"Плакала моя денежная и нехлопотная служба, - стучал на машинке Гость. - Бог уберег меня от гаденькой радости при смерти Василия Львовича - ведь мог бы кто-то из редакции получить повышение, и постоянная вакансия освободилась бы для меня, болезного. Но не грядет алчным апатридам продвижения по шаткой служебной лесенке, и свободных мест не предвидится - наоборот, дорогая моя, все явственней близится агония нашего самаритянского издания. Ах, не умирал бы я на месте господина Шмидта, прости за кощунство, а ушел бы на досрочную пенсию, в Арлекинию бы укатил, в домик, присмотренный своим Ромео (или Джульеттой? прости мне невежество в технике любви такого, непривычного мне рода). Старик (я писал тебе об этом) в последние недели часто приглашал меня, и я, грешник, подозревал Бог весть что - пока не получил его посмертной записки и пухлой рукописи в конверте. Господи мой Боже, потайным трудом всей его незадачливой жизни оказался чудовищный "новеллоцикл", и он меня обхаживал не ради моего белого тела, а чтобы я это произведение отредактировал и отдал в печать. Мне даже завещана на это порядочная сумма - на год пристойной жизни, примерно. Но вряд ли я сумею этим заняться, при всей симпатии к покойному, нет, описание разделенной и весьма чувственной любви Нострадамуса к королю Фридриху меня как-то смущает, а кроме того, он записал себе в единомышленники и Сократа, и Франциска Ассизского, и Эйнштейна - все они восторженно совокупляются с молоденькими учениками, а у тех "лучащиеся глаза наполняются счастливым изумлением от того, что это, оказывается, совсем не больно", и "блаженная судорога оргазма вдруг сотрясла все тело Байрона, и в его пронзенном этой ослепительной молнией мозгу вдруг родилась последняя строчка поэмы, над которой он бился все последние месяцы."
А я вот все последние месяцы жил будто под наркозом после ампутации, лишь эти похороны меня встряхнули - начал заново учиться смотреть вокруг, спокойно и трезво, не терзаясь мыслями ни о себе самом, ни о тебе, ни о нашем отечестве. Я писал тебе про воздушный замок? он на пожарной стене нарисован, на соседнем доме. Мне рассказывали соседи: лет пять назад мэрия создала особый фонд поощрения монументального искусства. Ну, отцы города народ простодушный, кто к ним первый явился - тот и художник, тому и кисти в руки. Десяток пожарных стен, не меньше, разрисовали какой-то безвкусной мазней. Но моя стена - исключение. Художник прямо на голый кирпич наложил нетолстый слой грунта, или штукатурки, я уж не знаю, как называется, и написал многообильные облака барашками, а в них - замок с круглыми башенками и разноцветными флюгерами, слегка смахивающий на больницу имени королевы Виктории. Кое-где краска уже отвалилась вместе с грунтом, сквозь облака проступает старинный вишневый кирпич - грустно и легко перед этой картиной задирать буйну голову к подвижным и недолговечным настоящим облакам, за которыми мне тоже нередко мерещится каменная стена.
Ты уехала, не простившись со мною, без звонка и записки, а я на следующий же день переселился от недоумевающей Евгении в старый переулок, на второй этаж полусгнившего дома, навеки пропахшего пылью, мышами и керосиновым чадом, и душа моя в те месяцы отупела, как теперь - после Гусева. Объяснишь ли мне эту загадку, милая, почему ее, вертихвостку, то колотит малярия, то разбивает паралич, где золотая середина? Ты, конечно, понимаешь, почему я не оставляю на письмах обратного адреса, почему не звоню тебе. Не из конспирации, что ты, какая уж там конспирация. Мне выговориться нужно, но слушать и отвечать я пока не в силах, а гордыня моя сатанинская тебе известна - желаю явиться если не постукивая стеком по голенищу, то уж с головой поднятой, а не опущенной.
Ну не смешно ли, любимая моя (еле выписалось, после такого перерыва), настолько не видеть окружающего чудного града, унылой тенью дефилировать по расцветающему парку, хандрить в подвальной клетушке, разглядывая малознакомые звезды в немытом окне. Сколько раз я представлял тебя на твоих Зеленых холмах по тем фотографиям (даже моей небогатой эрудиции хватило, чтобы понять - дом твой сущая хижина дяди Тома, да и автомобиль допотопный). Моего Татаринова, от которого я твое существование держу в строжайшем секрете (нечего баловать этого борзописца), непременно потянуло бы придумать тебе редкую профессию, допустим, преподавать, ну, не знаю что, сольфеджио какое-нибудь, или историю архитектуры - но я стреляный воробей, и подозреваю, что свой скромный кусок заокеанского хлеба с маргарином ты зарабатываешь куда более заурядным образом. Скажи, а твои волшебные Зеленые Холмы - не добровольная ссылка - или я неправ? Или там действительно та благодать, о которой неустанно твердит Хозяин?
Да, просыпаться-то я просыпаюсь, но сквозь обрывки сна продолжает мерещиться мне проклятое Гусево и вся безумная сцена так называемого побега. Как нестерпимо мне было в тот миг сузиться до точки, до нашлепки на канцелярском бланке. Был я, худо-бедно, человек, а стал - ну, сама знаешь, кем я стал, о чем меня первым делом спрашивают любые новые знакомые, норовя ограничить собеседника простым и понятным качеством. Так, между прочим, семь лет тому назад ты в устах Евгении превратилась в "эту женщину", а я, услыхав, расхохотался, до слез оскорбив бедняжку, благо она никак не могла уяснить, отчего весь сыр-бор - ведь ты-то, разлучница, уже исчезла как бы навеки на грохочущем своем авиалайнере, и не было резона мне, оставленному, расставаться с уютом почти семейным".
Он отложил с колен машинку, вздохнул. Не сбывалась тайная надежда на то, что женщина с короткой стрижкой, поняв его робость и гордость, однажды вечером притормозит свою тронутую ржавчиной машину у его дома, и позвонит в дверь, и спустится по подвальной лестнице, подбирая длинное платье - а уж дальше он и мечтать не смел, дальше слезы сами собой лились из глаз, а губы расплывались в улыбке полного и окончательного блаженства. Ну что же, утешал он себя, с возрастом мы теряем вкус к любовным играм, и коли я не даю обратного адреса, то почему бы и ей не пожать плечами в ожидании следующего письма - да и возможно ли торопить превращение этой почти безнадежно астральной истории в тепло длиннопалой, худощавой руки, в особый поворот вскинутой головы, даже низкий голос в телефонной трубке. Тем более, что была Елизавета женщиной упрямой и своенравной.
"Давно ли вы виделись с Сюзанной? - снова застучал он. - Иногда мне кажется, что ты наслала на нее порчу. В Столице она была растерянна, но не безнадежна, а здесь... знаешь, ее бы отправить в хороший старомодный нервный санаторий. По-моему, Хозяина она давно разлюбила, но боится уйти, а он ее терзает, не умея примириться с тем, что к нему, артисту жизни, может охладеть какая-то аркадская истеричка средней руки (нарочно пользуюсь твоим старым ехидным определением, чтобы поиздеваться - Сюзанну я все-таки люблю, и буду защищать, несмотря ни на что, слышишь?) Никогда не забуду, как мы с тобой впервые явились в их квартирку в Сокольниках и ты, ангел мой ненаглядный, раскраснелась, побледнела, приумолкла - теперь-то я понимаю, что тебя, утопическое дитя, сразила полочка в ванной комнате с запасами недорогой косметики и мелких штучек, которыми здесь может похвастаться любая продавщица или швея с потогонной фабрики. Да-да, не спорь, зависть тебя сразила, и вдобавок, разумеется, стыд, что ты, такая просвещенная, можешь поддаться столь низменному чувству - прав я или нет, признавайся. Злополучная же Сюзанна еще и подыграла тебе, невинно пожаловавшись на то, что жалованье ее ничтожно, и все, буквально все - я запомнил эти слова - приходится ввозить из-за границы, а зубная паста кончается, и придется унижаться перед посольскими, или самой ехать в Гельсингфорс, за самым дорогим в моей жизни тюбиком зубной пасты, сказала она. И подняла на тебя глаза, как бы ища сочувствия, а на самом-то деле, вероятно, ревнуя тебя к мужу и желая уколоть таким вот, прости уж, чисто женским способом.
Обеим вам, милые мои красавицы, недостало в тот день великодушия. Она ведь не на отсутствие пасты пожаловалась (прекраснейшим образом перешла голубушка на отечественную, и с зубами у нее все в порядке, не то, что у твоего покорного слуги - прости, коли я однообразен), а на одиночество. Способ не лучший, согласен, но и ты, ей-Богу, могла бы добросердечно признать за нею право тосковать по привычному, забыв на это мгновение свои туземную тягу в заокеанский парадиз, где улицы вымощены деодорантом и зубной пастой. Впрочем, что я впадаю в нравоучительный тон, хорошая моя - многое ты, должно быть, теперь понимаешь во сто крат лучше меня. И не преувеличивай мою злопамятность - я начисто забыл и ту колкость, которую ты отвесила бедной девочке, и ее ответную. Но тем же самым взглядом, бессовестная, что в ванной комнате, ты стала оглядывать всю эту жалкую квартирку западного человека на отечественной службе, с разрозненными копиями Newsweek’a, календариками, открытками, и яркими занавесками - которые, как я тебе уже тогда пытался вдолбить в голову, не из Аркадии были и даже не из Гельсингфорса, а из самого прозаического хозяйственного магазина по соседству. Подумать только, какая соломинка может переломить спину верблюду - боюсь, что аккурат в тот злосчастный вечер заразилась ты вирусом бегства из отечества, - хотя с верблюдом сравнивать тебя, честное слово, не хотел.
Сесть бы, между прочим, да сочинить бойкий полу-журналистский труд о странной колонии западных людей в нашей столице - да лень, и дел много. Вот тебе зато пишу, и повесть замыслил. Смешная должна бы получиться повесть, знаешь, только смеяться я разучился. Стал, как все недавние апатриды, серьезен и напыщен, то умиляюсь, то сержусь на отсутствие какой-то особенно убедительной игры на лире или флейте среди аркадских лужаек - а ведь все возможности дадены им для этого, подлецам, - то злюсь на самого себя за невежество, за то, что берусь судить о моих новых соотечественниках, толком не зная, чем дышат они, словом, не скучаю. Между тем (улыбнись со мною) мой угреватый и безработный сосед, любитель облегченного пива, митингов, демонстраций и хоккейных матчей, вечерами исправно садится за стол и творит искусство - вырезает из дерева кораблик, эмблему пивоваренной компании, напротив которой я имею удовольствие служить. И не просто вырезает, дорогая моя, а украшает разноцветной фольгой и на деревянные мачты клеит тряпичные паруса. Нет, все-таки невозможно разучиться смеяться. Вот еще: почти всякий день слушаю от одного коллеги лекции о приобретении синеватой уцененной курятины, так чтобы так, чтобы сразу набить ею ей большую часть морозильника, а там, стоит мне поддакнуть ему, и инструкции о том, где купить половину коровы, разрубленную и упакованную, но дальше, дальше, дальше идет самое задушевное: неисчислимые выгоды от покупки собственного дома, особенно если ухаживать за ним самому, причем, поверишь ли, сначала следует приобрести дом двухквартирный, неторопливо за него выплачивать, а когда он подымется в цене (что происходит с неизбежностью старости и смерти), продать и купить одноквартирный, сначала, может быть, не в самом лучшем районе, а затем повторить операцию, и так ad infinitu - я бы сказал ad nauseam, или ad mortem, но моё мнение Эдуарда волнует вряд ли.
А вечерами наступает черед иных лекций, от помянутого выше творца изящных искусств. Помнишь, как мы с тобой все бились, не в силах уяснить, отчего в нашем отечестве скучные и недобрые люди столько лет творят свои кровавые безобразия? Ах, моя милая, никакого секрета нет, просто сами они орангутанги, и в других умеют орангутангов будить. Мой соседушка - я про себя называю его Жильцом, - Федерацию вашу (у тебя уже есть тамошний паспорт?) от души поносит, достается и аркадским капиталистам, ну а пуще всего - англоязычным аркадцам, которые, по его словам, держат Новую Галлию в черном теле. Он и Отечество, кстати, клянет последними словами, и сомневаюсь, что хвалит хоть одно общественное устройство на свете - разве что в Шкиперии, где священников, говорят, публично вешают за крещение детей. Вчера я спросил, что он будет делать с людьми вроде меня, коли когда-нибудь придет к власти. Глубокомысленно отпил негодяй купленного за мои трудовые доллары пива и почти в точности повторил бессмертную фразу Алеши Карамазова. Так и сказал, утробным таким, сладострастным голоском: "Расстреливать". Потом, правда, добавил, что кое-кому, вероятно, удастся отделаться высылкой за границу. Дурак-то он дурак, но мне стало неуютно. До расстрелов у них дело дойдет нескоро, но в одном у него немало единомышленников: в отделении Новой Галлии от Аркадии, хотя и не на таких кровожадных началах.
Ну и хватит о нем.
Милая, милая моя Елизавета, ты уже забыла, наверное, что никто, кроме меня, не называет тебя так. Приезжай ко мне в гости - скоро я осмелею настолько, что дам тебе адрес. Увидишь чудный запущенный Город, мы будем на фаэтоне подниматься на Королевскую гору, мимо Бобрового озера (которое на самом деле вовсе не озеро, а мелкий пруд с банками из-под прохладительных напитков и сигаретными пачками на дне), будем любоваться с горы Градом Марии, крестообразным небоскребом в самом центре, - будем ругаться на неисправные туристские бинокуляры, пожирающие наши монетки, а когда будем возвращаться в сумерках, дорогу нам перебежит длиннохвостый толстяк скунс, и парковая охрана будет гнать его обратно в заросли, чтобы не пугал честного народа, в смысле нас с тобой. И по утрам я буду в кафе кормить тебя завтраком, потому что таких слоек и такого кофе по-итальянски, как в Городе, говорят, не подают нигде на этом континенте. Или на твоих Зеленых Холмах лучше?
До свидания - в дверь стучат, и хорошо, а то нарушу правила игры и напишу адрес. Должно быть, сосед снова собирается промывать мне мозги. "