От метро к зоне отдыха близ истоминского дома ходил рейсовый автобус. Пассажиры везли раскладные стульчики, газированную воду, снедь и надувные матрацы. Никому не было дела до несчастий Марка, терзавшегося любопытством и тревогой. Много чего желал он выведать сегодня у своего охочего до приключений товарища.

Позвонив для верности в дверь, он отпер замок приятно холодящим пальцы ключом. В квартире стояла духота. На столе красовалась недопитая бутылка дагестанского коньяку, под разобранной постелью валялся кружевной женский лифчик.

«Неужто и впрямь смотался?»—недоверчиво подумал Марк. Но чемодан оказался на месте, рюкзак тоже. Что же до обещанной записки, то в верхнем ящике комода, среди старых писем, использованных самолетных и железнодорожных билетов, газетных вырезок и клочков, испещренных загадочными цифрами, он действительно отыскал заклеенный конверт с надписью «Марку Соломину». К большому, страниц в шесть машинописи, письму прилагалась краткая записка. «Марк,—гласила она,— поручаю тебе прилагаемый документ. Распорядись по своему усмотрению. Иван».

За чтение «документа» Марк принялся немедленно, но после первых же строк отложил его в сторону. Перечитал. Подкрепился парой глотков из недопитой бутылки.

«Находясь в здравом уме и трезвой памяти... так начинают завещания, а не заявления, но это, может, и есть завещание... я, Истомин Иван Феоктистович, старший научный сотрудник, правда, бывший, НИИ «Свет», кандидат физико-математических наук... впрочем, все это чушь. Считаю своим долгом составить приведенное ниже разъяснение. Ввиду трагических событий, которые будут иметь место в ближайшем будущем. Или уже произошли к моменту чтения. В связи с тем, что обидно отправляться на тот свет, не оставив никаких разъяснений. Особенно в связи с большим общественным резонансом, который вызовет осуществление моих планов. Пускай все знают.

Для многих, включая моего друга Марка, первым читающего это письмо, мое сотрудничество с КГБ будет неприятным сюрпризом. Обязан разъяснить все лично во избежание искажений. Сотрудничества, в сущности, не было. На этом—настаиваю.

У меня есть свои твердые принципы. Не такие, правда, как у некоторых чистюль, которые, боясь замараться, перестают подавать руку человеку с другими принципами. Как и произошло, например, на похоронах Владимира Михайловича Зверина.

От кого, спрашивается, исходят порочащие мое честное имя гнусные слухи? Особенно после ареста Глузмана и Лобанова и после письма, якобы переданного из лагеря? Слухи, что с момента основания семинаров я был провокатор и агент?

Ложь. Дезинформация, инспирированная советским гестапо.

Я сыграл не последнюю роль в движении за Возрождение России. Семинары под моим руководством в разное время охватывали около сорока человек. Это был зародыш настоящей революционной организации. Я вел широчайшую агитационную работу по подрыву и ослаблению режима. Размножал демократическую литературу («Архипелаг, три номера «Хроники», книги Авторханова и др.). Распространял ее, несмотря на опасности. Организовал сбор материальной помощи политзаключенным, включая враждебных нам деятелей «конституционного» толка. Помогал левым художникам. Мало кто может представить себе подлинные масштабы этого нелегкого и самоотверженного труда.

Зато широко известна история с надписями. Я считаю, мы добились успеха. Взбудоражили общественное мнение. В западные газеты соответствующая информация не попала, но нашей вины в этом не было.

По глупейшей случайности участники акции протеста были арестованы.

Бесспорные улики предъявил Горбунов и против меня. Фотографию, отпечатки пальцев. Предупредил, что дело все равно пойдет как чисто уголовное, поддержки с Запада ждать не приходится, да и внутри страны никто на защиту хулиганов не встанет. Дал мне понять: одного из нас они могут освободить. При наличии доброй воли.

От меня не требовали показаний против арестованных. Гарантировали, что не будет никаких очных ставок. Не требовали данных и о семинарах. Я проговорил с полковником два часа. Говорил и об арестованных, но что? Я всеми силами старался их выгораживать, а не топить. Что было, согласитесь, почти невозможно. Меня выпустили. Взяли подписку о неразглашении.

Пусть распространители грязных обо мне слухов попробуют сами оказаться в таком положении.

У меня появился шанс.

Если бы я попал в лагерь, безвозвратно погибла бы моя научная работа, которая уже почти привела к созданию принципиально нового типа лазеров. Непоправимый ущерб был бы нанесен и возможному возобновлению деятельности семинаров. А что бы я выиграл? Написал бы мемуары об условиях в советских концлагерях? Их и так предостаточно.

Я искренне, подчеркиваю, защищал Лобанова и Глузмана. Я выставлял зачинщиком Розенкранца, которому уже ничего не грозило так или иначе. Горбунов мне верил. Обещал смягчить наказание подследственным.

Он обманул меня. На следующей встрече заявил, что вскрылись новые обстоятельства. Дал прослушать несколько пленок. Видимо, на семинарах действительно имелись стукачи. Или хотя бы один.

Я наотрез отказался от дальнейших встреч. Но Горбунов сказал, что я добьюсь этим одного—пойду по делу о надписях как организатор. У них был компромат и на других участников семинаров. Началось следствие по делу о ксероксе в Министерстве пищевой промышленности — это был самый надежный наш аппарат.

Попав в ловушку, я решил, в свою очередь, провести своих противников. Да, меня заставили кое-что подписать. Обязательство докладывать, подписку, что я не буду передавать сведений о Глузмане и Лобанове на Запад. Я сообщал информацию о некоторых участниках семинаров. Но картину искажал. Намеренно и постоянно.

Подозревая за собой слежку, деятельность семинаров я временно приостановил. О тех, которые все же созывались, не сообщал. Играл перед Горбуновым роль примитивного и корыстолюбивого...»

Слово «труса» было густо зачеркнуто, но потом снова вписано от руки.

«...труса. Поставлял ему ложные, дезинформирующие сведения. Если отбросить интеллигентскую брезгливость, моя деятельность принесла неизмеримую пользу!

Советую задуматься над этим.

С начала до конца мое «сотрудничество» с большевистской тайной полицией было только ловкой игрой. Максимум того, что я сделал плохого—не организовал кампании в защиту арестованных Глузмана и Лобанова. Поначалу не хотел рисковать из-за подписки. Потом моя попытка передать материалы на Запад провалилась. Следующая была еще неудачнее. После встречи с профессором Уайтфилдом меня задержали и пригрозили 64-й статьей...»

«Вот оно что!—скрипнул зубами Марк.—Вот почему пропал профессорский чемодан! Ну и артист! Ну и гнида!»

«...конфисковали подаренные им восковки, продержали четыре часа в одиночной камере. Предупредили, что не потерпят двойной игры.

О Баевском и его романе. Авторство установили практически без моего участия. Из намеков Горбунова я понял, что у них действительно есть свой человек в «Рассвете». Рукопись была отправлена в конце февраля из Вены, т. е. явно одним из эмигрантов, уехавших в начале года. Соответствующий отдел ГБ быстро составил список подозреваемых. Я сказал, что Баевский прозы вообще не пишет. Да, я им сообщил кое-какие факты, использованные впоследствии обер-лакеем, так называемым писателем Ч., в его гнусной статье. Но все это легко бы узнали и без меня.

Как видите, я совершенно честен. Я конспиративно предупредил Баевского о грозящей ему опасности. После ареста сообщил о нем в Ленинград. Несмотря на опасность.

Все это мне надоело.

Приступаю к осуществлению своего плана. Меня затравили. Меня выжили с работы. Ничтожества, подонки, вчера еще воровавшие у меня научные идеи, объявили мне так называемый бойкот. Со дня на день меня могут бросить в застенки Лубянки. Могут убить или искалечить. Им удалось меня скомпрометировать. Плевать. Но все это донельзя пошло и тоскливо.

Да, пошло! Жизнь разменивается на мелочи. Не желаю пускаться в философию. Лень, да и почему я должен выворачиваться наизнанку перед всякой сволочью! Доказывают не словами, а поступками.

Перспектив нет, кроме как утопать все глубже в болоте пошлости и скуки. Одни тонут в советском болоте. Другие корчат из себя борцов с режимом и кончают тем же. Мир измельчал. В нем царят глупость и ничтожество. Эмигранты обрекают себя на такое же болото, только буржуазное. Гнить в тюрьме не желаю. Там КГБ будет к тому же легко со мной расправиться».

«И этот набивает себе цену,—думал Марк,—к чему бы только? Не повесился же он, в самом деле!» На всякий случай он заглянул в ванную — и никакого мертвого тела с высунутым багрово-синим языком, конечно, не обнаружил. Жив, жив Иван, только к чему же он клонит?

«Не вижу дальнейшего приложения своим силам. Распространяющие сплетни обо мне пусть прикусят свои грязные языки, иначе горько пожалеют. Берусь доказать свою правоту. На весь мир. Не хочу лишь превратного толкования. Никакой вины я не искупаю. Ее и не было.

Поручаю этот документ Марку Соломину. Если же он, не Марк в смысле, а документ, попадет в лапы ГБ, то пускай знают, что они обречены. После того, как Иван Истомин покажет, на что он способен, начнется взрыв по всей России. Развалится все, пускай и не сразу. Благодаря мне.

Ждите».

На этом ублюдочный «документ» и заканчивался. Полно, не розыгрыш ли? Не вбежит ли в квартиру Иван, надрываясь от хохота? Нет, если и шутка, то прескверная. Марк снова бросился к комоду, разыскать полученное давеча Иваном письмо «из Сибири». Вскрытый конверт лежал в самом низу и содержал в себе отнюдь не политое слезами послание старушки-матери, не мудрые наставления отца, не просьбы жениться и не голубиное воркование. Содержал он самую прозаическую, на дрянной серой бумаге повестку, призывающую гражданина Истомина И. Ф. явиться сегодня к 9.30 утра на улицу Дзержинского, в приемную КГБ. Подписана была повестка полковником Горбуновым.

Не врал.

Зимой, когда до самого горизонта лежали плотные снега, изредка оживляемые серыми и черными пятнами деревень да еле заметными спичечными коробками дальнего подмосковного городка, вечерами испускавшего зеленоватое слабое зарево,—зимой у Ивана было довольно тихо. В летние же месяцы гул кольцевой дороги мешался с криками детей у подъезда, с радиомузыкой из открытых окошек, с лаем выводимых на прогулку пуделей и терьеров. Сквозь эти-то звуки и уловил Марк еле различимый скрип металла. Кто-то осторожно пытался повернуть ключ в замке, закрытом изнутри на собачку. Сквозь дверной глазок он увидал на лестнице озадаченного хозяина квартиры. Потрудившись еще над замком, Иван дважды нажал кнопку звонка.

— Ты давно здесь?—быстро спросил он.—А я в магазин выбегал.— Он взмахнул авоськой с двумя бутылками молока.—Обычно-то молоко у нас в пакетах, знаешь такие, за шестнадцать копеек, а тут вдруг завезли в бутылках. Поразительно!

Он повесил в шкаф свою плотную, не по сезону, синюю куртку.

— И на вокзал с утра ездил,—тараторил Иван.—Решил повременить с отъездом. Вчера вечером валяюсь тут с Лариской, включаю, понимаешь ли, ящик, и диктор, хамская рожа, сообщает: на юге, мол, дожди. Циклон из Турции, черт бы его взял. Говоришь, давно пришел?

Марк молча пропустил его в комнату.

— А-а,—протянул Истомин,—успел-таки прочесть мой документ? Ну и как? Понимаешь, решил и я попытать силы на литературном поприще. Машинка имеется, отчего же не развлечься! Отчего не пофантазировать? К тому же бесценные образцы. Классические! Исповедь Ипполита, точно? И Ставрогина. Умел писать старик. Слушай, я случаем не переборщил с убедительностью? Есть риск, что примут за чистую монету? Травили же Достоевского. Орали, что девочку он изнасиловал сам, а никакой не Ставрогин. Ты у меня первый читатель!

Околесицу свою Иван выливал весьма торопливо, проглатывая окончания слов и слегка размахивая авоськой.

— Тянет к перу. К самовыражению. Вокруг меня и поэты толкутся, и актрисы, и художники... Что за жара! Ладно, пусти-ка меня на кухню. Молоко в холодильник... Пусти, чего ты стал, как столб? Говорю же тебе, мне надо на кухню, на кухню, ты что, оглох? Или обиделся? Хорошо, согласен, неудачная шутка. Но имей чувство юмора, Марк, не злись, друзья мы, в конце концов, или нет? И потом, твои личные чувства я постарался пощадить. Что мне стоило присочинить, например, что мой звонок в Ленинград Наталье прослушивали, она ведь мне потом тоже звонила, и таким-то образом и вышли на тебя и на твою...

Короткий удар кулаком, в который Марк вложил всю свою силу, пришелся щуплому Ивану чуть ниже пояса. Бедный Истомин жалобно вскрикнул, согнулся пополам, выронил авоську, а затем и вовсе, согнувшись в три погибели, рухнул на пол. Одна из бутылок открылась, и молоко медленно потекло на пол.

— Идиот... за что?

— Говно, — сказал Марк. — Говно ты и шут гороховый. Убить тебя мало.

— Погоди,—застонал Иван,—погоди, Марк... Я должен тебе все рассказать и... ох! объяснить...

— Черт с тобой!—Марк помог ему подняться.—Только поздно уже объясняться. Поздно. Что ты мне можешь сказать?

— Прежде всего, что бить товарища и вообще подло, а если он не может тебе ответить, то и подавно. Струйского бы небось не ударил, побоялся. Ну что, повестку нашел, да? И поверил. Ты что думал, я от Горбунова? Дурак! Я с ними завязал, мне бежать надо, меня взять могут в любую минуту!—проорал он и заковылял к креслу, по дороге подняв полупустую молочную бутылку.—Ты что, ничего не понял?

— Нет.

— Ну и вали к чертовой матери! Я, по-твоему, клоун! Тебе известно, кретин, что я чудом уцелел? Что я бы должен сейчас в морге лежать, без рук, без ног? Руки распустил, мститель! Вроде Якова—тот тоже ничего не узнал толком, а тут же за телегу—Иван стукач, нас, мол, посадили, а его не тронули. Вместо того чтобы порадоваться за друга. Им, видите ли, заявление какое-то липовое показывали. Фальшивку полицейскую!

— Фальшивку?

— Ну почти фальшивку, какая разница! Один мог спастись. Я и спасся, себе на голову. Потому что заслужил этого больше, чем те недоумки. В письме все сказано, что я распинаюсь.

— И кто же ты получаешься после этого?—спросил Марк почти с любопытством.—Может, тебе еще пару раз вмазать? За профессора, за Андрея?

— Профессор твой легким испугом отделался!—огрызнулся Иван.— А я именно из-за него и попал в переплет.

Опасливо миновав Марка, он вышел в прихожую и вернулся со своей курткой.

— На, торопливый юноша, изучи этот предмет. Только осторожней. Один раз не сработала, другой сработает. Нас тогда разнесет—не соберешь.

Озадаченный Марк обнаружил, что к изнанке куртки подшита давешняя сбруя из обрезков кожи, а к ней—приделаны проволочные крючки, в свою очередь, державшие штук двадцать спичечных коробков, оклеенных рыжей оберточной бумагой. Коробки соединялись медным проводом, уходившим в карман. В самом же кармане Марк нашел батарейку «Крона» и небольшой выключатель. Из раскрытой коробочки на его ладонь высыпалось немного желто-серого порошка, попахивающего миндальным мылом.

— Ничего не понимаю,—пробормотал он.—Это что... взрывчатка?

— Динамит, — сказал Иван отрывисто. — Силикагель, пропитанный нитроглицерином. Не бойся,—хихикнул он, когда Марк осторожно положил куртку на спинку кресла. — Без детонатора не жахнет.

— Постой... Ты что, покончить с собой хотел?

— Меть выше. Человек десять бы на тот свет отправил, не меньше. Ну и себя самого, разумеется, за компанию. Я в Мавзолей сегодня опять ходил, — добавил он, помолчав. — С тобой когда — это была пристрелка. А в этот раз...

Марк по-прежнему недоумевал.

— Снова клоунствуешь?

— Заткнись!—взвизгнул Истомин.—-Ну-ка, примерь курточку! Примерь, нажми кнопку! А-а! Я очередь вперед пропускал... дети...

— Пожалел волк кобылу.

—И тошнило... а рассчитано было железно... уравнения на компьютере просчитывал... и саркофаг, и гэбэшников, которые очередь направляют...

Лицо у рассказчика побледнело, заострилось, говорил он жарко и бессвязно. Пронять друга, впрочем, ему не удалось...

— Детишек пожалел!—брезгливо перебил Марк.—На компьютере рассчитывал! Ну, добро бы пожертвовал ты, как говорится, жизнью за правое дело, хотя лично я никакого правого дела не вижу в том, чтобы взрывать никому не нужную мумию,—новую бы из воска вылепили в два счета. А ты вдобавок жив-здоров. Сказки мне рассказываешь, а сам молочко себе принес, в холодильник поставить хотел...

— Сволочь!—заорал Иван пуще прежнего.—И удара твоего никогда не прощу, так и знай! Ты мокрица, ты насекомое, ты никогда меня по-настоящему не понимал, ты...

— Отчего же не понимал, Иван? Сильных ощущений захотелось, по достоевщинке пройтись? Наука—слишком сухо, диссидентство—мелко да и опасно. Стучать—скучно и слишком грязно. А устройство свое ты когда отключил—в очереди? Или вчера? Или так и замыслил, чтобы не сработало?

Иван, мгновенно и густо покраснев, снова схватил свою куртку.

— И этого не прощу! На, попробуй! Надень! Провода—фальшивые, выключатель—ненастоящий, Истомин—шут гороховый! Да? Только дай мне из квартиры выйти, на лестнице обождать. Слабо? Он на самом деле поднялся с кресла.

— Слабо,—внимательно посмотрел на него Марк.—Так отчего же оно отказало?

— Понятия не имею,—почти прорыдал Иван.—Ну поверишь ли— я и взрывчатку, и запальную систему вчера испытывал в рощице. Эхо гуляло минут десять, стекла в домах дрожали. Система простейшая. Раскаляется проводок, детонирует одна коробочка, а от нее все остальные. Я вчера и батарейку новую купил. В ГУМе. Старая слабовата показалась. Нераспечатанная была, в пластиковом пакете, с гарантией. Дай-ка я ее отсоединю.

Среди технического хлама, кучей наваленного в стенном шкафу, он не без труда раскопал украденный некогда с работы армейский, крашенный защитной краской вольтметр. Присоединил клеммы к батарейке. Стрелка прибора рванулась, дрогнула и заколебалась у отметки полтора вольта.

— Погоди... что за дьявол... на ней же написано... черным по белому... девять вольт... срок годности... гарантия...

Марк посмотрел на злосчастную батарейку, на шкалу вольтметра, где тонюсенькая стрелка медленно, но неудержимо ползла в сторону нуля... И вдруг расхохотался неудержимым, нескончаемым, оглушительным истерическим смехом. Сбитый же с толку Истомин поначалу порывался что-то лепетать, но вскоре просветлел, робко ухмыльнулся и, наконец, присоединился к приятелю. Трое старушек, гревших на солнце свои кости у подъезда, оторвались от вязания и закинули головы кверху, гадая, с какого этажа доносятся эти жуткие квакающие звуки, перемежающиеся всхлипами и пристанываниями, и не надо ли, случаем, вызвать «скорую помощь» из психушки.

Через час с чем-то молочная лужа на полу исчезла, Иван с Марком сидели каждый в своем кресле и довольно мирно приканчивали бутылку коньяку, начатую еще позавчера.

— Все у меня погибло,—хмурился Иван, поднося зажженную спичку к своей исповеди, — мы с тобой теперь одного поля ягодки. Прежняя житуха кончилась, гангрена с ней произошла — и выход один, сам понимаешь. Я улетаю в Сибирь, сегодня же, поживу в деревне у школьного приятеля. Всесоюзного розыска, надеюсь, я не заслужил. Поохочусь месяца два, рыбки половлю. Суд к тому времени кончится, руки и у тебя будут развязаны. Живи покуда здесь. А вернусь — с подробным планом. Ты в нем, думаю, заинтересован не меньше моего, так?

— Что мне остается!

— Вот и славно. А гости незваные нагрянут—скажешь, Истомин на юге, оставил тебя квартиру стеречь. Будет и на нашей улице праздник, потерпи только. Веришь?

— Верю, верю, Герострат несчастный, отвяжись только. Да и что мне, повторяю, остается?