Неторопливо выходили на ресторанную эстраду холеные музыканты во фраках с серебряной нитью, стучал согнутым пальцем по микрофону певец в шикарных бакенбардах, и флейтист, достав инструмент из кожаного футляра, издал несколько резких писклявых звуков, странно разнесшихся в полупустом зале. Наскоро уничтожив ужин, Марк скрылся в подсобке. Во время командировок он существенно расширял масштабы своих ресторанных операций, и сэкономленные сегодня на туристических желудках сорок рублей собирался превратить в то, что на казенном языке ревизоров, следователей и прочей скучной публики называется буфетной продукцией. В оправдание его можно сказать, что выкроенные деньги или спиртное он все равно изводил на американцев, хотя и не без дальнего прицела на более обильные чаевые. Непростая была механика. Нынешним вечером обещал он, например, отказавшихся идти в лилипутский цирк покатать на теплоходе, для чего и разжился в буфете шампанским и какими-то подозрительной мягкости шоколадками.
— Странные вещи творятся со мною, Клэр.— Крошечный теплоход, сделав крутой поворот, заскользил вдоль берега. — Я, кажется, разлюбил праздники. Ты заметила, какие толпы у нас в стране осаждают двери ресторанов, магазинов? Всем хочется праздника. Вот наступает он — и всегда оказывается беднее и скучнее, чем мечталось. И кончается вдобавок. И жизнь снова сереет.
— Почему сереет? Это цвет Аида, а мы еще живые, нет? И разве работа твоя не праздничная?
— Как у повара в ресторане,—усмехнулся Марк.—Вы же ее не видите. Мне частенько говорят: хорошо путешествовать задаром да еще деньги за это получать. А сколько я мотаюсь по задворкам, по кассам, конторам, бюро обслуживания? И вдобавок должен постоянно корчить из себя радушного хозяина. Попробуй послать какую-нибудь Хэлен. Оскорбится, права качать начнет.
— Все равно мы работаем раза в три тяжелее вас, — кольнула Клэр.
— Мы, вы, — передразнил ее Марк, почему-то перейдя на английский.— Видел я ваших руководителей групп, все на подбор бездельники, только и знают, что на советского переводчика ответственность переваливать... Между прочим, Берт, вы слышали крики нашей Люси за обедом? «Если б я была дома, я бы из такого ресторана ушла, не заплатив счету, и имела бы на это полное право! Наши рестораны... наши стандарты обслуживания... наши официанты...»
— Слышал, — откликнулся из полутьмы Берт. — Особенно мне нравилось слово «наши».
— Уж ее-то предки точно не сходили на американские берега с «Мэй флауэра»,— подхватил Гордон.— Да не бери в голову, Марк, она просто избалованная дура. Что за акцент-то у нее, кстати?
— Русский, конечно, — сказал Марк. Тут Гордон хлопнул его по плечу и напомнил, что поехали они прожигать жизнь, а не сплетничать. Немедленно вслед за его словами из простуженного репродуктора над капитанской рубкой грянуло хриплое подобие музыки, и под бравурные эти довоенные звуки хлопнула первая пробка, и пенистая струя теплого шампанского ударила частью в подставленные картонные стаканчики, частью — в фосфоресцирующее море. Увы, после второго-третьего глотка вино стало отдавать клеем и мокрым картоном, так что вторую бутылку Марк просто пустил по кругу — не без хитроумного расчета на то, что его порция, последняя, окажется больше остальных. «Дивная страна» — хохотала Диана. — Где еще мы могли бы распивать шампанское, как кока-колу?.. Сколько мы тебе должны, Марк?» «Нисколько»,— рассеянно отвечал честный переводчик.
Мало-помалу компания разбрелась по пароходу, только Клэр осталась рядом с Марком у поручней верхней палубы. Со стороны моря светилась громада рейсового корабля, неслышно скользящего в сторону Батуми. Усилился ветер, и звезды начали одна за другой исчезать за облаками.
— Видела я вчера вечером из окошка прогулочную посудинку вроде нашей, может, даже ту же самую. Музыка похожая громыхала. Смотрела и, представляешь, завидовала.
— Было б чему.
— А я люблю незатейливое счастье. Уезжать далеко, дышать чужим воздухом.
— И забывать?
— Да. Колючий ты сегодня, жесткий. Устал?
— Наверное. Осточертело быть прислугой, частью местного колорита. Хочу быть самим собой — и не выходит. Стою вот с тобою рядом и...
Он вздохнул. А динамик наконец умолк, притушил капитан огни на пароходике, и стала тьма за бортом густой, живой, почти осязаемой.
— Очень просто все,—задиристо сказала Клэр.—Ты злишься, что я к тебе ночью в гости не пошла.
— Может, и так! — Марк засмеялся.
— Мерзнешь?
— Ага.
— Я свитер прихватил, держи. Мужской, правда, и на два размера больше, чем надо. Будем с тобою выглядеть, как пара влюбленных идиотов
— Так уж и влюбленных.
— Молчи, а то свитер отберу.
Море морем, но и сочинский пошлейший берег может казаться заколдованным, если тихо-тихо скользит в блаженной дали темное его пространство, там и сям означенное расплывчатыми пятнами санаториев, ресторанов и гостиниц — или просто огнями, блуждающими во мгле, зачем вдаваться в детали курортной географии; только по памяти угадывается в трепете этих огней шорох кряжистых платанов и неряшливых, покрытых свисающими ошметками серой коры эвкалиптов, гомон толпы, фланирующей по паркам, мелкими брызгами рассыпающейся по аллеям и танцплощадкам, взвизги ночных купальщиков да битловская мелодия — то ли «Облади-облада», то ли еще какая, узнаешь ли на таком расстоянии.
Вот вам и жизнь, вот и ее ночная загадка и глубокое сбивчивое дыхание, а вы говорите — тоталитаризм.
Оглянувшись — ни души вокруг не было, — Марк поцеловал Клэр, да тут же и отпрянул, сраженный и опрокинутый внезапной несуразной мыслью, коротенькой, из двух слов всего: «Я погиб». Что-то шепнула Клэр, но не было времени переспрашивать — взревел, взвыл мотор пароходика, заклацали рычаги, и все стало на свои места — описав широкий поворот, двинулись они в обратный путь.
— Клэр нисколько не помешает, Берт, что вы. — Он удержал ее за руку. — Ты представляешь, я в феврале проводил в эмиграцию одного из своих самых дорогих друзей, Костю, он добрался до Нью-Йорка и познакомился с Уайтфилдами. Письмо вот мне прислал.
—И калькулятор, — напомнила Руфь. — А чемодана все нет и нет.
— Завтра утром,—отрапортовал Марк.—Я в тбилисском аэропорту уже все телефоны оборвал. Слава Богу, кстати, что вы успели в Москве расстаться с подарком для Ивана.
— Зачем нужны восковки в эпоху ксерокса?
— Затем, мой милый Берт, что все до единой такие машины в нашем отечестве находятся в ведомстве и под контролем Первых отделов соответствующих предприятий. Если девочку-оператора поймают за размножением поваренной книги — полбеды, ее только с работы выгонят. А вот ежели речь, скажем, о листовках...
— Листовки? — вздрогнул профессор.— Но ведь...
— Конечно, опасно. Именно поэтому Иван и использует ваши восковки не для листовок, а для размножения задач по физике. Для учеников. Устраивает?
От шампанского голова кружилась, пришлось Марку взяться за мокрые перила обеими руками. «О Сочи, Сочи!» — истошно орал репродуктор. Тут, именно тут, и более того, как раз в интуристовской гостинице «Магнолия», куда пускали советских писателей и членов их семей, он провел в прошлом году три дня со своей будущей невестой. И в этой же «Магнолии» забронировала им Контора отдельный номер для свадебного путешествия, в начале бархатного сезона.
— Слушайте, Берт, давно порываюсь вас спросить — как там Костя? Что-то главное в письмах пропадает, вы же знаете. Как он себя чувствует? Чем дышит? Какие это ящики он таскает по вторникам и пятницам?
— Эмигрантский хлеб не из легких, — вдумчиво начал профессор, пытаясь понять путающегося в собственных мыслях собеседника.— Работает он в винном магазине... переводов пока делает немного... но я уверен, что у него все уладится. Исключительно энергичный, хотя и озлобленный молодой человек. Рано или поздно из него непременно выйдет настоящий американец.
— А он, ничтоже сумняшеся, уже здесь считал себя настоящим американцем. — Марк улыбнулся не без горечи. — Всю жизнь заочно обожал Америку. Чего же не хватает ему, по-вашему?
Поблескивая стеклами очков, профессор Уайтфилд обстоятельно пояснил, что природные американцы любят родину по-хозяйски, воспитаны в традициях терпимости к чужому мнению, с молоком матери всосали понимание основ демократии, которое, «вы только не обижайтесь, Марк, приобретается не так легко, если впервые сталкиваешься со свободным обществом в зрелом возрасте». Чувствовалось, что заокеанские филиппики Розенкранца по поводу западных левых мало в чем уступали московским, только симпатии встречали поменьше.
— Америка, говорит он, — моя первая любовь, — хмыкнула Руфь. — Что в этом плохого?
— Первая любовь самая нетребовательная, Марк. Костя умный парень, но он просто отказывается понимать, что проблем у нас не меньше вашего.
— Инфляция? Уотергейт? Война во Вьетнаме?
— Не понимаю твоей иронии. У моей сослуживицы под Сайгоном погиб сын. А за что? Какие ценности мы там защищаем?
— Да, — сказал Марк. — И негров у вас угнетают. И от большого бизнеса нет житья. И права женщин ущемляют на каждом шагу. Только ты не рассказывай мне об этом, Руфь, я лучше Хэлен попрошу.
Руфь, переглянувшись с мужем, беспомощно покачала головой. Так жутко было на этом курортном пароходе, над фосфоресцирующим морем под развеселую советскую музыку слушать те же речи, которыми порядком выводил их обоих из себя Костя в своей пустой и грязной однокомнатной квартире после бутылки «Смирновской», сервированной на ящике из-под конторского шкафа. Те же речи, которыми озадачил их Иван в своих апартаментах.
— Тебе самому нужно уезжать отсюда с такими мыслями,—вдруг сказала Руфь.— Иначе ты так и будешь мучиться всю жизнь, думая, что у нас рай земной.
— Думаете, это так просто?
— Костя же уехал.
— Я его отговаривал, кстати. Почти вашими словами насчет своих проблем. Но дело не в этом, милая Руфь. Даже не в том, что уезжающий отсюда теряет все и главное — право вернуться. Я просто люблю свою родину. Такой парадокс.
В знак приветствия надвигающемуся причалу капитан снова усилил звук репродуктора, так что на берег маленькая компания сошла с заметным облегчением. «И что это меня понесло»,— недовольно думал Марк, вспоминая, как пытался вдолбить в свое время в Костю примерно тоже самое, в чем профессорская жена, сама, кстати, доцент чего-то гуманитарного с уклоном в феминизм, старалась сейчас убедить его, переводчика Соломина.
Прошли сквозь мелкие кирпичные арочки, бросив взгляд на асфальтированный дворик, на пролысину земли в сухой траве, на десяток взъерошенных пальм, на ларьки с вафлями, теплым лимонадом и папиросами «Сочи». А ночь окончательно сгустилась. Ни следа не осталось от недавней таинственности берега, даже плеск прибоя, едва различимый за гомоном толпы, звучал плоско и плотно, будто звуковое сопровождение к дрянному фильму сороковых годов. Обозрев своих подопечных, Марк заявил, что программа завершена, что его рабочий день тоже кончился и что гостиницу найти совсем нетрудно. «А это, — он достал из сумки еще одну приятно холодящую ладони бутылку с горлышком в серебряной фольге пускай скрасит ваш одинокий вечер, господа. Нет, миссис Фогель попрошу на некоторое время задержаться. Ее доставку я беру на себя».
Обернувшись издалека, Берт помахал им рукою, и все четверо скрылись в деревьях прибрежного парка.
— Ты им надоел со своей политикой.
— Я и сам себе надоел.
— Нет, погоди. Не думай, что я дура. Конечно, здесь кошмарно, вот и «ГУЛАГ» недавно прочла, и родители рассказывали, и в церкви наслышалась, ладно, все понимаю. Но как же ты не видишь, что этот твой воображаемый Запад тоже состоит из живых людей? Им, разумеете; жалко вас, и обидно, но...
— Своя рубашка ближе к телу?
— Снова ты иронизируешь. А когда твой воображаемый счастливый американец лежит, как наш дантист вчера, пластом на спине и умирает от рака или от нефрита, ты думаешь, ему лучше, чем твоему — опять же воображаемому — страдальцу Иванову?
— Ты бы спелась с Андреем, душечка. Он тоже у меня любитель пофилософствовать. Знаешь, как он говаривал? Жизнь на свободе куда труднее, потому что вопрос о бесцельности бытия встает с куда большей остротой, чем в нашем муравейнике, где расстреливать уже перестали, до лоботомии еще не дошли, а обилие крахмала в пище располагает к медлительности мыслительных процессов. Когда увидишь автомат с газированной водой, скажи мне, ладно?
— Пить хочешь?
— Стакан украсть. Из картонных невкусно, из горлышка тоже. А забегаловки переполнены. И придется нам, милая, допивать оставшуюся бутылку где-нибудь на пляже — только подальше от города.
Подстриженные самшитовые изгороди. Сухой шум акаций. Мужчины с закатанными рукавами, в мешковатых брюках. Женщины в ситцевых, сатиновых, а кто из модниц — в кримпленовых платьях. Бегущая то вверх, то вниз суетливая главная улица... Выбирались из города до поздней ночи, забредали в пустые извилистые проулки, перелезали через заборы, напоролись за одним из них на спущенную с цепи немецкую овчарку. Снова вышли на шоссе, поймали такси и за полчаса туманной ночи домчались до Адлера. Вместо моря перед ними был утомленный аэропорт, ревели невидимые самолеты, из душного здания брели в южную ночь люди с блаженно-дурацкими лицами, на смену им входили загорелые, влачащие тяжелые ящики для фруктов, сколоченные из тонких досок, — две раздавленные сизые виноградины, протиснувшись сквозь щель, истекают бледным соком. Еще такси, мелькают вдоль дороги приземистые небоскребы санаториев и гостиниц, а там — начинаются беленые домики, за живыми изгородями угадываются розовые кусты — куда, зачем? — и одинокие звезды все-таки сияют в разрывах облаков. А ночь стояла совсем сумасшедшая, задыхающаяся; щурилась сквозь волнистые туманы половинка луны, непривычно завалившаяся набок,— сланцевая стояла, слоистая, слишком влажная ночь. За Хостой дома начали редеть, машина вышла на простор и понеслась вдоль пляжа, отделенная от него только железнодорожной насыпью.
— Здесь, пожалуйста, — сказал Марк.
Усмехнувшись в запорожские усы, водитель отсалютовал своим пассажирам, лихо развернулся и не менее лихо умчался, посверкивая тревожными красными огоньками. Бешеный ритм ночи, означенный колотящимися сердцами обоих, уступил место другому, нисколько не мешавшему тишине. Рокотал, как положено, прибой, шуршала под ногами галька, да по шоссе, за тутовой рощицей, нет-нет да и проносились машины — взвизгивая тормозами, стремительно следуя огибавшей ущелье дороге. Ветер с моря был прохладен, но камни пляжа еще не успели растерять накопленного за день тепла.
— У тебя сигареты есть?
— Щедротами миссис Файф — даже американские. Вспышка спички высветила во мраке их напряженные, чуть растерянные лица.
— Ну зачем ты машину отпустил? Не всю же ночь нам здесь шляться! И скажи на милость, — она засмеялась, — за каким дьяволом я вообще за тобой потащилась?
— Здесь довольно красиво. И нет отдыхающих, равно как и твоих изрядно опостылевших мне соотечественников. Слышишь?
Одна легковая машина уже скрылась, другая, сияя фарами вдалеке, еще не выдала себя звуком — и в этом неподвижном промежутке отчетливо различалось верещание цикады. Бутылку Марк опустил в море, сам принялся расхаживать по камням. Тучи все-таки растаяли. Весело и холодно горели над ними обильные звезды.
— Машину я отпустил, чтобы избежать известного шаблона, — продолжал он почти спокойно. — Есть такая советская легенда пятидесятых годов. Бездомные парочки вечерами отъезжают километров за тридцать от города, просят таксиста подождать и уходят в придорожные кусты, чтобы наскоро заняться своим делом и вернуться на той же машине. Надоели мне шаблоны, моя милая. Ты как полагаешь, к примеру, есть на свете хотя бы одно место, где можно быть абсолютно свободным?
— Небеса.
— Если они существуют. Да и попасть туда можно только большими стараниями, мне не по зубам это. Разве что мой дражайший папочка за меня помолится.
— Тогда Таити! — засмеялась она.
— А это уж точно вранье. Один мой приятель собирался туда переселиться, не веришь? Американец он был, профессиональный руководитель туристических групп. Все подробности мне рассказывал — про визу, про то, как деньги копит, какая его там дивная француженка ожидает. Как надоело ему мотаться по свету и все такое прочее. Мечта у него имелась — открыть там механическую прачечную, ландромат по-вашему.
— Прачечную?
— Угу. Она бы сама работала, а он бы полеживал в гамаке и занимался китайским языком, чтобы в подлиннике читать Лао-цзы. Я от него недавно открытку получил. В самом деле открыл парнишка свою прачечную!
— На Таити?
— Нет, в штате Огайо. Вода-то какая теплая, ты потрогай. У нас говорят — как парное молоко.
— Небо в путанице созвездий. Вечно недосуг выучить названия, только и знаю, что Большую Медведицу да зимний, сиявший над Васильевым островом Орион — Наталья показала. А брат Андрей, даром что недоучка, знал все назубок и над кроватью своей прикнопил карту с хищными зверями и мускулистыми охотниками: звездное небо Германии шестнадцатого века.
«Стоим у самого обрыва. Босые ноги боязливо по серым камешкам скользят. Под ветром выцветшим вздыхая, трава колеблется сухая и страшно повернуть назад. Но видишь, вышли к синей шири. Давай, единственная в мире, разломим хлеб, нальем вино. Дай поблуждать судьбе и взору по воспаленному простору — недаром все обречено. А я люблю тебя и вправе забыть о смерти и о славе, сказать: на свете нет ни той и ни другой... а только море и горы, а вернее, горе и флейта музыки простой. Плыви — мы никого не встретим. Я только к небу, к волнам этим тебя ревную... звонкий свод небес, морской и птичий праздник... скажи, зачем он сердце дразнит, волну под голову кладет?»
Тело само устраивается, изогнувшись, на податливой воде, и если толкнуться ладонью от безучастной поверхности моря — примутся плыть вокруг тебя ртутные созвездия, кромешный берег, качающийся горизонт Почти задыхаясь, так и не достав до твердой почвы, он выплыл на воздух, отдышался — и протянутая его рука встретила руку Клэр.
— Я хотел камешек со дна, — сказал он. — Знаешь, там бывают совсем круглые.