Грамота, которую получил я из рук спокойной и величественной Вероники Евгеньевны, была на мелованной атласной бумаге, с текстом - черным, а витым бордюром - золотым и торжественным, как бы осыпающимся, словно старое сусальное золото куполов бывшего Новодевичьего монастыря. Основательный, чуть угловатый шрифт был такой же, как на грамотах, выдаваемых за победу в социалистическом соревновании, однако эти последние не то за десять, не то за пятнадцать копеек продавались в те годы в любом захудалом магазине канцтоваров, а мой драгоценный документ по особому заказу печатался на Гознаке, то есть там же, где малахитовые трехрублевые банкноты с тончайшей гравировкой Кремля и потершиеся на сгибах облигации государственных займов, по которым едва ли не ежегодно сулили вернуть отданные за них родителями в пятидесятых годах скудные деньги, а потом обещания как-то забывались, и облигации - внушительные, серьезные, со всеми приметами ценных бумаг, - по-прежнему хранились, перетянутые аптечной резинкой, в верхнем ящике комода, будто некое свидетельство законопослушности владельца и его преданности отечеству (недаром Володя Жуковкин авторитетно объяснял мне, что страна переживала трудные годы, и без обязательной подписки на заем вряд ли сумела бы выжить), не обещавшее скорой благодарности. Так (размышлял я, созерцая свой бесценный документ) и пожалованный экзотерической грамотой аэд-схоластик получал как бы формальное признание своих заслуг, обещающее более реальное вознаграждение в лучшем случае спустя многие годы - да и то не обязательно.

Мама попросила отца вбить гвоздь в кирпичную стену, отнесла грамоту в мастерскую "Металлоремонт" в Левшинском, за углом от серого гастронома, где ее поместили в золоченую алюминиевую рамку, а потом вывесила ее прямо над гобеленом с лебедями. Я же тайком снял грамоту и положил ее вместе с рамкой обратно к облигациям, а утром обнаружил ее на том же месте, и устроил небольшую сцену, доказывая, что никогда больше не прикоснусь к лире, и мама расстроилась, однако в мое отсутствие снова повесила снятое на тот же гвоздь, а там мы с Аленкой уехали в пионерский лагерь, вернувшись же в начале августа, увидали родителей сияющими, как никогда в жизни - ибо дня за два до того их вызвали в райисполком и вручили смотровой ордер на новую квартиру.

Мы простояли в неосязаемой очереди, кажется, лет десять, едва ли не с того дня, как въехали в наш подвал в Мертвом переулке, и все эти годы грядущее новое жилье постоянно обсуждалось - когда? где? сколько метров и сколько комнат? наверняка без телефона, но что же поделать, зато свое собственное. Какие каменные сады, какие осанистые светские храмы воздвигались еще до моего рождения, в великую эпоху, как назвал ее кто-то из бывших диссидентов в приступе простительной ностальгии. Какая мозаика сияла всеми цветами радуги (плюс бронзовый, золотой и серебряный) на потолке станции метро "Комсомольская-кольцевая", как основательно нависала над Манежной площадью серая глыба гостиницы "Москва", как поблескивали синими искрами лабрадоровые цоколи домов на улице Самария Рабочего. Поверженный круглоголовый перестал воздвигать храмы и архитектура его эпохи уже не внушала почтительного державного страха - даже белокаменный Дворец Съездов в Кремле казался каким-то уцененным, а станции метро были унылыми, утилитарными, похожими друг на друга. Зато взрезали экскаваторы глинистую землю подмосковных деревень, и подрастали - сначала кирпичные дома, облицованные розоватой керамической плиткой, потом - белые бетонные параллелепипеды, в которые, не веря собственному счастью, въезжали обитатели коммунальных квартир, они же - созерцатели вышеупомянутых храмов. Какими слухами полнилась Москва о новых районах, новых домах, новых квартирах, с какой невыразимой смесью чувств смотрели горожане на ободранные двери своих комнат, в последний раз запирая их массивными ключами с вырезными бородками, и спускаясь к ожидавшему на улице открытому грузовику, вокруг которого толпились хорошо поработавшие друзья и родные, и уезжая навеки не просто из центра города, а из целого времени и пространства, и руку матери оттягивала тяжелая авоська с полудюжиной бутылок даже не "Московской", а "Столичной" - наградой за труды наших добровольных грузчиков.

Сослуживцами и родными, бывало, цитировались таинственные постановления о первоочередном выселении жильцов из подвалов, о льготах участникам войны, и отец, нацепив на костюм все свои орденские планки, записывался у высокомерной секретарши на прием к заместителю председателя райисполкома, а потом надевал уже не планки, но сами ордена и медали, и заходил в кабинет с длинным столом, крытым зеленым сукном, и от хозяина кабинета, человека с мясистым затылком и густыми бровями, выяснялось: таинственность обнадеживающих постановлений была едва ли не равнозначна их полному несуществованию - верней, что-то там, разумеется, постановлялось и рассылалось на папиросной бумаге по райисполкомам, но простым смертным не позволялось даже видеть этих документов, не говоря уж об их чтении. Между тем ангины нашей Аленки затягивались, реакция Пирке была положительной, несмотря даже на восемь месяцев в лесной школе, куда ездил я прошлой зимой навещать сестренку - в промерзшей электричке, а потом в допотопном автобусе, переделанном из грузовика, - и она кидалась мне навстречу по снежной аллее, покрытой неправдоподобно пушистым, будто из замерзшего воздуха, снегом, и жаловалась, как надоело ей в этом дурацком интернате. Слезная справка от доктора Бартоса также была доставлена человеку с мясистым затылком, и ходатайства от однополчан отца, и даже какие-то вовсе уж ненужные характеристики с работы - но все это в совокупности, возможно, сберегло нам шесть или восемь месяцев ожидания в очереди. Ордер был смотровой: мама с отцом получили ключи и в мой пятнадцатый день рождения мы всей семьей отправились в Тушино, которое раньше считалось самостоятельным подмосковным городом, а теперь стало одним из жилых районов, не Юго-Запад, конечно, вздыхала мама, но, с другой стороны, и не Орехово-Борисово, и не Чертаново.

Можно было сесть на трамвай у метро "Сокол", и после получасового громыхания по рельсам пройти минут пятнадцать пешком, или на автобус у метро "Аэропорт", или же на другой автобус у метро "Речной вокзал", который объезжал Химкинское водохранилище по кольцевой дороге. Слова "кольцевая дорога" почему-то расстроили маму - она и не предполагала, что нас загнали в такую сумасшедшую даль. Метро "Аэропорт" звучало утешительнее, к тому же была некая внутренняя правильность в том, чтобы именно с этой станции метро добираться до Тушина, где все тридцатые и сороковые годы справлял свои жизнерадостные праздники ОСОАВИАХИМ, и отважные летчики в кожаных шлемах выделывали бочки и мертвые петли над небольшим зеленым аэродромом. Мы заняли не слишком длинную очередь на остановке; сидячих мест в автобусе нашей семье не досталось, однако и особенной давки тоже не было. Почти все наши спутники везли набитые продуктовые сумки, кто положив их на пол, кто - к себе на колени. Наверное, там и магазинов нет, сказала мама отцу с минутной грустью. Есть магазины, жизнерадостно отозвалась одна из спутниц, только с ассортиментом неважно, и очереди. Но строятся. Обещают через два года универсам, кинотеатр, через пять или шесть лет - телефоны. С дорогами неважно, правда, столько грязи, что приходится носить галоши. Но вам повезло, рассмеялась она, уже третий день сухо и солнечно, и земля подсохла. Она жила в соседнем доме, и взяла на себя труд проводить нас от остановки до самого подъезда, растолковывая всевозможные мелочи тушинской жизни. Две старушки с растерянными лицами переселенцев привстали со скамейки у подъезда, молчаливо приветствуя новых соседей. На лестнице пахло масляной краской и мастикой, которой были промазаны стыки между бетонными плитами дома. Мама замерла перед дверью из древесностружечной плиты, оттягивая сладкий миг, потом повернула ключ и мы вошли в новое жилье, где царили уже иные запахи - гипса, известки, водоэмульсионной краски. "Пятый этаж без лифта, - бормотала мама, - конечно, минус, но мы все еще молодые, ничего страшного. Мусоропровод - замечательно, а что он на лестнице, так даже лучше, не будет запахов в квартире, верно, Боря?" Отец кивал. "Как жаль, что всего две комнаты, - продолжала мама, - а с другой стороны, на такую семью, как у нас, пять лет назад давали вообще однокомнатную, или две, но с подселением. Представляете - в такой квартирке жить с чужим человеком?"

Я согласился: в шестиметровой кухне не уместились бы два стола, а коридор и прихожая были и вовсе смехотворных размеров. "Обои, - авторитетно сказал отец, - надо будет переклеить". "Ты совершенно прав, - мама показала на стену, где травянисто-зеленые обои во многих местах отставали и пузырились. - Будем сначала ремонтировать квартиру, или переедем?" Она с надеждой глядела на отца, и когда он твердо ответил, что переезжать надо немедленно, поцеловала его в щеку. "Страховку можно получить досрочно, - сказала она, - и на Алешу, и на Леночку. Немного потеряем, зато можно сразу купить нормальный холодильник, новую кровать, может быть, даже пылесос. Кроме того, Союз экзотериков сколько обещал? Пятьсот рублей? Эти деньги все равно надо послать в Оренбург, но мы ведь можем из них сколько-нибудь одолжить на короткий срок. Купим инструменты, гвозди, доски, цемент. Тебе много придется здесь работать, Боря. Видишь, стенных шкафов вообще нету, значит, надо построить полати, и еще, конечно, купить кухонный гарнитур. Знаешь их - стол на тонких ножках, как сейчас модно, и весь облицован голубым пластиком, и шкафчики тоже. И красиво, и гигиенично, и не слишком дорого.". "Я предпочел бы серый, - сказал отец, - и потом, на эти гарнитуры очередь - года два, если не три." "Дядя Саша знает, кому дать на лапу, - убежденно сказала мама. - Мы все сумеем достать, а что немножко переплатим, не беда. Кстати, можно попросить старшего Жуковкина - у него есть связи, я уверена, какие-нибудь ордера, или пропуск в распределитель..." "Ты сошла с ума, - засмеялся отец, - кто такой старший Жуковкин, и кто такие мы?" "Разве не был он другом Ксенофонта," - простодушно сказала мама. "У Ксенофонта было много друзей, - отец отвернулся к огромному окну без форточек, за которым громоздились белые коробочки, обсаженные чахлыми, запыленными тополями, - только спасти его никто не сумел. Или не захотел." "Ты ведь знаешь, какие были времена," - потухшим голосом отвечала мама. "Потому и времена были такие," - отвечал отец с неожиданным ожесточением. Мы с Аленкой притихли, как всегда, когда видели, что родители готовы поссориться, но мать снова поцеловала отца, и тот, смягчившись, принялся исследовать квартиру и совещаться с нами, куда расставить имеющуюся мебель, и какую следует купить дополнительно.

"Здесь просверлим, - сказал он мне, указывая на оконную раму, - и выпустим на балкон настоящую антенну, а не эту медную спиральку за сорок пять копеек. Представляешь, как будет слышно?"

Я соглашался со всем - как-никак, нам с Аленой теперь полагались отдельные шестнадцать метров, и мы быстро договорились, каким образом поставить старый наш фанерный, с отделкой под березу, гардероб, чтобы разделить комнату на два пенала и совсем не мешать друг другу. "Но ты ведь захочешь практиковаться на своей лире, - скептически заметила Аленка. "Нет, - покачал я головой, - лире, сестричка, дана теперь полная отставка. Найду себе какое-нибудь более благодарное занятие".

В середине августа мы переехали. Весь семейный скарб уместился на один грузовик, все мои дядья, покряхтывая, проносили по бесконечному подвальному коридору то диван, то гардероб, то дубовый стол, и одинокие наши соседки, которых даже не ставили на очередь, провожали их грустными, но отчасти и завистливыми взглядами. В руках несли самое ценное, перед тем, как усесться в крытый кузов грузовика: мама - особую холщовую сумку с содержимым верхнего ящика комода, включая альбомы с фотографиями и злополучную грамоту, отец - авоську с водкой и незнакомый мне коричневый чемоданчик, Алена - клетку с щеглом, а я - отремонтированную лиру. Покуда дядья и сослуживцы отца рассаживались, я не удержался и, достав инструмент из выстланного сафьяном футляра, взял два аккорда. Володя не обманул меня - легендарный деревянный клей работал, лира звучала как новая. Пыхтя, тащили мы разнообразную утварь вверх по лестнице, я ухватился за ящик с книгами и впервые в жизни задумался о том, что книги все-таки должны находиться в обжитом доме и не требовать перетаскивания на собственном горбу. Чемоданчик отец поставил в самом дальнем углу квартиры, и время от времени бросал на него проверяющий взгляд. Передвигаемая мебель оставляла на линолеуме новой квартиры глубокие царапины, и всякий отдельный предмет, вырванный из подвальной нашей гармонии, выглядел заброшенным, словно (подумал бы я сейчас) пожилой эмигрант, сберегший пять франков на чашку эспрессо и смакующий ее на пустой террасе утреннего парижского кафе где-нибудь на окраине, например, близ мраморных наяд моста Мирабо, напротив цементного завода на том берегу Сены, под высокомерным взглядом усатого официанта.

Кухонный гарнитур оказалось достать много проще, чем представлялось родителям - мы с отцом, предварительно вздремнув, к полуночи поехали к мебельному магазину и оказались третьими или четвертыми в очереди. Ночь получилась беспокойная, с перекличками и выписыванием номеров на ладошках химическими чернилами; мы с отцом даже развели небольшой костер из обломков деревянных ящиков, потому что к утру стало уже совсем свежо. Я тянул пальцы к огню, тер заспанные глаза и вспоминал, как упрашивал я отца развести костер всякий раз, когда мы выбирались за город, и он в конце концов соглашался, и я подносил к сложенным шалашиком еловым веткам дрожащее спичечное пламя. К полудню разгрузили десять гарнитуров, все было в порядке с нашими номерами в очереди, и мы с отцом, снарядив за двадцать пять рублей подвернувшегося шофера, с большой гордостью доставили эти восемь тяжелых картонных коробок домой. В половине упаковок отсутствовали шурупы, пришлось возвращаться в магазин и сначала просить, потом требовать, потом совать кому-то деньги, что оказалось много действеннее. "Неужели были времена, - ругался я, орудуя отверткой и молотком, - когда мебель продавалась в собранном виде, чтобы взрослым серьезным людям не приходилось ползать по полу, разбираясь в каких-то бездарных чертежах?" А мать суетилась вокруг, приносила нам чай и бутерброды, и с видимым удовольствием наблюдала за трудами "своих двух мужиков".

Наводить уют в новом жилье оказалось не столь легким занятием - в цементные стены не забивался ни один гвоздь, включая даже победитовые, а когда отец раздобыл дрель с алмазным сверлом, бетон то вовсе не сверлился, то откалывался огромными кусками с противоположной стороны стены. Кое-как удалось повесить новые занавески (модерные, между прочим, с какими-то жирафами и кувшинами на фоне льняного цвета), кое-как были, наконец, установлены шкафы и шкафчики на кухне (правда, один из них, тот самый, что единолично вешал на железные петли ваш покорный слуга, через два дня рухнул, едва не покалечив Аленку, но был водворен на место), долго распаковывалась посуда и кастрюли, и в один прекрасный день отец торжественно подсоединил к розетке свою гордость и едва ли не единственный предмет, который принадлежал в семье лично ему - двадцатирублевую электрическую кофеварку. Господи, как было хорошо. Мы уселись с ним за шаткий раскладной столик, облицованный розовым (серого в продаже не было) пластиком в мелкий синий цветочек, и я осмотрелся: кухня была, что греха таить, крошечная, зато, нашими многодневными стараниями, уютная, а главное - своя, и новоприобретенные табуретки представляли собой чудо инженерной мысли - всякая открывалась, и содержала в себе как бы небольшой ящик для хранения мыла, соли, щеток и иных хозяйственных мелочей, суля устроенность быта и порядок.

"Вот так-то, сын, - он весело посмотрел на меня, - теперь никакие соседки не будут жаловаться, что я развожу вонь, когда жарю свой кофе на кухне, а ты устраиваешь кошачьи концерты. Так?"

Но и ему, как несколько дней назад сестре, повторил я, что не будет больше кошачьих концертов, что я рад переходу в новую школу, где никто не знает о моем увлечении, и что мне уже пора думать о поступлении в институт, и уж, разумеется, не на департамент эллоноведения, где конкурс - едва ли не двадцать пять человек на место, а потом - предлагают работу в библиотеке или в институте, за сто двадцать рублей в месяц и никакой возможности карьеры.

"Глеб не кончал никаких департаментов эллоноведения", - сказал отец.

"Это его личное дело, - сказал я в запальчивости. - Я, например, абсолютно не желаю из-за этой несчастной экзотерики угодить в армию. А ты прекрасно знаешь, что стоит мне провалиться в институт, и загребут, как миленького, и не надо меня уверять, что армия означает дисциплину и сделает из меня настоящего человека. Я и так настоящий человек, и в солдафонстве твоем не нуждаюсь."

"По крайней мере, купить тебе новый абонемент?" - медленно спросил отец.

"Слушателем может быть всякий, - сжалился я, - только запомни раз и навсегда, что меня это ни к чему не обязывает, и что во Дворец пионеров я больше не ходок."

"Раз и навсегда, - повторил отец. - Ну и пижон же ты, Алексей Борисович. Хотя бы позвони Веронике Евгеньевне, чтобы она не извелась. Телефона у нас теперь нет и долго не будет, в школу тебя перевели другую. Как она тебя найдет?"

"Постараюсь, - буркнул я, впервые в жизни отхлебнув отцовского кофе и чувствуя, как сердце мое начинает сходить с ума. - Пускай отдаст мое место схоластика Зеленову. И не вздумай, пожалуйста, вывешивать в этой квартире мою грамоту. Придет кто-нибудь из новой школы, увидит, а я не хочу."

"Ладно, - легко согласился отец. - Думаешь, мне доставляет удовольствие сверлить эти дырки?"

"Кстати, что в чемоданчике, папа? Это тот самый, - вдруг вспомнил я, - что привезла тогда бабушка?"

"Ты ведь только что сказал, что не желаешь об этом ничего слышать. Ну и слава Богу. Занимайся, чем хочешь, а архив дяди Глеба я на днях отнесу в комиссию по творческому наследию. Благород Современный уже несколько раз звонил. А Жуковкин-старший предлагает в два раза больше денег. Если честно, мне даже сказали, что мы не имеем права держать дома такое сокровище."

"А народный скульптор, значит, может держать у себя чужой семейный архив? - съязвил я. - Очень красиво. Знаешь, - я поглядел в сторону, где лежали на полу завернутые в газету стопки тарелок и блюдец, - мне, пожалуй, все-таки хотелось бы сначала посмотреть на эти бумаги."

"Они интересны только специалистам, - сказал отец. - Это отрывочные записи, наброски, все относится ко времени, когда Глеб еще жил с нами в Оренбурге. Основной архив в любом случае уничтожен."

Неслышными шагами вошла на кухню мама и стала у притолоки, прислушиваясь к нашему разговору. Смеркалось. Наши окна выходили на закат, игравший сегодня всеми оттенками багрового - ни капли янтаря, ни единого развода праздничной киновари не было на этом грозном,стремительно темнеющем небе с арамейскими письменами узких, прихотливых облаков. На горизонте, за неряшливо разбросанными белыми коробками, чернела березовая роща, а еще дальше - грохотали по кольцевой дороге бесконечные военные грузовики. Перевезенные из палисадника настурции мама пересадила в ящик с землей, прикрепленный снаружи к нашему окну. В первые дни цветы пожухли, однако вскоре ожили и расправились - и даже заново высаженный в уголке ящика кресс-салат рос с такой же скоростью, как раньше, не обращая внимания на то, что корни его, по сути дела, висели в воздухе.

"Я думаю, Алеша, тебе нет смысла разбираться в этих бумагах, - вздохнула мама. - Ты сам говоришь, что охладел к своим эллонам, ну и, может быть, не стоит зря себе морочить голову. Отец прав - пускай ими занимаются специалисты. Жуковкину их отдавать, наверное, не стоит... деньги, в конце концов, не самое важное в жизни... а в библиотеке им самое место."

"Знаешь что, мама, - вдруг заявил я, - буду ли я заниматься экзотерикой, не буду ли - решительно все равно. Но вы не имеете права меня лишать этого архива. Когда он окажется в отделе рукописей и редких книг, мне никогда в жизни не дадут к нему доступа."

Сощурившись, отец встал с табуретки и прошел в комнату, и тут же вернулся с небольшим плоским ключом в руке.

"Читай, - сказал он, - читай, мальчик. Вреда от этого, во всяком случае, не будет, Лена."