Прощаясь, американцы Гиви не обидели. Получил он на память бутылку виски, блок «Уинстона», да к тому же Дюжину пакетиков с лезвиями для безопасной бритвы, купленных по его просьбе недоумевающим мистером Файфом в местной «Березке», называвшейся неудобопроизносимым именем «Цинцинателла». Его ли хлопотами, по счастливому совпадению, но для отъезда в Ереван грузинское отделение Конторы расщедрилось для группы на роскошный, блистающий лаком и краской новенький венгерский автобус о тридцати четырех местах. Гиви сочно перецеловал всех женщин, перетряс руки всем мужчинам и скрылся в гостинице, унося с собою, помимо коллективных приношений, небольшой пакет лично от Хэлен, точно такой же, какой вручила она сочинской Леночке. Полупустое чудо техники, издав тоскливый гудок, мягко отчалило от «Иверии», запетляло по одноэтажным улочкам, миновало сталинский центр и оруэлловские новостройки, потом потянулись заводы, при виде которых туристы стали наперебой вспоминать пейзажи Нью-Джерси, потом серо-зеленая виноградная долина—а там Грузия и кончилась, и на границе с Азербайджаном, у придорожного поста ГАИ, испугал оживленных туристов вид остова «Волги» — смятого, искореженного страшным ударом о дно ущелья.

«Довольно надрывов, довольно,—устало размышлял Марк, покуда его подруга, утомленная бесконечными плоскими виноградниками за окном, дремала у него на плече,—потешился—и будет. И чего я боюсь, мальчишка? Разве мало было всех этих смазливых американочек? Разве не издевался бы надо мною, вчерашним и позавчерашним, тот же Иван? Что за пошлость—влюбляться, когда все заведомо обречено, что за дешевый романтизм?..»

Долгая предстояла дорога. Но виноградники понемногу начали редеть, печально поглядел вслед автобусу ушастый ослик с непомерным тюком на выгнутой спине—и по сторонам задыбились горы, не лысые, травянистые, как два часа назад, а покрытые южным непроходимым лесом или уж—совсем мрачные, каменные, черно-коричневые. За персиковыми садами и черепичными крышами Дилижана дорога взметнулась круто вверх, поворачивая через каждые полсотни метров, и за каждым поворотом еще сильнее захватывало дух от высоты, от близости неба, от чудного устройства и ускользающей от первого взгляда гармонии гор и долин. Сколько раз проезжал этой дорогой, а все не насытишься с прежним нетерпением ждешь того, что неведомо твоим случайным попутчикам. Скоро в глубине песчаной и глиняной равнины, за неряшливой Семеновкой, блеснет дивное озеро, закружатся над ним белые росчерки чаек и на узком полуострове встанут две заброшенные церквушки почерневшего камня — скоро, погоди.

Отобедали на берегу Севана разрекламированной еще в Москве форелью и пустились дальше. «Совсем другой язык,—отбивался Марк,— грузинский—из кавказской семьи, армянский—из индоевропейской, да и не суетитесь вы, местный переводчик все расскажет подробно...» Впрочем, у него был в запасе беспроигрышный номер, вернувший ему пошатнувшееся было доверие американцев. Автобус остановился у склона, сплошь усеянного кусками вулканического стекла. «Сюрприз!—надрывался Марк.—Почти драгоценность! Уникальный сувенир!» Надо ли говорить, что отзывчивый мистер Грин, покряхтывая, забирался в автобус с «полной сумкой. А Клэр копалась дольше других, ушла далеко по склону и вернулась с двумя странными камушками—у каждого в глубине сияла из-за внутренних трещин крошечная радуга. «Один тебе». «Зачем? Я здесь не в последний раз». «Пожалуйста». «Раз просишь... А что со своим сделаешь?» «В серебро оправлю — я умею — и буду носить».

Марк бросил подарок в казенную сумку, тщетно пытаясь вспомнить, есть ли у обсидиана мистические свойства, как у драгоценных камней. Нет. Просто черное траурное стекло. Одна слава, что возникло при извержении вулкана.

А на следующий день, когда он дожидался Клэр на площади перед гостиницей, сюрприз ожидал его самого. — Марк Евгеньевич,—услышал он робкий голос. На фоне стрекочущего фонтана перед ним стоял плюгавый солдат пограничных войск со школьным портфелем в руке — из тех, кого тянет, по жалостливой русской традиции, назвать «солдатиком».

— Простите?—сощурился Марк.

— Марк Евгеньевич,— солдатик переминался с ноги на ногу,— я вас сразу узнал...

— А я вас что-то...—начал Марк, но тут же, вскочив, солдата обнял и даже расцеловал. — Петька!

Петя Скворцов был тем самым принципиальным уклонистом, о котором рассказывал отец Марка заезжему американцу в баптистской церкви. Марк «помнил его в сером пиджачке и бумажных брюках из комиссионки и теперь с веселым любопытством рассматривал, как сидела на отцовском протеже военная форма. Сидела, надо сказать, ужасно. Мундир топорщился, на голенищах пыльных сапог образовались стойкие складки, а подворотничок, надетый, видимо, утром, сплошь покрывали черные пятна.

— Рассказывай,—заторопил его Марк,—ты в увольнении? Из церкви?

— Меня в другую часть переводят, — понуро отвечал Петя, извлекая из портфеля какие-то бумажки. —Майор постарался.

— Это еще что? Отец говорил, у тебя все на ять. Шпионов, шпионов-то—много изловил?

— Никого я не изловил, Марк Евгеньевич,—вздохнул Петька.—даже ни одного учебного не засек. Заклевали меня там совсем. Перевоспитывать, понимаете, решили. Сержант наш...—Он в сердцах махнул рукой.

— За что он тебя?'

— Известно, за что. У меня личное время. Сижу на койке, Библию читаю, а он, как клещ,—религия, дескать, опиум для народа, поповские выдумки. Наряды на меня сыплются как из ведра. По воскресеньям с кухни не вылезаю, на службу в Ленинакан забыл, когда и ездил. Ваня, говорю, где же у тебя совесть? А он взъелся. Я, мол, таким, как ты, не Ваня, а товарищ сержант. И ты со своей религией мне хуже врага, я бы с тобой в разведку не пошел. Ты присягу принять отказывался, служишь из рук вон, и будь моя воля, я бы тебя этими вот руками...

Марк с содроганием представил себе жилистые красные кулаки неведомого сержанта.

— И чем же все кончилось?

— Плохо кончилось,—сказал Петя, глядя в землю.—Я его не виню, я за него каждый день молился, что ж, значит, у меня у самого веры мало. А недели две назад прислали ему одеколона два пузырька. Он выпил, стащил у меня Библию из тумбочки и перед всем отделением на листочки и разодрал. Ты, говорит, эту книгу уже прочел, хватит с тебя, а она за границей издана на деньги ЦРУ, и терпеть ее в Советской Армии нельзя... Ну и...

— Я бы не стерпел,—сказал Марк.

— Вот и я не стерпел,—вдруг улыбнулся Петя. На месте одного верхнего резца у него зияла дыра. — А вышел с губы — уже приказ о переводе, это майор меня пожалел, мог ведь и под трибунал подвести. Через два часа еду в Тбилиси, а уж оттуда — не знаю куда. Как вы думаете,— он посмотрел в глаза Марку,—большой был грех?

— Я тут не судья,—весело сказал Марк,—но, знаешь, есть один замечательный русский поэт Александр Галич, так он считает, что Христос учил не столько обыкновенному милосердию, сколько жалости к поверженному врагу. Так что мотай на ус. Ах, Петька, а я-то думал, ты уже и сам в сержантах! Отец так тебя нахваливал... и майор ваш, говорил, не в претензии...

— Майор-то как раз меня выручал. Мы с ним даже о вере разговаривали. А Евгению Петровичу, конечно, я не мог всего писать. У него своих забот много, его беречь нужно. Как он там в Москве?

— Все по-старому.

— А Андрей Евгеньевич?

— Вот у него плохо, — отвечал Марк с неожиданной откровенностью.—Он написал книгу, ее напечатали за рубежом, и ему теперь грозят крупные неприятности.

— Зачем же за рубежом?—всплеснул руками рядовой Скворцов.

— Больше негде было.

— Ох! Зачем же ему было в политику лезть? Это ведь политика, да?

— Она самая, — скривился Марк.

— Пусть из Москвы уедет на время. Пока все не успокоится.

— Он и так уехал.

— Нет, пускай в Шепетовку едет, к моим старикам. Там его ни за что не отыщут. Я им напишу, хотите?—загорелся он.—Да они для сына Евгения Петровича все сделают, они же его проповеди специально приезжали слушать... И накормят, и напоят, и работу найдут без прописки... Пусть живет... Хотите?

— Спасибо, милый. Может быть, и пригодится. Теперь послушай, ты ведь не куришь и не пьешь?

— Не курю и не пью! — засмеялся Петя.

— А как насчет кофе и мороженого?

— Это с удовольствием, Марк Евгеньевич.

— Брось ты это дурацкое обращение, ладно? Зови меня просто Марк. Сейчас моя подруга подойдет...

— Света?

Марк прикусил язык. Черт знает, какие понятия о морали у этого симпатичного, но все-таки полусумасшедшего паренька.

— Нет. Я же в командировке от Конторы. Одна моя американка просила ее отвести в художественный салон.

Тут заерзал на скамейке Петя, посматривая на разгуливающий вокруг фонтана военный патруль—младшего лейтенанта и двух солдат.

— Тьфу,—сообразил Марк,—извини. Ты иди потихонечку вниз по этой улице и на первым же перекрестке нас подожди.

«Одна из американок» появилась почти сразу, на ходу отшивая какого-то настырного молодого человека, окончательно испарившегося лишь при виде ожидающего барышню кавалера. Перепуганный Петя — историю его Марк пересказал по дороге—исправно томился на углу, но с первыми звуками голоса Клэр мгновенно успокоился.

— Вы совсем как русская, — заявил он, выбирая из алюминиевой вазочки крошечную порцию мороженого,—не отличишь.

— Я и есть русская. — Клэр улыбнулась.

— Зачем же вы меня разыгрывали, Марк Евгеньевич?

— В Америке всех наций понемногу.

— А вы тут с делегацией?—любопытствовал Петя.

— Нет-нет,—сказал Марк, увидав, что Клэр не понимает вопроса.—Ни с какой не с делегацией. Просто приехала посмотреть.

— Посмотреть?

— Ну да,—терпеливо пояснял Марк,—человек хочет поехать в отпуск. Может отдыхать у себя дома, В Америке, а может купить путевку или даже без путевки отправиться куда душе угодно. В Турцию, в Египет, в Советский Союз.

С неудовольствием поджав губы, Клэр встала и заспешила в гостиницу, пообещав вернуться через десять минут.

— Она совсем, как мы,— удивлялся Петя.

— А ты полагал, американцы о четырех ногах и двух головах?

— Откуда же мне знать, Марк Евгеньевич! Читаешь газеты, слушаешь радио — империализм, эксплуатация, безработица. Она, наверное, капиталистка?

Марк покачал головой. Входившая на террасу Клэр спугнула воробья, который боязливо подскакивал на краю стола, примериваясь к забытой хлебной корочке.

— Вы не откажетесь взять у меня это?—сказала она с неожиданно усилившимся акцентом.—Это моя собственная... подарок от мамы, еще лет двадцать назад... Тут, правда, только Новый завет, но я подумала...

Марк даже поразился той жадности, с которой Петька схватил протянутый пакет и разорвал обертку. Раскрыл порядком зачитанную книгу на одном месте, на другом, погладил, перелистал, забыв поблагодарить Клэр.

— Вот это да!—сказал он наконец-—Бывает же! Я бы попросил родных, но у них на всю общину всего три, да и расстраивать их не хотел, а пропавшую мне Евгений Петрович подарил, я же не могу к нему снова...

Растаяли в помятых вазочках остатки провинциального мороженого, припахивающего кипяченым молоком, кончилось кислое армянское вино в стакане у Марка, и Петька, прижимая к груди драгоценный подарок, все чаще поглядывал на часы над верандой.

— Вы, Марк Евгеньевич, я знаю, не очень-то верующий,—дипломатично говорил он,—а я, например, эту книжку могу ну прямо до бесконечности читать, умнее книги вообще нет на свете, и Евангелия, и деяния, а послания апостола Павла и вовсе, это такой был умный человек, теперь таких и не бывает...

— Есть у брата Андрея такой знакомый,—Марк, пожалуй, обращался большей своей подруге, чем к Петьке,—который спятил на религиозном экзистенциализме. Начал с Достоевского, перешел на Пушкина, Льва Шестова чуть не наизусть выучил. И такой он кончил своеобразной идеей, что Федор наш Михайлович, со всеми своими проповедями, вовсе не христианин. Что старец Зосима, если приглядеться, одержим бесом. Что Пушкин, конечно, куда более православен, но все же тоже мирянин, настоящему верующему его писания не нужны—только смутят. И если уж так, решил он, то не нужна вообще никакая литература—все, до чего могут додуматься лучшие из борзописцев, уже содержится в сорока страницах Евангелия от Матфея.

— Зря смеешься, Марк.

— А я не смеюсь. Иногда мне эти рассуждения представляются вовсе не такими неверными.

— Я других книг не люблю,—отозвался Петя, не вполне, правда, проникший во всю глубину рассуждений неведомого столичного обскурантиста.—Потому что они все выдуманные. А над этой, Клэр, вы знаете, который раз читаю, а все плачу.

Пожилые армянки на бульварных скамейках с приближением полудня понемногу передвигались в колеблющуюся тень листвы, игравшую и на цементном полу кафе золотистыми пятнами.

— Хорошо ты придумала с книгой. — Марк смотрел в спину уходящему Пете, который все оборачивался, все махал им рукою с зажатым томиком.

— Тебе думала подарить. Но ему нужнее, правда?

— Правда. А ты на что-то злишься, по-моему.

— Нет.

— Только честно.

— Не понравилось мне, как по-барски ты расписывал Америку этому несчастному парню. Езжай, мол, куда хочешь, и вообще рай земной.

— Стоп,—желчно сказал Марк,—стоп машина. Куда тебя понесло, душечка? Опять вообразила себя с Феликсом или не знаю с кем в Сицилии? Опомнись, милая. Я себя ничуть не считаю сколько-нибудь богаче или счастливее этого парнишки. У него по крайней мере есть теперь твое Евангелие и полчаса армейского личного времени в день на чтение. А у меня?

— Евангелие и у тебя есть, сам хвастался.

— Толку-то что. Я же не верю в бессмертие, я и в чудеса не верю, лапушка. — Сам виноват.

— Нет. Просто это было бы слишком хорошо—знать, что вся земная жизнь—только игра, а кто-то наверху посматривает, заносит в книги, подбивает итоги. Как это было бы хорошо, Клэр! Слишком хорошо, чтобы поверить.

В обеих чашечках турецкого кофе оседала на стенках помолотая в пыль гуща, съеживалась в гадательные полосы и пятна. Не стоит гадать, не надо разговаривать, пора уходить, пора черт подери, хоть в тот же художественный салон отправиться, дорога идет бульваром, клены шуршат острыми звездчатыми листьями, каменные церкви тесны, а камень улиц—тепел и розов.

— Я тебе завидую иногда,—невпопад сказала Клэр.—Тебе есть на что жаловаться. От этого, должно быть, гораздо легче. Знаешь, у меня, даже по нашим пресыщенным меркам, «все есть». А я чуть не всю прошлую весну провалялась пластом две недели в своей комнате, даже Максима почти забыла, ревела. На улицу сунуть нос боялась. Ну кто в этом виноват?

— К психиатру бы пошла,—зевнул Марк.

— Жулики они все. О детстве расспрашивал, кляксы показывал, таблетки прописал.

— Пила? — Нет.

— Ну, занялась бы этой, как ее там, общественной деятельностью. Борись за снижение налогов, за права женщин, за бесплатные аборты, что ли, или за запрещение абортов.

— А ты не будь идиотом, ладно?

— Между прочим,—примирительно сказал Марк,—экскурсию мы прозевали, а Армения—единственная страна в мире, у которой на гербе изображена гора из другого государства. Вон золотое облачко на горизонте—видишь? Это Арарат, Турция уже.

Он вспомнил рассказ Петьки о его заставе близ Ленинакана, о выжженной каменистой равнине, неизменной почти с первого дня творения—только перегороженной тремя рядами колючей проволоки, о скрипучей лесенке на сторожевую вышку, об огоньках турецкого поселка на той стороне границы.

— Полно, милая, рассуждать, кто несчастнее, суета сует это все, томление духа. Ни до чего мы не доспоримся. — Голос его вдруг окреп и стал похож на отцовский.—Какая неблагодарная, ненасытная тварь человек! Что Евангелие от Матфея? Разве в книге Экклезиаста нет наших. разговоров? Ты права, столько ступеней счастья, и на каждой хочется выше, выше, покуда шею не сломаешь. А сколько людей нам с тобой завидует!

— Было б чему,—нехотя улыбнулась она.

— Не вместе нам,—поправился он с такой же невеселой улыбкой,— по отдельности.

Он перевернул пустую кофейную чашечку, подождал. Но гадания не вышло — только какие-то мотки колючей проволоки да волосатые хари чудились ему на желтоватой фаянсовой поверхности. Пора, пора. К двум часам надо быть в гостинице; не дай Бог, забудет нерасторопный метрдотель подать минеральную воду, а не то снова в последний момент заменит бифштекс натуральный на котлеты рубленые. Снова взбунтуется американец, снова какая-нибудь Люси или миссис Файф брезгливо отодвинет тарелку, гневный взгляд обращая на проштрафившегося переводчика: «Дома мы рубленого мяса не едим никогда, и платили по первому классу, за нормальную еду, а не за эту дрянь...»

— Кстати, о Люси. Подпиши, пожалуйста. Профессор и Диана уже расписались, третий нужен.

«Справка,—принялась читать Клэр.—Настоящим удостоверяется, что чемодан коричневый виниловый, принадлежащий госпоже Яновской, был поврежден (разорван) на территории Союза Советских Социалистических Республик при форс-мажорных обстоятельствах (землетрясение), исключающих материальную ответственность советских учреждений и частных лиц. Контора по обслуживанию иностранных туристов в лице заместителя Генерального директора г-на Соломина «почтительно просит страховую компанию возместить упомянутой г-же Яновской стоимость упомянутого, принадлежащего ей чемодана, разорванного, винилового, размером 32 на 44 дюйма, в духе разрядки, доброй воли и мирных отношений между СССР и США, каковой факт удостоверяется упомянутым г-ном Соломиным и тремя свидетелями».

— Ну и ну!—смеялась Клэр.

—Отчего ей Аэрофлот не заплатит?

— Долго,—пояснил Марк,—да и денег дадут рублей шесть. Я такие бумажки часто выдаю. Произведет впечатление?

— Конечно.—Клэр лихо расписалась.—Кириллица в особенности.

— Я еще печать поставлю. Диана была права—боится наша Люси, как заяц. Даже в Аэрофлот протестовать не пошла. У нее родная сестра где-то в Белоруссии.

— Коганы же не боятся.

— Они из Польши уехали, в смысле, теперь это Польша. А Люси наоборот—была Польша, стал Советский Союз. Вот она и трепещет. Думает, что кому-то нужна. Я с тобой, распустился, все власть ругаю, а на самом-то деле, кто спорит, гораздо все мягче стало.

И была Армения. Черноглазая, черноволосая, чуть усатая Аник стояла на обрыве у недавнего памятника жертвам резни тринадцатого года. Наклонные плиты грозового бетона сходились к центру, образуя подобие распускающегося, а скорее увядающего цветка. Текст молодой переводчицы был, разумеется, казенный, напичканный дурацкими русицизмами. До поры до времени барабанила она его с такими знакомыми Марку старательно-равнодушными переливами служебного голоса. А поди ж ты, под конец и ее проняло, и слезы на глазах показались—и даже привычный московский переводчик вздохнул.

— Видишь,—шепнул он своей подруге,—а мы спорим, кто несчастнее.

Лежали в музейной витрине раскрытые фолианты шестого века. Раскрашенные фигурки на пожелтевшем, потрескавшемся пергаменте вздымали огромные луки, в скорби охватывали руками большие головы, рядками молились в темных церквушках при сальных свечах. Каменные орлы с отбитыми крыльями. Голые стены, прохладная теснота эчмиадзинской церкви. Старуха в черном замерла на коленях, уставившись в сияющую прорезь окна. Праздные американцы щелкают фотоаппаратами, озаряя церковь до самого купола, и профессор пробует ногтем коричневый камень—когда-то бывший нежно-розовым туфом армянской столицы. И мистер Грин, одержимый идеей поскорее спустить свои двести пятьдесят рублей, переминается у киоска, прицениваясь к штампованным алюминиевым крестикам, роется в открытках, и, когда засовывает толстую их пачку в нагрудный карман, смиренно смотрят оттуда золотисто-черные очи Богородицы.

А о чем же говорят мои Марк и Клэр, спрятавшись от остальных за колонной?

— Thou hast ravished my hart, my sister, my spouse,—медленно произносит Марк на чужом языке,— thou hast ravished my hart with one of thine eyes, with one chain of thy neck. Now fair is thy love, my sister, my spouse! How much better is thy love than wine! And the smell of thy ointments than all...than... than all spices...