Бахыт Кенжеев
ПЛАТО
Бахыт Кенжеев
ПЛАТО
ПРОЛОГ
Двадцать второго марта не найдется в Аркадии газеты, которая не напомнит притомившемуся от бесконечной зимы горожанину о наступлении весеннего равноденствия. Однако и после этой утешительной даты на Плато, как и во всем городе, нередко выпадает снег. Иной раз - всего несколько снежинок, иной - ледяная крупка с резким ветром. Порою же, как нынешним вечером, густо и решительно повалит снег с взволнованного небосвода, в считанные минуты поглотит крест из электрических лампочек, сияющий на вершине Королевской горы, а затем, упоенный собственным напором, примется за вращающийся луч прожектора, что установлен на плоской крыше стоэтажного Града Марии (так называли наш город первые поселенцы, то ли рассчитывая отыскать на новом континенте обетованную землю, то ли в пику южным соседям, которые отзывались о тогдашней Аркадии не иначе, как о нескольких акрах снега).
Луч, в ясную погоду без помех летящий едва ли не до самого Заречья, упорствует. С гордым отчаянием высвечивает он обрывки облаков, спустившихся к самым крышам города, бьется, взрывается последними вспышками в пустотелой глубине небес.
Однако всему на свете приходит конец.
Вначале луч перестает достигать креста на горе, затем прекращает патрулировать пространство над широкой незамерзающей рекой, а потом исчезает окончательно.
Может быть, кто-нибудь еще различает свет прожектора? С большой высоты, например?
Сомневаюсь. Небоскребов в городе сравнительно немного, да и те заняты конторами, заведомо покинутыми в этот поздний час. Парк на Королевской горе опустел, и объективы платных бинокуляров на смотровой площадке забиты мокрым снегом.
С Западного Склона, застроенного где белокаменными, где кирпичными особняками с замшелыми черепичными крышами, и в ясную-то погоду не видно ни прожектора, ни креста.
А река? О, этой и вовсе безразличен свет с муниципальных вершин, как, впрочем, и сам город. Пусть европейские реки улыбаются или хмурятся, втекая в выщербленные гранитные набережные. А наша - во все времена года безучастно проносится мимо то заснеженного, то зеленеющего увеселительного парка, мимо сгоревшего павильона отшумевшей всемирной выставки на островке Святой Елены, обегает быки легких мостов, покачивает сухогрузы, развозящие по всему миру добрую пшеницу из ковбойских западных провинций.
Еще не так давно в городе вовсе не было набережной - только подступали к воде осанистые башни элеваторов, неряшливые склады, ржавеющие железнодорожные пути, да подозрительные лавки, торговавшие залежалым. Туристы недоумевали, городская общественность осаждала мэрию петициями, покуда та, наконец, не распорядилась расчистить известный участок побережья, заасфальтировать, разбить образцовый бульвар с качающимися фонарями, переоборудовать один из складов в гулкий блошиный рынок с выставкой чудес науки и техники на втором этаже. Летом на бывшем пирсе вырастали также палатки, предлагавшие сладкую газированную воду, жареную картошку, гамбургеры и негустое пиво в пластмассовых стаканчиках.
Но река оставалась равнодушной, сознавая, что город пользуется ею лишь ради собственной торговой и транспортной корысти.
Только иной иностранный моряк, уставясь сквозь снегопад в недружелюбную поверхность воды в окошке кают-компании, покачивал хмельной головой, и твердил похвалы реке, по которой океанским судам удается без лоцмана проплывать едва ли не тысячу миль до города и добираться даже дальше, до самых Великих Озер.
А снегопад продолжается.
Грязноватые весенние сугробы на задворках будто покрыты льняным бельем, высохшим на морозе.
Дежурный клерк городской управы уже просматривает, позевывая, список снегоуборочных компаний над своим письменным столом.
Уровень снега вскоре перевалит за два дюйма, шоферов вытащат телефонными звонками из теплых постелей работать за сверхурочные - хорошая вещь, бормочут они, спросонок натягивая носки, свитера и рабочие ботинки желтой кожи, на искусственном меху, - когда б не прогрессивный налог, съедающий почти половину заработанного.
А небо над Плато все погружается в кипящую, сродни адской, тьму, и передергивает сутулыми плечами прохожий в легком плаще, поверивший воодушевлению газет от двадцать второго марта.
И уже насупился на перекрестке Святого Дениса и Королевской озябший полицейский, указуя дорогу чертыхающимся на мертвый светофор водителям.
На Плато часто не бывает света, особенно зимой.
Изредка виноват снег, под тяжестью которого обрываются линии электропередачи, чаще же - обитатели продутых квартир со скрипучими полами разом включают свои электрические камины, и на подстанции перегорает трансформатор.
Скоро аварию исправят, скоро опять зажгутся черепашьи головы уличных фонарей на деревянных столбах, в окнах затеплятся телевизионные экраны, закрутятся пластинки, заурчат холодильники.
Все это скоро произойдет, не беспокойтесь, не обрывайте телефона!
Но покуда на Плато царствует розоватая - как под любым городским небом - полутьма.
Неулыбчивые хозяева бакалейных лавочек покуривают при свечах, за дверями, закрытыми на замок, отпуская пиво и хрустящую картошку только знакомым покупателям.
Отпирающий же встречному и поперечному либо неосмотрителен, либо держит под кассой купленный по особому разрешению кольт умеренного калибра. Впрочем, еще возможнее, что из-под прилавка изучает посетителей деловым взглядом незлая, но исполнительная овчарка.
На Плато часто не бывает света.
Мгновенная легкая горечь схватывает неопытное сердце при виде пряничных силуэтов невысоких домов, вспыхивающих в недостоверных росчерках автомобильных фар, неужели, думаешь ты, и свет, и сама жизнь так ненадежны, недолговечны, уязвимы?.
Жизнь, однако, требует продолжения.
Натыкаясь на железную спинку кровати, громыхая падающими складными стульями, пробирается обитатель Плато к кухонному шкафу, при свете спички отыскивает оплывшую и при неизвестных обстоятельствах искривившуюся парафиновую свечку.
Обжигает ее спичкой снизу, и ставит на чайное блюдечко, и осторожно, как всякий человек со свечой, пробирается к окну, выходящему на улицу, и берет с табуретки пластмассовую банку с рассыпным табаком.
Нешуточное, между прочим, искусство, сворачивать сигареты, неторопливое, позволяющее не спеша наблюдать за улицей - привычные пальцы сами собой разминают табак, уплотняют его, выбрасывают случайную соринку.
Черные следы сутулых прохожих в считанные минуты заносит снегом. Автомобили катят нерешительнее обычного, из одних доносится элегическая музыка, другие просто шелестят по влажной мостовой.
Житель Плато даже, признаться, рад случаю не то что расслабиться, но, преодолев понятное раздражение, вдруг ощутить щемящий укол беззащитности перед неожиданной темнотой.
Он сам усмехается своим мыслям.
Завтра рано вставать - начинается двадцатинедельный контракт с приютом для умственно отсталых. Должность называется: консультант по трудовым навыкам, читай, по склеиванию конвертов, — опыта не требуется. К осени можно снова подать на пособие. А будущей весной должно освободиться место старшего продавца в диетическом магазине.
Хватит и на пиво, и на табак в пластмассовой банке, даже на итальянский пирог из ближайшей забегаловки, даже, быть может, на ремонт совсем забарахлившего автомобиля.
Нет больше света, зато есть снег.
Молодость, допустим, кончилась, ну и что с того, думает житель Плато.
Студентки из соседней квартиры приветливы, корундовая игла на проигрывателе еще не ступилась, и подобранный третьего дня на помойке комод обнаружил под скучной масляной краской выдержанное кленовое дерево.
Плита - газовая, а не электрическая. Значит, можно при свечке сварить кофе.
И до одури глазеть на черную улицу, пытаться, как в детстве, проследить за полетом отдельной снежинки, а потом отгонять простодушное уподобление этого полета - собственной жизни.
Все-таки человек не снежинка, удовлетворенно щурится обитатель Плато, затягиваясь крепче обычного, разве нет у него поразительного дара - свободы?
Недаром и памятник ей, свободе, воздвигнут близ Нового Амстердама.
Высится на продутом островке гигантская, позеленевшая от времени медная женщина в шипастой короне, в правой руке у нее факел, а левой прижимает она к телу раскрытый фолиант. Внутри женщины оборудованы крутые железные ступени, и пыхтящие туристы, выстояв порядочную очередь, добросовестно забираются на высоту сначала фолианта, а затем - и факела.
А вот привечает ли она утомленных путешественников, машет ли им своим факелом под ветром с океана - не разобрать за расстоянием и снегопадом.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая
С утра в городе белым-бело. Озабоченная дикторша голосом любящей сестры отсоветует вам ехать на службу через один мост, предостережет против другого, посокрушается о сорокаминутной пробке на Главном бульваре - экое огорчение! Но иную публику, путешествующую по большей части на своих двоих, выпавший снег только радует - это честные бродяги, которые с половины шестого утра топчутся в прокуренном бюро случайных работ недалеко от крытого рынка, под ревущей и дымящей транспортной развязкой. Летом кое-кому из них приходится скучать до полудня, а то и до вечера. В снежные же дни получить наряд много легче, так что часам к девяти все засаленные нейлоновые ватники и списанные армейские шинели, все разноцветные татуировки и неухоженные бороды уже получают в белы руки по двухдолларовой бумажке авансу и разбредаются кто куда - не уследишь, да и нужно ли.
Можно поехать на автобусе, а можно и пешком. Арифметика нехитрая - семьдесят пять центов или полчаса ходьбы согласно корявому адресу на клочке линованной желтоватой бумаги. Лопату и рукавицы выдадут на месте. Восемь часов работы - верных тридцать два доллара. Чтобы не опоздать, надо торопиться. Торопиться означает жить - вот почему он почти улыбался, почти радовался, когда спешил по молодому, но уже утоптанному снегу Ключевой улицы.
С похожей полу-улыбкой семенил он несколько дней назад по промерзшим, безнадежно прямым переулочкам Плато, в отчаянии держась за распухшую щеку. Взорвавшийся колючим пламенем зуб погнал его среди ночи в больницу имени королевы Виктории, тот самый каменный замок, что навис над северным склоном Королевской горы, где топорщатся настоящие башенки, и над игрушечными зубцами полощутся на ветру флаги с геральдическими львами и тельцами, пририсованные нетерпеливым воображением. Боль, - успевал он размышлять между приступами, - возвращает измученную гордыней душу к действительности. Ведь не из одной перепуганной души состоит человек, правда? Так приговоренный к смерти должен радоваться флюсу или аппендициту... о дьявол, опять зацарапало изнутри раскаленной иглою. Ожидающие в приемном покое ерзали на пластиковых стульях, против воли прислушиваясь к стонам из дальнего коридора, присматриваясь, как кого-то необратимо уже безмолвного проталкивают в дверь на никелированной каталке, милосердно укрыв белой простыней.
Он протомился часа полтора, не жалуясь, но подобие радости испарилось, хотелось только избавиться от боли, от запаха лизола, от хлопания стеклянных дверей. Наконец выкрикнули и его искаженную фамилию, повторили, впечатали в компьютер вместе с адресом. Упитанный практикант широко раскрыл зеленые, под цвет халата, заспанные глаза. Вывихи и ожоги, сломанные ноги, даже раскроенные черепа и огнестрельные раны - милости просим, но почему же зубы, тем более - на двадцатом часу дежурства? Или ночные дантисты перевелись в городе, или адреса их исчезли из миллионов телефонных книг?
"Удалить!, - вскричал юный Парацельс, едва заглянув в рот поверженному пациенту, - а впрочем, специалист, по итогам рентгена, может и вылечить." За сколько? Тот мстительно назвал сумму. Гость едва растянул онемевшую щеку, за которой уже лежала ватка с едким, пахнущим гвоздикой обезболивающим. Я не ослышался? Что же, я удалю, завтра же, раз вы не можете, только будьте любезны дать мне еще аспирина с кодеином, ведь аптеки закрыты, а кодеин всегда помогал мне, - он замялся, - даже в Отечестве. Извините, извините, что зубы мои так запущены, можете представить себе уровень стоматологии в моей державе, где бормашины боятся не меньше, чем тайной полиции, и всё, решительно всё без наркоза.
— Берите весь пузырек, - практикант вдруг склонился ласковыми полными губами к самому уху лежащего, - только никому не говорите, хорошо?
В морозном дворе больницы он посторонился перед проезжающей "Скорой помощью" и глубоко вдохнул через нос. Боль успокоилась. И тогда впервые за много лет, не припомнить даже за сколько, он вдруг поднял застывшее лицо, словно бездомный пес мохнатую морду - к небу.
Поднял - и не узнал его недостижимых, бесконечно чужих огней.
Далеко-далеко, в самом центре брошенной Столицы, до сих пор, вероятно, расхаживает по неприметному особнячку ночной поликлиники дюжий цирюльник с окровавленными щипцами. Запрокидывая обезумевшую от боли голову, его пациент видел на другом конце площади немеркнущие окна штаб-квартиры тайной полиции - и вздрагивал, неужели и ночами творят они там свои мерзости.
Да нет, разумеется, злился он, топча брусчатку родного города, просто оставляют для запугивания мирных жителей. Пуст город ночами, да и весь восток опустел и опустился, даже зубов не умеют лечить, а на западе ночное благоухание олеандров, и шанели, и еще: особых таких мужских духов, о них была заметка в "Вокруг света", отдающих мускусом, и трубочным табаком, и потом, и бурбоном, и вечерним поцелуем любовницы-креолки, и никакого пальто не требуется - довольно джинсов, фланелевой рубахи и широкополой кожаной шляпы. На запад надо бежать, думал он тогда, но и там (как выяснилось) зимние улицы пахнут только снегом, бензиновым перегаром да гвоздичным маслом в воспаленном рту. Может быть, взять назавтра выходной, кто меня хватится. Он обернулся. За прозрачным парком, на склоне горы нависали над городом подсвеченные башенки больницы, и кружащийся свет прожектора был нехорош, льдист, с гибельным фиолетовым оттенком, и по мощеным тротуарчикам Сквозной улицы, куда лежал его путь домой, валялись невесть откуда взявшиеся глыбы мутноватого льда, и ветер продувал ветхий шарф, и уши мерзли. Никто из водителей редких автомобилей не притормозит, да что там, даже и не задумается об этом сгорбленном, в лыжной шапочке с помпоном и благотворительном кожаном пальто на байковой подстежке. Бездомные давно спят - кто в приютах, кто на вентиляционных решетках, в облаках гниловатого пара. У этого, видимо, есть дом. У человека должен быть дом, твердила его жена, в половину первого ночи обрывая пьяные откровения друга-философа, ступай, а то опоздаешь на метро. Начинались суетливые сборы, затрепанная машинопись не помещалась в портфель, рука не попадала в рукав куртки, негостеприимное метро закрывалось под самым носом, и трезвеющий философ, сверкая толстыми очками, трясся в кабине случайного грузовика или мусоровоза, из гордости никогда не возвращаясь в покинутую только что квартиру. У человека должна быть ответственность, снова щурилась Маргарита, когда Гость пытался укорять ее, должен быть свой собственный дом.
Как ты оказалась права, моя дорогая, не только дом, но и лежанка с достаточно свежим бельем, колючее одеяло, электроплитка, пара стульев, похрипывающий от старости телевизор, провал стенного шкафа, обдающий спертым, утробным запахом старого жилья. Хороший дом - не из всякого подвального окна видны звезды, что висят и над Сосновой улицей, по выходе из больницы. Он узнавал только Орион, который когда-то показала ему женщина с короткой стрижкой. Орион, небесный охотник на звездных лисиц и полевых мышей.
Выплюнуть ватку, пропитанную гвоздичным маслом, высыпать на ладонь розоватые таблетки из флакона. Дюжины две. Одну перед сном, остальные - приберечь. Жидкие кристаллы на наручных часах показывают половину четвертого ночи. Тупоносый чайник посвистывает в тон заоконному ветру. Ах, как мне больно и одиноко было этой ночью, господин Орион, ты уж передай это, пожалуйста, женщине с короткой стрижкой, и моей законной вдове, и сыну моему, и дочери женщины с короткой стрижкой, передай, мы же с тобою старинные товарищи, с тобой, и с бензиновым зимним воздухом, когда уже на улице расстегиваешь подштопанное пальтецо в ненавистную серую клетку, чтобы по дороге в планетарий обогнать прыщавых троечников, которым чихать на яркие пятнышки в тугой потолочной ткани. Ползет луна по черному небосводу, и техник выключает ручные звезды, до конца света рукой подать - и давно несуществующие одноклассники с преувеличенной жадностью затягиваются на дворе отсыревшими сигаретами, и на их плечи, на их пижонски обнаженные головы падает запоздалый снег. Почему же так дорого? Даже если на всю будущую неделю будет работа, на лечение не хватит. Но можно вырвать зуб, Бог с ним, и вспоминать цирюльника с клещами в кривых переулочках Столицы, кровавую плевательницу, укол в десну, в тоске поднимать глаза к зданию полиции настолько тайной, что даже вывески на нем нет. Мускуса нет, но вода фторированная, зубные щетки патентованы, и ни одной раздутой щеки на весь город, кроме моей собственной. Ничего, когда устроюсь на настоящую работу, вставлю новый, фарфоровый, и горя знать не буду, тем более, что не передний же.
Если нет переднего зуба, белой рубашки, сносного костюма, умного выражения на лице, то не стоит и пытаться искать работу. Но все это, слава Богу, было, даже механическая пишущая машинка, купленная с первых же заработков. Следовало начинать с рассылки по всей Аркадии убедительных, в меру трогательных заявлений с приложением трудовой биографии. Пачка длинных конвертов, перехваченная толстой резинкой, пачка бумаги непривычного формата, бутылочка сонно пахнущей канцелярской замазки. Он каждый раз перепечатывал свою биографию заново, чтобы первым экземпляром польстить неведомому работодателю. За три месяца не пришло ни одного ответа. Наверное, дело в машинке, надо скопить на электрическую с шариком, а может быть, заплатить, чтобы биографию составил специалист. Трудно устроиться на работу с сомнительным опытом беженца, которому надоело зимой убирать снег, а летом разравнивать землю вокруг пригородных особнячков.
Неправда, Орион, думал он, я вовсе не против уборки снега. И духом я не падаю, что ты говоришь. На первых порах всем трудно. Просто хочу, чтобы были деньги на зубного врача, а социального пособия не хочу получать, некрасиво это, да и платят немного.
Звезды одинаковы всюду, - он всматривался в мохнатые трещины на гипсовом потолке желтовато-табачного цвета, какой только в меблированных комнатах и бывает. Нет, в Южном полушарии другие. Хорошо бы проверить, как там ходится, под другими звездами и, может быть, под другим Богом.
Звезды одинаковы всюду, вспоминал он, так почему же я гляжу на них до рези в глазах, а узнать не могу? Ученики три года странствовали с Христом, преломляли быстро черствеющие лепешки, медленно плыли на плохо просмоленной рыбацкой лодке по мутным волнам Генисаретского озера, потом он умер и воскрес, а они его не узнали. Теперь я знаю, что так бывает.
Я тоже мог бы не узнать его, но он мерещился бы мне в каждом прохожем, - думал больной, засыпая, - разве не чудятся мне каждый день в торопливой толпе знакомые лица. Не умерли, нет, но остались в такой же недоступной дали, как та, откуда светят звезды. Чудятся - и не слышат оклика, мнятся - и не в силах увидеть поднятой руки!. Полно, существует ли вообще это нарядное местное небо, так похожее на гигантскую цветную фотографию из фойе планетария?
Глава вторая
Почему богатые районы всегда на западе, размышлял он. Или само понятие востока чем-то ущербно? С чего бы это? Разве не на востоке восходит солнце? Ну хорошо, кочевники приходили разорять европейские города с востока и с севера, но здесь ведь наоборот - с запада приходили индейцы. Уборка снега — скверное занятие для редактора, но (он вспомнил стопку бумаги и стопку конвертов у зачехленной пишущей машинки) редактировать в Аркадии нечего, тем более на славянском. И в то же самое время - немало есть способов зарабатывать на жизнь в городе, и коли ты флейтист или скрипач - кто мешает установить складной пюпитр с нотами на станции метро, под разрешающим синим знаком с изображением лиры, раскрыть футляр от инструмента у ног, благодарно кивать кидающим монетки прохожим. И, наслушавшись твоей музыки, какой-нибудь лишенный слуха оборванец тоже притащится к станции метро с губной гармошкой - притопывать в такт, превращать пахнущее славным разливным пивом дыхание в подобие разухабистой мелодии. Маленький никелевый гривенник тихо звякнул в бейсбольной шапочке - и пьяница, став на колени в тающий снег, принялся раскладывать добычу в серебряные и медные кучки.
Гость, слегка задыхаясь, уже топал в гору. В приемном покое больницы он до последней запятой изучил выпуск двух славянских газет - одной из Столицы, другой из Нового Амстердама. Согласно первой, в Отечестве под мудрым руководством единственной партии продолжали валить лес, добывать бурый уголь, изготовлять металлорежущие станки с программным управлением, будто три месяца тому назад оно не лишилось одного - пускай и не лучшего - из своих граждан. Новоамстердамская газета, напротив, неистово клеймила режим, который в Отечестве распоряжался борьбой за мир, лесоповалом и станкостроением. В углу третьей страницы, меж некрологов с трогательными размытыми фотографиями провинциальных ассирийцев притулилось невесть почему напечатанное стихотворение Когана.
Растрачены тусклые звуки - копеечный твой капитал. Лишь воздух - заплечный, безрукий - беспечно скользит по пятам. Соперник мой ласковый, друг ли преследовать взялся меня, где уличной музыки угли и ветер двуличного дня? Беги, подражая Орфею, ладонью прикрыв наготу, и сердца сберечь не умея от горечи медной во рту, - ты загнан, а может быть, изгнан, устал или умер давно, ты пробуешь без укоризны загробного неба вино - иные здесь царствуют трубы, иной у корней перегной - и тают прохладные губы бесплотной порошей ночной...
Для заумных стихов место нашлось, а вот вакансии редактора в газете, очевидно, не было. Впрочем, не было даже вакансии наборщика. Что ж - утешимся благолепием особнячков по обеим сторонам горбатой улицы, вишневым кирпичом, посеревшим от времени известняком фасадов, пальмами в горшках за высокими незамерзающими окнами. В несчастном Отечестве владельцы таких домов укрывались от народного негодования за бетонными заборами с колючей проволокой, а тут - пожалуйста, тут общество равных возможностей, думал он, справедливое, можно сказать, общество. Он сверился с адресом - искомый двухэтажный дом, утопающий в снегу, стоял, слава Богу, не на самой горе. Расчищенная в сугробах тропинка вела к дубовым дверям подъезда и к гаражу, а еще одна цепочка следов - к боковому входу. Он позвонил, услыхал торопливые шаги человека в шлепанцах за дверью, и, подняв привычно потупленные глаза, вдруг издал короткий звук, похожий то ли на смех, то ли на рыдание.
- Здравствуйте, господин Редактор, - приветствовал его на чистейшем славянском языке человек с бородкой, в шлепанцах и снежно-белом махровом халате, - здравствуй, я не ждал тебя к восьми - или Аркадия уже отучила тебя опаздывать? Ну-ну, что ты!
Он затащил наемного разнорабочего с крыльца в прихожую, обнял, похлопал по спине, поцеловал в обе небритые щеки по очереди, потом - в губы. Погоди, погоди, не раздевайся, вскричал он, это же исторический момент, - в руках у него оказалась видеокамера, справа, слева, со скрипучей винтовой лестницы, навеки запечатлеть линялое кожаное пальтецо с дыркой под мышкой, ручейки талой воды с армейских ботинок, распухшую челюсть, идиотски-растерянные глаза, и даже - крупным планом - ненароком выкатившуюся слезу, и - еще более крупным планом - извлекаемую из бумажника затертую вырезку из газеты, издающейся на Новой Земле.
- Думаешь, я не знал? - осклабился Хозяин. - Думаешь, я не знал, дубина ты стоеросовая?
- Почему же не позвонил?
- Куда прикажешь звонить? На Новую землю? В Новую Колумбию? Или в твой пансион, где нет телефона? Мне только позавчера сказали, что ты в городе. Проще всего оказалось вызвать тебя убирать снег.
- Ты всегда любил театральные эффекты, - Гость впервые усмехнулся. - А выпить у тебя есть, миллионер? И где Сюзанна?
- Не то чтобы я был совсем уж миллионер, а Сюзанна спит, - тут лучащийся взгляд Хозяина чуть потускнел. - Она пока не знает, что ты здесь. Но почему же ты сам, поросенок бессовестный, мне не позвонил? Или гордость не позволяла? Выряжен ты, должен заметить, как сущий клоун, - жужжание видеокамеры смолкло, - тебе никто не рассказал, что кожаное пальто - символ постоянства и благосостояния в нашем отечестве, - это униформа небогатых переселенцев из Восточной Европы? А шапочка? А штаны? Ладно, ладно, я в этом разбираюсь, извини, лучше тебя. Ну-ка, снимай свои мокроступы и - в столовую, завтраком тебя накормлю.
- А домработницы у вас нет?
- Ушла, а новой за приемлемую цену пока не нашли. Труд в Аркадии дорог, любезный мой Гость, приходится кое-что делать по дому и самому. Нет, не на кухню, мой ангел - в столовую, вот сюда. Вот бар, налей себе, чего хочешь. Да открой шампанское, что ты глазеешь на него, как солдат на вошь? Не в этот бокал, в высокий. Мне не надо, спасибо, я через двадцать минут бегу на службу. Сока я с тобой выпью. Ну что? Ты рад меня видеть?
- Рад, - с усилием начал Гость, - но...
- Смущен? Дом, мебель, хрусталь? Что поделать, деньги в Аркадии валяются прямо на мостовой, надо только уметь их подобрать, - он скрылся на кухне и сразу вернулся с подносом, - давай-ка перекусим и я побегу. Все разговоры вечером. Хорош мой кофе? То-то же. Ручаюсь, что ты за все три месяца ни разу не брал в рот нормальной еды.
- Почему же, - озадаченно взглянул Гость, - я готовлю на плитке. Все такое же, как у тебя. В универсаме покупаю.
- Такое да не такое, - расхохотался Хозяин, - я в этих райских садах для простонародья покупаю только туалетную бумагу и стиральный порошок. Таких сосисок там не держат, как, впрочем, и хлеба, и сыра, и ветчины, и если ты немедленно не согласишься...
- Соглашусь, - Гость снова улыбнулся, - а ты...ты разве не можешь прогулять работу? Может быть, позвонишь боссу?
- Нет, - сказал Хозяин. - Работу я прогулять не могу никогда. Да и босса у меня нет. Ах ты беженец мой, беженец, сколько тебе еще придется учиться, - он бросил на стол визитную карточку.
- Президент компании "Передовая технология", - Гость уважительно присвистнул, - сколько же народу у тебя в фирме? Человек пятьдесят?
- Трое, дорогой мой, я сам, секретарша да агент по снабжению.
Он взбежал вверх по лестнице и минут через пять спустился уже в двубортном костюме, в белой рубахе, в прозаических галошах, напяленных на черные лаковые штиблеты.
- А что прикажешь делать мне, господин президент?
- Отнеси грязную посуду на кухню и загрузи в посудомойку. Дождись Сюзанны, посиди с ней, пойдите погулять. С компьютером, что ли, поиграй - он у меня в кабинете, с цветным экраном. Игры - закачаешься. Правда...
Гость перехватил его взгляд на заваленный снегом двор. "Нет уж, любезный, давай я займусь своими прямыми обязанностями, - сказал он, - мне деньги нужны, а тебе - убранный снег, так? Кто из нас капиталист, в конце-то концов." ."Как тебе угодно, - сказал Хозяин. - Но слушай, что у тебя с челюстью? Флюс? О Господи. Когда я уйду, первым делом позвони моему дантисту, вот телефон, назначь свидание на завтрашнее утро, без очереди. Ну что уставился? Должен я сделать тебе подарок на прибытие в Аркадию? Ведь денег не возьмешь, я тебя знаю. Вернусь около пяти. Поедем в город, повеселимся. А ты тем временем утешь мою супругу, как умеешь. Обедом она тебя накормит, надеюсь. Вот твои денежки - не сомневаюсь, что отработаешь с лихвой. Пойдем в гараж, дам тебе инструменты."
Не разбиравшийся в автомобилях Гость не сумел оценить гордого взгляда Хозяина, когда тот похлопал по радиатору свою черную машину. Но выехала она красиво - другая, наверное, забуксовала бы на снегу. Гость проводил ее взглядом, поднялся из подвала на первый этаж и пригорюнился за кухонным столом, обхватив голову руками. Почему же он уехал? Неужели и нельзя прогулять службу, когда приезжает названый брат? Почему после двадцатиминутной встречи надо сидеть одному на этой огромной и светлой кухне, дожидаясь Сюзанны, которая не любит вставать по утрам и пробирается в дом с черного входа? Проснется ли она, если начать исследовать это жилище? Он налил в бокал еще шампанского - пузыристого, кисловатого, совсем несладкого. Из раскрытой дверцы холодильника на него пахнуло ароматом всех гастрономических магазинчиков улицы Святого Себастьяна. Впрочем, одна из полок была завалена деликатесами совсем иного сорта - самым на вид привлекательным из них был, пожалуй, полузасохший кусок итальянского пирога. Он вернулся в гостиную и зачем-то поскреб ногтем одну из картин - с пейзажем весенней Аркадии, с лесным домиком, где (этого он не мог знать) варили кленовый сироп. Если б на камине не стояла огромная деревянная кукла из Отечества, дом, пожалуй, мало чем отличался бы от своих собратьев на Западном Склоне. Камин настоящий, даже с головешками внутри. Напольный телевизор гулливеровских размеров. Книг не было видно вовсе, наверное, на втором этаже библиотека, подумал он. Или это не его дом? Может, он его снимает, вместе с мебелью. И переселился недавно, чтобы принимать коллег, а где-нибудь на Плато держит такую же холостяцкую конуру, как в незапамятные времена в Столице. Только даже снимать такую домину никаких денег не хватит.
Итак, наш герой, очевидно, получил награду от Господа Бога. Как еще прикажете назвать нечаянную, ничуть не уязвившую его самолюбия встречу со старинным и лучшим товарищем, который, судя по всему, мог вытащить Гостя из всех его невеселых жизненных обстоятельств? Отремонтировать зубы. Дать работу. Перезнакомить с лучшими людьми Аркадии: вдумчивыми предпринимателями, пламенными антиутопистами, длинноволосыми литераторами, в этой самой гостиной читающими отрывки из своих авангардных романов. При свечах, под мягкую музыку, господа, под шелест шелковых женских платьев. Неужели вы думаете, что Гость когда-нибудь отважился бы на ЭТО, если бы в Аркадии не жил Хозяин, а в двухстах километрах к югу от города - Елизавета, женщина с короткой стрижкой?
Правда, года четыре тому назад Хозяин перестал ему писать. "Дела мои положительно пошли в гору, - гласил постскриптум его последнего письма, - расскажу при встрече". Он ответил ему тогда чем-то восторженным ("не сомневался"), чуть завистливым ("ну вот ты и обогнал своего учителя"), несколько даже жалобным ("у тебя в гору, а у нас под гору") и принялся ждать если не ответа, то обещанного приезда Хозяина. И, не будучи материалистом - ни в бытовом смысле, ни в философском - все-таки в подробностях живописал себе, как тот извлечет из бумажника хрустящую - обязательно хрустящую! - пачку аркадских долларов, и дело вовсе не в долларах было, что вы, а в мировой справедливости этой сценки, этого хруста, этих шальных и как бы ничейных денег, которые в лучших традициях викингов подлежали бы безотлагательнейшему пропою.
Но не приходило письма, а в одно прекрасное утро из разговора с отдаленным знакомым он, обомлев от обиды, узнал, что Хозяин на две недели приезжал в Столицу - и даже не позвонил. Ему сразу почудилось, что он - со всеми своими соображениями, наставлениями, советами и предостережениями - оказался лишним, как деревенский кузен, обучающий житейской мудрости уехавшего в город. (В те годы многие жители Отечества полагали свою страну деревней, в лучшем случае - глухой провинцией).
Мир раскололся надвое.
По одну сторону зияющей, расходящейся с каждой минутой пропасти очутился его старинный друг и протеже, вытянувший счастливый билет в лотерею. По другую остался он. Его жизнь, о Господи, та самая, которая, по выражению известного моралиста, дается только один раз, положительно прошла через главный перевал и начала клониться к закату в огорчительном соответствии с законами биологии. Сверхъестественной силы хандра охватила моего героя. Жизнь начала разваливаться, и виною тому, был нынешний обитатель дома на Западном Склоне. А поскольку Хозяин был в известном роде созданием самого Гостя, его лучшей редакторской работой, то винить в своих бедах ему оставалось только самого себя.
Глава третья
Первая радость от дома на склоне миновала почти мгновенно, закружилась голова у Гостя, и даже тошнота подступила к запершившему горлу. Он всегда был довольно меланхолической личностью, наш Гость, даже в детстве восторг от дареных игрушек проходил так быстро, что родители чуть не плакали, новенький велосипед пылился в общем коридоре квартиры, ручного ежа пришлось отдать соседям, а малиновку в клетке - в первые же теплые дни отпустить на свободу. Здоровому редко приходят в голову давние воспоминания, но стоит оказаться в беде - и плывут, плывут перед глазами, словно выцветшие киноархивные кадры. Почему вдруг малиновка, растолстевшая за зиму, научившаяся летать по квартире, не натыкаясь на стекло, зачем вообще незваные эти картины давно миновавших времен?. Или безмолвная душа силится что-то доказать разуму и телу, а может быть, в чем-то признаться?
Ее обладателю не в чем было оправдываться. Хотя многие допытывались, с какой стати его вдруг потянуло в Аркадию, да еще таким мелодраматическим образом.
Сухонькой чиновнице иммиграционного ведомства, потряхивавшей крашеными кудряшками, он обстоятельно растолковал, что безбожный тоталитарный режим Отечества жестоко расправится с ним за одну только просьбу о политическом убежище (по тем временам это было чистой правдой). Прилетевший на Новую Землю консул Отечества услыхал от беженца (надежно защищенного от его, консула, власти двумя молодыми сотрудниками Королевской Конной Полиции в потешных красных мундирах), что тот не хочет возвращаться домой по религиозным мотивам, так как с детских лет принадлежал к подпольной секте адвентистов седьмого дня. Хитрый ход, несколько обезопасивший оставшихся в Отечестве родных и близких, заставил пакостного утописта, обескураженно крякнуть, и даже письмо от Маргариты, которое он лицемерно протянул изменнику родины, лишилось запланированной убедительности. Письмом от родителей нерасторопный ловец беженских душ запастись не успел.
Тому усатому, массивному полицейскому в неожиданно изящных металлических очках ничего объяснять не потребовалось.
Вопреки плоской географической карте, кратчайший воздушный путь из Восточной Европы в Америку - в том числе и на остров Свободы (не тот, где стоит памятник, а другой, в Карибском море) - лежит не через Атлантику, а через заснеженные приполярные области. Вот почему самолеты, летевшие из одной утопической страны в другую, ежедневно садились в Гусевском аэропорту на дозаправку, и немало светлых голов из отечественной тайной полиции злилось при этом на географию - слишком часто самолету приходилось продолжать свой маршрут на юг, недосчитавшись одного-двух пассажиров. Правда, на взгляд местных жителей беженцев из Отечества было на удивление мало. Люди по пять лет ждут разрешения на въезд, говорил на днях полицейский в очках своему коллеге, прихлебывая пиво, а тут раз-два - и никаких хлопот, и вид на жительство дают сразу, и социальное пособие. Э-э, отвечал ему коллега, а если у нас в Гусеве летающая тарелка приземлится и осьминоги зеленые тебя примутся уговаривать - лети, дескать, с нами, у нас там рай на земле? Улетишь? При условии, что без возврата, и с собой взять никого нельзя? Мы не осьминоги, обиделся полицейский за своих соотечественников. Это мы друг другу не осьминоги, продолжал вдумчивый коллега, а поляку, может, совсем наоборот. Ты сколько уже в Гусеве? Двадцать лет? А что же в Австралию, скажем, не уедешь? Ага, дом, семья! У поляка тоже дом с семьей, дом пожиже твоего, но семья-то точно такая же. Всюду жизнь, философски заключил он, потому и не бегут. Гватемалец или перс, конечно, другое дело, у них там убивают, зато и семью могут расстрелять за побег. Бо-ольшую отвагу надо для этого иметь, видел, какие они тут ходят невеселые вокруг гостиницы?
Небольшая делегация Лиги отечественных писателей летела на остров Свободы на фестиваль утопической литературы. После грызни в редакции, после унизительных бумажек, которые пришлось собирать для этой поездки, после обязательного визита в Центральное бюро утопической партии, где чиновник объяснял им правила поведения за границей, Гость предвкушал отдых на пляже, среди пальм, магнолий и апельсиновых деревьев. Он вез с собой плавки и полотенца, вез несколько деревянных кукол, две бутылки водки, дешевенький транзистор и дюжины две пластмассовых расчесок для обмена у аборигенов на местные сувениры (на острове жили, может, и свободно, но скучно и скудно).
Гусевский аэропорт давал полутора тысячам жителей Новой Земли не только работу, но и чувство причастности к огромному миру, лежащему где-то за серым, волнующимся океаном. Те, кто работал прямо в аэропорту, давно привыкли к пассажирам со всего света, в том числе, разумеется, и из Отечества. И напротив - граждан Отечества по пути на остров Свободы положительно потрясал крошечный кусочек аркадской жизни, блиставший перед ними в этом заурядном перевалочном пункте. Дичились граждане, тесными группами слонялись по залу ожидания, кто печально, а кто с озлоблением разглядывая беспошлинную лавочку, заваленную спиртным, мануфактурой, и даже гребешками из моржовой кости - вольным творчеством аркадских эскимосов. Обратите внимание, Гость, шепнул ему товарищ по делегации, сколько бутылок, и все емкостью в литр и четырнадцать сотых. У них до сих пор британская система, просвещенно добавил он, фунты, дюймы, имперские галлоны. А джинсов, джинсов-то сколько, настоящие федеративные, продолжал он сокрушаться, наверное, для наших моряков держат. Их (не умолкал словоохотливый писатель) после полугода в открытом море везут домой, из Отечества же в Гусево привозят новых. А валюта у них, безусловно, водится, во-первых, платят, а во-вторых, на берегу выменивают - кто на водку, кто на икру. Гость с тоской вспомнил собственные бутылки, надежно завернутые Маргаритой в полотенце и помещенные в самое сердце чемодана. Цивилизованным людям, подумал он с гадливостью, нет нужды возить по свету спиртное, тем более в таких жалких емкостях - крышка не отвинчивается, этикетка смазана, и вообще - что есть водка, глубокоуважаемые господа жители свободного мира, как не самый тупой и примитивный напиток в истории?
Горькая истина состояла в том, что для большинства пассажиров из Отечества гусевский аэропорт, с его беспошлинной лавочкой, журнальным киоском и закусочной оказывался первым, последним и полностью недоступным (по отсутствию аркадских денег) окошком в западный мир. Мало кто из них догадывался, что персонал аэропорта отнюдь не разживается в лавочке французским коньяком, парфюмерией и шелковыми шарфиками небывалых расцветок. Мало кто не приходил в завистливый восторг даже от вида бутербродов с ватным хлебом и невесть из чего изготовленной ветчиной. Мало кто из них не кручинился, понимая, что в этом раю отводится им неполный час, потребный для дозаправки самолета, а местные счастливчики живут в нем всю жизнь.
Путь Гостя лежал к самому центру райского сада, осененного алюминиевыми крыльями авиационных ангелов. Небольшая очередь граждан цивилизованных стран в чистенькую закусочную (пластмасса, нержавеющая сталь, дымчатое стекло) расплачивалась - кто смешными аркадскими долларами, кто основательными федеративными. Благоухал кипящий кофе, плоские котлеты сами собой впрыгивали между двух половинок мягчайших булочек, украшенных салатом цвета зимнего моря и помидорами цвета яблок с древа Познания. Отсутствие небесного блаженства на лицах клиентов заведения Гость отнес на счет дорожной усталости. Отдрейфовав к телефону-автомату и разобравшись в инструкции, он вдруг с восторженным холодком сообразил, что мог бы за счет вызываемого позвонить Хозяину. Телефон отыскали бы в справочной, даже десяти центов не требовалось. "И ни в коем случае, - услыхал он вдруг металлический голос вчерашнего чиновника, - не поддавайтесь соблазну устанавливать контакты с апатридами, отсюда один шаг до возможной провокации". При звуках этого голоса, пусть и воображаемого, Гость ощутил приступ невыносимой тошноты.
При каких обстоятельствах совершаются опрометчивые, если не гибельные, поступки, которыми так славятся герои отечественных романов? Или дело в биохимии? Цель жизни, весело говорил ему когда-то Хозяин, тыча под нос вырезкой из научного журнала, состоит в поиске ситуаций, в которых вырабатывается максимальное количество адреналина. Но какой гормон вырабатывается при тошноте? И в каком несусветном количестве должен он поступить в кровь, чтобы вывернуло наизнанку не от испорченной котлеты или запаха в вокзальном туалете, а от всех тридцати пяти лет той самой жизни, которую при всех тревогах и неустройствах пытался устроить по-человечески? Почему она внезапно может представиться сплошным грязно-серым пятном, без единой звездочки или завалящей планеты?
Ох, как тошнило Гостя перед витриной беспошлинной лавочки с моржами и белыми медведями, искусно изваянными из мыльного камня. Зависть? Вряд ли, вряд ли. Завистника тянет разрушить чужое благополучие, а если он не столь кровожаден - сравняться с более удачливым. В зависти нет места для тошноты, которая заставила Гостя забыть о жителях Острова Свободы, ждущих его расчесок, о четырехлетнем сыне, которому он сулил привезти огромную тропическую раковину, а может быть, даже чучело омара, о редких книгах на славянском, которыми он собирался разжиться в этой поездке.
Он уже стоял в двух шагах от собственной судьбы в виде ветерана-полицейского, охранявшего выход из зала для транзитников с второсортными паспортами, не запасшихся визой в Аркадию, в необъятный мир, где царила рождественская музыка, и сырой снежок неторопливо падал с низкого неба на плоские крыши двух- и четырехквартирных домиков, на золотые арки котлетных заведений, на огромные старомодные автомобили бережливых жителей Новой Земли.
Или все-таки зависть? Ужасное чувство. Везучему сопернику достается женщина с короткой стрижкой. Бампер передней машины исчезает в тумане, и ее водитель издает глумливый короткий гудок. Попутчики-аркадцы отправляются в буфет пить пиво в пластмассовых стаканчиках, а ты наклоняешься к фонтанчику с питьевой водой. И всю - или почти всю - зависть, всю тошноту можно было побороть одним словом, одним решительным шагом!
В окно транзитного зала полицейский видел своим усталым профессиональным взглядом уголок крыши двухэтажной гостинички, выстроенной как раз для тех, кто с разнообразным акцентом произносил это магическое слово. Сколько их было, Бог весть как скопивших на транзитный билет. Даже благополучные турки произносили его, даже португальцы, впоследствии изобретавшие самые удивительные сказки о том, как их преследовали на родине за отход от католической веры. Добросердечная Аркадия всех пропускала сквозь дверь Сезама, которую охранял безоружный - нет, с крестообразной дубинкой на поясе - полицейский Именно на дубинке остановился блуждающий взгляд блуждающего Гостя, когда он почти вплотную приблизился к полицейскому, и тот подобрался, отодвинулся, сфокусировал на транзитнике строгие вопрошающие глаза. Под расстегнутым, довольно поношенным черным пальто транзитника виднелся свитер домашней вязки, из дорожной сумки торчал ворох славянских газет. Полицейский чуть отступил к двери. Транзитник смотрел на него уже на две, на пять, на десять секунд дольше, чем следовало. Заговаривать с возможными беженцами первым запрещалось, и полицейский ждал, волнуясь. Не один такой транзитник, повращавшись по залу ожидания и поглазев на заветную дверь, отходил от нее со смущенным вздохом.
Человек в черном пальто застыл на месте и губы его шевельнулись.
- Чем могу помочь, сударь? - спросил полицейский.
Транзитник на сносном английском повторил свою фразу. Он был бледен, будто от потери крови, или - полицейский угадал, - от сильной тошноты. Дверь мгновенно открылась, пропустив беглеца в длинный пустой коридор, куда выходил ряд однообразных конторских дверей. Полицейский включил рацию для доклада. Через долю секунды другой гражданин Отечества уже ломился в захлопнутую дверь, выкрикивая что-то на непонятном языке, а отстранившего его сержанта начал осыпать мертвыми, сердитыми словами с сильным славянским акцентом. Рейс задержался, однако транзитник, перед глазами которого все маячила мясистая лапа его спасителя на ручке двери, остался в Гусево. Багаж его сгрузили с самолета и отправили в желтую гостиничку недалеко от летного поля.
Глава четвертая
Из окна особняка, по неведомым причинам принадлежавшего его товарищу, он видел снег под старыми кленами двора, уже проседающий под набиравшим силу солнцем, - нежно-белый, ну, может, самую малость сероватый: воздух на Западном склоне был еще чище, чем в других районах города. Вожделенный город, само название которого - со времен всемирной выставки, а затем и олимпиады - звучало, как музыка, вообще ничуть не обманул его беженских ожиданий.
Со вкусом одетые прохожие были приветливы и беззаботны.
Богатые - сказочно состоятельны.
Бедные были... но такую бы нищету да в Отечество, с улыбкой иронического всезнания вдыхал Гость шершаво-клубничный, с кислинкой, запах ананаса, струившийся с подоконника его комнаты. Нет-нет, жаловаться не на что. В страну впустили без разговоров, определили пособие, поразились, когда он, насквозь иззябнув на ледяных ветрах Новой Земли, через месяц уже доказывал непонятливому чиновнику, что не хочет злоупотреблять доверием государства и потому не подачек хочет, а работы. Он не совсем лукавил - разумеется, тянуло переселиться в более южные области, но на первом месте стояла жажда насладиться не зажиточностью нового общества, а его честностью. Начать все сначала, доказать, на что ты действительно способен, коли уж есть все возможности. И вот, пожалуйста, первая ослепительная улыбка судьбы, точней, вторая. Первая принадлежала молодому лейтенанту Королевской Конной Полиции, который под яростный стук отечественных кулаков с той стороны железной двери спешил по люминесцентному коридору аэропорта навстречу новому беженцу. Все возможности, повторил он вполголоса.
- Ты уверен?
- Конечно, Сюзанна, - он не поднял головы от дубовой поверхности стола. - Все возможности. Ты разве знала, что я здесь?
- Я не спала.
- Что же сразу не спустилась?
- Не хотела лишний раз видеть этого самодовольного негодяя.
- А меня?
- Откуда мне знать.
- Как!? - он вскинул голову. - После семи лет разлуки?
- Разлука бывает между любящими и любимыми, а ты разве любил меня?
- Как сорок тысяч братьев, девочка. Я тебе столько писал, и ни разу не получил ответа.
- Тяжко мне было, Гость. Знаешь, как тяжко.
- Никогда не поверю!, - воскликнул он с неожиданным жаром. - В такой стране, в таком городе, в таком доме - и настолько тяжко, чтобы забыть старого товарища? И даже не писать?
Он обернулся. Непричесанная Сюзанна стояла за спинкой его стула в застиранном халате на голое тело. Редактор любил в ней ту кокетливую томность, которая (настаивают злопыхатели) хороша лет до тридцати, потом начинает казаться претенциозной, а годам к сорока и вовсе оборачивается сигаретами натощак, частыми истериками да многодневными залежами немытой посуды на кухне. Но Сюзанне далеко было до сорока, благо аркадские женщины старели поздно. Да и с какой стати Гостя должно было заботить ее старение? Они были друзья и только, если не считать, разумеется, того незначительного эпизода перед самым ее возвращением в Аркадию, терпимых мук совести и братского поцелуя в щеку к исходу сумбурной и маловероятной ночи на окраине Столицы. После этого происшествия (которое, по разумению нашего героя, требовалось для восстановления мировой симметрии) на раскаяние времени не оставалось. Стартовала затяжная серия проводов, Хозяин глядел гордыми, счастливыми, волчьими глазами, и в щетине его в те дни начала пробиваться неожиданная седина. По скучным техническим обстоятельствам улетая на несколько дней позже жены, на ее прощальном вечере он охотным шепотом делился планами развернуться, супружеской верностью пренебрегать по мере новых (практически неограниченных) сил и возможностей, писать исправно, а кое-кому даже прислать из благословенной Аркадии фиктивную невесту - брак по расчету был в те времена наиболее безболезненным способом оставить мрачные пределы Отечества, не обогащая свой словарь отдающим могилой словом "навсегда".
Сама Сюзанна была благодушна и лучезарна, хотя, разумеется, и набегала на ее чело известная грусть от прощания с друзьями. К тому же они оставались в клещах тайной полиции и очередях за стиральным порошком, а она после трех с лишним лет, положенных на алтарь славянской культуры, возвращалась, по всеобщему убеждению, в свои райские кущи, с материалами для диссертации, с законным мужем, о котором так были наслышаны родственники и знакомые. Собравшиеся за прощальным столом дружно и сокрушенно кивали головами. Многие из них в отъезде в Федерацию (на худой конец, в Аркадию) видели главную цель своей незатейливой жизни. Впрочем, иные вполне достойные личности тоже в те годы рвались из Отечества. Трудность рискованного предприятия только усиливала его притягательность, а былые и настоящие мерзости режима казались еще отвратительней, когда открывалась возможность избавиться от них однажды и навеки.
Холостой жизнерадостный редактор (профессия и второе прозвище нашего Гостя) не кивал в унисон остальным - ни об отъезде, ни, тем паче, о бегстве он тогда не помышлял, несмотря даже и на маячивший в ближайшем будущем отъезд женщины с короткой стрижкой к фальшивым родственникам в Ассирию. Сочувственно, но без тени зависти слушая откровения Хозяина, он не забывал, что каждому в жизни назначен свой собственный путь, и что его, Гостя, путь, лежит... хм… На этот вопрос он ответить не мог, да и, по чести сказать, редко задавался им в такой обнаженной, похожей на кривой мясницкий нож, форме.
- Здесь совсем другая жизнь, не о чем было писать. За все эти годы даже никаких воспоминаний не осталось.
- Чем-то ты жила целых семь лет, - пробормотал Гость.
- Учебу я бросила. С мужем уже три года не живу. Два аборта. Бедность. Ведь это все не мое. Муж дает мне жилье, полный пансион, мелочь на карманные расходы. Стоит его фирме лопнуть - и я окажусь на улице.
- Почему его фирма должна лопнуть?
- Я в его темные делишки не влезаю, - отмахнулась Сюзанна.
Проводы отшумели семь лет назад, а за три года до них, на обледеневшей скамеечке просквоженного весеннего парка, Хозяин за бутылкой портвейна жаловался сочувствующему товарищу, что взбалмошная, запутавшаяся Сюзанна (тут незаметно приблизился полицейский и начал пугать их, пока и ему не предложили нескольких глотков из горлышка) никак не решается выходить замуж за него, Хозяина, которого друзья числили в тонких артистах жизни, а недруги - числом значительно больше - в мелких, пусть и изобретательных авантюристах. На горизонте (не парка, а их тогдашнего будущего) маячил соперник, кроме того, после полугода стажировки в мрачном здании столичного университета Сюзанне порядком опостылела напряженная, но однообразная жизнь славянской державы, и в иные минуты ей хотелось, грешным делом, послать обоих кандидатов куда подальше и вернуться к нормальному существованию - оба настаивали на ее приезде в Отечество "хотя бы на год-другой"...
Дня через два он удостоился выслушать и ее девичьи сомнения под безоблачными взглядами нимф и купидонов с расписного потолка бывшей дворянской усадьбы, давно обращенной в пустой и холодный музей. Притворяясь беспристрастным, он перебивал Сюзанну, указуя на прожилки мрамора, на выцветшие гобелены и коричневые с золотом корешки любовно переплетенных французских романов из библиотеки, чудом уцелевшей во время Великого переворота. Сюзанна, от души опасаясь непонимания, начала ab ovo, с последних хиппи, виденных ею в детские годы, со стрекотания газонокосилки и уютного запаха перемолотой в зеленую кашицу травы, с лепета снега на темной зимней улице и посвистывания поездов, неукоснительно проносившихся мимо их пригорода из одних городов в другие, а там и в прерии дальнего Запада. “Интересно, - он привычно очищал путаные речи собеседницы, - с таким идиллическим детством, что же тебя потянуло в наши края и нашу юродивую культуру?" Сюзанна то сбивчиво разъясняла, что детство все равно кончилось, то ссылалась на какие-то сугубо личные обстоятельства, то вдруг заявила, что аркадскую жизнь она приемлет как бы умом, а сердцем ее тянет к иной, как раз к той - с некоторыми поправками - которую она наблюдает в Столице.
Тут Гость пришел в обычное для обитателя утопических стран возмущение. Долг всякого пришельца из-за железного занавеса, по его тогдашнему разумению, состоял (а) в жалости к коренным жителям и (б) в критике неизлечимых пороков режима, включая нищету и полное отсутствие гражданских свобод. Ему даже вдруг захотелось, чтобы Сюзанна, осуществив наиболее глупые из своих фантазий, вышла замуж именно за идиота-художника в драных штанах, и наяву убедилась во всех прелестях пригородов Отечества, где во флигеле без телефона и канализации ютился означенный художник, не имевший вида на жительство в Столице. Справедливость, однако, требовала выступить на защиту Хозяина, за которым наша романтическая героиня, несомненно симпатичная Редактору, была бы, как за каменной стеной в любом месте мира. Гость ни на чем не настаивал, лишь неназойливо расставлял акценты, подкрепляя их то блеском хрустальной люстры в луче весеннего солнца, то потемневшими портретами фрейлин с закрытыми, словно в легком сне, глазами. Долго они шуршали музейными тапочками по простывшему наборному паркету - Сюзанна в немыслимо оранжевой куртке и Гость в затрапезном пальтеце из районного универмага, с желтовато-серым увесистым пакетом под мышкой - в те годы аркадское посольство выдавало своим гражданам не только "Аркадский Союзник", но и строжайше запрещенное приложение к этому достославному журналу.
"Благородная я личность, - торжественно думал Гость. - Кто мне велит стараться за товарища, а не самому окрутить богатую невесту?"
Эта мысль, впрочем, была несерьезной, я бы даже сказал, литературной. Редактор в те месяцы переживал очередной разрыв, кроме того - сам бы запрезирал своего друга, если б тот исключительно богатую невесту видел в просвещенной, хотя и наивной девице, Бог весть чем пожертвовавшей ради того, чтобы причаститься туземных проблем их несчастного Отечества, и теперь в сомнениях глазеющей на пустую сцену бывшего крепостного театра.
- И если совсем откровенно, - она резко повернулась к Гостю, обдав его травянистым запахом духов, - меня в посольстве очень отговаривают. Конечно, я не верю, что Хозяин сделал мне предложение, чтобы уехать, он же и сам предлагает жить здесь. Но консул меня уверял, что вы, только не обижайся, только тут такие интеллектуальные, а за границей мигом становитесь самыми обыкновенными, только ноете больше других...
- Дурак твой консул, - вознегодовал Гость, - откуда ему знать? Артист жизни всегда остается артистом жизни, даже если ему подрубят крылья...
В точности так он и выразился тогда, по поводу подрубленных крыльев, и допустил редакторский просчет - вышло безвкусно и оттого не слишком убедительно. Артист жизни было их с Хозяином домашнее выражение, для постороннего уха, разумеется, звучавшее напыщенно. Следовало подобрать другие слова, другую мысль, быть может - например, объяснить Сюзанне, что режим никому в Отечестве не дает развернуться, что деловые и иные способности Хозяина мгновенно выдвинут его в первые ряды аркадского общества, благо и по-английски он разговаривает вполне сносно, что Хозяин искренне любит ее, много чего следовало сказать.
- Помнишь, как писал Коган, - невпопад сказал он вместо всех необходимых рассуждений, - что-то насчет нашего главного врага - не пространства, а времени, жука под корой древа жизни? Как же я забыл, погоди...
- Не стоит, не стоит, - заторопилась Сюзанна, - я понимаю и так.
"Коган ошибался, - воскликнул он про себя десять лет спустя, глядя на свой исковерканный лик в сверкающем никеле тостера, - неужели меня сейчас губит время? Не может быть, его за плечами слишком мало. Отчего же так больно, Господи?"
Нынешняя Сюзанна в убогом халате, с глубокими морщинами вокруг глаз, по странному совпадению вспоминала ту же самую прогулку по музею. Разбирайся теперь, что меня погубило, пространство или время, шепнула она перед тем, как поцеловать в щеку Гостя, тоже порядком постаревшего за семь лет, и без всяких особенных мыслей расплакаться. Вслед за нею вытер глаза рукавом рубахи и Редактор - нервы у него неприлично расшатались за последние месяцы. Именно нервы, буду настаивать я, именно расшатались - потому что он никогда, буквально ни на мгновение не считал своей жизни погубленной, и более того - не считал погубленной вообще ничьей в мире жизни. Жаль только, что верность этой выгодной и просветленной философии с каждым годом стоила все больших и больших усилий.
Глава пятая
В первые годы после отъезда женщина с короткой стрижкой изредка посылала ему продолговатые конверты с невзрачными марками Федерации, иногда добавляя к обычной записке без начала и конца плотный квадратик цветной фотографии - с непременной виноватой улыбкой на фоне то ассирийской пустыни, то праздничной новоамстердамской толпы, то беленой, шероховатой на ощупь дощатой стены неведомого дома. Он не просил ее навещать Сюзанну с Хозяином. В многотрудной мужской биографии отечественного артиста жизни, а ныне аркадского предпринимателя Елизавета прямо предшествовала Сюзанне, и ни о какой нежной дружбе между женщинами речи, разумеется, быть не могло, несмотря даже и на то, что вплоть до своего отъезда из Столицы Елизавета была, как бы поточнее выразиться, надежно пристроена за Редактором и его предложений руки и сердца не принимала только по своим, одной ей ведомым причинам. Не умолчу и о тлеющей ревности настоящего любовника к бывшему, несмотря даже и на упомянутые мстительные усилия Гостя по восстановлению мировой симметрии. Словом, визиты на Западный склон исключались, а нечастые упоминания о неблагополучной чете в письмах Елизаветы были приправлены неожиданным в этой кроткой женщине злорадством. Сам же Хозяин, как было сказано, прекратил писать уже года четыре назад - отчасти и потому, что совсем не ладилась его жизнь с Сюзанной.
Дня три тому назад, когда Гость, пошатываясь от усталости, уже брел по своему Плато из овощной лавки (откуда, кстати, и появился помятый, но в остальном вполне доброкачественный перезревший ананас), Хозяин раздосадованно тыкал посеребренной вилкой в ананасный же компот в другом, куда более возвышенном месте, именно - в верхнем салоне "Боинга", следовавшего регулярным рейсом из Парижа. Пузатая полубутылка шампанского завершала его ужин, на подносике стояло несколько пустых мерзавчиков коньяку. В широком кресле салона делового класса сиделось удобно, и дремалось бы сладко, если б не очевидная озабоченность пассажира. По прилете в город его, утомленного после двух пересадок, ожидала неотложная деловая встреча в гостинице "Европейская", где он и рассчитывал заночевать. После хлопотливых заокеанских вояжей Хозяин и вообще любил проводить первые сутки на безопасной почве Аркадии в гостинице, уставившись в телевизор с местными новостями. (Между прочим, ссылаясь на отсутствие в славянском языке слова privacy, новоамстердамские антропологи сделали не один вывод о пороках славянской анимы - вплоть до объяснения Великого переворота, Великого террора и многих прочих безобразий, творящихся в Отечестве. Это неправда: будучи стопроцентным - и достаточно общительным - славянином, герой мой видел в уединении одно из самых желанных житейских удовольствий. А если в Отечестве и ходит поговорка о том, что на миру прекрасна и сама смерть, то осмелюсь предположить, что умирать в одиночестве не по душе самым просвещенным жителям Нового Амстердама.)Конечно, даже ночлег в гостинице всего лишь на сутки откладывал семейный скандал, начинавшийся упреками в том, что Хозяин никогда не звонит из своих так называемых командировок, кончавшийся же - в том, что он женился на Сюзанне по расчету, загубил ее молодость и лишил ее возможности иметь детей. Был Хозяин во многих отношениях человеком отважным, однако кое в чем и удивительно трусливым. Сочетание самое заурядное - известны же истории выдающиеся народные трибуны, смертельно боявшиеся своих домочадцев, равно как и сущие ничтожества, тех же самых домашних бессовестно тиранившие. Как бы то ни было, тихая гостиница обычно помогала ему собраться с силами для отражения атаки.
В недлинной очереди на паспортный контроль он зажег вторую сигарету (в те годы курить в аэропорту города не возбранялось), и вздохнул, снова вспомнив о небольшом, но туго набитом конверте, оттопыривающем внутренний карман его плаща с клетчатой подкладкой. Гуманные аркадские законы не обязывали его заявлять об этой сравнительно скромной сумме. И все же какому-то въедливому таможеннику, существующему на его же, Хозяина, кровные денежки (кое-какие налоги он все-таки платил), не стоило обнаруживать у этого нестарого элегантного господина с бородкой наличную сумму, превышающую годичное жалованье самого таможенника. Служащие Короны - тоже люди. Пойдут расспросы, потребуется звонить адвокату, гордо молчать, уставясь в потолок таможни. Скучно все это, господа.
"Зря трусил", — подумал он, за тридцать секунд получив в паспорт штамп пограничной охраны. Отбирая декларацию, таможенник даже не посмотрел на него. Правда, второй чемодан его - не стеклопластиковый "Самсонит", который при случае пережил бы и ядерный взрыв, а пижонский кожаный - прибыл самым последним, и Хозяин осмотрел его весьма придирчиво. Но нет, номерной замок был на месте, да и кому, спрашивается, придет в голову в демократической Аркадии вскрывать чемодан, прибывший из не менее демократической Франции, это вам не Отечество с его политическими репрессиями и беспардонным воровством в аэропортах. При этой мысли Хозяин развеселился. К действию проглоченной в очереди таблетки прибавилось несравненное чувство возвращения домой, пойми (не разбери) кому более дорогое - апатриду или коренному аркадцу.
Автостоянка обдала его знакомым запахом тающего снега с солью, бензина и деодоранта. Аркадия моя, Аркадия, укоризненно подумал Хозяин, всем бы ты хороша, не будь твой свежий воздух сущей пыткой для утонченного европейского обоняния. Ухмыльнуться, вспомнив Париж - запах роз и лаванды, серого камня и водяной пыли фонтанов. Поморщиться, вспомнив другие запахи - тушеной капусты, водочного перегара, вокзального пота и пыльных канцелярских коридоров. Ах, бросить бы все это к чертовой бабушке, удрать с концами в Европу. Лет на пять-шесть денег хватит, а там пропадай все пропадом. Не спрашивая, он дернул лаковую черную дверь дежурившего на стоянке лимузина. Простите, сэр, раздалось в ответ, еще не моя очередь, возьмите другую машину, впереди. Все-таки нервничаю. Никаких глупостей на сегодня. Звонок Сюзанне - якобы из Парижа. Встретиться с профессором, будь он неладен. А потом - спать, или, может быть, перед сном прогуляться по Полумесячной - не Париж, конечно, но тоже недурно.
Осталось позади Великолепное - единственный, наверное, в мире международный аэропорт, где пустынно, словно в заброшенном ацтекском храме, где усталого путешественника не собьет с ног торопливый отъезжающий с никелированной тележкой, визжащей колесами под тяжестью разномастных чемоданов. А добраться от Великолепного до города, лежащего в полусотне километров, - что совершить экскурсию по Аркадии. Вы возразите, что ничего любопытного по пути не будет, кроме занесенных тающим снегом полей да полупрозрачных мартовских рощиц, окруженных проволочными заборами. Неправда, неправда, - попадутся и реки, и озера, и односемейные домики под красными крышами, — словом, все то, что в совокупности составляет главную достопримечательность этого трогательного уголка земного шара. Он еще раз вздохнул, когда на горизонте замаячила заснеженная гора, увенчанная крестом, и зеленоватая громада собора Святого Иосифа.
Гостиница, назначенная ему для встречи с неведомым профессором, была из дорогих - с европейской мебелью, персидскими коврами, и безнадежно устаревшей сантехникой. Размахивая чемоданчиком, господин с бородкой лениво нажал кнопку лифта, ответившую ему успокоительным алым сиянием - однако от раздвинувшихся дверей отшатнулся в недоумении. Спустившаяся же на лифте обильно накрашенная дама метнулась вглубь кабинки, прикрывая лицо акварельным шелковым шарфиком, некогда купленным ей мужем в Гусеве по дороге в... словом, по дороге в один из городов Европы. Шарфик-то он узнал сразу, а в главном мог получиться и конфуз. Существуют же на свете двойники, вот и конкурсы регулярно проводятся, да и Гостю в первые дни в Аркадии все мерещились в толпе знакомые лица.
- Что ты здесь делаешь? - незамедлительно спросил господин с бородкой.
- Я... - начала было дама на том же языке, и тут же запнулась, покраснела, закрыла лицо руками. Двойника, владеющего славянским, у нее быть в Аркадии не могло никак, тут уж, извините, простая статистика. - Сейчас закричу, - торопливо добавила она, пока господин с бородкой вдруг принялся крепко сжимать ее руку, - ты ни разу не позвонил, а я давно тебе не жена, и не обязана...
- Ты мне всю душу вымотала, требуя этих проклятых звонков, - шипел Хозяин, нажимая кнопку лифта, - что за мерзкий маскарад?
Помимо шарфика, отдающего в небесную голубизну, на Сюзанне была черная фетровая шляпка, черное же кожаное полупальто, алые колготки и сапоги со стесанными каблуками - когда-то, должно быть, тоже черные, но успевшие основательно порыжеть. Из сумочки с металлическими нашлепками высовывался краешек чего-то напоминавшего собачий поводок. Словом, как это ни прискорбно, выглядела наша Сюзанна сущей уличной бабой (???) из тех, что глядят осторожными глазами из подворотен Екатерининской близ бульвара Святого Себастьяна.
С ней и раньше такое бывало, после ухода из университета. Ну, не совсем такое, но похожее. Особенно весной. Говорят, недостаток витаминов, хотя в Аркадии это вряд ли возможно. Начиналось с одежды. Вдруг откроет свой сундук и достает из него застиранные тряпки студенческих времен - выцветшие, в дырьях, те самые, которыми любила приводить в замешательство друзей в Столице. И мало того - отправлялась в лавочки, торгующие подержанным, набирала на десятку чудовищного синтетического трикотажа, да так потом и слонялась весь день по городу или того хуже - с этажа на этаж дома на склоне, сгорбленная, под нос бормочущая, с растрепанным дешевым романом под мышкой. При попытках отправить ее к психиатру начинали сотрясаться от истерики даже кирпичные стены дома. В эти дни, разумеется, Хозяин и подумать не мог о тех полуделовых встречах, на которые полагалось являться с супругой. Бог весть что наболтала бы Сюзанна его поставщикам и клиентам - слова "торгаш" и "спекулянт" были, пожалуй, самыми мягкими из словаря, осыпавшегося на Хозяина в такие недели. Придя в себя, она снова начинала строить полубезумные планы. И если известная Настасья Филипповна собиралась идти в прачки, то Сюзанна иной раз грозилась пойти в машинистки, а иной - в дамы легкого поведения. Обе перспективы, хотя и по разным причинам, одинаково выводили Хозяина из себя. Заподозрив самое худшее, он сжимал ее локоть сильно, до боли, когда отпирал дверь номера.
Глава шестая
Множеством наблюдений в ореоле символическом, а то и мистическом, одаривает пытливого исследователя современная городская жизнь. (Не-современная и не-городская, несомненно, одаривали бы тоже, но первая - отшумела и канула, не оставив выбора, а в здоровой деревенской я, к несчастью, не разбираюсь.) Вот пожилая нищенка в сером общипывает бумажные цветы с венков, лежащих в мусорной куче на заднем дворе похоронного дома. Вот невнятные лица утренней толпы в метро (глаза у многих полузакрыты), ее (???) стесненный и сосредоточенный подземный круговорот на водоразделе ночи и дня. Вот нежданный клочок бездонного звездного неба над стеклянными пирамидами и брусьями городского центра, явственно различимый из гостиничного окна. Вы знаете, к чему смертельно тянет порою в обезличенном комфорте гостиничного номера, где-нибудь в самом сердце бесконечной североамериканской пустыни, вы угадали, если не стреляться, то гримасничать перед огромным зеркалом, наклоняться над пропастью окна (что вряд ли осуществимо - алюминиевые рамы заделаны наглухо, дабы не мешать говорливой системе кондиционирования), сожалеть об ушедшей жизни. Включить старомодный телевизор с ручным управлением, чтобы убедиться во внезапном падении, например, курса акций или в добровольном падении неизвестного молодого человека с сорок пятого этажа. В первом случае камера долго демонстрирует красивые разноцветные графики, во втором же, щадя зрителя, показывает только: нервные старания уговорить несчастного, полет тела, неудачно пытающегося подражать птице, то же самое тело - но уже в пластиковом мешке, на носилках, и, наконец, расплывающееся черно-багровое пятно на бетонной плите тротуара. Одному Богу известен источник этих соблазнов. Наверное, дело в том, что чужой город за окнами упирается в небо несчетными шпилями колоколен, жизнь, кажется, действительно не удалась, семью этажами ниже по полупустому, выстиранному до синевы ресторану снуют еле говорящие по-английски официанты, цены (размышлял профессор) заметно ниже, чем в Новом Амстердаме, но все же до самого дна исчерпают его командировочный бюджет. Морковка и фасоль явно замороженные, стейк пережарен, только кофе хорош, да, кофе замечателен, думал профессор, потом встретиться с темным бизнесменом, а там и в аэропорт. Он прислушался: со столика по правую руку от него доносилась славянская речь. Двое худощавых молодых людей, стриженных под бокс, молчаливо чокались рюмками, покрытыми изморосью. За столиком по левую руку тоже сидели двое ладных парней, но те оживленно говорили по-французски, были существенно более длинноволосы и пили, как и положено за ужином в "Европейской", не пошлую водку, а багровое вино из хрустального графина. Обе пары (показалось профессору) поглядывали то на него, то друг на друга, и он, не доев своего десерта, быстро поднялся к небесно-голубым обоям и медным канделябрам своего номера.
Между тем несколькими этажами выше смеющаяся ренуаровская барышня в розовом платье укоризненно наблюдала со стены, как хорошо одетый господин с бородкой затаскивает в дверь упирающуюся Сюзанну, как бедная женщина, окинув взглядом случайное жилье, вдруг вздыхает, обмякает у него в руках и не сопротивляется, когда с нее без обиняков стаскивают все маскарадные тряпки и бросают на застеленную кровать. При изнасиловании мерзавцу не обязательно сламывать сопротивление жертвы, он вполне может (цитирую уголовный кодекс) воспользоваться беспомощным состоянием потерпевшей. Так и поступил господин с бородкой, потому что жена его в гостиничном номере поддалась приступу злокачественной сентиментальности, мгновенно вспомнив их растянувшийся на три года медовый месяц в Отечестве.
Гостиница в Аркадии - не более, чем приют утомленного путешественника, скитающегося по делам. Вселиться же (Это не то что вселиться…) в номер гостиницы в Отечестве (справка для несведущих) можно, лишь доказав, что вы следуете не по своим ничтожным прихотям, но по поручениям чрезвычайной государственной важности, либо можете заплатить за него не утопическими бумажками, а твердой валютой. Вот почему ночь в отечественной гостинице по недосягаемости сравнима с ночью в двухэтажном люксе какого-нибудь Риц-Карлтона на берегу Ниагарского водопада. Феномен известный - в зависимости от нашего собственного положения во времени и пространстве вещи то теряют, то вновь обретают вышеупомянутый мистический ореол, и.не случайно житель Пекина радуется велосипеду не меньше, чем житель нашего города - новой "Тойоте". Короче, быть в гостиничном номере с Хозяином означало для Сюзанны праздник.
Как это было, вы спросите. А так: болотные или малиновые шторы надежно отгораживали их от сверхдержавы, которая скрипела кобурой полицейского у входа в гостиницу, слонялась по холлу безымянным соглядатаем, визжала голосом коридорной, требуя от Хозяина не только пропуска в гостиницу, но и копию свидетельства о браке. Так они и лежали в постели, обнявшись: Хозяин - только моложе, веселее, без плутовской бородки, Сюзанна - без морщин вокруг глаз, с простодушной улыбкой, со стаканом чего-то купленного на скорую руку, счастливая.
Путешествовали они часто, но и по возвращении в Столицу праздник продолжался. Прекрасная аркадка, болевшая не только судьбами Отечества, но и уделом артиста жизни, уже тогда известного под своим нынешним прозвищем, казалась ему лучшей женщиной в мире. Он и баловать ее старался соответственно. Рекой лилось отечественное шампанское, почтительно склонялись метрдотели, разнокалиберные деятели искусств (обязанные Хозяину всевозможными житейскими услугами) охотно делились с просвещенной аркадкой колоритными проблемами из разряда "художник и общество", точнее "хороший художник и плохое общество", снисходительно посмеиваясь, когда та пыталась просветить их на предмет проблем своей собственной родины. Гордый Хозяин предвкушал: если уж такой сплошной пир можно устроить в скучной Столице, украшенной лишь кровавыми плевками утопических лозунгов, то какое же - подумать страшно! - небесное блаженство сулит ему отечество любимой женщины. В приливах страсти он даже шептал жене, что не будь она пришелицей из сказочных и неведомых краев, он любил бы ее так же крепко. И надо же - тогдашняя Сюзанна таяла от этого двусмысленного комплимента, в сущности, раскрывающего, что и в самые, как бы выразиться, священные мгновения Хозяин не забывает о заграничном происхождении возлюбленной.
"Какая я была тогда идиотка," - признается она впоследствии подруге, которая, повесив диплом славянского факультета в красивую деревянную рамочку, устроилась в отдел маркетинга Компании Гудзонова залива, тогда же вышла замуж за сотрудника отдела закупок, родила двоих очаровательных детей, вернулась на работу и жаловалась, что вся ее зарплата уходит на нянек, зато в перспективе - стабильная карьера, крайне, крайне щедрые льготы от компании, включая пенсионный план, а мальчик с девочкой что, подрастают и хлопот с ними становится сравнительно меньше. "Звезд с неба не хватаем, - ядовито приговаривала подружка, - не хватаем". Впрочем, она предложила работу и Сюзанне.
С облегчением написал (поведал) бы я, как гостиничная обстановка пробуждает в супругах-неудачниках общие воспоминания, а те, в свою очередь, воскрешают былые восторги. С каким обоюдным восторгом они любят друг друга, а потом, утомленные, готовы все простить и все начать сначала. Однако, по правде говоря, неподвижная Сюзанна, сжав губы, смотрит в сторону, похоть же господина с бородкой проходит в считанные минуты. Он отваливается в сторону, стараясь не смотреть на обнаженную, и закуривает нечто ужасающе вонючее, по запаху отдаленно напоминающее марихуану. Это сигарета из Отечества, сообщает он, не дожидаясь вопроса, купленная в сувенирном магазине в Париже.
- Итак, что же ты делала в гостинице? - лениво спрашивает Хозяин.
- Тебя ждала.
- В этом наряде? Да и откуда ты знала, что я буду здесь? Слушай, неужели ты действительно стала шлюхой? Ты знаешь, что я не ревнив, распоряжайся своим хозяйством, как знаешь, но...
- Какая ты все-таки сволочь, - невпопад говорит женщина.
- ...если же это одна из твоих шуточек, выход на проверку, так сказать, то мне это осточертело! - вдруг рявкает он, приподымаясь.
- Сволочь, - женщина густо кашляет и не может продолжать…
- Сколько ты хочешь отступного? Половина имущества и так твоя...
- Официально у тебя нет никакого имущества, только долги.
- Мы свои люди. Да брось ты это, Сюзанна. Я могу хоть завтра выплатить закладную, дворец на склоне со всей обстановкой и даже книгами в подвале отойдет к тебе. Машина мне нужна самому. А? Тебе не надоело меня мучить своими фокусами?
- Дом все равно достанется тебе, - говорит женщина хриплым и очень злым голосом, - потому что я там скоро повешусь. С тех пор, как мы туда переехали, все окончательно рухнуло. ни одной счастливой минуты У меня в этом доме не было. Как я не разглядела тогда, что ты меня раздавишь, и на моих костях получишь все это, - она махнула рукой в направлении окна, где светился крест на горе и мерно чертил небо луч прожектора.
- Успокойся, - он потянулся к женщине и запахнул блузку у нее на груди. - Какие твои условия?
- Ничего мне от тебя не нужно.
- Люблю благородных людей, - зевнул Хозяин. - Завтра утром позвоню адвокату, и через три месяца ты свободна. А можем поехать оформить развод на Антильские острова.
- И останусь я нищей и никому не нужной.
- Опять за свое. Говорю же тебе - заплачу. Поедешь к матери в Новую Колумбию. На острове будешь жить. Предлагала же тебе мать работу.
- Перепечатывать ее макулатуру?
Со всех сторон смотрю на эту странную парочку - и теряюсь. На месте Сюзанны, например, я давно бы ушел от неаппетитного господина с бородкой, который валяется на растерзанной гостиничной постели в расстегнутых штанах, забрал бы у него обещанные деньги, и, действительно, укатил бы из города в Новую Колумбию. Столь непочтительно отзываясь о романах матери, Сюзанна, тем не менее, регулярно покупает их у стойки универсама, по прочтении же отнюдь не выбрасывает, а ставит на особую полку у себя в спальне. Тем более, уже год с лишним мать ее бьется вовсе не над романом о любви прекрасной секретарши к холодному, но благородному и холостому молодому боссу, а над основательным руководством к сочинению подобных книг, и в ласковых письмах не раз просила непутевую дочь вспомнить свое университетское образование и помочь ей (не без тайной надежды на то, что Сюзанна, наконец, поймет смысл ее работы, а там, кто знает, и сама попробует сил на благородном поприще создания литературных сказок для среднего класса).
- Двести тысяч. Двести сорок. Больше никак не могу.
- Ты правда подумал, что я пришла по вызову?
- Ну...
- Мне профессор позвонил, просил передать тебе, что он может задержаться. Сказал, где у вас встреча. Вот я и пришла. Подумала, что ты будешь беспокоиться.
- Извини, - Хозяин пожал плечами, - спасибо. Хотя маскарада твоего все равно не понимаю. Юродствуешь, ищешь чего-то, сама не знаешь. Понимаешь ли ты, любезная моя супруга, что мечты сбываются только в романах твоей матери, что жизнь - штука тяжелая и страшно неприятная порою, только обижаться на нее не следует. Ты думаешь, мне не обрыдло мое кочевое существование? Я давно уже на пенсию хочу. Видит Бог, нам надо серьезно поговорить. Езжай домой, я часа через три приеду. Хорошо?
- Куда мне еще деваться. Мою жизнь ты у меня отобрал, в свою не пускаешь... Детей наших убил.
- Усложняешь ты все ужасно, - он снова зевнул, сверкнув серебряными пломбами. - Отлично знаешь, что я с дороги, усталый и дерганый, и не можешь без своих выходок. Мне и так хватает нервотрепки. Ты вряд ли представляешь, как тяжело мне даются деньги. Кстати, у меня для тебя удивительный сюрприз. Ты знаешь, кто находится сейчас в городе? Сию секунду, - вдруг закричал он по-английски, услыхав стук в дверь, - черт возьми. Немедленно одевайся.
Глава седьмая
Превращение будней в праздник - вот в чем видел наш коммерсант смысл своей богатой событиями жизни. С буднями понятно, но что он праздниками-то называл? Неужели вульгарное услаждение чувств до окончательного их притупления? И это, разумеется, тоже. Однако праздник есть прежде всего свобода от любых обязательств, говаривал он в свое время Гостю. Тот возмущался, считая, что свою весьма относительную свободу в Отечестве Хозяину приходится зарабатывать небезопасными, а порою и прямо унизительными средствами. Взять хотя бы его регулярную дружбу со стажерами, всякий сентябрь приезжавшими в Столицу из Федерации. В стране, где не слыхали об авокадо и брокколи, где агенты в штатском (по слухам) следили за каждым движением иностранцев, а туалетная бумага напоминала наждачную, молодые аспиранты быстро начинали выть от отчаяния. Им требовались друзья и знакомые. Они нуждались в книгах, в картинах, в местной валюте по курсу реальному, а не придуманному утопистами в своих мерзких целях. Обаятельного и во многих отношениях могущественного Хозяина любили. Его адрес и телефон передавались следующим поколениям стажеров, те, согласно несложным инструкциям, привозили дары дикого Запада, и речь отнюдь не о скульптурках из мыльного камня. Все бы хорошо, но непонятное попустительство властей по отношению к Хозяину не могло не порождать кривотолков. Настал момент, когда горячие головы из числа стажеров попросили у него объяснений. Пришлось оправдываться. Пришлось изобразить трения с утопистами. Все эти хлопоты не только отравили ему жизнь, но и привели к заметному снижению доходов.
- Ты неглупый человек, Хозяин, - сказал ему как-то Гость, клевете, разумеется, не веривший. - Тебе не надоело жить на крохи со стола граждан первого сорта? Почему тебе самому не уехать на запад? Стать богатым покровителем искусств и ремесел?
Небольшая партия стажеров из Аркадии приехала в Столицу в неурочный ветреный январь. Вскоре между слегка озадаченной аспиранткой и напористым мелким дельцом начался бурный роман, охладить который не смог даже вызов Хозяина в тайную полицию. Хозяин успел до неприличия размечтаться. Сквозь заиндевелый, дымный воздух городской окраины он уже различал себя на красочном фоне неведомой Аркадии, простодушно умножая все, доступное ему в Столице, на четыре с половиной - известный фактор пересчета официального курса отечественной валюты в реальный. (Отмечу, что некоторые его ожидания сбылись почти буквально: так, две комнаты в окраинной квартирке превратились, хотя и не сразу, в девять, а бифштексы в заокеанских ресторанах оказались именно в четыре с половиной раза больше отечественных). Но дело, разумеется, было не только в коэффициенте, и даже не в отъезде. За относительную независимость от властей (сообщу по большому секрету) Хозяину и впрямь приходилось расплачиваться минутами рабского унижения. Оно-то и стало надоедать ему в последние годы больше всего.
Первые годы в Аркадии также принесли ему немало унижений. Надо ли объяснять, что весь опыт в Отечестве и даже толстая записная книжка с телефонами бывших стажеров, ничуть не облегчили Хозяину жизни за границей? Полосатая униформа закусочной "Котлетный Король", слегка стилизованная под ливрею пажа, неслыханно огорчала его вольное сердце. Поиски более чистой службы (казавшейся единственным способом (оправданием) существования в Аркадии) тоже означали изрядное упражнение в смирении, оно же не минует любого переселенца из Восточной Европы на эти благословенные берега. Найденная, наконец, служба в "Аркадском Союзнике" принесла ему приличное жалованье, но отнюдь не богатство!
Так что - и за прежнее, и за недавнее унижение расплачивался он теперь с судьбой, барски поглядывая на вошедшего в номер юркого лысого человечка с бурым чемоданчиком под мышкой. Увидав Сюзанну, человечек раскрыл рот и даже вздрогнул. Ах, как не по душе ему неумытый, развалившийся в кресле у помятой постели господин с эспаньолкой, и как неприятно, когда деловое свидание начинается, во-первых, с лишних свидетелей, а во-вторых, с вранья - представленная ему недорогая дама в кожаной куртке никак не могла быть женой господину в кресле, а в таком случае его визит, отчасти направленный на грядущее процветание человечества, сводился к заурядной торговой сделке и даже, Господи помилуй, приравнивался к постыдному уличному сексу.
Не понравился и профессор Хозяину. Промахнулся он позавчера в Гельсингфорсе, за жалкий аванс продал не бессмертную душу, нет, но - серьезную долю своего душевного спокойствия в Аркадии.
Он в …В то давнее жаркое лето, с новеньким паспортом, первые выбравшись в Европу, он что ответил, когда его об условиях спросили?
Накладные на груз ваши, наличные - мои. Никаких расписок. Никаких конкретных поручений. Беру список, достаю, что в моих силах. Иногда буду просить о кредите - тоже наличными.
Серьезный человек с худощавым среднеарифметическим лицом через столик уличного кафе вскинул на него внимательные глаза специфического серого оттенка. Кофе в этом небольшом восточноевропейском государстве был еще хуже, чем в Аркадии. К тому же Хозяин, в сущности, находился в полной власти своего собеседника. Однако не прошло и недели, как он - уже в другой стране, на которую полномочия сероглазого не распространялись, - с неслыханной прибылью вернул весь капитал, скопленный за два года честного труда и вложенный в небольшой контейнер с надписью "Медицинское оборудование". Получив стопку машинописных листков и полчаса устного инструктажа, не подписав ни одной компрометирующей бумажки, он отбыл в Город, где тут же не без шума уволился из "Аркадского Союзника" и открыл собственное дело.
А позавчера… Ах, как он пытался позавчера доказать, что не следует резать курицу, несущую золотые яйца! Ведь не шпион же я, поймите, твердил он, искательно поглядывая на безучастного собеседника, нет у меня к этому призвания. Зачем превращать меня в персонаж детектива? Очередной сероглазый (менялись они довольно часто) оборвал его монолог простым намеком на то, что их с Хозяином связывают отнюдь не только отношения равных партнеров. Хозяин даже задохнулся от ярости. "У меня свое начальство, - обаятельно улыбнулся собеседник, - мне приказывают, я выполняю. Мы вам, разумеется, приказывать не можем, однако..." Тут наступила многозначительная пауза, выдержав которую, Хозяин нехотя кивнул головой. "Есть и второе необременительное поручение, - сероглазый продолжал улыбаться, - уже не от меня, а от моих коллег из другого отдела. У вас в городе, по их сведениям, обретается некто, - услышав фамилию Гостя, Хозяин разинул рот в искреннем изумлении, - ваш бывший приятель, недавно бежавший в аэропорту Гусево. Кажется, ему не очень сладко. Так вот, разыщите его. Поговорите по душам."
"А дальше что?"
"Узнайте, как он себя чувствует, что собирается делать, не скучает ли по семье, не намерен ли просить о возвращении."
"Он мне давно не приятель".
"Мои коллеги иного мнения, - засмеялся собеседник, - помогите уж им. Как патриот, а?"
"Не люблю я таких слов, - заволновался Хозяин, поглядывая на свой "Ролекс" (в отличии от часов собеседника, не фальшивый, а настоящий). Я - бизнесмен. Я с вами сотрудничаю, чтобы зарабатывать себе на жизнь."
"Если бы все было так просто. Но у моих коллег крайне ограниченный бюджет. Знаете, как супруги в браке ожидают друг от друга постоянных признаний в любви, так и наш с вами союз нуждается в небольших символических жестах. Право, Хозяин, грешно сводить все к накладным и наличным..."
Немудрено, дорогой читатель, что после этой встречи Хозяин всю дорогу в Аркадию находился в таком упадке духа.
И неудивительно, что не отпускала его мысль бросить все.
Мысль почетная, мысль, выдающая принадлежность к думающей и дерзающей части человеческого рода, и посещающая автора этих строк с той же регулярностью, что и мысль разобрать свой архив. Увы, вероятность осуществления обеих исчезающе мала. Продать дело некому, оставить беспризорным - жалко и небезопасно. Архив основательно запущен. Желтеющие письма перемешаны со старыми черновиками, кое-кто из героев моих фотографий уже умер, иные забыли меня, третьи отошли в такую даль, что черты их лиц расплылись - будто смотришь сквозь слезы или сквозь гостиничное окно, залитое струями дождя.
Проводив ошарашенным взглядом Сюзанну, профессор сел во второе кресло и достал из чемоданчика пластиковую папку, бок которой был оттопырен каким-то предметом размером чуть меньше спичечного коробка.
- Как погода в Новой Мексике? - осведомился Хозяин.
- Дожди, - облегченно сказал визитер с куда более слабым, чем у Хозяина, славянским акцентом , - иногда я скучаю по зиме, которая у вас, кажется, длится...
- Десять, что ли, месяцев в году, если верить местной шутке. Ваш аванс, - он протянул гостю конверт с половиной полученных в Цюрихе бумажек.
- Вы, надеюсь, понимаете, - суетливо начал лысенький, протягивая ему пластиковую папку, - речь только о накладных расходах. Мне всегда казалось, что нынешний мир, как бы выразиться, трагически расколот, что долг всякого честного человека состоит в том, чтобы...
- Вовремя оплачивать счета. И ходить по воскресеньям в церковь. - Хозяин тонко улыбнулся. Вся его ненависть к гельсингфорсскому сероглазому сосредоточилась на этом идиоте. - Высокие мотивы меня не интересуют. Можете изложить их на следствии.
- Право, - профессор изумленно замотал головой, - я думал, что имею дело с основательными людьми... вам известно, как я рисковал? И вдруг, - он непроизвольно мотнул головой в сторону двери, - да еще ваши шутки...
- Не сердитесь, шеф, - Хозяин понял, что перегнул палку, - я сам рискую не меньше вашего. У вас в папке... - он протянул ему записку, тот поставил там какие-то птички. - А как насчет... - он протянул вторую записку.
- Минимум четыре месяца, - лысенький поморщился. - А то и дольше. В июле я буду на конференции на Зеленых Холмах, и, может быть, сумею привезти. Но это обойдется в несколько раз дороже.
- Сумму уточним, вот вам телефон. Там постоянно включен автоответчик. Из своей квартиры лучше не звонить...
Он с непонятной усталостью повторяет остальные пункты инструкции, стараясь не смотреть на профессора. Сквозь пленку дождя на оконном стекле по боковой улочке, ведущей в Верхний город, ковыляет сгорбленная Сюзанна - все, что осталось от вдумчивой девицы, приехавшей некогда в Отечество искать себя. Он придет домой, примет ванну. Она будет биться в истерике, а может быть, до утра не выйдет из своей спальни. Он будет страдать бессонницей по той же причине, что в Отечестве - от ожидания ночного стука в дверь. До миллиона еще далеко. Еще десятки встреч с лысенькими, с сероглазыми, с заведующими отделом сбыта, с таможенниками, которых его акцент будет заставлять с удвоенной придирчивостью просматривать казенные разрешения, справки, акты экспертиз. Десятки убедительных писем на бланках Ассоциации передовой технологии и не менее убедительных аккредитивов на бланках Королевского банка. Сюзанна уже исчезла из виду, профессор сунул конверт в карман твидового пиджака, давно не видавшего химчистки. Неужели и впрямь судьбы не перехитришь? Неужели по собственной воле силимся мы подобрать на ее неведомых инструментах одну и ту же мелодию? Усомнюсь насчет собственной воли. Я понимаю, любовь мы хотим сохранить, по-детски умоляя Бога если не услыхать шелест платья женщины с короткой стрижкой, то хотя бы получить от нее открытку с инициалами и каким-нибудь "ау, отзовись", пускай и без обратного адреса. А страх? Зачем он-то нужен? Выходит, не от своей воли мы зависим? А от чьей же?
Дверь за профессором (озадаченным, даже встревоженным беспокойной наглостью своего партнера) захлопывается, и при виде бурой папки на журнальном столике Хозяин вздрагивает точно так же, как много лет тому назад - увидав принесенную Сюзанной из посольства пачку номеров приложения к "Аркадскому Союзнику". Он перепрятывает папку под матрас, в стенной шкаф, в собственный чемодан, в пустой ящик комода. Он молчит и старается не шевелиться, когда в дверь стучит уборщица с рокочущим пылесосом. Во всем виноват Гость, думает он вдруг с озлоблением. Он артист жизни только в застольной болтовне, а я столько лет отдуваюсь, пока он, наконец, прослышав о больших деньгах, не решил явиться на готовенькое. Шести часов еще не было. Хозяин рванул к себе телефон и набрал номер фонда Достоевского.
Глава восьмая
Гость недоверчиво осмотрелся. В ореоле незнакомых, но восхитительных запахов уже подплывал из полутьмы ресторана благородный горбоносый официант, похожий на пианиста, уже здоровался он с Хозяином и ласковым полушепотом называл марки вин, и раскладывал на розоватой крахмальной скатерти серебряные вилки о двух зубьях и внушительные щипцы. И с огромной тарелки таращило насекомые глазки кирпично-красное доисторическое чудовище весом в добрых три фунта. Правая клешня его была заметно больше левой, тонкие ножки, казавшиеся перебитыми, беззащитно перепутаны. В аквариуме у входа в ресторан ползали, дожидаясь своей участи, такие же чудища, только темно-зеленого, подводного цвета.
- Как живой, - сказал Гость с детским удивлением.
- Их живыми и варят, - хохотнул Хозяин, - союз защиты животных даже устраивает демонстрации у ресторанов, чтобы их не сразу кидали в кипяток, а сначала держали на пару, хотя, по-моему, хрен редьки не слаще.
- Раков тоже бросают живыми в кипяток, - вспомнил Гость, не слишком успешно выковыривая кусок мяса из клешни.
- Ну их, твоих раков. Плебейство. Они мелкие и пахнут тиной. А Город - одно из немногих мест в мире, где этих красавцев может себе позволить практически любой. В Париже к ним, между прочим, даже с моими деньгами не подступишься.
- В пятидесятых годах их ели с пивом, - настаивал Гость, словно речь шла о чем-то существенно более серьезном, - и они были вкуснее твоих морских.
- Пиво тоже плебейство, - покачал головой Хозяин, - как ты еще наивен. Кстати, вино оценил? Ни в коем случае не покупай французских вин местного разлива. Вино должно быть разлито там, где его производят.
Гость неудачно сжал массивные щипцы, и левая клешня, с которой он возился, выскользнула и куда-то отлетела. Покраснев едва ли не больше, чем морской рак на его тарелке, он кое-как выудил из-под столика клешню и положил ее обратно.. Он не пил с самой гусевской гостиницы, и захмелел уже после второго бокала. Хозяин продолжал тараторить.
- Словоохотлив ты стал в своей Аркадии.
- Правда? - растерялся Хозяин. - Мне же приходится объяснять тебе всякие житейские штуки. Здесь же не другая страна, а другая планета, может быть, даже другая солнечная система. Какая-нибудь Бета Лебедя. Тут даже звезды другие.
- Те же самые, - вздохнул Гость, - просто ты слишком редко на них смотришь. Совсем те же самые. Только луна лежит немного на боку. Помнишь школьные уроки астрономии?
- Верно. Мы ведь и вправду южнее Столицы. Только какой здесь юг.
- Да. На юге должно пахнуть шашлыком на улице, даже если пасмурно и прохладно. Помнишь, как мы ездили с тобой на Кавказ? Жалко, что здесь этого нет.
- Здесь есть все. В Новом Амстердаме негры круглые сутки жарят на улицах мясо. Весь город пропитан этим запахом. И запахом сосисок, и соленых кренделей. Хочешь в Новый Амстердам? - Он достал бумажник, в который было насовано штук шесть разноцветных кредитных карточек. - Последний самолет еще не улетел. Ох, у тебя нет визы. Не беда, успеется. В Городе тоже вечный праздник, надо только увидеть его. И не смотри с такой ненавистью на свою тарелку. Даже генеральный секретарь утопической партии такого, вероятно, в жизни не едал.
- Ты меня не дурачишь с этими устрицами? Их действительно полагается так есть? И считается вкусно? И еще, скажи на милость, кто же кладет селедку и сухари в зеленый салат?
- Калифорнийский рецепт, - сказал Хозяин с непонятной важностью. - И не сухари, а крутоны, и не селедка, а анчоусы.
- Не знаю. Восемь долларов за этот идиотизм?
- Ты не за салат платишь, любезный мой беженец. Ты за скатерку льняную платишь, за улыбку официанта, за то, наконец, что за окошком улица Святого Антония, а не трущобы Отечества...
- Которое ты соизволил в позапрошлом году посетить, - Гость отодвинул тарелку в сторону, - пижонил перед половиной Столицы, раздавал направо и налево значки с дубовым листом. Мне все доложили в деталях. Только на меня времени не нашлось. За джинсы, впрочем, спасибо, мне передали.
- Положим, ты ко мне тоже не зашел в Аркадии, - Хозяин если и смутился, то совсем незаметно, - гордость не позволила?
Гость снова наполнил свой бокал, поднял его и стал сквозь желтоватое вино разглядывать искаженные, перевернутые и растянутые лица ресторанной публики - по большей части осанистых господ в двубортных пиджаках и позолоченных часах. Музыки в ресторане не было, как, впрочем, не было и большого оживления. Господа в двубортных пиджаках переговаривались со своими дамами вполголоса. Никто, кажется, не смеялся.
- Когда убегал, - медленно начал он, - рассчитывал первым делом разыскать тебя, затем, разумеется, сам знаешь кого. Потом передумал. Посуди сам - семь лет не виделись. Библейский срок. Говоришь, другая планета? Ну давай еще выпьем. За успехи в освоении космоса. Знаешь, как я сегодня лопатой намахался за твои тридцать два доллара. Пей свое шабли, пей, за его величество случай, который не позволил нам разминуться даже на другом конце земли...
Разговорчивая толстуха из фонда Достоевского прощебетала вчера Хозяину не только адрес Гостя, но и многое иное. Так что Хозяин тут же набрал номер бюро временных работ и попросил прислать для уборки снега того самого, добросовестного и исполнительного беженца из Отечества, которым на днях остались весьма довольны соседи по Западному склону.
- Случай, случай... - продолжал пьяненький Гость, налив себе следующую порцию, - ты почему сегодня утром со мной не посидел, как положено? На службу заторопился. То-то и оно. Я теперь сам вижу, что другая планета. Насчет звезд не знаю, а люди точно другие. И жена твоя захирела. За что травишь бабу?
- Никто ее не травит, - ощетинился Хозяин, - сама идиотка. С жиру бесится, вот и все. Я вкалываю, а она...
- Ты зарабатываешь много?
- Достаточно. Знаешь, какой любимый спорт в Аркадии? Лотереи. Каждую неделю какой-нибудь электрик или уборщица выигрывают миллион-другой. Государству прибыль, черни - законопослушные страсти. Десятки миллионов уходят на эти билетики... А на самом деле деньги в Аркадии валяются прямо под ногами, и если есть голова на плечах, остается их только подобрать.
- Не скучно?
- В столице ты такого не спрашивал.
- О, там было другое дело, Хозяин. Там тебе, сколько помню, деньги доставались играючи, уходили легко. Был ты благородный разбойник, и уж во всяком случае не несся на службу, задрав хвост, при галстуке и белой рубахе. Там праздник был. Согласен, пир во время чумы. А все-таки праздник.
- Дыра вонючая твое Отечество. Аркадия, правда, тоже дыра...
- Я не согласен.
- Ах, я и забыл. У тебя неизбежная стадия. Тоска по утраченной духовности Отечества мешается с умилением перед процветающей Аркадией. Пройдет. И ненависть пройдет. Я угадал? Странно. Первые года два все гневаются ужасно. Статейки в газеты пишут, бедных аркадцев из себя выводят жалостными рассказами. Чтобы здесь пристроиться, мой милый, требуется забыть все. Вообще все. Про соляной столп сказочку помнишь? То-то же. Ты вот обижаешься, что я тебя в Столице не разыскал. О чем бы мы говорили, дурила? О моем миллионе? Ты бы не понял, издеваться бы стал. Еще бы сентенцию какую придумал - дескать, вот что Запад с людьми делает. А я такой же точно, как был. Такой же, - повторил он, - только бородку отрастил, чтобы отличаться от этого безмозглого быдла с обвисшими щечками, которое тоже хочет сделать свой миллион. Только я от этого кайфа ловлю куда больше, чем они. Помнишь, как ты меня наставлял в свое время. Про энергию?
- Да-да, жизнь есть невесомый сгусток энергии, - начал польщенный Гость, - шаровая молния, к которой обязательно надо притронуться, хотя бы для того, чтобы убедиться в ее существовании. Словно шаровая молния, она обжигает и может убить, она неповторима и непредсказуема. Красивые были слова. Но пока ты размышлял здесь о своем миллионе, я и сам переменился. Артистом жизни хорошо быть, как поэтом, лет до тридцати. И ненависти во мне, конечно, море разливанное. Иной раз иду по здешней улочке, насвистываю, умиляюсь - а горло перехватывает. Устал я в Отечестве, вот что. Скука пошла, тоска смертная. Иные товарищи спились, иные брюшко отрастили и на автомобиль откладывают. Подымешь взгляд от стола - а за окном мир, словно в аквариуме, и мы, человечество то есть, словно морские раки ползаем, дожидаясь своей очереди. Смерти я начал бояться. Читаю свой перевод какого-то типа из здешних и думаю про автора - сволочь ты, сволочь последняя. На что жалуешься, чем озабочен, ведь не придут же к тебе запрещенные книги искать, и сосед по коммуналке тебе в суп не плюнет. Тебя бы, думаю, поместить в мою дырявую отечественную шкуру, чтобы власть наша села на морду твою холеную жирной задницей, да еще ветров бы подпустила. Мне миллион не нужен, Хозяин, я и лопатой могу помахать. Мне, как и тебе, нужна свобода, понимаешь? Или что - не бывает свободы без миллиона? без дома на Западном склоне?
- Вряд ли, - сказал Хозяин грустно, - вряд ли.
Уже несколько лет он (???) суеверно избегал разговоров вроде нынешнего, и мог бы возразить другу, что у нормального человека (не развращенного отечественной бесхозяйственностью) просто не должно быть сил и времени на выяснение смысла жизни. Он, этот гипотетический нормальный человек, днем работал, вечерами и по выходным - наслаждался заработанным, а то и сочетал оба занятия - не за этим ли самым столиком в одном из самых пристойных ресторанов Старого города он столько раз устраивал деловые обеды с перелистыванием глянцевых каталогов и воодушевленным обсуждением оптовых скидок.
- Хватит, Гость, - встрепенулся он. - Ешь, пей. Не все же мы в Отечестве с тобой... философствовали. Работу хочешь? Тридцать тысяч в год? Послезавтра я тебя отведу. Нет, это не у меня, не беспокойся за свою гордость. Живешь-то ты где? На Плато? Тараканы не замучили? Переселяйся ко мне, в мансарду. Ну, как хочешь. А тысчонку-другую взаймы возьмешь? От старого товарища? Погубит тебя твоя гордыня, Редактор. Но зубному врачу я уже позвонил сам. Завтра в десять. Что ежишься дрожишь? Здесь стоматология гуманная. Вообще ничего не почувствуешь. Забудешь про флюсы навечно. Теперь слушай, Гость. Я благотворительностью не занимаюсь, - он помедлил, - ты мне тоже нужен. Я понимаю, ты ностальгией мучаешься, умилением, шоком, зубами, наконец. И все-таки... все-таки... помирил бы ты нас с Сюзанной, а?
На неожиданно пронзительной просьбе Хозяина (к его чести, он твердо положил сероглазому об этой встрече не говорить) вдруг меняется лицо его собеседника, словно тот просыпается или обретает слух. Голос его, который весь вечер был то жалок, то насмешлив, вдруг становится глубоким и грустным, а утомленные, набрякшие глаза оживают. Сюзанна нездорова, говорит он Хозяину, будь ласковее с нею, пожалей нашу красавицу, и постепенно разговор сбивается на общих знакомых по столице, потом - на переселенцев из Отечества, проживающих по большей части не на Плато, и не на Западном склоне, а в кирпично-красных кварталах бульвара Богородицы Милосердной, да в обветшалых, пропахших дезинсекталем домах Снежного берега. Не поминают только Елизавету, каждый по своей причине. Долго еще сидят они за своим угловым столиком, под витражом с изображением лилии, Хозяин даже соглашается с тем, что калифорнийский салат был не слишком хорош, однако продолжает упорно защищать прелести живых устриц в покрытых известью раковинах. На Полумесячной улице он с трудом находит место для стоянки, а потом, уже без всяких потуг просветить бывшего учителя, курсирует с ним до раннего утра по громыхающим барам, они не слишком успешно заигрывают с девицами, хохочут, спотыкаются на влажном мартовском ледке, под конец отправляются на печально известный перекресток Екатерининской и бульвара Святого Себастьяна, причем Хозяин приговаривает о "самом уместном подарке, который я могу тебе сделать за шестьдесят долларов". В пятом часу утра господин с эспаньолкой доставляет Гостя в его подвал, и, презрев опасности вождения в пьяном виде, возвращается на Западный Склон.
В доме он неслышно заходит в спальню к Сюзанне и при свете месяца долго разглядывает ее лицо, неизменно хорошеющее во сне. Переведя дыхание, целует женщину в лоб, отправляется к себе, ставит будильник, и перед сном еще раз открывает свой чемоданчик - проверить, на месте ли пластиковая папочка с оттопыренным боком и с надписью "Всемирный животноводческий конгресс".
ЧАСТЬ ВТОРАЯ.
Глава первая
Тот из вас, кому доводилось покидать немилое отечество, не ведая о возвращении, тот, у кого попеременно шелестело в ушах то неутешное nevermore, то лживое if and when, обязательно поймет и восторг, и печаль удачливого двадцативосьмилетнего искателя приключений, припавшего лбом к иллюминатору самолета. К его удивлению, реактивное чудище взяло курс из Столицы не на запад, а на север, оставляя в стороне беззащитную чересполосицу европейских полей. Первый в жизни наглядный урок мировой географии, подумал путешественник, вспомнив школьную карту обоих полушарий на пожелтевшей марле, и кроткий голос беременной учительницы. Его спрашивали о берегах невиданной Скандинавии, исполосованных шхерами, о лопарях, которые настегивали мохнатых, тяжело дышащих северных оленей в скрипучих упряжках. Он молчал тогда, он не любил бесполезных знаний. Эти разлапистые прорези в суше, кажется, фьорды, да, фьорды, а эти морщины - горы. Но разве есть горы в Норвегии? И почему от этой простой мысли так сжимает сердце? Это бессонная ночь виновата, и алкоголь, и шумные проводы, и невесть зачем явившиеся родители, которые в сотый раз спрашивали, зачем единственный сын уезжает из Столицы (где многолетними усилиями ему почти удалось уже выхлопотать постоянный вид на жительство) (???) за океан, почему невестка не может остаться в Отечестве, почему она сама отбыла, не попрощавшись, и почему, наконец, прощаться с сыном собралось столько суетливых молодых людей и разнаряженных девиц. Напрасно Хозяин размахивал перед ними заграничным паспортом (у большинства апатридов паспорт, а с ним и право на возвращение, изымали), зря совал глянцевые номера "Аркадского Союзника". В конце концов их пришлось поручить заботам мягкосердечного Гостя, а сам Хозяин ушел на кухню прощаться с Елизаветой, тоже, в сущности, уже начинавшей собираться в дорогу. Он вздремнул в такси - и очнулся уже в аэропорту, где неприветливые таможенники деловито ощупывали складки его одежды и вынимали из ботинок слежавшиеся стельки. Пограничник шлепнул штамп в его паспорт, он оглянулся, пытаясь в отдаленной толпе увидеть лица друзей - а через несколько секунд уже изнемогал в льдистом небе от недоверчивого восторга, и, едва за Норвегией началась Атлантика, принялся выспрашивать у попутчиков-матросов, летевших до Гусева, - каково же оно там, в Аркадии? Моряки отмалчивались, не в силах уяснить, куда и зачем отбывает их таинственный собеседник. Расщедрившись, он купил у стюардессы на свои законные доллары полдюжины банок аркадского пива с голубым парусником. Двое моряков пили, похваливая, третий же припрятал банку в пропахшую хлорвинилом сумку на ремне, откуда извлек бутылку вполне отечественной водки. Кто спорит, вряд ли простодушные рыбаки знали хоть что-то толковое о неведомой стране, но Хозяина не пошлая информация интересовала, нет, ему важней было - вы угадали, живое чувство соотечественника. Доверять рассказам жены о грядущем счастье в Аркадии не приходилось: соглашаясь, что в Аркадии все есть, она слишком часто замолкала, слишком глубоко вздыхала, говоря, что многого объяснить не может, слишком упрямо твердила, как Хозяину будет недоставать Столицы (мысль, по его разумению, совершенно абсурдная), и вообще, рисовала картину, огорчительно и бесповоротно не совпадавшую с его, Хозяина, мечтаниями в чем-то неуловимом, но существенном.
У всех свои дома, авторитетно говорил один морячок, культурная страна. И машины, добавлял второй. У некоторых и по две, поправлял третий, там машины дешевые, на любом углу магазин. Ну, и голи перекатной тоже хватает, замечал второй. Этой братии повсюду много, заключал первый. В Гусеве протрезвевших и помрачневших морячков сразу же увели, а в зал ожидания запустили другой экипаж, которому по неисповедимой бюрократической глупости предстояло лететь три часа до Города, на том же самолете возвращаться в Гусево, а затем и в Столицу. Глядя на подневольных рыбарей, Хозяин развеселился, и даже приценился в беспошлинной лавочке к пластмассовому тотемному столбу и шлепанцам из оленьего меха (не зная еще, что ему не продали бы ни тотемного столба, ни шлепанцев, ни кленового сиропа, ибо он уже находился на аркадской территории).
После утомительной ночи и первого в жизни шестичасового перелета он клевал носом, но заснуть не мог. В студенческие годы у Хозяина был соученик из одного разоренного многолетней войной дальневосточного государства. Имя его он позабыл, однако в памяти навсегда отпечатался высокий отчаянный крик Я ХОЧУ СПАТЬ ПОГАСЬИТЕ ПОЖАЛУЙСТА СВИЕТ. Огромные, небритые, полупьяные соседи по комнате, хохоча, продолжали шлепать по столу игральными картами, между делом изрыгая хулу на утопическое правительство. Щуплый дальневосточный человек никогда не поносил властей - ни собственных, ни отечественных. Разумеется, могли донести, выслать на родину, а там разговор с ним был бы недолгий. Но была и иная причина: выражение счастливого удивления, все пять лет в Столице не сходившее с его широкоскулого дубленого лица. На последнем курсе он стал все чаще приносить в общежитие ящики с покупками. Уродливый велосипед, ненадежная швейная машина отечественного производства, несколько дюжин толстых тетрадей, пакеты одежды, ящики тяжелых, смазанных тавотом банок с консервами. Вещи покрупнее складывались в подвале общежития, помельче - в фанерный чемодан, занимавший все пространство под кроватью дальневосточного человека. Издевки товарищей по комнате он встречал молчаливым и даже отчасти высокомерным взглядом. Ребьата, сказал он с птичьим своим акцентом, когда его совсем задразнили, совсем замучили рослые ночные картежники, на что вы жалуетьесь в своиом государстве, почьему вы не даиоте мне заснуть, критьикуя свое правитьельство, ведь у вас всио есть. Всио, погасите, пожалуйста, свиет.
Вот и теперь, многие годы спустя, господин с эспаньолкой мучительно хотел спать. И некого даже попросить выключить свет: постаревшую луну, и постылые звезды, и неживой уличный фонарь над обледенелой мостовой.
Он встал с постели и босиком прокрался в ванную, вздрогнув, когда теплый паркет под ногами сменился ледяным кафелем. В треснувшем зеркале отразилась обрюзгшая, страдальческая физиономия. Среди незнакомых лекарств Сюзанны отыскалась пачка желатиновых капсул с разноцветными бисеринками внутри. Он заранее поморщился: капсулы вечно застревали у него в горле.
Не доходят руки даже сменить зеркальце на аптечке, наивный Гость не заметил, как запущено жилье на Западном склоне, а Хозяин постыдился признаться, что дом остается для него чужим, как снадобье в капсулах, совокупностью добротных строительных конструкций, престижного местоположения, да известного участка аркадской земли, где все лето цветут одичавшие розы и колосится сорная трава. Он втайне от жены купил его тайком от жены (оправлявшейся тогда от несложной, по его понятиям, операции), привез ее - еще на старом голубом "Бьюике", - отпер дверь - и поразился, обернувшись, потому что радости не увидел на исхудавшем лице Сюзанны. Запущенный дом продавался с большой скидкой, а Хозяин (как и его лучший товарищ)(???) любил работать руками, циклевать и ошкуривать, заменять электропроводку и чинить прохудившиеся краны. И когда жена в Столице заставала его с дрелью или рубанком, он шутил, что в следующем воплощении станет ремесленником, а то и сапожником, чтобы среди пирамидальных вороненых гвоздиков, среди колодок, шнурков и баночек с ваксой дышать крепким, с несравненным едким оттенком, запахом сапожной кожи, стучать смешным молотком и зубами откусывать дратву. В следующем воплощении, веков через десять, когда сапожников будут ценить не меньше, чем ювелиров. Их и сейчас ценят, - замечала Сюзанна, выгружая на кухонный стол то вялые овощи, то кусок мяса, завернутый в газетную бумагу, - если под следующим воплощением ты имеешь в виду наш переезд. Но ты же знаешь, не для того я все это затеяла.
Зачем же, спрашивал Хозяин, догадываясь об ответе и заранее сладко холодея.
И у тебя, и у твоих товарищей замечательные задатки, но все-таки узкий кругозор, изрекала Сюзанна, но я знаю, стоит тебе погрузиться в другую цивилизацию, и ты станешь новым человеком.
А для тебя, замирал Хозяин с молотком в руке над книжной полкой, сколачиваемой из бросовых сосновых досок, какой прок с этого переезда? Для меня начнется новая жизнь, а для тебя продолжится старая, верно?
Сюзанна смотрела покровительственно и нежно. Наступало время сборов - Хозяин сдал, наконец, все необходимые бумаги в агентство по эмиграции (за три года ему дважды отказывали в паспорте для поездки в Аркадию в гости). Их совместная жизнь в Отечестве явно затянулась, . Кто спорит, он из кожи вон лез ради любимой жены, но все достопримечательности Столицы, куда пускали иностранцев, были уже осмотрены, все мастерские художников посещены, все немногочисленные рестораны Столицы приелись, все возможные недостатки режима были обсуждены вдоль и поперек, да и кухонные беседы о смысле жизни за бутылкой - любимый досуг интеллигентных славян - явно себя исчерпали, тем более, что саму Сюзанну, со ее опытом жизни в ином, недоступном мире, никто слушать не желал, и она уже взрывалась всякий раз, как только слышала нам бы ваши заботы . Даже талантливый Хозяин оказался, пожалуй, слишком ограничен и самоуверен во всем, что касалось внешнего мира. Да и что скрывать - ужасно неудобной, утомительной, несуразной оказалась ежекаждодневная жизнь в Отечестве. Едва ли не вся энергия мужа уходила на пустейшие, в сущности, усилия по воссозданию для Сюзанны той жизни, к которой она, по его заочным представлениям, привыкла в Аркадии. С нескрываемой гордостью приносил ей то старые номера скучнейшего "Глобуса и почты", то какие-то недобросовестные труды отечественных экономистов о развале аркадского хозяйства. Целыми сумками закупалась пепси-кола в крошечных бутылочках, которые - сначала полные, потом пустые - загромождали кухню. На лестничной клетке стояли запахи отбросов, складываемых сознательными соседями в особые ведра на корм свиньям. На столичных рынках, до сих пор пленяющих туристов своей живописностью, гнилозубые старушки в серых платках (лет сорока, в крайнем случае, пятидесяти) протягивали Хозяину на немытых вилках квашеную капусту из эмалированных ведер - на пробу, и когда тот действительно пробовал, по-гусиному вытянув шею и похрустывая, Сюзанну передергивало от ярости. Она силилась, бледнея, доказать себе, что отходы для свиней и квашеная капуста - вещи преходящие, не имеющие ничего общего с духовностью Отечества, - и Гость, конечно же, соглашался с нею. Но до чего же холодно было в Столице, до чего бездомно! Ныряя от пронизывающего мороза в казенный мрамор знаменитого метрополитена, разглядывая мозаики и фрески, исполненные ненависти и извращенного величия, она плакала. Миссия, определенная Сюзанной самой себе, - узнать другую жизнь и рассказать о другой жизни - казалась невыполнимой. От нее ускользало самое главное, которое что можно бы - с некоторой натяжкой - назвать неразделенной любовью или тайной.
"Ты приехала в театр, на шекспировскую драму, - сказал однажды в сердцах Гость (лучше других понимавший ее тревоги) - а мы здесь живем. Собирайся-ка обратно, не мешай жизнь с искусством, да и вообще сцену лучше не смешивать со зрительным залом." Разревевшись от обиды, Сюзанна, тем не менее, в тот же вечер сказала себе, что пора возвращаться - и чем скорее, тем лучше. Растерянный Хозяин, услыхав о ее решении, расчувствовался. Мы уедем, наконец, в Аркадию, и Сюзанна станет такой же веселой и бойкой, как три года тому назад. Первым делом, думал он, я куплю патентованный матрас. Она так мучается на жесткой кровати казенной квартирки. А на матрасе будет подстилка из новозеландской шерсти, которую она со вздохом показывала мне в брошюрке магазина Wheaton’s. И мы будем - как парочка на этой рекламе - засыпать с запрещенными книгами в руках, а наутро торопиться на работу, а вечером вспоминать об оставленном Отечестве, пить "Кампари", и... Тут его фантазия исчерпывалась - ах да, рассказывать друг другу сны, и вместе смеяться за завтраком.
Но сны не снятся в доме на Западном склоне, Сюзанна больна, а у Хозяина не доходят руки ни до зеркала в ванной, ни до подвала, где свалены ящики с гниющими славянскими книгами, ни до необитаемой мансарды, где изношенный линолеум давно пора заменить на паркет.
Гость не захотел жить (?) в мансарде.
У вас мертвый дом, сказал он спьяну.
Легко тебе говорить, вскипел Хозяин, теоретик несчастный. Что ты вообще в жизни сделал? Убежал в Аркадию на готовенькое?
Дружба, - Гость невпопад склонялся над багрово-красным стаканом, - это всего лишь способ смягчить наши недостатки. Идеальный человек не нуждается ни в друзьях, ни в последователях.
Разве я когда-нибудь утверждал, что я идеальный человек? А в любви, спрашивал Хозяин, смягчаясь, в любви твой сверхчеловек нуждается?
И в любви не нуждается, хмыкал Гость. Но мы с тобой, повторяю, далеко не сверхчеловеки. Мы люди неважные, со щербинкой в душе, с алкогольным туманом в слипающихся глазах. Одного знаю человека - да и то Сюзанну. Только не стану я вас мирить. Отпусти женщину, не стоишь ты ее, Хозяин, и не купишь ни домом своим, ни автомобилем, ни даже Багамскими островами.
Глава вторая
Легко поступив в университет по славянскому отделению, в конце августа Сюзанна навсегда уехала из родительского дома. Отец, ссылаясь на отечественные традиции, без лишней настойчивости предлагал остаться дома, но до Города ездить каждый день было далековато (официальная причина отказа), да и не хотелось жертвовать положенной студенческой свободой (настоящая причина). Выбора дочерью профессии он, как и следовало ожидать, не одобрил, однако в помощи не отказал. Годом раньше в Город уехал учиться на естественном факультете брат Николай, и мать, двусмысленно вздыхая, уже во второй раз бережно укладывала в багажник автомобиля пропахшую подвальной сыростью разрозненную утварь с гаражных распродаж. Впрочем, Сюзанна зря воротила нос - и застиранные скатерти, и некомплектные сервизы, и поцарапанные столовые приборы сразу ожили, стоило распаковать их в комнатке на Плато, близ самого Фонтанного парка, и разложить по кухонным и стенным шкафам. Кухню и ванную она делила с двумя соученицами, к которым хаживали длинноволосые дезертиры из Федерации. Особенных оргий никто не устраивал, однако над невинностью Сюзанны подшучивали, и нередко, нередко сиживала она в оскорбленном одиночестве одиночестве у окна с видом на обсаженную платанами улицу, слушая через наушники музыку, чтобы заглушить нестерпимый шум и визг из остальных комнат. Конечно же, в такие минуты она неожиданно принималась тосковать по своей комнате в Маячном поселке, смиряясь даже в выбранными отцом обоями в цветочек и недорогой мебелью шестидесятых годов. Но возврата не было, как не бывает его никогда.
В тот год она слишком много для своего возраста думала о беспощадности времени, о том, каких невероятных трудов стоит если не поворотить, то хотя бы замедлить его течение. Сказывалась, конечно же, мало-помалу открывавшаяся ей унылая, с сильным креном в философию литература Отечества, а кроме того - в марте месяце порядочный участок Плато, к западу от бульвара Святого Себастьяна, обнесли дощатым забором и согнали со всей Аркадии стадо ревущих оранжевых бульдозеров - уничтожать. Размахивая подаренным матерью портфельчиком из сыромятной кожи, сутулясь, ёжась под сырым ветром, брела она домой, в нетронутую часть Плато, и всякий раз заглядывала в одно из зарешеченных окошек, проделанных строителями в заборе на радость зевакам.
В считанные недели весь квартал превратился в кучу пахнущего влажным тлением мусора, бульдозеры сменились экскаваторами и на месте домиков с задними дворами стал на глазах расти котлован - такой глубокий и огромный, что жуть охватывала при взгляде в зарешеченное окошко.
Грустно было, когда железная лесенка или резной балкончик с грохотом валились на землю, густо посыпанную щебнем и обломками кирпича.
И еще грустнее, когда на месте кукольных домиков с покрытыми медной окисью крышами начала громоздиться красноватая пирамида нового жилого комплекса с бассейном, сауной и винным магазином. Но такая страшная сила чувствовалась в экскаваторах, такой рокот стоял в округе, что - коли уж ломать неизбежно, то (ловила она себя на странной мысли) пусть хотя бы строят, лучше эта увесистая громада, чем пустырь или автомобильная стоянка.
Но стройка - стройкой, а в пяти минутах ходьбы от стройки жизнь на Плато текла своим чередом, не ведая о будущем и едва ли помня прошлое. Там обитало столько апатридов - ассирийцев, португальцев, эллинов, что среди толстоногих женщин и грузных мужчин в расстегнутых рубахах, говоривших на темном языке, она и сама вдруг чувствовала себя переселенкой, с корнем вырванной из своего пространства и времени. В булочной на бульваре Святого Себастьяна хлебы в печь загружали на библейских деревянных лопатах. Стройные мальчики с осторожными глазами, обнявшись друг с другом, заходили в высокие двери бани. Из иных окон с облупившимися рамами струился тонкий запах курящейся травки. Возле угловых бакалейных лавок продавали с фургонов покрытый восковым налетом виноград в деревянных ящиках, дубовые прессы и бочонки для виноделов-любителей. Распускались острозубые кленовые листья в Фонтанном Парке, где еще не построили одноэтажного кирпичного хлева под безошибочным названием РЕСТОРАН. Значительная часть небоскребов центра еще не сошла с чертежей. Только обширное кладбище по дороге с Плато на Королевскую гору было так же густо покрыто однообразными серыми памятниками, как пятнадцать лет спустя.
Студенческая бедность казалась восхитительной. К ежемесячному чеку с крючковатой отцовской подписью прибавлялись понемножку выбираемые деньги из летних заработков, и соседки по квартире живо обсуждали, имеют ли жители Аркадии право вообще употреблять слово "бедность", если ежегодный студенческий бюджет равен доходу шести или семи гаитянских семей. (Нищета стран третьего мира, война в Сиаме и право на однополую любовь обсуждались в квартире едва ли не чаще, чем побочные эффекты противозачаточных таблеток).
В Маячный поселок она наведывалась нечасто, да и то после ужина неизменно поднималась к себе (вся мебель осталась на месте) и выгружала из портфельчика кипы бумаг, учебников и тетрадей. Собственно, вся ее учеба была одним затянувшимся поединком с отцом, поединком упорным, немым, ожесточенным. Даже теперь, когда в ней зрели и взрывались шипящие звуки его родного языка, он продолжал разговаривать с дочерью на своем тяжелом английском.
Когда Сюзанна была на третьем курсе, отец потерял работу.
Фирма, перепуганная призраком прихода к власти Патриотической Партии Новой Галлии, переводила штаб-квартиру в Метрополис. Кое-кого из верных служащих брали с собой. Перед отцом извинились и предложили довольно щедрое выходное пособие, в сущности, почти досрочную пенсию. Но отец не мыслил себя без работы. Дом в Маячном поселке, по всей видимости, следовало продать, а семье - переселиться на Запад, в те края, где нашлось бы место для пятидесятипятилетнего инженера-строителя, изредка страдающего ревматизмом и не владеющего галльским языком.
Они сидели вчетвером с братом Николаем у электрического камина, не слишком убедительно изображавшего лепестки настоящего пламени. Мать уверяла, что с отцовскими талантами и стажем ему решительно не о чем беспокоиться, в крайнем же случае она пойдет на работу сама, не говоря уж о том, что - вот совпадение! - на днях ей пришел из федеративного издательства сочувственный отзыв о последнем романе. Отец был мрачен и молчалив. Никогда раньше не посвящали Сюзанну в вещи, угрожавшие самому существованию семейства в Маячном поселке, и ссориться родители старались тайком от детей. Правда, типовой дом из сухой штукатурки на алюминиевом каркасе не был рассчитан на семейные сцены, и не одну ночь провела девочка Сюзанна, в слезах прислушиваясь к выкрикам на первом этаже. Лающими фразами на славянском осыпал отец ничего не понимавшую мать, визгливо и суетно отвечала она ему, а наутро все было тише воды, ниже травы, и мать помогала отцу завязывать галстук и пододвигала к нему запотевший стакан с томатным соком (апельсинового он не признавал). Вдумчивый брат Николай по дороге в школу объяснял Сюзанне, что родители таким образом освобождаются от стресса, и если б они не любили друг друга, то давно бы разошлись. После школы заплаканная мать просила ее разогреть обед и продолжала твердить что-то жалобное в телефонную трубку. А Сюзанна продолжала вспоминать сердитую скороговорку отца (мне завтра на работу, кормить тебя и детей, твои глупости меня не интересуют, и денег на издание за свой счет у меня нет...) и тонкие выкрики матери (мне надоело от тебя зависеть, меня губит, ты понимаешь, губит эта жизнь, и все это - по твоей вине). Дети весь день голодные, цедил отец, зачем мы покупали этот проклятый пылесос, если пыль и под кроватями, и ковер Бог знает когда... даже коллег пригласить стыдно... Лучше бы пошла на службу, добавлял он, и не морочила голову себе и домашним. Ночные скандалы, к слову сказать, почти всегда начинались после того, как почтальон приносил очередной пакет с возвращенной рукописью - а еще через несколько дней мать оживала и снова чуть ли не круглые сутки стучала на электрической пишущей машинке, спроваживала мужа и детей из дома по выходным, и соломенная корзинка у ее письменного стола переполнялась измятым, разодранным на мелкие кусочки печатным текстом.
Закомплексованные неудачники, злилась Сюзанна на родителей, ничего в жизни не добились, и вымещают теперь свои расстройства друг на друге.
Мать твоя достойный человек, сказал ей как-то отец со вздохом, только сказать ей нечего. Знаешь, сколько таких, как она, по всей Аркадии зря переводят бумагу? Ну, поведает она миру о том, как наша соседка изменяет мужу, пока тот зарабатывает деньги, или о том, как хороша бесплатная медицина, которой никак не введет наш парламент, а то - об отличиях аркадской души от федеративной. На этом континенте живут одни подростки, заключал он с горечью, а мир состоит из взрослых людей. Он улыбался, и морщины на его худом лице становились еще глубже. Я неправ, впрочем, добавлял он, весь мир состоит из подростков, и литература - одна из многих игр, которыми они тешатся.
Он любил рассуждать о том, сколько свободы и независимости дала ему Аркадия, а сам жил как бы вполсилы, будто превозмогая постоянную внутреннюю муку. Слишком поздно приходил с работы, редко играл с детьми, оживая только с приходом в дом гостей-славян. Теперь же - и вовсе сник, и выглядел лет на десять старше своих лет. Какие уж там поиски работы. Слава Богу, что закладная за дом почти целиком выплачена. Ну, сказал брат Николай, тебе же будут платить досрочную пенсию. Вам с мамой хватит, а мы с Сюзи как-нибудь обойдемся. Сюзанна молчала. Бедность была восхитительной при условии чека, в противном случае становясь унизительной. Поджав ноги в любимом кресле (алые розы на черном сатиновом фоне) она мысленно вела сложные подсчеты. Летних заработков едва хватало на плату за квартиру, за учебу, на макароны с сыром. Придется искать вечернюю работу, обходить рестораны, недосыпать, страдать от боли в ногах.
Ладно, отец, сказала она неожиданно взрослым голосом, не тоскуй ты так. Велика ли беда - с работы поперли. Мне всего полтора года осталось, а в аспирантуре дадут хорошую стипендию. Николай будет программы для компьютеров писать. А сейчас знаешь что? Давай-ка посмотрим кино, которое ты снимал с нами на юге. Ты его уже лет пять, по-моему, не крутил.
Отец - в красной клетчатой рубахе и вытертых домашних джинсах - склонился вперед, обхватив колени руками, словно писатель Достоевский на известной картине. Сюзанна же переводила взгляд с него на мать, на расстроенное пианино (на котором и сама умела играть простенькие пьесы), на кадки с пальмами, на раскрашенные литографии давно взорванных церквей Отечества. Потрескивал и пощелкивал электрический камин, и брат Николай нес утешительную чушь о каком-то объявлении по специальности отца, на которое он наткнулся в провинциальной газете со Среднего Запада. Я не поеду на Средний запад, пробормотала мать с непонятной решимостью. А если бы я был кадровым военным, возразил отец. Да-да, мать посмотрела на него злым взглядом, это и есть твое призвание, ты думаешь, я не знаю. Форма, скрипучая портупея и учения на полигоне. Слава Богу, что тебя тогда не взяли в армию, я никогда, ты слышишь, никогда не могла бы жить с военным, это самые тупые люди в мире. Отец молчал, и Сюзанна понимала, что он мучается больше всех остальных - но себя жалела еще больше. И виноват был в этом он, отец, который загубил талант матери, заперев ее в доме из сухой штукатурки на алюминиевом каркасе, отец, который, словно миллионы других, хотел прожить жизнь тихо и спокойно, в парадизе на краю света, ради будущего детей, - не подозревая, что вся эта жизнь может развалиться, как развалился бы дом в Маячном поселке от дальнего разрыва фугасного снаряда.
Спустя еще три года, когда Сюзанна была уже в Столице, отца поместили в психиатрическую лечебницу с крайне неблагоприятным прогнозом.
Глава третья
С чем сравнить изучение языка и литературы Отечества в Аркадии? На сходную тему уже писал когда-то нежный и насмешливый энтомолог Набоков, писал, прошу заметить, уже после безоговорочной капитуляции, то есть на полуродном ему английском. Многие соученики Сюзанны, через пень-колоду одолевая неуклюжие согласные, влажные гласные и гнусную систему падежей славянского языка, простодушно рассчитывали по окончании курса пристроиться в лабиринтах военного ведомства, или министерства иностранных дел, не ведая, что пять или шесть имевшихся в Аркадии синекур этого рода были заняты давно и пожизненно. Примеривая на себя перед зеркалом этой книги чужие судьбы (словно не идущие мне фетровые шляпы на первом этаже Wheaton’a), скажу: будь я простоволосым аркадским юношей с пробивающимися усами, будь я охоч до славного косяка и пенистого бочкового пива, до прогулки по грохочущим, пляшущим барам ночной Полумесячной улицы с парой-другой сотен в кармане, или же - мечтай я, скажем, о каком-то исполненном гармонии будущем - своем ли собственном, как мой тезка, о котором речь ниже (односемейный дом под черепичной крышей, небольшой экологически приемлемый автомобиль, приличный детский гомон на хорошо подстриженном газоне), или всеобщем, а то и (третий вариант) представляйся мне жизнь сплошным светлым пятном, кое-где заставленным статуэтками смеющегося Будды, - словом, ни в одном из перечисленных случаев я бы и на пушечный выстрел не подошел к департаменту славянского языка и литературы. Но мне (признаюсь) ближе нелепый антрополог Савицкий, хватающий меня за лацкан в коридоре славянского департамента, чтобы с ветхозаветным жаром поведать о погребальных обрядах древних финикийцев, мне та же Сюзанна ближе, с ее отчетливым пониманием смехотворности осваиваемого ремесла, с ее неутолимой тягой к тайне. Куда же заводит охота за тайной - это другой вопрос, в котором разбираться хлопотно, да и небезопасно.
Отец не раз поражал подросшую Сюзанну, повторяя, что Отечество мертво, и ни одна береза, ни одна осина этой злополучной страны больше не шумит для него своими листьями. Сюзанна ужасалась, потом призадумалась. Все их родственники в Отечестве погибли - кто во время Большой войны, кто перед ней. Но страны вообще не гибнут, пояснял ей Гость много лет спустя, их души бессмертнее, чем у отдельных грешников - и мучаются они в своем полуземном, полузагробном существовании значительно больше, наделяя и живущих тайной своих мучений.
Поговорим же о тайне.
Засмотримся вместе с девочкой Сюзанной на пыльные корешки книг за стеклянными дверцами старомодного отцовского шкафа, вздрогнем, озираясь, от скрипа начищенных латунных петель, вынем из туго набитого ряда неизвестную книгу и, раскрыв ее на середине, кротко и испуганно склонимся над текстом, в котором не больше смысла, чем в этрусской надгробной надписи. Полистаем тощую, с размытой печатью ежедневную газету, с недельным опозданием приходящую из Нового Амстердама, поразимся количеству похоронных объявлений, попытаемся освоить насекомые буквы славянского алфавита, который, говорят, придумали средневековые фракийские монахи, чтобы разорвать постылую связь с Римом, а значит - с Западом, следовательно, и с нашей богоспасаемой родиной.
Оскорбимся и расплачемся, когда отец в который раз откажется помогать, твердя свое вечное снисходительное "ни к чему это тебе, девочка", пойдем жаловаться матери, которая только пожмет плечами и попробует нас утешить новой глянцевой книгой про Алису в стране чудес или про дзен-буддиста Винни-Пуха, а то еще - затеет учить нас игре на пианино, вязанию, рисованию, галльской грамматике.
Послушаем, как молодой еще отец хохочет в трубку массивного черного телефона, громогласно убеждает кого-то, бьет себя ладонью по колену от восторга. И - мгновенно замолкает и гаснет, положив трубку на рычаг.
Усядемся в глубокое продавленное кресло в цветастом сатине, которое отец на днях распарывал, чтобы перетянуть пружины. В доме гости: рано располневшие женщины и плохо побритые мужчины опорожняют стопки холодной водки, закусывая свеклой, селедкой и картошкой, принесенными кем-то из них в пластмассовых контейнерах (а рыжая поверхность соуса, в который полагается макать красиво нарезанные матерью овощи, девственно ровна, и к сырным палочкам никто не притрагивается). Пахнущие луком мужчины в темных костюмах крякают, утирая ладонями рты, а женщины просят наливать им поменьше, выпив же - смущенно хихикают. Предмет же их дальнейшего разговора, как и содержание заунывных песен, к которым переходят к концу вечера, остается неизвестным и Сюзанне, и ее матери.
В небольшой церкви, пропитанной запахом восковых огарков, будут спускаться с антресолей охрипшие хористы, и дети встанут в очередь к причастию, и священник спросит отца о чем-то по-славянски, а когда тот качнет головой - протянет сначала дочери, а потом и отцу тяжелый медный крест с изображением Распятого, даст дочери подсохшую просфору и глоток вина, а потом благословит ее на ломаном английском. Немногочисленные дети (мальчики в накрахмаленных матросках, девочки в красных платьицах с белыми бантами) будут переговариваться с родителями по-славянски, и с облегчением переходить на английский, как только взрослые в подвале церкви начнут привычно сокрушаться о судьбах Отечества над выдохшимся кофе и неизбежными бутербродами с селедкой.
Стареющий славянский солдат, военнопленный, заочно приговоренный к расстрелу, а ныне аркадский инженер, набычившись, говорил соотечественникам: "Детям жить здесь, я не хочу и не могу навязывать им своего прошлого". И не без злорадства наблюдал, как подросшие дети соотечественников стремительно забывали славянский язык, вдолбленный в них воистину титаническими усилиями.
На славянском языке было нельзя: играть в теннис, кататься на горных лыжах, устраиваться на работу, слушать Beatles и Rolling Stones, объясняться в любви сокурсницам, бороться за права женщин, учиться водить автомобиль, доказывать бармену, что тебе уже исполнился двадцать один год, учиться психологии, работать подавальщиком в закусочной, выпускать студенческую газету, писать статьи и листовки против сиамской войны.
На славянском языке было можно: слушать рассказы родителей, сокрушаться о судьбах Отечества, читать скучные старые книги, молиться, читать издаваемые в Федерации новые книги, в которых с тем же занудством обсасывались страдания Отечества, пить кофе в подвале церкви, петь солдатские марши и слушать охрипшие пластинки со старомодной музыкой.
Так, по крайней мере, считали подрастающие славянские дети.
Но Сюзанну не это заботило. Она только об одном волновалась - что у нее отобрали тайну, принадлежавшую ей по праву рождения.
Я никогда, понимаешь ты, никогда ему этого не прощу, изливала она душу первому своему серьезному кавалеру с факультета стоматологии. Рыхловатый апатичный кавалер когда-то был одним из мальчиков в накрахмаленных матросках, бойко говорил на славянском языке, однако читал кое-как, считая, что "пускай старики занимаются этой ерундой, а мы, слава Богу, живем не в Отечестве, пакостная страна, я бы туда ни за какие коврижки не поехал". А Сюзанна все зубрила склонения, спряжения, читала, трепеща пуще, чем пушкинская Татьяна, первые отрывки из отечественной литературы, где терзались своей ущербностью ее предки по отцовской линии, и красотки в шелках бросались под пыхтящие паровозы, а под развесистыми дубами размышляли о бренности всего сущего смертельно раненые князья. В переводе, объясняла она кавалеру, пропадает вся загадка этой литературы, исчезает та нервная дрожь, которой пропитано каждое слово. Соотечественник, наконец, сдался и согласился одолеть какую-то повесть, подаренную ему Сюзанной на Рождество (сам он преподнес ей огромную жестяную коробку шоколаду и премилое серебряное колечко, которое в иных обстоятельствах могло бы сойти и за обручальное). На бумаге, в которую он завернул подарки, летали обильные ангелочки и деловито тащили свои мешки многочисленные Санта-Клаусы. В гостях у Сюзанны, между прочим, он всегда сидел ровно до 11 часов, а потом мял свою лыжную шапочку и отправлялся к родителям. С ними он провел и новогоднюю ночь, в которую Сюзанна рассчитывала на некоторое развитие своего пресноватого романа.
Кое-как справившись с подаренной книгой, Алексей (заметно отличаясь от автора этих строк по телосложению и образу мыслей, кавалер был моим тезкой) так разволновался, что прочел Сюзанне обширную и неожиданно красноречивую лекцию. Сюзанна, заикался он, ты живешь в придуманном мире. Никаких тайн в природе не существует. Не лучше ли оглядеться вокруг, на нищету и отсталость человечества. Подумать о военно-промышленном комплексе и разрушении природы. О возможностях цивилизации, которая могла бы превратить Аркадию, а заодно и все остальные страны мира, в сущий рай на земле. Проповедуя, Алексей регулярно открывал небольшие бутылочки с пивом, и Сюзанна грустно думала о том, что к сорока годам нехитро устроенный соотечественник располнеет и обрюзгнет, а годам к шестидесяти, если не будет заниматься спортом, и вовсе умрет от болезни сердца.
Брошенный кавалер сам принялся подражать героям романов, посылая Сюзанне обширные письма, написанные почему-то по-славянски, читай - с кучей грамматических ошибок. Поначалу она отмечала особо смешные красным фломастером, а затем стала выкидывать послания нераспечатанными. Напрасно, ах, напрасно достигал незамысловатый Алексей почти шекспировских высот на этих пахнущих мужским одеколоном страничках, и напрасно обвинял бедную Сюзанну в том, что отечественные романы и пустые мечты уже успели ее искалечить. При твоей впечатлительности, писал он, от всего этого надо держаться подальше. Полюбуйся, во что превратили наше Отечество люди, воспитанные на славянских книгах, нелогично заключал он. Алексей добрый, но зануда, гласила одна из записей в ее дневнике, в нем нет ни тайны, ни полета.
Да, читатель, ты уже угадал, и угадал верно. Не что иное, как поиски тайны, привели Сюзанну на шестой этаж темно-серого угрюмого здания гуманитарных факультетов, на отделение славянского языка и литературы. Там она впервые увидала плакаты, привезенные из Отечества (тусклые рабочие, размахивающие помятыми знаменами), там же увидала первых недавних апатридов, не упускавших случая высмеять обоих профессоров кафедры - один говорил по-славянски с таким акцентом, что его не всегда понимали, другой изъяснялся без акцента, зато, по слухам, до войны был тренером по футболу. Другие экспонаты зверинца включали чернявого, с сосредоточенным лицом, слепого, за которым доброхоты таскали по коридорам тяжелый магнитофон и катушки, курс сравнительной культуры вел тощий и косноязычный антрополог Савицкий, угодивший в Аркадию чуть ли не прямо из пересыльной тюрьмы.
Переселение из Отечества в те годы едва начиналось. Пятьдесят с лишним лет режим твердил, что само желание покинуть воздвигнутое им царство Божие на земле в худшем случае преступно, а в лучшем - безумно. Да и выпускать за границу начали, собственно, только под предлогом воссоединения с родными в Ассирии. Отечественные ассирийцы, не испытывая тяги к земле предков, обычно оседали за океаном. Все они, не исключая антрополога Савицкого, мало что могли рассказать Сюзанне о загадке Отечества, ибо перед всяким слушателем, особенно из левых, мгновенно срывались в постыдную истерику, на чем свет стоит кляня утопистов и бессовестно преувеличивая неприятные стороны режима. Впрочем, у многих остались в Отечестве родные и друзья, которых они никогда не чаяли увидеть - и Сюзанна, досадуя, не могла себя заставить на них сердиться.
Глава четвертая
Часам к четырем утра, истощив свой любовный пыл, заезжий поэт-фрондер из Отечества поднялся с раскладного дивана, слишком узкого для двоих, со вздохом поправил сбившуюся простынку, накинул на плечи халат Сюзанны (которая притворялась спящей) и удалился сквозь темный коридор в ванную, чтобы вернуться, благоухая мылом и патентованной зубной пастой. Еще на выступлении в небольшой университетской аудитории он заметил глазастую барышню во втором ряду, строчившую ему многословную записку на желтой, в голубоватую полоску бумаге. Вслед за искусанным карандашом скомканное послание в конце концов тоже очутилось в портфельчике сыромятной кожи, однако после недолгого чтения, разрозненных рукоплесканий и увертливых ответов на провокационные вопросы затесавшихся в аудиторию апатридов (отечественные танки в Богемии, политзаключенные, проскрипционные списки) она подошла к нему и, робея, попросила автограф на книжечку его стихов, вышедшую года три назад в Федерации и в Отечестве строжайше запрещенную. Расчувствовавшийся автор записал телефон девицы в расползающийся блокнот и заторопился на ужин с университетской профессурой, обещав позвонить назавтра.
Под золочеными драконами недорогого китайского ресторанчика разговор между поэтом и представителями аркадской гуманитарной интеллигенции крутился по большей части вокруг трески в сладком соусе и сравнительных особенностей кухни сычуаньской и кантонской, хотя не обошлось, разумеется, и без обсуждения достоинств аркадского пива по сравнению с федеративным. Профессура посматривала на часы. К половине одиннадцатого все было кончено. Вручив несколько недоумевающему заокеанскому гостю длинный конверт с небольшим чеком, его доставили к подъезду гостиницы, к апрельской слякоти, шумной молодежи, бредущей на Полумесячную улицу, и пугающе огромным автомобилям. Господи Боже мой, подумал поэт, облизывая сладкие от трески губы, неужели я действительно за границей, а не в фильме из западной жизни?. Пробившись сквозь кучу статистов к конторке, объяснившись знаками с генералом какой-то южноамериканской армии, успешно исполнявшим роль портье, он разменял бутафорскую долларовую бумажку на горсть блестящих гривенников с профилем молодой еще королевы на одной стороне и парусным корабликом на другой - подошел к телефону-автомату, очень похожему на настоящий, - и, разумеется, набрал номер давешней девицы.
Правда, неурочный звонок нарушал известные правила этикета, низвергая поэта с олимпийских высот (чтение стихов с переводчиком, званый ужин) на ту бесплодную равнину (почти Аид), где обретаются рядовые искатели приключений. Но поэт - тоже человек, особенно в чужом городе. Помните себя старшеклассником (-цей) на краю танцплощадки, помните, как вы краснели, смущались, изнывали при виде недоступного веселья взрослых? Прислушиваясь к длинным гудкам, ожидая звона монетки, падающей в копилку аппарата (а она упала только когда он уже повесил трубку), он вдруг услыхал непривычный стук собственного сердца - такой же, как лет двадцать назад, когда оно принадлежало ушастому и длинноносому молодому человеку, таскавшему в кармане пачку ненапечатанных стихотворений да сочувственный отзыв грузной, сварливой, и ныне покойной поэтессы-классика. Сердце было живо, а следовательно, был жив и он.
Представление об аркадской зажиточности у приезжих из Отечества бывает, как правило, заметно преувеличенным. Его так поразили перекошенные полы, потрескавшийся линолеум и прихотливые пятна ржавчины на ванной, не говоря уж о наличии соседок. Сюзанна успела сбегать в магазин за хрустящей картошкой, приторными шоколадками и десятком апельсинов, поэт выставил поллитровую бутылку отечественного бренди, упорно называя его коньяком. После первой же небольшой порции, поднятой за его творческие успехи, барышня принялась сбивчиво объяснять, что никакого секса в виду не имела, что подошла к нему и дала телефон исключительно из тяги к человеческому общению, ну и еще, естественно, из любви к изящной словесности. Поэт немедленно убедил ее, что именно за человеческим общением, причем в аккурат на почве изящной словесности, он и заявился к ней в этот поздний час. Через несколько минут они уже склонялись, словно Паоло и Франческа, над подписанным несколько часов тому назад сборником.
Волк заснул, и раскаялась птица. Хорошо. И державная мгла темно-синей эмалью ложится на твои вороные крыла - и созвездий горячие пятна искупают дневную вину, и судьба, тяжела и опрятна, до утра к неподвижному дну опускается. Холодно, солоно, но душа убивается зря - что ей сделают хищные волны в предпоследние дни октября? Счет в игре отмечается мелом, пыль на пальцах смывает вода - и журчит за последним пределом - никогда, никогда, никогда...
Почему такого не печатают в Отечестве, возмутилась Сюзанна, это же безобидная лирика. Поэт тонко усмехнулся. Еще через полчаса она уже испуганно посапывала, а уж потом вопрос о человеческом общении и литературе совершенно утратил всякую насущность.
От похитителя ее невинности тянуло перегаром и крепким запахом сорокалетнего мужчины, который не успел - или забыл - с утра принять душ в своем гостиничном номере. Ну и ну, снова размышлял поэт вслух, затягиваясь самокрутками хозяйки, неужели я действительно в Аркадии. Чему ты удивляешься, спрашивала его Сюзанна. Мое место в тюрьме, хмыкал он, а не здесь. В моем отечестве поэтов убивают. Об этом я и хотела спросить, волновалась Сюзанна, ты разве не видишь здесь какой-то зловещей тайны? Разумеется, вижу, отвечал он. Я даже согласился бы на легкую смерть, потому что жить, девочка ты моя, бесконечно трудная работа. Но сейчас наш режим помягчел, и убивает медленно. А это не только мучительнее, но и скучнее.
Почему ты так увиливал от вопросов на этом выступлении, спросила она. Я думала, поэты смелее. Потому что я раб, отвечал он, и скотина. Видишь, он достал из кармана алый отечественный паспорт, стоит мне сказать что-нибудь не то, и этот документик у меня отберут. Мышеловка захлопнется. Меня выпустили сюда, чтобы проверить. Ты же не занимаешься политикой, вскричала она. У нас в отечестве все политика, вздохнул он, это у вас тут свобода. Какая у нас свобода, возмутилась она. Обыкновенная, настаивал плохо выбритый поэт, не пудри мне мозгов тем, что у вас тут трудно выбирать из ассортимента сыров и угнетают национальные меньшинства, у нас все эти проблемы тоже есть, плюс проблема утопизма, которая серьезнее их всех, вместе взятых. Умираем мы все одинаково, вдруг вздохнула Сюзанна, и он зашептал ей в ответ какую-то ласковую чушь, пытаясь даже вставлять слова по-английски. В комнатке стоял запах подгнившего дерева и хрустящей картошки, табачного дыма и патентованного средства с хлоркой для мытья полов. По коридору скрипели рассохшимися половицами соседки Сюзанны. Знаешь, сказал он вдруг, я был уверен, что у вас тут сексуальная революция, и никаких разговоров в постели не полагается. Дурак, улыбнулась она, я думала, раз ты поэт, то знаешь тайну, а ты говоришь сплошными стереотипами, как та газетка из Нового Амстердама. Тайну-то я знаю, сказал он, только высказать словами не могу. А стихи мне уже, честно говоря, и писать-то осточертело - двадцать с лишним лет сочиняю, а толку шиш. Тем более, что настоящая тайна не в Отечестве и не в Аркадии, а где-то там. Он махнул рукой в сторону низкого потолка с лепным гипсом. А ты просто слишком молодая. Вырастешь, выйдешь замуж за приличного человека. Кто у вас тут хорошо зарабатывает - адвокаты? гинекологи? Назло тебе , - она почему-то всхлипнула, - выйду за славянина, поселюсь в Отечестве, буду бороться с вашим режимом, а если и меня захотят убить там, то и пускай, зато достойно проживу жизнь. Дурочка ты, дурочка, засмеялся поэт, один час в зубоврачебном кресле в Отечестве мигом выколотит из тебя все завиральные идеи. Выйдешь замуж, нарожаешь счастливых аркадских детишек, вечерами у камина будешь модные журналы почитывать. А почему у тебя сигареты такие странные? Неужели настолько дешевле? И почему из окошка вывешен флаг Новой Галлии? Национальные проблемы? Ерунда какая-то, - он (как и положено наивным жителям Отечества) картинно схватился руками за голову, - мне бы ваши заботы, честное слово, как ты не понимаешь, что родись я здесь, у вас, я, может быть, и стихов-то не писал бы, а был бы зато счастлив, ты понимаешь, счастлив! А может быть, впрочем, и нет, - допив остаток бренди из бутылки, он поморщился, - скучно у вас.. Почему у тебя дома нет выпить, красавица? У меня есть деньги, давай сбегаем. Уже нельзя? А говоришь, свободная страна...
Ни снегоуборочной машине, ни колонне грузовиков, пожалуй, не мог принадлежать ровный рокот, нараставший за окном. Скорчившийся поэт привстал и отдернул занавеску. Снизу, из Старого города, оставляя за собой цепочку зажженных окон в невысоких домах, поднималось по улочке Святого Семейства нечто, подозрительно похожее на бронетранспортер, за ним еще несколько. Более того, невообразимая в мирной Аркадии машина вдруг притормозила у горящих окон Сюзанны, даже вроде бы развернулась в сторону подозрительно зажженных окон над новогалльским флагом - и повела застывшим хоботом пушки, словно собираясь произвести предупредительный выстрел по неведомому снайперу с федеративной базукой - однако вместо стрельбы, уничтожившей бы нашу романтическую парочку, лишь деловито покатил дальше.
Притязания новогалльских сепаратистов - до самого последнего времени остававшиеся манифестациями, редкими забастовками и скандальными выступлениями в печати, вдруг перешли все допустимые пределы. Был похищен - и в ту ночь, как выяснилось, убит - министр федерального правительства. Соседки Сюзанны уже включили приемник на кухне, освещенной тусклым безоконным электричеством, и неурочный голос диктора объявлял о введении военного положения в Городе и на всей территории Новой Галлии. Доигрались, влетела к Сюзанне одна из растрепанных соседок, допрыгались, какая же идиотка, на кой черт ты уговорила нас вывесить этот идиотский сепаратистский флаг? Кто это у тебя? Я иностранец, сказал перепуганный поэт, запахивая на волосатой груди мятый женский халат, и невесть зачем добавил: гражданин Отечества.
Что такое военное положение - комендантский час? - спросила Сюзанна. - Придется до утра у меня сидеть.
Да. Комендантский час. До восьми утра, наверное. Я помню.
У нас никогда в жизни этого не было, - закричала соседка, - Господи Боже, дожились, и у нас теперь то же самое, что повсюду, и все из-за того, что какие-то лягушатники требуют независимости. Они же пропадут без нас. Что они умеют, кроме своих пирогов с фаршем и студня из свиных голов?
Переведи ей, что я уже это слышал, сказал Поэт. В пивных, после того, как наши танки вступили в Богемию.
Вам бы вообще заткнуться, огрызнулась соседка. Живете в своей крысиной дыре и пожираете одну страну за другой. Почем мне знать, зачем вы, лично вы, сюда прикатили? Агитировать?
Заткнись, ради Христа, сказала Сюзанна. Мой друг вообще диссидент, его случайно выпустили из страны, он по-галльски двух слов связать не может. И вообще катись, что за манера врываться без приглашения.
Поэт-фрондер краем уха слышал о националистах Новой Галлии, даже видел по отечественному телевидению буйные демонстрации, взрывы на улицах Города и угрюмых полицейских с дубинками. Но демонстрации показывали каждый день, во всех странах мира. Граждане Отечества только смеялись над своими журналистами и кинооператорами. И если танки на улицах поразили даже Сюзанну, и не одну ее, то что уж говорить о госте из Столицы.
Сюзанна, сказал он, ты уверена, что в гостинице не обнаружат моего отсутствия? Я всегда могу подтвердить, что ты был у меня, засмеялась Сюзанна, по суетливому голосу поэта-фрондера вдруг раз и навсегда поняв, что он, собственно, имел в виду, когда говорил о свободе и об ее отсутствии..
Как странно, - он обернулся к Сюзанне, - выходит, что у вас тут тоже есть какая-то жизнь? Я-то думал, что Аркадия - рай для идиотов.
Ты сам идиот, - Сюзанна улыбнулась, - не дай никому Бог такой жизни.
Грохот военной колонны совершенно затих. Наступило утро - как и положено, с щебетом городских воробьев, с узкой тенью парящей чайки на мостовой, кое-где, в тени, еще покрытой влажным, смерзшимся снегом. Кутаясь в синтетический, слишком холодный для весеннего утра плащ, поэт поцеловал Сюзанну и, сутулясь, ушел вниз, к старому городу. Он обернулся издалека, но помахать на прощание рукой было уже некому.
Недели через две она прочла в новоамстердамской газете о трагикомическом эпизоде на отечественной таможне, через которую поэт пытался, ссылаясь на свое высокое призвание, провезти два чемодана запрещенных книг. Уголовного дела не возбудили (хотя могли бы), но где-то в архивах тайной полиции появилась роковая резолюция - развернувшая дальнейшую биографию поэта в пределах отечества в крайне неблагоприятную сторону. Напрасно он пытался ухватиться за ненадежный, пропахший чернилами и портянками воздух великой державы, напрасно сочинил (и ухитрился напечатать) вполне посредственные стишки о том, как прекрасная молодая испанка среди ночи упрекает некоего поэта в том, что он ищет смысл жизни в тайне и красоте, и ничего не пишет о страшном, разорванном противоречиями мире - а по улице уже грохочут танки, в дверь стучатся, чтобы арестовать поэта, а возможно, и расстрелять его в подвале гостиницы. Это стихотворение, почти поэма, отвратило от поэта немало поклонников - и в то же время почему-то особенно взбесило туповатые власти Отечества, став, в сущности, последней публикацией бедолаги на родине. Впрочем, Сюзанна была польщена - она ни на секунду не сомневалась, что ночной гость забудет о ней сразу после того, как захлопнет скрипучую дверь на улицу и спустится по железной наружной лестнице, крытой мохнатой джутовой дорожкой.
Глава пятая
Справедливо писал поэт (не фрондер, а другой, замученный утопистами еще в тридцатые годы) о телефоне, похожем на застывшую лягушку. Это - по контурам, по основательной прыгучей посадке. Цветом же своим - черным, с отливом, - старомодный аппарат скорее напоминал ворона, из тех, что столетиями пасутся на башнях Тауэра, оскорбляясь, когда их принимают за ворон. Диск повизгивает при наборе номера, на первых страницах тяжелой телефонной книги - черно-белые флаги мировых держав, от Исландии до Новой Каледонии, коды, инструкции, расценки. Где-то в пустой и холодной высоте кружатся летучие мыши спутников, раскидывая прямоугольные крылья солнечных батарей и антенн. Сигнал бежит по световоду, без щелчка замыкаются и размыкаются электронные контакты, голос превращается то в свет, то в электричество, то в радиоволны, разбегается куда-то к Бете Лебедя. Есть теория: зеленые человечки на дальней звезде видят в свои сверхмощные телескопы то, что случилось на нашей земле десять тысяч лет тому назад. Даже стук сердца в пустой комнате сотрясает воздух, даже вздох рождает электрические колебания - и решительно все записывают на компьютерные микрокристаллы эти зеленорылые, юркие, по ночам шебуршащие у изголовья солдатской железной кровати - скрип рычага, осмысленный шорох ресницы, утяжеленной полновесной слезой. Гость сам не знал, отчего ему пришло в голову позвонить. И когда после усталого голоса славянской телефонистки, рассыпавшего незначительные дежурные слова, вдруг раздались долгие гудки, он откинулся на подушку и сжал трубку до посинения в пальцах.
Тот конец земли, как выяснялось, существовал. Поди ж ты, стремительно думал Гость, изнемогая, не в моем чистилище раздается звонок, а там, в аду - в раю, на кривоногом столике, тщательно вычищенном сначала грубой, затем мелкой, а там и мельчайшей, почти шелковой шкуркой. Уезжая, Хозяин оставил ему весь набор своих столярных инструментов. Олифа, два слоя лака, эпоксидный клей, замешанный в баночке из-под детского яблочного пюре. Тащить дурацкий столик, не влезавший в такси, по зыбкому, пахнущему жизнью, весеннему городу, чувствовать глупую гордость отца семейства, хозяина гнезда! И хмелеть от глупейшего счастья, откидываясь назад - посмотреть на матовые, отшлифованные наконец плоскости. Чистое блаженство после нудных часов возни с бездарными до сенной лихорадки текстами. А еще до журнального столика была иная мебель, а до мебели - напряженнейшие хлопоты, увенчавшиеся однокомнатной квартирой с большой кухней и застекленным балконом. За окном семейного гнезда медлительно протекала река - не чета, конечно, той, что в Городе, но все же река, с баржами, речными трамвайчиками и вдовьими криками тяжелых пароходов. Он нередко сидел вечерами на берегу, морщась от гогота выпивающей в кустах молодежи. На траве уже выступала роса, мальчик спал, и Маргариту обступали взбалмошные сновидения - то ли плод, то ли источник ее убедительных дневных фантазий. В ней пропала героиня Борхеса - с такой легкостью верила она своим собственным выдумкам. Теперь она рыдала в трубку, и мальчишка, разбуженный голосом отца в несусветную рань, тоже пустился в рев.
"Ў...ты мне снишься... !" донесся до него загробный голос.
Вот и правильно, подумал он, вот и я переместился для нее из мира пошлой яви в другие, возвышенные области, туда же, где обретается первый муж, погибший в автомобильной катастрофе, неразделенная страсть поэта-фрондера (вот это стихотворение посвящено мне, и это, и это, а вот книга с автографом, почерк не похож от волнения), служба стюардессой на международных авиалиниях - устная библиотека убедительных выдумок, которыми сопровождалась их жизнь до женитьбы. Когда все это мало-помалу начало рассыпаться, Гость не стал уличать жену - скорее восхитился пропадающему втуне таланту, и вот теперь а теперь волей-неволей давал дал ему новую пищу. Представляю, как она сейчас носит черное платье и в слезах рассказывает любовнику о моей трагической гибели в лесах Африки, или службе разведчиком в Аркадии, как прекрасен и умен я сам в этих рассказах. Он щурился на телефон - черный на черном фоне, - а за окном никак не могла разродиться гроза, полыхая молниями настолько отдаленными, что и через двадцать сердечных биений было не слыхать грома.
Он лежал под простыней неподвижно, дрожа. Соляной столп, думал он, не повезло же несчастной женщине, жене ли Лота, бедствующей ли Маргарите, соломенной вдове и близкой родственнице врага народа.
"Я пришлю тебе денег, - кричал он в трубку, - это можно?"
"Возьми ручку и бумагу," - сонные глаза Маргариты просохли, она торопливо сыпала цифрами таможенных пошлин и лимитов. "Я хочу к тебе", крикнула она, утирая последние слезы полноватой рукой, а может быть, и носовым платком, обвязанным хлопчатобумажным кружевом. Снежно-белые мотки ниток, вязальный крючок на отреставрированном столике, блокнот в глянцевой пластиковой обложке. И еще - зимние вечера, когда он, сердился на ломающийся карандаш, вскидывал глаза на Маргариту, а та - наклоняла голову над шитьем, что-то обрывая, прокусывая, перетирая мелкими беличьими зубками, пока спал ребенок, пока телефон молчал и звезды над рекой - одна, вторая, третья, - понемногу обступали бессмысленный шар усмехающейся полной луны.
А сейчас - гроза вдалеке, и вместо долгожданного грома - три истерических звонка в дверь, и заплаканная Сюзанна бросает из брезентового вещмешка на обшарпанный пол свои нестиранные платья и нечищенные туфельки с этикетками "От Блуменфельда". Я завтра же найду квартиру, не беспокойся, и приставать к тебе не буду, друзья мы, в конце концов, или нет. Он раскрыл холодильник - маргарин, бледные помидоры, связка почерневших бананов, вареная колбаса по девяносто девять центов фунт. В столице Сюзанна тоже однажды пришла к нему с вещевым мешком, только тряпки были попроще, а в его наборе продуктов между оконными рамами вместо помидоров был репчатый лук, и вместо бананов - соленые огурцы.
"В тот раз ты принесла бутылку джина," - сказал он, не думая.
"Сегодня я ничего не принесла, и вообще могу уйти, если для тебя это важно", - огрызнулась она, а когда Гость обернулся - уже прятала лицо в ладони и бормотала сквозь слезы что-то вроде того, что десять лет, десять лет, жизнь, надежды, последняя капля... "Погоди, дорогая моя, - он присел на край кровати, - а то я тоже начну рыдать и биться. Ты забыла, как объясняла мне одну федеративную теорию - I’m OK, you’re OK? Хотя бы один из нас должен быть в порядке, а то получится, как на карикатуре из той книжки - коли у обоих собеседников не ОК, им только и остается, что стреляться из небольших пистолетов." Ее зубы стучали о край тяжелой керамической кружки, вода выплескивалась. Ах, оба они были не ОК - Сюзанна с ее вечными бедами, редактор, у которого все мышцы ныли от ящиков с капустой, мешков с картошкой, картонных коробок с салатом - эти были нетяжелы, зато многочисленны. И звонок этот, и ночь за окном - гроза ушла, обернувшись мелким холодным дождем, простудной ломотой в костях. В юности редактор злоупотреблял доверием расстроенных барышень, утешая их так жарко, что те наутро озадаченно просыпались в его постели - справедливости ради, уже не в таком отчаянии, как накануне. Необременительное было хобби - пока он не позвал к себе (на правах старого друга и почти старшего брата обидчика) женщину с короткой стрижкой, и утром (он хорошо запомнил) она гладила его по голове и смеялась, а он молчал.
В угловой бакалее он выбрал новогалльское винцо с двумя пляшущими, словно на сковородке, рыбами на этикетке. За отсутствием в доме штопора пришлось, словно на парковой скамейке в Отечестве, пропихнуть пробку внутрь случайным карандашом - тут-то Сюзанна и улыбнулась. Свет прожектора с Града Марии угадывался в высоте, обегал Город по кругу, выискивал кого-то, ободрял, утешал.
Сегодня первое апреля, сообразил он, разливая вино, помнишь?
Осточертело мне твое вечное "помнишь", вздохнула она, ты умный человек, а все, как за соломинку, цепляешься за свое прошлое. Впрочем, у тебя по крайней мере есть за что цепляться.
Не греши, Сюзанна, сказал он.
Ненавижу я свое прошлое, почти крикнула она, ненавижу, ненавижу. Куда оно меня привело? Кому я к чертовой бабушке нужна? Кто у меня остался?
Ты невежлива к собеседнику, Сюзанна, сказал он. Да и Хозяин еще к тебе прибежит. Он любит тебя, я точно знаю.
Что прибежит, не сомневаюсь, - глаза ее нехорошо блеснули, - я ему еще пригожусь. Сначала набивал себе цену в Столице, потом жил на мой счет здесь, потом прикрывал мною свои делишки. Рекомендую вам, господин вице-президент, мою любимую супругу, потратившую три года жизни на то, чтобы вызволить меня из полицейского государства и приобщить к цивилизованной жизни! Сразу отпадают неудобные вопросы насчет способа переезда в Аркадию, насчет лояльности, гражданства и всего прочего. А жена при этом остается предметом мебели и секретаршей с врожденным знанием английского. Написать контракт, сочинить рекламку, помолчать, похвалить филе-миньон, выгладить галстук. Понимаешь ли ты, как он меня ограбил? И главное, что отнял, - мою любовь к Отечеству.
Как странно и горько, подумал Гость, неужели во всем двухмиллионном Городе с толпами фланеров на улице Святого Антония, с позеленевшими шпилями церквей серого камня, с очередями у дверей приютов для избитых жен, Сюзанне больше некуда податься, кроме как к нему? О да, во времена блаженной молодости в Столице он, как было сказано, хорошо играл свою редакторскую роль - подсказывал решения, исправляя неверные ходы, иной раз прикрикивая, иной - терпеливо увещевая благодарного слушателя. Теперь ему самому пригодился бы такой домашний психиатр, а Сюзанна все повествовала ровным голосом о своих несчастьях, утомляя Гостя, тем более, что и вино кончилось, оставив боль во лбу и тяжесть в мускулах, нывших и без того. Но в первом часу ночи прорычал возле дома серый автомобиль, рассек фарами дрянную, мокрую полутьму, и без стука вошел (наружная дверь так и осталась незапертой) немногословный господин с бородкой - словно герой известного романа, в белом плаще, но не на пурпурной, а на клетчатой подкладке. Он кивнул Гостю - собрал пожитки Сюзанны обратно в мешок - взял жену за руку и сказал ей: "Хорошо, я беру свои слова обратно", и сказал Гостю: "кончай полуночничать, с утра идем устраиваться на службу", а больше не сказал ничего, и увел Сюзанну, и машина снова заревела, и блеснула алым - и остаток беспокойной ночи Гость провел хорошо: спал, и во сне гнал ногой по булыжному переулку своего детства пустую, чудно грохотавшую жестянку, а с молчаливых лип сами собой падали, шурша, желто-зеленые листья ранней отечественной осени.
Глава шестая
Где прикажете служить интеллигентному беженцу из Отечества? С жиденьким гуманитарным образованием, лапидарным знанием английского, которое сам он, краснея, называет "рабочим", с невежественной уверенностью в своем европейском превосходстве над товарищами по несчастью из Персии или Сиама? Неужели помянутый беженец заблуждается, когда победительно скалится в самолетном кресле, покидая пределы постылого отечества? Неужто он ошибается, когда твердит встречному и поперечному, что хуже не будет?
Не то что ошибается, но - негде служить такому в Аркадии.
И многие, многие начинают с таскания плоского и перекатывания круглого, и перед беспокойным сном на раскладном диване из Армии спасения мельтешат у них в глазах ящики, бочки, кровавое пятно разбитого арбуза на мостовой у овощной лавки, а в ушах стоит густая иноязычная брань случайных коллег, визг тормозов, да истошный вой мегатонных грузовиков с богатой североамериканской снедью.
Хуже не будет, лукаво повторяли, рассчитывая, разумеется, на материнские объятия обетованной Аркадии. И, едва выгрузив содержимое фибровых чемоданчиков на дощатый пол первого жилья за океаном, набирали номер старого приятеля - будь то беженец со стажем, или могущественный, пахнущий парижским одеколоном абориген, который в свое время, проездом в Столице, учился пить неразбавленную водку за кухонным столом, употреблял втуне имена Чехова и Достоевского, и сокрушенно кивал во время саги о многих трудностях отъезда. Знаю достовернейшие случаи, когда приятель, радостно ахнув, сразу переходил на деловой тон, сообщая о ждущей нового изгнанника должности доцента по преподаванию пороков тоталитарных режимов. Увы, увы, куда чаще всесильный абориген избегает разговоров о службе, завершая свои восторги приглашением не на ставку борца за демократию, а на самый прозаический ужин.
В огромной столовой с настоящим камином алеет бургундское, за овощным салатом, обильно политым уксусом, следует вареная на пару форель (к ней сервируют вино белое, тоже не худшего сорта). Намазывается на ватный хлеб несколько подсохшая икра, контрабандой вывезенная беженцем из Отечества. Абориген предупредительно внимает взволнованной повести о зверствах отечественной таможни и об изобилии продуктов питания, до сих поражающем переселенца.. Вы должны понимать, - переводит он, наконец, беседу на повсеместное и неизбежное, словно смерть и налоги, сокращение и без того немногочисленных штатов. Взгляд беженца стекленеет, выдержанное бургундское проливается на крахмальную салфетку, на скатерть, на штаны гостя, тот вскакивает, начинает посыпать пятно солью и успокаивается не скоро. А по закладной на дом аборигена еще платить и платить. Проценты растут. Жилье нуждается в ремонте, рабочие, состоящие в профсоюзе, дерут бессовестно. Расстроенный беженец, косясь на пятно на единственных приличных брюках, саркастически предлагает помочь с ремонтом, и не знает, хохотать ему, или рыдать, когда интеллигентный хозяин начинает всерьез договариваться об условиях. От рыбы остались легчайшие острые кости, выпито и белое вино, и остатки красного. Подается начатая бутылка замороженной до глицериноподобного состояния импортной водки из Отечества, и гость с озлоблением выпивает одну за другой пять или шесть крошечных стопок. А там наступает и черед искупительной жертвы. Будто обмякший труп пожилого гладиатора с арены, выволакивается из стенного шкафа повешенный на алых пластмассовых плечиках деловой костюм с широкими лацканами (производства Компании Арктического Залива) - не новый, но вполне приличный. Жена что-то шепчет хозяину, тот достает из пыльных недр еще и две белые рубашки и галстук, иногда дарит новенькую записную книжку и всегда: дает полдюжины телефонных номеров с кодами разнообразных градов и весей Аркадии и Федерации.
Обладатели телефонных номеров не без труда вспоминают аборигена, однако, выслушав жалостную историю беженца, тоже приглашают его при случае приехать или зайти, а там дают еще телефонов, дарят еще пиджаков с широкими лацканами, подержанных стульев, кухонной утвари с выдавленным на ней гордым Made in Japan. Время тянется, льется, томится, - как написал об этом периоде своей жизни Коган, - под огнем шевелится страница, и чернеет, и в пепел ночной превращается, будто... впрочем, дальше я запамятовал, да и не вижу, признаться, при чем тут какой-то ночной пепел. (Коган, кстати, вообще злоупотребляет мотивом бумаги, горящей в ночном огне). Во всяком случае, беженец постепенно понимает, что молочные реки и кисельные берега встречаются исключительно в отечественном фольклоре, и даже их составные, коли можно так выразиться, части, претерпевают за океаном необратимые изменения. Кисель (заимствованный жителями Отечества у диких в ту пору угро-финнов) фигурирует в земле обетованной в виде ярко-малинового, отчаянно дрожащего фруктового желе. Научное молоко в прямоугольных пакетах упорно отказывается скисать. С одной из сторон пакета черно-белая фотография смеющегося подростка (пропал, а возможно, и погиб уже) знай оглядывает десятки тысяч аркадских кухонь, посудомоек, электрических плит. Попивая свое молоко, изгнанник и себя уподобляет потерявшемуся младенцу - и снова спешит к допотопному ремингтону печатать анкеты, рассылать их, сетуя на дороговизну почтовых марок, в самые маловероятные места - от Главного Разведывательного Агентства до Центра Ассимиляции Интеллигентных Беженцев при ассирийской церкви.
Чем же все это кончается? Употребим и мы, грешные, затертую, будто квитанция из ломбарда, фразу, произнесем без улыбки - "в конце концов все как-то устраиваются." Пускай пояснения к этим "в конце концов", "как-то" и даже "все" могли бы сами по себе составить увесистую и увлекательную томину. И все же он наступает, сладчайший миг, когда пристроившемуся изгнаннику звонит новый беженец - и первый проводит второго, словно подростка-дикаря, через обряд инициации, кормит вареной рыбой, поит сначала бургундским, а потом глицериновой водкой, приносит средство для выведения винного пятна с единственных приличных штанов, предлагает поработать по отделке мансарды, а в прихожей, где рука нового беженца уже оттянута пластиковым пакетом с вышедшим из моды пиджаком, не без злорадного вздоха предлагает отпечатанный на компьютере листок с полудюжиной телефонов.
Именно так, а вовсе не с получением аркадского паспорта, наступает, словно в рассказе Кафки, превращение задрипанного апатрида в полноценного гражданина.
Перед душным, животрепещущим июлем (которым будет кончаться эта повесть) бились на ветру атласные кленовые листья первого летнего месяца, и простуженный, хлюпающий носом апрель, само собой, предшествовал маю, а тот, в свою очередь, начинался ранними грозами в Лаврентийских горах, кончался же - махровыми, пышными, лишенными запаха гроздьями сирени. Перед ночным звонком в Отечество сочинялись безответные письма женщине с короткой стрижкой, после ржавого железа солдатской кровати промелькнули два предмета, выкрашенные в цвет океанской синевы - во-первых, узенькая сберкнижка Королевского банка, во-вторых, пиджак с бронзовыми львами на бронзовых пуговицах, приобретенный с неслыханной скидкой в подвале Wheaton’a. Так надо, приговаривал сумрачный Гость, вертясь сначала перед тройным зеркалом магазина, а затем - с удовольствием уставясь на себя в зеркале парикмахерской. А сразу вслед за обошедшейся в десять полновесных долларов стрижкой Хозяин протолкнул Гостя в дверь кабинета с видом на пивоваренный завод, - и привстал навстречу им немолодой подвижник Василий Львович, без труда переходивший с английского на язык Отечества и обратно.
- Правда, правда, и только правда, - твердил он, - истина, которой уже почти семьдесят лет лишены наши злополучные соотечественники.
И повернулся, и привстал с крутящегося кресла на колесиках, и в раздражении убрал с колен мешавшую славянскую газету из Нового Амстердама (...усиливаются репрессии... - мелькнул черный заголовок), и дотянулся до эмалированной железной полки, где теснился полный комплект "Аркадского Союзника" и защитно-серых брошюрок "Приложения".
Гость зачарованно уставился на несколько номеров, веером брошенных на стол.
- Неужели вы и есть тот самый Василий Львович?
Главный редактор "Аркадского Союзника" польщенно засмеялся. Разумеется, он знал о неувядаемой славе, покрывавшей его имя в далеком Отечестве, где журнал его можно было купить только на черном рынке, а бесстрашное "Приложение" распространялось и вовсе нелегально, под угрозой многолетнего заключения в лагерях для политзаключенных.
- Так вы и с "Приложением" знакомы, молодой человек?
- Сами понимаете, - потупился Гость, - как опасно было его доставать у нас в Столице.
- Что с твоей памятью, Гость? - вскричал Хозяин. - А комплект за семидесятый год, который Сюзанна притащила из посольства? Помнишь, как ты его прятал под диваном? Ага! Видите, Василий Львович, что делает изгнание с интеллигентными людьми. Тяжкий физический труд. Разлука с многострадальным Отечеством. Расставание с любимой семьей во имя идеалов свободы. Между тем этот молодой, как вы изволили выразиться, человек - многоопытный, закаленный и квалифицированный борец с утопическим режимом. Мне кажется, он мог бы оказаться полезным "Союзнику".
Василий Львович испытующе поднял на Гостя свои несколько водянистые светло-синие глаза.
- Вообще-то я профессиональный редактор, - испуганно забубнил Гость, - у меня диплом Столичного университета и восемь лет стажа, и я счел бы за честь...
Чуть ли не каждую неделю приходилось доброму Василию Львовичу, разводя руками, смотреть в сгорбленную спину очередного претендента на работу в "Аркадском Союзнике". Через кабинет с видом на пивоваренный завод проходили отставные прокуроры, непризнанные художники, беглые матросы, провинциальные бухгалтеры, полагавшие, что сочинять статейки для "Союзника" можно и не обременяя себя знанием английского или галльского, да, впрочем, и славянского.
Господин Шмидт и в этом случае твердо решил, если Гость не пройдет экзамена, мягко указать ему на дверь, и будь что будет. Он почти с ненавистью посмотрел на господина с бородкой. Четырех лет не прошло с того суматошного дня, когда Василий Львович на глазах у всей редакции клялся и божился, что ноги мерзавца не будет больше в кабинете с полным комплектом "Аркадского Союзника". И действительно, в кабинете означенный мерзавец показаться не рискнул, однако же (года два спустя), тихим майским вечером без приглашения заехал к бывшему шефу прямо в скромный особнячок на бульваре Богородицы Милосердной. Доподлинно известно, что в чемоданчике он привез объемистую бутылку коллекционного арманьяка и нетолстую папку оранжевого картона, ушел в первом часу ночи, с пустым чемоданчиком. Всемогущий Василий Львович вышел проводить его, и, перед тем, как ожесточенно плюнуть на ухоженный, набирающий силу газон с маргаритками, долго смотрел вслед отъезжающему новенькому "Мерседесу". После этого случая, кстати, заметки Хозяина, остроумно обличающие пороки тоталитаризма и подписанные надежным псевдонимом, снова стали регулярно появляться в "Приложении".
- Фонды у нас урезают, - вздохнул Василий Львович, - с каждым годом урезают фонды.
- Помилуйте! - Хозяин всплеснул бархатистыми руками, - у "Аркадского Союзника" всегда будет достаточно средств на покупку первоклассных материалов. Ах, дорогой вы мой Василий Львович, вы бы увидели этого достойного молодого человека на родине. Орел, титан! Да я сам готов прекратить писать. Я уступаю ему свою квоту. А отпуска штатных сотрудников - их что, отменили? Гоните в три шеи этого Савицкого, он достаточно зарабатывает в университете, да и материальчики у него, - Хозяин поморщился, - для профессоров, а не для нашей широкой аудитории. Ну-ка, Гость, иди в соседний кабинет, сядь за машинку, напиши пробную статью. Скажем, о том, как ты бежал в Гусеве.
Василий Львович, ерзая в вертящемся кресле, казалось, старел на глазах.
- Бумагу найдете у машинки, - сказал он кисло, - с темой я согласен. Тема подойдет.
Минут за двадцать Гость накатал уже около страницы. Из соседнего кабинета открывался вид уже не на квадратную башню пивоваренного завода, а на плоскую, покрытую лужами крышу, на обшарпанные кирпичные домики Восточного Города, где бедовала рабочая публика, не ведавшая ни белых воротничков, ни борьбы с утопизмом. Машинка была допотопная - с отмененными реформой буквами и непривычным расположением клавиш. В дверях мелькали счастливые штатные сотрудники журнала - полногрудая Мария, пританцовывающий Михаил в поблескивающих металлической нитью мешковатых брюках, проспешил, не представившись, некто хорькообразный, с устремленной вперед фигурой. За железной стеной стучала другая машинка и посвистывал нелегальный электрический чайник, строжайше запрещенный пожарной охраной. Гость откинулся от машинки и огляделся. На рабочем месте неизвестного, временно отсутствующего журналиста царил почти аптечный порядок. "Здесь бы и обосноваться, - вдруг подумал он без привычного в последние месяцы отчаяния, - сочинять требуемую бодягу, похваливать Аркадию, благо есть за что, управляться с работой за три часа в день, а потом, в рабочее время, писать... что писать? Ну, скажем, повесть, и назвать главного героя, допустим, Алексеем Татариновым, почти как самого себя, и определить его на службу... ну, не в журнал это слишком близко к реальности, а, допустим, на коротковолновое радио на славянском языке, в Аркадии-то его нет, зато есть и в Федерации, и в Тевтонии, и в Альбионе. Свести его с Василием Львовичем. Придумать кого-нибудь, похожего на моего Хозяина, только пускай он работает на разведку Отечества - это украсит сюжет. Пивоваренный завод можно вставить. Только свою Елизавету я ему не отдам, дудки. Какое дивное лекарство - писать повесть. Провести этого незадачливого Татаринова по узким прямым улочкам, заставить сделать такое, например, открытие - что человек в печали никогда не поднимает взгляда. Не видит звезд, не замечает смешной деревянной резьбы на коньках позеленевших крыш, не понимает, что и сами крыши украшены работой по жести - флюгерами, орнаментами, трогательными загогулинами. И свою зубную боль ему отдам - лишь бы только взяли на службу. Ах, Господи, какое блаженство - вставать не в шесть, а в восемь утра, покупать еду в бутербродной машине, получать нормальную зарплату."
Замечтавшись, он едва не забыл о новом листе бумаги, уже вставленном в пишущую машинку.
"Офицер не задавал мне лишних вопросов, - снова забарабанил он по тугим клавишам, - он сочувственно смотрел своими карими глазами..."
Он скомкал выдернутый лист, бросил его в ведро для мусора, обтянутое траурным пластиковым мешком - и тут же без стука вошел Василий Львович. Гость протянул ему предыдущий листок.
- Совсем не так плохо, молодой человек, - он поднял на него удивленный взгляд из-под бифокальных очков. - Что ж, пройдемте в кабинет. Познакомлю вас с условиями наших временных контрактов - вдруг вам не понравится. Кстати, - он понизил голос, - откуда вы знаете Хозяина - и давно ли?
Глава седьмая
"Следует ежедневно заставлять себя вести дневник, пользуясь им не только для личной потребности, но и для материалов, которые я буду писать в "Аркадский Союзник". Почему бы не написать целую серию очерков о том, как становится на ноги беженец вроде меня. Впоследствии можно взять из очерков (которые будут лишь расширенным вариантом дневника) кое-что и для будущей повести."
Такие вдохновенные строки записал Гость на первой странице блокнота в пластиковой серой обложке, купленного накануне за четверть цены в магазине для бедных - и призадумался. Блокнот, надо сказать, был замечательный. Что имеется в виду? Во-первых, страницы, разграфленные на горизонтальные и вертикальные промежутки согласно времени суток. На каждые полчаса приходилась строчка, чтобы деловой человек мог заблаговременно распланировать свой насыщенный день. Правда, планировать Гость не умел (и вообще не верил в будущее), деловым человеком тем более не был. Вести дневник в этом блокноте, следовательно, означало вступать в схватку со временем, записывать прошлое в виде будущего, создавая неодолимую путаницу - вполне, впрочем, устраивавшую нашего героя. Он Впрочем, наш герой и так уже перестал разбирать, где его будущее, где прошлое. Осталась только растрепанная с концов ниточка настоящего - да и его не мог назвать этим именем. Оно Прошлое оставалось отвлеченной грамматической категорией.
"Я дышу. Я живу. Я существую. Я ем бутерброд с котлетой," - написал он.
В старину говорили: аз есмь. В мире нет больше никого, кто мог бы всерьез произнести эти слова, разве что какой-нибудь полубезумный православный монах на Афоне. Меняясь, язык отменяет сам себя. Простое "я живу" через десяток поколений тоже покажется напыщенным. Интересно, как будут говорить тогда?
Во-вторых, страницы были довольно большие - не скажу, что в машинописный лист, но и не кургузого карманного формата. Гость достал из кармана купленный с утра калькулятор, полюбовался ладной машинкой и принялся вычислять, сколько записей может поместиться в блокноте. Для этого пришлось посчитать количество букв в каждой из написанных строк, усреднить, посчитать количество строк на странице, количество страниц. Как и у меня самого, почерк у Гостя был решительно бисерный, хотя и разборчивый. Вышло больше миллиона букв - астрономическая цифра. Если вести дневник два года, получится по букве на минуту жизни. Почти "Преступление и наказание".
"Итак, я получил хотя и временную, но настоящую работу, - писал он, - познакомился с господином Шмидтом и другими сотрудниками "Аркадского Союзника". Василий Львович - уроженец Шанхая - никогда не был в Отечестве, однако большой патриот нашей несчастной страны. Он велел мне закончить пробный очерк и написать еще один. Пригласил на обед, расспрашивал - хотя и не слишком настойчиво - о Хозяине, предупредил о его неважной репутации. Вот загадка! Почему же в таком случае господин Шмидт слушается советов Хозяина и печатает его очерки?
Редакция располагается на третьем этаже унылого конторского здания, напоминающего десятиэтажные административные строения в Отечестве. На первом этаже буфет. Имеются никелированные автоматы для прохладительных напитков и закусок. За какие-то 75 центов можно приобрести заранее упакованный бутерброд с ветчиной и зеленым салатом."
Он перечитал написанное. "Преступления и наказания" явно не получалось. Да и настоящей работы он пока не получил, и господин Шмидт насторожил его расспросами о Хозяине, как, впрочем, и тем, что для получающего пятьдесят тысяч оклада слишком долго, пожалуй, размышлял над поданным в таверне меню, и пива заказал всего по одной, хотя и довольно объемистой, кружке.
Бутерброда за семьдесят пять центов он еще попробовать не успел (и слава Богу, заметил ему сорокалетний сотрудник редакции граф Толстой, врагу не пожелаю обедать бутербродами с первого этажа - в лучшем случае наживете гастрит, любезный мой Гость, а в худшем - язву желудка). Сам же автомат и впрямь был впечатляющий: чистые клеточки за стеклянными заслонками, и в каждой клеточке нечто, либо яркое, пластмассово-жестяное, либо завернутое в пластиковую пленку. Еще мальчишкой он видел похожие на какой-то выставке в Столице. За стеклом тех автоматов покоились упаковки с джемом, но прием отечественных монеток не предусматривался Он смотрел, вздыхая, на черный лак автомата, на вишенки и клубничины, украшавшие пластиковые гробики с небольшими, на один укус, порциями. Огромных домашних банок с вареньем хватало вплоть до июля, когда над латунным тазом садом в саду (дачу снимали из года в год, пока не умер ее владелец) снова начинали виться осы и пчелы. Каждые полчаса мать снимала ярко-розовую пенку выщербленной деревянной ложкой с остатками народной росписи и громко звала сына. Он выбирался из зарослей малины, широко, как вороненок, раскрывая рот. Пенка была обжигающая, ложка прохладная. Над окном дачи шуршало серое осиное гнездо. Осы тоже налетали на варенье, часто погибая на краю кипящего таза.
Осы - глупые насекомые, думал он, если попробовать сбить гнездо палкой, они будут кусать палку, а не меня.
От его крика переполошился весь поселок. Распухшие, зудящие руки пришлось держать в горячей воде, смазывать вазелином, одеколоном, свиным салом. Он всхлипывал до самого вечера, а ближайшей зимой все осы перемерзли, и на следующее лето он снял притихшее гнездо голыми руками. Неправильные шестиугольники сот, словно из оберточной бумаги, шуршали в руках. Десяток мертвых ос высыпался на землю, тоже с невесомым шуршанием.
"Вообще, - написал Гость, - меня окружают сердечнейшие люди".
"Первое, на что обращаешь внимание в Аркадии, - исправил он тут же, - это какие вокруг сердечнейшие люди".
"Народ в Отечестве утратил ежедневную культуру, - запись пошла бойчее, - толкается в автобусах, грубит. Продавцы хамят. Дело здесь в том, что утопическое общество построено на ненависти. Уничтожив религию, утописты заменили ее пошлым материализмом, основанным на насилии. Это губит нацию. Возьмем официанта..."
"Вот именно, возьмем официанта, который в Отечестве прежде всего лакей, а в Аркадии - свободный, уважающий себя гражданин," - поддержал Гостя воображаемый собеседник, может быть даже - будущий читатель его очерка в "Аркадском Союзнике" или в "Приложении", которое в Отечестве читают, как в детстве рассказы Мопассана - спрятавшись под одеялом с фонариком.
Пока он писал абзац о хамстве официантов и таксистов в Столице, на улице постепенно стемнело, и очертания воздушного замка на стене соседнего дома до неразличимости потускнели. Утомленные отцы семейств тянулись в таверну. Из дверей уже струился табачный дым и доносились голоса, казавшиеся ему лягушачьим кваканьем. Он ни разу не был в таверне - дорого, да и хмель от пива тяжелый, особенно если пить в одиночестве. Случайные знакомые приглашали его, но все на какие-то отвлеченные будущие даты, описываемые пустейшим словом "как-нибудь".
"Глубокий и серьезный человек - граф Толстой, несмотря на некоторую несдержанность и громкий голос, - продолжал он. - Правда, и он, и Михаил странновато одеваются - на мой вкус, слишком ярко. Наверное, мне следует привыкнуть к здешней моде. Сегодня он ругал "Котлетного короля". Вероятно, в шутку. Мне эти чистые и недорогие заведения нравятся все больше и больше. Увы, во всех сотрудниках журнала заметно, что они уже почти совсем забыли о нищете и унижениях, сопутствующих ежедневной жизни в Отечестве."
Еще один абзац ушел на описание "Котлетного короля" по соседству с редакцией. На стенах там висели картины пастельных тонов: улыбающийся Пьеро, плачущий Пьеро с белой розой в руке, равнодушный Пьеро. Висел еще пейзаж: бледный закат над безымянным морем и белым парусником. Висела жанровая картинка: двое очаровательно чистых детишек с грустным щенком.
Он отложил фломастер и зевнул. Никому не интересен "Котлетный король" под белым парусом, плывущий в светлое будущее, изобильное котлетами, сладкой газированной водой и жареной картошкой. И посетители таверны в красных клетчатых рубашках интересны только самим себе, да своему семейству. А мне (эти мысли он записывать боялся) всю жизнь хотелось внезапно проснуться и ощутить в себе архимедовскую точку опоры. Как жаль, что не удается ее отыскать, и не перевернуть окружающего мира с промельками летучих мышей в вечернем небе. Странно, странно! Мир Отечества был так неповоротлив и устойчив, а здесь-то что мне мешает, в легкой и зыбкой Аркадии, где и я сам - словно тополиный пух на ветру. Как сбивается он в сугробы, как прозрачно белеет, пока, воровато озираясь, не поднесешь к нему горящую спичку. Подростки в Городе не поджигают тополиного пуха - во исполнение приказа городской управы не разводить огонь в пожароопасных деревянных кварталах. Он в сердцах захлопнул блокнот и выключил свет. Следовало, собственно, заниматься не туповатым дневником, а заметкой о судебном процессе над каким-то мерзавцем из апатридов, через Аркадию продававшем Отечеству военные секреты Федерации. Василий Львович уже снабдил Гостя пачкой газетных вырезок, строго наказав их вернуть. Наши внештатные сотрудники должны сами искать и темы, и материалы, - сказал он, - но для вас я готов на первый раз сделать исключение.
Благотворительность пожилого шанхайца несколько задела Гостя. Во-первых, он и сам мог бы отыскать эти несчастные вырезки. Во-вторых, пачка (а с ней и редакционное задание) появилась на свет как бы в награду за то, что Гость без протестов выслушивал самые нелестные сведения о своем товарище. Оказалось, что еще во время работы в "Союзнике" его уличали в высокомерии, равнодушии к святому делу борьбы с утопизмом, во встречах с какими-то кинематографистами из Отечества ("можете себе представить, - пыхтел Василий Львович, - кто они на самом деле такие, эти деятели искусства, если их выпустили в Аркадию").
- Зачем же вы с ним имеете дело? - простодушно спросил Гость.
- Он хороший журналист, - с готовностью отозвался господин Шмидт, - и бывает в Отечестве. А у нас, между нами говоря, трудности с кадрами. Многие считают, что "Союзник" - это чистая пропаганда, что мы покупаем у кого ни попадя всякую разоблачительную халтуру. А наша задача куда тоньше и благороднее, молодой человек.
- Понимаю, - отвечал Гость не вполне искренне.
- Вот и отлично. У нас ведь, - он наклонился ближе к Гостю, - половина редакции ассирийцы. Настроены крайне резко против коренных народов Отечества, и ненависть свою выказывают при всяком удобном случае. Разумеется, им аркадский ассириец ближе, чем отечественный славянин. Вы, простите, какого национального происхождения?
- Славянин, - озадаченно отвечал Гость, - в четвертом поколении. За остальные не ручаюсь.
- Православный?
- Ох, не знаю, - улыбнулся Гость.
- Вы уж простите за такие личные вопросы, но вы, человек свежий, не представляете, сколько тут линий баррикад, на сколько фронтов приходится сражаться - и с утопизмом, и с его замаскированными агентами в нашей собственной среде... Вы женаты?
- В Столице осталась моя семья. Жена и сын.
- Я тоже живу один после развода, - задумчиво сказал господин Шмидт. - Являю собой, так сказать, легкую мишень для всевозможных сплетен и даже шантажа. Предыдущий главный редактор, вы слыхали, скончался при самых подозрительных обстоятельствах. Все апатриды подозревали отравление, но расследование бессовестно скомкали, а месяц спустя, когда общественное негодование достигло крайних пределов, местные эскулапы составили подложный акт об эксгумации. Разумеется, их подкупили - либо утописты, либо, что еще хуже, ассирийцы.
- Разве в Аркадии можно подкупить врача? - изумился Гость.
- Поживите с мое, молодой человек, - невесело рассмеялся господин Шмидт, - узнаете, что не только можно, а уже и сделано, причем не только в Аркадии. Ассирийцы, объединенные с утопистами и масонами, - самая могучая тайная сила за всю историю нашего несчастного человечества. Ваш друг...
- Никакой он не утопист, не ассириец, и уж тем более не масон, - удивление Гостя сменялось раздражением. - Послушайте, господин Шмидт, много ли ассирийцев было у вас в Шанхае?
Главный редактор "Аркадского Союзника" отодвинул недоеденный бифштекс и закурил.
- Мало, очень мало. И тем не менее, город сдался утопистам без единого выстрела. В том-то и трагедия, что и в самом малом количестве эти выродки ухитряются творить свои черные дела.
Гость промолчал. Речь шла не только о службе - о новой жизни, о новых, черт подери, впечатлениях. Сидеть в продымленной таверне, разглядывать работников Центрального Королевского издательства, аппетитно пожирающих огромные свиные голяшки, высовывающиеся за край тарелок. Кидать взгляд на гигантский телевизор, высоко вознесенный над обедающими, на удалых хоккеистов, бешено носящихся по экрану. Для повести нужен материал. И со смирением паче гордости Гость бурчал свою невнятицу в ответ господину Шмидту, втайне рассчитывая вдоволь перемыть ему косточки за бутылкой хорошего коньяку с Хозяином, а может быть, и с Сюзанной, которая тоже несколько месяцев прослужила в "Союзнике" секретаршей.
"Зайдите с готовым материалом завтра в редакцию, - сказал господин Шмидт, - а еще лучше, прямо ко мне домой, вечерком. Поговорим, обсудим перспективы. Все будет зависеть от качества очерка".
Возле здания редакции он подал Гостю узловатую прохладную руку. По захудалой, бестолково застроенной улице громыхал грузовик-рефрижератор, совершенно заглушивший вежливый и воодушевленный ответ Гостя.
"И все-таки, - спорил он сам с собой на второй странице винилового блокнота, - за вычетом неприязни к ассирийцам господин Шмидт остается милым и безобидным стариком."
Дневник не ладился. Ах, подумал он, если бы научиться против каждого часа, помеченного в блокноте типографскими цифрами, записывать, что происходило именно тогда, проводить инвентаризацию времени, как умели в прошлом веке. Но для этого надо уважать собеседника, то бишь - самого себя. А во мне не успокаивается детский страх, я заискиваю перед миром, и даже воздушный замок а стене соседнего дома не заставляет улыбаться. Нет, в детстве было проще, и юности проще, и в молодости тоже. Сейчас тоже просто, впрочем. Только простота эта, наверное, стала мне противна.
Глава восьмая
Деревянный, обложенный в один ряд кирпичом дом господина Шмидта отступал от улицы в тень огромных, с узловатой корой кленов, на которых почки уже готовились взорваться вырезными беззащитными листьями. В сумерках угадывался и цвет кирпича - такой же темно-вишневый, словно покрытый легкой копотью, как повсеместно в Английском квартале, где в те годы приобретали незамысловатое, но добротное жилье семейные бухгалтеры и страховые агенты, и всякую субботу на крылечках появлялась пухлая бесплатная газета "Наблюдатель" с рекламами автопокрышек и бензиновых газонокосилок. В былые времена, не без грусти повествовал господин Шмидт, ставили на крылечко и бутылки с молоком, забирая оставляемую с вечера мелочь, и молодежи не приходилось приковывать велосипедов к деревьям патентованным замками. Из открытой двери гаража торчало никелированное рыло небольшого, с намеком на спортивность, голубого автомобиля. Занавески такого же цвета кокетливо просвечивали на окне. Снег давно растаял, остались только смерзшиеся проплешины в уголках газонов да на задних дворах. Я и сам без памяти люблю это время года, закрываешь глаза - и будто не было последних двадцати лета, будто снова бредешь в пальтеце на рыбьем меху, мучаясь то ли безденежьем, то ли несчастной любовью, а то - беспокоишься, примут ли на будущий год в университет, и не зря ли родители отдают добрую половину зарплаты идиотам-репетиторам. Страдаешь, одним словом, только под всеми этими волнениями основательнейшая, самому тебе неведомая подкладка. Называется она: счастьем, и ты, глупый юноша, будешь жарко протестовать, коли скажет тебе об этом кто-нибудь старый, сорокалетний, с начинающими обвисать щеками и неопрятной щетиной.
- Ах, молодой человек, - господин Шмидт в бархатном малиновом пиджаке и расстегнутой белой рубахе застыл, сжимая бутылку орехового ликера, над тяжелым восьмиугольным стаканом с двумя кубиками льда, - мне бы сейчас ваши страдания, вы уж простите старика. Все у вас образуется, поверьте. Знаете, как нас в свое время доставляли в Аркадию? В пароходном трюме, вот именно. А потом - на берег, и ни копейки, крутись, как знаешь. Семью оставили? Не беда, рано или поздно они к вам выберутся. По крайности, живы-здоровы, не в лагере и уж тем более не в могиле.
Гость поднял на него вопросительный взгляд.
- Ни одного, молодой человек, - сказал Василий Львович, - дядьев с тетками расстреляли, где их дети теперь - понятия не имею.
- Представляю, как вы ненавидите утопистов, - Гость пригубил ликера.
- Нет-нет, зачем же? Затяжная ненависть - бесплоднейшее из чувств! Я работаю, вырастил двоих детей, теперь вот дожидаюсь пенсии. Путешествую. Многие обвиняют наш журнал в разжигании ненависти. А мы просто просвещаем несчастный, забитый народ. Уж как он распорядится полученными знаниями - это его дело. Вы кушайте бананы, не стесняйтесь, - добавил он, - почему-то все приезжие из Отечества на них помешаны., хотя есть в Аркадии фрукты и повкуснее.
"И это я отдам своему Татаринову, - весело подумал Гость, - за низкий столик его усажу, и заставлю пить ореховый ликер, который с первого глотка кажется неземным, а потом начинает напоминать детскую карамель в липкой обертке..."
- Мы жили в одном из тихих столичных переулков, - начал он, - сейчас их мало осталось - старые дома снесли, заменив их кондоминиумами и квартирами для утопистской бюрократии. Родители зарабатывали мало. Никакого набоковского детства с английскими мячами и клюшками для гольфа у меня не было и быть не могло. Однако детство есть детство. Кроме апельсинов и бананов, никакой другой экзотики не продавалось - вот ответ на ваш вопрос, Василий Львович, с каким-нибудь манго у апатридов не связано никаких воспоминаний, а сама по себе экзотика стоит недорого, воспоминание куда важнее.. Иногда бананы уценяли и мать покупала сразу целую увесистую сетку - ешь, не хочу. С тех пор я их и помню. Чернеющие бананы, на которых уже треснула шкурка, обнажив рыхлую мякоть.
- Что значит помните? - осведомился Василий Львович.
- Их потом практически перестали импортировать, - засмеялся Гость, - как и многое другое.
- Значит, Аркадия стала для вас возвращением к детству? - резюмировал господин Шмидт. - Здесь, разумеется, нет недостатка в уцененных бананах. Позвольте мне налить вам водки. У меня она существенно лучше, чем в аркадских домах, где ее либо мешают со всякой дрянью, либо, если уж пьют чистую, то бессовестно перемораживают. Пейте. Кстати, вы так и не успели рассказать мне о вашем знакомстве с Хозяином.
Ах, как вздрогнул Гость от настойчивого любопытства господина Шмидта.
- Разве у него есть секреты? - он поставил вторую стопку водки на матовую поверхность журнального столика. - Если нет, то я не сумею вам рассказать ничего нового, а если есть - то вряд ли я имею право говорить о них. Да и что я могу вам сообщить, кроме сведений семилетней давности?
- Помилуйте, - застеснялся господин Шмидт, - я не думал вас допрашивать. Однако про вашего друга ходят неблагоприятные слухи, и я рад был бы лишней возможности их рассеять.
- Я тоже для вас совершенно чужой. Где гарантия, что и меня не заслала сюда утопическая разведка?
- Хорошо, хорошо, - отступился господин Шмидт (так же, как и Гость, не видевший ничего хорошего в этом неловком разговоре). - Кажется, вы не оценили мою водку, а ведь точно в таких рифленых бутылках, приготовленная по тому же самому рецепту она подавалась на стол последнему императору, и купить ее можно только в некоторых штатах Федерации. Ну-ка, еще рюмочку. Рекомендую и соленые огурцы, производства местных ассирийцев. - Он залихватски опрокинул собственную стопку. - Вам трудно и одиноко, вот вы и волнуетесь. А для нас всякий новый апатрид из Отечества - особенно настоящий славянин - это живая новость с родины. И в человеческом смысле, и в профессиональном.
- В Гусево на дебрифинге меня продержали трое суток, по десять часов в день. Хотите об этом очерк для вашего журнала?
- Конечно, нет, - вздохнул господин Шмидт. - Мы стараемся писать о типичных явлениях. Зачем журналу скорбное наследие холодной войны, о котором средний аркадец, скорее всего, никогда в жизни не слыхал? Цензуры нет в "Союзнике", зато есть журналистская этика. Но не унывайте, ваш первый очерк мне скорее понравился. И вообще, чувствуйте себя, как дома. В конце концов, я так же одинок, как и вы, так же точно нуждаюсь, как бы сказать, в любви и преданности, особенно за стенами своего кабинета.
"Вряд ли мой Татаринов стал бы слушать всю эту белиберду," - размышлял Гость.
Он ошибался. Я многократно сиживал за хорошо, но не чрезмерно охлажденной водкой (которую в обычных обстоятельствах в рот не беру) в гостиных зажиточных апатридов, любовался мебелью темного дерева, вслушивался в звуки родного языка, заискивал перед личностями самыми пустейшими, лишь бы снова обрести утраченную почву под ногами. Я даже перещеголял в этом Гостя, он-то все первые месяцы упорно отказывался менять высокое и мучительное одиночество на припахивающий пылью букет засушенных воспоминаний и застольных бесед об ужасах режима в Отечества либо о прелестях аркадской гастрономии (включая розовато-желтые ломтики копченого сига, сервированные к водке Василием Львовичем, испанские маслины с косточкой, аккуратно замененной кусочком сладкого перца, и уже поминавшиеся ассирийские соленые огурцы, щедро сдобренные чесноком и укропом).
Озадаченный жалобами господина Шмидта, Гость продолжал поглядывать на машинописные листочки, разложенные на рабочем столе хозяина и, кажется, испещренные красным. Он никогда не опускался до журналистики, однако же успех листочков означал известную независимость, шанс, черт подери, продать за полновесные аркадские доллары свое никому не нужное умение жонглировать славянскими словами. Уж если в голове у него прокручивалась целая повесть, то статейки в малотиражный провинциальный журнал должны были сочиняться одним росчерком шариковой ручки.
Перехвативший его взгляд господин Шмидт потянулся бы за листочками, не раздайся за черным весенним окном шороха автомобиля, тормозящего по влажному асфальту, и сразу вслед за тем - мелодичного звонка в дверь.
- В нашем Отечестве, - решил пошутить Гость, - до сих пор вздрагивают при неожиданных поздних звонках. У каждого гражданина есть на совести какое-то преступление или проступок. Когда-то мы с Хозяином...
Василий Львович буркнул нечто вроде "погодите", прошлепал к двери - и в уютной гостиной заблагоухал бриолином и духами не кто иной, как мельком встреченный в редакции граф Толстой. Он по-свойски плюхнулся в кожаное кресло (пружины музыкально скрипнули) и вытребовал коньяку. Графу было едва за сорок. Он прожил в Аркадии уже столько лет, что без стеснения красовался в клетчатых пиджаках с подбитыми ватой плечами, и выкладывал за свитера (приятно подчеркивавшие его природную полноту) суммы, которых хватило бы на месячное содержание какой-нибудь африканской деревни. Говорил граф негустым басом, титулом, между нами говоря, обладал вряд ли, но проверять его было некому и незачем. До бегства в Аркадию талантливый граф дослужился в Столице до заведующего отделом крупной утопической газеты.
- Материал? - он схватил страницы, действительно покрытые обильными красными пометками. - В "Союзник"?
- Скорее в "Приложение", Константин Дмитриевич, - господин Шмидт глядел в сторону, - неплохой материал.
Немало поразив Гостя, граф извлек из кармана складной лорнет на позолоченной цепочке.
- Немало авиапассажиров, транзитом пролетающих через аркадский аэропорт Гусево, выбирают свободу, - читал он. - В их числе оказался и я, тридцатипятилетний редактор из Столицы, для которого стала невыносимой жизнь в Отечестве. Наш самолет летел на остров Свободы, - граф отложил листочки. - Как хорош был славянский язык до утопистов, - воскликнул он скорбно, - помните такое слово - лорнировать? Материал ваш неплох, но сыроват, дорогой Гость. Не чувствуется горения души. Одни голые факты. Впрочем, посмотрите сами, или лучше прочтите вслух.
- Немало авиапассажиров из государств, страдающих под невыносимым гнетом утопизма, - прочел он свой текст вместе с поправками Василия Львовича, - пользуются уникальным шансом, который им дает остановка самолета в аэропорту Гусево, на демократической земле Аркадии. Они выбирают то, без чего не может жить уважающий себя человек - свободу. И не обманывает их ожиданий Аркадия - страна иммигрантов. Не все они попадали сюда так драматично, как я, тридцатипятилетний редактор из Столицы, которому давно уже стала невыносимой жизнь в Отечестве, где элементарные права человека - лишь несбыточная мечта для миллионов граждан, не принадлежащих всесильной партийной элите..."
Гость потянулся к своей стопке, чтобы отбить неведомо откуда взявшийся во рту, но достаточно отчетливый привкус мыла. На мгновение он даже предположил, что его разыгрывают.
- Похоже на стиль утопических газет, верно? - ласково спросил господин Шмидт. - То-то и оно. Вы слыхали о главном принципе гомеопатии? Об истреблении подобного подобным?
- Отечественный читатель воспитан на таком стиле, - зарокотал граф Толстой, - ему не понять красот и оговорок нашей либеральной печати. И если утописты позволяют себе поносить западный мир на своем отвратительном, но действенном жаргоне, то наш долг, - голос его странно гремел в маленькой гостиной, - выхватить из их поганых, обагренных кровью рук их собственное оружие.
При этих словах Василий Львович и Константин Дмитриевич жизнерадостно переглянулись. После следующей стопки граф Толстой очутился на диване, между Гостем и господином Шмидтом, и, склонившись к незадачливому беженцу, положил теплую руку ему на колено.
- Мне хочется видеть и вас членом нашей большой семьи, - заключил господин Шмидт, - и пусть вас не смущает, что мы занимаемся пропагандой. Главное - чему служит пропаганда. Распространению власти утопистов, ассирийцев и масонов на все человечество - или победе здорового христианского начала?
- Да-да, - кивнул Гость, пытаясь отодвинуться от графа Толстого.
Дальнейший разговор (возможно, благодаря быстро пустевшей бутылке императорской водки) был сбивчив, и крутился вокруг ассиро-масонского заговора, к которому и граф, и Василий Львович убедительно приплели и утопистов, и газету "Истина", и тогдашнего премьера Аркадии и даже торговцев подержанной фотоаппаратурой из Нового Амстердама. Досталось также и Марии, и Михаилу, и неизвестному Борису - также сотруднику редакции.
- И все же ваш очерк принят, - рука господина Шмидта легла на другое колено Гостя, - если вы, конечно, согласны с поправками.
- Я написал еще один, как вы велели, - с облегчением сказал Гость. Так страстно размахивал граф Толстой своим шутовским лорнетом, так устало и всепонимающе усмехался Василий Львович, что шизофреническая чушь, которую они наперебой несли над столиком с копченым сигом, вдруг показалась ему не такой уж нелепой. "Пускай с ними спорит мой Татаринов, - подумал Гость, - а я лучше буду слушать, мотать на ус, да расписываться на оборотной стороне предстоящих чеков. Допустим, в этой гостиной пирует глупость - но разве не все средства хороши против подлости? Да и кто я такой, чтобы судить?"
- Валяйте, - благосклонно щегольнул господин Шмидт столичным слэнгом, - поправим и этот. Вот вам вместо пособия по журналистике, - он вынул из-под столика комплект "Союзника", завернутый в коричневую плотную бумагу, - а теперь давайте поговорим о чем-нибудь попроще.
Главный редактор "Аркадского Союзника" нацепил поверх пиджака кокетливый шотландский передник, прошел на кухню - и вскоре по всему дому разнесся запах имбиря, кунжутного масла, кориандра и свежего чеснока. "Во всякой славянской семье в Шанхае, - пояснил он, - служил повар-китаец. А я был весьма наблюдательным юношей. "
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая
Скоро летнее солнцестояние, скоро - отдаленное уханье ушастой совы под говорящими звездами Зеленых Холмов, но куда спешить - задержимся, отступим назад, чтобы воскресшие вязы зашуршали широкими саржевыми листьями, чтобы над трещинами и выбоинами тротуаров Плато, снижаясь, кружились нежно-зеленые, крылатые, - и если одно семечко склюет малиновка, а другое смоет надвигающейся на площади города лиловой грозой в канализационный люк, то одно из тысячи - чудом занесет в запущенный палисадник, а одному из миллиона, быть может - укорениться в жестком дерне, взойти, выпустить первые листья - пускай следующей весною немолодой обитатель сырой подземной комнаты с видом на задний двор вновь поразится своенравию простоволосого времени, которое в свой черед одаряет всякую тварь то жизнью, то смертью. Да, мы в мае еще, и с угловатым казенным чемоданчиком бродит наш Гость, томясь в пиджаке с бронзовыми львами на пуговицах, по громыхающему тормозами и клаксонами Екатерининскому проспекту, перестав удивляться пурпурным и бирюзовым прическам панкующей молодежи, отвергая осторожные призывы дам в черных колготках, подавая на опохмелку знакомому ярыжке у приземистой автобусной станции.
Только с Василием Львовичем худо.
Пожалеть бы старика, позволить бы ему дожить остаток лет на заслуженную пенсию, но кто я, в сущности, такой, чтобы распоряжаться его судьбой, не умея обустроить даже свою собственную.
Приедут на похороны сутулый сын - специалист по рекламе из Метрополиса и рано располневшая дочь, многообещающий бухгалтер из Новой Ирландии, и брошенная жена молча закутается в побитый молью черный платок. И под тихие, под отчетливые команды крепконогой блондинки в джинсовых шортах заорудуют двое бородатых крепышей нехитрым приспособлением из веревок и блоков, без натуги опуская в разверстую яму добротный древесностружечный ящик, отделанный дубовой фанерой.
Чинное, чистое кладбище над рекой пополнится еще одним песчаным холмиком, заваленным недорогими букетами и венками из еловой хвои.
Кусает увядшие губы в сторонке брошенная жена, граф Толстой, неуклюже озираясь, пропускает к открытому гробу сына и дочь покойника, а потом бочком склоняется над телом и сам, целуя господина Шмидта в оплывший лоб, густо покрытый похоронным гримом.
Человек сорок, а может быть, и пятьдесят столпились погоревать в прохладной деревянной часовне при небольшом славянском кладбище. Не по-аркадски пахло ладаном, а может быть, и смирной, поблескивали медные оклады икон, лики святых глядели сочувственно, и тонкие свечи полыхали желтоватым огнем. Молодой священник вещал по-церковнославянски с галльским акцентом, а безучастный господин Шмидт, подобно многим покойникам, лежал вовсе не умиротворенно, наоборот, нахмурившись он лежал, будто самого сокровенного так за всю жизнь сказать и не успел. Опоздавший Хозяин (с порядочной охапкой роз, перевязанной креповой лентой) до поры до времени деликатно покуривал у наружных дверей, а после отпевания - затоптал свой окурок и вызвался нести неприятно тяжелый гроб. Подставили плечи и сын покойника, и Толстой, и Эдуард, и Михаил, и неизвестный старик-славянин, который на пороге часовни задохнулся и зашатался, но своей ноши, однако, не уронил - доставили, и опустили осторожно, и поставили на самом краю ямы.
- Может, оно и к лучшему, - Михаил вырулил с лесной дороги на шоссе. - Старость ужасна. Паралич, рак, - он задумался, - артериосклероз. Медленно гаснешь, и ничего не поделать.
- Все-таки жалко, - отозвалась Мария.
На заднем сиденье автомобиля помалкивали двое сотрудников мадьярской редакции "Союзника", не знавшие по-славянски.
- Ну, покоптил бы он небо еще лет десять-пятнадцать, - сказал Михаил. - Настрочил бы еще пятьсот страниц воспоминаний, будто кого-то волнует быт славянских фашистов в Шанхае. Говорят, он еще какой-то роман сочинял на досуге. Представляю качество. Старик в своих статейках и то двух слов связать не мог. Что еще? За водкой с боевыми товарищами перемывал бы косточки ассирийцам и масонам. Обратил бы этого лопуха Гостя в свою веру. Продолжал бы вести кондуит на опаздывающих, засекать время перекуров...
- Кондуиту конец,- поморщилась Мария, - и перекурам тоже. "Союзник" закрывают, дубина. Плакал твой будущий дом в Маячном поселке.
- Откуда ты знаешь? - вздрогнул Михаил.
- Все уже знают, кроме тебя.
Кавалькада разнокалиберных автомобилей заняла всю мостовую рядом с домом господина Шмидта и напротив. Расторопные барышни из кулинарной фирмы хлопотали над поминальным столом, к которому граф Толстой добавил всякой славянской всячины, включая, между прочим, и несколько бутылок хорошо, но не чрезмерно охлажденной водки.
- Мы лишились верного друга, - директор Международного отдела опасливо поглядывал на маринованный подберезовик, истекавший слизью на его тарелке, - добросовестного работника, замечательного человека, честно прожившего жизнь, полную испытаний. Вырастившего двоих достойных граждан Аркадии. Немало сделавшего для того, чтобы во всем мире, и особенно в Отечестве, знали правду...
До чего унизительна смерть, размышлял Гость.
Мало кого пускал Василий Львович дальше своей карликовой гостиной с бархатным диваном, лаковыми шкафчиками и китайскими безделушками, рачительно помещенными под стекло. Только однажды показал он Гостю свой кабинет: заветную картотеку в пластиковых коробках, плотные пыльные ряды пожелтевшей славянской периодики, и даже наглухо замкнутый ящик письменного стола, где хранилось, по словам господина Шмидта, "дело жизни, которое обнародовать можно только когда я, молодой человек, переселюсь из этой юдоли в лучший мир". Между тем многие гости скорбного пира, разобрав стаканы, мало-помалу разбрелись по всему дому. Одни любопытствующие листали книги в опустевшем кабинете и вынимали из журналов закладки, иные спустились в подвал, где с потолка свисали змеевидные фотопленки на прищепках, проявленные перед отъездом в министерство, а Михаил с Эдуардом и вовсе обнаружили в одном из кухонных шкафов самогонный аппарат из кастрюли-скороварки и медной водопроводной трубы, очень похожей на те, из которых Всемирный союз поэтов сооружал свой глобус. Дочь с матерью всхлипывали на кухне, собирая в мешок для мусора пластиковые стаканы и бумажные тарелки. Дюжины полторы гостей, впрочем, засиделись за столом.
- Можно, наконец, без стыда раскрыть, - настаивал на ломаном английском давешний старик, не оплошавший при выносе гроба, - что покойник сражался с утопистами не только словом. Боевые товарищи по Добровольческой армии помнят его святую ненависть к поработителям Отечества, его героическое решение - встать на сторону третьей силы, сражавшейся и против утопической диктатуры, и против нацистов. Я предлагаю поднять бокалы за добровольческую славянскую армию, и пусть этот тост...
Заместитель директора международной редакции заерзал на стуле. Михаил отвлекся от размышлений о самогонном аппарате и с легким, но отчетливым стуком поставил свой стакан на стол. Эдуард, помедлив, сделал то же самое, за ним Мария. Не понимавшие по-славянски смотрели вопросительно, но тут старик закашлялся, затрясся, отодвинул и свой лафитник, так что осталось непонятным, выпила ли публика за добровольческую армию, или за упокой души господина Шмидта, или просто так - чтобы разогнать собственную тоску.
Только граф Толстой, не заметив назревшего было скандала, слонялся из комнаты в комнату, увиливая от пронзительных взглядов сына и дочери покойника, как, впрочем, и брошенной жены. Но ревностью он не мучился больше. И то сказать, совершенным капризом была она даже два дня назад, а уж теперь, по совести говоря, была бы и вовсе нелепой.
Умер господин Шмидт у телефонного аппарата, едва вернувшись из столицы с неутешительными новостями. Обеспокоенный граф Толстой открыл дверь своим ключом и обнаружил - ах, сами знаете, что он обнаружил, сами представляете, как судорожно принялся набирать номер скорой помощи, затем полиции, не догадываясь первым делом расстегнуть на старике черный пиджак, развязать узенький синтетический галстук, расстегнуть, наконец, душащий ворот белой рубахи. Искусственное дыхание мертвому он делал, прижавшись губами к его обмякшему рту, пока прибывший фельдшер не махнул рукой при первом же взгляде на лежащего. К восьми утра, собравшись с духом, граф раскрыл записную книжку покойника и позвонил в Метрополис и в Новую Ирландию. В девять утра, облаченный в траур, он обошел кабинеты коллег, однако мрачные новости из Столицы (услышанные от покойника по телефону) пока придержал, справедливо полагая, что существование "Союзника" или его закрытие - сущий пустяк по сравнению со смертью господина Шмидта.
Вот, собственно, и все, вернее, почти все.
В лифтовых холлах Издательства развесили типографский бланк с вписанным от руки именем Василия Львовича и соболезнованиями высокого начальства. Ахнул Эдуард. Вздрогнув, поправила чудные свои волосы Мария. Ужаснулся впечатлительный Гость. Помрачнел для виду Михаил, больше других страдавший от мелких придирок старика.
А у окна с видом на пивоваренный завод граф Толстой все звонил в фонд Достоевского, в церковь, на кладбище, в правление союза Славянских добровольцев. Потом за его дверью застучала машинка. Хотелось быть проникновенным и любящим, но стоило закрыть глаза - и мерещились не ровные строчки будущего некролога, но окоченевший, липкий Василий Львович в расстегнутой рубахе, в игривых широких подтяжках, с неестественно запрокинутой головой и колючим подбородком.
Пострадав над машинкой, граф позвал в кабинет Гостя.
- Вы на меня сердитесь за позавчерашнее, - полуутвердительно сказал он.
- Помилуйте, - Гость пожал плечами.
- Я думаю, меня Бог наказал, - глаза его смотрели мимо собеседника, в белую крашеную дверь, в обрамленный диплом об окончании бывшим хозяином кабинета курсов деловой администрации. - Василий Львович оставил вам какие-то бумаги, разберитесь в них, пожалуйста.
О Господи, каким невыносимо жалким вдруг показался Гостю и сам кабинет, и подшивки славянских газет, и выгоревшая карта Аркадии, где осталось только два цвета - голубой и серый, и каллиграфическое расписание дежурств на стенке справа от кресла покойника (сотрудникам раздавались копии, сделанные на том самом допотопном ксероксе). Какая египетская пирамида начальников давила на Василия Львовича, как он, должно быть, стеснялся своего акцента в кабинетах министерства и на совете директоров издательства. Почему он показался мне поначалу таким всесильным, таким самоуверенным? Потому что сулил освобождение от овощного магазина? Или потому, что держал старческой рукой ниточку, тянувшуюся через океан в Отечество? Никакой ниточки нет, вздохнул опечаленный Гость, и не было, и вообще ничего нет на свете, кроме неназойливого жужжания кондиционера, бесшумного движения пыльной листвы за окном, да свежего речного песку на завтрашней могиле.
- Слишком большая разница в возрасте, - бормотал граф Толстой, - я его еще дразнил этим, тиранил. Переезжать к нему отказывался, он ревновал и нервничал. И семейство это проклятое. Все мучили его, обступали со всех сторон, давили. А я разве виноват, что он развелся? Меня в то время еще и в Аркадии не было... - он вдруг побагровел и замолк. - Слушайте, Гость, поможете мне написать некролог? Вы с ним виделись чаще других в последние недели.
- Не терзайтесь, - Гость вздохнул. - Бог дал, Бог и взял. Некролог я напишу. Можно в рабочее время?
- О Господи, о чем вы. Возьмите пакет, возьмите мой набросок, - он толкнул к нему заклеенный толстый конверт и отдельно - машинописный листок. О Господи, - повторил он, кривясь. - У меня никого, никого здесь не было кроме старика. Он подозревал, что в Арлекинию я поехал развлекаться с другими. А я... его пенсии и моих сбережений должно было хватить, это у моря, он бы там прожил до девяноста лет, и я хотел сюрприз... устроить...
Граф Толстой неожиданно всхлипнул, отвернулся - и Гость, сложив вчетверо неудавшийся некролог, выскользнул из кабинета.
- А наш аристократ все горюет, - донесся до него слабый смех из кабинета Михаила, - крокодиловы слезы льет.
- Как вам не стыдно, - сказал Гость в распахнутую дверь.
- Оставьте, - прошептал Михаил. - Вы наивны, Гость, как большинство новых выходцев из Отечества. И напрасно вы, между прочим, лебезите перед Толстым. Неизвестно, кого назначат новым заведующим.
- Он у нас артист жизни, - хмыкнула предательница Мария. - Что ему до таких будничных вещей.
- Лично я непременно подам заявление, - встрял Эдуард. - С нашего графа вполне хватит завещанного особнячка. Не хватало еще, чтобы другой ассирофоб стал нашим начальником. И все ребята подадут, верно? Нам главное, чтобы этот тип не пролез в освободившееся кресло, ну и чтобы со стороны никого не пустить.
Кроме некролога в "Новом Славянском Слове", думал Гость, стуча по клавишам, что заработал за двадцать без малого лет в редакции Василий Львович? Право на зажиточную старость? на отдельную больничную палату с цветным телевизором, на экране которого проплывает натуральный белый лебедь, непостижимым образом олицетворяюший туалетную бумагу? Только и утешения господину Шмидту, что будет лежать он на загородном кладбище, и на могилу ему, когда земля осядет, поставят не безликую цементную плиту, а каменный крест с двуязычной надписью. Фотопленки останутся неотпечатанными, мемуары - недописанными, и дело жизни - незавершенным. Но дело жизни, между нами говоря, такая штука, что начинают его одни, продолжают другие, а завершить никогда и никому не удается - если, конечно, не верить богословам, слишком буквально толкующим откровение святого Иоанна, или ученым экологам, сулящим нам с вами неотвратимую гибель в бензиновом, или того хуже, ядерном дыму, на обнищавшей и замусоренной планете. Василий Львович, сидючи за рюмкой доброй лимонной настойки, в апокалипсисе сомневался, экологические пророчества относил на счет коварства утопистов и ассиромасонов, о смерти задумывался нечасто, но успел, однако же, распорядиться: ни в коем случае мертвого тела его не сжигать в печи, а напротив, положить в мирную землю поближе к обрыву, над извилистой речкой совершенно славянского вида, где достоверно водились щуки и сомы, а в верховьях, по слухам, и радужная форель.
Глава вторая
"Плакала моя денежная и нехлопотная служба, - стучал на машинке Гость. - Бог уберег меня от гаденькой радости при смерти Василия Львовича - ведь мог бы кто-то из редакции получить повышение, и постоянная вакансия освободилась бы для меня, болезного. Но не грядет алчным апатридам продвижения по шаткой служебной лесенке, и свободных мест не предвидится - наоборот, дорогая моя, все явственней близится агония нашего самаритянского издания. Ах, не умирал бы я на месте господина Шмидта, прости за кощунство, а ушел бы на досрочную пенсию, в Арлекинию бы укатил, в домик, присмотренный своим Ромео (или Джульеттой? прости мне невежество в технике любви такого, непривычного мне рода). Старик (я писал тебе об этом) в последние недели часто приглашал меня, и я, грешник, подозревал Бог весть что - пока не получил его посмертной записки и пухлой рукописи в конверте. Господи мой Боже, потайным трудом всей его незадачливой жизни оказался чудовищный "новеллоцикл", и он меня обхаживал не ради моего белого тела, а чтобы я это произведение отредактировал и отдал в печать. Мне даже завещана на это порядочная сумма - на год пристойной жизни, примерно. Но вряд ли я сумею этим заняться, при всей симпатии к покойному, нет, описание разделенной и весьма чувственной любви Нострадамуса к королю Фридриху меня как-то смущает, а кроме того, он записал себе в единомышленники и Сократа, и Франциска Ассизского, и Эйнштейна - все они восторженно совокупляются с молоденькими учениками, а у тех "лучащиеся глаза наполняются счастливым изумлением от того, что это, оказывается, совсем не больно", и "блаженная судорога оргазма вдруг сотрясла все тело Байрона, и в его пронзенном этой ослепительной молнией мозгу вдруг родилась последняя строчка поэмы, над которой он бился все последние месяцы."
А я вот все последние месяцы жил будто под наркозом после ампутации, лишь эти похороны меня встряхнули - начал заново учиться смотреть вокруг, спокойно и трезво, не терзаясь мыслями ни о себе самом, ни о тебе, ни о нашем отечестве. Я писал тебе про воздушный замок? он на пожарной стене нарисован, на соседнем доме. Мне рассказывали соседи: лет пять назад мэрия создала особый фонд поощрения монументального искусства. Ну, отцы города народ простодушный, кто к ним первый явился - тот и художник, тому и кисти в руки. Десяток пожарных стен, не меньше, разрисовали какой-то безвкусной мазней. Но моя стена - исключение. Художник прямо на голый кирпич наложил нетолстый слой грунта, или штукатурки, я уж не знаю, как называется, и написал многообильные облака барашками, а в них - замок с круглыми башенками и разноцветными флюгерами, слегка смахивающий на больницу имени королевы Виктории. Кое-где краска уже отвалилась вместе с грунтом, сквозь облака проступает старинный вишневый кирпич - грустно и легко перед этой картиной задирать буйну голову к подвижным и недолговечным настоящим облакам, за которыми мне тоже нередко мерещится каменная стена.
Ты уехала, не простившись со мною, без звонка и записки, а я на следующий же день переселился от недоумевающей Евгении в старый переулок, на второй этаж полусгнившего дома, навеки пропахшего пылью, мышами и керосиновым чадом, и душа моя в те месяцы отупела, как теперь - после Гусева. Объяснишь ли мне эту загадку, милая, почему ее, вертихвостку, то колотит малярия, то разбивает паралич, где золотая середина? Ты, конечно, понимаешь, почему я не оставляю на письмах обратного адреса, почему не звоню тебе. Не из конспирации, что ты, какая уж там конспирация. Мне выговориться нужно, но слушать и отвечать я пока не в силах, а гордыня моя сатанинская тебе известна - желаю явиться если не постукивая стеком по голенищу, то уж с головой поднятой, а не опущенной.
Ну не смешно ли, любимая моя (еле выписалось, после такого перерыва), настолько не видеть окружающего чудного града, унылой тенью дефилировать по расцветающему парку, хандрить в подвальной клетушке, разглядывая малознакомые звезды в немытом окне. Сколько раз я представлял тебя на твоих Зеленых холмах по тем фотографиям (даже моей небогатой эрудиции хватило, чтобы понять - дом твой сущая хижина дяди Тома, да и автомобиль допотопный). Моего Татаринова, от которого я твое существование держу в строжайшем секрете (нечего баловать этого борзописца), непременно потянуло бы придумать тебе редкую профессию, допустим, преподавать, ну, не знаю что, сольфеджио какое-нибудь, или историю архитектуры - но я стреляный воробей, и подозреваю, что свой скромный кусок заокеанского хлеба с маргарином ты зарабатываешь куда более заурядным образом. Скажи, а твои волшебные Зеленые Холмы - не добровольная ссылка - или я неправ? Или там действительно та благодать, о которой неустанно твердит Хозяин?
Да, просыпаться-то я просыпаюсь, но сквозь обрывки сна продолжает мерещиться мне проклятое Гусево и вся безумная сцена так называемого побега. Как нестерпимо мне было в тот миг сузиться до точки, до нашлепки на канцелярском бланке. Был я, худо-бедно, человек, а стал - ну, сама знаешь, кем я стал, о чем меня первым делом спрашивают любые новые знакомые, норовя ограничить собеседника простым и понятным качеством. Так, между прочим, семь лет тому назад ты в устах Евгении превратилась в "эту женщину", а я, услыхав, расхохотался, до слез оскорбив бедняжку, благо она никак не могла уяснить, отчего весь сыр-бор - ведь ты-то, разлучница, уже исчезла как бы навеки на грохочущем своем авиалайнере, и не было резона мне, оставленному, расставаться с уютом почти семейным".
Он отложил с колен машинку, вздохнул. Не сбывалась тайная надежда на то, что женщина с короткой стрижкой, поняв его робость и гордость, однажды вечером притормозит свою тронутую ржавчиной машину у его дома, и позвонит в дверь, и спустится по подвальной лестнице, подбирая длинное платье - а уж дальше он и мечтать не смел, дальше слезы сами собой лились из глаз, а губы расплывались в улыбке полного и окончательного блаженства. Ну что же, утешал он себя, с возрастом мы теряем вкус к любовным играм, и коли я не даю обратного адреса, то почему бы и ей не пожать плечами в ожидании следующего письма - да и возможно ли торопить превращение этой почти безнадежно астральной истории в тепло длиннопалой, худощавой руки, в особый поворот вскинутой головы, даже низкий голос в телефонной трубке. Тем более, что была Елизавета женщиной упрямой и своенравной.
"Давно ли вы виделись с Сюзанной? - снова застучал он. - Иногда мне кажется, что ты наслала на нее порчу. В Столице она была растерянна, но не безнадежна, а здесь... знаешь, ее бы отправить в хороший старомодный нервный санаторий. По-моему, Хозяина она давно разлюбила, но боится уйти, а он ее терзает, не умея примириться с тем, что к нему, артисту жизни, может охладеть какая-то аркадская истеричка средней руки (нарочно пользуюсь твоим старым ехидным определением, чтобы поиздеваться - Сюзанну я все-таки люблю, и буду защищать, несмотря ни на что, слышишь?) Никогда не забуду, как мы с тобой впервые явились в их квартирку в Сокольниках и ты, ангел мой ненаглядный, раскраснелась, побледнела, приумолкла - теперь-то я понимаю, что тебя, утопическое дитя, сразила полочка в ванной комнате с запасами недорогой косметики и мелких штучек, которыми здесь может похвастаться любая продавщица или швея с потогонной фабрики. Да-да, не спорь, зависть тебя сразила, и вдобавок, разумеется, стыд, что ты, такая просвещенная, можешь поддаться столь низменному чувству - прав я или нет, признавайся. Злополучная же Сюзанна еще и подыграла тебе, невинно пожаловавшись на то, что жалованье ее ничтожно, и все, буквально все - я запомнил эти слова - приходится ввозить из-за границы, а зубная паста кончается, и придется унижаться перед посольскими, или самой ехать в Гельсингфорс, за самым дорогим в моей жизни тюбиком зубной пасты, сказала она. И подняла на тебя глаза, как бы ища сочувствия, а на самом-то деле, вероятно, ревнуя тебя к мужу и желая уколоть таким вот, прости уж, чисто женским способом.
Обеим вам, милые мои красавицы, недостало в тот день великодушия. Она ведь не на отсутствие пасты пожаловалась (прекраснейшим образом перешла голубушка на отечественную, и с зубами у нее все в порядке, не то, что у твоего покорного слуги - прости, коли я однообразен), а на одиночество. Способ не лучший, согласен, но и ты, ей-Богу, могла бы добросердечно признать за нею право тосковать по привычному, забыв на это мгновение свои туземную тягу в заокеанский парадиз, где улицы вымощены деодорантом и зубной пастой. Впрочем, что я впадаю в нравоучительный тон, хорошая моя - многое ты, должно быть, теперь понимаешь во сто крат лучше меня. И не преувеличивай мою злопамятность - я начисто забыл и ту колкость, которую ты отвесила бедной девочке, и ее ответную. Но тем же самым взглядом, бессовестная, что в ванной комнате, ты стала оглядывать всю эту жалкую квартирку западного человека на отечественной службе, с разрозненными копиями Newsweek’a, календариками, открытками, и яркими занавесками - которые, как я тебе уже тогда пытался вдолбить в голову, не из Аркадии были и даже не из Гельсингфорса, а из самого прозаического хозяйственного магазина по соседству. Подумать только, какая соломинка может переломить спину верблюду - боюсь, что аккурат в тот злосчастный вечер заразилась ты вирусом бегства из отечества, - хотя с верблюдом сравнивать тебя, честное слово, не хотел.
Сесть бы, между прочим, да сочинить бойкий полу-журналистский труд о странной колонии западных людей в нашей столице - да лень, и дел много. Вот тебе зато пишу, и повесть замыслил. Смешная должна бы получиться повесть, знаешь, только смеяться я разучился. Стал, как все недавние апатриды, серьезен и напыщен, то умиляюсь, то сержусь на отсутствие какой-то особенно убедительной игры на лире или флейте среди аркадских лужаек - а ведь все возможности дадены им для этого, подлецам, - то злюсь на самого себя за невежество, за то, что берусь судить о моих новых соотечественниках, толком не зная, чем дышат они, словом, не скучаю. Между тем (улыбнись со мною) мой угреватый и безработный сосед, любитель облегченного пива, митингов, демонстраций и хоккейных матчей, вечерами исправно садится за стол и творит искусство - вырезает из дерева кораблик, эмблему пивоваренной компании, напротив которой я имею удовольствие служить. И не просто вырезает, дорогая моя, а украшает разноцветной фольгой и на деревянные мачты клеит тряпичные паруса. Нет, все-таки невозможно разучиться смеяться. Вот еще: почти всякий день слушаю от одного коллеги лекции о приобретении синеватой уцененной курятины, так чтобы так, чтобы сразу набить ею ей большую часть морозильника, а там, стоит мне поддакнуть ему, и инструкции о том, где купить половину коровы, разрубленную и упакованную, но дальше, дальше, дальше идет самое задушевное: неисчислимые выгоды от покупки собственного дома, особенно если ухаживать за ним самому, причем, поверишь ли, сначала следует приобрести дом двухквартирный, неторопливо за него выплачивать, а когда он подымется в цене (что происходит с неизбежностью старости и смерти), продать и купить одноквартирный, сначала, может быть, не в самом лучшем районе, а затем повторить операцию, и так ad infinitu - я бы сказал ad nauseam, или ad mortem, но моё мнение Эдуарда волнует вряд ли.
А вечерами наступает черед иных лекций, от помянутого выше творца изящных искусств. Помнишь, как мы с тобой все бились, не в силах уяснить, отчего в нашем отечестве скучные и недобрые люди столько лет творят свои кровавые безобразия? Ах, моя милая, никакого секрета нет, просто сами они орангутанги, и в других умеют орангутангов будить. Мой соседушка - я про себя называю его Жильцом, - Федерацию вашу (у тебя уже есть тамошний паспорт?) от души поносит, достается и аркадским капиталистам, ну а пуще всего - англоязычным аркадцам, которые, по его словам, держат Новую Галлию в черном теле. Он и Отечество, кстати, клянет последними словами, и сомневаюсь, что хвалит хоть одно общественное устройство на свете - разве что в Шкиперии, где священников, говорят, публично вешают за крещение детей. Вчера я спросил, что он будет делать с людьми вроде меня, коли когда-нибудь придет к власти. Глубокомысленно отпил негодяй купленного за мои трудовые доллары пива и почти в точности повторил бессмертную фразу Алеши Карамазова. Так и сказал, утробным таким, сладострастным голоском: "Расстреливать". Потом, правда, добавил, что кое-кому, вероятно, удастся отделаться высылкой за границу. Дурак-то он дурак, но мне стало неуютно. До расстрелов у них дело дойдет нескоро, но в одном у него немало единомышленников: в отделении Новой Галлии от Аркадии, хотя и не на таких кровожадных началах.
Ну и хватит о нем.
Милая, милая моя Елизавета, ты уже забыла, наверное, что никто, кроме меня, не называет тебя так. Приезжай ко мне в гости - скоро я осмелею настолько, что дам тебе адрес. Увидишь чудный запущенный Город, мы будем на фаэтоне подниматься на Королевскую гору, мимо Бобрового озера (которое на самом деле вовсе не озеро, а мелкий пруд с банками из-под прохладительных напитков и сигаретными пачками на дне), будем любоваться с горы Градом Марии, крестообразным небоскребом в самом центре, - будем ругаться на неисправные туристские бинокуляры, пожирающие наши монетки, а когда будем возвращаться в сумерках, дорогу нам перебежит длиннохвостый толстяк скунс, и парковая охрана будет гнать его обратно в заросли, чтобы не пугал честного народа, в смысле нас с тобой. И по утрам я буду в кафе кормить тебя завтраком, потому что таких слоек и такого кофе по-итальянски, как в Городе, говорят, не подают нигде на этом континенте. Или на твоих Зеленых Холмах лучше?
До свидания - в дверь стучат, и хорошо, а то нарушу правила игры и напишу адрес. Должно быть, сосед снова собирается промывать мне мозги. "
Глава третья
Первую ночь в доме на Западном склоне Коган провел в трещащей по всем швам пижаме Хозяина, зубная щетка у него оказалась собственная, а что до белья, то перед сном он, стыдливо озираясь, развесил на спинке стула в мансарде тщательно простиранные носки с неумелой штопкой и ветхие сатиновые трусы. Если Сюзанна, по своим собственным причинам, весь вечер отводила от Когана взгляд, и даже, признаться, разревелась потом в своей неприбранной спаленке, то муж ее, напротив, присматривался к несуразной фигуре писателя с особенным расчетом. Попросту говоря, он на глазок оценивал размеры беспризорного, чтобы на следующий же день осчастливить его порядочным ворохом одежды, кожаным футлярчиком с латунным бритвенным прибором, вассермановским вечным пером, чемоданчиком "дипломат" и двумя обувными коробками - не из тех, конечно, магазинов, где Хозяин одевался сам, но все же далеко не с бульвара Святого Себастьяна и даже не из подвала Wheaton’a. Коган, помогавший выгружать купленное из багажника, недоуменно сбросил все пакеты на диван в гостиной.
"Не туда, - крикнул ему вслед Хозяин, очевидно наслаждаясь ролью благодетеля, - тащите к себе в мансарду, примеривайте, не стесняйтесь!"
Поднимался по сосновой винтовой лесенке заросший, с нездоровой полнотой и апоплексическими щечками бродяга. Спустился же через полчаса полноватый джентльмен в расцвете лет, с глазами, не тонущими в сетке вялых тряпичных морщин, но оживленно и даже весело созерцающими Божий мир. Гардероб ему выбрали добротный, облегченно классического стиля (серый твид, ответственные, но как бы и слегка фривольные складки фланелевых штанов, безошибочно европейские ботинки мягкой кожи). "Позвольте, - Хозяин, качая головой, снял с шеи Когана галстук, завязал заново, затянул, отступил полюбоваться своей работой, - Сюзанна!" Скрипнула дверь спальни, и жена его направила вниз заспанный, как всегда недовольный взгляд.
- Коган! - она вдруг засмеялась. - Вы ли это?
- А серьезно - я ли это? - подхватил писатель. - Жизнь врасплох и невпопад хорошо сменить поэту на профессорский наряд. Се, пиджак на мне удобный, хороши штаны на мне, а вокруг сияет добрый дом на Западном холме. Годится в качестве оды, Хозяин?
- Это вам самому ода, а не мне. В зеркало посмотрите, Коган - у вас сразу вышибет из головы эту дурь о возвращении черт знает куда.
В том же наряде, правда, не в белой рубахе, а в клетчатой, с расстегнутой верхней пуговицей, и сидел Коган в гостиной три дня спустя. Бритвенного лезвия он, по старой привычке, вовремя не сменил, и оттого щеки поэта были в засохших порезах, да и сам он выглядел старше своих лет.
- Ну что, вы еще здесь?
Вскинув глаза от тощей отечественной газетки недельной давности, Коган понимающе улыбнулся. Свои невежливые слова Хозяин, разумеется, сгладил добродушной интонацией, как бы начисто отменявшей сам вопрос, и более того - вроде бы поощрявшей Когана к дальнейшему чтению на диване, напротив пыльного, редко топившегося камина, за продолговатым столиком на раскоряченных львиных лапах, под рык и хрип старинных часов, контрабандой привезенных из Отечества.
На столике, помимо газетки, валялись славянские журналы в тусклых обложках, стояла фаянсовая кружка с остатками чаю и начатая жестяная банка печенья. Крошки и сигаретный пепел густо покрывали как столик, так и ворсистый алый ковер.
- Да пошутил я, не дергайтесь. Просто я думал, что вы у себя. Чем так пахнет в доме? Горелым луком? Что вы успели вычитать в этой газетке?
- Обычный вздор, - сказал Коган. - только про войну в Пактии стали писать чуть побольше.
- И за каким чертом они туда полезли, - зевнул Хозяин, - никогда не пойму. И как вы можете читать всю их белиберду про домны и посевные кампании. Хотите выпить? Держите. Да не так, дорогой вы мой, имейте почтение к благородному напитку. Вот-вот. Ваше здоровье, любимец муз и граций. Видео смотрели? Зря, у нас, ей-Богу, неплохая коллекция. Сочинили что-нибудь?
- Нет.
- Торчите сутками в своей мансарде, воздухом не дышите, прокурили весь дом. Может, устроить вас на службу?
- У меня есть работа на лето, - сказал Коган.
- Могу себе представить.
- Серьезно. Настоящая работа. В летней славянской школе на Зеленых Холмах нужен поэт, чтобы читать лекции и вести рукописный журнал. Две с лишним тысячи долларов за семь недель, на всем готовом. Комнату отдельную дают, даже с кухней. Я прямо отсюда и поеду.
- Школа в Северопольске? - Хозяин присвистнул. - Что ж, поздравляю вас. Замечательное место. У меня в этом городке когда-то жила добрая приятельница... да и в школе я многих знаю... Хотите, доставлю вас на автомобиле? Что на автобус тратиться. Кстати, я хотел вас сегодня взять поужинать.
- Сюзанна просила ее позвать, когда вы вернетесь, - сказал Коган, - Она ужин приготовила.
- Что? - изумился Хозяин. - Это ваше общество ее настолько преобразило?
- Ты не поймешь, - донесся с лестницы голос Сюзанны.
- Куда мне, в самом деле. Я личность приземленная, чуждая духовных высот и моральных мучений. Между прочим, господа, сегодня я подписал сделку на сорок шесть тысяч. Чистой прибыли. Коган, хотите, подарю вам автомобиль? Не такой шикарный, как мой собственный, но на полном ходу? Ах, я забыл, у вас, избранник Аполлона, водительских прав нет. А ты, Сюзанна? Хочешь автомобиль? Или вам хватит одного на двоих?
- Мы с Сюзанной идейные враги, - попытался отшутиться Коган. - Я, несмотря на возраст, остаюсь идеалистом, им и умру. Вы чистой воды прагматик, хотя и не без полета. А она...
- Заурядная истеричка, - повторила с лестницы Сюзанна слова Елизаветы, сказанные в свое время в большой запальчивости, - которая отказывается пойти к доктору, потому что ей нравится терзать окружающих своими воображаемыми страданиями. Впрочем, у меня и окружающих-то больше нет. Только вот этот стихоплет, да еще один, гниющий в своей норе на Плато за сочинением писем этой бедной дуре, которая...
- Сюзанна, - укоризненно сказал Коган, - что вы так разволновались? Вы же не просто так суетились на кухне? Спускайтесь к нам, не стойте на этой лестнице, как проповедник. Вы меня весь день голодом морили, - он улыбнулся.
- Правда, спускайся, - пробурчал Хозяин, отвернувшись от Когана, который, кажется, начинал приобретать не слишком приличную в семейном доме власть над Сюзанной.
Трапеза - вещь тонкая. Не хлебом единым, сказано, но иной раз основательная проза доброго застолья скрепляет людей прочней и быстрее любой поэзии на пустой желудок. С врагами не преломляют хлеба, запах семейного обеда и бульканье какого-нибудь кипящего супа способны успокоить самую мятежную душу. И се, уже улыбается Хозяин, терзая ножом подгоревшее мясо, и журит Когана за плебейскую привычку пить коллекционное вино, не смакуя, и даже Сюзанна выглядит - ну, не скажу счастливой, но умиротворенной.
А перед отходом ко сну, в неуютной гулкой гостиной она утешала своего постояльца, по-сиротски ерзавшего на краешке кресла. До новогалльского отделения Всемирного Союза Поэтов он так и не дозвонился.
"Там что-то говорят непонятное", - он все жалобнее вертел в руках алую телефонную трубку.
"Слышу, - захохотал Хозяин. - Компьютер автоответчик сообщает, что номер отключен. Как же фамилия вашего приятеля?"
"Телефон я наизусть помню, - Коган сглотнул слюну. - А фамилию потерял. Не понимаю, в чем дело. Я же по этому номеру из Нового Амстердама звонил. Буквально на днях."
"Значит, чтение отменяется," - не удержалась Сюзанна.
"Почему же, - запыхтел Коган, - попробую позвонить в ваш университет. Вдруг вспомнят."
"Вряд ли," - Сюзанна, не думая, погладила Когана по венозной руке. "Времена изменились, милый Коган, восьмидесятые годы - не шестидесятые. И о Всемирном Союзе Поэтов я тоже в первый раз слышу. Вы не врете случайно? Не отвечайте, если не хочется."
"Не вру, хотя вообще-то это моя профессия, врать, - сказал Коган, вдруг выпрямившись. - Я стихи об этом написал. Хотите послушать?"
Запах старости - море без соли, горечь, выцветший лиственный йод - обучившийся лгать поневоле у окна волокнистого пьет. Не прогневаться больше, облыжных снов не видеть, не гнать наугад площадями, где черный булыжник втиснут в землю, соседями сжат. И во рту не зализывать слово, будто опухоль или ожог. Это было моим, а чужого мне и даром не надо, дружок. Тишина, словно птица больная. Перепевы судьбы никакой повторяет старик, заслоняя звездный свет обожженной рукой. Не судить его давней Сюзанне, на бумаге смертельно бело - и бросается ветер в глаза мне, будто камень в ночное стекло.
- Какая такая давняя Сюзанна? - встрепенулся протрезвевший Хозяин. - Впрочем, можете не отвечать. Не в обиду вам будь сказано, дорогой вы мой пиит, стихи - жанр отживший. Поймите, я не сомневаюсь в вашем подвиге, как уважаю, скажем, подвиг буддийских монахов. Но что нам до них? Так и подвиг стихотворчества, ломки собственной судьбы, всех испытаний и судорог во имя благостных созвучий оказывается, по большому счету, напрасным.
- Не везде, - сказал Коган.
- Ах, любезный мой Коган, вы опять о загадочной славянской душе? Заблуждаетесь вы. Дело в том, что отечество наше просто затормозилось в развитии, сошло с магистральной дороги человечества на обочину, и живет устаревшими ценностями. Я, конечно, не утопические идеалы имею в виду, в них никто не верит, зато верят в нечто, как бы выразиться, сокровенное, противопоставленное тошнотворной идеологии. И скажу утешительное: в одном смысле ваш подвиг значителен, поскольку готовит нацию подростков к вступлению в семью взрослых народов. Причем я вовсе не утверждаю, что современному человечеству плевать на, употреблю уж ваше излюбленное словечко, духовность. Просто духовность другая, ближе к реальности, ближе к земле. Нынешнему человеку сподручней отдать свою десятку на помощь парализованным детям, чем на книжку стихов. Меня спрашивали в Столице - где Коган? Отвечаю: в Новом Амстердаме. Как поживает? По родине, говорю, тоскует. А печатается ли? Не без этого, отвечаю, какой апатридский журнальчик ни откроешь, всюду Коган чуть ли не на первой странице. Кто же его там читает? А никто, говорю, не читает Когана, потому что апатрид за два-три года становится нормальным человеком, с нормальными заботами, и жизнь вышибает у него из головы всю литературную дурь.
- Ну и что с этого?
- А то, дорогой Коган, что трезвости не хватает вам, как и всему усыновившему вас славянскому народу. Ветер, мол, в глаза вам бросается, как булыжник в стекло. Вам, значит, тоже хочется стекло - разбить, раз уж дверь заперта, и в другую жизнь - выйти. Невзирая даже на осколки стекла. Ну что же, рано или поздно оно разобьется. И в другую жизнь будет свободный проход. Но она окажется НОРМАЛЬНОЙ, вы понимаете это слово? Как в Аркадии, где у писателя, особенно вроде вас, престижа, денег и всего прочего много меньше, чем у владельца маленькой компьютерной фирмы.
- Говорите, говорите, - сказал Коган, - все это крайне занятно.Только зря вы про престиж и деньги. Настоящему писателю все равно.
- Будь вам все равно, - сказала Сюзанна. - вы бы не рвались обратно в Отечество.
- А кто сказал, что я настоящий писатель? Те - спокойно живут там, где родились, а уж если судьба их закидывает на край света, ждут своего срока, озираются вокруг в ужасе, может быть, но не гоняются за призраками. Я писатель второстепенный, как тот буддийский монах, который мастурбирует в углу своей кельи в час молитвы. Не переоценивайте моего подвига.
- Все у вас с ног на голову, - Хозяин зевнул, - впрочем, оно и немудрено в полтретьего ночи. Что значит - жить, где родился? Что, на нашем Отечестве проклятие лежит? Это заколдованное место такое, вы хотите сказать? А вы знаете, что любой пассажир утреннего трамвая в Столице, едва услыхав о героическом возвращении поэта Когана на родину, только сплюнет? Слава-те Господи, были примеры. Причем учтите, я бы не стал вам помогать, если б не верил, что вас не посадят, даже восстановят в Лиге утопических писателей. Одни бегут, другие возвращаются, - вдруг добавил он почти шепотом, - Бог знает что, всем не сидится на месте, все ищут гибели...
- И ты тоже? - впервые за несколько лет Сюзанна назвала Хозяина по имени.
- Я? Разумеется, нет. Я... я ищу жизни, если тебе угодно. И еще - что значит "ищу" ? Я ее нашел. Ты никогда меня не понимала, Сюзанна. Ты во всем видишь средство. Как и вы, Коган. Но разве жизнь - это навоз, удобряющий почву для прекрасного и высокого? Разве нынешний день, вернее, ночь, - это материал для воспоминаний, сырье для духовного или какого там еще развития? Это и есть она, жизнь, - волновался Хозяин, - вино на столе, агония хрипящих часов, одичавший сад за окном. Вы ужасно ошибаетесь, Коган, летели бы себе кленовым семечком по ветру, проще было бы, и честней. А у вас корысть в глазах. Одних страданий попробовали - не понравилось. Теперь хотите других. И обманетесь, как пить дать. Это я вам говорю, человек, который научился больше всего ценить жизнь, за то, что она уходит. Вы поняли меня?
- Конечно, конечно, - вскинул голову Коган. Его совсем сморило, и большую часть жаркой речи Хозяина он, признаться, продремал. Он с детства это умел - дремать с открытыми глазами.
Глава четвертая
Принято считать, что выходцы из утомительных утопических государств, где гражданам полагается скудный, но исправный паек вроде тюремного, болезненней переживают нежданные повороты судьбы в свободном мире. Это чистой воды чушь, читатель. Коренному аркадцу, ей-Богу, тоже немного радости получить уведомление о том, что его компания решила, скажем, упорядочить кадровую политику или пересмотреть первоочередность своих задач с точки зрения найма нового персонала. Эти многомудрые фразы, как известно, означают, что регулярные чеки вскоре сменятся мерзкими перфорированными карточками с анкетками на обороте - распишись, дескать, безработный, что новую службу ищешь добросовестно, пособием не злоупотребляешь, и вообще понимаешь, какую тебе оказывает милость твое демократически избранное правительство.
И грянуло: утечка информации из коридоров Министерства иностранных дел. По редакции "Союзника" зашныряли очкастые и бородатые, добиваясь интервью у покойного господина Шмидта. Напрасно, напрасно отказывал им в аудиенции граф Толстой. Не успела в "Земле и телеграфе" появиться обширная саркастическая статья об "Аркадском Союзнике", как на парламентском холме встал, подобно новому Давиду, рыжий наглый депутат от леворадикальной партии, избранный с перевесом в два десятка голосов в каком-то университетском городке. Известно ли господину спикеру, начал он, размахивая газетой. Леворадикальная фракция на задних скамейках радостно зашумела. "Аркадский налогоплательщик, - надрывался рыжий, - содержит маленькую, но чрезвычайно озлобленную группу апатридов, которая под прикрытием Королевского издательства занимается не чем иным, как пропагандой ненависти. И в то время как безработица в стране достигла десяти процентов, эти господа получают полновесное жалованье за то, что контрабандой пересылают свое провокационное издание в Отечество и навязывают его приезжающим оттуда туристам и морякам." Тут и выяснилось, что уже с января особая комиссия при министерстве изучала номера "Приложения", переводила их на английский и галльский, писала свое беспощадное заключение.
"Как можно не понимать, - верещал в коридоре разгневанный Эдуард, - не наше ли "Приложение" спасает человечество, в том числе и дубоголовых членов этой вонючей комиссии, от окончательной победы утопической чумы!"
Никто не услыхал его бараньего голоска, вопиющего в пустынном коридоре Королевского издательства. Сейчас, по прошествии многих лет, бесплатный экземпляр "Аркадского Союзника" по-прежнему можно получить в одном из переулков Столицы, в посольстве, над которым горделиво развевается белый флаг с зеленым дубовым листком. Тот же "Союзник", впрочем, со времени отмены цензуры лежит и в газетных киосках Отечества, одержимого собственными заботами и несколько потерявшего интерес к внешнему миру. Однако похудевший журнал выходит теперь всего четырежды в год, силами Марии (всякий вечер работающей также и в своей кулинарной фирме) и Михаила (занятого строительством бассейна при своем доме в Маячном поселке) - под начальством графа Толстого, все реже вспоминающего о Василии Львовиче. Бесстрашное "Приложение" кануло в вечность, Эдуард торгует недвижимостью где-то в Новой Ирландии, другие сотрудники тоже разбежались кто куда. Зато, согласно приказу Генерального, журнал "Поэзия Севера" восстановили в попранных правах. Вернули средства и журналу для индейцев племени "Мик-мак". Разморозили, наконец, фонды для издания в бумажной обложке нашумевшего публицистического исследования "Почему мне стыдно быть аркадцем".
Но это после, а покуда редакция ждала приказа об увольнении. Речь шла не о сроках - свернуть "Приложение" генеральный директор собирался в считанные недели, - сколько о том, кто все-таки останется на службе.
Все чаще собирались просвещенные апатриды в кабинете Марии, где рядом с пузатым электрическим чайником стала появляться бутылка то недорогого бренди, то аркадского портвейна. Поначалу строили планы каких-то коллективных писем - и кое-что было, в самом деле, написано и отослано. Затем элегически перечитывали старые номера "Союзника", сообща постановили прощальный номер "Приложения" превратить в оглушительную пощечину утопистам, чтобы знали, выкрикнул Эдуард, что нас не зря разогнали. Впрочем, Эдуард теперь по большей части сидел в наушниках, слушая на своем плейере записи радиопередач "Голоса Федерации" - там, по слухам, всегда были вакансии, следовало только иметь - подчеркивалось в объявлении о найме - приятный, хорошо поставленный голос.
Видите, как случается. Недолго тешился Гость верным заработком и лицемерными похвалами временных сослуживцев, недолго радовался благоуханию талька, исходившего от Марии в пустующем медпункте, он не успел написать и двух дюжин статей о прелестях демократии и пороках утопизма. Но тревожился он за свое будущее меньше других, твердо зная, что уж кого-кого, а его точно погонят из этой лавочки в три шеи. Вместе с тремя неделями работы в овощной лавке набегало достаточно стажа для пособия. Он еще раз порадовался, что не поддался на уговоры Хозяина и Сюзанны съехать из пансиона - комната стоила сущие гроши, к тому же, кажется, в ближайшем будущем светило место дворника.
И поскольку коллеги Гостя потеряли вкус к своему благородному труду, постольку граф Толстой (после смерти друга и учителя заметно присмиревший) все чаще отправлял его с чемоданчиком на угол, куда почти ежедневно доставлялись на обшарпанном автобусе моряки из Отечества. Нехитрые правила отлова своей простодушной, но пугливой дичи он освоил быстро. Скажем, сага о гусевском побеге чаще всего заставляла моряков отворачиваться и быстрым шагом ретироваться. Напротив, полезно было в самом начале разговора, еще на ходу, ввернуть намек на то, что Гость родился здесь, в Аркадии, по улице Святого Себастьяна гуляет для собственного удовольствия, рад видеть соотечественников, извиняется за акцент. И такая кристальная искренность сквозила в его голосе, что моряки и впрямь качали головами, и похваливали язык Гостя чуть свысока, чтобы иностранец понял великодушие этого комплимента.
- Сколько же тебе за это платят? - доводилось слышать Гостю. И немудреная фраза гремела чугуном и медью, топорщилась зубодробительными заголовками газетных статей о мире каменных джунглей, тяжелела всем презрением штатного работника Лиги юных утопистов к заклятому врагу, вызывающему на смертный бой против светлых идеалов.
- За что? - переспрашивал Гость, как бы не замечая риторичности вопроса.
- Ну, - слегка терялся юный утопист, - за идеологическую обработку.
- Я еще и не начал вас обрабатывать, - хладнокровно отвечал Гость. - Да и зачем, - тут следовало вставить слово "ребята", - будто у самих нет головы на плечах.
Наинепринужденнейшим жестом он как бы приглашал собеседников полюбоваться невиданным богатством бульвара Святого Себастьяна, где одних колбас продавалось сто сорок сортов, и морские раки плавали в серебристом сумраке рыбных магазинов, и электронные часы, восьмое чудо света, стоили не дороже проезда в автобусе. Весна стояла теплая, из лавочек вытаскивали залежалый товар прямо на мостовые, развешивали у дверей и раскладывали на столиках под неоновыми транспарантами "Открытие магазина: Огромная скидка" и "Распродажа в связи с банкротством: все должно быть продано в течение трех дней". Правда, и те, и другие надписи успели порядком выцвести с прошлого года.
- Повоевали бы с наше, - замечал кто-то из моряков (в город с корабля их всегда выпускали по трое, приказывая держаться вместе).
- Сорок лет, как война кончилась, - махал рукой его товарищ.
- Он же на жалованье у местной разведки,! - взвизгивал молодой утопист. - Хочешь, чтобы тебе визу закрыли?
Мало что в стране победившего утопизма ценили больше, чем несколько дней в году на чужом берегу. Вся тройка поворачивалась и уходила быстрым шагом, из их хлорвиниловых сумок торчали объемистые свертки подозрительно контрабандного вида, а Гость оставался со своим чемоданчиком, смертельно уязвленный. Боже мой, я в Отечестве никогда, никогда бы не стал даже заговаривать с этой мразью, страдал он, но куда чаще, впрочем, моряки были дружелюбны, за стаканом пива с удовольствием повествовали о превратностях дальнего плавания, о зверствах таможни, о женах и детях. Сами спрашивали Гостя о тех самых журналов, которые, по слухам, бесплатно раздают в Городе. Спрашивали Библию. Иные честно прикладывали ладонь к горлу, глядели куда-то вверх и мотали головами, с сожалением косясь на россыпи подрывной литературы.. После работы Гость, бывало, чуть не до рассвета курил у подвального окна. "Стресс, - пояснял Хозяин, - ты эту жизнь покинул, а она за тебя цепляется, тут бы начать забывать, переходить к новой, как тебе, друг мой ситный, и положено - ан нет, морячки душу бередят, то словечко ввернут, то интонацию эдакую, которой здесь днем с огнем, и осанка не та, и походка не та, от всего за версту разит унижением, но и гордостью - мы нищие, зато всех сильнее. А тебе бы поскорее все это похерить, так что не огорчайся, любезный, закрытию своего богоугодного заведения - лично я взвыл уже недели через две, но терпел, зубы крепко сжав и бедствуя, чтобы скопить на свое дело - все-таки оборотный капитал, самый минимальный, требовался." Гость хотел перебить его, как же так, а сам ты, со своими поездками в Отечество, тебе разве не бередит душу булыжник Столицы и ее кривые, покосившиеся переулки? Нет, ответил бы ему Хозяин, нет, что ты, я приезжаю туда победителем, я одет с иголочки и могу сорить их жалкими деньгами, а при случае и настоящими, а переулочки меня больше не скребут по сердцу, дорогой ты мой беглец, и женщины мои разъехались, и друзей у меня там больше нет - приезжаю, словно в чужую, вдоль и поперек изъезженную безразличную страну. И Гость ответил бы ему: лицемеришь. А хозяин бы невесело сощурился и сказал бы: нет, я бы и рад покривить душою, потому что Когану, например, завидую - он иллюзией тешится, по черному хлебу тоскует, а я знаю достоверно - тяжел этот хлеб, и не то что горек, но как бы тебе объяснить. Ты помнишь, мы об истории с географией рассуждали, так я ее, географию эту, знаю досконально, до последней впадины и складки, и скажу тебе откровенно, брат, - ее вообще нет, географии. Мы и с Коганом об этом спорили. Мне, кстати, нравится, что в Столице он в упор бы меня не видел, а здесь я его кормлю, пою, проповеди ему читаю. Глядишь, промелькну в жизнеописании Когана, где-нибудь на четырехсотой странице. Тут полагалось бы Хозяину хихикнуть, но оба они молчат за тесным столом в ресторане у Штерна. Это одно из немногих мест в Городе, где в обед у дверей выстраивается очередь, и текут слюнки у ожидающих, покуда жизнерадостный повар в белом фартуке переворачивает огромные плоские куски говядины над жаровней, а грубоватые официанты разносят тарелки с ассирийскими лакомствами. На витрине у Штерна - громоздятся пласты говяжьей копченой грудинки, коричневеют жареные индейки, молитвенно складывают лапки копченые цыплята. На стенах у Штерна - фотокопии газетных вырезок, где поют ему хвалу мировые знаменитости. И дезертиры, бежавшие в Метрополис, когда Новая Галлия собиралась отделяться от Аркадии, бывая в Городе по делам, непременно заходят, и роняют горькие слезы над солеными огурцами, копченой грудинкой и маринованным красным перцем, запиваемым вишневой газировкой из жестяных баночек. Традиция, господа хорошие, куда от нее деваться. В Метрополисе разве нельзя получить копченой говяжьей грудинки? Можно. Только там что делают? Мариновать-то ее маринуют, как положено, а потом вместо того, чтобы коптить - варят в кипятке с какой-то химией. Немудрено, что получается жуткая гадость - настоящий товар надо и мариновать дольше, и держать в настоящем дыму, а главное, главное - вот в чем весь секрет - резать в горячем виде, и обязательно вручную. В прошлом году на встречу бывших жителей Города в Метрополисе знаешь сколько Штерн отправил своей копченой грудинки? Двести, между прочим, килограммов, и скушали все - подчистую.
Глава пятая
"Признаться ли тебе, что после пресловутых дежурств, я, бывает, ночами реву в подушку, словно обиженный подросток? Так хочется этим замороченным морячкам дать адрес родных, сунуть письмецо, ан нельзя, строго запрещено и их инструкциями, и моими. Да и кроме того, от всего заокеанского, так быстро приевшегося мне великолепия, все чаще тянет домой - хотя я и знаю, что нет никакого дома, не было, и быть не может. Тянет в несуществующую теперь комнатку, которую я снимал для нас с тобой в переулке, тянет к смеху твоему, даже к твоим слезам и страхам, к зеленой блузке в горошек, которую ты так любила надевать на эти свидания. Я прошел бо льшую часть пути до тебя, к тебе, и не знаю, чего жду. Наверное, да, конечно же, я просто боюсь тебя, страшусь, что все безвозвратно переменилось. Семь лет за океаном преображают кого угодно, и хотя я знаю, знаю, знаю, черт подери, что нельзя верить предрассудкам, что меняются все и везде, ним, что мы стареем и даже, шепну тебе на ухо, умираем, но все-таки и что надо только следить за переменами в любимом, подстраиваться к я человек, и еще в Столице доносились до меня глухие предупреждения об отравленном здешнем воздухе, выжигающем из нас что-то беззащитное и очень важное - а может быть, все-таки главный виновник время?
Пожары гуляют по моему Плато. Каждый Божий день пахнет дымом, ревут гигантские алые машины, и в газетах печатают фотографии разоренных, а иной раз и осиротевших погорельцев. Дома у нас тут из соснового бруса, а снаружи обложены кирпичом в один слой. Довольно искры, чтобы высохшее за пятьдесят лет дерево превратилось в костер. Говорят, что по Плато ночами бродят поджигатели - то ли душевнобольные, то ли мутящие воду радикалы. Нашли бутылку из-под бензина рядом с вчерашним пожаром - уже совсем рядом с моим обиталищем. Но мой дом не сгорит, нет. Это так же невозможно, как моя собственная смерть. Тем более, что я оброс кое-каким бытом, по утрам жарю яичницу на электрической плитке, в небывалой тефлоновой сковородке, а потом мою посуду в ванной - кухни для обитателей пансиона не предусмотрено.
Благоуханными, чистыми утренними часами мимо моей двери торопливо проходит, почти пробегает государственный человек - похожий на Гермеса почтальон с мускулистыми икрами, в шортах и синей рубашке. Его холщовая сума переполнена зазывными рекламами продуктовых магазинов и недорогих универмагов - ну и письмами, конечно же. Ты бывала в Городе? Ты знаешь эти крутые наружные лесенки, бегущие на вторые этажи? Я-то живу на первом, и дивлюсь этой архитектуре - обаятельно, но удобно ли, особенно зимой? поскользнешься, недолго и шею сломать. Но других таких, говорят, нигде больше не водится. Государственный человек взбегает на них, как муравей, сует почту в дверные щели, нетерпеливо нажимает на кнопки звонков, вызывая адресатов заказных писем, не улыбается, но и не дуется, осознавая важность своей миссии. Мои соседи - народ пропащий и, в сущности, бездомный, хоть и имеет крышу над головой - так что в дверь нашего пансиона просовываются не столько письма, сколько праздные рекламы да чеки государственных пособий. В дни своих отгулов, после воскресных и субботних дежурств, я сижу у окна и высматриваю почтальона - вот он приближается, вот бросает что-то в щель, вот осматривается, удаляясь к перекрестку, где в зеленом железном шкафу лежит очередная связка почты. Но я не сразу подхожу к двери. Я сначала думаю, кто может мне написать. Адрес известен кое-кому в столице, Королевской Конной Полиции он известен, "Аркадскому Союзнику", службе иммиграции.
Редкие письма падают прямо на потрескавшийся линолеум в коридоре нашего пансиона. Если не день социальных чеков, то разбирать их не торопятся, благо добрая половина адресована съехавшим в незапамятные времена. Обычно я бываю первым. Сегодня в стопке реклам лежало письмо из Отечества - помнишь эти конверты с красно-синей оторочкой, из серовато-желтой бумаги? Мне написала Маргарита. Письмо шло полтора месяца. С работы ее не выгнали, хотя и смотрят косо. Мальчику сказали, что я в долгой командировке.
Ты тоже думаешь, что у меня нет совести? Есть, потому что мне очень, очень хочется получить письмо от отца, не то чтобы с отпущением грехов, и даже не с благословением (перед долгой дорогой, особенно если длиною в жизнь, полагается получать родительское благословение), но если он не проклял меня, то уже хорошо. Мысли о мальчике мне как-то удавалось до сих пор отгонять. Столько детей без всяких отцов вырастают, получают образование, теряют невинность, размножаются, работают, приобретают разнообразные вещи, совершают добрые и злые дела. Боюсь, правда, что мать его испортит. Погоди, ты ведь не знаешь истории Маргариты? Как она умирала от туберкулеза, вдовствовала, летала стюардессой на международных авиалиниях, была безутешно влюблена в другого? Это лишь десятая доля вдохновенного вранья, которое входило в изобретательную схему отлова незадачливого меня. Неужели я бежал через океан, чтобы отомстить ей, спросишь ты. Нет, нет, я уже говорил - я, вероятнее всего, к тебе бежал, и просто утомился по дороге, поэтому не добежал еще. А если и мстил кому, то разве что всему мирозданию. Отвратительная, неблагородная вещь - мироздание. К тому же и Бога, как понемногу выясняется, нет, а следовательно, как учит нас классика, все разрешено. Даже бросать законную жену и сына, родителей и отечество ради призрака, скитающегося по Зеленым Холмам.
Пишу тебе, как обычно, ночью, под детский плач со второго этажа. Между прочим, ни у одной из троих дочек моего соседа сверху ухажеров не было сроду, и мои сожители по пансиону загадочно ухмыляются, когда дочки вывозят своих чад на прогулку (два младенца нормальные, а у третьего синдром Дауна, и меня передергивает от ужаса, когда я его, бедненького, вижу в коляске). Дочки уродливы и кривоноги, мать семейства морщиниста и безответна, а Бороде хоть бы хны - сидит себе на балкончике, попивая пивко и листая бульварную газетку, и черт ему не брат, особенно в день социального пособия, когда он одевает не такие дырявые джинсы, как обычно, и отправляется в винно-водочный магазин за портвейном. Лет пять назад, потеряв место рабочего на табачной фабрике, переселился он на Плато и зажил жизнью обиженного, но хранящего собственное достоинство гражданина. Его окно, выходящее на улицу, до поздней ночи тлеет телевизорным огнем, и мальчик из углового магазина приезжает каждый день со свежей бульварной газеткой и немудрящей едой. Борода угощал и меня портвейном - точно таким же, как в наши студенческие годы в Отечестве. Каждую неделю он покупает лотерейные билеты - и попроще, с которых надо соскребать серебристую пленку, обнажая номер, и серьезные, с настоящим тиражом. У меня в комнате, за телевизором и пивом, Жилец частенько читает ему социологические проповеди на местном диалекте - увы, мало что понимаю, кроме яростного и вдохновенного пафоса, от которого Борода вдруг вскидывает заросшую голову и стучит кулаком по столу, вернее, по заменяющему его ящику из-под молочных пакетов - это в нем просыпается гражданское сознание и обида на неведомых толстосумов с Западного склона. Аркадия бросает курить, рабочие на табачной фабрике больше не нужны, а правительство что-то не торопится переучивать моего пятидесятилетнего соседа на компьютерного программиста или секретаря-машинистку со знанием двух языков. А между тем Плато населяют и другие, это мне просто не повезло (или повезло, в зависимости от того, какой стороной упадет монетка) - народ небогатый, но спокойный, работящий и гордый, с восторгом вступающий в кооперативы по покупке всего на свете со скидкой. Славное дело, только уж больно хлопотно - то надо добровольно работать в кооперативном магазине, то таскать кирпичи на стройке, а где же независимость - была от большого бизнеса, стала - от собственного дитяти. Нет, если уж жить в Аркадии, то как Хозяин - может быть, с риском для собственной свободы, но во всяком случае не попадая в новые, самим собой придуманные сети. Или я снова неправ? Твоя-то жизнь, кажется, тоже - бедная, гордая и независимая, и я до сих пор гадаю, на что ты там живешь - неужели летних заработков хватает на весь год?
К вам собирается Коган, который покуда поселился в моем пансионе на временной должности дворника. Со временем ее займу я сам. Что за город Северопольск? Там правда летом славянская школа, а зимой военное училище? Выправлю визу и приеду. Этим же летом. Я уже купил карту и поразился обилию озер на границе между Аркадией и Федерацией. Хозяин уверяет, что места там небывалой красоты.
Романа я, конечно, не пишу, и напишу вряд ли, только тешусь мыслями о нем. Рано или поздно они отстоятся, кристаллизуются, мой Алексей Татаринов - далеко не такой ленивый созерцатель, как я - выйдет на сцену во фраке и достанет из цилиндра живого кролика, читай - твоего покорного слугу. А я тем временем придумываю ему изгибы судьбы, снабжаю литературными вкусами и житейскими привычками, и от самого себя жертвую не так уж много - скажем, одинокие прогулки по Фонтанному парку, где помятое простонародье попивает свое пиво, и беззубый старик в сомбреро бесплатно играет на электронном органе. Слушают его все, кому не лень, иные даже танцуют неведомые хореографии пляски. Ах, какая вещь электронный орган - сам выпевает семь или восемь мелодией, а ты знай нажимаешь на одну-две клавиши, чтобы стандартная музыка перебивалась твоими собственными аккордами - тоже, впрочем, запрограммированными. Алексей любуется толпой из почтительного далека, подкармливая толстых белок арахисом в шкурке, который, к его удивлению, стоит в Аркадии дороже, чем чищеный. Под мышкой у него томик Когана в бумажной обложке, бесплатно присланный на рецензию. Живой Коган тоже слушает музыку, но с Татариновым он не знаком. А у меня с ним молчаливый договор - встречаться только на этих страницах, в жизни же - как бы не замечать друг друга. И потому я отвлекаю Когана рассказом о самом дорогом, что у меня есть - о тебе, лишь бы он не заметил своего сборника в руке у этого тощего лохматого господина в плотной не по сезону рубашке с закатанными рукавами. Коган слушает участливо, а до моего рассказа знай бормотал, что эти механические аккорды, дескать, заставляют его еще тосковать по Отечеству. Уж не по его ли духовым оркестрам и танцплощадкам с поножовщиной, спрашиваю я, но он молчит в ответ, и, по-моему, отчасти свихнулся на этой своей идее - мне уже довелось слышать от него косноязычное откровение о том, что он, дескать, собирается своим возвращением искупить чей-то грех.
Коган в роли Иисуса Христа местного значения. Не понимаю и не хочу понимать этой схоластики, как, впрочем, не понимаю и того (вслед за графом Толстым), почему он до сих пор не пристроился на радиостанцию "Воля" или в журнал "Федерация", как большинство его бывших коллег по Лиге утопических писателей. Татаринов настаивает, что понимает, но он бестия хитрая, и доверять ему у меня нет ни малейшего желания. основания
Я начал письмо с плача в подушку - так, должно быть, горюет поденка по по счастливому ползанию в траве в виде гусеницы, когда понимает, что ее жизнь к закату кончится. За этот день надо многое успеть (в том числе отложить яйца для новых поколений гусениц), насладиться новообретенными крыльями, пролететь над рекой, которую, бывало, видела с верхушки дерева, не понимая, зачем она, река. Однако в обмен на крылья и высоту она получила и сознание собственной смерти - а солнце уже миновало зенит, остановить его невозможно, и этот новообретенный страх отравляет даже восторг от полета над рекой и рощей. А между тем еще несколько дней назад, становясь куколкой, гусеница так радовалась грядущим переменам.
Мечты мои, давние и полуночные, осуществились - я недалеко от тебя, моя жизнь не дошла еще до середины, и я не в сумрачном лесу, как положено в таких случаях, но в весеннем Городе, куда на днях торжественно въехал на своей инвалидной коляске парализованный национальный герой, завершающий кругосветное путешествие. Бицепсы у него за эти полтора года стали каменные, коляска потрепана и разбита. Скорчившись в три погибели для экономии сил, он крутит, крутит, крутит свои колеса, а встречающие охотно дают его команде конверты с чеками на медицинские исследования. Национальный герой вытирает со лба капли пота, а я ему бешено завидую - как, впрочем, любому, кто умеет подчинить свою жизнь одной идее и считать ее (жизнь) состоявшейся, если идея осуществляется.
Может быть, все-таки взяться за повесть? Написать, напечатать, получить скромный гонорар и на него жить, сочиняя следующую. Но для кого писать? Жителей Отечества, замордованных утопистами, я только озадачу, аркадцам тоже чужды кислые апатридские рассуждения о том, что в раю оказалось не так хорошо, как представлялось при жизни. Да и разве Аркадию я оплакиваю? Я самого себя оплакиваю, дурака, и тебя тоже, всю нашу судьбу в этой бездарной вселенной, где свобода и рабство оказываются двумя сторонами одной медной монетки, которую несуществующий Господь Бог колотит свинцовой битой на школьном дворе.
Ночи стали совсем короткие, и эта уже на исходе. Дети на втором этаже успокоились, и там, наконец, прекратили что-то таскать и бросать на пол. Я совершенно трезв, на душе светло и мирно, как в розовеющем небе за моим окном. Ладно, мы еще помашем крыльями, господа хорошие, и даже залетим за реку, к мельнице и дачному поселку, откуда доносится музыка со старого патефона. Надо многое уместить в этот единственный день."
Глава шестая
И когда мой герой обмолвился о цилиндре фокусника, мне вспомнился другой цилиндр, из фотопленки с муаровым узором, освещенной рубиновым лазерным лучом. Сквозь сероватую пленку просвечивал объемный портрет неизвестного: седеющие волоски в бороде, густые капли пота на лбу (съемка велась под жаркой лампой свечей в семьсот) и неглубокие морщины в уголках блестящих глаз. Поразившись вначале, я, вслед за другими случайными посетителями научной выставки, быстро отошел в смятении: живость призрака (сквозь который, как и положено, рука проходила свободно, лишь окрашиваясь артериальным рубином) страшно противоречила его покойницкой неподвижности. Может быть, с тем же тревожным недоумением в прошлом веке отворачивались от первых фотографий, не спорю, но с тех пор я недолюбливаю лазерного искусства. "Или ты жив, или мертв, - рассуждал я, - третьего не дано, и мир призраков должен отделяться от нашего безусловной и неодолимой стеной." Между тем лет десять тому назад уже и в сувенирных лавочках Города повадились выступать из стеклянных радужных пластинок в третье измерение то медная спираль, то сфинкс, то собачья голова. Уши и кончик носа у пса, борода сфинкса и острый конец спирали - все это было размыто, картинка при малейшем повороте головы превращалась в летучее изумрудное облачко - и дети вздрагивали, натыкаясь протянутыми пальцами на пустую игру световых лучей.
Пат и Паташон: обрюзгший насупленный Коган и размахивающий руками редактор, заметно похудевший за последние месяцы. Коган в несколько помятых давешних обновках, Гость - во всегдашних благотворительных джинсах и черном свитере. То по-славянски, то по-английски подзывает Коган белок, протягивая им арахис в шкурке, но те лишь настороженно топорщат рыжую шерсть, стоя на задних лапах в разумном отдалении. . На склоне воскресного дня желудки у грызунов-тунеядцев уже давно набиты - погода стоит ясная, аллеи Фонтанного парка полны отдыхающим народом. Редактор косится на меня, притворяясь, что не узнает, - но я не обижаюсь, мне и самому нет нужды подходить к этой парочке. Слишком они призрачны - осторожно, рука пройдет насквозь, и сам упадешь, потеряв дорого доставшееся равновесие. Я гражданин этого мира, с неотъемлемым правом сидеть на жесткой лавочке, пахнущей свежим лаком после очередной весенней покраски, перелистывать книгу Когана. Глазеть на плавающих чаек, на собачью упряжку, катающую детей по аллеям, на одинокого защитника животных, который пыхтит вслед за упряжкой с самодельным плакатом протеста в руках, на теленка, который тычется с внутренней стороны в ограду детского зоопарка. Ни Коган, ни Гость этого не видят, тем хуже для них.
- И вы до сих пор ей не позвонили?
- Нет.
- Как странно, как странно, и в то же время понятно, - бормочет Коган. - Вы пишете ей письма - не сомневаюсь, что очень нежные, - а у нее, быть может, совсем другие заботы, выводок детей, хозяйство. Или наоборот, карьера. Я не стану спрашивать у Хозяина., - он усмехнулся, - но у Сюзанны до сих пор могу... хотите?
- Попробуйте... или нет, нет, пожалуй, не стоит. Она догадается, что это мое поручение.
- Ничего не знаете... Господи Боже, какая поэтическая история. Прямо Тристан и Изольда.
- Не смейтесь надо мною, Коган.
- И не думаю. Просто я завидую вам. Только скажите, а вы уверены, что не придумали всего этого? Любви до гроба, с первого взгляда? За семь лет разлуки любая любовь, знаете, как-то выхолащивается. Вы ее помните... какой вы ее помните, Гость? Расскажите мне. Я люблю истории про чужое счастье.
Одышливый Коган семенит за долговязым редактором по берегу мелкого пруда, удаляясь от молодежи, что с хохотом и транзисторной музыкой разъезжает по нему на яично-желтых водяных велосипедах. Сквозь многошумные толпы деревьев с трудом можно различить, как они садятся на молодую траву в двух шагах от покатой улицы, вдоль которой с натужным ревом ползут автобусы и грузовики. Наверное, белки на окраине парка доверчивее или голоднее - Коган сосредоточенно становится на колени, протягивая руку чему-то невидимому. Я терпеливо жду их возвращения по дорожке, огибающей пруд. Торопиться некуда, скучать не приходится. Есть, кроме транзисторной молодежной, и другая музыка - тот самый старик в широкополой соломенной шляпе, с электрическим органом. Слушатели в замешательстве поначалу - кто же, спрашивается, танцует танго в майском парке, на зеленой траве, усыпанной бумажками и пустыми консервными банками? Но не проходит и трех минут, как на лужайке перед музыкантом уже притопывают, и с широкими улыбками кружатся самые решительные - а танго крепнет, и ладоши хлопают громче, и пятилетний мальчишка самозабвенно пляшет с оплывшей старухой в цветастом платке, и Борода (уже потребивший свои воскресные полдюжины пива) кружится в одиночку, задрав подбородок к равнодушному небу - а на окраине лужайки и супруга его, и все дочери с подержанными детскими колясками, у семейства пикник, на одеяле разложены жестяные банки с кока-колой, разноцветные пакеты печенья, шоколада, жареной картошки. Шумят деревья и усмехается старик в широкополой шляпе, показывая немногочисленные оставшиеся зубы.
Усмехаюсь и я, листая книгу издательства "Отшельник", кажется, выпущенную Коганом за свой счет. В любом случае он сам набирал ее на специальной машинке, и опечатки выклеил крайне непрофессионально. В утопических странах всякая книга священна: у недоверчивого и хмурого государства, с его издательской монополией, есть достаточно наборщиков, и метранпажей, и корректоров, нечасто отвлекающихся от казенной литературы ради эстетических безделиц - зато исполняющих свою работу с завидным мастерством. Удивительно, Господи, как же все это удивительно, думаю я. Отважные слависты давно доставили несколько экземпляров сборника в Отечество. Его дают читать знакомым на одну ночь, не замечают некрасивого шрифта, опечаток, покосившихся строчек, неряшливой офсетной печати с неумело подготовленного макета - зато видят непривычно белую бумагу и регистрационный номер Библиотеки Конгресса на второй странице, да еще: принадлежность книги, как и самого Когана, потустороннему миру, где, как верят неискушенные жители Отечества, при получении телом свободы душа как бы сливается с Богом, ухитряясь при этом сохранить и земную оболочку, и способность к земным наслаждениям. Свобода, вздыхают они, свобода, вздыхаю вслед за ними я, конечно же, ведь на весь Фонтанный парк - ни одной таблички, запрещающей топтать траву, ни одного полицейского, который заглянул бы мне через плечо - представился бы - отвел меня в участок для выяснения личности - конфисковал бы идеологически вредную книгу. Чего же еще, спрашивается, нужно для достижения гармонии?
Я знал, что напишу на этот сборник лестный отзыв. И не потому, что других в апатридской печати писать не принято. Нет, Паташон из Нового Амстердама с водопроводной трубой в потертом портфеле лучше других знал толк в загробной жизни. Я листал книгу, меня окружала игра отражений, болезненная бесконечность ряда посеребренных стекол, поставленных друг против друга (из-за каждого высовывается краешек лица), а Новый Амстердам в феврале струился дымным облаком, и со станций метро несло нездоровыми испарениями. Стареющий клоун брел по Пятой авеню, изредка вздрагивая и озираясь при звуках славянской речи во встречной толпе. Мял в руках черную шапочку, торжественно врученную ему единоверцами, к общему смеху открывал Ветхий Завет на древнем языке с первой страницы. Там же, на Пятой авеню, у железной ограды собора, кокетливо выложенного керамической плиткой, стылым декабрьским утром впервые пристроился на раскладном стульчике продавать свои произведения. В первый час разошлось пять сборников, в первый день - двенадцать, за три дня на сырой мостовой - семнадцать. Выгоднее было просить милостыню или торговать у той же ограды гонконгской бижутерией, шарфами из ложного шелка и ремнями искусственной кожи. Впрочем, Коган не голодал. В немноголюдных апатридских клубах с обвалившейся на потолке штукатуркой он, бывало, читал стихи за тридцать-сорок долларов, в безоконных университетских аудиториях - за сотню. Апатриды позевывали, поскольку ждали от него гражданских стихов, разоблачающих недостатки Отечества и воспевающих прелести Федерации, а доброжелательные студенты охотно пожимали руку бывшей знаменитости, но стихов не понимали и сборников, по бедности, покупать не могли. (Книжки его собственного изготовления расходились чуть лучше, потому что не десять долларов стоили, а два или три). На сигареты вполне хватало гонораров за публикации в апатридских журналах и газетах. Всемирный Союз Поэтов (полторы дюжины жителей Нового Амстердама разного пола, возраста и цвета кожи, расхлябанностью движений и безумным огоньком в глазах схожих с самим Коганом), на первом же заседании с участием изгнанника единогласно избрал его председателем Отечественного отделения (какое-нибудь отделение возглавляли все члены Союза). Но сборник расходился неважно - еще одна причина не подходить к Когану в Фонтанном парке. Ручаюсь, что он стал бы заискивать передо мною, в невинном убеждении, что рецензия в апатридском журнальчике заставит зажиточных славян раскошеливаться на его изысканные, но маловразумительные вирши, а редакцию могущественного журнала "Федерация" - закупить партию сборника для контрабандной доставки в пределы Отечества. Трезвый, но наивный расчет! Не успели слухи о ностальгическом помешательстве Когана дойти до ведающих закупками антиутопической литературы, как кто-то уже пустил по коридорам Госдепартамента роковую фразу: пускай там и издается, сволочь неблагодарная.
- Я могу разузнать и сам, - оживленно продолжает Коган, - когда приеду в летнюю школу. И еще...
- Ценю вашу вежливость. Не стоит, не стоит, простите, что я вас так утомил.
- Помилуйте, - Коган раскрывает добрые подслеповатые глаза с набрякшими веками, - я ужасно люблю слушать. Сколько народу ко мне приходило в столице... ах! Здесь... вы уже поняли?... такой холодок между людьми, чуть что - к психиатру. Я был у моего психиатра, говорят они. Обожаю это словечко "мой". Мой психиатр, мой адвокат, мой дантист и мой гинеколог. Как фальшиво, Господи.
- Это просто оборот речи.
- Что вы! Это лишнее свидетельство лицемерия системы. Здесь каждый в своей скорлупе. Каждый претендует на то, что его мир - единственный. Никто не сомневается в своих правах. Конечно, в Отечестве еще хуже, - спохватывается он, - но все-таки...
Танго сменилось вальсом, вальс - чем-то вроде румбы, а может быть, и самбы. Начинает накрапывать дождь. Притомившийся Борода лежит на одеяле, уставив взор в сереющее небо. Старик в сомбреро наяривает свою музыку, не смущаясь тем, что танцующие разбегаются. Чайки, налетевшие с реки, роются в мусорных ящиках, среди пустых пенопластовых стаканчиков и целлофановых оберток. Мне чудится запах моря, но я знаю, что море отсюда далеко.
- Почему вы съехали от Хозяина и Сюзанны? - вдруг перебивает Гость.
- Сколько можно, - вздыхает Коган. - У меня есть сто долларов от Союзника, есть еще кое-что. Покуда хватит, а там - Зеленые Холмы и полный пансион. Потом...
- Сюзанна?
- Ваш друг ревнив,(???) а мы с ней проводили много времени вместе. Не подумайте, ничего такого, ну ровным счетом ничего не было, я, в конце концов, на двадцать лет ее старше. Мне их обоих жалко, - добавляет он, помолчав. - Жили бы как живется, просто и весело. Они, вы знаете, как два магнита, которых прижали друг к другу противоположными полюсами. А вчера Хозяин опять улетел в Отечество. Ему не захотелось оставлять меня с Сюзанной одного, наверное.
- Вы обиделись?
- Помилуйте. Кто же обижается, когда его в пятьдесят шесть лет считают донжуаном. Поблагодарил за гостеприимство и за славный гардероб - и откланялся, с хозяйкой дома не попрощавшись. Новогалльское отделение моего Всемирного Союза Поэтов, оказывается, неделю тому назад закрылось. Пойти мне здесь не к кому, кроме вас. Вот и весь секрет. В тот дом я теперь не вернусь. Может быть, я и в Федерацию не вернусь, правда. Вдруг - представляете - завтра получу разрешение на въезд. Старые читатели приедут встречать меня в аэропорт. И даже таможенник спросит, тот ли я самый Коган.
- Думаете, в Отечестве такие просвещенные таможенники?
Глава седьмая
Словно подросток, спрятавшийся за пыльной портьерой в кинотеатре, по второму, а может, и третьему разу просматривал Гость свои однообразные сны. А по чугунной наружной лесенке, крытой разлохматившейся джутовой дорожкой, грохотали полицейские ботинки, истошный женский плач вибрировал в квартире Бородатого. Какая точная иллюстрация к мрачным апатридским сновидениям, впору бы воскликнуть нашему герою, разве что форма на полицейских другая, и в другую квартиру они стучали категорическими волосатыми кулачищами - но Гость не удивился совпадению снов с явью, не обмер от страха, заметив летучую бело-синюю полицейскую машину на обочине, - спал Гость, только перевернулся на другой бок, когда нерешительно постучали и ему в окно с самодельной табличкой НЕТ ДОМА - впрочем, какой там табличкой, громко сказано, господа, просто листком бумаги с муравьиной россыпью коротеньких галльских слов - по-славянски было бы всего два. И продолжался тот же плач в комнате Жильца, и громыхал его срывающийся от праведного негодования голос, и двери хлопали по всему пансиону - большие были события. Но Гость, повторю, спал, а все потому, что заснул только в шестом часу утра, под разыгравшийся щебет незнакомых заокеанских птиц.
Господин Шмидт в свое время нередко проверяли добросовестность своих сотрудников, прохаживаясь по той стороне бульвара Святого Себастьяна. Неизвестно было, прервалась ли эта традиция с его смертью. Так что к часу дня Гость уже переминался с ноги на ногу у дверей недорогой таверны со стриптизом, согласно инструкции, никуда не отлучаясь. После позавчерашней облавы кое-кто из дам легкого поведения переместился на один-два квартала вверх по бульвару, но в двух шагах от него оперлась-таки спиной о витрину тощенькая, с подведенными глазами и нарумяненными сверх меры щеками.
- Трудный денек, - сказала она.
Гость смотрел в прямо перед собою, на бульвар, который невесть почему и бульваром-то назывался - ни одного деревца, только знай ползут в гору переполненные автобусы, да урчат у светофора, чихая, огромные автомобили.
- Слушай, а я тебя знаю. Ты клиент.
Гость поднял недоуменные глаза. Та девица, три месяца тому назад, в полутьме казалась ему куда старше. Он покраснел и рванулся прочь - бежать как можно скорее, плевать на тень Василия Львовича, скорбно глядящую на него с той стороны бульвара.
- Не уходи, дело есть.
Он нехотя остался.
- Я три месяца болела, работать совершенно не могла. И как раз после того случая.
- Так и случая никакого не было,! - почти вскрикнул Гость. - Ты что, забыла?
- Ты был не то пьяный, не то под кокаином, - кивнула она, - повторял, что тебе надо выговориться, и молол что-то на своем языке.
- Ну так какие претензии?
- Ты про СПИД слышал? Он ведь от вашего брата идет, от голубых. Стоит поймать - и через год тебе полный каюк. А когда у тебя не получалось, я старалась. Штуки всякие делала. Если бы я знала, что ты голубой, я бы в жизни с тобой не легла. И делать бы ничего не стала. Скажи, только как на духу - у тебя его нет? СПИДа в смысле? Мы всегда, всегда работаем с резинками. Мало ли что. А у вас как?
- С какими резинками? Ты спятила?
- Так я и думала, - личико тощенькой осело, она прикрыла глаза. - Пидорас чертов. Даже про резинки не слыхал. Зачем ты лезешь к нашей сестре? Тебе мужиков мало? На кой черт ты вообще к нам приехал, в Аркадию? Катись в свою Швецию людей гробить. Скотина.
Возле них уже замедляли шаг прохожие. Новая вакханка вцепилась бедному Орфею в рукав, не давая даже поднять чемоданчика с горячего асфальта. А с Екатерининской заворачивал на бульвар Святого Себастьяна знакомый автобус с диковато озирающимися пришельцами из потустороннего мира. Не удавалось даже привычно отступить в полутьму таверны, чтобы не заметил шофер. Сейчас ее подружки действительно попортят мне физиономию. А ведь у нее и сутенер должен быть, гибкий, похожий на мертвеца бледный юноша с разноцветной татуировкой на исколотых шприцем предплечьях.
- Клиентуру отбивает, - визжала тощенькая, - заражает всех своей чумой.
Вырвался, и, волоча чемоданчик по земле, шагнул назад, к хриплой музыке и запаху застоявшегося сигаретного дыма. Наткнувшись на кого-то спиной, дернулся было в сторону - но правую руку уже скрутили так мастерски, не пошевельнуться. Он вскрикнул, будто заяц, которому после долгой погони вцепился в холку волк - выронил чемоданчик - и левый локоть, вместо того, чтобы вдарить под дых обидчику, также оказался заведенным за спину. Тощенькая мгновенно замолкла и застыла, дрожа.
- Подыми его портфель, Жан-Франсуа, - сказал невидимый обидчик.
- Бросьте дурить, - с облегчением выдохнул Гость по-английски, - больно.
Чья-то мосластая рука сграбастала чемоданчик, и арестованного повлекло назад, где на цветном телеэкране под потолком суетливо совокуплялись розовые девицы и волосатые молодые люди с такими же незначительными лицами, как у сидящих в зале над пенистым бочковым пивом в граненых кружках. Через пожарный выход его вывели на задний двор, прямо к полицейской машине.
- Приставал к прохожим, - отрапортовал сержант в участке, - задержан согласно приказу провести облаву.
За окном притормозила еще одна полицейская машина. Из нее вылезла тощенькая.
- Вы сорвали мне рабочий день, - сказал Гость лейтенанту.
В кабинете раздался дикий гогот.
- Документы, - сказал лейтенант.
- Я ни к кому не приставал, - пожал плечами Гость.
- Два дня тому назад вы приставали к туристам.
- У меня такая работа! - выкрикнул Гость. Шутка судьбы начинала становиться утомительной. Он закрыл глаза и услыхал сквозь регот полицейской братии тонкое, тонкое отдаленное комариное пение. Июньское солнце бесстрастно било в зарешеченное окно кабинета. В дверях, рядом еще с одним полицейским, стояла тощенькая, и если бы ей позволили говорить, наверняка сказала бы что-то вроде "Доигрался", или "так его". - Удалите из кабинета посторонних, лейтенант. - Он сердито нагнулся, сердито открыл чемоданчик с пачками книг.
Нет, лейтенант слыхом не слыхал об Аркадском Союзнике. Телефон начальства Гость дать отказался. На его счастье, в чемоданчике нашлось две книжки карманного формата, напечатанные мельчайшим петитом.
- Вот, - кинул их на стол лейтенанту Гость. - Библия. На славянском.
- Так бы сразу и сказали, - поморщился сержант. - Извините. Вам достаточно моего личного извинения? Жан-Франсуа! Ришар! Вы что у меня адвентистов обижаете? Вы что, в Отечестве?
Жан-Франсуа и Ришар за стеклянной перегородкой смущенно переглянулись. Рванулась и тощенькая к Гостю - с видимым облегчением, даже, пожалуй, раскаянием на размалеванном лице. Но он прошел мимо, не оглядываясь. Женщине с короткой стрижкой не напишешь об этом глупейшем происшествии, и коллегам не расскажешь - засмеют и задразнят, хотя с каждым, наверное, такое случалось, кому пришло в голову устраивать пост в таком нечистом месте. И что теперь прикажете делать, когда все моряки уже разбежались по магазинам, электроники и порнографическим кинотеатрам?
- Ну, извини, адвентист, - тощенькая, догнав Гостя на улице, снова взяла его за рукав. - И почему я на тебя подумала? Сроду не работали голубые в этом месте. И одет ты не так, и староват для такого ремесла. Затмение нашло, честное слово.
- Катись ты.
- У меня тоже никакого настроения работать. Когда забирают в участок, лучше не возвращаться. Повестку какую-то всучили. Суки лягавые.
- Ты где живешь? На Парковой? Ступай к своему дружку, он тебя утешит. Есть у тебя дружок?
Она покачала головой.
- У нас кооператив. Три девушки. Дружок у меня был раньше. Всю выручку отбирал, колотил. А полгода назад перекололся и умер. Я тогда тоже кололась, а после похорон почти перестала.
"Наверняка все врет, - ожесточался Гость. - Сейчас расскажет, как ее соблазняли, как на панель послали, чтобы наркотики добывать. Знаем. Читали в газетах. И в книгах тоже читали." Но сказал он вслух совсем другое.
- Чем же ты болела?
- Хрен его знает, швед. Доктор говорит, нервное, но откуда ему знать. Резинки резинками, а всякой заразы на работе много. За смену, бывает, и по десять человек пропускаешь.
- Разве это люди, - почему-то сказал он.
- Ты же сам такой.
- Да, я и сам такой.
- Ну и зря ты так.
- Почему? - он замедлил шаг.
- Думаешь, мало вашего брата?. Вкалывать надо, детей воспитывать, за дом выплачивать, жена вечерами пилит. Никакого веселья в жизни нет. Приходят, деньги платят, а иногда даже и не хотят ничего, или не могут. Вроде тебя. Выговориться их тянет, это да. Потом ищут меня по всей улице. Мне даже цветы приносили, - она на мгновение умолкла. - Пойдем, а? Только за гостиницу выложишь двадцатку, без этого нельзя, а так бесплатно.
- В подарок, что ли?
- Я же тебе день испортила. А что ты адвентист, это ничего. Ко мне и такие приходят. Не бойся, на этот раз получится. Постараюсь.
Глядела она вниз и в сторону, будто что-то потерянное высматривала на обочине мостовой, в неряшливых ворохах тополиного пуха. От ночного приключения трехмесячной давности у Гостя остались в памяти только заплеванные ступени гостиничной лестницы, маникюр на пальцах дежурного за конторкой, да предупредительный взгляд кого-то круглоголового, коренастого, покуривавшего в углу полутемного холла. Как же ее звали? Ивонна, вот как. А запомнилось так мало, потому что у той ночи был густой привкус литературщины. Взращенный на изящной словесности Гость (один из главных его секретов) болезненно ревновал ее к подлинной жизни. Переулок, где они встречались с Елизаветой, был тысячекратно описан в рассказах и романах. Шум ее платья казался цитатой из хрестоматии. Вдохновенные ночные беседы с друзьями о смысле жизни ничуть не выбивались из добросовестной традиции отечественной литературы. Всю жизнь, в сущности, успели прожить за него герои романов - во всяком случае, в самых своих завлекательных моментах, и он, живой и дышащий, ничем не мог перещеголять этих придуманных личностей. (На том же, кстати, погорела несчастная Сюзанна, помните?) Тяжелые крупинки туши на ресницах Ивонны, черная юбчонка с серебряным шитьем, колье поддельного жемчуга - подлинными были и несомненными. Отчего же поднималось в Госте мутное озлобление, почему, спрашивается, начинала зудеть кожа знакомым приступом сенной лихорадки?. Итак, господин Татаринов, - думал он, почему-то обращаясь ко мне, - мы присутствуем при завлекательном моменте - нарождающейся любви публичной женщины к нашему герою, также волею судеб брошенному на дно общества. Сонечка и Раскольников. Духовное возрождение. Герой просыпается к новой жизни, вдруг понимая, что дорог этому падшему существу и может купить ему швейную машинку, чтобы оно (существо) со слезами радостной благодарности отринуло свое порочное прошлое. Можно еще жениться, как было модно среди разночинной интеллигенции в прошлом веке. Или, действительно, переспать с ней - на манер Ницше, только с гонореей вместо сифилиса. Господь Бог любит искусство пародии.
- Ты умеешь шить на машинке?
- Что-что?
- На машинке. На швейной машинке шить рубашки.
- Никогда не пробовала.
- Хочешь научиться? Пойдешь на работу. За четыре доллара в час. Хочешь?
- Ты какой-то дурной, швед, - оторопела Ивонна,- к тебе со всей душой, а ты издеваться. Какие четыре доллара?
- Извини, - злоба его как-то вмиг схлынула, -. Это я так. Вспомнилось. Пойдем, коли не шутишь. Только уж пожалуйста не в твой притон. Я тут живу в двух шагах, в самом центре Плато.
- А жена? - вздрогнула Ивонна.
- Моя жена в Швеции, - сказал Гость, - и сын там же. Я живу один, но в окружении близких друзей. Например, у меня есть сосед - общественный деятель. Сосед поэт. Еще один сосед сверху - отец большого семейства. Друзья окружали меня и в Швеции. Я, видишь ли, бежал оттуда, чтобы сменить обстановку. Подышать воздухом чужих стран.
- У нас в городе чистый воздух, - сказала она. - В метро "Университет" специальное табло показывает, сколько в нем всякой гадости. Почти всегда меньше нормы. А в Швеции что?
- В Швеции, душечка, воздух такой же гнилой, как в Дании во времена известного принца. Правда, водка хорошая.
- "Абсолют", - определила Ивонна. - У нас тоже недавно появился. Я еще не пробовала.
- Видишь, как все славно. У меня как раз есть бутылочка. Начатая, правда. Сейчас купим мороженого, крекеров, к каким ты еще привыкла деликатесам? Или в ресторан хочешь? У нас на Плато есть улица Сквозная. Направо посмотришь - Фонтанный парк. Благолепие, доложу тебе, неописуемое, и музыка электрическая, до небес, можно сказать, доносится. Налево - Королевская гора с крестом, ну и с кладбищем, как водится. А по самой улочке сплошь рестораны, рестораны, терраски, шашлык, ювелиры поддельным серебром торгуют. Валяй. Угощаю. Чем тебя еще можно развлечь?
- Меня не надо развлекать, - сказала Ивонна. - Я к тебе, как к человеку, а ты дерганый, сил нет. И в какой ресторан я пойду в таком наряде?
От полицейского участка до воздушного замка в осыпающихся синих небесах нет и четверти часа неспешным шагом. Они свернули на Сквозную. Был мусорный день, нетерпеливые жильцы с утра успели выставить на тротуары черные пластиковые мешки с отбросами. Ивонну, конечно, пустили бы в любой ресторан, Аркадия свободная страна, но Боже ты мой, как стала бы скромная, но чистая публика шушукаться, сначала на черные чулки и кожаную мини-юбку бедняжки, а потом и на него, дурака, в приличном полосатом костюмчике, из тех, что носят молодые служащие банков, в душном галстуке и смирительной белой рубашке. Лучше и впрямь отправиться в пансион, откушать шведской водки, закусив ее чем Бог послал, зайти к Когану, охочему до новых знакомств, позвать Жильца, которому все равно нечего делать - пускай будит в Ивонне протест против бесчеловечного общества, обрекающего ее на торговлю собственным телом. А я (размышлял Гость) с удовольствием посмотрю на этот бесплатный балаган. Я еще не дорос до таких подарков от барышень с улицы Святого Себастьяна.
Глава восьмая
Было: двухэтажный особняк серого камня с тесаной плитой по фасаду. Окна высоки. Потолок изукрашен умелой гипсовой лепкой - букетами, виноградными гроздьями, иногда же и цельной розеткой, рассеченной надвое там, где несоразмерную гостиную разделили фанерной перегородкой. Издали взглянешь - доныне мерещатся ложные колоннады, анфилады, помещения для прислуги, и на заднем дворе - несказанной красы фонтан с амуром и красавицей, обронившей кувшин. Крыша с коньками, балконы с балясинами, флюгера по ветру и гостеприимный дым из каминной трубы.
Но распахнется дубовая дверь - и обнажится темное чрево с превеликим множеством других дверей по обе стороны давно некрашеного коридора. На вой сирены - пожарной ли машины, скорой ли помощи - одновременно растворятся все двери, осторожно выпуская на свет Божий замшелые, отечные морды обитателей меблированных комнат - у кого испитая, у кого одутловатая, у кого с безумной косинкой в выпученном глазу.
Смолкнет сирена. Скрипнув не в лад, снова закроются двери. Коридор потемнеет, только в дальнем конце останутся блики от окна приотворенной ванной комнаты, да в самом начале - затеснятся на полу разноцветные пятна от старых витражей над входом - темно-зеленых, с нежно-розовыми лилиями.
Обветшали особняки на Плато, перемерли хозяева, а наследники, продав отчее гнездо за бесценок, переехали - кто в свои дома, поскромней, зато посовременней, кто в шестнадцатиэтажные башни с бассейнами и внимательным швейцаром у входа. Обветшали особняки, и при ремонте обнажают мерзость запустения: крошащуюся кирпичную кладку под тесаным камнем, потемневшее, а кое-где и прогнившее дерево - первосортную некогда кленовую балку. И рядом, наблюдая за ремонтом, руки в боки расхаживает спекулянт, выселивший из меблированных комнат опустившуюся шантрапу, чтобы вернуть дом в первозданное состояние, украсить федеративной сантехникой и с порядочной прибылью поквартирно распродать внукам тех, кто так неосмотрительно его оставил. Все возвратится на круги своя.
Возвратится.
Но пока еще - не вернулось.
И вместо дамочки с разбитым кувшином возится на заднем дворе немолодой и одышливый новый дворник меблированных комнат. С трех сторон двор окружен окошками постояльцев и заколоченными в незапамятные времена дверными проемами, с четвертой же - отгорожен от улицы проволочной сеткой, так что выйти в него можно только из подвальной комнаты, где дворник и обитает. В наследство от прежнего смотрителя ему достался неплохой садовый инструмент - совковая лопата, грабли, мотыга, ржавый, но основательный заступ. Задыхаясь, дворник дробит им засыпавшие весь двор куски кирпича. Обломки покрупнее, правда, уже отсортированы и отнесены в угол, где образовали кучу с дворницкое примерно колено высотой. Кто, когда и зачем покрывал эту тощую землю кирпичной щебенкой - неизвестно. Дворник же хочет самого простого - раздробить кирпич, убрать его либо затолкать в землю, вытащить наружу плодородный слой и засеять его травой.
Из одного окна следит за его трудами обладатель гибкого длинного тела и небольшой черепашьей головы.
Из другого - тщательно выбритый старик в голубой нижней рубахе.
Из третьего - не следит никто, потому что неблагодарная нищенка, помещенная в эту комнату усилиями собеса, в который раз собрала свой скарб в мешок для мусора и ушла жить на вентиляционную решетку у торгового центра "Сады Гесперид".
Над дворником полощется детское и женское белье осиротевшего семейства Бородатого. Перекурив, он берется за мотыгу, памятуя о том, что землю, очищенную от кирпича, следует сначала разрыхлить, и лишь потом засевать. Солнца во дворе почти не заглядывает, но и семена травы особые, для затененных мест, и рядом с четырьмя большими пакетами лежат два маленьких - с семенами ромашек и маргариток.
Земля заднего двора была не вполне мертва. Уже к середине мая она самостоятельно покрывалась бурьяном с желтыми пятнами одуванчиков, которые вскоре превращались в пуховые белые шары. Но хозяин замыслил благоустроить двор - первый шаг если не к капитальному ремонту и поквартирной распродаже, то к замене неисправных плательщиков пансиона жильцами пускай одинокими, но более надежными. Дворник увлекся. Он испросил у хозяина рулон проволочной сетки, отыскал в подвале кусачки. Калеча пальцы и срывая ногти, нарастил снизу проволочный забор, чтобы тот с походом достигал до самой земли. Вышло толково: раньше в щель под забором дважды в неделю, в дни уборки мусора, наметало ветром с окрестных дворов газеты, рекламные брошюрки, куриные кости и иную дребедень, за несколько лет покрывшую задний двор чуть ли археологическим слоем. Дворник первым делом ликвидировал эти залежи. Новый мусор оседал теперь по ту сторону забора, где о нем приходилось заботиться двум обитателям соседней квартиры и собственного заднего двора - не двора, скорее аппендикса улицы, но зато асфальтированного, с белой скамеечкой и круглым столом, с шашлычницей на газовых баллонах, а с приближением лета - и полосатого тикового навеса. Мягкими субботними вечерами вокруг стола, щебеча, порывистые девицы и серьезные молодые люди изволили кушать шашлык и слушать ненавязчивую музыку из небольшой, но мощной магнитолы. Взгляды из окон пансиона никого не смущали - как, впрочем, не смущали они и нашего дворника.
"Земля, - размышлял он, дробя кирпичный щебень, - из которой все мы вышли, и в которую в конце концов вернемся. Какая нелепость, какая неправда. Минералы, фекалии и мерзкие насекомые - вот и все. Нет, скорее попрошу себя кремировать, чем вернусь в нее - тем более в эту, здешнюю."
Под крупными обломками кирпича - попадался, впрочем, и бутовый камень - гнездились сороконожки, жужелицы, земляные черви. Мягкосердечный дворник орудовал ломом не спеша, давая юркой нечисти возможность расползаться, а червям - вгрызаться обратно в неподатливую почву. Иногда он даже откидывал склизкие извивающиеся тела в угол двора. Бог знает, сколько недель ушло у иного червя на то, чтобы высвободить участок пространства под каменным обломком, в благодатной тени и сырости, и на тебе - неужели все начинать сначала?
Земля в Аркадии непохожа на европейскую. Не поручусь за деревенскую - она-то, вероятно, одинакова везде, - но в каком городе Старого Света после двух-трех сантиметров мусора уже начинается нетронутая коричневатая глина? Следовало бы разжиться у хозяина еще и черноземом - двадцатифунтовые мешки продавались весной по всему городу - но дело не обошлось бы ни дюжиной, ни сотней мешков. Два мешка, правда, купил на свои деньги Гость, попросив дворника на пятачке в углу, куда солнце заходило чаще, обустроить для него огород. Шесть помидорных кустов - еще не пересаженные, в пенопластовых горшочках, -несколько кустиков огурцовой рассады, несколько - красного перца.
И еще оставался бурьян. Дворник рубил его мотыгой, сгребал - когда граблями, а когда и просто руками - кидал обмякшие стебли в черный пластиковый мешок. Может быть, при этом погибло и несколько сороконожек. Но нет, эти были проворны - скорее уж дождевых червей. "Жаль, - думал дворник, - говорят, полезны для почвы." И снова устраивал себе перекур, без улыбки созерцая обнаженную глину, черные мешки для мусора, рыжую пыль дробленого кирпича. Крупная беспородная собака у самого забора, завизжав, посмотрела в глаза дворнику с невыразимым укором. Еще на прошлой неделе задний двор был ее отъезжим полем, игровой площадкой и туалетом - а теперь проволочная сетка донизу, и мочиться приходится на скучные фонарные столбы Сквозной улицы. Но дворник, руками в резиновых перчатках битых полдня собиравший по двору кучки собачьего кала, смотрит на пса почти с ненавистью. А тот все пытается подлезть под забор, пока на него не замахиваются мотыгой.
"Воспитать сына. Посадить дерево. Написать книгу".
Своих сыновей не нажил, чужие были безразличны. Посаженная в оркестровые, маршевые сороковые годы на утопическом воскреснике береза вряд ли прижилась. Книг написано много, но какой из них толк.
Он бросил докуренную до самого фильтра самодельную сигарету и тщательно затоптал ее каблуком - слишком много пожаров гуляло в последние месяцы по округе. Можно вместо сына завести пса, чтобы покрывал калом задний двор. Вместо дерева высаживать помидорную рассаду. Вместо книг - писать то смиренные, то истерические прошения о бессмысленном возвращении в бессмысленную страну.
Собака знай повизгивала, знай обнюхивала столбы проволочного забора. Исчезающий на глазах бурьянно-одуванчиковый рай, куда жители верхних этажей иногда сбрасывали суповые кости, был для нее тем же, что Отечество для дворника. Пес сам обнаружил этот двор, еще когда был щенком. Сам научился протискиваться под проволочную сетку, не оцарапавшись. Сам обнюхал каждый квадратный дюйм, сам, задрав заднюю лапу, удобрял кленовое деревцо, выросшее из случайно залетевшего семечка.
- Эй, уберите пса,- - крикнул дворник маячившей в отдалении хозяйке с поводком. Вряд ли расслышав, да и вряд ли владея языком Отечества, она не шевельнулась. Тогда дворник кинул в собаку - вернее, в проволочный забор - небольшим обломком кирпича, потом еще одним. Черепашья голова в одном из окошек кивала в радостном одобрении. Старик в нижнем белье, напротив, свое окно захлопнул.
- Коган! - услыхал дворник из своего собственного подвального окошка голос Редактора. - Ступайте домой, выпейте с нами. Что за гадость у вас в руке?
Мертвого скворца, обнаруженного в бурьяне, сжимал рукой в резиновой перчатке поэт Коган. Той весной в городе ладные тельца погибших птиц часто валялись в траве Фонтанного парка, на обочинах дорог, на газонах и скверах. Вот почему скверный пес был так визглив сегодня. Дворник бросил скворца в мешок для мусора и повернулся к своему окну.
- Привет! - сказала ему Ивонна.
- Привет! - ответил он с удручающим славянским акцентом.
Он долго мыл руки над почерневшей от времени раковиной. Шутовская дворницкая служба означала усталость во всем теле, обломки кирпича и щебня мерещились, стоило закрыть глаза. Зато не работающий руками отдает душу на откуп собственным мыслям. Для того, кто не в ладах с самим собою, посев травы на заднем дворе или расчистка захламленного подвала оказываются нежданным благословением, почти строкой, от которой откидываешься назад в блаженном недоумении - "Неужели это я сам сочинил?"
- На двоих я не согласна, - бесцеремонно сказала Ивонна.
- Успокойся, душечка, - расхохотался Редактор. - Твоей женской чести ничего не грозит. Ни двое, ни даже я один. Ты же подарила мне сколько-то своего времени? Вот я и пользуюсь, не совсем, правда, так, как было замыслено. Ты не против?
- Нет, - сказала Ивонна совсем тихо. - Все равно день пропал. Слушай, а этот дворник - он тоже швед? Почему он такой старый?
Гонорар из "Аркадского Союзника" да полученный вчера крошечный аванс за дворницкую работу - и Коган уже чувствовал себя богатым. А это означало, разумеется, апофеоз благосостояния - посещение винно-водочного магазина, в дальнейшем же - и сладостный поход по гастрономическим садам бульвара Святого Себастьяна.
- Дорого у вас тут, - сетовал Коган, открывая бутылки, - дорого. В Новом Амстердаме раза в полтора дешевле, а то и в два.
- В Федерации все дешевле, - авторитетно сказала Ивонна. - Платят больше. Налоги меньше. Цены ниже.
На пальце у нее блеснуло кольцо с бриллиантом - слишком крупным для настоящего.
- Говорят, что бриллианты эти поставляет по всему миру один небольшой заводик в Отечестве, - сказал Гость.
- Да? - сказал Коган рассеянно.- Я думал, они вывозят только лес, нефть и оружие.
- Еще водку, - добавила Ивонна. - Водку и варенье в ужасных банках, которые один раз открыл, а потом закрыть невозможно. Я один раз купила, оно ничего, хотя и сладкое, и дешевое, но потом так и скисло. Потому что закрыть нечем было. Это и есть ваша шведская водка? А лед где? Или в Швеции так пьют - посреди дня, теплую, без сока? Ну и деревня. Пьется легко, - одобрила она, - так где же лучше, в Швеции или у нас, в Аркадии?
- Я, в конечном итоге, предпочел бы Швецию, Ивонна, - сказал Гость. - У вас в Аркадии постоянно кажется, что ты у черта на рогах. Знаете, Коган, мне постоянно чудятся здешние первопроходцы. Как, должно быть, ужасно - засыпать в деревянном срубе под вой ветра. За стеной какие-то дикие индейцы племени мик-мак. До дома в лучшем случае полгода - дожидаться навигации, а потом несколько недель или месяцев плыть через океан - и скучно, и опасно.
- Нашли кому сочувствовать, - Коган тоже опорожнил свои пол-стакана,. - Подождал полгода - и подымай паруса. А у нас с вами - теоретически - десять часов лету. Практически - сами знаете. Правда, вокруг не индейцы, а вполне цивилизованные люди. И даже молодые прекрасные аборигенки.
Ивонна хихикнула.
- У вас в Швеции, говорят, скучно. И спиртное еще дороже, чем у нас. А травка дешевле и почти легально. И снежок дешевле. И СПИДа еще почти нет.
- СПИД и у нас будет, девушка, это дело наживное. А что в Швеции скучно - заблуждаетесь. Я прожил там почти пятьдесят лет. Страшно мне бывало, и безысходно, но скучно - никогда.
- Здесь тоже хорошо. У нас с девочками видео и стерео - закачаешься. И телевизор с большим экраном. Три с половиной куска. Налей мне еще, швед. Я так никогда еще не пила, без ничего. Даже без льда, вот потеха. В Городе хорошо. Вино допоздна. Пиво. У меня в поселке вообще ничего не было. За паршивой банкой пива в город приходилось ехать. На машине. У меня у друга была машина, я уж забыла, как называется, бензин жрала - умереть можно, зато на полном ходу. Представляете, сто двадцать тысяч миль, а все равно бегала, как новенькая, потому что шесть цилиндров. Раньше умели делать машины. Мать всегда ругалась, когда я не приходила ночевать. А я ей говорю - мне восемнадцать лет, могу ночевать, где хочу. Правда? Но она все равно ругалась, дралась даже.
- А потом что? - спросил Коган.
- А потом я уехала. Что мне было делать в поселке? Работы нет, ничего нет. Тоска зеленая.
- А друг с машиной?
- И он уехал. Еще раньше, чем я. В Метрополис. Машина у него уже, наверное, другая. Может быть, "Феррари", он всегда мечтал. И ездит на ней другая. И живет с ним другая, и я даже вспоминать о нем не хочу. Все это глупости. И Метрополиса я терпеть не могу. Я там целый год прожила. А поесть у вас что-нибудь найдется? Погодите, у меня деньги есть. - В сумочке Ивонны, действительно, обнаружилась не слишком толстая пачка мятых фиолетовых десяток. - Мы же в гости пришли, не предупредив, - она улыбнулась. - Объедим хозяина.
Протянув деньги Когану, Ивонна забирается с ногами на продавленный диван, подбирает их еще выше, сворачивается калачиком, и вдруг, к замешательству дворника, засыпает, отвернувшись лицом к стене. Так засыпают от очень большой усталости в доме у друзей. Сумочка падает на дощатый пол. Из нее вываливаются карточка собеса, медицинская карточка, губная помада и коробочка с презервативами, украшенная фотографией целующейся на морском берегу романтической пары. Из под кожаной юбчонки Ивонны виден край розовых трусиков с кружевами в промежности.
- Откуда вы взяли это существо, Редактор? - спрашивает Коган, накидывая на спящую белое, пожелтевшее от времени покрывало.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая
Обернувшись на звук шагов по лестнице, он не поверил своим нетрезвым глазам. Длинное, плавное платье лилового шелка было на похорошевшей Сюзанне, и волосы ее лежали ровными волнами, и запах духов - тех самых, что десять лет назад - мгновенно заполонил подземную комнатку.
- Здравствуйте...- осеклась гостья, растерянно посмотрев на спящую. Впрочем, обстановка была самая целомудренная. Ивонна свернулась калачиком под белым покрывалом. Коган, морщась и покряхтывая, маленькими глотками одолевал свою водку, Гость по-домашнему похрустывал малосольным огурцом. Вид у обоих, заметим, был уже довольно снулый.
- Чем обязаны? - сощурился Коган. - Чем обязан скромный дворник и не менее скромный редактор появлению в этой сиротской дыре столь обаятельного создания?
- Не паясничайте, Коган.
Она прошла к распахнутому окну, прорубленному почти вровень с землей. До молодых ростков бурьяна, заглядывающих в комнату, еще не добрался дворник, отвлеченный нежданными гостями, и на подоконнике лежал толстый слой нездоровой городской пыли вперемешку с пухом одуванчиков и мертвыми мухами.
- Как отвратительно, - пробормотала Сюзанна. - Как нелепо, Господи помилуй. Почему вы ушли из дому, Иосиф?
- Попросили, вот и ушел. - отвечал Коган с неожиданной грубостью. - Отъелся, приоделся. Что еще бродяге нужно. Вот и посчитали, вероятно, что зажился на казенных хлебах. Но я не обижаюсь. Честное слово. Сами понимаете, Новый Свет. Как пригласили, так и выгнали.
- А я беспокоилась, в полицию звонила. Приезжала сюда вчера, но вас не было дома. И ты, Гость, тоже хорош. Будто трудно было набрать мой номер. И зачем вы пьете эту гадость? Слушайте, Коган, вы не могли бы их выгнать? И эту девицу, и нашего общего друга? То есть прости, Гость, - спохватилась она, - не выгнать, а попросить уйти? Ради меня?
- Даже ради вас, - покачал хмельной головою Коган. - Человеческий сон - святое дело. И попробуйте возразить, что это падшее существо - не человек. Оно даже в чем-то и более человек, чем остальные собравшиеся. Впрочем, и вас, несравненная Сюзанна, мы безмерно рады видеть за нашим столом. Хотите водки? У меня еще одна бутылка припрятана. Правда, такая же теплая. Но я не люблю холодной водки. Она придумана на этом берегу Стикса, а мне милее другой, я силюсь его рассмотреть - но не могу. Река оказалась слишком широкой.
Сюзанна нехотя присела на край дивана рядом со спящей. Нищее застолье (хлеб, соленые огурцы, раскрытая банка рыбных консервов) поразительно напоминало ей кухонные пиры многолетней давности в Столице.
- Дорогая моя, милая Сюзанна, - забормотал Гость, перехватив ее взгляд, - сколько раз в нашем богоспасаемом Отечестве за такими столами твое сердечко замирало от причастности к священнодействию? Почему не повторить того же старинного обряда здесь? За тонкими стенами халтурных утопических домов, на неудобных кухнях, в непрочном и сладостном единении свершалось таинство, почти причастие. Каждое слово сияло особенным смыслом, потому что укрепляло братство духа внутренне раскрепощенных узников. Тебя - непосвященную - пускали, чтобы в истории осталось свидетельство человека из другого мира, свободного, но и лишенного тайны. Ты же это ценила, заблудшая твоя душа?
- По глупости, по молодости, - пожала плечами Сюзанна, протянутого мутноватого стакана, однако, не отвергая. - Я изменилась за эти годы, а ты, как вижу, нет. Если у тебя имелась за душой тайна, зачем ты с ней расстался?
- А я настаиваю, - отмахнулся Гость. - и буду настаивать, что у тебя оказался чрезмерный иммунитет к отечественным вирусам, которые одних сводят с ума, других убивают. Зато перед безумием или смертью ты, как Мухаммед в эпилептическом припадке, облетаешь всю Вселенную. Да, мы - юродивые современной цивилизации, мы поедаем собственные фекалии на глазах смеющегося над нами человечества. Но и полет чего-то стоит, разве нет?
В доме на Западном склоне нечасто выбиралась Сюзанна из полусонного презрения к окружающему - и давно не видел он ее такой сосредоточенной, красивой, самоуверенной. Во время проповеди Гостя она блуждала взглядом по комнатке Когана, неодобрительно качая головой, словно хозяйка после долгого отъезда.
- Как скучно все это, Гость, - тихо сказала она, отворачиваясь. - Коган, Коган, вы носки свои как часто меняете? Раз в месяц? Вы же не нищий, не подонок. Даже если не считать стихов, вы почти профессор. В Северопольске не пройдут ваши богемные штучки. Вам придется за свою зарплату расхаживать, как в доме на Западном склоне - бритым, стриженым, с прямой осанкой. Наступило чванное, серьезное время. Студенты хотят учиться языку и литературе, а не поеданию фекалий, хотя бы даже и в полете над суетной землей. Скажите, Коган, вы что-нибудь пишете? Я надеялась, что на Западном склоне вам удалось хорошо отдохнуть. Почему вы ничего не показывали мне?
- Сегодня я копал землю, - Коган в осторожном недоумении поднял подслеповатые очи. - Убирал двор, нашел мертвого скворца. Завтра буду засевать двор травой. Знаете, Сюзанна, я соскучился по осмысленным простым занятиям. А теперь, даже если я вернусь в Отечество, здесь останется по мне своеобразная память. Я, знаете, все больше убеждаюсь, что стихи - мои ли, чужие - лишь одно из многих выражений пресловутого смысла жизни, может быть, даже не самое важное. Сеять траву, смотреть на вас, в лиловом платье, после многолетней болезни... Вас правда интересуют мои сочинения?
Гость как-то вдруг почувствовал себя лишним. Лишней, несомненно, была и Ивонна, сладко покряхтывающая в уголке дивана.
- Может быть, разбудить ее, Коган? Отвести ко мне в комнату, пусть там отдохнет?
Но Ивонна уже детским движением скидывала на пол покрывало и поправляла сначала задравшуюся юбку, потом растрепанные волосы. Румяна были почти незаметны на ее раскрасневшихся щеках. При виде разнаряженной Сюзанны она сжалась и на мгновение прикрыла глаза.
- Не бойтесь, - сказала та по-английски. - Мне уже все рассказали.
- Все-все? - зевнула Ивонна. - Ну и ладно. С чего мне тебя бояться. Ты что, жена этому старику? Любовница? Крутую бабу ты себе отхватил, швед. Смотри, как на тебя пялится. Влюблена. И богатая. Ну, я пошла. Счастливо оставаться. Подарком моим ты брезгуешь, Гость. Понятное дело. Если к вам такие ходят, куда уж нам.
Снова, как на пропыленном безлиственном бульваре Святого Себастьяна, она срывалась на базарный визг. Сюзанна молчала. Содержимое сумочки, аккуратной кучкой сложенное на столе, стремительно водворялось на место..
- Я пошла, - повторила Ивонна, вставая.
- Я тебя провожу, - сказал Гость, - можем у меня посидеть. Или завалимся куда-нибудь, хочешь?
Его не удерживали. За дверью он едва не споткнулся о два тяжелых чемодана - "наверное, очередные гостинцы для Когана, - подумал Гость, - искупление вины за изгнание из рая на западном склоне. Может, Хозяин не зря ревновал. Долг друга обязывает если не пресечь, то донести. Но как доносить, по какому трансатлантическому кабелю? И что пресекать, если у этой дурочки Сюзанны впервые за столько лет такой счастливый, такой живой взгляд?"
- Не уезжайте никуда, Коган, не дурите, - услышал он, выходя, поспешный шепот. - Вы же сами не хотите. Вы играете в это все, потому что у вас никого нет здесь, ничего нет, кроме маски старого клоуна. Заберите свои бумаги из консульства. Я...
В лестничной полутьме подымался Гость за плачущей навзрыд Ивонной.
- У людей любовь, - она остановилась, обернулась к нему, - люди живут. Люди счастливы. У этой твоей бабешки муж есть, тысяч двести в год, или триста, и еще этот симпатичный старый швед в подвале. У тебя есть вера, ты людям Библию раздаешь, и думаешь, что от этого мир перевернется. А у меня? Кроме места на углу да десятка тысяч на книжке, что у меня есть? Раз в кои-то веки хотела по-человечески, и тоже ничего, ничего, никому я не нужна, никому-никому, даже мать собственная мне не пишет. Меня никто не целовал уже два года.
- А на работе? - не удержался Гость.
- Дурак. Стану я за их вонючие полсотни еще и целоваться, - сказала Ивонна с презрением. - Некоторые предлагают - за лишнюю двадцатку. А я не могу, и все тут. Должно же у меня что-то остаться для себя, ты как думаешь? Ты бы поцеловал меня, адвентист. Здесь темно, на лестнице. Не стесняйся. Никто не увидит, и не услышит никто. Ты мне правда нравишься.
Будь Гость трезв, не разволнуйся он от нежданного прихода неузнаваемой Сюзанны, он одарил бы заблудшую душу отеческим поцелуем в лоб и приказал бы не дурить. Но он не был ни трезв, ни спокоен. Он больше не мог с брезгливым хладнокровием припоминать эпизоды из литературы и общественной жизни прошлого столетия. Поставив на ступеньку чемоданчик с подрывной литературой, он притянул к себе Ивонну. Она стояла выше его, и губы их оказались на одном уровне. Сквозь перегар и фальшивые гонконгские духи, сквозь застойный запах немытой лестницы, куда жильцы выставляли мешки с мусором, доносился забытый запах женских слез. Не умела целоваться Ивонна, и худое ее тельце с проступавшими ребрами оставалось скованным и жестким, как три месяца тому назад, когда Гость, прикрыв ее простыней, сидел в кресле дома свиданий, неловко оправдываясь в своем мужском бессилии. "Мне все равно, - сказала тогда Ивонна, - деньги заплатил, чего уж еще. Сиди, отдыхай, я тоже передохну, потом помогу тебе. Только не слишком долго. Мне скоро опять на работу. Самое хлебное время." Она улыбнулась, и перед тем, как склониться к бессильному паху клиента, деловито вынула изо рта розовый липкий шарик жевательной резинки.
- Пойми, - зашептала она, отстранившись, - я не из-за денег, и вообще не из-за чего, я просто так. Ты тоже живешь в пансионе этом кошмарном? Если ты бедный, откуда у тебя такой шикарный приятель, с которым вы были тогда на бульваре? У него тоже ничего не вышло, - она засмеялась, - . Мне подруга потом рассказывала. Умора! Он старается, а она ему и говорит...
- Заткнись.
- Но он все равно шикарный. Я его машину видела. Пятьдесят кусков, никак не меньше. А у тебя и машины нет?
- Нет.
- Конечно, ты же адвентист. Знаешь, вы даже в налоговой декларации есть. Дескать, если дал обет вечной нищеты, то тебе еще и скидка с налогов. Ничего себе. А у тебя начальство? Будут ругать, да? Все твои книжки на месте. Кому нужно столько шведских книжек? Твоих моряков наверняка и в Швеции этим добром пичкают. Да? У меня так голова кружится. Я правда ни с кем не целовалась сто лет. И ничего больше не хочу. Ничего. Я сегодня не работала, ты знаешь. Я три месяца не работала. А может, врач прав? Представляешь, у меня, и вдруг нервы. Я думала, это только у богатых. Жалко, что ты бедный. Слушай, давай пойдем куда-нибудь. Мне вдруг захотелось. Ты так здорово целуешься. Ой!. Кто там?
Дверь, ведущая из пансионного коридора на лестницу, отворилась. В проеме маячила юркая тень Жильца с картонным скоросшивателем в руке.
- С кем это ты? С блядью?
- Ивонна играет в кино, - с ненавистью сказал Гость в освещенное пространство. - Она моя старая подруга. Мы решили повеселиться, и я утащил ее со съемок прямо в костюме. Подымайся, дорогая. Позволь представить тебя моему соседу и доброму знакомому, секретарю отделения Партии утопического возрождения Новой Галлии. Я говорил тебе, что обитаю в любопытнейшем и живописнейшем месте. А к Когану уж пожалуйста, не спускайся, дружок, он занят и вряд ли будет тебе рад.
Ужасно возбужденный Жилец уже распахивал свой скоросшиватель, требуя подписей под воззванием Генеральному прокурору. Бородатого отца семейства действительно арестовали, и залог назначили: сто пятьдесят тысяч долларов. С тем же успехом могли назначить и полторы тысячи, ибо, увы, ни цента за жертву судебного произвола никто вносить не собирался. Обвинение было простое и невероятное: инцест со всеми тремя дочерьми. Дети предположительно приживались с гениальной целью вытянуть из государства побольше социального пособия, на всех матерей-одиночек, да на самого преступника с женой - в итоге набиралась вполне приличная сумма.
- Ничего себе, - только и выдохнул изумленный Гость. - А жена - знала?
- Нет.
- А откуда полиции стало известно?
- Донесли, вот откуда. Подписывайся. Мне еще бегать с этим воззванием по всей округе, а потом тюрьму пикетировать. Пойдешь?
- Почему я должен заступаться за этого мерзавца? Как ты думаешь, Ивонна, он мерзавец?
- Я думаю, мерзавец.
- Вот. Слышишь, что говорит моя подруга.
- Ты... - возмутился Жилец, - ты сам скотина. Пил с человеком, отдыхал, разговаривал, а теперь в кусты? Может, ты и донес на него, а?
- Отстань. Да и какой он человек?
- Обыкновенный. Имеющий право на то, чтобы к нему в спальню не врывались с наручниками. Смотри, Гость, ты всю жизнь прожил в еще более фашистской стране, чем Аркадия, ты не понимаешь, что сегодня - Борода, а завтра - ты или я. Государству нет никакого дела до спален нации. Виноват он, или нет, но нельзя отца семейства бросать в застенок по закону семнадцатого века. И следователь, между прочим, англофон. Это заурядный заговор, чтобы скомпрометировать народ Новой Галлии и отбить у него охоту к освободительной борьбе. Вот, дескать, что это за публика - живет на социальном пособии и трахает собственных дочерей. Я, может, и не Бородатого защищаю, я свой народ защитить хочу, те жалкие остатки демократии, которые еще не сгрыз большой бизнес. Подпишешь?
- Нет.
- И я не подпишу, - сказала Ивонна, - и вообще, ступай отсюда, пока я по морде твоей наглой не съездила. Нашел кого пожалеть. Дочек его лучше пожалей, дубина.
Глава вторая
"Весной я любил наблюдать за липами, в кружок стоявшими посередине нашего двора. Каждый день находилось время взглянуть на округлые кроны, убеждаясь, как листья набирают силу, как медленно и уверенно становятся большими. И осенью я смотрел на них ежедневно, вплоть до первых заморозков, когда неразговорчивый дворник, подпоясанный армейским ремнем, сметал листья в шуршащий холмик и поджигал, и над ржавеющими крышами тянулся тонкий дымок цвета разбавленных чернил, - самый щемящий, самый неповторимый запах в моей жизни. Я выбегал из дому только к вечеру, оставляя отца и мать в нашей полуподвальной угловой комнате. Мне хотелось читать на диване, я обижался, когда родители, переглядываясь, лукаво настаивали на пользе игр на свежем воздухе, в морозной полутьме поздней осени. В Аркадии ночь, а у них - время завтракать на кухне своего жилья на окраине Столицы, доставать начатый батон хлеба из старого полиэтиленового пакета, наливать из щербатого чайника некрепкий чай. Маргарита не приводит к ним внука, чтобы тот поскорее забыл об умершем (наверное, так она говорит ему теперь) отце. Они все время вдвоем, два старика на пристойной, по тамошним меркам, пенсии. Никого не надо выгонять играть в осеннем дворе, из дому они, по слабости здоровья, выбираются нечасто, родственники собираются у них два, много три раза в год, а друзей почти нет.
Что сокрушаться над этой кухней в четыре с половиной квадратных метра, где урчит недомерок-холодильник и радиоточка выплевывает то оперетты Штрауса, то идиотски-торжествующие реляции о количестве кальсон и сковородок, произведенных на душу несчастного населения. Конфуций запрещал детям уезжать далеко, покуда родители живы. Потому-то и неизменной оставалась Поднебесная пять тысячелетий. Я тоже пробовал держаться за постоянство жизни, умерять свои ожидания и стремления - но эти премудрости в прах рассыпаются от первого же мирского соблазна, а отшельником я быть так и не научился.
Неужели я оправдываюсь? В чем же?
Хочу надеяться, что это письмо будет последним из безответных. Да-да, через несколько дней я нагряну в твой Северопольск, сколько ни отговаривай меня Хозяин. "Только душу разбередишь", - заявил. Но я отныне богат и независим: со службы меня благополучно выперли, и теперь почти год будут платить раза в полтора больше, чем в овощном магазине. В бюро страхования по безработице я не краснея заполнил анкету, отказался от места парикмахера, пекаря и гробовщика, оставил телефон и адрес, и поклялся не менее сорока часов в неделю посвящать поискам службы. На лицах товарищей по несчастью в прокуренной приемной успел заметить выражение несколько шкодливое. Честных добытчиков, выкинутых на улицу алчным хозяином, там мало, в основном публика из тех, что увольняются после двадцати недель работы, чтобы год бездельничать. Как я их понимаю, с каким облегчением вспоминаю, просыпаясь, что больше не должен чуть свет торопиться в контору, хоронить знакомых и вздрагивать под стальными очами надсмотрщиков, сопровождающих на берег моряков с утопических кораблей.
Листья на здешних кленах и вязах стали огромными, почти с ладонь величиной, а я и не заметил, как. По Сквозной улице всякий вечер движется плотная толпа с коричневыми бумажными пакетами в руках. В них вино, чтобы пить его в недорогих ресторанах без лицензии на продажу спиртного. С плакатов и реклам пучатся морские раки, с открытых террас доносится запах шашлыка, сияют гирлянды электрических лампочек в ветвях деревьев, и главный фонтан нашего парка подсвечен лазурью и кармином. На днях было целое нашествие светлячков на парк - летели тучей, затмевая звезды и вызывая восторженные охи гуляющей публики. А на улице принца Артура фокусники глотают шпаги, и жонглеры орудуют сразу дюжиной разноцветных шаров. И лихие художники за двадцатку изготовляют портреты тщеславных прохожих. Знаешь, я начал искренне увлекаться механикой этой замечательно устроенной жизни, словно инженер при виде любопытного, новенького, отлично работающего механизма. Ты как думаешь, милая, если бы реки Вавилонские текли молоком и медом, горше или слаще был бы библейский плач?
Лето, рестораны, жонглеры - а вокруг тем временем рушатся целые вселенные, и треск стоит на всю Аркадию. Опустела квартира моих соседей сверху - всех трех дочерей Бородатого в приют отправили вместе с младенцами, под наблюдение психиатров, а жена бедняги круглые сутки пьет, да спускает с лестницы репортеров. Посылаю тебе газетную вырезку с фотографией нашего дома - на ней и мое окно, и дверь в квартиру Бородатого, и даже уголок воздушного замка, о котором я недавно тебе писал. И еще одно фото - с демонстрацией, устроенной моим соседушкой. Он и по телевидению гневался, доказывал, что арест нашего отца семейства - только первая ступень заговора английской Аркадии вкупе с иммигрантами, что всякий честный гражданин Новой Галлии должен грудью встать, ну, и так далее. В моем пересказе звучит глупо, я понимаю, а на демонстрацию явилась-таки порядочно всякого сброда. Промаршировали сквозь все Плато к Фонтанному Парку, с криками и самодельными транспарантами, загадили полгорода глупыми черными надписями из аэрозольных баллонов. Я невольно обрадовался, что в Аркадии не продается оружия. А генеральный прокурор Новой Галлии клялся по тому же телевизору, что не поддастся на провокации деклассированных элементов. Ему виднее, но Коган вовремя съехал - в пансионе теперь круглые сутки толкутся подозрительные типы, стоит крик и шум, на двери появилась табличка: "Партия возрождения Новой Галлии". Пошумят и успокоятся? Несомненно. Потому-то, наверное, в Аркадии так все по большому счету и благостно, что жителям дают выпустить пар, а потом без постороннего вмешательства прийти в себя.
Между прочим, пораскинув мозгами, я сообразил, что Жилец - единственный, кому мог Борода признаться в своей страшной тайне. Эта несложная мысль придает всей истории замечательный новый оттенок, который, безусловно, оценил бы мой Татаринов.
Встретилась ли ты уже с Сюзанной и Коганом? Хозяин частенько мечтал о том, чтобы она его бросила. "Плясать буду от радости, - твердил, - пудовую свечку поставлю." Обнаружив же свой неуютный дом опустевшим, примчался ко мне бешеный, и зубами скрежетал, и вопил, что в порошок сотрет обоих, хотел даже пуститься за ними вдогонку, но я отговорил его. Все равно через неделю мы с ним едем на Зеленые Холмы. А за эти дни много воды утечет, увещевал его я, пускай Сюзанна, с ее укоренившейся неприязнью к Отечеству, снова окунется в славянскую атмосферу, может, охладеет к своему Когану. А ты как думаешь - охладеет? Мне-то, по правде говоря, кажется, что нет, но я в людях, сама знаешь, никогда не умел разбираться.
Опять не спится.
Когда мне хотелось побыть одному в той квартире, где мы жили с Маргаритой, или была срочная работа, я стелил себе на кухне. Под неудобным верхним светом читал, потом ворочался, злился на мальчика, который не давал мне заснуть. Здесь - злился по ночам на семейство Бородатого. А теперь спать никто не мешает, но причина бессонницы моей была не в детском реве, не в сходках в комнате у Жильца. Видимо - как ни плоско это звучит - я потерял себя. Мне не хватает целеустремленности, чтобы с удовольствием делать и тратить деньги, как Хозяин. Я слишком благоразумен, чтобы превратиться в Сюзанну. Слишком умен, чтобы сочинять книги, как Татаринов. Не хочу бороться с утопизмом, как граф Толстой, и мечтами о возвращении жить тоже не могу.
Я пробовал жить любовью к тебе. И теперь боюсь тебя увидеть.
Или я уже писал об этом?
Вчера в банке кассирша предложила мне открыть личный пенсионный план, дающий порядочную скидку с налогов. Столбики золотых монеток на обложке рекламной брошюрки складывались в серьезные буквы ЛПП, убедительные таблицы указывали на стремительный рост вложенного капитала. На мгновение жизнь показалась мне чем-то устойчивым, солидным, предсказуемым. А вдруг? - подумал я. Вдруг мы с тобой, наконец, поймем, что все последние восемь лет были страшным сном. Уйдет малое время на какие-то формальности, и заживем вместе - будем ссориться, мириться, нарожаем выводок детей, черт подери, благо годы еще позволяют. Ты единственная, от кого мне хотелось ребенка. Отсужу у Маргариты сына, чтобы он сошелся с сестрами и братьями, чтобы выучил язык. Ради этого, пожалуй, я готов даже наняться в подручные к Хозяину, лопатой гребущему аркадские дензнаки.
Почему-то я уже мысленно прощаюсь со своей комнаткой, может быть потому, что надеюсь на твой скорый приезд - не хочется, чтобы любимая женщина видела жуткие рожи моих соседей. Между тем эта комната три с лишним месяца была мне домом, здесь мои бумаги, заметки, книги, здесь маргаритки, высаженные Коганом на заднем дворе. "Насилие безнравственно лишь в том случае, если под ним нет основы, состоящей из высшей нравственности" - доносится до меня через сонный коридор голос Жильца, осушившего, верно, уже добрую дюжину банок своего Laporte Light. Вот кончу письмо, и завалюсь на боковую. Всего несколько дней осталось мне ночевать на железной кровати, которая сработана весьма основательно, но имеет дурную привычку среди ночи разваливаться на части. В первый раз я чуть не умер от страха. Теперь стоически надеваю шлепанцы и принимаюсь собирать ее заново, тешась кощунственной мыслью о том, что не все в Аркадии молоко и мед, если здесь изготовляют таких монстров.
Итак, - я суеверно боюсь печатать эти слова - до встречи? Прости, если письмо путаное. Скорее всего, оно дойдет уже после моего приезда - письма в Аркадии путешествуют неторопливо. Как, впрочем, неторопливы, говорят, и железные дороги, на которых я еще ни разу не ездил. Или правда, что при диктатуре почта работает исправнее, а поезда неизменно приходят по расписанию?"
Глава третья
Много-много лет тому назад Столица задыхалась от такого же душного лета, как сейчас - Город.. Я одурел от запаха раскаленного асфальта, устал от незваных гостей, страдал от небеспричинного страха перед тайной полицией. К концу июня, раздобыв случайный заказ на технический перевод, я снял второй этаж полуразвалившегося деревянного дома в получасе езды от города, чтобы с радостным озлоблением дописывать антирежимный роман (из тех, какие в последние годы десятками появляются в отечественных ежемесячниках). Многие откровения этой книги, увы, устарели еще до того, как она появилась на свет в захолустном апатридском журнальчике. Теперь я даже боюсь раскрыть ее снова (хотя, справедливости ради, были у романа и благодарные читатели). Но кто же запретит мне заново переживать те предутренние часы, когда я убирал с колен машинку (у нас с Гостем есть общие привычки), шлепал на кухоньку к портативной газовой плитке, наливал очередной стакан белесого от крепости чая и садился, счастливый, на скрипучую табуретку - а в раскрытое окно толкались тяжелые яблоневые ветки и задувал ледяной ночной ветерок. Я прятал экземпляры рукописи от тайной полиции (времена стояли недобрые), перечитывал их, запирая двери на хлипкий проволочный крючок, всхлипывал над судьбами героев - каждый из них был чем-то похож на меня самого, каждый был воплощением упущенных возможностей, чаще всего - невеселым. Конечно, горевал я зря, но по врожденной сентиментальности мне никогда не давалась та невозмутимость, которой требует писательское ремесло.
В том романе много говорилось о железном занавесе. С детских лет в утопическом парадизе я не мог смириться с существованием невидимой преграды, за которую пускали только избранных. Спустя годы Господь Бог - любящий, как верно заметил мой Редактор, искусство пародии, - наградил меня домом в часе езды от самой длинной неохраняемой границы в мире. Я стоял у покосившегося бетонного столба, широко расставив ноги, так, чтобы находиться одновременно в двух странах, и хохотал над выцветшей табличкой, которая предписывала обратиться в ближайший пограничный пункт, в десяти милях отсюда. Даже если жители со стороны Федерации доносили о замеченных чужаках - миф был разоблачен. Границы, установленные людьми, оказались преодолимы. Остались другие - но ни литературе, ни самой жизни не справиться с ними.
Гость и Хозяином выехали из Города на шоссе. На горизонте равнина уже начинала морщиться, вздымаясь невысокими холмами, зазывные объявления приглашали собирать клубнику прямо на полях.
"И все же мне не по себе,"- сказал Гость. "Я думал, на этой границе только машут платочком. А мне визу давать не хотели. Две недели промурыжили. И какие порядки в консульстве Федерации, - он оживился, - охранник с пистолетом, обыскивают при входе, чемоданчик мой отобрали! Ничего себе оплот демократии."
"Террористов боятся, - отвечал Хозяин. - Семь лет тому назад не обыскивали. Правда, я тоже ждал две недели, но на второй раз мне поставили постоянную визу в отечественный паспорт. Но я тебя понимаю. У меня раньше тоже сердце сжималось - а вдруг не пустят. С аркадскими бумагами проще. Только вместо паспорта я им обычно показываю свидетельство о гражданстве, пластиковую такую карточку."
"Почему?"
"На моем паспорте слишком много штампов европейских пограничников, - смеялся Хозяин, - так много путешествуют только террористы и торговцы наркотиками, дорогой мой Гость. К тому же я говорю по-английски с акцентом отечественного шпиона из дешевого боевика. А пограничники - народ незамысловатый."
"Значит, и эта граница не такая уж несерьезная," - подытожил Гость.
"Смотря для кого, - рассеянно сказал Хозяин. - Упаси тебя Бог пересекать ее на автобусе - испортишь настроение на весь день. К пассажирам таких машин, как эта, они благосклоннее."
Мимо них проносились тихие поселки Новой Галлии, пустые придорожные забегаловки, захламленные автомастерские, плакаты "продается" на фермах и особняках, острые сдвоенные шпили церквей. Бойкие горожане, перекликиваясь, собирали в лукошки клубнику на перегретых, дымящихся полях. Осталась позади местная достопримечательность - сорокафутовая деревянная скульптура деревенского простака в синих штанах, зазывающего к прелестям гамбургеров и пепси-колы. Граница приближалась.
"Полно трепаться, - сказал вдруг Гость, - не на увеселительную прогулку едем. Послушай, ты случайно не собираешься застрелить Когана, или Сюзанну, или их обоих? Не делай глупостей."
"Не собираюсь подбрасывать твоему Татаринову сюжет для мелодрамы, - отозвался Хозяин. - Помнишь, в его романе тоже парочка друзей едет к границе, правда между Отечеством и Турцией? Бежать хотят от утопизма. А нам бежать некуда и незачем. Я еду не выяснять отношения, а вернуть Когану должок по одному недавнему поручению, и при этом полюбоваться на свою женушку. Семь лет висеть камнем у меня на шее, и вдруг польститься на старого клоуна. Который, между прочим, воплощает все ненавидимые ею прелести Отечества куда ярче меня. Ты видел, какого цвета у него зубы? Это он, а не я, неделями не моется и напивается теплой водкой, словно последний скот. Это не я, а он сначала пресмыкался перед властями, потом взбунтовался, а теперь снова валяется у них в ногах, лишь бы откушать бубликов с маком на столичной улице. Ну и хрен с ним. Я-то знаю, что бубликов там больше нет, утописты все повывели. На кой черт ты устроил его в свой пансион?"
"Ты предпочел бы, чтобы Сюзанна покатила за ним в Новый Амстердам? - возразил Гость. - А в этом нет сомнения, потому что она, извини, влюблена в старика, как кошка. Я же видел их в дворницкой. Ни дать, ни взять голубки. Занавесочки на окнах появились, бельишко чистое. Из ресторанов на Сквозной вечерами не вылезали, за ручки друг друга держали."
"Но почему? - взорвался Хозяин. - Почему, во имя всего святого? Я бы понял, будь она той, прежней Сюзанной. Стишки, смысл жизни, несуществующая загадка славянской души. Но она же обо всем этом забыла. Она вбила себе в голову, что отец сошел с ума из-за того, что она уехала с Столицу и вышла за меня замуж. Каким образом, с ее ненавистью к Отечеству..."
"Не к Отечеству, - Гость пожал худыми плечами, - а к самой себе. Коган оказался отменным психологом - задел одну струну, другую, и вот тебе урок."
"Не нужны мне уроки, - огрызнулся Хозяин. - И не нужна мне твоя Сюзанна. Мне принцип важен. У бабы было все, и она брезговала. Появляется шут гороховый, умеющий рифмовать, и на тебе. Ничего, я этим твоим влюбленным устрою веселую жизнь."
"До Федерации один километр", - прочел Гость надпись на зеленом щите.
"Готовь документы, - буркнул Хозяин. - Только сначала заедем в беспошлинный магазин. Я этой идиотке хоть духов куплю. От Когана она дождется разве что средства для освежения воздуха в сортире."
С беспошлинными сумочками на заднем сиденье (Гость, пораженный неслыханными скидками, купил литровую бутыль коньяку и сколько-то сигарет) они подъехали к американскому пограничнику. Набор стандартных фраз (произносить которые Хозяин нарочно тренировался, чтобы акцент был слабее) не сработал - поразмышляв над пластиковой карточкой водителя и серой беженской книжечкой Гостя, чиновник все-таки попросил их свернуть и подождать. Подошедший чин постарше взял документы и удалился. За окном пограничной станции суровая девица в форме положила их перед собой и начала стучать по клавиатуре компьютера.
- Не дрожи, - сказал Хозяин. - Если у кого из нас двоих есть причины бояться, то уж точно не у тебя.
- Зачем ты сказал пограничнику "для собственного удовольствия"?
- Это официальная формула. Мы с тобой можем пересекать границу либо по делу, либо ради развлечения. А никаких дел в Федерации я в данный момент не веду. Я торгую в европейских странах аркадскими товарами, скажем, бобровым мехом и дранкой. Запомнил? Ну вот, уже несут. Спасибо. До свидания. Поздравляю тебя, Гость. Признайся мне теперь, - он вырулил на шоссе и набрал бешеную скорость, - только честно, тебе, как и всем подросткам в Отечестве, часто снились сны о Федерации? О Новом Амстердаме?
Гость вздохнул. На первый взгляд ничего не изменилось, разве что вместо галльских надписей появились английские. (Тут замечу, что одна из главных забот аркадцев, особенно англоязычных - выискивать в себе черты, отличающие их от южных соседей. Кто-то даже пошутил, что аркадский национальный характер состоит в непрестанных поисках такового. Но эта тема заслуживает особых трактатов, к которым я и отсылаю читателя, за недостатком места.)
- Почему на домах аркадские флаги?
- Дачи. Для жителей Города сюда рукой подать, а для федерации - медвежий угол.
- Почему вы с Сюзанной здесь дома не купите? Дорого?
- Я не люблю Федерации, - сказал Хозяин. - Здесь меня рано или поздно съедят со всеми потрохами. Хотя Зеленые Холмы, конечно же, прекрасны. Представляешь - два или три миллиона человек, и все шьют лоскутные одеяла или целый год собирают по сараям разное старье, а потом торгуют им на лужайке перед домом. Зимой толпы лыжников - видишь, на горах просеки с подъемниками. А летом почти никого. Для моего бизнеса здесь мертвая зона. Промышленности никакой. Бывшие хиппи пасутся стадами. Горы. Реки. Водопады. В озере водится доисторическое чудовище. Рай для пенсионеров с наклонностью к прекрасному. Когда-то мы с Сюзанной, - он глубоко вздохнул, - ездили сюда кататься на лыжах, и наткнулись на гостиницу, полную жизнерадостными старичками. Знаешь полное презрение к времени, написанное на лицах местных старичков и старушек из среднего класса? Старость для них что-то вроде законного бессрочного отпуска.
- Отечественные старики тебе милее, - полуутвердительно сказал Гость.
- С чего ты взял? Я старости боюсь точно так же, как десять лет назад, а может, и больше. Ни в отечественного старичка, ни в федеративного превращаться не желаю. Твоей Елизавете в этом смысле повезло.
Он в первый раз за все прошедшие месяцы назвал это имя.
- В каком смысле? - вздрогнул Гость.
Они неслись по извилистой дороге, проходящей берегом озера. Справа мелькали то хутора, совсем как в Новой Галлии, то деревушки с вывесками, нарисованными масляной краской. У белых, обшитых гонтом домов, как и предсказывал Хозяин, молчаливо пили сладкую газированную воду пожилые хозяйки, провожая автомобиль долгими взглядами из-под ладони. На траве перед ними была разложена старая утварь - кресла-качалки, побитые электрические чайники, плюшевые игрушки со свалявшимся мехом. Аркадских флагов становилось все меньше, зато множились гордые полотнища с могучим толстоногим орлом на фоне звездного неба. В одной лапе он сжимал оливковую ветвь, в другой - пучок молний. На иных лужайках розовели пластиковые фламинго, на иных - особой конструкции павлины из полиэтиленовой пленки надувались и поворачивались под легким ветерком. Горы уже начинали спускаться к дороге, громоздясь темно-коричневыми и черными обнажениями скальных пород. Сразу над шоссе начинались еловые леса. Было ветрено, ясно, прохладно.
Хозяин медленно повернулся к пассажиру и снизил скорость.
- Пристегни ремень, - сказал он, - тут полиция ничуть не добрее, чем в Аркадии.
- Ты не ответил.
- Что я должен тебе ответить?
- Почему Елизавете повезло.
- Будто ты не понимаешь.
- Не понимаю.
- Что ты притворяешься, - сказал Хозяин мрачно, - до Столицы такие вести доносятся быстро. Вся Америка об этом писала. Или ты радио не слышал?
- Не слышал я радио, и вестей никаких не слышал, не пугай ты меня, ради Христа! Что с Елизаветой? Она что, больна?
Хозяин, видимо побледнев, резко нажал на тормоз. Оба они едва не стукнулись головами о лобовое стекло. Машина отрулила на обочину, под знак "Площадка отдыха", к зеленому столу, двум скамейкам и жестяной кабинке портативного туалета. Гость, так хорошо державшийся все полгода, дрожал мелкой дрожью. Хозяин расстегнул ему привязной ремень и взял за руку.
- Нет твоей Елизаветы, - сказал он почти шепотом. - Мы с Сюзанной думали, что ты сам знаешь, не говорили, чтобы тебе душу не бередить. Уже два года, как нет. Ну, - он тронул друга за плечо, - прости меня. Я действительно не знал.
- Она уехала?
- Она умерла, Гость. Погибла. Она жила в Северопольске, сбывала туристам тряпичных кукол, держала маленький детский сад, а летом преподавала в славянской школе при военном колледже. Муж работал там же водопроводчиком. У меня есть пачка газетных вырезок, я дам тебе прочесть. Когда осенью позапрошлого года сбили тот самолет на Дальнем Востоке, ты не можешь себе представить, что творилось в Федерации по милости нашей (?) державы. В воскресенье вечером они с Юсуфом сидели в баре и говорили по-славянски. Ее застрелил пьяный курсант. Она умерла мгновенно. Курсант получил пожизненное заключение. Президент прислал скорбное письмо мужу и дочери. Колледж оплатил похороны и принес Славянской школе официальные извинения. Под соболезнованием Юсуфу подписался весь Северопольск. Ее любили там, Елизавету.
Гость молчал, покусывая невесть откуда взявшуюся толстую соломинку. Боком выбравшись из автомобиля, он спустился сквозь ежевичные заросли в овраг и неторопливо улегся лицом вниз на сырую, покрытую истлевшей прошлогодней листвой землю. Хозяин не стал его поднимать. Когда он так же неторопливо встал, вокруг было уже черно. Огромные звезды толпились над пустынной дорогой, и в отдаленной долине стучали колеса редкого в этих местах поезда, пустотелым эхом отдаваясь от зеленых холмов.
Глава четвертая
- Может быть, вернемся домой? Часа за два домчим. Тебе весной гордость не позволила жить у меня, брось. Особняк мой совершенно пуст, мы поладим. Тебе и так трудно, а тут еще этот пансион. Поедем?
- Нет.
Гость тщательно счистил с одежды остатки полусгнивших листьев и приставшую землю, прислонился к багажнику автомобиля. Пламя зажигалки высветило его донельзя грязное лицо, со щеками, как-то вдруг заросшими седоватой щетиной.
- Холодно, - он передернул плечами.
- Ночью в горах всегда холодно.
- Неужели ты не мог написать мне, или даже встретиться, ведь ты бывал в Столице. Я понимаю, ты поставил крест на прошлом и все такое. Но ты же знал, как я любил ее.
- Приходившим с такими вестями в старину заливали глотки свинцом. Да и не мог я там видеться с тобою. Не мог. О чем бы я тебе рассказал?
- Повторяешься, Хозяин, и мудришь, - он тщательно затоптал окурок в сырую траву. - Где она лежит?
- В Северопольске и лежит, - торопливо заговорил Хозяин, - недалеко от колледжа кладбище, ухоженное, конечно, в Федерации все такие, чистое такое, на холме. И участок ей город подарил. Хороший участок. То есть, участков там нет, в нашем смысле. Могилы друг от друга не отделяют ничем. Я тебе покажу. - Он завел мотор и вывел переваливающуюся машину на шоссе. - Сейчас-то уже поздно, а утром непременно.
Огни погасли уже почти во всех встречных домах, но вдали уже светился шпиль военного колледжа над одноэтажным, прижавшимся к шоссе Северопольском. Путь к мотелю лежал мимо заржавевшего танка времен второй мировой, рачительно водруженного на постамент, мимо ажурной беседки на лужайке, мимо таверны, откуда еще доносились голоса подвыпивших студентов. Сонная барышня в бежевой униформе, отложив свое Евангелие в переводе на разговорный язык, выдала им ключи, пожелала спокойной ночи.
Гость лег на кровать, в чем был, и закинул руки за голову.
- Может быть, в ресторан?
- Нет.
- Хочешь своего коньяку?
- Давай. Где, говоришь, кладбище?
- В двух шагах.
- А жила она где?
- Тоже рядом. Городок крошечный. В полчаса можно пешком пройти. Неужели ты ее до сих пор любил?
- Да.
Когда Хозяин откупорил бутылку и разлил спиртное по одноразовым стаканам, Гость уже не то заснул, не то потерял сознание. С улицы до мотеля отчетливо доносилась раскатистая гитара и хохот молодых голосов.
"Господи, как далеко от дома, - Хозяин выключил свет, взял свой стакан, сел у окна. - Не Австралия, не Таити, но все-таки, как невероятно далеко. Этот, уничтоженный, похрапывающий на одеяле, когда-то давал мне уроки артистизма жизни, всегда был умнее меня, талантливее меня, потом выпустил друга, словно воздушный шар, в свободный мир. Улетел и сам, словно сказочный продавец этих самых воздушных шаров. Вот-вот шары его лопнут от падения давления, и останусь я один, как перст..."
В "Вестнике Зеленых Холмов", купленном в международном газетном киоске в центре Города, он с ужасом увидел тогда бодрую, насквозь положительную физиономию убийцы, а рядом - смеющуюся Елизавету (газеты любили выбирать для таких публикаций самую жизнерадостную карточку жертвы, а может, другой не нашлось). Потом появились и фотографии с похорон: Юсуф, утешающий дочку, могильный холм, покрытый дерном. Граждане Северопольска разделяли праведное негодование происками Отечества, возмущались гибелью пассажиров гражданского самолета, но неприемлема личная месть славянам, среди которых, тактично добавил мэр городка, многие снискали уважение коренных граждан Федерации непримиримой борьбой против утопизма.
Большеротая женщина с короткой стрижкой никогда не боролась с утопизмом. Носила ее накликанная на свою голову судьба, словно сухой листок, выдула из славянской провинции в Столицу, из Отечества в Ассирию, из Нового Амстердама к изнывающим на солнце малинникам и скрипучим снежным дорожкам над замерзшими реками Зеленых Холмов. Успокоилась ли она перед смертью? Забыла ли своего Гостя - которого, в сущности, любила еще больше, чем он ее? Все годы в Ассирии и в Федерации она хранила верность ревнивому Юсуфу, это он знал точно, не та была женщина, чтобы размениваться на встречного-поперечного.
Гость продолжал лежать недвижно, закинув руки за голову. Из таверны тянулась компания студентов во главе с пошатывающимся, по-обезьяньи приземистым джентльменом. Сюзанна без стеснения поддерживала его под локоть. Коган был в ударе.
- Вот еще, погодите, - говорил он, задержавшись под уличным фонарем, - остановитесь-ка, я не умею на ходу...
- Стоп, ребята, - выкрикнул кто-то, - еще один бесплатный урок славянского стихосложения.
- Долинный человек с младых ногтей утешен беспамятством чего-то там...
Коган запнулся. Пока он, кружась на месте, хватался за голову, студенты мало-помалу разбредались, в счастливой уверенности, что уходят незамеченными.
- Беспамятством листвы! - воскликнул Коган с торжеством. - Долинный человек с младых ногтей утешен беспамятством листвы, и дым его костра полвека рвется вверх, безудержен, замешан на ветре и огне. Ты говоришь, пора: и утром дорогим дыханье - пеплом, сажей - взлетит и ослепит осенний небосвод. Проснется человек, и неохотно скажет: Я царь, я раб, я червь. И медленно уйдет туда, где от ночной, от снежной глаукомы, наследственным лучом спускается река в стеклянные края, друг с другом незнакомы зеленые холмы, и левая рука, оканчивая взмах, дрожит и леденеет, а правая летит к ушедшим временам без всякого стыда, как будто ей слышнее железная струна, невидимая нам.
Кроме Сюзанны, только две жалостливые девицы в джинсах остались под равнодушным фонарем, да молодой человек, по-славянски явно не понимавший. Все трое смотрели на читавшего старика с добросовестно-туповатым выражением. Сюзанна обняла его за плечи.
- Спать пора, Коган, - сказала она так, что Хозяин от ревности побагровел. - Идемте. Слушатели ваши разошлись, час поздний. Мы постояльцам гостиницы спать не даем.
Улыбнувшись, Коган зашаркал по обочине, щедро посыпанной гравием.
- Ты извини меня, девочка, - бормотал он, - видишь ли, они, быть может, плохо знают язык, но все-таки слушают. И потом, звезды. Сколько их здесь. Ты вообще понимаешь, как я люблю звезды?
- Помолчи, - перебила Сюзанна. - Не забывай, что знаменитому Когану не пристало напиваться и нести околесицу. Они тебе, конечно, дают порядочную скидку, но все-таки помни, что ты профессор, а не только писатель. Хорошо?
- Хорошо, - смеялся Коган, роняя очки, спотыкаясь, тяжело опираясь на руку Сюзанны, - отлично. Твой муж меня экипировал, а ты обучаешь манерам? Кстати, он нас с тобой не пристрелит?
- На это его не хватит, - сказала Сюзанна,. - Он, вероятно, веселится где-то с какой-нибудь продавщицей или секретаршей. Больше ему от жизни ничего не нужно.
Хозяин отступил вглубь гостиничного номера, где в беспамятстве лежал его друг. Парочка мерзавцев, обнимаясь, уже уходила по дороге вверх, к общежитиям колледжа, выстроившимся по обочине огромной квадратной лужайки. Он снова чувствовал себя обиженным подростком, которого не взяли в компанию.
- А это уже неблагородно, - доносился до него слабеющий голос Когана, - он по-своему замечательный человек...
Когда они скрылись из виду, Хозяин побрел по шоссе к зданиям училища. Вот здесь, вспомнил он, надо свернуть на внушительную гранитную лестницу, сооруженную за счет выпускников, за каковое благодеяние имя каждого жертвователя было выбито на ступенях - по ступеньке на человека. Здесь будут ворота с надписью: СВОБОДА ЕСТЬ ПОСЛУШАНИЕ РАЗУМНЫМ ЗАКОНАМ и еще одна: УМЕРЕННОЕ ВОЕННОЕ ОБРАЗОВАНИЕ НАСЕЛЕНИЯ ЕСТЬ ПЕРВОЕ УСЛОВИЕ УСПЕШНОЙ ЗАЩИТЫ РОДИНЫ. Он миновал ворота и направился в гору. За обладание тишиной на кампусе спорили гитаристы, любители рока и просто подвыпившие студенты, которые на испанский манер перекликались с девицами в окошках. Коган с Сюзанной пристали к компании у одного из толстенных дубов. Свежело. Огромная кирпичная луна молчаливо зависла над горами. Собравшиеся, уже не по испанской и не по федеративной, а по самой что ни на есть славянской традиции, передавали по кругу галлоновую бутыль водки с двуглавым орлом, и пение в стиле кантри сопровождалось бульканием и кряканием.
- Добрый вечер, Хозяин, - кто-то взял его под локоть. - Почему вы скучаете тут один? Приехали навестить жену?
Старая знакомая из Нового Амстердама глядела дружелюбно и весело. Он пожал плечами, изобразил подобие улыбки.
- Мы, кажется, наконец разойдемся, - сказал он.
- А, - собеседница понимающе понизила голос, - то-то Сюзанна неравнодушна к чарам нашего писателя. Об этом судачит вся школа.
- Бог с ними, - сказал Хозяин. - Как вы живете здесь в этом году?
- Как всегда. Преподаем грамматику, сражаемся с настоящими хозяевами школы, то бишь с военными, и уже поднимаем бунт против армейского рациона. Зато ездим купаться на водопады. Днями стоит жара, ночи, сами видите, холодные. Что вы здесь делаете?
- Через два дня на Зеленых Холмах научный съезд, мне кое-что нужно для бизнеса. Кроме того, привез своего лучшего друга поплакать на могиле Елизаветы. И еще: у меня долгожданный подарок для вашего обожаемого писателя. Только не спрашивайте, какой. Это секрет и от него, и - пока - от всего славянского сообщества. И уж тем более от Сюзанны.
- Пристроили постылую? - хохотнула приятельница. - Кажется, и Коган увлечен.
- Бог с ними, - повторил Хозяин. - Знаете, за моими хлопотами и разъездами остается мало времени на всякие там возвышенные чувства. Мы приехали на деловой континент, и я искренне рад, что могу более или менее честно зарабатывать, двигая при этом вперед международную торговлю.
- Говорят, вы едва ли не единственный славянский миллионер.
- Что вы. Я президент компании, не более.. Сам себе отчисляю скромную зарплату.
- Представляю, что вы называете скромной зарплатой. Кстати, Хозяин, у нас организуется небольшой альманах...
- Сочинительством не балуюсь.
- Я не об этом. Вы не заинтересованы пожертвовать немного денег? Сто процентов списывается с налогов. Участвуют лучшие литературные и художественные силы рассеяния. - Она перечислила несколько фамилий. - Вашу фамилию напечатаем на титульном листе. А? Сотен пять-шесть? Поощрите развитие славянской культуры в изгнании.
- Увольте, - сказал Хозяин. - Я готов выделить требуемую сумму на помощь, скажем, сиамской культуре. Корейской. А еще лучше - какому-нибудь честному гражданину Федерации, из тех, что изготовляют гипсовые раскрашенные копии своих соплеменников в натуральную величину и выдают их за произведения искусства. За ними будущее, за нами - только прошлое.
- Вы неисправимы, - усмехнулась приятельница. - А знаете, мне и самой иногда приходит в голову, что мы - вроде астронавтов, которые столкнулись с высшей цивилизацией. Не в силах понять ее, они держатся за свою, обреченную. Или вы уже и не держитесь?
- Не держался бы, - поправил ее Хозяин, - если б новая цивилизация не была еще скучнее прежней. Здешние приемы, с чинными беседами о процентах на займы и правах гомосексуалистов, еще тошнотворнее вечеринок с чтением запрещенной литературы в Отечестве. Та серьезность, с которой местные жители относятся к своим домам и автомобилям, умилительна, но и смехотворна. Неужели это завтрашний день нашей родины? А ведь сомнения нет. Переменится власть - кровавым ли, бескровным ли образом - и придавленные массы начнут открывать для себя прелести общества потребления. Хитрая, развращенная, униженная нация рабов превратится в нацию мелких торговцев, по-обезьяньи скопировав внешние приметы здешней жизни, но не понимая ее сути.
- А вы ее понимаете?
- Да. Это хорошая основа - честное, достойное существование имени господина Лютера. Но они не смогут научиться ей. Ей-Богу, я не хочу, чтобы в Отечестве прибавлялось свободы. Они сами не знают, чем рискуют.
- До чего же вы умозрительны, дорогой Хозяин, и несправедливы. И свободы там не прибавится - где вы видели утопистов, добровольно отдающих власть? - да и какое у нас право судить об их заботах. Бросьте. Смотрите, какая замечательная ночь. Мои друзья уже на водопадах, а я опоздала. Вы на машине? Вот и отлично. У меня в комнате найдется кое-что, захватить с собой для поддержания компании.
Глава пятая
Он проснулся один, против ожидания увидев не чугунный виток наружной лестницы, покрытой джутовой дорожкой, .но стандартный номер мотеля, окнами на овраг, заросший высокими, чинными соснами. Их кроны колыхались на уровне взгляда, и тощая дикая белка заглядывала в комнату черными глазками (куда, как уверяют, умеет бывалый охотник бить ее, чтобы не попортить шкурки). Он все вспомнил и отвернулся лицом к стене. Час был ранний, совершенно безмолвный. Представляя себе первое утро на Зеленых Холмах, он предвкушал шум в голове от недосыпа и ту безотчетную благодарность после одной из ночей, каких на всю жизнь отведено, быть может, две или три. Этот воображаемый рассвет, и голова женщины с короткой стрижкой на его плече и обетованный щебет птичьей мелюзги в сосновых и березовых ветках были, как ему представлялось, заслужены, и более того, заранее оплачены сполна.
Лежа теперь пластом на густо-малиновом гостиничном покрывале, он не потерей своей мучился (сказать по совести, она и не дошла до него толком), а сознанием чудовищной несправедливости. Он оскорбленным себя чувствовал, когда замечал то новые свои, нарочно в поездку купленные брюки, то свитерок ее любимого (как и у Сюзанны) лилового цвета. Он и парикмахера навестил, он так простодушно, по-детски хотел Елизавете понравиться, и еще хотел, чтобы она сразу начала над ним подшучивать - единственная, кому он это позволял.
Он вскочил с постели и ринулся вон из комнаты. "Как хорошо, что Хозяина нет, - грохотал он незашнурованными ботинками по коридору, - тут либо жестокий розыгрыш, либо чудовищная ошибка. Слух, разумеется, пустила она сама, я же ее знаю. Я даже так думаю, что она захотела переехать снова, спокойно жить с Юсуфом вдали от всей славянской братии, может быть, даже чтобы я не донимал ее, чтобы исчез раз и навсегда. Это я понять могу, и даже сердиться не буду, лишь бы ей было хорошо..."
Дежурная была крепенькая, молодая, розовощекая. Обернувшись на топот, затверженно улыбнулась.
- С добрым утром, - выпалил он.
- С добрым утром. Ресторан открывается через полчаса. Вы, наверное, хотели бы кофе, господин... - она с трудом прочла по какой-то карточке фамилию Гостя.
- Да, обязательно. Спасибо.
Не стирая с лица улыбки, она принесла стеклянный кувшин со светло-коричневой жидкостью. Обжигаясь, он отхлебнул из картонного стаканчика глоток чего-то без вкуса и запаха, похожего на напиток в Гусеве. Видимо, отметил Гость про себя, кипел всю ночь в этом идиотском агрегате. Налив и себе, дежурная посмотрела вопросительно.
- Скажите, - начал Гость, переминаясь с ноги на ногу, - в Северопольске жила такая Елизавета?
- Наверное, вы журналист, - дежурная вдруг перестала улыбаться. и стаканчик свой поставила на стол.
- Нет, что вы! - вскричал Гость, словно счел себя оскорбленным. - Вовсе нет. Я частное лицо. Я ее друг.
- Тоже из Отечества?
- Ну да. Приехал проведать, и вдруг...
- Жуткая история, - вздохнула дежурная. - Главное, я отлично знала этого парня. Он чаще других у дяди Питера сидел.
- У какого дяди Питера?
- В нашем баре, - охотно пояснила дежурная. - Мне как раз той осенью вышел положенный возраст, ну и стала иногда ходить. Все-таки в городе живем, не на ферме, верно? У нас почти все на колледж работают. Кто прямо там, кто вроде бы при нем, скажем, гостиница наша в другом месте летом бы прогорела, а тут вечно кто-то приезжает.
- Ну и что же он?
- Нормальный был парень, - убежденно сказала она. - только молокосос, таких и близко к бутылке подпускать нельзя. Пистолет с собой носил для куража. В Отечестве разрешается иметь пистолеты? Нет? Я так и думала.
Он слушал ее историю, словно читал рассказ из чужой жизни - заинтересованно и в то же время равнодушно. Было ясно, что ничего уже не поправить.
- Прямо и не скажешь, что из Отечества, - заключила дежурная, - очень была милая, умная женщина, акцент, правда, а так совершенно нормальная, дети ее любили ужасно. И такой позор для города, для колледжа! - она всплеснула руками.
Все дальнейшее он уже слышал вчера от Хозяина. Мир, в котором не существовало Елизаветы, даже в виде адресата безответных писем, состоял из мертвых вещей и скучных двуногих без перьев. Сосны превращались в шершавые стволы с уродливыми отростками, белки - в крыс, снабженных неприятно пушистыми хвостами.
- И зачем же это все? - спросил он скрипучим голосом.
- Что?
- Если пьяный гад может взять и расплескать. Разбить, как сосуд скудельный. Что это такое? Я просто отказываюсь! - орал он. - Я не хочу! Я не могу! Я семь лет ждал этого утра!
- Успокойтесь, что вы, - девица вышла из-за стойки, обняла его за плечи, напоила водой. - Зачем отчаиваться, если вы с ней непременно встретитесь. Обязательно. И вам для полного утешения достаточно одного.
- Чего? - спросил он сквозь слезы.
- Установить личную связь с Иисусом Христом как вашим личным спасителем, погибшим за вас на кресте. И я подчеркиваю: не за какое-то абстрактное человечество, а именно за вас и за вашу Елизавету. Как вы можете не понимать, что только плоть бренна, но дух, спасенный во Христе, прокладывает дорогу к звездам, где на престоле в единой славе восседают Бог Отец, Бог Сын и Бог Дух Святой. И если Иисус войдет в вашу жизнь - а для этого достаточно открыть ему сердце и попросить его, то...
- Что вы, девушка моя милая, - сказал он почти ласково, мгновенно остывая, - какой там престол в единой славе. Дойти бы до конца этой, навязанной мне дороги, не свалившись, а ваш личный спаситель будет только в ногах путаться. Лучше расскажите мне, где у вас тут хоронят.
По узкой, вытоптанной обочине шоссе Гость добрался до холма, куда на массивных черных лимузинах свозили покойников со всей округи. Прошел под арку с надписью "Гора Надежды", задыхаясь, стал карабкаться вверх по склону - без скорбящих ангелов и замшелых мавзолеев, но с каменными вертикально стоящими плитами, с немногословной надписью на каждой. На окраине города мертвых отыскалось бетонное надгробие, обсаженное маргаритками. Круглый булыжник прижимал к плите полиэтиленовый пакет с какими-то бумагами. Под мутным пластиком он увидел пачку конвертов с аркадскими марками, без обратного адреса. Повертев письма в руках, сложил их на траве аккуратным домиком, чиркнул зажигалкой.
- Жить по-человечески не удалось, - сказал он, вставая с колен, - зато похоронили тебя, Лизочка, по-царски. Зелено, ухоженно, гигиенично. Почтовик-доброхот даже корреспонденцию доставил адресату. В Отечестве бы бросили в яму за городом, накидали бы венков из искусственной листвы, и поминай, как звали. А тут, - он огляделся, - хорошо. Воздух чист, и холмы зелены. Пташки распевают. Река под горою. Правда, - он поискал взглядом, куда бы присесть, и сел прямо на плиту, - в Отечестве, наверное, родные бы тебе устроили загородку. Скамеечку бы поставили. Помнишь эти зеленые, непременно зеленые железные заборчики вокруг могил, с калиточками, а на калитке замка обыкновенно не бывает. На Пасху на могилах то яблоко, то яичко вареное. Кутью тоже оставляют. Заходи, калика перехожий, за ограду, угостись, чем Бог послал. Вот тебе и общество. Птицы тебе благодарность высвистывают, калики вино белое пьют за упокой души. Они ведь, ты знаешь, ужасные лицемеры. На еду у них, дескать, нет, а на бутылочку казенной всегда находится. Но народ порядочный - пустую посуду ни за что на могилке не оставят, более того - если пьют, то непременно светлой памяти. Как же иначе? Затем и закуску на могилку кладут, чтобы уважение было к покойнику. Наверное, и церковь стояла бы недалеко. Разрушенная, само собой, запущенная такая. Нет, - вздохнул он, - что нам эти калики? Все равно их из под земли не видно. Ты возразишь: душа, дескать, парит над ними и радуется, что поминают тебя люди. Думаешь, весело ей крылышками размахивать над нашим отечественным убожеством? Могильщики пьяны, земля сырая, грязь повсюду. На одной могиле, может, и яичко крашеное, а на соседних мерзость запустения, даже имена стерлись на табличках. И мусор, мусор-то какой повсюду. Цветы с могилы ночью мальчишки разворуют, барышням будут отдавать. Хорошо ли? Меня тут в христианство обращали, - сообщил он доверительно. - Представляешь картину - трубит архангел, уже и из вод сделалась кровь, и тут земля разверзается, и ты воскресаешь, а из соседних могилок выскакивают жители Северопольска в полном параде. Кто во фраках с цилиндрами, кто в костюмчиках-тройках. Хуже всего тем придется, кого хоронили в особой похоронной одежде. Знаешь - ботинки с картонными подошвами, пиджачки с марлевой спиной. И в нашем отечестве раскроются, и в других государствах. Полезут голые, босые, с развороченными черепами и с бирками на ногах. Сколько мы, хомо сапиенсы, друг друга резали - подумать страшно. И еще, - встрепенулся он, - тебе бы на памятник фотографию прикрепили, керамический овал.
Он опасливо посмотрел в чистое, разреженной синевы небо. Солнце поднялось уже высоко над горами. На шоссе энергично шелестели автомобили, не затрудняясь особенным снижением скорости в городской черте. Ползали крупные черные и мелкие рыжие муравьи по кучке пепла, еще сохранявшей строение сложенных вчетверо листков почтовой бумаги. Вдоль окружности пепелища трава обуглилась, чуть дальше - полегла и обмякла. Бабочка-шоколадница суетливо порхала над теплым бетоном, не осмеливаясь сесть. Словно автоматная очередь, застрекотала на кладбище газонокосилка, и ветерок донес до него острый запах скошенной травы, измельченной в темно-зеленую влажную труху.
- А я вот хотел повесть писать, - заговорил Гость, - со счастливым концом. С такой, понимаешь ли, идеей, что любовь сильнее всего на свете. Черта лысого, Лизонька моя. Я даже не могу сказать "люблю", грамматика не позволяет. Надо говорить "любил". Даже девичьей фамилии твоей не написали. Так ты и будешь здесь лежать на веки вечные мусульманкой. Или все-таки не лежишь, а летаешь? Я на днях газетку бульварную купил в киоске. Польстился на заголовок. Жизнь после жизни, дескать, окончательно доказана. Ну, думаю, Бог знает что. Исторический момент. Почти что воскресение Христа. Купил, узнал, как домохозяйка со среднего Запада потеряла сознание во время операции аппендицита, видела свет в конце туннеля и ангелов с крылышками. А я польстился, - повторил он, - как ребенок. Помнишь, - он оживился, - ты водила меня на всенощную. Я упирался, говорил, что будет толпа, духота, полицейские патрули. Так и оказалось, и ты нервничала, когда мы маялись под дождем у набитой церкви, и не могли войти внутрь. И действительно были полицейские с дубовыми рожами, и оцепление, а в дверях виднелись свечи, и теплом пахло оттуда, а дождь лил все сильнее и сильнее, мы стояли под зонтом, прижимаясь друг к другу. Хор пел громко, и над толпой разносились малопонятные слова. Я же почти не знаю старославянского, и ты не знала, а тут еще скверная акустика - сколько раз надо отразиться звуку от закопченных стен и куполов, чтобы вырваться на улицу. А к двум часам ночи народ, потоптавшись, разошелся с улицы, и в церковь мы зашли, и я не признался тебе тогда, но часам к трем ночи я тоже, знаешь ли, проникся. Поют-то они поют, дело нехитрое, расхаживают перед алтарем в смешных одеждах, ну а с другой стороны, хватает иногда за душу, и я подумал - а вдруг правда. И славно так стало, и ноги болеть перестали. Потом прошло, конечно. И вряд ли настанет снова.
Он толкнул кучку пепла носком щегольского башмака, тоже входившего в экипировку к поездке, и поднял глаза. По склону бодро подымался Хозяин - весь в белом, свежий и сосредоточенный. Слов его не было слышно за воем газонокосилки.
- Послушай, тебе надо отвлечься, - он подошел к Гостю, не вставшему с бетонной плиты. - Поехали на природу. Сегодня я готов провести день с тобой, даже одну деловую встречу отменил. Идет?
- Здесь есть библиотека? С подшивкой местной газеты? - Гость продолжал втаптывать, вернее, втирать в обожженную землю бумажный пепел.
- Сначала приведи себя в порядок в гостинице, на тебя страшно смотреть. Будь мужчиной. Елизаветы не вернуть. Вечером пойдем на любительский спектакль. Она делала к нему костюмы и декорации два года тому назад. Что тебе еще нужно? Газеты? Завтра отправишься в библиотеку, когда я уеду на симпозиум. Встряхнись, Гость, посмотри мне в глаза - ты же артист жизни, а не тварь дрожащая. Хватит изображать Иова. Сейчас ты начнешь гной черепком счищать с тела. Проснись. В конце концов, я здесь тоже не на курорте.
- Сюзанна к тебе вернется, - сказал Гость бесцветным, совершенно безжизненным голосом.
- Во-первых, не вернется, во-вторых, мне этого больше не нужно. Пока ты спал, я, знаешь ли, был на водопадах, хорошо выпил в теплой, хотя и пошловатой компании, поглядел на звезды, и при том, понимаешь, что жизнь не получается такой замечательной, как мечталось, кое-что понял. Ничего и никогда не кончается, Гость.
- Для Елизаветы все кончилось. И для меня тоже.
- Так что же - будешь сидеть теперь всю жизнь на этом камне и поливать маргаритки из лейки? Или писать мемуары о своей неземной любви? Слушай, Гость, мне все больше нужен помощник в деле. Вместо того, чтобы рыться в старых подшивках, поезжай-ка завтра со мной на симпозиум. Закажем тебе визитную карточку, будешь заместителем директора моей фирмы. Положу тебе для начала тысяч тридцать пять в год плюс разъездные, гарантирую самые увлекательные приключения. Поедешь?
Гость, наконец, встал с надгробия, и без единого слова зашагал по прямой тропинке между однообразных могил вниз по склону. Горы Надежды.
Глава шестая
Разжалованный убийца, проиграв все кассации и не сумев попасть в психиатрическую лечебницу, направил из тюрьмы два письма - одно Юсуфу, другое - всему составу славянской школы. Корявым языком телевизионных проповедей он сообщал о своем раскаянии. Уехавший из Северопольска вместе с дочерью Юсуф (после выстрелов кинувшийся душить убийцу) не ответил ему, благо был мусульманин, а в школе, после горячих дебатов, нашлась дюжина великодушных студентов, отправивших коллективное поздравление новообретенному брату.
Нагрянувшая в училище инспекция распорядилась пересмотреть курс о психологии вражеских армий. За счет министерства обороны на могилу поставили памятник. Битье стекол в автомобилях преподавателей славянской школы на следующее лето прекратилось, настал худой мир, и низколобые, с решительными подбородками двоечники уже не выходили на кулачные схватки с любителями славистики за обладание сердцами длинноногих студенток. Впрочем, и те объявили им бойкот, который продолжался целый сезон.
Все лето (когда Коган уже обивал пороги консульства Отечества, а Гость еще разъезжал из конца в конец неряшливой Столицы в поисках бесповоротно исчезнувших из продажи бумажных пеленок) студенты носили цветы на Гору Надежды. К следующему сезону история не то что забылась, но потускнела. На вакантное место взяли другого преподавателя этнографии, потом курс решили вовсе отменить, а высвободившиеся средства издержать на то, чтобы нанять поэта. Послали приглашение на бланке Когану, получили согласие, определили писателю, пострадавшему от режима, комнату в двухэтажном дощатом доме напротив стадиона, где простирал с постамента свой зеленый хобот поминавшийся выше списанный танк. По зеленому полю носились с мячом то второгодники-курсанты, то студенты-слависты, и поначалу Коган опасался за свои окна. Но через шоссе мяч если и перелетал, то ослабевал по дороге, и уже не грозил спокойствию поэта - считанные разы приходилось Когану ковылять к докатившемуся до дома кожаному красавцу, чтобы отбросить его назад. Мяч падал, далеко не достигая забора стадиона, подскакивал по асфальту, смущенный Коган под взвизги автомобилей вылавливал его прямо с проезжей части и все-таки, со второй или третьей попытки, докидывал до нетерпеливых, раскрасневшихся игроков.
Двенадцать человек, записавшихся на семинар, разбили на две группы, с которыми Коган сидел в ясную погоду - прямо на траве студенческого городка, в дождливую - в одной из многочисленных аудиторий военного колледжа. "Поэзия в Отечестве, - скрипел Коган, - по воле истории замещала философию, публицистику, историю..." И студенты, сидевшие дисциплинированным кружком, записывали за ним в большие тетради на пружинках, чтобы на досуге оценить справедливость рассуждений своего наставника. Впрочем, большая часть занятий состояла не из лекций. У Когана была отменная память, и даже шепелявость его при чтении пропадала. Самозабвенно, с клекотом в горле, декламировал он стихи погибших, сгинувших, растоптанных, уничтоженных, умерших своей смертью, живых, но безвестных, утомляя порой даже и верную Сюзанну, тоже иногда посещавшую семинары. Рядовой же студент, вероятно, и вовсе мало что понимал, кроме общего ритма, да случайно выхваченного на слух созвучия. Или я ошибаюсь? Не могли же они не замечать, как эти, по-старомодному зарифмованные строки преображают Когана, как он становится моложе, энергичнее, как сияет и лучится неведомой энергией. Конечно, замечали, в ином случае Коган вряд ли так быстро стал бы всеобщим любимцем.
Около часу дня, когда студенты после обеда отбывали заниматься самостоятельно, Коган неторопливо шествовал вниз по склону домой, к послеобеденной бутылочке вина и разбору домашних заданий (из них предполагалось составить рукописный журнал летней школы). Часам к четырем Сюзанна, ничуть не стесняясь любопытных взглядов, выводила Когана на прогулку. Через стадион они выходили к каменистой, к июлю заметно мелевшей реке. На том берегу, куда уже не доносился шум студенческого городка и автомобилей на шоссе, вверх по склону карабкались длинноиглые, сухо шелестящие сосны. В жаркий день можно было искупаться в омуте и плашмя лечь на разогретый камень прибрежной скалы, слушая журчание воды и рокот дальнего водопада. Вода была холодна для Когана (который в таких случаях всегда вспоминал о своих ассирийских предках), купался он неохотно, фыркая и хлопая себя толстыми руками по волосатой пухлой груди, выскакивал на берег почти сразу, и, нахохлившись, закутывался в огромное полотенце с надписью "Зеленые Холмы" и алым пятном заходящего солнца. Сюзанна же плавала подолгу, брызгаясь, зазывая Когана в воду. Понемногу набиралось материалов на журнал - кратких, в полстранички, текстов под названием "Сочинение" или "Эссе". "Я люблю славянскую литературу, - почти без ошибок писал студент, - за то, что она дает (зачеркнуто) преподает нам новую картину на мир, более экзотерическую (sic!), чем то, к чему мы привыкли, например, в литературе, продающейся на выходе из супермаркета."
В дни пасмурные они выбирались на тропинку, ведущую в гору, и медленно подымались по шуршащей прошлогодней хвое, ни разу, впрочем, не достигнув вершины. В пластиковой сумке, которую брал Коган с собой за отсутствием порядочной корзинки, задыхались и покрывались слизистыми синяками обломки грибов. Всякий становился предметом восторженного взвизга и тщательного, почти научного изучения, а затем - краткой лекции о его сходстве и различиях с отечественным собратом. Иные были точной копией тамошних, иные выдавали возможную ядовитость коварной прозеленью на бархатной изнанке шляпки, либо просинью на разломе ножки, и со вздохом бросались обратно на землю. У иной сыроежки Коган, словно Алиса в стране чудес, отламывал край шляпки и лизал место разлома - горчащий гриб также выкидывался, безвкусный - присоединялся к урожаю. Попадавшиеся по дороге домой студенты и местные жители при виде добычи недоверчиво отшатывались, сочувственно посматривая на Сюзанну, а Коган настойчиво повторял по-английски: "Съедобен, совершенно съедобен", и весь вечер потом, нацепив передник из инвентаря казенной квартиры, возился с алюминиевой сковородкой, куском масла и мелкими луковицами, от которых глаза у него нещадно слезились.
В дни дождливые - а такие тоже нередки на Зеленых Холмах - после занятий оставалась обширная веранда, колючие от старости соломенные кресла и стол на алюминиевых ножках, заваленный когановскими бумагами. Он за несколько дней в любом месте обрастал бумажным хламом, от газетных вырезок до ксерокопий каких-то писем и листов стандартной писчей бумаги с одной-двумя строчками. Валялись по всей квартире и растрепанные книги в бумажных обложках, которые Коган впрок, в надежде рано или поздно толком выучить английский, десятками покупал на гаражных распродажах, на барахолках и в букинистических магазинах, отыскивая их на полочке с зазывной надписью "25 центов". На Зеленых Холмах ко всему этому добру добавлялись и опусы студентов. Значит, и в дождливые дни Коган не скучал - смотрел за окна веранды, где крупные капли барабанили по черному атласу асфальта, где отдаленные горы едва сквозили сквозь опаловый влажный воздух, и по обочине шоссе брели матери с младенцами в оранжевых непромокаемых плащах. Отворачиваясь в смущении, взводил очи к дощатому беленому потолку, будто вспоминая - и действительно вспоминал дожди Среднеславянской равнины, которые ничуть не были схожи с этими - ни гор, ни отдаленных монархических сосен, ни блистающих под дождем фордов и тойот. Или же - вспоминал дожди Нового Амстердама, серые капли, наотмашь падавшие в кирпичный двор, в огромный бак для мусора, прямо над которым располагалось единственное окно его разваливающейся квартирки. Бормотал вслух, завораживая Сюзанну не самими воспоминаниями, но ладным умением располагать слова в пространстве, отмечать их взаимную тягу или неприязнь, так что одно и то же слово, например, "дождь", ловя отблески слов окружающих, бывало то серовато-розовым, почти жемчужным, то оловянным, тяжелым и непрозрачным слитком.
Студенты уважительно спрашивали, пишет ли он, но в ответ Коган только смеялся.
Пренебрегал он и чтением. Однажды вечером торжествующая Сюзанна принесла из библиотеки кипу сравнительно свежих журналов из Отечества и уронила ее на зашатавшийся стол с алюминиевыми ножками. При виде этого богатства Коган вдруг поморщился и отвернулся обратно к окну, едва не расплескав свой густой, с кружащимися хлопьями заварки чай в толстой глиняной кружке (он не признавал американских пакетиков, и повсюду возил с собой запас рассыпного).
"Я думала..." - начала обиженная Сюзанна.
"Зря," - сказал Коган, уставившись в дождливое окно, "зря."
Они, бывало, почти до рассвета шептались, выходили из себя из-за дождя, несъедобных грибов, какой-нибудь строчки двухсотлетней давности или сравнительной смехотворности студенческих сочинений - но о возвращении Когана в Отечество не вспоминали ни разу. Стопка журналов на голубой расцарапанной пластмассе общепитовского столика нарушала этот молчаливый уговор, отвратить ли Сюзанна хотела Когана от его бестолковой затеи, или наоборот, решив (после бесплодных уговоров в Городе), что он человек конченый, порадовать его, как алкоголика на бесполезном излечении - плоской, тайно пронесенной в больницу фляжкой джина. Он попросил отнести все журналы обратно, не раскрыв, а несколько дней спустя обмолвился: придуманный мир летней славянской школы на Зеленых Холмах, с дождем и твердыми окатышами незрелой малины на колючих кустах, серым речным песком и просеками для грядущих лыжников на склонах слишком благодатен для мечтаний об иной жизни, и пускай этой благодати сроку заведомо семь недель, так даже лучше, не успеет приесться, зато настоящая и под рукой, а никаких других проектов жизни, ни прошлой, ни будущей, пускать в Северопольск не след - слишком он хрупок, слишком привередлив, слишком сильно пахнет свежескошенной травой после грозы, отсырелым лоскутным одеялом и бензиновым дымком с главной улицы.
И когда он все это сказал, и когда Сюзанна, вполне поняв его путаную речь, покраснела, и подошла к нему сзади, скорчившемуся на соломенном стуле, и обняла его голову, и прислонилась щекой к его седой шевелюре, - в окно веранды постучали, и из едва зародившейся после дождя звездной тьмы выступил прижатый к стеклу лик господина с бородкой, украшенный неуместной улыбкой от уха до уха. Оба они вздрогнули, и сначала Сюзанна не хотела открывать, но потом пожала плечами и пугливо пошла к дверям. Господин с бородкой сделал всего один шаг за порог, скептически втянул узкими ноздрями возмутительно домашний запах жареных грибов, остановился, не снимая серого плаща с поднятым воротником, не закрыв за собой непрочной двери, разделенной на застекленные квадраты.
- Мы с вами воспитанные люди, Коган, - сказал он, снимая шляпу, - и в ваше семейное счастье я влезать не намерен. Мне хочется, однако, задать несколько вопросов предмету, так сказать, спора. Вы позволите нам уединиться?
- Мне с тобой говорить не о чем, - сказала Сюзанна.
- Сердцу не прикажешь, - изрек господин с бородкой. - Хорошо, этот пункт программы отменяется, хотя я дорого бы дал за то, чтобы понять тебя, Сюзанна. Только на алименты, пожалуйста, не рассчитывай. Есть предел всякому благородству.
- Да что мне в твоем благородстве! - вскрикнула Сюзанна неприятным голосом. - Дай мне только развод, чтобы я могла скорее забыть весь этот семилетний кошмар. Я не враг тебе, мне ничего, ровным счетом ничего от тебя не нужно, только оставь нас в покое. Исчезни. Ты со своими капиталами любую живую душу можешь купить. Она будет на тебя молиться, ходить на приемы к твоим дельцам, одеваться, как куколка, духами обливаться. Ну?
- Хорошего ты обо мне мнения, - он вздохнул. - Как бы то ни было, даю тебе на размышление два месяца. До конца лета еще можешь вернуться, отпереть дверь своим ключом, войти в свою спальню, словно ничего не было. Если не передумаешь, то развод я тебе дам - и быстро, не беспокойся. Коган, вы намерены жениться на этой женщине? Впрочем, можете не отвечать. Вы же писатель. Вопросы быта, квартиры, гражданства, автомобиля, страховки и многого иного - слишком презренная для вас материя, тем более, что рука дающего еще не оскудела на социальное пособие.
- Вы унизить меня пришли, Хозяин?
- Помилуйте! Как я, сомнительный мелкий делец, могу унизить надежду отечественной словесности? Нет, не за этим я пришел, Коган. Я выполнил свое обещание.
- Не помню, - хрипло сказал Коган, вставая.
- Держите, - господин с бородкой протянул ему большой белый конверт, из тех, в каких бывают рождественские открытки. - И позвольте поздравить вас с осуществлением заветной мечты. Счастливого пути к поклонникам и поклонницам. Прощайте, Коган. До свидания, Сюзанна.
Хлопнув дверью так, что затряслась вся дощатая веранда, господин с бородкой вышел на улицу, где Гость ждал его в автомобиле. Истошного плача Сюзанны, не сразу увидавшей в уголке конверта золотой герб Отечества, он уже не услыхал - да и вряд ли был настолько злораден, чтобы им насладиться.
Глава седьмая
"Ну не простейшая ли тут арифметика, - уверенно говорил господин с бородкой своему клюющему носом пассажиру, - с одной стороны, не слишком милый я, а с другой - старый шут, к которому со вчерашнего вечера в виде довеска прилагаются все прелести Отечества, за которые она возненавидела меня. Я даже доволен. Интрижка рассосется, и женушка моя опомнится. Конечно, милуются, но ведь из-за чего? Зеленые холмы, понимаешь ли, всеобщее обожание, романтика, стишки..."
"Да," - рассеянно сказал Гость.
"Правильно я поступил?"
"Бог знает."
"По-моему, правильно. Поймал старого идиота на слове, а? Не надо забывать, что мы артисты жизни. Осточертело мне корчить из себя предпринимателя. Помнишь, как ты меня учил в свое время?"
"Ничто в жизни не должно быть самоцелью," - усмехнулся Гость.
"Включая и сам этот принцип", - закончил за него Хозяин. - "Кончим нынешнее дельце - это у самой границы - выправим тебе визы, и полетишь со мной в Европу. Париж, Женева, Рим. А? У меня ведь уже четыре года порядочного отпуска не было. Прогуляемся по берегу Сены, покопаешься в книжных развалах - забудешь все на свете. А хочешь - возьмем этот автомобиль и махнем по Федерации. Ты ведь даже в Новом Амстердаме не был, Господи помилуй.. Арифметика, - повторил он, - была у тебя одна шестая часть света, стало пять шестых. Мне тебя не хватало во всех этих местах. В Столице нельзя делиться странноведческими восторгами - завидуют, да и сам, признаться, чувствуешь неудобство, они-то в тюрьме, а ты на свободе. Ну и что? Каждому свое. Мы же с тобой не сиамские крестьяне. Мы родились для того, чтобы мир завоевывать. Покатаемся месяца три-четыре - ты себя не узнаешь. Конечно, Елизавету не вернуть, но и Сюзанна не вернется, - вдруг сказал он с неожиданной печалью, - может быть, пора отпустить ее. Иногда вся эта штука, которая называется любовью, кажется мне жуткой глупостью и издевкой."
Горы сошли на нет. Размылись позади очертания гранитных и мраморных разломов. Заблестели на горизонте ртутные лужи озер. Идущая лесом боковая дорога была уже, чем шоссе, но такая же ровная, свежевымытая, змеящаяся, с кирпичиками домов-фургонов по обочинам, где сосны и дубы отступали в сторону. Метрах в ста за ними на той же скорости катил угловатый серебристый "Плимут" с двумя седоками.
"Ничего не умеют строить в этой Федерации, - хмыкнул Хозяин. - Едет этот крайслеришка и думает, что он нам ровня. И не ведает, что нам от него оторваться - секундное дело." - Он нажал на газ, и автомобиль, вдавив Гостя в кожаное сиденье, рванулся вперед так, что засвистело в ушах. - "То-то же. Видишь? Тоже скорость набавляют. Как бы не так. Терпеть не могу, когда за мной тянется хвост. Потому и машина такая дорогая - чтобы в любой момент оторваться. Ты уже понял, что по аркадским законам я преступник? Не вздрагивай, ничего страшного. Мои заработки почти легальные, никакого шпионажа. Но с них же надо налог платить. Верно? Был такой случай в Городе, - он говорил быстро, с судорожным оживлением, - судили одного типа за контрабанду наркотиков. Ввез он их миллионов на пять, чтобы не соврать, ну и жил соответственно. Судили красавца, судили - и оправдали за недостатком улик. Само собой, кто же на него будет показывать. Пулю в живот получать никому не хочется. Вышел он из Дворца Юстиции ликующий, тут же его с розами встречают. Кстати, видишь еще один "Крайслер"? Точно такой же, того же года. Сейчас мы и его обойдем. Усаживается он в свой "Ламборгини", как положено. И тут сквозь толпу протискивается к нашему герою эдакий сморчок в синтетическом пиджачке и сует ему бумажонку. Так мол и так, вы, дескать, по суду оправданы, само собой. Однако вот у нас справочка из банка о ваших доходах. Столько-то и столько-то миллионов за четыре года. Так не потрудитесь ли все-таки заполнить декларацию, источник можете не указывать, нам все равно, а должок правительству, уж пожалуйста, заплатите, с процентами. По нашим оценкам, шепелявит, миллиона два с половиной. Обошли, - засмеялся он, - куда им до Европы. Ты не соскучился? Сейчас свернем на лесную дорогу - и в гостиницу. Господа ученые проводят семинар по электронной технике. Секретный, между прочим, семинар, а мы с тобой - случайные проезжие, заехали отобедать, и в ресторане за нехитрым бифштексом разговориться с одним давним моим знакомцем. И домой, в Аркадию нашу ненаглядную."
Никого больше не обогнав, они выехали, наконец, из леса к трехэтажной гостинице, такой же деревянной, как односемейные домики повсеместно на Зеленых Холмах, однако же с колоннами, с алюминиевыми оконными рамами, выдававшими известный комфорт, с обширной застекленной верандой. В холодные месяцы там размещался зимний сад, а сейчас окна веранды были распахнуты, и на ней по-курортному расслабленно сидело человек десять, потягивавших что-то карамельно-коричневое из стаканов с битым льдом. За гостиницей лежало поле для гольфа и отлично разбитый парк, заставлявший вспомнить о начале века.
"А построено десять лет назад, - заметил Хозяин, - стилизация под эпоху Великого Гэтсби. Джаз по вечерам играет. А это что такое?"
Подрулив к автомобильной стоянке, он вдруг резко нажал на тормоз, и тут же - на кнопку, закрывающую окна. Из припаркованных на стоянке машин добрую дюжину составляли такие же серебристые машины, как те две, оставшиеся на шоссе. В одной из них, с самого краю, сидел лысенький водитель, который при виде "Мерседеса" заулыбался и замахал рукой, раскрывая дверь автомобиля.
"Знаешь что? - сощурился Хозяин, не отвечая на приветствие профессора, с которым четыре месяца назад встречался в номере гостиницы в Городе, - знаешь что? Пожалуй, обойдусь я без встречи со своим добрым знакомым. - Он развернул машину, но вместо того, чтобы задним ходом въехать на стоянку, вдруг нажал на газ - и рванулся по лесной дороге на добрых ста двадцати милях в час. Если машина со стоянки и поехала за ними, то осталась далеко позади. Зато попались по пути обе другие. Первая из них, с визгом развернувшись, пустилась в безуспешную погоню, вторая и вовсе пыталась перегородить путь черному "Мерседесу" - но сидевший за рулем артист жизни доказал свое право на это звание, не испугавшись пронестись по самой обочине, почти над кюветом.
"В чем дело?"
"Не имею никакого понятия, - буркнул Хозяин. - Не мешай мне вести машину."
"Мы же ничего не сделали!"
"Ты, может, и ничего. Помалкивай, Гость. Мы с тобой вообще едва знакомы. Повстречались позавчера. Мне нужен был попутчик до Северопольска. Ездили проветриться. Кто тебя об этом спросит? Найдется кому. Обернись. Что там?"
"Никого.".
"Отлично, - Почти не снизив скорости, он повернул на шоссе. - Черт меня понес в эту Федерацию. Проклятый провокатор. То-то он так настаивал, что в Город снова приехать не может. Приезжайте, дескать, Зеленые Холмы недалеко, я там в командировке буду. Brain-storming session, понимаете ли. Лишь бы мотоциклистов не было, - пробормотал он, - а то еще до вертолета додумаются... Не бойся, стрелять вряд ли будут, - осклабился он. - Почему мы так гоним? Объясню потом. Ах, дьявол!"
С последней развязки шоссе перед границей, от стеклянного павильончика беспошлинного магазина с огромными полотнищами двух флагов, аркадского и федеративного, все-таки вылетели им наперерез четыре мотоциклиста на черных траурных машинах. Хозяин и тут не стал тормозить, мотоциклисты тут же начали обходить "Мерседес", норовя прижать его к обочине - и вдруг резко затормозили. Машина вильнула мимо развернутого боком гигантского фургона, перекрывавшего полшоссе, на страшной скорости пролетела неприметный бетонный столбик, обозначавший границу - и, жутко заскрежетав тормозами, остановилась под навесом контрольно-пропускного пункта. Мотоциклисты, прошу заметить, подкатили в ту же секунду, едва не врезавшись в лакированную высокомерную задницу "Мерседеса".
- Что тут происходит? - из будочки вышла изумленная пограничница в форменном, жарком не по погоде кительке.
- У нас ордер на арест по подозрению в шпионаже, - угрюмо выдохнул один из мотоциклистов. - Мы из Федеративного Детективного Агенства.
- Весьма сожалею, - сказала пограничница, - вы находитесь на территории Аркадии. Ваш ордер здесь недействителен. Ваши документы, сэр. Почему вы с превышением скорости бежали от этих людей?
- Я решил, что это гангстеры, мадам. И до сих пор не убедился в обратном.
- Заведите машину на стоянку, пожалуйста. А вы, господа, если желаете въехать в Аркадию, должны ответить на обычные вопросы и предъявить документы. Есть ли у вас оружие?
- Нам пока не нужно в Аркадию. Дайте нам только воспользоваться вашим телефоном. И вызовите сюда офицера Королевской Конной Полиции.
Гость - которому совсем не понравилось быть участником детективной погони - больше ничему не удивлялся. Не удивился он и когда повеселевший Хозяин, уже без всяких потуг на бегство, послушно покатил за угол для досмотра, ехидно, впрочем, обернувшись на незадачливых мотоциклистов (один из них уже остервенело нажимал на кнопки телефонного аппарата, неуместно алевшего на узком подоконнике таможенной будочки), и сделав жест, которого его попутчик не понял, а именно - помахав им рукой с вытянутым вверх указательным пальцем.
- Сейчас тебя застрелят, - сказал Гость.
- Сейчас меня, скорее всего, помурыжат под каким-нибудь липовым предлогом, пока не приедут люди из конной полиции - хладнокровно отвечал Хозяин. - А потом арестуют. Не может быть, чтобы комедия с мотоциклами и липовыми профессорами была разыграна без аркадцев. Они просто были уверены, что меня перехватят по ту сторону границы. Только ничему не удивляйся, пожалуйста. Когда я буду выходить из машины, на сиденье останутся ключи от чемодана, который я тебе тогда принес вместе со славянскими книгами, и конверт с небольшой суммой денег. Хватит добраться до Города на такси. Содержимое чемодана составляют различные бумаги. Избавься от них, как тебе заблагорассудится. Разорви на куски,спусти в канализацию, сожги на электрической плитке. В моей конторе в Старом Городе стоит чудная машина для уничтожения документов. Но туда тебе лучше не показываться. И документов не читай - тебе это ни к чему.
- Ты что, действительно шпион? И скрывал от меня?
- Отстань. Я честный контрабандист. Ты знаешь, что определенные товары нельзя вывозить за железный занавес. Они там, дескать, используют их в военной промышленности. Предпоследняя крупная сделка, весной, хоть и была мне навязана, казалась мне самой удачной. Какие кретины работают в Отечестве. За бетонным столбиком, у которого затормозили мотоциклисты, то бишь в Федерации, мне бы дали за это лет пять, или семь. Они в свое время составили список товаров, запрещенных к экспорту, аркадцы согласились - как же, союзники все-таки. В Аркадии дадут год, самое большое - два. И в Отечество ни в коем случае не вышлют. За налоги-то, если честно, я беспокоюсь меньше всего. У меня на счету в банке дай Бог двести тысяч, а основной капитал далеко. Жаль только, что дом отберут. Ты не собираешься задавать мне лишних вопросов? Типа "как ты мог" или "где же была твоя совесть"? Будь я итальянец или грек, я мог бы заниматься тем же самым абсолютно легально, ну, может, зарабатывал бы чуть поменьше.
Весело поглядывая на троих таможенников, корректно дожидавшихся на стоянке для досмотра, Хозяин мастерски обронил ключи и небольшой конверт так, что Гость, выходя за ним, без всякого труда сграбастал их с сиденья.
- Мой спутник, беженец из утопического концлагеря, - сказал Хозяин. - Мы знакомы всего несколько дней. Это первое, что я хочу вам сказать. Второе: я находился в Северопольске в течение двух дней, в гостях у жены, также гражданки Аркадии, студентки летней школы. Третье, никаких товаров, подарков, алкоголя, сигарет с собой не везу. В четвертых, ни на какие дальнейшие вопросы я отвечать не буду без своего адвоката.
- Откройте багажник, - без улыбки сказал офицер.
Обыскивали машину столь же тщательно, сколь безрезультатно. (Кто-то четвертый за окном таможни рылся в компьютере, из которого вылезла распечатка со всей подноготной сначала о Хозяине, потом о Госте). Перетряхнув багажник, подняв коврики в кабине, исследовав чемоданчик Гостя и портфель Хозяина, старший пограничник извлек из промежутка между двумя передними сиденьями какой-то небольшой белый предмет и, отвернувшись протянул его чину Конной полиции, подошедшего вместе с федеративными мотоциклистами. Гость похолодел до тошноты.
Между тем на границе продолжалась обыкновенная жизнь. Редкие автомобилисты, в тридцать секунд прошедшие всю процедуру, оглядывались на столпотворение, привлеченные, впрочем, не столько Хозяином, сколько запаркованным рядом с его "Мерседесом" домом-прицепом, из которого два таможенника извлекали несчетные бутыли с двуглавым орлом и бело-красные блоки федеративных сигарет.
- Мы вынуждены вас задержать, - сказал чин Конной полиции. - Потрудитесь следовать за мной.
- На каком основании?
Он протянул ему коробочку позавчерашних духов, так и не отданных Сюзанне.
- Вы заявили, что ничего не ввозите в Аркадию. Составим для начала протокол об уплате пошлины, либо, на наше усмотрение, конфискации контрабанды с выплатой штрафа.
- Зачем такая мелочность? - поразился Хозяин. - Я просто забыл.
- Все равно, надо выяснить. Пойдемте.
- Мой знакомый торопится в Город.
- Мы бы посоветовали ему отправляться без вас. Через час должен подойти автобус. Впрочем, - он вопросительно посмотрел на полицейского, - мы его, пожалуй, доставим.
- Надо понимать, я буду арестован? - впервые подал голос Гость.
- Нет, мы просто доставим вас домой.
- Ни в коем случае не пускай никого в квартиру, пока не выполнишь поручения, - сказал Хозяин по-славянски, и Гость впервые за эту поездку увидел его испуганным.
- Постараюсь.
Хозяин повернулся, чтобы проследовать за таможенником - и в мгновение ока защелкнулись на его запястьях мерзкие, по-хирургически никелированные наручники. Извиваясь всем телом, он засунул синий аркадский паспорт в боковой карман.
- Стоило бежать от тирании утопистов, - сказал он по- английски, - чтобы в Аркадии страдать от безвкусного полицейского произвола.
- Пройдемте, - сказал полицейский как ни в чем не бывало.
Гость остался один у запертой машины, а минут через пять два серьезных молодых человека в штатском отвели его к дожидавшемуся за углом голубому полицейскому автомобилю. "Через сорок минут будем в Городе," - успокоительно, и в то же время с тоном известной угрозы сказал один из них.
Глава восьмая
Движение на шоссе становилось все гуще. Меж двух коротко стриженных голов на переднем сиденье машины замаячила за рекой сначала Королевская Гора, а потом и силуэты небоскребов города. Всматриваясь, Гость тщетно силился соотнести эту размытую картинку со своей собственной географией центра, то ли весенней, изученной в ноющие сумерки, после уборки влажного снега вокруг игрушечных особнячков, то ли недавней, июньской, когда, разменяв очередной государственный чек на пачку разноцветных бумажек он смеялся своей свободе, и все мечтал, дурень набитый, о Зеленых Холмах.
Град Марии с прожектором на крыше стоит над другим городом, над подземным царством ресторанчиков и ярко освещенных лавок, вспоминал Гость. На горе, под самым крестом, вечерами выбегают из зарослей скунсы и сурки, пугая влюбленных и пенсионеров. Воздушный замок на стене соседнего дома подсвечен огнями автостоянки, а еще - светофором, всю ночь мигающим единственным кошачьим глазом.
"Почему я все это вспоминаю, - думал он, глядя в затылок неразговорчивым полицейским, - уж не прощаюсь ли?"
На улице Святого Дениса начинался фестиваль джаза. Перебивая друг друга, протяжно плакали и ликовали латунные саксофоны на деревянных помостах. Король свинга наклонялся назад, обращаясь напряженным лицом к тихим вечерним созвездиям. В иллюминованной тьме лазурным и желто-зеленым сияли светящиеся пластмассовые ошейники и браслеты на легкомысленных слушателях. Воздушные шары улетали, путаясь в ветках и антеннах. Чуть выше в гору, на мощенной булыжником улице принца Артура, у фонтана, бившего в ночное небо подсвеченной и подкрашенной водою, художники набрасывали шаржи на стыдливо хихикающих барышень. На площади Святого Людовика школьники с заискивающими глазами торговали приторными шоколадками. Еще выше, на углу Святого Дениса и Сквозной, Сциллой и Харибдой стояли на пути пешеходного потока две коротконогие простушки в синтетических трикотажных платьях. Молча протягивали они охотникам до развлечений свои брошюрки о грядущем конце света, напечатанные на сероватой газетной бумаге. Но до светопреставления было далеко. Белые пиджаки и блузки фосфоресцировали под ртутными фонарями на гусиных металлических шеях. Случайные чайки плавали над домами, не спеша спуститься на землю. И река, скрытая за складами и элеваторами, зябко дышала в лицо Старому Городу.
Эти праздничные вечера вспоминал он, глядя на водовороты, мосты, прогулочные катера, тронутую ржавчиной длинную баржу под названием "Звезда Аркадии", элеватор, пивоваренный завод, остов древней гостиницы с пыльными, побитыми стеклами, вибрирующий туннель, сутолоку и оторопь центральных улиц - все это словно успело стать чужим, будто, прости Господи, везли его не цивилизованные полицейские по месту жительства из любезности, а заплечных дел мастера на позорной телеге - на публичную казнь.
"Какую мораль вывел бы из этого мой Татаринов, какой поворот сюжета? Будто не потерял я уже всего, что было у меня, своего прошлого, настоящего, будущего. Жить незачем. Почему, когда сердце готово остановиться, мне приходится играть второстепенную роль в комедии? Через десять минут эти субчики испросят у прокурора по телефону санкцию на обыск, если уже не запросили, войдут в мою комнату, взломают этот растреклятый чемодан и просияют, увидав там - а что они там увидят? Микрофильмы? Списки агентов? И что тогда? Вышлют обратно? Лучше перерезать себе вены по дороге в кутузку. Я не Коган, и ждут меня не с букетами. Лет десять придется рассказывать сокамерникам о прелестях Аркадии. А Хозяин после года за решеткой уедет в Швейцарию проживать свои капиталы. Или - после чемодана - ему не отделаться годом?"
Как самострел на театре военных действий, обрубил ты свое прошлое, рассчитывая на выигрыш в дьявольской лотерее. Но правила игры оказались беспощаднее к неудачникам, разорванное крюком сухожилие не срастается, сказочный город вокруг говорит тебе "прощай", подымая в безответное небо каменную, кирпичную, деревянную руку, и ты в ужасе отшатываешься назад - неужели все это происходит со мной? А ведь нынешнее, - подсказывает знакомый голос, - только репетиция, предварительный просмотр. Ты потерял сравнительно мало, ведь в конце концов отбирается все подчистую, и тут уж ни на кого не пожалуешься.
Ты слышал его, когда засыпал на железной солдатской кровати, и когда мучался несбыточной любовью рядом с женщиной с короткой стрижкой, и когда в музее брел между итальянских саркофагов, между возлежащих мраморных красавцев и красавиц с важными лицами, давно истлевшими в каменной тьме. Голосу не возразишь, он звучит недолго, и не отзывается на твое возмущение. Да и как ему ответишь? Соврать ли, что веришь в другую жизнь, в арфы и ангелов? Или отделаться пошлостью имени Достоевского - Бога нет, все позволено? Он приходит нечасто, голос, зато заставляет - назло ему - негодовать, стараться сграбастать от жизни побольше, а что отберут потом, по его, голоса, выражению, так и черт с ним.
Но зачем же ты, Господи, дразнишь, зачем даришь, с последующей конфискацией, по кускам сначала, и все оптом - под конец?
То-то и страшно, что по кускам. Окончательная расплата, с подбиванием итогов и весами на руке у ангела, куда сомнительнее, чем Екатерининский проспект с вечными алкашами, сшибающими мелочь, с наркоманами, ведущими совещание на парковой лавочке, с темными забегаловками, где Гость еще недавно, раздав весь чемодан литературы, смаковал свой кофе по-итальянски.
Двое стриженых не признают за тобою права думать о высоких материях вроде реальности жизни, призраков, неизбежной подбивания итогов. Для них ты пособник сомнительного типа, что подкапывался под самое основание этого парадиза. Посягал на его оборону от унылых улиц казенной Столицы, разворачивающихся со страшной неотвратимостью ременной плети.
Он открыл глаза. Машина уже свернула от площади Святого Людовика на Королевскую, двое стриженых выпрямились в своих сиденьях, и тот, что справа, обернувшись, хмуро переспросил у Гостя номер дома. Движение по улице Святого Юбера было перекрыто. У трех огромных пожарных машин чернела толпа, существенно более густая, чем обычно на пожарах. Полицейский у барьера, махнув рукой коллегам, пропустил автомобиль с пленником.
(эпитет -ого) Дома, где на заднем дворе высаживал Коган свои прощальные маргаритки, больше не было. Кленовые балки, прогорев, обрушились, и от удара осыпался известняк, покрывавший деревянный остов. Винтовая лестница в квартиру Бородатого обрывалась в пустоту. Мусор, камень, обгорелое дерево - вот и все, что увидал Гость сквозь свое бывшее окно.
Стриженые обалдело посмотрели друг на друга, потом снова обернулись к Гостю - и тот, что был за рулем, вдруг ухмыльнулся.
"Вы свободны", - сказал он.
"Куда же мне теперь идти?" - не удержался Гость.
"Как получится," - отвечал полицейский, - "погорельцам помогает город, помогают "Дети Солнца", церкви помогают. Вылезайте."
"Спасибо".
Сгорел преступный чемодан. Сгорели все наброски к повести, все машинописные, оставленные для архива копии писем и дневниковые записи. Сгорели вся подаренная "Союзником" одежда и подобранный на помойке телевизор. Сгорели зеленые молочные ящики и фотография Елизаветы, с которой он не расставался все последние семь лет, и суеверно не захватил с собой на Зеленые Холмы. От развалин дома отвратительно несло сырым запахом гари. Чумазые пожарники залезали обратно в машину. Но толпа у дома все росла, и на лестницу, которая раньше вела на второй этаж, взбирался Жилец с картонной папочкой в перепачканных руке.
"Граждане! Соотечественники! - надрывался он. - У нас пытались отобрать язык. Пытались отобрать культуру. На свободных выборах мы вступили на свой собственный путь. Но враг не дремлет. Возник гнусный заговор, направленный на то, чтобы опорочить нас в глазах всего мира. Сегодня ночью Аркадия стала свидетелем очередного преступления. Сожжен не просто жилой дом, дававший приют честным труженикам и тем, кого это общество выкинуло на обочину. Сожжена штаб-квартира Партии Возрождения Новой Галлии, о создании которой мы вчера объявили неделю назад. Мы, учредительный комитет партии, с трудом спаслись из пылающих развалин, чтобы выше нести знамя нашей независимости. Сограждане! Здесь, на руинах скромной квартиры моего арестованного друга я хочу торжественно провозгласить, что нашу партию не запугать. Мы продолжаем жить благодаря вам, благодаря народу Новой Галлии, который крепко держится за свои корни и не позволит большому бизнесу и заговору англофонов попирать наши самые священные права. Здесь, на этих дымящихся руинах, я хочу еще раз заявить о наших целях - добиваться свободы от тирании, отделения от Аркадии, строительства новой жизни, в которой никто и никогда не осмелится помыкать нашими интересами! Вступайте в нашу партию - партию простого народа, который больше не в силах терпеть безработицы, инфляции и угнетения!"
Он вытер пот со лба, оставив на нем черные разводы, и протянул руку к сгоревшему подъезду, где за два дня отсутствия Гостя успела появиться солидная плексигласовая доска с названием партии. Прямо на столике у обгорелой двери бойко шла запись в сторонники возрождения Новой Галлии, независимости, и прочих вещей, о которых с такой страстью говорил оратор. Гость перевел взгляд на воздушный замок. Тот, ничуть не закоптившись, по-прежнему висел в облаках без видимой опоры, со всеми своими башенками и флюгерами. Он обошел дом вокруг. Двор с маргаритками был завален обгорелым хламом, только на одном пятачке сохранилась буйная поросль травы. Клен, который с таким усердием окапывал, удобрял и привязывал к колышку Коган, очевидно, погиб. Из раскрытого подвального окна несло дымом. Вернувшись к толпе (где кое-кто уже держал над головой рукописные плакаты с зажигательными надписями), он увидел женщину, высматривающую что-то сквозь разбитое окно его комнаты.
- Ивонна, - окликнул он.
- Ты здесь? - она просияла. - Я услыхала по радио, что дом сгорел, и сразу прибежала. С работы. А здесь такая толпа и этот прохвост митингует со своей командой. Ты цел? А твой друг? Что с ним?
Она была в красных чулках в крупную сетку, все той же юбочке много выше колен, розовой кофте с огромным вырезом.
- Друг мой жив-здоров, он сейчас в Федерации, но к осени, наверное, вернется в Швецию. - сказал Гость. - Я, как видишь, тоже жив-здоров. Только моя любимая женщина умерла.
- Ты что?
Он посмотрел ей в густо накрашенные, широко раскрытые глаза. Наверное, ей не было и двадцати, Ивонне. Женщина с короткой стрижкой выглядела старше своих лет, и глаза у нее всегда были усталые, припухшие, с тлевшим на самом дне ведьмовским отчаянием.
- Правда.
- Бедный ты мой. Куда же ты теперь пойдешь?
- Бог его знает. Наверное, в Армию спасения. Знаешь, на проспекте Богоматери, рядом с магазином для бедных.
- Знаю, - насупилась она. - А что же твои адвентисты? Кто-то ведь тебе давал эти книги? Ужас какой-то. У тебя и денег небось нет?
Гость достал из кармана своей щегольской курточки измятый конверт. Там оказалось три кирпично-красных сотенных бумажки.
- Я еще пособие получаю. Только им нужен постоянный адрес.
- Послушай, - Ивонна, покраснев, взяла его за руку, - пойдем ко мне. Честное слово, я тебя пальцем не трону...
Гость вдруг засмеялся. Дикий это был смех, и те крепкие молодые ребята из толпы, что стояли поближе, сразу посторонились. Оратор уже заканчивал перечислять оскорбления, нанесенные за последние двести лет жителям Новой Галлии британской короной. Толпа, заворочавшись, потекла вниз по перегороженной улице Святого Юбера к городской управе. Жилец, уже успевший обзавестись двумя низкорослыми телохранителями в кожаных куртках с металлическими бляшками, потрясал кулаком перед подбежавшей съемочной бригадой телевидения.
- Я был безработным, был на социальном пособии, теперь стал бездомным. За нами пойдет каждый пятый житель Новой Галлии - потому что мы знаем, кого винить в наших бедах!
- Жилец! - крикнул Гость. - А кого мне-то винить? Можешь ответить?
- Ты головастый парень, - обернулся тот. - Хочешь поднять своего брата-иммигранта? Мы принимаем всех. Хочешь?
- Не хочу.
- Ну и хрен с тобой.
Не оглядываясь, он быстро зашагал к голове толпы, где уже водрузили на шест оплавленную, обугленную плексигласовую доску с названием партии и подняли ее высоко над землей. Последняя пожарная машина, подвывая, уехала.
- Пакостный тип. Нечего тебе с ним делить, - говорила Ивонна, уводя его под руку от обгоревших развалин. - Сейчас зайдем ко мне, переоденусь в нормальное, сходим перекусить, потом надо купить тебе что-то из одежды, это все грязное, мятое, а у тебя ничего не осталось, все сгорело, наверное. Как же ты выскочил из горящего дома и ничего не захватил? Некогда было? Оденем тебя, накормим, потом вернемся домой, я тебя уложу спать. Девочки мои на работе, у нас на троих четыре комнаты, и диван стоит в гостиной, раскладной, мягкий такой, и белье свежее есть, не беспокойся. Они слова не скажут, я им все объясню. Я же плачу за квартиру, а гости ко мне никогда не ходят. У нас уютно, между прочим, чисто. Выспишься, а назавтра все-все мне расскажешь. Кто там у тебя умер, кто в Швеции остался. Что тебе делать в этой Армии Спасения, посуди сам? От кого они тебя будут спасать? Знаю я ихние нравы. Побудка в шесть, и за молитву - да еще за талончиком на ночлег в очереди стоять. Б-р-р.
Она жила на самой окраине Плато, в одном из бесчисленных полутемных проулков, по которым вечерами ветер носил газетные клочки и пустые пластиковые пакеты. Она босиком вышла из ванной, смыв весь грим, в длинном, до самого пола, белом холщовом платье, зашла к себе, порылась в ящике комода, отыскала ожерелье из крашеного сиреневым пресноводного жемчуга, нацепила его на шею, замешкалась. "Возьми, это тебе поможет." Присела на диван в цветастой обивке, протянула Гостю раскрытую ладонь с крошечным, наполненным до середины шприцем. На кончике иглы дрожала опаловая капля. Сквозь конические фонари в потолке в гостиную лился усталый солнечный свет, и где-то за дощатой стеной играла невнятная, невидимая, почти потусторонняя гитара.
ЭПИЛОГ
Двадцать второго марта редкая газета в Аркадии не утешит усталого от долгой зимы читателя, поместив на первой же странице, между репортажами о заново набирающих силу сепаратистах Новой Галлии и трудной агонии утопизма в Отечестве, сообщение о долгожданном весеннем равноденствии.
Календарь календарем, но вплоть до середины апреля на Плато, как и во всем Городе, бывает, выпадает снег. Обыкновенно - считанные снежинки, реже - льдистая крупа с порывистым ветром. А случается, как нынешним вечером, что снег внезапный и обильный в мгновение ока поглощает светящийся крест на вершине Королевской горы, а затем, убежденный убедившись в собственной мощи, берется и за вращающийся луч прожектора на плоской крыше штаб-квартиры Королевского банка (вывеска его - белый геральдический лев на ярко-синем фоне украшает, пожалуй, любой городок Аркадии).
Луч, всего час назад без помех долетавший чуть ли не до стандартных домиков и палисадников дальнего Заречья, бунтует. С последней решимостью пробирается он в обрывках облаков, опускающихся на улицы Города, бьется в судорогах, просверкивает, словно сигнал бедствия в невозмутимой глубине метельного неба.
Однако на свете, сами знаете, не бывает ничего вечного. Ни любви, ни света. Один Господь Бог вечен, да и тот уже столько веков отказывает в знамениях нашему брату - роду лукавому, прелюбодейному и суетному.
В метель и ветер погружается крест из электрических лампочек на Королевской горе, леденеет небесное пространство над рекой, над всем Городом, и вот, будто надежда, исчезает кружащийся в высоте свет, украшавший лучший город Аркадии, а может быть, и всей Северной Америки.
Неужели никто больше не видит луча прожектора? Может быть, еще удается различить его - с большой высоты, скажем?
Вряд ли, вряд ли! Весь центр города в последние годы покрылся новыми, с иголочки, небоскребами, но они отданы под конторы, окна которых уже давно темны. А если и остался кто, например, в золотисто-розовом Доме Кооператора, то смотрит он не в окно, а на экран компьютера, заряженного бухгалтерской программой. И в парке на Королевской горе некому стереть мокрый снег с объективов платных бинокуляров, устремленных на панораму городского центра.
Со Снежного берега, лежащего за горой, застроенного унылыми добропорядочными зданиями на дюжину квартир каждое, и в ясную-то погоду не увидеть ни прожектора, ни креста.
А что же река, хозяйка стихии, родственной свету ночного луча? И не надейтесь. Нашей реке безразличен и свет со штаб-квартиры Королевского банка, и сам банк, да и город, по совести, тоже. Вот и сейчас, не улыбаясь, не хмурясь, огибает она огромный остров, на котором расположено человеческое поселение, минует пустой увеселительный парк, проносится мимо сгоревшего павильона давно закрытой всемирной выставки на островке Святой Елены, обегает, вскипая, опоры ажурных мостов, и покачивает самоходные баржи, готовые принять в свои недра первосортную пшеницу со степного запада.
Уже лет десять, как построили в городе небольшой участок набережной, расчистив полосу земли от складов, элеваторов, железнодорожных путей и сомнительных магазинчиков. На бывших пирсах теперь стоят небольшие кафе, в одном из складов - добрая сотня сувенирных и антикварных лавок, в другом - выставка достижений науки и техники. В июне над рекой гремят фейерверки, толпы на набережной завороженно ахают - тогда и река нехотя оживает, отражая астры и хризантемы пороховых взрывов в звездной пропасти.
Но ранней весной, в ледяном полусне, она река отворачивается от города, лениво размышляя о его торговой и транспортной корысти. Лишь подвыпившие иностранные моряки, прислоняясь жаркими лбами к стылой поверхности иллюминатора кают-компании, дивятся спокойной мощи реки, и вспоминают, что океанским судам удается без всякого лоцмана подыматься по ней еще на несколько сот километров, до самых Великих Озер.
Между тем снегопад не утихает.
Ветки кленов и вязов поскрипывают под тяжестью снежных хлопьев.
Ночной дежурный городской управы вызывает из памяти компьютера список снегоуборочных компаний и шоферов, готовых к ночному вызову.
Кое-кто из них даже не ложился спать, дожидаясь, когда уровень снега перевалит за два дюйма, и загодя положив на стул шерстяные носки, нейлоновый ватник и желтые рабочие ботинки. После забастовки сверхурочные особенно пригодятся, и Бог с ним, с прогрессивным налогом, съедающим больше половины жалованья, всех денег не заработаешь.
Небо над Плато внезапно погружается во влажную тьму, и сердится прохожий в слишком легком плаще, поверивший добродушному сообщению газет об окончательном наступлении весны.
И на оживленном перекрестке Екатерининской и Святого Себастьяна, в двух шагах от Плато, уже нахмурился озабоченный полицейский, жезлом своим, за бесполезностью потухшего светофора, указуя дорогу озадаченным водителям.
На Плато часто не бывает света, особенно зимой.
Снег ли своей сырой тяжестью обрывает линии электропередачи? Или жители ветхих квартир со скверно заклеенными окнами злоупотребляют отоплением, перегружая трансформатор на подстанции? Или электричество устает течь по закопанным в мерзлую землю кабелям?
Скоро аварию устранят, скоро опять зажгутся китайские фонарики пронзительно-желтых натриевых ламп на бетонных столбах, в окнах засияют телеэкраны, закрутятся лазерные диски в проигрывателях, заурчат микроволновые печки.
Ждать осталось недолго, не волнуйтесь, не стоит набирать заведомо занятого номера электрической компании.
А тем временем на Плато сгущается бледная, коричневатая полумгла, озаренная сполохами электричества из смежных районов города.
В витринах бакалейных лавочек теплятся свечи. Двери закрыты на засовы, и осторожные хозяева отпускают Dawson Dry и полезные для здоровья кукурузные крекеры далеко не всякому.
Если же дверь распахнута - значит, хозяин предусмотрительно держит под кассой небольшой револьвер, или под прилавком - хорошо натренированного четвероногого друга.
На Плато часто не бывает света.
Ах, как горько и безнадежно выглядят во вспышках автомобильных фар жалкие пряничные домики Плато, обнаженные деревья, сохранившиеся кое-где деревянные столбы электропередачи!
Но это минутное, а жизнь должна продолжаться.
Ушибив в темноте колено о железное конторское кресло, громыхнув обвалившимся столиком, опрокинув заварной чайник на ветхий ковер, обитатель Плато добирается до тумбочки, где наощупь отыскивает загодя купленную стеариновую свечку. Что есть силы втискивает он ее в медный подсвечник, лежащий в той же тумбочке, зажигает, прикрыв ладонями пламя, и усаживается у окна, выходящего на улицу. Прикуривать от свечки - плохая примета, но обитатель Плато не суеверен. До кашля затягиваясь контрабандной сигаретой непривычной марки, он смотрит в окно. Мокрые следы прохожих почти мгновенно заносит снегом. Прожекторного луча, как было сказано, совершенно не различить в облачном небе. Музыка из проезжающего автомобиля спокойна настолько, что, кажется, подражает ритму снегопада.
Безымянный житель Плато тоже бесстрастен, и даже, признаться, рад случаю посидеть в темноте, глядя то на улицу, то на тонкое, тянущееся вверх каплевидное пламя свечки.
Завтра на службу - убирать прошлогодние листья в парке на Королевской горе. Контракт на двадцать недель, чтобы к осени снова подать на пособие. К зиме, самое позднее к будущей весне, освободится вакансия сторожа в монастыре.
В любом случае хватит денег и на квартиру, и на гамбургер в близлежащей забегаловке, и на сигареты, по дешевке покупаемые в резервации у индейцев. Может быть, хватит даже на то, чтобы сменить передачу у захворавшего автомобиля - вон он стоит под окном, занесенный снегом и наверняка совсем проржавевший за зиму.
Вместо электричества - копоть свечи, но зато есть снег.
Молодость миновала, но разве это беда? Есть десяток телефонов в записной книжке, есть членский билет публичной библиотеки, есть, наконец, телевизор с круглосуточными программами.
И плита не электрическая, а газовая, значит, можно хоть сейчас заварить чаю и выпить его при свечке.
Пить чай, о котором так тревожился юноша Достоевский в военном лагере, разглядывать черную улицу, следить за полетом снежинок, и никогда больше не сравнивать его с собственной жизнью.
Нет-нет, что вы, человек не снежинка, щурится обитатель Плато, отхлебывая свой мутнеющий на глазах напиток, у него есть удивительная, неповторимая вещь - свобода.
Не зря же и памятник ей особый сооружен близ Нового Амстердама.
Высится на плоском островке позеленевшая от времени медная великанша в шипастой короне, подъятой десницей сжимая факел, левой же рукою придерживая у груди раскрытый ученый фолиант. Внутри статуя совершенно пуста, зато оборудована крутыми железными ступенями вроде пожарных, так что туристы со всего света, вдоволь намаявшись в очереди, добросовестно забираются на высоту сначала фолианта, а затем - и факела.
А вот наставляет ли она утомленных странников, освещает ли их ненадежную дорогу под океанским ветром - не различишь за немыслимым расстоянием и набирающим силу снегопадом.
19-5-1991
39-5-3993
#?_:-#??#