знала, так и знала, — бегая по комнате и нервно жестикулируя, быстро говорила Геллия. — Мизитий хочет уничтожить императора! Императору стоит только захотеть, и Мизития не будет. Кто же теперь мне может помешать поступить с тобой так, как я поступила сегодня со священным гусем архигалла?

Имя архигалла произвело должный эффект, и Мизитий уже задрожал. Но, не желая оставаться в долгу перед супругой, не желая, чтобы она пребывала в заблуждении, Мизитий воодушевленно и с полным сознанием своего достоинства и важности своей миссии заговорил:

— Ты не знаешь еще, что громадная армия должна идти к Риму, что армию ведет знаменитый полководец, который ждет моего сигнала, и что я могу выбрать любой день для восстания…

Геллия с состраданием посмотрела на мужа.

— Мизитий, мой бедный Мизитий! — нежно произнесла она. — Ты здоров? Кто расстроил твои мозги? Несчастный! Откуда ты взял свои фантазии?

— Фантазии!.. Это совсем не фантазии, а самая настоящая действительность…

— Никуда не годная! Клянусь богами, никуда не годная! Ты глупец, которого толкают в пропасть! Теперь тобой пользуются, а потом ты же будешь страдать…

— Невозможно, Геллия…

— Скажи мне, Мизитий, когда ты в театре дуешь в свою флейту и подыгрываешь актеру, кому аплодируют? Ведь не тебе?…

— Понятно, не мне. Но…

— А когда ты в храме выводишь самые восхитительные мелодии, — продолжала, не слушая возражений, молодая женщина, — кому приносят жертвы? Ведь не тебе?

— Что ты этим хочешь сказать?

— А вот что: в настоящий момент ты играешь для других. Полководец с триумфом войдет в Рим, ему устроят овации, а Мизитий будет забыт. Полководца победят… Но я не хочу говорить, что случится с моим Мизитием.

— Чего ты хочешь, Геллия? Жребий брошен, — пробормотал Мизитий, не зная, что на это отвечать.

— Хорошо, что ты имеешь такую жену, которая заботится о тебе, думает за тебя и спасет от несчастья. Архигалл мне обещал…

— Архигалл знает? — быстро прервал ее Мизитий. Он ждал ответа, который и смущал его, и был так нужен.

— Я снесла архигаллу сегодня утром кусок папируса, и он мне сказал, что это мятежное воззвание.

Молодая женщина вдруг остановилась… Она была поражена выражением лица Мизития и его убитым видом. Ноги и руки у него тряслись, а язык отказывался повиноваться.

— Геллия! — сделав над собой усилие, почти крикнул Мизитий. — Ты меня погубила… Благодарю… я пропал… все узнают, откроют…

— Архигалл честный человек, — сказала Геллия.

— О женщины! — возмущался Мизитий. — Никто не может помешать вам идти к этим несчастным галлам! Ты не знаешь, Геллия, что благодаря моим работам эта прокламация разошлась по городу, ты не знаешь, что архигалл — самый преданный друг бесчестного Регула. Понимаешь ли ты теперь, что ты сделала?

— Это правда, Мизитий! О, я несчастная!..

И молодая женщина в слезах упала на руки мужа.

Супруги долго потом не могли прийти в себя, долго сидели обнявшись, стараясь подавить рыдания и не смея высказывать мыслей, под давлением которых находились…

Мизитий и Геллия были супругами всего лишь два года. История их проста и в то же время трогательна. Оба они не знали своих отцов. Мизитию было около двадцати лет, когда он потерял мать. Он играл на флейте во время жертвоприношений и участвовал наравне со жрецами во всех молитвах в языческих храмах. Играл он и в театре. Имея достаточный доход от этих двух мест, он жил безбедно, но чувствовал себя совершенно одиноким, так как со времени смерти матери во всем Риме не было ни одной души, которая могла бы интересоваться им, заботиться и думать о нем. И он был несчастлив… Встреча его с Геллией произошла совершенно случайно. Возвращаясь однажды вечером домой, он услышал тяжелые вздохи и плач, которые, по-видимому, шли из ближайшего угла улицы. Он поспешил туда и наткнулся на молодую девушку, сидевшую под темным покровом сеней пустого дома. Это и была Геллия.

Она рассказала, что похоронила свою мать — единственное существо, к которому она была привязана, и вот теперь осталась без крова, так как безжалостный хозяин выгнал ее среди ночи. Мизитий и она были товарищами по несчастью, одиноки, и Мизитий понял ее скорбь, ее несчастье и принял в ней живое участие. Измученная и голодная девушка едва держалась на ногах, когда Мизитий помог ей подняться. Он привел ее в свое жилище, устроил ей самое лучшее помещение и предложил разделить с ним стол.

Через год состоялась их свадьба. Вот все, что можно добавить про этих нежных супругов. Остальное уже известно из разговоров их между собой и из бесед Геллии с архигаллом.

Геллия понимала, что она своей поспешностью погубила мужа, а тот думал, как бы спасти жену и самому избавиться от когтей Марка Регула. Оба они были охвачены одним и тем же страхом, и оба вздрагивали всякий раз, как с улицы раздавался какой-нибудь шум. Так они просидели до ночи.

Вдруг сильный удар в дверь заставил их вздрогнуть. Они молча переглянулись. Геллия медлила… Мизитий боялся отворить дверь.

Послышался второй, более настойчивый удар в дверь, и какой-то голос крикнул:

— От архигалла! Отворите!..

— Я так и думала, — сказала Геллия, — он обещал мне, что сегодня же поможет нам.

И она поспешила впустить посланного от архигалла.

Тот вошел и сразу же обратился к Мизитию:

— Следуй за мной.

— Тебя прислал архигалл? — с беспокойством спросил Мизитий.

— Архигалл, по поводу рукописи, которую ему прислала сегодня утром твоя жена… Он ждет. Ступай… — ответил незнакомец.

— Я иду, — сказал Мизитий, немного успокоенный таким тоном.

— Ты видишь, Мизитий, — обнимая его, говорила Геллия, — Аполлон не обманул…

Мизитий уже на улице. Рядом с ним шагает неизвестный посланец… Послышался тихий свист… Три человека точно выросли перед несчастным флейтистом и скрутили ему руки… Он не сопротивлялся, а лишь спросил:

— Куда вы меня ведете?

— Потом узнаешь! — ответил незнакомец.

Была ночь. На протяжении всего пути не было сказано ни слова. Мизитий невыносимо страдал. Ему казалось, что его ведут по направлению к дому Регула… А когда они миновали храм Изиды, дошли до Тибра и перебрались через Палатинский мост, сомнения уже не было…

Все было ясно: архигалл злоупотребил доверием Геллии и передал бумагу Регулу.

— Я погиб, — бормотал про себя несчастный Мизитий…

Он не ошибся. За последнее время Регулу сильно не везло. Парменон был убит, Цецилия освобождена, а Метелл Целер ускользнул из его рук. Что сказать императору? По городу стали ходить слухи о восстании, а в первом же воззвании, пущенном в Риме, были указаны истинные причины убийства отца Метелла… Император станет расспрашивать, а что отвечать ему? Ни христиан, ни от великой весталки ничего не добьешься, а время летит, дела много — и медлить было бы преступлением. На счастье, Евтрапел ему принес от архигалла экземпляр прокламации. Регул воспрял духом, велел схватить Мизития и уже наслаждался грядущими результатами…

Мизития привели к нему в тот момент, когда Регул вырабатывал последние детали своего нового плана действий. Он сидел в своем кабинете и ждал новую жертву доноса архигалла. Прямо перед ним стояла бронзовая статуя императора, а у подножия ее и кругом по столу насыпана была целая груда серебра. Деньги введут Мизития в искушение, а статуя сообщит ему должный страх. Сестерции толкнут его на донос, а изображение императора укажет на власть Регула, собирающегося учинить допрос флейтисту.

Разговор между Регулом и Мизитием не был продолжителен.

— Ты видишь, — начал Марк, как только они остались одни, — что твоя прокламация тебя выдала. Ты попался, и отрицание твое ни к чему не приведет. Бесполезно. Кто это сочинял? — спросил он, развертывая перед ним злополучный лист папируса.

И в то же время Регул сделал довольно значительный жест.

— Или это, — он играл серебром, — или император… Понимаешь? Выбирай, что лучше…

Мизитий сделал вид, что понимает, чего от него хотят. Взять деньги — позор; он не хочет продавать себя; если не возьмет — смерть, а ему не хочется умирать… Трудный выбор!..

Он вспомнил о жене…

— Денег не надо, — сказал он, — только гарантию.

— Какую?

— Напиши, что я добровольно пришел к тебе. Иначе ты ничего от меня не узнаешь.

— Это дело, — сказал Регул и принялся писать удостоверение о добровольном признании Мизития. — Ты хитрец, — прибавил он, протягивая Мизитию требуемое удостоверение. — А теперь имена!

— Люций Антоний, — произнес флейтист, предварительно со вниманием прочтя написанное Регулом и спрятав бумагу в карман своей туники.

— Люций Антоний? — с ужасом отодвинулся от него Регул. — Военачальник германской армии? Да это целый бунт?

— Да, — ответил Мизитий.

— Кто же его сообщники здесь, в Риме?

— Я не знаю.

Мизитий объяснил, что, кроме него, никого не было.

— Это ловко, — произнес Регул. — Но мы все-таки должны их раскрыть. Правда ли, что заговор существует? Мне нужны доказательства…

— Ты их получишь завтра вечером.

— Как же так?

— Будь завтра в двенадцатом часу на Фламиниевой дороге. Курьер из Германии привезет мне письма…

— Буду, — живо ответил Регул.

— Я свободен? — спросил Мизитий.

— Совершенно! Прощай, до завтра.

— До свиданья, до завтра! — повторил Мизитий.

Через час Мизитий был в объятиях Геллии.

— Ну, мы спасены, — сказал ей муж. — А твой архигалл все-таки большой мерзавец. Он меня выдал Регулу. Я не мог защищаться и должен был все ему раскрыть. Эту записку Регула спрячь хорошенько; кто знает, может быть, впоследствии она нам и пригодится…

На следующий день вечером Регул получил из рук Мизития пакет с бумагами из Германии. Какова была его радость, когда он там же нашел и письмо Метелла Целера к великой весталке! В интимных излияниях любящего сердца было целый букет доказательств Антониева заговора. Дело было вполне ясно…

— Aгa! — смеясь, говорил Регул. — Боги мне покровительствуют. Посмотрим, далеко ли уйдут от меня и весталка, и все христиане! Пусть теперь император спрашивает меня, о чем ему угодно. Я не боюсь остаться без ответа перед его безжалостным гневом.

Регул торжествовал. Никогда император с ним не говорил так милостиво, как в последний раз, в галерее богини Минервы. Однако, к великому изумлению и Домициана и Регула, бумаги, принесенные Регулом, исчезли.

Результат был поразительный. Домициан чуть не получил нервную горячку, а Регул опять должен был признать свою новую неудачу, так как цель его так и не была достигнута. Стены Рима быстро были увешаны прокламациями, народ узнал о заговоре, а в Германию отправился курьер с просьбой к Антонию поспешить в Рим и немедленно выступить против императора…

Что же касается письма Метелла к весталке, то оно осталось пока в руках Гургеса.

 

VII. Похороны христианки

Гургес остался с письмом в руках. Носитель жезла богини Либитинской, обыкновенно с важностью участвовавший в похоронных процессиях, должен был помимо своей воли сделаться почтальоном и придумать самый удобный способ доставить письмо по назначению.

— Попросить Цецилию, — раздумывал он. — Она могла бы передать письмо весталке. А вдруг я ее толкну в опасность?… Я люблю Цецилию, хотя она и жена Олинфа, — и я не смею увеличивать ее страдания. Бедная! Но что же мне делать?

Он усиленно тер себе лоб — обычный жест людей, попавших в особенно затруднительное положение.

— Нашел, нашел! — вдруг крикнул он. — Чудесно! Мне очень нравится христианский епископ. Это письмо касается будущности юных цезарей, а он, говорят, им приходится родственником. Не возложить ли на него это поручение?

Гургес даже подпрыгнул от удовольствия: так проста показалась ему мысль о христианском епископе. И он крикнул могильщиков, не замедливших предстать перед ним со своими факелами.

— В дорогу! По направлению к Капенским воротам! — кричал Гургес.

Все это произошло в один момент, и они скоро были на улице.

Миновав Капенские ворота, они должны были довольно долго идти по Аппиевой дороге, пока не вступили в старинный лес муз, где там и сям были разбросаны жалкие лачужки, служившие убежищем для древних христиан. Ночное время и темнота привели Гургеса в беспокойство. Дорога была дальняя, а кругом пусто, дико и не видно ни одного живого существа. Вот вдали показались какие-то светлые точки, блеснул свет факелов, и в тиши ночи раздался громкий оклик, от которого Гургес еще больше пришел в смятение.

— Начальник городской охраны!.. Кто идет?…

Стража делала по дороге ночной обход и, заметив факелы Гургеса, в столь неурочное время путешествующего с могильщиками, заставила его остановиться и сказать, кто он.

У Гургеса были частые столкновения с начальником городской охраны. Не один раз во время своих ночных экскурсий Гургес попадался на глаза стражей с зубами и волосами мертвецов, и тот пытался отнять их у могильщика, так святотатственно продававшего эти предметы цирюльнику Евтрапелу.

При иных обстоятельствах встреча Гургеса со стражей не привела бы его в беспокойство и не заставила бы его чуять для себя какую-нибудь опасность. Но теперь было иначе.

«Если начальник вздумает по-прежнему обыскивать меня, — думал Гургес, — что станется с письмом весталке и что они со мной сделают?»

Затруднение Гургеса было так велико, а медлительность так подозрительна, что, не получая ответа на свое приказание, начальник галопом поскакал на чудном коне к молчаливой и смущенной группе могильщиков и снова закричал им уже настойчиво и сердито:

— Кто идет?

Гургес приняв гордый вид и, придав своему голосу больше спокойствия, ответил:

— Жезлоносец богини Либитинской.

— Гургес-либитинец? — переспросил тот. — Да? Понимаю!.. Тебя там ждут! Спеши.

Гургес не замедлил воспользоваться приглашением. Он удивлялся и той легкости, с которой ему удалось пройти, и словам начальника.

«Он понимает! — думал Гургес, стараясь объяснить непонятное. — Вот чудесно! Но что он понимает?… Меня там ждут? Кто ждет? Удивительно! Клянусь Венерой, ничего не понимаю…»

— Скорее идем, — обратился он к спутникам, — пока эта ночная ворона не очнулась еще…

Пройдя немного, Гургес должен был снова удивиться. На черном фоне видневшегося налево леса муз путники заметили массу мелькавших огоньков, подобно звездам рассекавших темноту ночи. Явление необыкновенное, и, как заметил Гургес и его могильщики, это были факелы, которые гасли, снова зажигались, двигались… Людей не было пока видно… Опушка леса была красиво освещена этими живыми блуждающими огнями…

«Это христиане! — подумал опять Гургес. — Но что они делают в такой поздний час? Разгуливают с факелами! Вероятно, они действительно ждут меня. Чудно!»

— Идем, идем! — понуждал он могильщиков.

Но едва они сошли с Аппиевой дороги, чтобы вступить в лес, как снова принуждены были остановиться, снова послышался тот же оклик:

— Кто идет?

Теперь его уже спрашивали христиане.

— Гургес! — ответил либитинец уже тоном более спокойным, чем отвечал начальнику полиции.

— Добро пожаловать! — послышались голоса.

— Не знаем, как тебя и благодарить за то, что ты пришел, — прибавил кто-то, выступая вперед и тряся за руку Гургеса. — Спасибо тебе от имени всех наших братьев… У нас большое горе…

— Что же случилось? — спрашивал Гургес. — Я вас не понимаю. Я пришел сюда по причине, которая не может быть вам известна…

— Случилось то, — ответил христианин, — что мы потеряли нашу общую мать. Святая дева Петронилла отошла к Господу. Мы ждем здесь того, кто хотел бы почтить память почившей и присутствовать на ее похоронах, которые будут сегодня утром… Я думал, что тебе кто-нибудь сообщил об этом…

— Первый раз слышу, — ответил Гургес. — Петронилла умерла? Бедная старушка! Как я ее любил за ее приветливые и добрые отношения к Цецилии, — прибавил он с чувством. — Но не беспокойтесь, я все устрою… Так вот почему начальник и сказал мне, что меня здесь ждут! В таком случае, мне кажется, я пришел довольно поздно.

Христианин в свою очередь не понимал его.

— Олинф и Цецилия здесь? — спросил Гургес.

— Они закрыли глаза Петронилле, но вчера вечером вернулись в Рим, чтобы позвать Флавию Домициллу и других наших братьев и сестер… Их-то мы и ждем.

— А епископ Климент? — вспомнил Гургес о своем поручении. — Его тоже нет?

— Климент не отходил от Петрониллы. Теперь он молится о ней у алтаря Всевышнего.

— Так! — произнес Гургес. — Я должен сейчас же видеть его. До свидания!

И Гургес со своими могильщиками углубился в лес.

Эта ночь для него была ночью размышлений.

«Понимаю, — рассуждал Гургес. — Христиане — народ бедный, вот почему они и не пригласили меня. Понимаю, — еще раз повторил он. — Но Гургес весьма предан своим друзьям и при случае это докажет. Петронилла сама меня позвала… Я берусь ее похоронить… Устроим процессию. Впереди пойду я во главе моих факельщиков. Без этого нельзя… Потом понесут изображения ее предков. У Петрониллы есть предки… В лавке у меня масса таких изображений, всякие есть… Чудесно! Потом нужно двадцать плакальщиц… Надо об этом позаботиться… Будут родственники, и, я думаю, все христиане захотят проводить Петрониллу… Носилки и все такое — это уж мое дело… Да! А надгробное слово!.. Поздно немного, а надо попросить об этом епископа Климента. Я думаю, он мне не откажет».

В этот момент стройное пение прервало размышления Гургеса. Он шел с опущенной головой и измышлял план похорон Петрониллы, но здесь он должен был остановиться и поднять голову. Гургес был немало удивлен, очутившись у самого тела Петрониллы.

Тело покоилось на ложе, сделанном из свежих листьев. Умершая была одета в белое одеяние, усеянное цветами, которые считались символом святой и непорочной жизни. На голове ее был венок из белых душистых роз. Кругом горели бесчисленные свечи, а на земле были вазы, в которых курился фимиам. Около ложа стояли два хора: один из женщин, а другой из молодых девушек. И те и другие пели священные песни, псалмы и молитвы. Их голоса и заставили Гургеса очнуться от размышлений…

Женщины пели:

«Благословен Бог наш! Буди милостив к рабе Твоей! Прими ее душу и услыши молитвы наши».

Молодые девушки вторили:

«Как голубица, она чиста и непорочна, ее душа светла и достойна Тебя».

И все собрание три раза повторило:

«Слава Тебе, Господи, слава Тебе».

Гургес глядел кругом себя и, как знаток погребального дела, казался недовольным. Без него все было нехорошо, все было не на своем месте и не так устроено, как требовалось обычаем.

«Где же бальзамировщик, чтобы обмыть и покрыть благовонием тело почтенной женщины? — думал Гургес. — Ни черной обвивки, ни кипариса — ничего нет. А где же флейтисты? Разве можно без них петь погребальные песни? Если бы мне раньше сказали, все было бы к чести такой женщины, как Петронилла».

Кто-то положил ему на плечо руку и прервал нить его мыслей о небрежности, с которой христиане хоронят своих братьев…

— Олинф, Цецилия! — произнес Гургес, оборачиваясь. — Почему, — добавил он, уже обращаясь к ним с укоризной, — мне ничего не сказали о столь печальном событии?

— Дорогой друг! — ответил Олинф. — Уже два дня мы не покидали Петрониллу. Она и умерла на наших руках.

— Олинф! — живо сказал Гургес. — Я берусь устроить похороны со всей торжественностью, которая подобает покойнице.

— Спасибо, Гургес! Только не надо…

— Почему же, дорогой Олинф? Отказывать другу?

— Не то, Гургес, не то! Подумай, ведь Либитина, богиня похорон, не может участвовать при погребении останков христианки, — улыбаясь, сказал ему центурион.

Гургес был недоволен.

— Однако христиане какие-то особенные…

— Гургес, Гургес, — дружественным тоном произнес центурион, — не сердись на нас… Вот, — прибавил он, указывая на приближавшуюся процессию, — вот идет епископ Климент, который лучше меня сумеет объяснить тебе причину нашего отказа…

Начинавшийся рассвет золотил верхушки деревьев священного леса, а сквозь листву проглядывали первые лучи восходящего солнца. Ночной туман рассеивался. Наступало утро. Просыпавшееся пернатое царство оглашало воздух радостным пением… Эта небольшая поляна в глубине леса приняла иной вид.

Горевшие свечи меркли, и можно было ясно различить каждого, пришедшего сюда отдать последний долг усопшей. Священное пение сливалось с разнообразными голосами птиц, и получалось что-то своеобразное, что-то особенное в этом слиянии голосов, чтущих Бога каждый по-своему.

Длинный ряд людей медленно проходил по обеим сторонам гроба Петрониллы. Пение не смолкало. Каждый из них окроплял покойницу святой водой и делал знаки креста. Вслед за ними появился и Климент, окруженный священниками и дьяконами. Епископ благословил толпу, а толпа молча преклонила колени. Он подошел к телу Петрониллы и три раза произнес ее имя. Это было начало отпевания…

Епископ начал речь.

— Братия! — говорил он. — Петронилла умерла. Всемогущий Бог взял на небо ее душу. Она слышит там хвалебные гимны Богу, видит Его всемогущество, радуется, что предстала пред очи Всевышнего. Она находится в селениях Господа вместе с праведными и за нас же будет молиться у престола Господня. Она — вместе со святыми апостолами, первыми мучениками за веру Христову, вместе со святыми девами, жаждущими утешения своего святого Жениха.

Соединимся же, братия, в этот день скорби, соединимся для совместной молитвы… Восхвалим Бога, показавшего на рабе Своей милость Свою и любовь к нам, чтущим Господа, Спасителя нашего.

Слава Господу! Слава Христу! Слава святым Его!

Собрание повторило эти три возгласа.

— Братия, — продолжал епископ. — Я чувствую, что дни гонения нашего приближаются… Бог открыл мне это в Своем откровении… Мир вам, братия! Будем ждать исполнения слов Господних; восхвалим Бога, снова пожелавшего испытать нашу веру, силу любви к Нему… Исповедуем открыто имя Его…

Я выбрал семь человек, которые должны сохранить именно тех, кого коснется меч гонителей. Память о них не исчезнет. Я приготовил место, где будут покоиться тела мучеников в ожидании светлого дня воскресения…

Мучения будут многочисленны, а смертей столько, сколько капель в морской пучине.

Петронилла, дочь Петра, первая найдет себе упокоение в месте, уготовленном мной для мучеников. А теперь, христиане, предадим земле тело усопшей, память о которой навсегда останется в сердцах наших.

— Аминь! — произнесли присутствующие.

Епископ взял из рук одного из священников пальмовую ветку, погрузил ее в сосуд со святой водой и окропил тело Петрониллы. Потом он благословил собрание.

На Гургеса попало несколько капель этой воды.

— Вот тебе и окропление, — пробормотал он, обращаясь к своим могильщикам. — Разве кто так делает? Окропить родственников и друзей следует, но делать это надо все в начале церемонии, а не в конце… Вот еще ошибка! Эх! — произнес он с сожалением.

В это время начали готовить Петрониллу к погребению. Двенадцать молодых девушек, одетых в белоснежные одеяния и увенчанных белыми розами, должны были поднять гроб и нести его. За ними шел хор. Дальше следовали женщины с зажженными факелами и тоже пели.

В процессии за гробом шла молодая женщина вся в черном. Ноги ее отказывались повиноваться, а тело все вздрагивало от сдерживаемых рыданий. Она не могла идти, до того она была изнурена. Подруги и родные поддерживали ее, вели под руки. Это была Цецилия.

Гургес был тут же, но шел в некотором отдалении, с непокрытой головой.

Процессия вскоре остановилась. Подошли к склепу, в котором должны были покоиться останки Петрониллы. Здесь было приготовлено отверстие в склепе, выложенное камнем, куда мужчины тихо опустили гроб, а женщины и девушки бросали пальмовые ветки, лавровые листья и цветы.

Епископ окропил тело еще раз и бросил в могилу горсть земли. Женщины потушили свечи, мужчины преклонили колени. Пение прекратилось, и все стали расходиться.

Вскоре около могилы остались только двое. Оба они стояли на коленях и горько плакали. Это были Олинф и Цецилия. Они долго молились и наконец, сделав земной поклон, поднялись и пошли последними… Олинфа ждал Гургес.

— Сведи меня к епископу, — попросил Гургес, — мне надо с ним говорить.

— Идем с нами, — ответил ему центурион, слишком погруженный в свою печаль, чтобы ответить другу более приветливо.

Гургес понимал настроение Олинфа и не оскорбился его сухим ответом. Он молча пошел сзади.

Они еще издали заметили Климента. Епископ приглашал Флавия Климента и юных цезарей остаться и принять участие в братской трапезе, которая у христиан обыкновенно следовала за погребением. Флавий отказался.

— Мы не можем, — говорил он. — Император ждет нас, и вот уже наступает час, в который мы должны быть во дворце. Надо подчиниться его приказаниям…

«О, — подумал Гургес, — если бы консул и цезари знали о моем письме, я убежден, что никто из них не пошел бы туда».

Олинф представил Гургеса епископу, рассказав ему о тех неоценимых услугах, которые Гургес оказал христианам, а также о его благородных побуждениях содействовать пышности погребения Петрониллы.

— Благодарю, сын мой, — улыбаясь, сказал Климент, — но ты уже видел теперь, что у нас свои обряды.

— Которые гораздо лучше наших, — прервал его Гургес, тронутый добротой епископа и особенно довольный названием «сын мой», которое дал ему старик Климент. — Я пришел, собственно, по одному делу и должен поговорить наедине…

Олинф отошел. Гургес с поспешностью протянул письмо Метелла.

— Вот письмо… Оно было в руках императора, — заявил Гургес.

Флавий Климент с сыновьями еще не успели отбыть во дворец, когда епископ принялся читать письмо: они отыскали свои носилки и только намеревались уехать.

— Нет, — произнес епископ, глядя на них и, видимо, отказавшись от какого-то решения, навеянного чтением, — нет не стоит им знать, а я хотел было окликнуть… Пусть лучше они слушают Домициана… Ведь если они покажут ему хоть малейшее замешательство, они погибли. Пусть они не знают об этом обвинении… незнание сослужит им лучшую службу… Так ты говоришь, сын мой, что император читал это письмо? — обратился он к Гургесу. — Кто это тебе сказал?

Гургес рассказал ему обо всем, что произошло в эту ночь в его доме, о неизвестном, который принес письмо, и о его предупреждении…

— Ты правильно поступил, сын мой, — сказал Климент, выслушав его повествование. — Я не нарушу твоего ко мне доверия и, будь уверен, передам письмо весталке. Обо всем же этом я убедительно прошу тебя хранить самое строгое молчание…

Наклонением головы Гургес показал Клименту, что он сам понимает это и повинуется ему во всем.

— Сын мой! — прибавил затем торжественно епископ. — Господь поставил меня помогать ближним, приходить к ним, когда они в горе или нужде. У Него нет различия, все Ему одинаково дороги: и язычники и христиане… Я поставлен, чтобы спасать язычников, как и христиан, а в данном случае — девушку, служащую ложным богам, как девушку-христианку. Настанет день, когда я приду к тебе так, как сегодня ты пришел ко мне… Сделаешь ли ты тогда то, о чем я тебя попрошу?

— Клянусь! — вскричал с энтузиазмом Гургес. — Всегда, везде и во всем я готов к вашим услугам.

Когда Гургеса охватывали какие-либо чувства, он уже не мог им противиться, не знал удержу своим порывам…

— Прощай, сын мой, — улыбаясь его настроению, сказал епископ. — Мы, без сомнения, увидимся. А теперь позволь мне тебя покинуть, меня ждут… Прощай!

Гургес поклонился. Вскоре он уже шагал с могильщиками обратно в Рим. В Риме было особенное оживление, и Гургес немало удивился, заметив по всем почти улицам массу носилок, всадников и пешеходов, направлявшихся в сторону Палатина. Это придворные спешили во дворец Домициана, где тот должен был допрашивать «сынов Давида».

О результатах допроса мы знаем, а спустя неделю Домициан покинул Рим, отправившись со всеми своими силами в Германию против заговорщика Люция Антония…

Ожидая возвращения императора, вернемся к Аврелии, весталке и Цецилии.

 

VIII. Горе Аврелии

Со времени освобождения Цецилии прошло несколько дней. Аврелия все это время была гораздо более печальна, более беспокоилась, чем в момент убийства Дориды, и ничто не могло рассеять ее мрачного настроения. Вибий Крисп, бывало, часто утешал ее, часто своими умными речами заставлял свою воспитанницу менять настроение, если и не совсем, то хотя отчасти; но здесь он был бессилен что-либо сделать, бессилен воздействовать на Аврелию. Все попытки его в этом направлении были тщетны, а между тем Аврелия жаждала услышать от своего старого опекуна слово утешения…

Вибий должен был прийти. Аврелия полулежала на пурпурном диване; кругом нее были разбросаны богатые, шитые золотом подушки. В руках она держала одну из тех прекрасных мурринских ваз, которые подарил ей Аполлоний Тианский. В комнате была масса цветов.

Молодая девушка была одна. Она отослала всех своих женщин, которые прислуживали ей, отослала потому, что не желала делать их свидетельницами своего разговора с Вибием. Но Вибий не приходил…

Долгое отсутствие его начинало беспокоить Аврелию, приводило в гнев, если гнев вообще возможен у таких нежных людей, какой была Аврелия со всей ее добротой и мягким сердцем. Жесты ее, во всяком случае, говорили о том, что она сердится.

В памятный день освобождения Цецилии Аврелия безразлично отнеслась к чувствам благодарности, которые старались выразить ей христиане. Она считала такую благодарность незаслуженной, а потому поспешила поскорее скрыться… В то время ее мучила лишь одна мысль, которую она высказала великой весталке: Веспасиан был христианином, и все ее надежды были разбиты. С этой мыслью она не расставалась. Веспасиан часто навещал свою невесту, а Аврелия с каждым разом все более и более убеждалась, что жених для нее потерян… Он любил ее, но зачем он был христианином?…

— Все слезы и слезы! — произнес Вибий, входя в ту комнату, где его ждала Аврелия. — Моя бедная воспитанница плачет…

— Да, Вибий, все слезы и слезы! И долго они еще не высохнут, — печально проговорила молодая девушка. — Мне говорили, что мне лучше будет за мою доброту к Цецилии, а награда оказалась плохой…

Аврелия покинула свой диван, села на стул, а другой стул недалеко от себя предоставила Вибию.

— Что же случилось, дорогая моя? — с участием спрашивал опекун.

— Случилось нечто невероятное, чего я никак не предполагала, дорогой Вибий! Флавию Домициллу ты сам считал христианкой, и не ее одну… А теперь приходится то же сказать и про Веспасиана. И он христианин…

Вибий Крисп вскочил со своего стула и повторял, как человек, который или плохо слышит, или плохо понимает:

— Веспасиан! Наследник престола! Он христианин?!

— Да, Вибий! Это не сон мой, не фантазия! Это правда! Веспасиан сам мне рассказал обо всем, сидя на том же месте, где теперь ты сидишь. Я теперь все знаю…

И Аврелия закрыла лицо руками, опустила голову и зарыдала. Вибий заходил по комнате и в волнении готов был бросить резкое слово по адресу Веспасиана, но сдержался. Старый сенатор предвидел все последствия ошибок наследника, принявшего христианство, и все те опасности, которым он подвергал и себя, и бедную его воспитанницу.

— Он должен отречься! — проговорил наконец Вибий.

— Он никогда этого не сделает, дорогой опекун!

— Но Веспасиан в таком случае потеряет корону, — останавливаясь перед Аврелией, взволнованно доказывал Вибий.

— Он откажется и от империи, и от меня, если нужно будет… Он мне сам сказал! — воскликнула Аврелия.

Молодая девушка выпрямилась во весь рост. Она не могла сидеть. Слезы высохли, а пылающий взгляд ее говорил об оскорблении отвергнутой любви… В ней проснулась вся ее гордость, все ее патрицианское самолюбие.

— Вот, Вибий, — произнесла она через несколько минут, — вот что произошло между мной и Веспасианом. Я уже говорила, что он молится тому же Богу, в которого верует и Флавия Домицилла, а когда я заметила, как встретили его на форуме христиане, у меня сомнений уже не было. Я не знала, что мне делать, я не понимала, надеяться ли мне еще или надежды уже исчезли. Я боялась… И я дала себе слово во что бы то ни стало расспросить Веспасиана обо всем. Я решилась узнать от него все, что касается нас обоих, что так опасно для него и для того высокого положения, которое для нас предназначено. И вот вчера он пришел сюда… До сих пор я с ним не могла говорить по душе, по сердцу, так как мы все время при других виделись… Он был весел, радостен и старался показать мне все свое внимание, всю нежность… Он жал мне руки, говорил мне ласковые слова, хвалил за доброту и благородство и благодарил меня…

«Дорогой Веспасиан! — сказала я. — За что ты меня хвалишь? То, что я сделала для Цецилии, ведь это так просто! За что, почему ты меня благодаришь?»

При этом вопросе Веспасиан посмотрел на меня с удивлением.

«Дорогая Аврелия! — ответил он не колеблясь. — Ты не знаешь, с каким чувством она прославляла нашего Бога и как молилась о спасении наших братьев…»

«Вашего Бога! Ваших братьев! Дорогой Веспасиан, что же все это значит? У тебя другой Бог? Не такой, как мои боги?… А разве я не сестра тебе больше?»

«Я христианин, дорогая сестра, — ответил мне Веспасиан. — Та самая Флавия Домицилла, которая наставляла в этой святой вере моих отца и мать, не могла забыть и меня…»

«О, она и меня не забыла, — возразила я с иронией, — но, клянусь Юпитером, не по ее вине я еще до сих пор не еврейка, как ты…»

«Аврелия, Аврелия! — печально заметил Веспасиан. — К чему ты призываешь Юпитера? К несчастью? Да, к несчастью, ты еще нехристианка, но ты достойна этого… Если меня не обманывает мое сердце, ты несомненно будешь христианкой…»

«Перестань шутить, дорогой Веспасиан! Я не думаю, чтобы ты потерял разум! Ты ответишь на мой вопрос?»

«Да, если это не будет противоречить моей религии».

«Скажи, что тебя привлекает к христианам? Одна религия?»

«Да, одна религия…»

«И только? В таком случае тебе ее следует бросить для меня…»

Аврелия прервала свой рассказ и обратилась к Вибию Криспу, который, ничем не нарушая настроения своей воспитанницы, сидел и слушал ее с большим вниманием.

— Видишь, Вибий, я поставила ему вопрос ясно, но очень опечалилась потом, увидя, как он разволновался.

«Как? Неужели моя Аврелия этого от меня требует?» — вскричал он.

«Ведь ты цезарь, Веспасиан, а я твоя невеста», — заметила я.

«Аврелия! Люби меня так, как я люблю тебя», — горячо сказал Веспасиан.

«Неужели ты в этом сомневаешься?»

«Уверуй, Аврелия, уверуй вместо того, чтобы от меня требовать жертвы!»

«Мне кажется, дорогой Веспасиан, — сказала я, — что мы поменялись ролями. Все это тебя касается, а не меня… Ты должен пожертвовать своей религией для меня…»

«О! — сказал он. — Я теперь вижу, что тебя смущает! Ты думаешь о том, что я не могу быть христианином и наследником престола? Но что же из этого?»

«Как что из этого? Ведь можно быть лишь чем-нибудь одним: или наследником, или христианином…»

«И я остаюсь христианином…»

«Правда? — воскликнула я с сомнением. — Ты серьезно говоришь?»

«Серьезно, и очень серьезно!» — радостно ответил Веспасиан.

«Ты так же серьезно хочешь и того, чтобы твоя невеста не могла быть твоей женой?… Тебя и это радует?»

«Ты жестока!»

Молодая девушка остановилась, чтобы по лицу Вибия проверить впечатление от своего рассказа. Вибий был спокоен.

Она тяжело вздохнула и продолжала:

— Я ждала этого, я убеждена была, что иных ответов от Веспасиана я не получу. Но у него столько души выразилось в голосе, когда он мне сказал, что я жестока; он бросил на меня столь нежный взгляд, что я уже считала победу за собой. Я подошла к нему. Он взял меня за руки, целовал их и давал мне самые нежные имена…

«Веспасиан! — ответила я. — Я не оставлю тебя, что бы с тобой ни случилось».

«Я это знаю, дорогая Аврелия. У меня никогда не было сомнения в твоей любви».

«Но нас могут разлучить, дорогой мой!»

«Тогда будет ужасная жертва для меня».

«Жертва! — вскричала я, вся дрожа. — Кого же ты принесешь в жертву?»

«К чему этот вопрос, дорогая?»

«Ты не любишь меня, Веспасиан, но ты не решаешься сказать мне это!»

— О Вибий! Я горько заплакала… Я видела, что все для меня кончено…

«Дорогая моя, — сказал мне Веспасиан, делая над собой усилие. — Если потребуют только мою жизнь, это будет самое легкое».

«Твою жизнь! Да разве я больше для тебя не существую?»

«Ты все для меня, — воскликнул он, — но я не могу тебя предпочесть моему Богу», — прибавил он печально.

— О Вибий! — продолжала Аврелия. — Когда я услышала это, я не знаю, что со мной творилось. Это было слишком тяжело для меня… Я лишилась чувств и упала… Как сквозь сон я видела Веспасиана, который хлопотал около меня, звал на помощь… Потом я ничего не помню… Что-то кружилось в моих глазах, что-то кругом шумело… Я была в обмороке… Когда я пришла в себя, я ничего не помнила… Возле себя видела лишь своих рабынь, которые старались помочь мне. Понемногу я начала вспоминать, что произошло… Веспасиана уже не было…

Молодая девушка была в горе. Она заплакала. О гордости ее и помину не было. Это была уже не вольная патрицианка, ставившая в основу своих действий, мыслей свое патрицианское происхождение, свою гордость, — это была кроткая агница… Она молча взирала на своего опекуна, который сидел перед ней, опустив голову. Оба молчали… Наконец Вибий как бы про себя тихо произнес:

— О, эти христиане!.. Их ничем не сокрушишь!.. Для них религия — всё, и всё они попирают ногами…

— Неужели же нет никакой надежды, Вибий? Неужели же все кончено? — с мольбой в голосе спрашивала Аврелия.

Вибий в этом отношении не считал себя хорошим врачевателем, да старик и не понимал, что делается с Аврелией, не мог знать тех мотивов скорби своей воспитанницы, ответа на которые она ждала от него… Можем сказать, что воспитатель и воспитанница глядели на дело с разных сторон, стояли на совершенно разных точках зрения. У Вибия сейчас же явилась мысль об императоре… Домициан должен узнать об этом, а тогда что? На Вибия напал страх…

— Дорогая Аврелия! Позволь мне подумать, — начал Вибий самым нежным тоном, какой только мог быть у него. — Не надо так отчаиваться… Время, лучший целитель, победит твоего жениха, и твоя любовь восторжествует… Я так поражен всем этим, что прямо не знаю, что мне тебе посоветовать, что предпринять самому… Мы скоро все разузнаем, все увидим, только старайся, дорогая Аврелия, чтобы не дошло до императора. Во всем положись на меня…

Старик долго еще говорил с Аврелией, долго старался ее утешить, но слова его только раздражали Аврелию, которая начинала чувствовать себя уже утомленной… Она с сожалением глядела на этого старика, показавшегося ей теперь каким-то сухим эгоистом. Она с болью в душе выслушивала его, в сущности, пустые и бессодержательные слова… Единственное для нее спасение было в одиночестве…

Когда Вибий стал прощаться, Аврелия не удерживала его, и, едва старый сенатор ушел, она бросилась на кровать и долго пролежала там, прислушиваясь к удалявшимся шагам Вибия… Вот стук шагов прекратился, и в комнате настала тишина.

— Опять одна, опять одна! — громко воскликнула Аврелия и тяжело вздохнула.

Она закрыла глаза и долго пробыла в таком положении, находясь под гнетом смущавших ее мыслей…

Она почувствовала, что должна открыть глаза, что кто-то на нее смотрит… Аврелия боролась с этим чувством, силилась крепче сжать свои веки, но наконец глаза ее открылись почти сами собой… Перед ней стояла молодая женщина, которая с любовью глядела на Аврелию, не смея нарушить ее покой…

Аврелия испустила крик радости, вскочила с кровати, бросилась обнимать эту женщину, явившуюся к ней в самый трудный момент подобно какой-то милостивой богине…

Это была Цецилия.

 

IX. Климент исполняет поручение Гургеса

Великая весталка над многим задумывалась. После встречи ее с Климентом в доме Аврелии она не могла забыть сострадания епископа, когда она подверглась позорному наказанию благодаря стараниям Гельвеция Агриппы, и нежные слова епископа, его ласковый взгляд глубоко запали в сердце бедной девушки. Она чувствовала в себе непреодолимое желание ближе познакомиться с неизвестной ей религией, о которой она могла судить уже по отношениям к ней христиан и самого епископа.

Девственность и у них считалась одной из первых добродетелей; Климент несколько раз писал ей об этом, называя имена христианских девушек, отказавшихся от супружества и оставшихся вечными невестами своего Жениха. Она не понимала смысла этого выражения, оставившего в ее уме какое-то смятение, и ждала разъяснений.

Кто, кроме Цецилии, мог бы рассеять ее сомнения, кто, кроме нее, сумел бы удовлетворить настойчивым требованиям ее сердца?… Несколько разговоров с Цецилией наполнили ее душу удивлением и открыли ей новые горизонты.

В один из таких разговоров они беседовали о девственности. Весталка жаждала от нее объяснений различия между ней и христианской девственницей, решившейся на безбрачие и исполнявшей тот же обет во славу Христа. В чем здесь разница, она не понимала.

— Христос требует, — говорила ей Цецилия, — чтобы девушка во всем и всецело исполняла раз данное обещание. Недостаточно одной телесной целомудренности, надо, чтобы и душа и помыслы отличались той же чистотой и невинностью…

Корнелия хранила молчание и в словах Цецилии чувствовала осуждение себе, своим тайным мыслям…

— Значит, — вслух рассуждала Корнелия, — нельзя насильно заставлять хранить девственность? Нельзя требовать, если нет желания?…

— Господь поддерживает, помогает, — объяснила ей Цецилия.

— Весталки не знают такого утешения души, у них ничего не остается, кроме жалоб на судьбу, сожаления о потерянной юности… Разве они потом не проклинают этих силой навязанных им обязанностей? — прибавила Корнелия.

— Да, — ответила Цецилия, — в этом и разница. Наши девственницы добровольно исполняют обеты девственности, а весталки нет, но и они могут найти утешение для трудного окончания своих подневольных обязанностей…

— Любопытно знать, — с иронией произнесла весталка, — как я могу быть счастлива, если христианка так говорит?… Докажи мне… Я нехристианка и не обладаю вашими добродетелями…

Обе женщины не совсем понимали друг друга. Корнелия, говоря про свое несчастье, думала о Метелле Целере, думала о своем печальном положении девственницы поневоле и о том конце, который ждет каждую служительницу храма Весты, если она нарушит обет… Цецилия рассуждала иначе. Она видела все несчастье весталки в отсутствии утешения и хотела показать ей, что обеты везде и всегда сопровождаются одними и теми же обязанностями и что хорошая и честная жизнь сама по себе даст ей спасение души.

Весталка была убеждена, что Цецилия не вполне представляет себе ее жизнь; она должна была поведать ей об этом, убедить, что в чувствах, которые одолели весталку, она не виновата.

— Ты узнаешь от меня все мое горе и тогда скажешь, виновата я или нет. Я ненавижу закон наш, я презираю жрецов, — закончила с гневом Корнелия и начала рассказывать свою жизнь.

Рассказ был длинен и занимателен. Цецилия с вниманием слушала свою собеседницу, а та с увлечением изливала перед ней свою душу. Обе так увлеклись, что совершенно не заметили, как портьера, заменявшая дверь, медленно отодвинулась и в комнате появился почтенный старец. Их разговор привлек его внимание, и он остановился, молчаливый и неподвижный.

Корнелия в это время сообщала подробности наказания за нарушение девственности — закапывания в землю…

— А я? — с горечью в голосе говорила она. — Что со мной будет? Метелл в изгнании и, вероятно, уже убит… Почему я не получаю более от него известий? У меня душа изныла… А негодный Регул станет теперь до меня добираться… — Дорогая Цецилия! — продолжала она. — На меня надвигается гроза. Я дрожу вся от ужаса, когда подумаю, что и меня ждет та же участь — умереть в могиле… Меня живую закопают… А оттуда уже возврата нет… Великие боги! Кто спасет меня от этой ужасной казни? Кто меня вырвет из когтей смерти?…

— Я! — раздался твердый и спокойный голос вошедшего старца.

Обе женщины обернулись и от удивления вскрикнули: они узнали христианского епископа Климента.

— Ты здесь? У меня? — с беспокойством спрашивала растерянная Корнелия. — Зачем ты здесь?

— Я пришел по важному делу, — отвечал Климент. — В моих руках ответ на все твои вопросы, которые ты задавала этой женщине, — он указал на Цецилию. — Позволишь мне остаться и поговорить с тобой серьезно?

Весталка сделала какой-то безразличный жест, но, подумав, указала Клименту на ближайший стул.

— Дочь моя! — обратился старец к Цецилии. — Оставь нас. Я докончу начатое тобой дело и постараюсь ответить на вопросы, которые предлагались тебе.

Цецилия послушно простилась с весталкой, склонила свою голову перед епископом и ушла.

Корнелия и Климент остались одни.

 

X. Пещера пыток

— Что с тобой, Регул? — испуганно спрашивал Домициан своего любимца, заметив его нервный взгляд и некоторый беспорядок в его одежде. — Что с тобой?

— Пустяки, государь! На форуме меня задержали эти противные рабы; они сегодня гуляют… Маленькая неприятность, пустяки, — повторил Регул. — Я принес цезарю новость: Метелл Целер завтра будет в Риме.

— У тебя есть свидетели для обвинения? — живо спросил его император, видимо заинтересованный этой новостью.

— Трое, государь… А их показания не оставят уже никаких сомнений в интимных отношениях Метелла и весталки. Первый и главный — это Мизитий, который, как известно, переписывался с Люцием Антонием и должен был передать весталке письмо Метелла. Ты его читаешь. Потом Геллия, жена Мизития, и наконец Палестрион, раб твоей племянницы Аврелии.

— Они уже признались тебе?

— Нет, еще не признались, — ответил с гадкой усмешкой Регул. — Но у меня есть на то Равин. Он удивительный мастер! Кого хочешь заставит говорить.

— Тогда чудесно, Регул! Сегодня ночью я созову жрецов, а завтра…

— Прости, государь, но сегодня последний день сатурналий. По закону в эти дни нельзя обвинять. Жрецы могут собраться завтра ночью, да и у меня к тому времени будут в руках доказательства.

— Пусть так, — сказал Домициан. — Постарайся, чтобы доказательства все были, а то опять ждать придется!.. Можешь идти…

Регул поклонился и вышел, очень довольный успехом дела. Но он не пошел домой, а быстро по кратчайшему пути отправился к Равину, жившему на самом краю города, почти за городом. Над Римом уже спускалась ночь, когда Регул постучал к Равину. Тот спал спокойно и от неожиданности даже вздрогнул.

— Отвори, Равин! — кричал сыщик. — Скорей!

Медленно поворачиваясь с сердитым ворчаньем, Равин встал, чтобы отворить дверь.

— Скорее! — кричал нетерпеливый посетитель. — Это я, Регул! — пояснил он, снова потрясая дверь.

Равин зажег факел.

— Что тебе нужно? — довольно грубо спросил он Регула, появившись на пороге. — Ну, говори!

Факел освещал пещеру Равина, и ее обитатель выглядел каким-то черным великаном на фоне мелькавшего за спиной пламени.

И пещера и хозяин достойны того, чтобы о них сказать несколько слов…

У человека должна была содрогнуться душа даже от одной мысли о Равине и его ужасном жилище, а что же испытывал тот, кому приходилось сталкиваться с ним лицом к лицу? Пещера была сплошь выложена камнем, каким-то темным гранитом. Холодом веяло от этого камня, жутко становилось в этом мрачном подземелье, лишенном воздуха и света. Полукруглый, закоптевший от времени потолок, длинные коридоры с вечно гуляющим ветром и везде пыль и сырость — таково было жилище Равина.

Кто он был?

Палач.

Трудно перечислить всю обстановку римского палача, исполнителя наказаний и помощника судей в производстве следствия. Нет возможности пересчитать и описать различные орудия, к которым прибегала власть, каравшая порочных граждан по правилу: око за око, зуб за зуб. Тут были разного рода плети, начиная от самых легких и кончая такими, от удара которых ломались кости, а мясо отлетало кусками; тут была целая коллекция кнутов, хлыстов и розог.

А обстановка пещеры? Железные кольца с чудовищными гвоздями, всех видов цепи, кандалы, «кобылы», колеса с зубцами, «горячие» кресла — чего, чего не было здесь, каких только изобретений жестокости не было в пещере Равина!

Сам палач, презираемый всеми, был принужден жить в постоянном изгнании и ненавидеть людей! На огромном туловище, казавшемся косматым и страшным, — так как Равин носил на плечах львиную шкуру, — сидела такая же косматая голова, покрытая грубыми рыжими волосами, торчавшими во все стороны, как щетина. Атлет этот был прямым выражением силы и мощи. В его лице никогда не было видно сострадания и жалости: оно всегда было сурово, глаза как-то зловеще глядели из-под нависших густых бровей. Он был страшен в своем костюме. Он гадко улыбался, наслаждаясь страданиями и мольбами своих жертв, а когда под сильными ударами его могучих рук трещали суставы несчастных, ломались кости и мясо разрывалось на куски, обрызганный кровью Равин испытывал необъяснимое наслаждение. Он останавливался только для того, чтобы поглядеть на обезображенное от мук лицо своей жертвы или чтобы не пропустить ни одного движения человека, находившегося уже в предсмертной агонии. Римские матроны часто приглашали его для наказания своих рабов, но им надо было постоянно останавливать Равина, — иначе матроны остались бы совсем без рабов. Увлекающийся палач!.. Как это ни странно, но Равин был именно таким.

К нему и явился Регул. В палаче сильно нуждалась власть… Надо было подготовить обвинение против весталки и Метелла.

— Завтра вечером сюда к тебе приведут троих: двоих мужчин и женщину. Один мужчина — раб, — начал объяснять Регул причину своего позднего визита. — Надо получить от них признания. Понимаешь? По приказанию императора отдаю тебе их в полное распоряжение, — продолжал он. — А о том, чтобы поскорее получить от них ответы, ты сам уж позаботься.

Палач все время хранил молчание. Он так же молча повернулся, порылся в углу своей пещеры и вскоре предстал перед Регулом с тремя железными креслами. Все это было красноречивее самого красноречивого разговора. Равин посадит свои жертвы на эти кресла и накалит железо докрасна…

— Хорошо, но несправедливо, — небрежно заметил Регул. — Каждому по заслугам… Кресло оставь для раба Палестриона. Он сегодня на сатурналиях избран «претором», и ему очень будет подходить «курульное» кресло. Для мужа, — Регул поглядел на обстановку пещеры, — достаточно «кобылы», а для жены… Я не знаю, что и выбрать… Вот эту штучку…

«Штучкой» оказался инструмент для перелома голени!

— Кроме того, — прибавил Регул, — я и сам приду… Будем действовать по обстоятельствам… Но это еще не все, — заметил он, видя, что палач уже стал готовить свои инструменты. — Не все, Равин. Я для тебя приготовил целое море удовольствий. Давно этого в Риме не бывало.

Чудовище с рыжими волосами повеселело. Равин бросил свое дело, быстро подошел к Регулу и глядел уже на него с какой-то жадностью…

— Ты знаешь, — продолжал Регул, — склеп у Коллинских ворот? Ты, вероятно, слышал, как казнят весталок?

Блаженная улыбка предстоящего торжества разлилась по лицу Равина, и он в первый раз нарушил свое молчание.

— Правда? — задыхаясь от волнения, спросил палач. — Правда? Казнить весталку!..

— И самую важную, Равин! Корнелию, великую весталку. Но все это от тебя зависит. Император только и ждет признания этих троих, которых завтра приведут сюда…

— О! — рычал Равин, покраснев от удовольствия.

— Надо, значит, приготовить могилу… Все по правилам нашей религии… Ты знаешь? Ну вот, а теперь прощай. Около десяти часов вечера я здесь. А те… Да ты не беспокойся… Увидишь закрытые носилки, ну и… Ты понял меня, я думаю? Прощай!..

И Регул удалился. Но почему Регул так заботился о «курульном» кресле для Палестриона, что это были за сатурналии? Почему он предстал перед императором в помятом платье, с некоторым беспокойством во взоре? Что с ним произошло? Здесь надо вернуться несколько назад.

Сатурналии, то есть праздник в честь Сатурна, праздновался в Риме со времен глубокой древности. Праздник был установлен в воспоминание о тех сказочных временах царствования на земле бога Сатурна, когда не было ни господ, ни рабов; когда все блага земные были общими и поровну делились между обитателями земли; когда благочестие, правда и справедливость царили между подданными Сатурна. Поэты назвали это «золотым веком», и век этот сохранялся в памяти римлян благодаря ежегодным празднествам. Люди возвращались воспоминанием к первобытным временам и хоть один день в году старались сгладить разницу в своем общественном положении. Праздник начинался за четырнадцать дней до январских календ (19 декабря) и продолжался один день. При Юлии Цезаре были прибавлены еще два дня, а в описываемое нами время сатурналии уже продолжались целую неделю. Особенное удовольствие от праздника испытывали римские рабы, вечно гонимые, всегда презираемые и унижаемые. «Они гуляли» — по выражению самого Регула, они были хозяевами города. По всему Риму шел самый широкий разгул. Рабы собирались на форумы, выбирали и распределяли административные, полицейские, судебные должности… Это была какая-то игра в управление государством, игра в республику. Они самым серьезным образом выбирали «претора», сажали его на, курульное, кресло; они выбирали «ликторов» и снабжали их наскоро сделанными атрибутами власти, — короче, устраивали импровизированный трибунал во всей полноте его обстановки… Раб Аврелии, Палестрион, и был избран «претором».

Идя к цезарю, Регул на форуме случайно попался на глаза строгого судьи Палестриона.

— Клянусь Сатурном, это негодяй Регул! — кричал, претор. — Ликторы! Схватить его и привести…

Приказ исполнен, Регул стоит перед судом бушующих рабов… Его уже обвиняют. Но в чем?…

Раб-«претор» произнес речь.

— Я утверждаю, — говорил Палестрион, придерживаясь формулы обвинения по римским законам, — я утверждаю, что предатель Марк Регул виновен в обольщении и смерти Дориды, рабыни божественной Аврелии; поэтому приказываю его… качать. Флейтист (несчастный Мизитий попал на экзекуцию) будет играть, пока не исполнят моего приказания!

Сопротивление бесполезно… Мизитий начинает свою игру, а Регул летит вверх… Он кричит, сыплет всякими угрозами, а толпа рабов подбрасывает его на широком ковре.

Вдоволь натешившись, рабы отпустили Регула. Но на кого он похож? Волосы в беспорядке, платье измято; с красного лица струятся потоки пота и, смешавшись с пылью и грязью, образуют темные полосы; глаза мечут молнии, а руки дрожат от злости, от издевательства свободных рабов…

Вот что произошло с Регулом…

На следующий день около десяти часов вечера в пещере Равина пылала уже большая жаровня: помощники палача готовили пытку. Посреди пещеры стояло добела накаленное кресло, от которого во все стороны летели искры… Кругом было темно, и суетившиеся люди, их красные разгоревшиеся от огня лица, вся обстановка пещеры придавали картине вид довольно фантастический… Порывы холодного декабрьского ветра с силой врывались в пещеру; снег летел, кружился и с шипением падал на горящие угли… На дворе была вьюга…

У пещеры остановилась повозка. Рев бури заглушал стук колес, а снежные хлопья мешали разглядеть прибывших. Несколько человек вышли из повозки и быстро укрылись в пещере… Это жрецы прибыли снимать показания. Здесь был и Регул. Жрецов сопровождал писец, который должен был записывать слова несчастных жертв.

Несмотря на бурю, несмотря на не смолкавшее завывание ветра, внимательное и привычное ухо могло бы различить отдаленный стук шагов и сдавленные крики о помощи… Приближались носилки… По знаку Регула Равин с помощниками быстро двинулись навстречу крепким и здоровым рабам, сопровождавшим эти злосчастные носилки. Первой была Геллия, находившаяся уже в обмороке. Равин схватил ее и своей широкой ладонью пытался зажать ей рот на случай криков и стонов. Геллия пришла в себя лишь тогда, когда Равин бросил ее на сырой и грязный пол пещеры. Мизитий долго сопротивлялся, но сила поборола его, и он должен был сдаться. Его бросили рядом с женой… Он пробовал было подняться, стал кричать, но сильный удар в голову оглушил его, он снова упал. Помощники Равина быстро с ним справились. Одно мгновение — и Мизитий был, привязан и прикручен к «кобыле».

Несчастный Палестрион был похож на пьяного. Он еле держался на ногах. В пещеру вошел, сильно пошатываясь, и теперь стоял, глядел по сторонам, но вряд ли отдавал себе отчет в том, где он и что происходит вокруг него. Блуждающий взгляд его остановился наконец на Регуле, стоявшем рядом с жаровней, с раскаленным железным креслом. Палестрион узнал его, и грудь несчастного раба приподнялась, страх пред этими орудиями смерти сковал его челюсти, и готовый уже вырваться крик замер на губах его. Он понял, для чего его привели сюда, в этот ад… Он был в пещере палача!..

Еще за несколько часов перед этим он спокойно сидел в своей хижине, вспоминал вчерашний праздник, перебирал в своей голове подробности происшествия с Регулом. Но вот к нему ворвались вооруженные люди, схватили, связали его… Он протестовал, именем Аврелии требовал, чтобы его освободили, но ему указали на приказ императора, — и вот он здесь.

С Мизитием и Геллией произошло нечто подобное… Мизитий был убежден, что всему виной был заговор Антония, главным агентом которого он состоял в Риме. Но у него есть расписка Регула, он добровольно признался ему в своем участии в делах Антония. Он устранит все обвинения, он спасет себя и Геллию. Мизитий успокаивал сам себя и, казалось, верил в свое счастье. Геллия, напротив, чувствовала, что Мизитий погибнет, что ни для него, ни для нее нет никакого спасения.

И вот все трое были в пещере, в руках жрецов и палачей. Равин железными клещами снял с жаровни пылающее кресло, куда надо было посадить Палестриона. Несчастный раб пал к ногам Регула и раздирающим душу голосом молил его о пощаде:

— Сжалься, сжалься, господин…

Тот гадко усмехался.

— Палестрион, ты сжалился надо мной вчера на форуме, слышал мои мольбы? — говорил Регул. — Я здесь не хозяин. Жрецы — дело другое, но и сами-то они исполняют волю императора…

И он подал Равину знак. Палач обхватил Палестриона, поднял его вверх, как ребенка, и опустил на раскаленное кресло… Ручки кресла сомкнулись… Крик Палестриона тронул бы каменное сердце!.. Равин… Стоит ли, впрочем, говорить про то, что испытывал Равин? Он только хохотал, хохотал и хохотал…

Комната наполнилась удушливым смрадом горевшего мяса… Палестрион выл от боли; глаза его готовы были вылезти из орбит; волосы на голове поднялись… Он рвался во все стороны, но ручки кресла крепко держали его в своих объятиях… Равин мешал огонь, раздувал его, поправлял узы, сковывавшие Палестриона, и… продолжал смеяться…

Но страдания не могут быть бесконечны: наступает такой момент, когда жертва уже не чувствует боли, когда чувствительность ее притупляется… Палестрион уже едва стонал, а Равин молча глядел на него: всепожирающее пламя не действовало.

Приступили к допросу. Палестрион, раб Аврелии, должен был знать и видеть отношения Метелла и весталки, должен был слышать их разговоры.

Но что мог отвечать им этот несчастный, в котором жизнь слабела с каждой минутой?! Он не отвечал, он и не мог отвечать. Однако жрецы получили и записали все ответы Палестриона, которые им были так нужны. Его сняли с кресла полумертвым… Обугленное тело раба дымилось… Его бросили в угол.

Равин подошел к «кобыле», на которой был распростерт Мизитий, и ударом палки вывел его из оцепенения… Геллия все еще лежала на земле. Она была в том же состоянии, как и супруг ее, те же мысли и те же предчувствия охватили ее. Помощник палача, которому Равин передал эту несчастную женщину, толкнул ее… Она вздрогнула и очнулась.

Супругов стали пытать вместе. Регул на это имел свои основания, и он, пожалуй, был прав: они будут помогать друг другу высказываться, Геллия толкнет на признания Мизития, а Мизитий станет признаваться, желая спасти от мучений жену. Они должны были знать всю переписку Метелла и весталки, они выдадут содержание их писем… А Мизитий, кроме того, играл еще на флейте, когда рабы подбрасывали Регула на площади перед судом… Одним словом, их показания будут гораздо ценнее немых ответов Палестриона.

Первое чувство боли заставило Мизития и Геллию прийти в себя. Оба они были во власти чужих людей, оба чувствовали, что никакие мольбы, никакие просьбы не могут вырвать их из рук окружавших их зверей. Однако мольбы их были столь трогательны; их юность, слезы и красота Геллии внушали столь много сострадания, что великий жрец Гельвеций Агриппа стал уже умолять Регула о пощаде. Это был единственный «человек». Марк Регул бросил на него довольно гневный взгляд, а прочие жрецы требовали именем императора полной пытки, требовали пренебречь всем, лишь бы собрать доказательства.

Мизитий клялся, что ни в чем не виноват, и ссылался на записку Регула, которой тот не может не признать.

— На что ты жалуешься? — говорил предатель. — Это к делу совсем не относится. Антоний ни при чем… Дело идет о весталке и Метелле, которым ты помогал в их связи…

— Это ложь! — кричал несчастный. — Это ложь! Я ничего не знаю!

— Сейчас увидим! — был ответ Регула.

— Я гражданин! — кричал Мизитий. — Геллия — жена моя! Вы не смеете подвергать нас пыткам… По праву римского гражданина!..

Живи они в республике во времена Цицерона, когда уважались личные права римских граждан, они были бы спасены, но в век Тивериев, Неронов и Домицианов права эти были пустым звуком, и ничто не могло их избавить от жестокостей тирана и его приспешников. Неужели не достаточно Домициан обагрил свои руки кровью знаменитых граждан, чтобы требования какого-то флейтиста заставили опуститься руки палачей!

Равин и его помощник приступили к работе.

Вдруг раздались их голоса…

— Мизитий, милый!

— Бедная Геллия! Я погубил тебя, я погубил тебя!.. — повторял Мизитий, который, казалось, чувствовал только страдания своей бедной жены.

— Мизитий, милый Мизитий! — стонала Геллия. — В тебе моя жизнь и мое счастье!..

Потеряв всякую надежду на спасение, Геллия начинала выказывать удивительную твердость духа.

— Признавайтесь! — кричали им жрецы. — Признавайтесь, что вы знаете! Тогда перестанут…

— Изверги, чудовища! — простонала в мучениях Геллия. — Делайте со мной, что хотите! Я ничего не знаю! Ох! сломали ноги! Звери! Я не буду лгать! Я ничего не знаю.

Мучитель удвоил свои старания, и несчастная женщина крикнула нечеловеческим голосом… Мужество не покидало ее.

— Я не знаю… Мать… Нет… Звери… Я не могу… преступницей…

Несмотря на свои страдания, Мизитий находил силы утешать жену. Вот он пытается подняться, хочет разорвать ремни, но все напрасно. Ему не освободить жену…

— Послушайте, — кричит он голосом, который способен был тронуть статую, — Геллия не знает ничего… Я призываю богов… Прекратите… Я один получал письма…

— Что в них было?

— Я не читал, не знаю…

— Кто их передавал весталке?

— Неизвестный…

— Ты еще знаешь что-нибудь?

— Нет. Клянусь вам… Пощадите Геллию… Она…

Новый удар падает на спину Мизития, новый раздирающий душу крик оглашает пещеру.

Равин удивлен стойкостью жалкого флейтиста, а еще более поражен мужеством слабой женщины. Он уже не смеется… Он истощил все свои усилия, он сам в ужасе…

Гельвеций все еще бесполезно молит Регула пощадить несчастных супругов; палачи по-прежнему продолжают свою работу. Вскоре тело Мизития представляло какой-то окровавленный кусок мяса, а ноги Геллии были какими-то кровяными мешками, наполненными обломками раздробленных костей.

Палачи выбились из сил, а признания так и не добились. Надо было применять иные способы, надо выбирать другие орудия. Неужели нельзя Мизития заставить говорить, неужели даже физические страдания честного человека не могут заставить солгать, признаться в несуществующем? Нет, все тщетно.

Вдруг Гельвеций Агриппа падает. Кинулись к нему — он мертв. Жрец не выдержал вида страданий человека, не мог перенести этого ужасного зрелища. Он вскрикнул и упал.

Новый труп, жреца, только усилил ревность палачей. Они изобретали самые невероятные мучения, но умирающие супруги оставляли все вопросы Регула и других жрецов без ответа. Мизитий и жена его что-то говорили, их губы шевелились, но если прислушаться, то это были лишь мольбы, мольбы и мольбы. Палачи едва различали их слова.

Но вот Мизитий напряг последние усилия, говорит уже еле слышным, хрипящим голосом:

— Спасите!.. Геллия… — Речь его слабела все более и более. — Я хочу… могу… сказ…

— Мизитий! — с силой могла крикнуть бедная Геллия.

Силы ее покидали, и голоса почти не было слышно.

— Не лги… — у нее хватило мужества подбодрить мужа. — Они… звери… Ты меня… не спасешь… Умираю… Прощай… милый…

— Мертвая! — произнес жрец.

Мизитий крикнул в последний раз и, к великому огорчению мучителей, остался недвижим. Он тоже умер.

Равин был счастлив: четыре трупа были в его пещере.

Регул и жрецы отправились доносить Домициану о дознании, о добытых фактах для обвинения Корнелии.

 

XI. Климент ищет Гургеса

— Спаси весталку, спаси! Ее осудили! Ее уже ведут на казнь! Она погибнет, спаси!..

С такими словами вбежали к епископу Клименту две женщины, в слезах, растерянные и задыхавшиеся. Епископ в это время молился в отдаленном уголке своего скромного жилища. Старик стоял у подножия распятия и, глядя на святое изображение Спасителя, думал о тщете жизни, о суете мира, о грехах.

— Спаси Корнелию! — говорила торопясь первая из женщин, обнимая колени престарелого епископа. — Она — моя вторая мать… Спаси ее.

Это говорила Аврелия. Другая женщина была Цецилия.

— Все в руках Божьих! — сказал Климент. — Поднимитесь, встаньте… Что такое? Неужели это гнусное дело должно совершиться?

Старик уже предчувствовал, что день несчастья весталки недалек, что он скоро услышит о ее осуждении. Он не был удивлен известием: наступило время показать людям веление Божье, исполнить обещанное.

— Она в руках жрецов!.. Они только что схватили ее, у меня отняли! — воскликнула Аврелия. — Они не вняли моей мольбе… Я им сказала, что я племянница императора… И это не помогло… Я должна подчиняться приказаниям Домициана. Только ты и можешь спасти Корнелию!.. Я просила самого Домициана, но он отклонил мои просьбы…

Убитая горем девушка залилась слезами.

— Это ужасно! Это жестоко! — говорила не менее взволнованная Цецилия.

— Как это произошло? — спрашивал Климент. — Я должен все знать. Ничего не скрывайте, говорите…

— Отец мой! — начала Цецилия. — Мы не покидали великую весталку, все время были с ней. Мы знали, что все это произойдет. Вчера наши предчувствия заставили нас всю ночь пробыть у нее. Я ей говорила о тебе, отец, о нашем Боге… Она не верит, считает надежды напрасными… Она говорила, что ты не в силах вырвать ее из могилы, если она попадет туда. Я старалась побороть в ней это отчаяние, читала ей священные книги. Моя милая госпожа говорила ей о своем могуществе. Она ведь племянница императора.

— Я думала, что это поможет, но как я ошиблась! — прервала ее дрожащим голосом Аврелия.

— Ничем нельзя было успокоить ее, — продолжала Цецилия, — ничем не могли мы разогнать ее грусть и тяжелые предчувствия. Она несчастна. Иногда она храбрилась, сама же смеялась над своим малодушием. Иногда настроение ее становилось мрачнее тучи, и ей чудились уже всякие ужасы! Бедная!.. Она видела тени умерших, она видела кровь, потоки крови и кричала: «Вот они, мертвые! Их убили!.. Но я невинна, невинна! О чудовища! Звери!» Она была без памяти. Наутро она опять была весела, и казалось, что все ее страхи исчезли. Но вот она услышала у окна на улице шум. Ей показалось, что идут за ней. «Они идут казнить меня, — кричала она, — меня осудили!..» Кричала, а сама была почти спокойной. Вошли жрецы и объявили, что император признал ее виновной, что она должна следовать за ними. Мы были поражены, и я слышала, как Корнелия, подняв руки к небу, призывала Весту и иных богов. Мы просили, умоляли пощадить ее, но они были неумолимы.

— Весталка еще не потеряла надежды. Ты ее спасешь! — снова воскликнула Аврелия.

— Друзья мои, — сказал Климент, — вы видите, что сам я ничего не могу сделать. Я простой смертный. Но Бог, которому я служу, один Он распоряжается жизнью и смертью людей. Его именем я помогу весталке, которая не выходит у меня из головы. Успокойтесь и надейтесь!.. Я только что молил Бога наставить шаги мои. Наши молитвы будут услышаны. Помолимся вместе!..

Епископ опустился на колени и воздел руки к небу. Цецилия ревностно осеняла себя крестом, вся ушла в молитву, и дочь цезарей, подражая им, первый раз склонила свою голову перед христианским Богом. После короткой молитвы епископ встал, взял посох и хотел идти, но остановился.

— Возвращайтесь домой, — сказал он обеим женщинам, — и да будет над вами мое благословение. Пусть совершается гнусное дело, из которого в Риме устраивают зрелища, я не буду им препятствовать, но я возвращу вам несчастную девушку. Идите с миром, а я с помощью Божьей…

Он не договорил, так как Аврелия прервала его.

— Как? — воскликнула молодая девушка, тронутая его добротой, но удивленная и беспокоящаяся за самого епископа. — Ты один? Как же ты будешь спасать Корнелию без чужой помощи? Я не понимаю. Пусть все мое богатство, рабы… Возьми все, ты должен взять…

Климент улыбнулся.

— Я не возьму, — сказал он, — я нуждаюсь только в помощи Божьей. Возвратитесь домой и надейтесь, что Провидение поможет мне спасти девушку, о которой мы сейчас молились.

Аврелия склонилась перед епископом, облобызала его руку. Она плакала. Климент сейчас же вышел.

Как только святой отец узнал, что Домициан задался целью рано или поздно погубить невинную весталку в пещере у Коллинских ворот, он сейчас же решил спасти ее. Он не мог помешать этому ужасному обряду, который должен был совершиться на глазах толпы, но он не желал допускать, чтобы эта несчастная Корнелия в нескольких шагах от него погибала от голода и медленного мучительного удушья. Будь она во сто крат виновнее, Христос не допустил бы ее до погибели. А судьи кто? Домициан, Регул, жрецы!

Климент ждал чуда и верил, что оно совершится. Он хотел этого чуда не для того, чтобы им поразить Рим: все равно язычники его не поймут, а для христиан, для верующих в Христа чудес не надо. Нужно было во что бы то ни стало исторгнуть невинную жертву из рук ее палачей. Для исполнения этого дела Божья достаточно было одного преданного человека. Таким именно человеком был Гургес.

Вот почему, войдя в Рим через Капенские ворота, Климент направился к дому, где жил Гургес, и постучал к нему в дверь.

— Христианский епископ! — воскликнул Гургес, в высшей степени пораженный этим посещением.

Не находя более слов, он остановился и почему-то горько заплакал. Гургес плакал! Несчастный несколько времени уже находился в самом безотрадном состоянии. Он не только знал об осуждении великой весталки, но жрецы, к великому его горю, заставили его даже приготовить самые блестящие носилки, в которых она должна была следовать на место казни. Сколько можно было, Гургес отказывался, но преторианцы, верные слуги жрецов и императора, представили ему столь сильные аргументы, что Гургесу и его могильщикам ничего более не оставалось, как согласиться. А теперь, может быть, уже несут Корнелию…

От этой мысли волосы становились дыбом на голове Гургеса. Она так любила его, уважала, а он дал жрецам погребальные носилки, он участвует в ее казни, он будет повинен в ее смерти… Носилки служили ему не для того, чтобы живых людей отправлять в могилу. Он — служитель Венеры Либитинской, богини похорон, а здесь? И Гургес снова залился слезами…

— Ах, господин, господин! — повторял Гургес под влиянием этих размышлений. — Если бы ты знал!..

— Я все знаю, сын мой, — прервал его епископ. — Да! Весталка приговорена к смерти!

Опечаленный Гургес молчал, а Климент прибавил, пользуясь его смущением:

— Помнишь, Гургес, что я тебе сказал? «Настанет день, когда я приду к тебе, как ты ко мне пришел», а ты мне тогда ответил: «Везде, всегда и во всем я — твой». Я вспомнил твои слова, и вот я здесь… Сын мой! Я пришел сюда, чтобы вместе с тобой идти спасать великую весталку…

Гургес сделал быстрое движение вперед и остановился. Он не был удивлен предложением епископа, а только оглядывался кругом, как бы говоря: «Не подслушивает ли нас кто-нибудь?» Климент заметил его взгляды. Гургес приблизился к нему и, тыча себя пальцем в грудь, тихо, почти шепотом заговорил:

— Кто? Я? Спасти весталку? Это невозможно.

— Возможно, Гургес. Жертвы, погребенные в склепе у Коллинских ворот, умирают в медленной агонии. Ты видишь, что еще не поздно и что возможно…

Гургес понимал или думал, что понимал слова епископа, и почти машинально ответил:

— А религия моя? А гнев богов?

Климент не мог удержаться от улыбки. Он видел, что Гургес в своем смущении совсем забыл об обещании — все свои силы и средства предоставить епископу; Клименту необходимо было сейчас же рассеять все сомнения его и опасения, навеянные страхом перед гневом языческих богов.

— Сын мой! — сказал он Гургесу. — Проводи меня в укромный уголок твоего дома. Может быть, я сумею тебе доказать, что ты своим отказом осуждаешь ту самую религию, которая уже осудила жестокости, допускаемые главным вашим жрецом — Домицианом. Ты тогда не станешь бояться воображаемого гнева твоих богов…

Долго или нет происходило между ними совещание, это не важно. Можно только сказать, что, когда они вышли из дома, на лице служителя Венеры Либитинской можно было прочесть полную готовность подчиниться желаниям Климента. Однако Гургес был немного смущен и чем-то обеспокоен. Епископ продолжал подбадривать его и, прощаясь с ним, произнес:

— До свиданья, сын мой! Твое обещание не было пустым звуком. Спасибо тебе. Будь спокоен и верь, что победа будет за нами. Помни, что в условленный нами час я жду тебя у могилы несчастной Корнелии, которой я обещал спасение… Помни!.. До свиданья!..

И они расстались.

Климент возвращался к своим. Направляясь к Капенским воротам, он снова проходил одну за другой улицы, прежде шумные и многолюдные, а теперь пустынные, — как будто все в Риме вымерли, как будто неведомой силой уничтожено в Риме все живое… Движение прекратилось; двери и ставни домов были наглухо закрыты; на улицах не было ни одного человека.

И стар и млад, и богатый и бедный — все были там, где теперь, может быть, совершалось одно из несправедливейших и позорнейших зрелищ в римской жизни, одно из гнуснейших преступлений среди религиозных обрядов древнего Рима. Климент остановился и бросил взгляд на то место горизонта, где возвышались Коллинские ворота — место казни несчастной Корнелии…

— О Рим, жалкий Рим! — воскликнул епископ. — Ты облекся в траур, так как воображаешь, что одна из твоих девушек опозорила себя… О всемогущий Боже! Не дай свершиться этому злодеянию! Укрепи силы несчастной девушки, укрепи ее в ее отчаянии. Сохрани ее жизнь, поддержи дыхание, а я спасу ее Твоим именем…

Климент быстро вышел из Рима. Гургес в это время рассуждал сам с собой:

— Не поздно и возможно, говорил мне епископ. «Не поздно»… хорошо. А «возможно» ли? С могильщиками — да, я понимаю, а мы должны быть одни: старик и я… Он никого не велел брать… Ведь так нельзя же!.. Я знаю работу Равина! Мастер! Я не могу один разрыть могилу. Епископ не знал всего этого, поэтому так и говорил… Возможно!.. Как раз! Вот так задача!

И Гургес стал размышлять, как бы помочь этому. Улыбка, которая скользила по его довольному лицу, говорила, что Гургес обладает удивительной способностью с достоинством выходить из самых тяжелых обстоятельств. Он все обдумал, не забыл и того, куда можно будет скрыть весталку после освобождения ее из могилы.

Он позвал четырех самых сильных и отважных могильщиков и передал им свой план.

Завтра вечером с носилками они будут его ждать у храма Спасения, скрываясь от посторонних глаз в темном месте у портика. В носилках должно быть все необходимое…

— Я не опоздаю, — прибавил он. — Со мной придет женщина, которую я посажу в носилки… Вы не смеете заглядывать в лицо ее, и горе тому, кто сделает хоть малейшую попытку! Я убью его! Поняли? Любопытство в сторону! Потом вы быстро отправитесь к моему дому, поставите там носилки и… Да все! Поняли? — еще раз переспросил Гургес, взглянув при этом на весьма красноречиво.

Могильщики поклонились и вышли. Что они поняли — трудно сказать. Решили, вероятно, что Гургес назначил какой-нибудь важной даме свидание, а та потребовала от него особенно таинственной обстановки. Они очень хорошо знали нравы римских женщин. На этом размышления могильщиков и остановились.

 

XII. Казнь

Весталка была осуждена. Плиний Младший свидетельствует, что суд над ней был не совсем беспристрастен.

«Домициан, — пишет Плиний, — не мог расстаться с мыслью похоронить весталку живой. Был созван собор жрецов, и Домициан в качестве верховного жреца первый подал голос против весталки. Этим тайным судилищем она была осуждена без законного судопроизводства, без выслушивания ее оправданий, даже без ее присутствия… Потом жрецы отправились исполнять над ней приговор…»

Таков отрывок из повествования Плиния, характеризующий бесправное положение врагов Домициана.

Известие об участи великой весталки с быстротой молнии облетело весь город. Рим сейчас же облекся в траур, принял печальную физиономию, что бывало обыкновенно в дни горестей, в дни народных бедствий. Правительственные места были закрыты, чиновники прекратили работу; граждане бросили свои дела и позакрывали жилища. Везде, в каждом уголке царственного города вместо веселья и обычного праздничного вида — везде была печать смерти и уныния… Форум был нем.

На форуме особенно был заметен отпечаток народного уныния, так как форум в обыкновенное время шумел и гудел, как улей; теперь там было тихо. Все это обширное пространство было занято немой и грандиозной толпой, ожидавшей чего-то нового, небывалого, жаждавшей особенного зрелища. На форуме должна была совершиться казнь Метелла, и здесь же должна была пройти процессия, ведущая весталку в место вечного упокоения.

Когда весталку схватили, то сопротивление ее было бесполезно. Ее увлекли в отдаленное место атриума, безжалостно сорвали с нее одеяние главной жрицы богини Весты, и палачи тогда только прекратили свое издевательство над девушкой, когда заметили, что она в обмороке… Она ведь могла и умереть, и в таком случае торжество потеряло бы всякое значение: ее надо было сохранить до казни…

Началось переодевание весталки. Белая одежда невинности и чистоты была заменена одеждой, в которую одевали покойников. Черная материя покрыла ее белоснежные плечи, такие же траурные повязки опоясали ее талию… Ее оставили одну, и бедная девушка, трепещущая и боязливая, стала ожидать момента нового появления своих мучителей: они должны были посадить ее на носилки и… Но тут не беремся описывать ужасного состояния Корнелии. Пусть читатель сам представит чувства девушки, которая должна была погибнуть, став жертвой предрассудков. Молодая, прекрасная, полная сил и надежд Корнелия должна была сойти в могилу, расстаться со светом, с любимым человеком, с жизнью!..

На форуме было заметно большое движение. Обыкновенно молчаливая и торжественно настроенная толпа задвигалась, заколыхалась, зашумела и расступилась перед палачами. Это был Равин и его помощники. Они несли орудие казни, что-то вроде «кобылы», грозный инструмент для телесных наказаний и для пыток… В данном случае была жесточайшая смертная казнь, так как осужденный на «кобыле» не должен был быстро превратиться в труп. Народ расступился, образовал круг, куда вошли все эти истязатели… Равин шел, гордо подняв голову, видимо, сознавая, что сегодня ему приходится играть едва ли не первую роль в ужасном умилостивлении разгневанных богов. За ним несли доску, где черными буквами было написано:

«Всадник Метелл Целер — соблазнитель великой весталки».

Палачи стали готовиться… Новое движение в толпе… К форуму медленно двигалась печальная процессия, прошла сквозь толпу, и около «кобылы» остановились носилки. Оттуда вышел молодой человек, бледный, измученный, но столь гордый, с таким удивительным спокойствием на лице, что народ дрогнул… Праздная толпа жалела юность, дивилась мужеству Метелла Целера (это был он), и невольно среди нее раздались крики сочувствия осужденному… Для исполнителей казни это была новость, заставившая их затаить дыхание… Метелл тяжело вздохнул, молчаливым взором обвел толпу и своих мучителей… Он не искал милости, он не ждал спасения: он с презрением глядел кругом себя…

— Римляне! — закричал он громким и твердым голосом, заметив доску с надписью. — Помните, что это ложь! Великая весталка никогда не нарушала своих обетов! Никогда! Я умираю невинным…

Глупая толпа, которая только что была готова кинуться, чтобы освободить Метелла, теперь молчала. Чем-то угрожающим, чем-то холодным повеяло от этой толпы живых людей, что-то страшное таилось в этом гробовом молчании, ответившим на горькие упреки Метелла… Но толпа ведь изменчива, как волны морские, и мешкать было невозможно. Для Равина это было немым сигналом… Он быстро подошел к Метеллу и стал срывать с него одежду… Одно мгновение — и Метелл уже поднят на «кобылу», руки его крепко прикручены к ней ремнями, ноги связаны… Равин медленно берет плеть, расправляет ее, рассматривает, крепко ли на каждом хвосте ее сидят свинцовые шарики, — он ждет, он наслаждается нравственными муками своей жертвы… Вот Равин взмахнул в воздухе рукой и… тело несчастного Метелла покрылось широкой красной полосой… Метелл сжал зубы… Экзекуция производилась медленно, удары падали редко… Надо было, чтобы это зрелище увидела несчастная весталка, которую понесут через форум к храму Спасения и дальше, к Коллинским воротам.

Метелл с удивительной стойкостью переносил это наказание. Ни один крик не вырвался из груди его, ни один мускул не дрогнул на его лице, ни одним стоном он не ответил Равину на его удары… Он был истым римлянином, у которого дух был сильнее плоти. Лишь изредка он твердым и мужественным голосом протестовал против жестокого и несправедливого наказания, против своих мучителей…

— Что я сделал? Что? — кричал он среди невыносимых страданий. — Я ничего не сделал. Я невиновен…

Истязания продолжались…

Оставим любопытных глядеть на страдания Метелла, оставим этих зверей в образе человека наслаждаться его мучениями. Пойдем с форума по направлению к атриуму, к жилищу великой весталки.

Оттуда уже тронулась процессия. Впереди движутся траурные носилки, сверху донизу покрытые черной материей, чтобы нельзя было разглядеть лица весталки и слышать ее отчаянных криков. Не будь таких предосторожностей, кто мог поручиться, что народ не взбунтуется, что он не попытается освободить прекрасную и невинную Корнелию? За носилками идет вся жреческая коллегия во главе с верховным жрецом — императором. Процессия идет молча и медленно… Толпа на форуме расступается, дает погребальному шествию дорогу, потом опять смыкается и шествует за ним к Коллинским воротам, где должен совершится последний акт этой ужасной драмы. Любопытство гонит людей прочь от созерцания истязаний Метелла, и толпа, как один человек, повинуясь какой-то неведомой силе, так же неслышно окружает жрецов и императора, суетится около носилок и тянет шеи, чтобы лучше разглядеть их… Ни шагов, ни разговоров не слышно: все замерло… Воздух тих и безоблачен, как будто перед грозой наступило затишье, как будто сейчас вот небо затянет тучами, блеснет молния и грянет гром…

Равин начал торопиться… Метелл еще хрипел, тело его представляло одну сплошную рану, — с ним надо было кончать поскорее. Палач должен был поспеть к началу казни весталки, чтобы и там исполнить ту же подобающую ему роль. Он покраснел от нетерпения; его окровавленная плеть била по почти безжизненному телу, как бы требуя, чтобы душа не особенно мешкала, расставаясь с несчастным телом. Метелл на миг пришел в себя и взглянул кругом мутным взглядом умирающего. Он уже не стонал: у него притупилась всякая чувствительность… Вот он заметил носилки, скрывавшие в себе его дорогую Корнелию, которую ему уже не суждено увидеть, которую отняли у него силой и убьют, нет, хуже! — живую похоронят… Он задрожал; жизнь проснулась в его измученном теле; он собирает последние силы и хочет разорвать сковывающие его ремни; мускулы напряглись и… снова ослабли, а «кобыла» зашаталась… Силы его покинули, и он остался неподвижен… Смерть получила свою добычу… Только воздух огласился последним стоном умиравшего, последним его криком…

Слышала ли это Корнелия? Могла ли она догадаться, почуять своим сердцем, что в двух шагах жених ее, всадник Метелл Целер, только что испустил последний вздох?

Кто может сказать это? Носилки вздрогнули на плечах рабов, и там кто-то простонал…

Боги сжалились над Метеллом, послали ему скорую кончину, избавили его от лишних страданий. Он не увидит и не услышит, что творится около него. Если бы смерть не закрыла ему глаза, если бы слух его мог еще различать какие-либо звуки, страдания удвоились бы.

Марк Регул, шедший в процессии недалеко от носилок, улыбнулся, остановился и с иронией бросил несчастному Метеллу несколько слов:

— Aгa! Хорошо! Я говорил тебе, чтобы ты побоялся в третий раз стать на моей дороге! Что! Это не похоже на тот день, как Федрия упал от твоего меча?…

Но Метелл уже не слышал этого: он был мертв… В первый раз, кажется, Марку стыдно стало своего бесполезного оскорбления, и он в смущении отошел…

Процессия шла дальше. Вот она уже стала подходить к Коллинским воротам, осталось несколько сот шагов. Вокруг носилок царила мертвая тишина, которая изредка лишь нарушалась рыданиями и плачем друзей весталки. Еще издали можно было заметить, как над будущей могилой Корнелии суетились люди: Равин и его помощники с точностью исполняли наставления Марка Регула, готовили подземелье и украшали склеп снаружи по языческим религиозным правилам. Среди этого «поля бесчестья», где погребались провинившиеся весталки, отверстие могилы казалось какой-то зияющей пастью, готовой поглотить новую жертву языческого религиозного культа. Внутри поставлена кровать, а рядом с ней хлеб, вода и молоко — эти последние источники жизни; маленькая лампа едва освещала мрачные своды подземелья… Снаружи в могилу спускалась лестница, по которой весталка сойдет вниз и которую Равин извлечет, чтобы наглухо заделать отверстие.

Носилки остановились, и рабы тихо опустили их на край могилы.

Толпа засуетилась, так как каждому хотелось лучше видеть, как весталка выйдет из носилок и как сойдет под вечные своды… Показалась Корнелия… Она едва держалась на ногах… Черная материя скрывала ее с головы до ног, мешая видеть лицо весталки, его мертвенную бледность. Вот она выпрямилась и пронизывающим взглядом посмотрела в упор на Домициана, который подошел к ней и в качестве верховного жреца молился подземным богам. Он приблизился к ней, чтобы возложить на нее свою царственную руку. Но что с ним? Он запинается, не может выдержать презрительного взгляда Корнелии. Он отводит свой взор в сторону, он в каком-то замешательстве…

— Что же ты ждешь, цезарь? Исполняй свою обязанность, — твердым голосом говорит весталка. — Что же ты остановился? Если я виновна, торопись меня отправить к предкам.

Он задрожал: слова весталки привели его в ярость. Неуверенными шагами он идет к Корнелии, около которой сейчас же появился и Равин. Домициан стал на краю могилы. Он поднял руки к небу и тихим голосом произнес молитву, полагавшуюся в таких случаях по языческому обряду.

Корнелия со вниманием слушала его, но сама в то же время что-то шептала; ее губы шевелились, но слов нельзя было расслышать.

— Цезарь! — сказала она, когда наконец Домициан кончил свою молитву. — Ты молил богов не карать Рим из-за моего преступления, а я просила Бога, более могущественного, чем твои покровители Рима, не наказывать римский народ, не мстить ему за несправедливость моего осуждения. Помни! Тебя замучит совесть, в тебе она проснется… Опомнись!.. Римляне! — громко крикнула она народу. — Я умираю невинно! Я должна погибнуть, но я никогда не нарушала чистоты девичьей, которую хранила с дней моего детства. Знайте, римляне, что я умираю невинной!.. Веди меня! — снова обратилась она к цезарю.

Обряд требовал, чтобы верховный жрец провел весталку до первых ступеней лестницы; потом он возвращался назад и с остальными жрецами наблюдал, как палачи кончали это гнусное дело. Домициан поспешно и с каким-то явным замешательством исполнил этот последний акт церемониала погребения. Он довел весталку до могилы, подождал, пока она вступит на опущенную туда лестницу, и быстро, не оборачиваясь, вернулся в толпу жрецов, прятавшихся друг за друга и сознававших себя повинными во всей этой бесцельной и беспричинной жестокости. Они чувствовали угрызение совести…

Весталка на момент остановилась. У ног ее был склеп, который должен был навеки похоронить ее, а кругом, по всей площади этого «поля бесчестья», — целая масса голов, неподвижных, молчаливых и… любопытных. В течение, может быть, минуты, которая осталась Корнелии, она думала о спасении, обещанном ей христианским епископом. Она стояла и ждала… Весталка вглядывалась в эту толпу, прислушиваясь к малейшему шороху, который принес бы ей надежду, но она ничего не видела, кроме безжалостных людей, ожидавших лишь окончания церемонии.

Все отступились от нее… Ее глаза, полные слез и беспредельной грусти, медленно поднимаются к небу. Ужели это упрек тому Богу, который так же безвинно карает ее и так же оставил, подобно людям? Или это последняя молитва к Нему, последняя просьба показать Свое всемогущество?…

Когда она опустила глаза и снова окинула толпу, около нее уже стоял улыбающийся и злорадствующий Равин и протягивал ей свою руку… Она с ужасом отшатнулась от него, поглядела еще раз вниз, в эту холодную могилу, и закрыла лицо руками…

Вскоре ее уже не было на лестнице. Равин и его помощник заделывали отверстие могилы, засыпали его землей и закладывали камнем.

Казнь кончилась, и народ стал расходиться…

 

XIII. Освобождение

Был вечер. Все в Риме уже спали. Со времени совершения искупительного жертвоприношения, со времени исполнения этого ужасного обряда языческого Рима, которым умилостивили разгневанных богов, прошло уже около тридцати часов. Весталка была похоронена. По улицам уснувшего города осторожно шел человек. Он шел медленно, на каждом шагу останавливался, постоянно к чему-то прислушивался и присматривался. Малейший шум его беспокоил, а стук отдаленных шагов заставлял его прятаться за какой-нибудь столб или забор и пропускать прохожего мимо себя. Сам же он двигался почти неслышно.

Это был Гургес. Подозрительное поведение его и предосторожность, которую он принимал, чтобы не быть замеченным, обязательно должны были бы привлечь внимание зорких стражников, если бы они по странному совпадению оказались здесь неподалеку. А попадись он на глаза их начальнику — все дело было бы проиграно.

Где приседая и скрываясь, а где перебегая улицы и снова прячась за угол какого-нибудь дома, Гургес добрался наконец до храма Спасения.

Еще издали, на приличном расстоянии, Гургес всматривался в портик храма, желая различить группу могильщиков, но заметить ничего не мог. Идя на трудный подвиг, он должен был проверить их: проверить, все ли на месте и так ли они его поняли. Вот он различил во тьме четыре рослые фигуры и успокоился.

— Чудесно! — тихо проговорил Гургес, довольный исполнительностью могильщиков. — Молодцы! Теперь от души можно хохотать над стражей.

Но он не успел посмеяться. Он не произнес еще похвалы своим подчиненным и не успел с иронией отозваться о представителях власти, наблюдающей за благосостоянием и безопасностью обывателей, как был поражен ясно долетевшим до его слуха равномерным стуком шагов. Недалеко от него шла когорта, делавшая ночной обход города, и шаги солдат отчетливо раздавались по пустынным улицам Рима.

— Опять эти… — он не договорил. — Несчастная весталка! — мог только произнести Гургес.

Солдаты шли по той самой дороге, по которой прошел Гургес. Он все время был впереди их, радовался, что они не встречались ему на дороге, а вот теперь они чуть не столкнулись. Обстоятельства, таким образом, сильно менялись, и Гургес затруднился бы сказать, что будет дальше. Стражники могли свернуть, и тогда Гургес спасен; но им могла прийти фантазия следовать дальше той же дороге, по которой пойдет и Гургес. Тогда что? Они наткнутся там на Климента.

«Бедная весталка!» — подумал бывший могильщик и мысленно послал стражей в царство теней.

Спасением всего дела был маленький переулок, в который могли направиться солдаты, но что они предпримут?

Когорта приближалась, она миновала переулок и шла прямо на злополучного Гургеса. У него тряслись ноги и руки, и несчастный прямо готов был провалиться, лишь бы не попасться на глаза своему личному врагу, начальнику стражи! У него, казалось, сердце готово было отказаться служить: до того сильны были его удары. Но вот когорта остановилась, и послышалась команда начальника:

— Направо! На Квиринал!..

У Гургеса волосы стали дыбом, на лбу появились капли холодного пота… Пропало, все пропало… Они поднимутся на Квиринал, а оттуда все будет видно как на ладони. Никакого труда не составит заметить, что будет делаться на лобном месте у Коллинских ворот.

К великому удивлению и удовольствию Гургеса, солдаты стояли на месте, как будто команда относилась совсем не к ним: они отказывались идти дальше. Начальник сердился, кричал, повторял приказание, но солдаты были неподвижны и угрюмы…

— Там не спокойно, господин начальник, — отвечали робкие голоса некоторых солдат. — Это проклятое место. Тень весталки бродит около могилы… Многие, говорят, помирают, если увидят…

— Да, да! — отвечал тот, уже смущенный не менее солдат. — Я не думал об этом… Лучше прочь, подальше…

Они повернули, вошли в переулок, который для Гургеса был якорем спасения, и удалявшиеся шаги их скоро смолкли в тиши ночи.

Гургес вышел из засады.

— Трусы! — крикнул он в сторону удалившейся стражи. — Вот вздор! Мертвые встают! Трусы! Я сколько ночей провел на кладбищах, видел бы… Я это говорю про настоящих мертвецов; а весталка, думаю, жива еще, как жив Гургес, — прибавил он серьезно. — Спасать весталку! Епископ подумает, то я нарушил слово, что не иду… Вперед! Я объясню ему, почему я запоздал. Счастливого пути, милейший цербер! Надо полагать, что мы с тобой сегодня более не встретимся.

И Гургес, подняв все свои инструменты, — он взял с собой лопату, молот и лестницу, быстро зашагал по направлению к Коллинским воротам. Несмотря на тяжелый багаж, несмотря на окружавшую его тьму, которая мешала ему замечать пригорки и ямы, он скоро очутился на назначенном месте и извинялся уже пред Климентом за опоздание, рассказывая про свои приключения со стражей.

— Вот видишь ли, сын мой, — с улыбкой сказал ему епископ, — Господь нам помогает. Будем надеяться, что это не последний знак Его милости… Но что ты делаешь, Гургес?

Они находились на месте погребения весталки, стояли над склепом… Гургес колотил молотом по каменным глыбам склепа, осколки летели в стороны, а шум разносился далеко кругом, эхом откликаясь по окрестностям. Гургес припадал к земле, прикладывал ухо к камням и внимательно слушал.

— Что ты делаешь? — повторил Климент, видя, что Гургес не отвечает.

Тот приподнялся немного и глядел на епископа глазами, полными разочарования и беспредельной грусти.

— Это нужно! — произнес он. — Надо предупредить весталку, что мы здесь… Но я ничего не слышу, решительно ничего… Ни одного звука, ни движения… Она умерла! Ох!..

И Гургес снова принялся за лопату.

Он с какой-то яростью рыл землю, не обращая внимания на слова Климента.

Епископ оставил его: ничем нельзя было остановить Гургеса. Пусть сам он поймет слабость человека перед всесилием Божьим. Лопата Гургеса ничего, понятно, не сделает с плотно утоптанной землей, которую сыпали сюда трое крепких и сильных рабов, и все усилия его разобьются скоро перед этой твердой массой… Сначала руки его работали быстро, образовалась даже порядочная яма, но когда он увидел, что в сравнении с трудом и временем сделано очень и очень немного, он убедился, что одной лопаты мало, что один он дело не сделает. Он уже утомился, но, не желая признать себя побежденным, продолжал выбрасывать землю, которая летела над его головой и падала… Он работал руками, ногами, лопатой — всем сразу, чтобы как-нибудь добраться до того отверстия в склепе, где лежала, может быть, уже умиравшая девушка. Ее надо было спасти… Но с каждым движением, с каждым ударом лопаты Гургес убеждался в своем бессилии. Равин сделал свое дело отлично! Гургес уже сам наполовину зарылся в землю, и наконец руки его опустились, заступ выпал; он издал крик, в котором выразилась вся его печаль, все бессилие… Надежда была потеряна… В то же время какой-то другой голос ответил тем же криком отчаяния и печали…

Гургес поднял голову и взглянул на епископа: Климент стоял, устремив глаза в небо и простирая руки над убежищем несчастной весталки… Он был освещен невидимым светом, который окружал его голову каким-то ореолом… В этот же момент Гургес почувствовал, что каменные стены раздались в стороны, земля под ногами осела, и перед ним образовался проход… Движимый той же невидимой силой, которая свершила чудо, Гургес упал внутрь могилы…

Когда он поднялся и огляделся, Климент уже стоял около него.

Чудесный свет исчез, а во тьме могилы мелькало лишь слабое пламя лампы, оставленной весталке ее мучителями.

Гургес с трудом мог разобраться в своих ощущениях: он был подавлен. Вот он заметил весталку, недвижимо лежавшую на своем ложе… Он бросился к ней, прикоснулся дрожащими руками к ее руке и со слезами упал к ногам епископа.

— Она умерла! — неудержимо рыдал Гургес. — Она холодная!..

С улыбкой поглядел епископ на Гургеса, который не верил еще в возможность спасения весталки.

— Неужели ты станешь еще сомневаться после того, что видел? — спросил Климент.

В руках епископа был сосуд и хлеб.

— Сын мой! — прибавил он. — Божье дело сделано, теперь мы сами уже должны действовать, начать дело человеческое.

Весталка была в глубоком обмороке. Сердце ее почти не билось, она казалась совсем бездыханной, и немудрено, что Гургес счел ее уже похолодевшим трупом. За тридцать с лишним часов кожа ее так похолодела, что разгоряченный Гургес, естественно, принял ее за покойника.

Климент подошел к ней, немного раскрыл рот и влил туда несколько капель принесенного им напитка. Это была какая-то живительная влага, которая сейчас же распространила по всему телу весталки теплоту. Несколько едва заметных движений убедили Гургеса, что перед ним не труп, а живой человек.

Климент снова влил в рот весталки несколько капель жидкости, и весталка слегка вздохнула, но все еще оставалась почти недвижимой. Епископ отыскал молоко (заживо погребенным полагалось небольшое количество хлеба, воды и молока), намочил в нем кусочек хлеба и положил на ладонь весталки. Корнелия инстинктивно положила хлеб себе в рот, так же инстинктивно разжевала и с жадностью проглотила. Это епископ повторил несколько раз. Климент стоял перед весталкой на коленях и не сводил с нее глаз, а Гургес дивился, замерев, и плакал — то был единственный признак проявления жизни, так как и он выглядел каким-то изваянием, а не человеком.

Вот весталка глубоко вздохнула, приподнялась немного, открыла глаза и провела рукой по лицу…

— Где я?

Но сейчас же снова упала… Она громко вскрикнула… Это был крик ужаса, крик отчаяния, так как при взгляде на горевшую лампу она убедилась, что находится в той же пещере, в той могиле, где должна умереть.

— Ты спасена… — произнес тихо Климент. — Ты спасена, Корнелия! — Он коснулся ее руки.

— Кто ты? — спросила весталка, совсем не узнавая епископа. — Зачем ты здесь? Как ты сюда попал?

— Не помнишь ли ты человека, который обещал спасти тебя из недр земли?… Я пришел…

— Епископ! — воскликнула Корнелия и, поднявшись, бросилась в слезах к ногам Климента.

Она не могла говорить, не могла произнести больше ни слова, можно было лишь слышать ее рыдания и видеть конвульсивные вздрагивания ее измученного тела.

— Ты спасена, — говорил епископ, пытаясь поднять бедную девушку. — Надо уходить отсюда… Вот этот человек, — он взглянул на Гургеса, — проводит тебя в такое место, где враги тебя не найдут… Сын мой! — обратился он к нему. — Приготовь лестницу. Кончай Божье дело!.. Твоя предусмотрительность поможет нам…

Лестница вскоре была прикреплена к верхнему выступу гранита.

— Встань же, — сказал епископ, поднимая плачущую девушку, которая все еще продолжала стоять перед ним на коленях. — Встань, говорю тебе. Приближается ночь… Мы не должны, мы не смеем напрасно терять время… И день недалеко… Да торопись же!..

Корнелия поднялась, но выходить из пещеры и не думала. По лицу ее можно было прочесть какое-то вдохновение, твердое решение, озарившее ее взор. Она повернулась, отошла в глубь могилы и снова вернулась с кувшином, доверху наполненным водой. Корнелия опустилась перед епископом на колени и быстро, со скрытой в голосе мольбой заговорила:

— Отец! Он умер… Метелл… Его нет… Я слышала его последний крик… У меня ничего больше не осталось… Все погибло вместе с ним… Весталки тоже нет, а осталась несчастная душа, измученная девушка, которую ты спас… Ваш Бог стал отныне моим Богом… Вот вода… Крести меня… Я твоя дочь… Ты вернул мне жизнь, сделай же меня христианкой… Отец!..

Корнелия говорила быстро, торопилась, от волнения часто прерывала свою речь. Вся душа ее вылилась в этой горячей, простой и естественной просьбе, в этой полной покорности перед судьбой, отнявшей у нее любимого человека. Она примирилась со своим горем и благодарила христианского Бога за свое спасение…

Старик епископ плакал… Он был счастлив…

— Дочь моя! — сказал он нежным и ласковым голосом. — У нас принято сначала испытать человека в вере, сначала проверить силу его любви к Господу, а потом уже допускать к соединению с Ним крещением… Но сам Бог помог тебе уверовать в Него, Сам Он обрел еще одну овцу стада Христова… Не я тебя спас, а Он, не я тебя вернул к жизни, новой жизни, а Христос. Я только просил Его… Наклони голову, помолись Тому, Кто ради моих молитв сделал тебя Своей дочерью…

Климент возложил на ее голову свои руки и осенил ее знамением креста. Он взял из ее рук кувшин с водой…

— Корнелия, — сказал епископ, — крещу тебя во имя Отца… — Он остановился, чтобы полить воду на голову крещаемой. — И Сына… — Он снова полил голову Корнелии. — И Святого Духа…

Он в третий раз совершил это возлияние… Епископ все еще держал свою руку над головой Корнелии и благословлял ее.

— Встань, дочь моя! Ты христианка ныне, и присно, и во веки веков. Аминь!

Поддерживаемая под руку епископом, Корнелия через несколько минут показалась на верху могилы. За ними вышел и Гургес. Могила тотчас закрылась, камни стали на прежнее место, земля легла по-старому, и если бы Равину пришла фантазия на другой день произвести ревизию своей работы, то, без сомнения, он нашел бы ее нисколько не изменившейся.

Климент, весталка и Гургес стояли на ровном месте.

— Дочь моя! — сказал епископ. — Я теперь должен вернуться к своим… После Бога вот человек, который тебя спас… Я поручаю тебя ему… Иди за ним, он укроет тебя от всех врагов… Идите…

Корнелия с чувством пожала руку Гургеса, который, казалось, находился в каком-то забытье, не вполне ясно сознавая, что он для нее сделал и за что его благодарят.

— Отец! — вдруг воскликнул он, бросаясь на колени перед стариком. — Я тоже… Благослови, отец… Я христианин…

— О Господи! Благодарю Тебя, — сказал торжественно епископ. — Благодарю Тебя за новую радость… Дорогой сын, я принимаю тебя… Да благословит тебя Бог! Но теперь мы должны расстаться… Я окрещу тебя… Скоро мы снова увидимся… Но теперь не задерживай меня… Прощай…

Старец взял свой посох и вскоре исчез во тьме ночи.

Гургес был счастлив. С осторожностью поддерживая Корнелию, он помог ей дойти до носилок, которые ожидали их у храма Спасения.

Остальное произошло так, как Гургес и предполагал. Его могильщики не могли догадаться, кого они несут на своих плечах. Они шли с удивительной осторожностью, желая, понятно, сделать приятное своему строгому начальнику. По легким шагам Корнелии, по ее фигуре они заключили, что в носилках сидит женщина, а это еще больше укрепило в них мысль о любовных похождениях Гургеса.

Последний шел с важностью, следил за их поступью, как бы заботясь о более спокойном путешествии своей дамы, и могильщики лишь сильнее убеждались, что ошибки в их предположениях не произошло…

Дорога была спокойная, и носилки скоро остановились у крыльца дома Гургеса. Могильщики сейчас же удалились. Корнелия сошла с носилок с помощью Гургеса и почти тотчас же радостно вскрикнула: она была в объятиях Аврелии и Цецилии. Гургес и об этом позаботился. Он думал, что Корнелия спокойнее будет себя чувствовать после освобождения из мрачной и сырой могилы, если найдет в его доме своих друзей.

И он не ошибся…

По приказанию Домициана Флавия Домицилла покинула Рим. Она была сослана им на остров Понтия. В ночь перед ее отъездом в пещерах, где христиане погребали своих мучеников, происходило двойное торжество: божественная невеста Веспасиана, Аврелия, и обыкновенный смертный, бывший могильщик Гургес, были приняты в лоно христианской церкви. И Аврелия и Гургес получили крещение.

Из Рима выехали три девушки: Флавия Домицилла, ее служанки Ефросиния и Феодора.

Говорили, что последней была бывшая весталка Корнелия, добровольно отправившаяся в изгнание вместе с родственницей императора.