Часам к четырем утра, истощив свой любовный пыл, заезжий поэт-фрондер из Отечества поднялся с раскладного дивана, слишком узкого для двоих, со вздохом поправил сбившуюся простынку, накинул на плечи халат Сюзанны (которая притворялась спящей) и удалился сквозь темный коридор в ванную, чтобы вернуться, благоухая мылом и патентованной зубной пастой. Еще на выступлении в небольшой университетской аудитории он заметил глазастую барышню во втором ряду, строчившую ему многословную записку на желтой, в голубоватую полоску бумаге. Вслед за искусанным карандашом скомканное послание в конце концов тоже очутилось в портфельчике сыромятной кожи, однако после недолгого чтения, разрозненных рукоплесканий и увертливых ответов на провокационные вопросы затесавшихся в аудиторию апатридов (отечественные танки в Богемии, политзаключенные, проскрипционные списки) она подошла к нему и, робея, попросила автограф на книжечку его стихов, вышедшую года три назад в Федерации и в Отечестве строжайше запрещенную. Расчувствовавшийся автор записал телефон девицы в расползающийся блокнот и заторопился на ужин с университетской профессурой, обещав позвонить назавтра.
Под золочеными драконами недорогого китайского ресторанчика разговор между поэтом и представителями аркадской гуманитарной интеллигенции крутился по большей части вокруг трески в сладком соусе и сравнительных особенностей кухни сычуаньской и кантонской, хотя не обошлось, разумеется, и без обсуждения достоинств аркадского пива по сравнению с федеративным. Профессура посматривала на часы. К половине одиннадцатого все было кончено. Вручив несколько недоумевающему заокеанскому гостю длинный конверт с небольшим чеком, его доставили к подъезду гостиницы, к апрельской слякоти, шумной молодежи, бредущей на Полумесячную улицу, и пугающе огромным автомобилям. Господи Боже мой, подумал поэт, облизывая сладкие от трески губы, неужели я действительно за границей, а не в фильме из западной жизни?. Пробившись сквозь кучу статистов к конторке, объяснившись знаками с генералом какой-то южноамериканской армии, успешно исполнявшим роль портье, он разменял бутафорскую долларовую бумажку на горсть блестящих гривенников с профилем молодой еще королевы на одной стороне и парусным корабликом на другой - подошел к телефону-автомату, очень похожему на настоящий, - и, разумеется, набрал номер давешней девицы.
Правда, неурочный звонок нарушал известные правила этикета, низвергая поэта с олимпийских высот (чтение стихов с переводчиком, званый ужин) на ту бесплодную равнину (почти Аид), где обретаются рядовые искатели приключений. Но поэт - тоже человек, особенно в чужом городе. Помните себя старшеклассником (-цей) на краю танцплощадки, помните, как вы краснели, смущались, изнывали при виде недоступного веселья взрослых? Прислушиваясь к длинным гудкам, ожидая звона монетки, падающей в копилку аппарата (а она упала только когда он уже повесил трубку), он вдруг услыхал непривычный стук собственного сердца - такой же, как лет двадцать назад, когда оно принадлежало ушастому и длинноносому молодому человеку, таскавшему в кармане пачку ненапечатанных стихотворений да сочувственный отзыв грузной, сварливой, и ныне покойной поэтессы-классика. Сердце было живо, а следовательно, был жив и он.
Представление об аркадской зажиточности у приезжих из Отечества бывает, как правило, заметно преувеличенным. Его так поразили перекошенные полы, потрескавшийся линолеум и прихотливые пятна ржавчины на ванной, не говоря уж о наличии соседок. Сюзанна успела сбегать в магазин за хрустящей картошкой, приторными шоколадками и десятком апельсинов, поэт выставил поллитровую бутылку отечественного бренди, упорно называя его коньяком. После первой же небольшой порции, поднятой за его творческие успехи, барышня принялась сбивчиво объяснять, что никакого секса в виду не имела, что подошла к нему и дала телефон исключительно из тяги к человеческому общению, ну и еще, естественно, из любви к изящной словесности. Поэт немедленно убедил ее, что именно за человеческим общением, причем в аккурат на почве изящной словесности, он и заявился к ней в этот поздний час. Через несколько минут они уже склонялись, словно Паоло и Франческа, над подписанным несколько часов тому назад сборником.
Волк заснул, и раскаялась птица. Хорошо. И державная мгла темно-синей эмалью ложится на твои вороные крыла - и созвездий горячие пятна искупают дневную вину, и судьба, тяжела и опрятна, до утра к неподвижному дну опускается. Холодно, солоно, но душа убивается зря - что ей сделают хищные волны в предпоследние дни октября? Счет в игре отмечается мелом, пыль на пальцах смывает вода - и журчит за последним пределом - никогда, никогда, никогда...
Почему такого не печатают в Отечестве, возмутилась Сюзанна, это же безобидная лирика. Поэт тонко усмехнулся. Еще через полчаса она уже испуганно посапывала, а уж потом вопрос о человеческом общении и литературе совершенно утратил всякую насущность.
От похитителя ее невинности тянуло перегаром и крепким запахом сорокалетнего мужчины, который не успел - или забыл - с утра принять душ в своем гостиничном номере. Ну и ну, снова размышлял поэт вслух, затягиваясь самокрутками хозяйки, неужели я действительно в Аркадии. Чему ты удивляешься, спрашивала его Сюзанна. Мое место в тюрьме, хмыкал он, а не здесь. В моем отечестве поэтов убивают. Об этом я и хотела спросить, волновалась Сюзанна, ты разве не видишь здесь какой-то зловещей тайны? Разумеется, вижу, отвечал он. Я даже согласился бы на легкую смерть, потому что жить, девочка ты моя, бесконечно трудная работа. Но сейчас наш режим помягчел, и убивает медленно. А это не только мучительнее, но и скучнее.
Почему ты так увиливал от вопросов на этом выступлении, спросила она. Я думала, поэты смелее. Потому что я раб, отвечал он, и скотина. Видишь, он достал из кармана алый отечественный паспорт, стоит мне сказать что-нибудь не то, и этот документик у меня отберут. Мышеловка захлопнется. Меня выпустили сюда, чтобы проверить. Ты же не занимаешься политикой, вскричала она. У нас в отечестве все политика, вздохнул он, это у вас тут свобода. Какая у нас свобода, возмутилась она. Обыкновенная, настаивал плохо выбритый поэт, не пудри мне мозгов тем, что у вас тут трудно выбирать из ассортимента сыров и угнетают национальные меньшинства, у нас все эти проблемы тоже есть, плюс проблема утопизма, которая серьезнее их всех, вместе взятых. Умираем мы все одинаково, вдруг вздохнула Сюзанна, и он зашептал ей в ответ какую-то ласковую чушь, пытаясь даже вставлять слова по-английски. В комнатке стоял запах подгнившего дерева и хрустящей картошки, табачного дыма и патентованного средства с хлоркой для мытья полов. По коридору скрипели рассохшимися половицами соседки Сюзанны. Знаешь, сказал он вдруг, я был уверен, что у вас тут сексуальная революция, и никаких разговоров в постели не полагается. Дурак, улыбнулась она, я думала, раз ты поэт, то знаешь тайну, а ты говоришь сплошными стереотипами, как та газетка из Нового Амстердама. Тайну-то я знаю, сказал он, только высказать словами не могу. А стихи мне уже, честно говоря, и писать-то осточертело - двадцать с лишним лет сочиняю, а толку шиш. Тем более, что настоящая тайна не в Отечестве и не в Аркадии, а где-то там. Он махнул рукой в сторону низкого потолка с лепным гипсом. А ты просто слишком молодая. Вырастешь, выйдешь замуж за приличного человека. Кто у вас тут хорошо зарабатывает - адвокаты? гинекологи? Назло тебе , - она почему-то всхлипнула, - выйду за славянина, поселюсь в Отечестве, буду бороться с вашим режимом, а если и меня захотят убить там, то и пускай, зато достойно проживу жизнь. Дурочка ты, дурочка, засмеялся поэт, один час в зубоврачебном кресле в Отечестве мигом выколотит из тебя все завиральные идеи. Выйдешь замуж, нарожаешь счастливых аркадских детишек, вечерами у камина будешь модные журналы почитывать. А почему у тебя сигареты такие странные? Неужели настолько дешевле? И почему из окошка вывешен флаг Новой Галлии? Национальные проблемы? Ерунда какая-то, - он (как и положено наивным жителям Отечества) картинно схватился руками за голову, - мне бы ваши заботы, честное слово, как ты не понимаешь, что родись я здесь, у вас, я, может быть, и стихов-то не писал бы, а был бы зато счастлив, ты понимаешь, счастлив! А может быть, впрочем, и нет, - допив остаток бренди из бутылки, он поморщился, - скучно у вас.. Почему у тебя дома нет выпить, красавица? У меня есть деньги, давай сбегаем. Уже нельзя? А говоришь, свободная страна...
Ни снегоуборочной машине, ни колонне грузовиков, пожалуй, не мог принадлежать ровный рокот, нараставший за окном. Скорчившийся поэт привстал и отдернул занавеску. Снизу, из Старого города, оставляя за собой цепочку зажженных окон в невысоких домах, поднималось по улочке Святого Семейства нечто, подозрительно похожее на бронетранспортер, за ним еще несколько. Более того, невообразимая в мирной Аркадии машина вдруг притормозила у горящих окон Сюзанны, даже вроде бы развернулась в сторону подозрительно зажженных окон над новогалльским флагом - и повела застывшим хоботом пушки, словно собираясь произвести предупредительный выстрел по неведомому снайперу с федеративной базукой - однако вместо стрельбы, уничтожившей бы нашу романтическую парочку, лишь деловито покатил дальше.
Притязания новогалльских сепаратистов - до самого последнего времени остававшиеся манифестациями, редкими забастовками и скандальными выступлениями в печати, вдруг перешли все допустимые пределы. Был похищен - и в ту ночь, как выяснилось, убит - министр федерального правительства. Соседки Сюзанны уже включили приемник на кухне, освещенной тусклым безоконным электричеством, и неурочный голос диктора объявлял о введении военного положения в Городе и на всей территории Новой Галлии. Доигрались, влетела к Сюзанне одна из растрепанных соседок, допрыгались, какая же идиотка, на кой черт ты уговорила нас вывесить этот идиотский сепаратистский флаг? Кто это у тебя? Я иностранец, сказал перепуганный поэт, запахивая на волосатой груди мятый женский халат, и невесть зачем добавил: гражданин Отечества.
Что такое военное положение - комендантский час? - спросила Сюзанна. - Придется до утра у меня сидеть.
Да. Комендантский час. До восьми утра, наверное. Я помню.
У нас никогда в жизни этого не было, - закричала соседка, - Господи Боже, дожились, и у нас теперь то же самое, что повсюду, и все из-за того, что какие-то лягушатники требуют независимости. Они же пропадут без нас. Что они умеют, кроме своих пирогов с фаршем и студня из свиных голов?
Переведи ей, что я уже это слышал, сказал Поэт. В пивных, после того, как наши танки вступили в Богемию.
Вам бы вообще заткнуться, огрызнулась соседка. Живете в своей крысиной дыре и пожираете одну страну за другой. Почем мне знать, зачем вы, лично вы, сюда прикатили? Агитировать?
Заткнись, ради Христа, сказала Сюзанна. Мой друг вообще диссидент, его случайно выпустили из страны, он по-галльски двух слов связать не может. И вообще катись, что за манера врываться без приглашения.
Поэт-фрондер краем уха слышал о националистах Новой Галлии, даже видел по отечественному телевидению буйные демонстрации, взрывы на улицах Города и угрюмых полицейских с дубинками. Но демонстрации показывали каждый день, во всех странах мира. Граждане Отечества только смеялись над своими журналистами и кинооператорами. И если танки на улицах поразили даже Сюзанну, и не одну ее, то что уж говорить о госте из Столицы.
Сюзанна, сказал он, ты уверена, что в гостинице не обнаружат моего отсутствия? Я всегда могу подтвердить, что ты был у меня, засмеялась Сюзанна, по суетливому голосу поэта-фрондера вдруг раз и навсегда поняв, что он, собственно, имел в виду, когда говорил о свободе и об ее отсутствии..
Как странно, - он обернулся к Сюзанне, - выходит, что у вас тут тоже есть какая-то жизнь? Я-то думал, что Аркадия - рай для идиотов.
Ты сам идиот, - Сюзанна улыбнулась, - не дай никому Бог такой жизни.
Грохот военной колонны совершенно затих. Наступило утро - как и положено, с щебетом городских воробьев, с узкой тенью парящей чайки на мостовой, кое-где, в тени, еще покрытой влажным, смерзшимся снегом. Кутаясь в синтетический, слишком холодный для весеннего утра плащ, поэт поцеловал Сюзанну и, сутулясь, ушел вниз, к старому городу. Он обернулся издалека, но помахать на прощание рукой было уже некому.
Недели через две она прочла в новоамстердамской газете о трагикомическом эпизоде на отечественной таможне, через которую поэт пытался, ссылаясь на свое высокое призвание, провезти два чемодана запрещенных книг. Уголовного дела не возбудили (хотя могли бы), но где-то в архивах тайной полиции появилась роковая резолюция - развернувшая дальнейшую биографию поэта в пределах отечества в крайне неблагоприятную сторону. Напрасно он пытался ухватиться за ненадежный, пропахший чернилами и портянками воздух великой державы, напрасно сочинил (и ухитрился напечатать) вполне посредственные стишки о том, как прекрасная молодая испанка среди ночи упрекает некоего поэта в том, что он ищет смысл жизни в тайне и красоте, и ничего не пишет о страшном, разорванном противоречиями мире - а по улице уже грохочут танки, в дверь стучатся, чтобы арестовать поэта, а возможно, и расстрелять его в подвале гостиницы. Это стихотворение, почти поэма, отвратило от поэта немало поклонников - и в то же время почему-то особенно взбесило туповатые власти Отечества, став, в сущности, последней публикацией бедолаги на родине. Впрочем, Сюзанна была польщена - она ни на секунду не сомневалась, что ночной гость забудет о ней сразу после того, как захлопнет скрипучую дверь на улицу и спустится по железной наружной лестнице, крытой мохнатой джутовой дорожкой.