"Весной я любил наблюдать за липами, в кружок стоявшими посередине нашего двора. Каждый день находилось время взглянуть на округлые кроны, убеждаясь, как листья набирают силу, как медленно и уверенно становятся большими. И осенью я смотрел на них ежедневно, вплоть до первых заморозков, когда неразговорчивый дворник, подпоясанный армейским ремнем, сметал листья в шуршащий холмик и поджигал, и над ржавеющими крышами тянулся тонкий дымок цвета разбавленных чернил, - самый щемящий, самый неповторимый запах в моей жизни. Я выбегал из дому только к вечеру, оставляя отца и мать в нашей полуподвальной угловой комнате. Мне хотелось читать на диване, я обижался, когда родители, переглядываясь, лукаво настаивали на пользе игр на свежем воздухе, в морозной полутьме поздней осени. В Аркадии ночь, а у них - время завтракать на кухне своего жилья на окраине Столицы, доставать начатый батон хлеба из старого полиэтиленового пакета, наливать из щербатого чайника некрепкий чай. Маргарита не приводит к ним внука, чтобы тот поскорее забыл об умершем (наверное, так она говорит ему теперь) отце. Они все время вдвоем, два старика на пристойной, по тамошним меркам, пенсии. Никого не надо выгонять играть в осеннем дворе, из дому они, по слабости здоровья, выбираются нечасто, родственники собираются у них два, много три раза в год, а друзей почти нет.

Что сокрушаться над этой кухней в четыре с половиной квадратных метра, где урчит недомерок-холодильник и радиоточка выплевывает то оперетты Штрауса, то идиотски-торжествующие реляции о количестве кальсон и сковородок, произведенных на душу несчастного населения. Конфуций запрещал детям уезжать далеко, покуда родители живы. Потому-то и неизменной оставалась Поднебесная пять тысячелетий. Я тоже пробовал держаться за постоянство жизни, умерять свои ожидания и стремления - но эти премудрости в прах рассыпаются от первого же мирского соблазна, а отшельником я быть так и не научился.

Неужели я оправдываюсь? В чем же?

Хочу надеяться, что это письмо будет последним из безответных. Да-да, через несколько дней я нагряну в твой Северопольск, сколько ни отговаривай меня Хозяин. "Только душу разбередишь", - заявил. Но я отныне богат и независим: со службы меня благополучно выперли, и теперь почти год будут платить раза в полтора больше, чем в овощном магазине. В бюро страхования по безработице я не краснея заполнил анкету, отказался от места парикмахера, пекаря и гробовщика, оставил телефон и адрес, и поклялся не менее сорока часов в неделю посвящать поискам службы. На лицах товарищей по несчастью в прокуренной приемной успел заметить выражение несколько шкодливое. Честных добытчиков, выкинутых на улицу алчным хозяином, там мало, в основном публика из тех, что увольняются после двадцати недель работы, чтобы год бездельничать. Как я их понимаю, с каким облегчением вспоминаю, просыпаясь, что больше не должен чуть свет торопиться в контору, хоронить знакомых и вздрагивать под стальными очами надсмотрщиков, сопровождающих на берег моряков с утопических кораблей.

Листья на здешних кленах и вязах стали огромными, почти с ладонь величиной, а я и не заметил, как. По Сквозной улице всякий вечер движется плотная толпа с коричневыми бумажными пакетами в руках. В них вино, чтобы пить его в недорогих ресторанах без лицензии на продажу спиртного. С плакатов и реклам пучатся морские раки, с открытых террас доносится запах шашлыка, сияют гирлянды электрических лампочек в ветвях деревьев, и главный фонтан нашего парка подсвечен лазурью и кармином. На днях было целое нашествие светлячков на парк - летели тучей, затмевая звезды и вызывая восторженные охи гуляющей публики. А на улице принца Артура фокусники глотают шпаги, и жонглеры орудуют сразу дюжиной разноцветных шаров. И лихие художники за двадцатку изготовляют портреты тщеславных прохожих. Знаешь, я начал искренне увлекаться механикой этой замечательно устроенной жизни, словно инженер при виде любопытного, новенького, отлично работающего механизма. Ты как думаешь, милая, если бы реки Вавилонские текли молоком и медом, горше или слаще был бы библейский плач?

Лето, рестораны, жонглеры - а вокруг тем временем рушатся целые вселенные, и треск стоит на всю Аркадию. Опустела квартира моих соседей сверху - всех трех дочерей Бородатого в приют отправили вместе с младенцами, под наблюдение психиатров, а жена бедняги круглые сутки пьет, да спускает с лестницы репортеров. Посылаю тебе газетную вырезку с фотографией нашего дома - на ней и мое окно, и дверь в квартиру Бородатого, и даже уголок воздушного замка, о котором я недавно тебе писал. И еще одно фото - с демонстрацией, устроенной моим соседушкой. Он и по телевидению гневался, доказывал, что арест нашего отца семейства - только первая ступень заговора английской Аркадии вкупе с иммигрантами, что всякий честный гражданин Новой Галлии должен грудью встать, ну, и так далее. В моем пересказе звучит глупо, я понимаю, а на демонстрацию явилась-таки порядочно всякого сброда. Промаршировали сквозь все Плато к Фонтанному Парку, с криками и самодельными транспарантами, загадили полгорода глупыми черными надписями из аэрозольных баллонов. Я невольно обрадовался, что в Аркадии не продается оружия. А генеральный прокурор Новой Галлии клялся по тому же телевизору, что не поддастся на провокации деклассированных элементов. Ему виднее, но Коган вовремя съехал - в пансионе теперь круглые сутки толкутся подозрительные типы, стоит крик и шум, на двери появилась табличка: "Партия возрождения Новой Галлии". Пошумят и успокоятся? Несомненно. Потому-то, наверное, в Аркадии так все по большому счету и благостно, что жителям дают выпустить пар, а потом без постороннего вмешательства прийти в себя.

Между прочим, пораскинув мозгами, я сообразил, что Жилец - единственный, кому мог Борода признаться в своей страшной тайне. Эта несложная мысль придает всей истории замечательный новый оттенок, который, безусловно, оценил бы мой Татаринов.

Встретилась ли ты уже с Сюзанной и Коганом? Хозяин частенько мечтал о том, чтобы она его бросила. "Плясать буду от радости, - твердил, - пудовую свечку поставлю." Обнаружив же свой неуютный дом опустевшим, примчался ко мне бешеный, и зубами скрежетал, и вопил, что в порошок сотрет обоих, хотел даже пуститься за ними вдогонку, но я отговорил его. Все равно через неделю мы с ним едем на Зеленые Холмы. А за эти дни много воды утечет, увещевал его я, пускай Сюзанна, с ее укоренившейся неприязнью к Отечеству, снова окунется в славянскую атмосферу, может, охладеет к своему Когану. А ты как думаешь - охладеет? Мне-то, по правде говоря, кажется, что нет, но я в людях, сама знаешь, никогда не умел разбираться.

Опять не спится.

Когда мне хотелось побыть одному в той квартире, где мы жили с Маргаритой, или была срочная работа, я стелил себе на кухне. Под неудобным верхним светом читал, потом ворочался, злился на мальчика, который не давал мне заснуть. Здесь - злился по ночам на семейство Бородатого. А теперь спать никто не мешает, но причина бессонницы моей была не в детском реве, не в сходках в комнате у Жильца. Видимо - как ни плоско это звучит - я потерял себя. Мне не хватает целеустремленности, чтобы с удовольствием делать и тратить деньги, как Хозяин. Я слишком благоразумен, чтобы превратиться в Сюзанну. Слишком умен, чтобы сочинять книги, как Татаринов. Не хочу бороться с утопизмом, как граф Толстой, и мечтами о возвращении жить тоже не могу.

Я пробовал жить любовью к тебе. И теперь боюсь тебя увидеть.

Или я уже писал об этом?

Вчера в банке кассирша предложила мне открыть личный пенсионный план, дающий порядочную скидку с налогов. Столбики золотых монеток на обложке рекламной брошюрки складывались в серьезные буквы ЛПП, убедительные таблицы указывали на стремительный рост вложенного капитала. На мгновение жизнь показалась мне чем-то устойчивым, солидным, предсказуемым. А вдруг? - подумал я. Вдруг мы с тобой, наконец, поймем, что все последние восемь лет были страшным сном. Уйдет малое время на какие-то формальности, и заживем вместе - будем ссориться, мириться, нарожаем выводок детей, черт подери, благо годы еще позволяют. Ты единственная, от кого мне хотелось ребенка. Отсужу у Маргариты сына, чтобы он сошелся с сестрами и братьями, чтобы выучил язык. Ради этого, пожалуй, я готов даже наняться в подручные к Хозяину, лопатой гребущему аркадские дензнаки.

Почему-то я уже мысленно прощаюсь со своей комнаткой, может быть потому, что надеюсь на твой скорый приезд - не хочется, чтобы любимая женщина видела жуткие рожи моих соседей. Между тем эта комната три с лишним месяца была мне домом, здесь мои бумаги, заметки, книги, здесь маргаритки, высаженные Коганом на заднем дворе. "Насилие безнравственно лишь в том случае, если под ним нет основы, состоящей из высшей нравственности" - доносится до меня через сонный коридор голос Жильца, осушившего, верно, уже добрую дюжину банок своего Laporte Light. Вот кончу письмо, и завалюсь на боковую. Всего несколько дней осталось мне ночевать на железной кровати, которая сработана весьма основательно, но имеет дурную привычку среди ночи разваливаться на части. В первый раз я чуть не умер от страха. Теперь стоически надеваю шлепанцы и принимаюсь собирать ее заново, тешась кощунственной мыслью о том, что не все в Аркадии молоко и мед, если здесь изготовляют таких монстров.

Итак, - я суеверно боюсь печатать эти слова - до встречи? Прости, если письмо путаное. Скорее всего, оно дойдет уже после моего приезда - письма в Аркадии путешествуют неторопливо. Как, впрочем, неторопливы, говорят, и железные дороги, на которых я еще ни разу не ездил. Или правда, что при диктатуре почта работает исправнее, а поезда неизменно приходят по расписанию?"