Восточные города—Самарканд, Бухара, Хива—-неизменно казались ему беззвучными. О, конечно же, хватало в них и рева грузовиков, и гостиничных скрипов, и уличного говора, и ишаки кричали по утрам, но

этой какофонии он не слышал, она принадлежала сегодняшнему дню, то есть тонкому срезу времени, не имевшему для сердца сокровенного смысла. Он не слышал в этих городах музыки прошлого, а когда силился воссоздать ее—по грохоту молотка старика-жестянщика на базаре или по лазурному блеску купола мечети,—терпел самое унизительное поражение, разгром; в толще времен различались разве что пронзительное завывание дутара, лоснящиеся губы и жирные щеки сытого веселья да чья-то хитрая улыбочка между длинными усами и жидкой бородой. Невежество было тому виною? или предубеждение? Это бессилие мучало Марка—не любил он быть несправедливым к чужой жизни. А Самарканд между тем, если верить любому туристическому проспекту, давно уже стал современным индустриальным центром, производящим все на свете, от иголок до холодильников, но даже это ничуть не приближало его к глазам. Промышленность и прочие приметы настоящего существовали сами по себе, сам же город казался бесконечно отдаленным и совершенно немым, сколько ни всматривайся в глиняные башни и серо-желтые горы на дрожащем от зноя горизонте...

Походный будильник застрекотал в половине десятого. Долго стоял Марк под струями прохладной, припахивающей болотом воды, смывая усталость и пот утомительной ночи, сильно похожий на смертный. Сосед по номеру тоже проснулся, уставившись на Марка опухшими похмельными очами. Назывался он Сашей, работал с поляками и сообщил, что в гостинице стоит еще одна американская группа — надо понимать, зайцевская. Порезав при поспешном бритье подбородок, Марк натянул джинсы и футболку, помчался по лестнице в ресторан — лифты в самаркандской гостинице работали отвратно.

Хлопотами местной переводчицы завтрак уже украшал столы—розовые ломтики вареной колбасы, кремовые пирожные, аккуратно нарезанная селедка. Тихо выругавшись, Марк побежал к метрдотелю. «А с обедом что? — скандалил он. — Разве это яблоки? Шеф, это зеленые грецкие орехи, ты перепутал. Где дыни, где арбузы, где персики — мы что, на Северном полюсе?»

— Не завозят на базу,—- безучастно ответствовал «шеф».

— На рынок всегда завозят,—пустил Марк свою обычную шпильку.—Уберите десерт из меню к чертовой матери! Салат фирменный тоже, помидоры поставьте. Лимонад к херу, замените минеральной водой Разница,—он достал розенкранцевский калькулятор,—сорок два рубля тридцать копеек. Десять возьмите себе, остаток давайте мне. Сами на рынке фруктов купим, раз вы такие бедные.

Метрдотель, не собираясь спорить, протянул Марку три помятые десятки. А сонные путешественники приходили в себя с трудом, капризничали. Пришлось заказать им по добавочной порции кофе и развлечь баснословными обещаниями, вроде того, что это «самый интересный город на нашем маршруте». Самаркандские сюрпризы, надо сказать, начинались уже на дворе гостиницы, где красовался каменный дракон с задранной головой, метра в три длиною. «И драконы будут,—тараторил Марк,— и музей, и могила Тамерлана, и раскопки... А в подвале, между прочим, отличный валютный бар...»

В гостиничном холле, неподалеку от витрины местной «Березки» предлагавшей халаты, пиалы и сиротливый, покрытый пылью транзисторный приемник, почитывал в кресле «Правду» русский парень лет двадцати шести. Обильные багровые прыщи несколько портили его вытянутую, но в остальном довольно правильную физиономию.

— Привет, Опенкин,—не удержался Марк.

— Иди, куда шел!

— Нехорошо забывать старых друзей. Месяц назад ты со мной не поздоровался, теперь снова. Нехорошо.

Злобно сложив газету, парень позеленел, потом побагровел, потом почему-то покосился на вытертые джинсы Марка и пересел подальше. Клэр, видевшая эту сцену, принялась расспрашивать Марка, и тот по выходе на улицу в лицах рассказал ей историю, приключившуюся с ним в этой гостинице прошлым летом. Опенкин, в то время еще практикант понятно чего, изловил Марка, листавшего журнал «Звезда Востока», и отвел его под белы руки в подобие гостиничного номера, но с решетками на окнах и портретом Дзержинского на стене.

— Вам известно, что у нас режимная гостиница? — спросил он грозно. — Это в каком смысле? — Здесь останавливаются иностранцы.

— Ну и что?

— А то! Вы здесь проживаете? Документы!

Марк протянул ему паспорт.

— Так вы еще и из Москвы! Командировочное удостоверение есть? Нету? А чем ты занимался в холле?

— Журнал читал.

— Сказок мне только не рассказывай!—вскипел прыщавый. Затягивать забавную игру времени не было. К тому же Марк слишком отчетливо представлял себе невыразимое наслаждение следующих минут.

— Хвалю за бдительность, практикант, — сказал он. — Но непрофессионально работаешь. Мне ведь недолго и Хафизулле Алиевичу позвонить.—Он кинул на стол удостоверение Конторы.

При сегодняшней встрече парень первым делом позеленел, потом покраснел, а год назад его лицо меняло цвет в обратном порядке—румянец победителя уступил место бледности утопленника.

— Что же он до сих пор так злится?

— Нету чувства юмора у этой публики,—безмятежно отвечал Марк,—к тому же я эту историю раззвонил в Москве. Наверняка его тут потом поддразнивали.

После пыльных и замусоренных стройплощадок Ташкента, после трамваев, круглые сутки лязгавших вокруг тамошней гостиницы, после европеизированной тамошней публики — русских в узбекской столице было, говорят, чуть не за девяносто процентов — путешественники жаждали настоящего Востока и довольно-таки разочарованно косились на сновавшие по улицам троллейбусы. «Не обольщайтесь,—предупреждал Марк еще в Москве,— советская Средняя Азия не Персия, не Марокко — живописных нищих там не водится, и ремесленники почти перевелись, и муэдзина по утрам не услышите...» Но разве мало халатов, цветастых платьев, тюбетеек, смуглых лиц, дивной глиняной архитектуры старого города?

— Мистер Грин! — Марк вовремя успел схватить старичка за руку.

— Но они такие фотогеничные!

— Ни солдат, ни милиционеров, ни частных лиц без их позволения— сколько раз повторять, мистер Грин!

А кадр получился бы отменный — Марк и сам не без любопытства глазел на здешних солдат в побелевших застиранных гимнастерках, тяжелых сапогах и зеленых панамках.

— Ослика можете заснять,—сказал он,—переводчицу нашу Гульмиру, монументы всякие снимайте. Потерпите, мистер Грин. Через пять минут будем на площади Регистан, там вашим камерам будет работа...

Странный, странный город. Солдаты эти. Девочки в мелких косичках, наголо бритые черномазые мальчишки, бородачи в чалмах и халатах— и тут же невыразимый псевдогреческий оперный театр и коробочки хрущевских пятиэтажек. А на главной площади — розы, косые линии замысловатых орнаментов, и на портале медресе Шир-Дор по-прежнему усмехаются два не то льва, не то тигра, бегущие навстречу друг другу, и из-за спин у них выходит по солнцу с человеческими чертами. Не слушая пояснений толстенькой Гульмиры, Марк чертил носком ботинка свои инициалы на пыльной земле. Под утро ему снились душные, дурные сны о Москве.

— Где я могла видеть эту площадь раньше, милый?

— В Третьяковке. Картина «Торжествуют». Верещагин. И вся площадь уставлена кольями с отрубленными головами русских солдат. Только медресе жутко обшарпанное. Его ведь отреставрировали совсем недавно.

— А война-то здесь почему была? Марк кивнул в сторону Гульмиры. Несколько запинаясь и морща лоб в поисках английских слов, она поясняла, что «присоединение Узбекистана к России в последней трети 19-го века явилось исторически прогрессивным событием, так как отсталый народ, находившийся на полуфеодальной стадии развития, смог приобщиться к передовым для того времени капиталистическим отношениям. Но при этом трудящиеся массы простых узбеков попали под двойной гнет национального полуфеодализма и русского империализма, что существенно ухудшило их положение, зато привело к росту классового самосознания, ядром которого явились русские рабочие и их передовые для того времени идеи...»

— Простите, Гульмира,—перебил Гордон,—я человек простой, объясните мне, ради Бога, хорошо все-таки или плохо стало узбекам от того, что их завоевали русские?

— Нас не завоевали, а присоединили путем войны за рынки сбыта,— снисходительно улыбнулась Гульмира..—Конечно, это было передовым для своего времени явлением. Но не сразу, а только после Великой Октябрьской революции, превратившей некогда отсталые национальные окраины в развитые во всех отношениях индустриально-аграрные советские республики.

Она посыпала цифрами, особенно почему-то напирая на то, как невероятно выросло за годы советской власти число узбеков-зоотехников.

Отбарабанив свой нехитрый текст, повела Гульмира туристов сквозь резные деревянные ворота во двор медресе — квадратный, мощеный, всех сторон огороженный спартанскими кельями в два этажа.

— Восемь лет назад мы тут ночевали.

— Прямо в музее?

— Ну да. Сунули бутылку сторожу, накидали на пол соломы, ящиков картонных.—Марк присматривался к одинокому карагачу в центре двора, прикидывая, заметно ли выросло дерево за эти годы.—Знаешь, что меня больше всего поразило в этом ночлеге? Тени. Ночью я вышел во двор, сплошь расчерченный на шестиугольники,—это луна светила во-он сквозь ту каменную решетку. Ты заметила, какие огромные тут звезды, как быстро темнеет?

— Ага. Я бы тоже тут заночевала.

— Холодно. Да и времена не те. Тогда здесь было раз в сто меньше туристов, чем сейчас. Мы еще находили в пыли на площади разноцветные бусинки позапрошлого века. А вот здесь, где теперь асфальт, был обнаженный склон, знаешь, срез культурного пласта, и из него торчали кости и глиняные черепки с глазурью. У Андрея до сих пор чуть не целый мешок.

В двух шагах от запыленного автобуса Марк крикнул Гульмире, чтобы отправлялись без него — «дела!» — и они с Клэр пошли к торговому куполу, еще одной местной достопримечательности, где, правда, вместо шелков и верблюдов давно уже продавались открытки, галантерея и алюминиевые значки. «Не скомпрометирую я тебя, не дрейфь, — приговаривал Марк.—куда уж дальше. Зато я тебя от Гульмиры спас, у нее сейчас по плану лекция об освобождении узбекской женщины, кошмарная тягомотина...» «Ваша Контора нарочно набирает таких толстух?—мстительно спросила Клэр.— И ай-кью у вас у всех ниже семидесяти... ой, Марк, не колоти меня, пожалуйста...»

Пыльные городские тополя тоскливо шелестели в жарком безветрии, в кооперативных лавочках покачивались над головами сонных продавцов окровавленные туши на ржавых крюках, жужжали мухи, журчала в придорожных арыках серо-коричневая вода... Сторож при развалинах мечети Биби-Ханым долго не мог взять в толк, зачем этот русский парень с русской девушкой тычет ему какое-то удостоверение с выглядывающим уголком рублевой бумажки, наконец перестал приговаривать «йок, йок, нелзя», а достал из-за пояса ключ и повел их к запертой двери, ведущей в одну из башен полуразрушенного портала. В душной полутьме, пахнущей глиняной пылью, старостью и мышиным пометом, подымалась мимо редких окошек выщербленная винтовая лестница. Было тихо. Сторож дожидался внизу.

— Почему здесь заперто?

— Раньше было открыто. Говорят, в любой момент этот замечательный памятник может рухнуть. Устала? Ничего, недолго осталось.

За следующим «поворотом этой бесконечной лестницы и впрямь обозначился дневной свет, и они очутились на открытой площадке, усеянной обломками необожженного кирпича. Голова кружилась: в тридцати метрах внизу и все-таки — у самых ног лежало всегдашнее великолепие восточного базара, пестрящего горами дынь, арбузов, помидоров, персиков, зелени. Прозрачный дым поднимался от уличных мангалов, даже до вершины башни долетал плотный запах свежевыпеченных лепешек. Кто-то невидимый у стены базара бил в бубен, бил то мерно, то тревожно частя. Эти раскатистые звуки вдруг усилились, ударили по барабанным перепонкам — базарный безумец, размахивая бубном, огромным, как колесо, поднялся со своего тряпья под стеною и побежал меж рядами, подпрыгивая, крича, расталкивая продавцов и покупателей худыми грязными локтями. Звуки крепли, становились все отчаяннее и вдруг смолкли— бубен покатился по земле в сторону, к чайхане, а сумасшедший сел прямо в пыль и замер, обхватив плешивую голову руками. Справа тянулись глинобитные кварталы старого города, по левую руку голубели мавзолеи Шах-и-Зинда, ближе к горизонту сиял поросший травой купол гробницы Тамерлана... «Не стоит завидовать солнцу востока, незрячим проулкам и шелковой тьме. Огромное небо и здесь одиноко, и сердце похоже на розу в тюрьме. Кирпичные соты. Глухие аркады лазури, гнилого пергамента. Тут из крепкой земли мусульманского сада недаром кровавые колья растут. И если в провалы подземной темницы заглянешь — слезами зайдется душа, увидев, что стыдно ей жизнью томиться, которая, право же, так хороша...»

— Сейчас к тем куполам отправимся, в гончарную мастерскую, помнишь, я обещал? Там драконы, как в гостиничном дворе. Осторожней, девочка, ты на самом краю стоишь. Отойди, не дразни меня.

— Вон наши из автобуса выходят.

Хэлен бойко хромала к мечети, на ходу что-то выспрашивая у Гульмиры, остальные тянулись следом. Кажется, Берт заметил парочку на вершине башни, но виду не подал.

— Я почему-то страшно не люблю мусульман,— пожаловалась Клэр. — Еще с Германии, насмотрелась там на турецких рабочих. Они, представляешь, жен своих запирают на замок на целый день, а сами охотятся за молоденькими немками.

— Глупая ты. Кто мне байки рассказывал про свой пригород, про домохозяек, воющих от скуки? Да и какие тут мусульмане! Ты хоть одну женщину в чадре видела, феминистка? То-то же. Здесь советской власти куда больше, чем ислама.

Он махнул рукой вниз—всю улицу перегораживал кумачовый лозунг, по-русски и по-узбекски призывающий хлопкоробов к новым трудовым победам в честь ноябрьского пленума ЦК КПСС.

— И красоты эти — дело рук реставраторов, учившихся в России. И русских в Самарканде, я думаю, куда больше, чем правоверных мусульман. — Ты такой империалист?

— Я бы с удовольствием оставил их всех в покое. Только поздно уже, да меня и не спрашивают.

— Нет, — упрямилась Клэр, — у вас еще будут неприятности с этими бородатыми стариками, помяни мое слово.

— Не у нас, у них, —сказал Марк. — Пойдем, родная.

В гончарной мастерской Марку обрадовались. Знакомый мастер, сорокалетний украинец в запорожских усах, обстоятельно изложил Клэр, как лет десять назад археологи раскопали в окрестностях города детскую игрушку, веселого дракона, как мастеру Джуракулову пришло в голову сделать копию не копию, а вариацию, что ли, на тему; как мастерская, до тех пор промышлявшая тарелками да кувшинами, ухватилась за идею. На полках красовались расставленные по годам образчики размером с ладонь—драконы с хвостами задранными и волочащимися по земле, драконы грустные и драконы хитрые, с одним рогом, с двумя рогами, со страшными зубами и с выпученными глазами. На столике теснилась необожженная серийная продукция, дожидаясь отправки в печь. Клэр терзала мастера профессиональными вопросами, тот с видимым удовольствием отвечал. Сквозь глазок печи виднелись в огне фигурки, пылавшие ровным оранжевым огнем. Мастерская состояла всего из двух небольших комнат, посетители еще не успели надоесть гончарам. На дворе, в тени чинары, узбекский паренек, не обращая внимания на Клэр и Марка, без устали раскрывал шпателем рты болотно-зеленым необожженным игрушкам, вставлял загодя припасенные языки и оттискивал на лапах вмятинки, изображавшие когти.

— Еще тарелки изготовляем,—сказал мастер,—традиционные, как в пятнадцатом веке.

— А сами-то вы как тут очутились?

— Война, девушка, эвакуация, а там и осел! Тарелки не желаете посмотреть?

Покуда восторгалась Клэр развешанными по стенам блюдами и тарелками, которые сияли то голубой, то черной, то зеленой глазурью в сетке мелких трещин, Марк отозвал мастера в сторону. После кратких переговоров несколько зверьков с какой-то особой полки перекочевали к нему в сумку. Один, работы чуть ли не самого покойного Джуракулова, был на редкость хорош — широко ли раскрытой смеющейся пастью или узором из кружков и квадратиков, оттиснутым по всему телу, а может, и тем, что левая его передняя лапа выдавалась вперед, придавая игрушке весьма воинственный вид. А Клэр между тем отщелкала целую пленку, снимки пообещала незамедлительно выслать. Они спустились по скрипучей лесенке на улицу, миновали вход в Шах-и-Зинда и пристроились на одинокой скамейке в жиденькой тени иссушенных солнцем тополей.

— Ты довезешь их до Америки?—спросил Марк.—Будь поосторожней, постарайся завернуть их получше. У меня есть опыт, я знаю, как легко у них отбиваются лапы и хвосты.

Развернув покупку, он расставил зверьков боевым строем на земле у ног Клэр.

— Ой, спасибо, милый! А почему два одинаковых?

— Один тебе, другой мне. Береги его больше других — я человек суеверный, а глина — хрупкий материал.

— Знаю.

Он снова раскрыл сумку в поисках сигарет, и на дне ее увидал обломок вулканического стекла, все с той же трещинкой-радугой, играющей в глубине.

— Клэр.

— Да, родной.

— Ты не забудешь меня?

Молчание.

— Господи правый, Марк, я ничего не понимаю,—наконец произнесла она.— Послушай, осталось всего пять дней. Билл и мои старик приедут встречать меня в аэропорт и Максима, может быть, привезут. И ты через пять дней будешь дома... и женишься.

Молчание.

По мере удаления воображаемой кинокамеры по вертикали вверх голоса этой, и без того негромко разговаривающей пары, становятся глуше и глуше. Поначалу еще можно различить выражение на лицах и даже догадаться о слезах, обозначенных потеками черной туши вокруг глаз женщины, но вскоре в серебристой тополиной листве скрывается почти вся картина, точнее, сводится к очертаниям зеленой скамейки, на которой сидят двое, чуть сгорбившись, взявшись за руки и не замечая косящих на них редких прохожих — то солидных господ, потеющих в своем шевиоте. то молодых черноглазых домохозяек с полными авоськами южной снеди, то ковыляющего старика-нищего, бурчащего свою. непонятную песню в грязную всклокоченную бороду. Глиняные же фигурки, по-прежнему образующие боевой строй, и вовсе сливаются с землей, из которой они, собственно, и вышли. Зато в поле зрения попадает поросший полусухой травою склон, по которому медленно перемещается небольшое стадо овец во главе с загорелым пастушонком, а дальше — и потрескавшиеся, выцветшие, покрытые арабской вязью купола и плоские крыши Шах-и-Зинда, знаменитого некрополя, и десяток американских туристов, одолевающих долгую крутую лестницу. Лица иностранцев серьезны и сосредоточенны — пилигримы озабочены подсчетом ступенек, ведущих к древним могилам. Если верить легенде, поведанной толстощекой и румяной Гульмирой, все грехи отпускаются тому, кто насчитает одинаковое количество шагов при подъеме и при спуске. Пустые труды, как все земное! Хитростью архитектора сходящий вниз всегда набирает на одну ступеньку меньше, но об этом искушенная переводчица сообщает лишь напоследок, к немалому облегчению сконфуженной клиентуры. А камера все подымается, и когда кругозор расширяется в очередной раз, ряды парадных гробниц вдруг резко обрываются невысокой полуразвалившейся оградой, сразу за которой начинается обширное и достаточно запущенное городское мусульманское кладбище. Местность пересечена, изрыта провалами, ямами к норами сусликов, могилы разбросаны как попало, многие из них безымянны, от иных памятников осталась только горсть серо-желтой глины. Одинокий баран меланхолически выщипывает чахлую траву, с любопытством озирая выцветшие фотографии на памятниках. А недалеко от неразумного животного стоит седенький мистер Грин, которого уже обыскалась бедная Гульмира. Сжимая в руке отнюдь не воображаемую, а самую настоящую кинокамеру, жизнерадостный старичок с упоением обводит ею весь изнемогающий от удушья горизонт, а чтобы улучшить свой фильм бормочет не то по-английски, не то по-польски какие-то извинения и, покряхтывая, залезает на выщербленную надгробную плиту... но объектив его камеры намертво закрыт черной пластмассовой заглушкой.