ГЛАВА ПЕРВАЯ
По каким-то еще издревле усвоенным законам аул теснился к реке. Казалось, напуганный прошлыми бедами, он притаился в густой зелени верб и акаций. Безветренная тишина стояла над ним, ее нарушал лишь неумолчный шум реки. Местами к небу тихо вились темносизые ленты кизячного дыма. Тонкий минарет главной мечети возвышался над аулом, и полумесяц на нем блестел, как надмогильный знак.
Аул был окружен выцветшим ковром толоки, за толокой шли пашни. Ровно и широко расстилалась закубанская степь, лишь кое-где глаз упирался в темносинюю полоску леса, ближний хутор или селение. Да еще курганы хмуро маячили в степи…
Солнце клонилось уже к закату, когда Биболэт нарысях вылетел из аула. Под ним был статный гнедой шеулох, породисто-горбоносый, с пышной волнистой гривой и крупной белой вызвездью на лбу — «зеркальный лоб», как говорят адыге.
Конь этот был единственным ценным достоянием отца Биболэта и, как всякий отличающийся достоинствами конь, пользовался в ауле известностью.
Отец ни за что не хотел расставаться со своим конем, хотя нужда была постоянным гостем в его доме. Соседи, богатые уорки, пытаясь завладеть гнедым, не раз засылали подставных покупателей. Их бесил величавый вид потомка пшитля, когда тот выезжал на своем завидном коне. Но старик не поддавался и соблазну предлагаемой ему хорошей цены.
— Пора и нам, крестьянам, ездить на хороших конях. Назло уоркам буду держать гнедого, — говорил он.
Биболэт ценил гнедого за его плавную рысь — «рысь-качели». Это — редко встречающееся достоинство коня, когда он несет седока гордо и стремительно, но плавно, без встряски.
В Биболэте трудно было бы узнать московского вузовца. Весной он приехал на каникулы в кепке и клетчатом костюме, а сейчас был одет в черную черкеску с белыми газырями и кинжалом. За плечами у него развевались большие крылья белого башлыка. В седле он сидел с непринужденной грацией горца, слегка сбочившись. Каракулевая шапка, низко надвинутая на глаза, придавала ему солидный и даже несколько суровый вид. Однако взыскательный адыгеец, увидя его, непременно бы сказал: «Адыгеец, но еще незрелый…»
И он, конечно, не сделал бы ошибки: Биболэт надолго был оторван от родного края. Упоение верховой ездой, отражавшееся детским восторгом в черных, слегка навыкате, глазах, сразу выдавало его. Кроме того, он не выдерживал строгих адыгейских требований к верховой езде. Уже при выезде из аула он допустил непростительное нарушение традиций: уважающий себя адыгеец въезжает и выезжает из аула не иначе как солидным, размашистым шагом. Кто же без нужды помчится по аулу, словно вестник несчастья!
Биболэт знал все эти правила, но сейчас не заботился об их выполнении. Каникулы его кончались, — всего несколько дней оставалось до отъезда. Радостное возбуждение Биболэта было пронизано сейчас тончайшей грустью прощания с милой сердцу стихией верховой езды и с этими родными местами, где каждая ложбинка, каждый кустик были дороги ему с детства.
Все, кажется, изменилось здесь до неузнаваемости, все выглядит иначе, чем в детстве. Уменьшились масштабы, сократились расстояния. Вот рощица старых верб и белолисток, — в детстве она представлялась ему таинственным дремучим бором, полным чудес. Тогда казалось, что она страшно далеко от аула, а она почти рядом, и смешно даже называть ее рощей. Но Биболэт способен еще смотреть на все это через увеличительное стекло дорогих воспоминаний. Для него все здесь полно неповторимыми запахами, ощущениями, памятью о наивных огорчениях и радостях отрочества.
Красивыми бросками гнедой загребал землю. Знакомая ликующая легкость наполнила грудь Биболэта, непреодолимый порыв вперед охватил его.
И тут он опять допустил нарушение адыгейских обычаев. Но уж этот, проступок простил бы ему даже самый строгий адыгеец. Такое случается и с людьми повзрослее. Да что там! Иной убеленный сединами старец выедет из аула, храня степенную важность, а затем поглядит вокруг с опаской и, не приметив насмешливого взгляда, подберет поводья и… ринется вспоминать молодость.
Не удержался и Биболэт: отъехав немного от аула, он ослабил поводья, наклонился и тронул каблуками бока коня. Гнедой понял и с места распластался в стремительном полете.
Но вот всадник остановил своего шеулоха. Конь, пофыркивая, бодро зашагал вперед, а Биболэт приподнялся на стременах, оправил полы черкески и, удовлетворенный, окинул взглядом степь вокруг.
Все так же бедна родная степь, как и десятки лет назад. Разбросанными, редкими ломтями чернеют пашни. Много бурьяна и колючек. Сухие заросли неубранного с прошлого года подсолнуха жутко темнеют, отбрасывая длинную вечернюю тень… Стаи грачей и галок мечутся в вечерней тревоге. Запоздалые журавли, курлыкая, тянутся в небе.
Биболэт пересек пашни межевыми тропинками и выехал на шлях.
До его слуха донеслись голоса: кто-то порывисто и возбужденно понукал лошадей. Выехав из-за кустов, он увидел увязшую в яру тачанку. Возле нее метался малыш-кучер. Две женские фигуры растерянно стояли в сторонке. Подъехав на почтительное расстояние, требуемое по обычаю присутствием женщин, Биболэт соскочил с седла, зацепил поводья за заднюю луку и деловито направился к тачанке, на ходу подбирая за пояс полы черкески.
Женщины — старуха и молодая девушка — отошли немного в сторону, подчеркивая этим почтительную скромность перед незнакомым мужчиной.
— Надо было колеей ехать, а не по заросшей тине, — укоризненно заметил Биболэт малышу-кучеру.
— Да, поедешь!.. — смущенный своей неудачей и готовый расплакаться, обиженно бросил тот. — Там мы тоже чуть не завязли!
Тачанка, врезавшись колесами в густую грязь, глубоко осела. Лошади, тощие, вислобрюхие, стояли, безнадежно понурив головы, словно стыдились своей немощности.
Биболэт подошел к лошадям, тронул их взбившиеся чолки и расправил перепутавшиеся вожжи, затем вскочил на тачанку и, взяв вожжи, придержал потянувшего вразнобой правого карего. Подготовив лошадей к дружному рывку, он с диким гиканьем предков обрушил на их спины удары кнута. Лошади без большого труда выволокли тачанку. Биболэт помог мальчику расправить упряжь и только тогда повернулся к женщинам.
Старуха, пряча под платок прядь тронутых сединой волос, ждала, чтобы Биболэт, исполняя обычай, подошел первый. Как только он шагнул в их сторону, она с улыбкой поплыла навстречу.
— Спасибо, сын мой, да продлит твои дни аллах! Не знаю, что бы мы стали делать, если бы не встретили такого славного… Наш упрямец не послушал нас: свернул с дороги… Спасибо! Да сделает аллах все хорошее на свете твоим уделом!
Подошла ближе и девушка, скромно отставшая от старухи.
— Мать, вы, я вижу, гости, — мельком взглянув на девушку, отвечал Биболэт. — Кучер ваш слишком молод, а дорога впереди не безопасна: всякий народ разъезжает в здешних местах. Пожалуйте к нам, переночуйте, а завтра спокойно поедете, куда вам надо.
Заметив тревожную бледность старухи и мелькнувший в глазах ее испуг, Биболэт не сомневался, что предложение его будет принято. Но старуха сказала:
— Нет, спасибо. Мы бы так поздно не выехали, если бы лошади не нужны были дома завтра. Не станем прерывать и твою дорогу…
— Это не важно: у меня нет спешного дела. Лучше будет, если вы вернетесь.
— А ты куда едешь, сын мой, не в наш ли аул Шеджерий?
— Да, в Шеджерий.
Разговаривая, Биболэт кидал озабоченные взгляды на своего коня, который беспокойно кружился и грыз удила.
— Сейчас я приведу его, — догадался мальчик.
Солнце село за темную гряду выплывших на небосклон туч и огненным заревом зажгло полнеба. Откуда-то вынырнул холодный ветерок. Зловеще надвигались удлиняющиеся тени кустов. Тревога наступающей ночи давила тоской. Лошади, заляпанные грязью, в испарине, мелко дрожали.
Девушке, видно, захотелось уюта жилья. Она смущенно к виновато шепнула что-то старухе. Но та была непоколебима и только строго повела бровью.
— Нет, доедем как-нибудь. А ты, сын мой, раз нам по пути, пересядь к нам, не брезгуя обществом женщин. Поедем вместе, нам будет с тобой спокойнее.
Биболэт предпочел бы седло тачанке. Но эти слова: «…не брезгуя обществом женщин…», эта заискивающая улыбка, эта покорная мольба в глазах… Такими пришли они из старого мира. Слишком хорошо знал Биболэт всю затаенную горечь их бесправной жизни, и первый образ, поразивший его детское сознание, был образ матери, украдкой утирающей слезы. Неприметной тенью мужа проходили они свою жизнь, безропотность и выносливость были мерилами их достоинств…
— Хорошо, — сказал Биболэт, — если не хотите вернуться, я и на это согласен… — и пристегнул оседланного коня к правому карему.
Тачанка, скрипя, накренилась под тяжестью старухи, которая взобралась первой. Она уселась и стала кутаться в ворохи платков: шелковый персидский, сохранившийся, повидимому, с молодых лет, заключил в пеструю рамку ее строгое лицо, а большой мохнатый, с густой бахромой, взметнулся огромными темными крыльями и опустился на плечи. Успокоенная и довольная, что нашла надежного спутника, она, как квочка, зачастила, приглашая молодых садиться поскорее.
Девушка нерешительно остановилась, молча уступая Биболэту свое место. Старуха поддержала ее. Биболэт понял теперь, что старуха — мать девушки. По обычаю первенство и лучшее место принадлежит женщине: но, будучи дочерью хозяйки, девушка гостеприимно уступала свое место. Однако, если бы Биболэт воспользовался ее приглашением, он показал бы незнание обычая, совершил бы неприличное. Он не попался на это безобидное коварство и, усадив девушку на ее место, сам сел рядом с кучером, лицом к женщинам.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Биболэт смог теперь внимательно присмотреться к спутницам. Старуха не отличалась красотой, но в лице ее было старческое благообразие, строгость которого подчеркивалась сомкнутыми темными бровями. Дочь сидела, опустив глаза и смущенно перебирая кисти шарфа. Ей, наверное, было не больше шестнадцати лет. Тонкие брови и черные, длинные ресницы резко выделялись на матовой белизне ее лица. Из-под пестрого шарфа выбивались пряди волнистых волос. Пучок бледных фиалок наивно был вышит на воротнике простенького ее пальто. Рассматривая эти цветы, необычные для черкешенки, которая любит восточную пестроту красок, Биболэт силился определить, что именно так заинтересовало его в девушке. Еще в яру он приметил в ней осмысленную сосредоточенность и отсутствие жеманной стыдливости, характерной для прежней черкешенки. Не это ли остановило его внимание? И где научилась эта девочка ценить скромную прелесть цветов?
Должно быть, Биболэт, забывшись, слишком настойчиво смотрел на девушку, и она, почувствовав его пристальный взгляд, подняла веки. Большие черные глаза глянули на него прямо, и он увидел в них ту пытливую робость правдивого чистого сердца, которая опасается возможной неискренности и грубости других.
— Я и не спросила, чей ты, сын мой? — прервала вдруг молчание старуха.
— Мозоковых, — ответил Биболэт, вздрогнув от неожиданности.
— Мозоковых?.. Мозоковых я, кажется, знала. Мозоков Измаил не дедом ли доводится тебе?
— Да, Измаил был моим дедом, — не очень охотно ответил Биболэт. Он не любил пристрастия старых людей к перетряхиванию всякой родословной пыли.
— Та-ак… Я знала твоего деда… Славный был человек, таких теперь и не сыщешь, — с обычным старческим многословием затянула старуха. — Он часто бывал у наших соседей, у покойного Дзеукожа, да будет ему джанат. И каждый раз заходил проведать мою бабушку, которая ведь была родом из вашего аула. Неглупый был человек Измаил и обычаев крепко держался… — Она помолчала и прибавила со вздохом: — Что же поделаешь, — смерть неумолима. Мало ли хороших людей покинуло этот мир!
Биболэт и девушка молчали. Они одинаково не сочувствовали словам старухи, от которых веяло тленом смерти. В сгустившихся сумерках она и сама казалась призраком прошлого: черным ворохом темнел ее силуэт.
Разговор оборвался. В небе зажглись яркие звезды. Летучие мыши с тонким писком витали над тачанкой; лошади, утопая во мраке, всхрапывали будто где-то вдалеке. Старые рессоры скрипели, отзываясь на гулкий стук колес.
— Я слышала, у Мозоковых сын учится по-русски в большом городе. Он твой брат или родственник? — вспомнила вдруг старуха.
— А может, я и есть тот сын? — засмеялся Биболэт.
— Ты?.. Да нет, у тебя и внешность и все поступки адыгейские! — с заметным смущением сказала старуха.
— Если адыге учится, он вовсе не перестает быть адыге. Наоборот, он еще лучшим адыгейцем станет.
— Так-то оно так… Но нынешняя молодежь ни на что не похожа: ни молитвы, ни Корана. Это я не про тебя, сын мой. У тебя хоть облик человеческий.
В гневном порыве на молодежь старуха махнула рукой.
— Кто вернет былой дуней?.. Можно ли забыть, как сохты грудью лежали над книгами — учили священные китабы. Как они с сумками за плечами и с молитвами на устах ходили по домам за пропитанием. Радостно было подавать им. А теперь я даже не знаю, что и творится на этом свете! Даже женщины захотели учиться. Вот и наша своенравная заладила: хочу учиться! — кивнула старуха в сторону своей дочери.
Та наклонила голову, нервно теребя конец шарфа.
«Вот оно, в чем дело!» — обрадовался Биболэт и произнес полушутливо:
— Да?! Если так, я целиком на стороне твоей дочери. За то, что она хочет учиться, хвалить ее надо, а не упрекать.
— Не хочу, не хочу и слышать об этом! — сердито проговорила старуха. — Пусть она будет достойной черкешенкой, большего я и не прошу у бога!
— Поучится, еще более достойной будет.
— Адыгейской женщине ученье вовсе ни к чему. Не учились до сих пор, а были не хуже других: слава об их красоте и достоинствах долетала до самого Стамбула.
— Но эта слава ничего, кроме рабства, не приносила черкешенке: их продавали и покупали, как красивых животных, ими потешались богатые турки и татарские ханы.
Старуха озадаченно замолчала. Она не ожидала, что ее слова можно обратить против нее же. Сотрясаясь от толчков тачанки, она упрямо твердила:
— Пустить свою дочь учиться, чтобы парни ее за локтя таскали! Аллах сохранит меня от этого!.. Мужское дело совсем другое: если уж необходимо учиться, пусть мужчина учится, не забывая все же своей веры и своего народа.
Девушка сидела, как бы виноватая, смущенная. Биболэту стало жаль ее.
— Училась где-нибудь или учишься? — обратился он к девушке.
— Нет, не училась и не учусь.
— В школу она не ходила! — ворчливо сказала старуха. — А дома немного училась.
— Все же немного училась? Я собираюсь стать твоим союзником, а ты так недоверчива! — прикинулся обиженным Биболэт.
— Да нет же!.. Мама так только говорит…
Сбоку тачанки промелькнула тень, и тут же послышался чей-то хриплый кашель. Старуха оглянулась и торопливо проговорила:
— Кажется, свой? Останови-ка, останови!
Кучер натянул вожжи. Лошади остановились.
— Спроси, кто такой? — сказала старуха шопотом, с тревогой вглядываясь в темноту, откуда приближалась тень.
— Эй, кто там? — крикнул Биболэт.
Выросшая из темноты фигура приблизилась к тачанке и в свою очередь спросила:
— А вы кто такие?
— Садись, довезем! — предложил Биболэт, взяв на себя роль хозяина.
Человек нерешительно взялся за борт тачанки. Лицо его трудно было рассмотреть. Мохнатая шапка ворохом чернела на голове, впадины глаз темнели, седая борода полумесяцем охватывала лицо.
— На подводе женщины? — полувопросительно сказал старик и снял руку с борта тачанки.
— Ничего… Садись, поместимся, — торопливо промолвила старуха.
— Нет! Неудобно вваливаться в подводу с женщинами. Аул уж недалеко, дойду как-нибудь, продолжайте свой путь, — твердо сказал старик и отошел.
— Да ничего, садись! Нельзя же так сторониться соседей, Малехож! — пошутила старуха, разглядев спутника.
— Хоть убей меня аллах! Чей же этот знакомый голос?.. О-ууй-ууй! Да это же Хымсад!.. А это моя красавица Нафисет! — воскликнул обрадованный старик.
— А это кто? — спросил старик, кивком головы указывая на Биболэта.
— Это — гость…
— Если гость, тем лучше!
— Не из отары ли так поздно возвращаешься, Малехож?
В тоне старухи чувствовалась фамильярность, допускаемая в отношениях с чудаковатыми друзьями.
— Оттуда, оттуда, дорогая Хымсад! — отвечал старик. — Приходится маяться на старости лет. Не могу бросить хозяйство на беспечных сыновей… Надо царапать землю, пока жив. Умрем — пусть делают, что хотят…
— Ты довольно царапал землю, Малехож, за свою жизнь. Теперь предоставь это молодым. Тебе пора на отдых, пора отмаливать в мечети грехи.
— Не удается как-то, Хымсад, не могу сидеть сложа руки. А с грехами… с грехами да свершится начертанное аллахом.
— Садись же, Малехож!
Нафисет поднялась, уступая место старику. Поднялся и Биболэт.
— Теперь, когда вы нашли такого надежного спутника, я могу пересесть на своего коня, — предложил он.
Старик запротестовал:
— Нет, сын мой, это никуда не годится! Выходит, что мы, свои, встретились — и гостя с воза спихнули. Так не годится!
— Как, ты хочешь в полночь мимо нашего дома проехать! — удивленно проговорила старуха. — Разве мы не адыге и не имеем кровли? Это никуда не годится, сын мой… Нельзя делать так!
— Нет, спасибо! Я еду не к чужим — к замужней сестре.
— Большое счастье, сын мой, — сказал Малехож, — иметь сестру и ехать к ней в гости. Но тебе будет легче оправдаться перед сестрой, нежели перед нами: чего только сестра не простит брату… Да, большое счастье иметь родных. Мы, старики, живем высохшими одинокими бодыльями в степи… И дети, как не свои дети, — взгрустнул Малехож.
— Если едешь к сестре, которую, может, давно не видел, не стану удерживать. Грешно отнимать брата у сестры… А за кем же твоя сестра замужем? — спросила старуха.
— За Бехуковым!
— Имеешь достойных родственников. Да сохранит их аллах на многие лета!
Биболэт терпеливо выслушал эти неизбежные формулы вежливости, отвязал коня и стал прощаться.
— Как повидаешься с сестрой, заходи и к нам, сын мой, отведай нашу соль-кашу, — сказала старуха, протянув ему руку.
— Если спросишь Устаноковых, всякий воробей на плетне укажет тебе их дом, — дополнил Малехож, зная, что хозяйка не называла фамилии по обычаю, запрещающему женщине произносить имя мужа.
Нафисет хотела сойти с тачанки, чтобы проститься, но Биболэт не позволил ей.
— Хоть ты и выказала недоверие ко мне, все же я остаюсь твоим союзником. Если понадобится помощь, пиши к нам в город. Пиши по этому адресу, — Биболэт протянул девушке клочок бумаги, на котором вслепую написал адрес.
— Ты тоже выказываешь недружелюбие: в полночь проходишь мимо нашего дома. Значит — мы квиты. А в союзники приму тебя охотно, — с неожиданной смелостью ответила Нафисет и, привстав на тачанке, простилась.
Биболэт вскочил на пугливо шарахнувшегося коня и скрылся во мраке.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Бехуковы были зажиточной семьей из стародавних уорков аула. Многие завидовали их достатку.
Огороженный новеньким забором, уютно выделялся в ряду соседних дырявых плетней двор Бехуковых. Всегда был полон зерном их красный, под зеленой крышей, амбар, а баз не вмещал всего скота — крупного и мелкого. Косяк кабардинских лошадей поддерживал уоркское достоинство семьи. В летнюю страдную пору бехуковские мажары развозили батраков, двор наполнялся перестуком отбиваемых кос, оглашался горластым пением батрачек…
Глава Бехуковых, Хаджи, принадлежал к группе тех набожных седобородых завсегдатаев мечети, перед которыми благоговели верующие адыгейцы. Он прикидывался почетным стариком, отрекшимся от всего мирского и готовящимся к загробной жизни. Но хоть и обратился сердцем к аллаху Хаджи, он, вопреки своей святой славе, выглядел молодцевато, никогда не забывал своего уоркского происхождения и часто наказывал своим сыновьям:
— Помните, что вы от достойных людей произошли! Не водитесь со всякими пшитлями, держите себя достойно.
Если заваривалось в ауле какое-либо кляузное дело, неизменным участником его оказывался воинственный, властно постукивающий костылем Хаджи.
Адыге обычно воздерживаются от злословия по адресу стариков. Если иногда и заходила речь о молодости Хаджи, аульчане отделывались добродушными намеками: «В свое время был бравым… достаточно понаездничал…», что означало — занимался конокрадством.
В своем доме Хаджи распоряжался полновластно. Три взрослых сына могли бы сами вести все хозяйство, но, как ни настаивали они, чтобы отец занимался только своим почетным судейством и молитвами, старик ни за что не хотел выпускать из рук управление домом, настойчиво вмешивался во все мелочи, восстанавливая этим против себя сыновей.
Нельзя сказать, что Хаджи был бесполезен для дома. Он общался с людьми, терся вокруг правления, а впоследствии и аулисполкома, играл не последнюю роль в выборных группировках. Поэтому во время раздела земли, лесных делянок и раскладки налогов Хаджи какими-то неведомыми путями добивался существенных выгод и облегчений для своего дома.
Старший сын ублаготворил родителей, жену он взял из семьи уорков. Но следующий, Хусейн, самый видный и смышленый, огорчил их, женившись на сестре Биболэта — Айшет.
— Надо было равную себе брать, — сказали степенные старики.
Женщины особенно яростно осуждали Хусейна за женитьбу на девушке из бывших холопов. Лишь молодые друзья Хусейна одобрили его выбор:
— Что бы ни говорили, а хорошую и красивую подругу взял себе Хусейн.
Хаджи решил было вовсе не пускать в дом ни сына, ни невестку. Вмешались старики и кое-как уговорили его. Однако с тех пор Хусейн сердцем отбился от дома: он не мог простить родителям их жестокости и пережитых унижений и неприятностей.
В семье Бехуковых лишь младший из сыновей, Юсуф, — он когда-то учился вместе с Биболэтом одну зиму в соседней русской станице, — встал на сторону молодых. Породнившись. Юсуф и Биболэт подружились особенно крепко, и только они двое поддерживали родственные отношения; родители же Биболэта не хотели простить Бехуковым оскорблений, нанесенных их дочери.
В пору сладкого предутреннего сна Айшет проснулась от крика Хаджи. Старик вернулся с утренней молитвы и теперь выгонял забредшую во двор чужую корову. Крик его раздавался в тишине двора, то приближаясь, то удаляясь, и вдруг зазвучал у горницы Айшет, стоявшей отдельно от большой сакли — кухни.
— И вилы опять здесь оставили! — сердито ворчал старик. — Еще напорется скотина.
Вилы со звоном вонзились в песок.
Свекру не полагалось стучать прямо в горницу, так как, по обычаю, он не мог ни видеться, ни разговаривать со своей снохой. Поэтому он всегда будил ее как бы не относящимися к ней выкриками, для которых всегда находился повод и в которых Айшет всегда чувствовала большую нелюбовь к себе.
— Ах, проспала скотину!.. — всполошилась Айшет и, отодвинув край занавески, выглянула в окно. Было еще рано.
«Чего же он разоряется?» — неприязненно подумала она, осторожно выскользнула из-под одеяла, торопливо поправила волосы, придерживая одной рукой раскрывшуюся на груди сорочку.
Хусейн спал.
В горенке от спущенных ситцевых занавесок стоял полумрак. Возле кровати стояла колыбель, в которой спал сын. Его легкое дыхание, колыхавшее накинутую на личико кисею, теплой радостью отдалось в груди Айшет.
— Родненький мой, — пролепетала она. — Единственная радость моя!..
Хаджи все еще носился по двору.
Айшет скрипнула дверью, давая знать старику, что ей надо выйти. Хаджи быстро удалился, громко бросив как бы в пространство:
— Скотина отстанет от стада!
Холодное, в сизом налете густой росы, дымилось осеннее утро. За вербами рдел небосклон, в румяном жару рождалось солнце. Мычание коров и рев буйволов разносились над аулом. Соседская буйволица, недавно отелившаяся, в безысходной тоске по своему черненькому буйволенку заглушала ревом всех остальных. Вороны, прислушиваясь к этому реву, смотрели с верхушек верб на Айшет. Они ждали утреннего мусора, рассчитывая на случайный жирный кусок. Батрак Иван чистил конюшню, вздымая клубы теплого навозного пара.
Привычным движением Айшет зябко скрестила на груди руки и бесшумной от мягких чувяк походкой направилась к большой сакле, стараясь не попасться на глаза Хаджи.
Недовольная свекровь, зловеще надувшись, отгребала в очаге уголья из-под золы. В утренних сумерках она, в завязанном рожками платке, походила на ведьму.
Свекровь даже не взглянула на невестку. Ядовито сжатые блеклые ее губы знакомым холодом резнули сердце Айшет.
Красными пятнами засверкали угли, задымились набросанные щепки. Свекровь встала, хрустнув коленями, и пошла к двери, но, увидев входившую старшую нысэ, остановилась.
— А, нысэ! Принеси немного сухого хвороста, ни лучинки нет в доме, нечем даже огонь развести… — И, проходя обратно мимо Айшет, сокрушенно добавила: — Что же делать, надо нести тяжесть, взваленную на плечи аллахом…
Айшет ополоснула холодной водой ведро и, не сказав ни слова, вышла.
Баз дышал тепловатым паром навоза. Коровы, увидев Айшет, замычали. Галки, важной поступью гулявшие по исклеванным спинам буйволов, поднялись и с недовольным криком перелетели на крышу сарая.
Айшет подоила трех коров. Оставалась последняя, бурая — самая норовистая. Выпущенный теленок встряхнулся от утренней свежести и, задрав хвост, стремительно кинулся к вымени матери. Подождав немного, Айшет принялась оттаскивать теленка, но он не давался.
Работник Иван, проходивший мимо с большим навильником сена, остановился и сказал:
— Давай, нысэ, я привяжу! — И, взяв теленка за ошейник, оттащил его к плетню.
— Спасиб, Иван, спасиб! Телка большой стал, моя сила нехватайт с ним… — тепло поблагодарила Айшет.
То, что Иван, который на просьбы обычно отвечал недовольным ворчанием, сам догадался помочь ей, особенно ее тронуло. Мало она видела людей в этом доме, которые проявляли бы к ней такое человеческое внимание.
Но Иван был еще менее избалован человеческим вниманием в доме Хаджи. Обособленной, тяжелой жизнью жил он у Бехуковых. Никого не интересовало, как он живет. Ночевал он то в конюшне, то на сене, то на мажаре, короче говоря, там, где его застигала ночь. Сирота Иван вырос среди адыгейцев и, как помнят все, был вечным батраком. Работал Иван, как вол, но не прибавлялось у него ничего — ни одежды, ни имущества. В угрюмом молчании влачил он свою долю. Казалось, все чувства притупились в нем настолько, что он перестал различать горе и радость, любовь и ненависть.
В воскресенье Иван исчезал и возвращался к вечерней уборке лошадей навеселе. Обычно всегда молчаливый, он в таких случаях становился необыкновенно словоохотливым.
Революция доходила до его невольничьего закутка медленными шагами. Лишь постепенно начал он сближаться с аульными батраками и беднотой.
Была у Ивана неостывающая ненависть к одному человеку в ауле — к Хаджи Бехукову. В трезвом виде он побаивался его и молчал, но навеселе больше всего приставал именно к Хаджи. В последнее время Иван начинал пугать своего хозяина прорывающимися и в трезвом виде словами о конце власти Хаджи, о союзе батраков, куда Иван грозил записаться.
— На минутку, хозяин!.. — с самым серьезным видом останавливал старика Иван.
— Чего тебе? — неохотно отзывался Хаджи.
— Ты, хозяин, думаешь, что коли я выпивши, так уж ничего не понимаю… Ты дюже хитрый, Хаджи! Задаром заставляешь работать на себя. Иксплутатор ты, самый что ни на есть иксплутатор! Давай подсчитаем, что ты мне даешь и что я тебе отрабатываю… — Иван вплотную надвигался на Хаджи и начинал считать, загибая корявые пальцы.
— Иди, иди! — старался отделаться от него старик.
— Нет, постой-ка, хозяин, — не отставал Иван, — постой! Ты думаешь, я дурак, а ты умный, потому и справил богатое хозяйство. А вот кабы ты был, как я, иногородним — ни кола, ни земли, — попробовал бы тогда наладить хозяйство! Посмотрел бы я, как бы ты катался на тачанке… Нет, теперь тебе конец, Хаджи! — наступал Иван, угрожающе стуча пальцем в грудь хозяину. — Подожди, дай только записаться в союз!..
У Бехуковых лишь младшая сноха проявляла к Ивану добросердечие. Грустные ее глаза постоянно смотрели на него с участием. Во время еды ей украдкой от старухи и старшей снохи иногда удавалось подложить работнику лишний кусок хлеба, подбавить мяса.
Иван принимал это участие угрюмо, молчаливо, но вместе с тем проявлял, готовность всячески помочь Айшет в ее домашних делах. И сейчас Иван, видимо, был доволен, что смог оказать услугу младшей нысэ. Он постоял некоторое время, потом полез в карман за махоркой и, смахнув на затылок старую свою шапку, стал крутить цыгарку.
— Телка выросла, не надо ее допускать к корове, — сказал он и пошел к брошенному навильнику сена.
Айшет машинально тянула два податливых теплых сосца. Две голубовато-белые струйки с жужжанием вонзались в ведро, вспенивая молоко матовыми пузырьками. Застывшим, грустным взглядом смотрела Айшет в ведро, думы возникали в голове и исчезали, как эти пузырьки…
Курчавая черная головка отрывается от ее груди. Шаловливо упираясь ручонками, ребенок долго, сосредоточенно смотрит на мать и вдруг весь светлеет от ясной улыбки, пытается что-то сказать. Получается: ба… ба… И белый мазок материнского молока на его губах вздувается таким же вот чистым матово-голубым пузырьком.
Лицо Айшет при воспоминании о сыне озаряется тихой радостью… Но тут же вспоминаются неприязненно сжатые блеклые губы свекрови, слова Хаджи, отравленные скрытым ядом… Лицо ее тускнеет, вздох вырывается из груди. «Почему белый свет устроен так, что и улыбка ребенка не способна согреть душу…»
Свое положение в семье Айшет часто сравнивала с жизнью Ивана — и не видела разницы. Находила даже, что положение Ивана лучше: «Он все же волен итти, куда хочет… А я и этого не могу, должна провести всю жизнь запертая в сакле».
Капризная корова сердито оглядывалась. Отягченная думами о своем горьком, наболевшем, Айшет забыла об осторожности. Внезапным ударом ноги корова выплеснула полведра молока…
Расстроенная, со слезами обиды на глазах, проклиная корову и свое житье вместе, Айшет принялась отряхивать мокрый подол. В это время из-за сакли появилась стройная фигура Хусейна. Айшет залюбовалась им.
«Далекий краше, чем близкий…» — оформился в ее мозгу давно подведенный итог совместной жизни, накапливавшийся с первого года замужества. Грубоватость Хусейна и суровость его характера изо дня в день убивали в Айшет единственную радость ее жизни — любовь к мужу. Но, страшась потерять чувство к единственному, с которым предстояло прожить всю жизнь, Айшет себе самой не признавалась в этом.
«А все-таки он лучше многих», — мирилась она, вспоминая еще более бедную радостями жизнь женщин, с которыми ей приходилось общаться.
Хусейн шел в конюшню, стыдливо нагнув голову, избегая встречи с кем-нибудь из старших: старшие не должны были видеть, как он выходит из горницы своей жены. Айшет встала за корову. Она хорошо помнила, как старшая сноха корила ее за теплую улыбку Хусейну: «Как вам не стыдно, нысэ! Должно быть, вам ночи нехватает, что вы и днем заигрываете друг с другом».
— Вернись скорее в дом, ребенок плачет, — бросил скороговоркой Хусейн, проходя мимо.
Айшет поспешила в большую саклю. Там никого не было. Прикрыв подойник ситом, она побежала в свою горницу. Ребенок заливался плачем в колыбели. Она взяла его на руки, маленький мужчина успокоился, но все еще обиженно тер кулачками заплаканные глаза и требовательно тянул:
— Па-пу!
Айшет кинулась к чашкам, стоявшим на почерневшей от мух полке. С вечера там оставалась полная миска молока, но теперь миска была пуста. Тогда она повернулась к висящим на деревянных крюках черным полушариям прикрытых казанов с молоком — святая святых старухи, властительницы дома, к которым без ее ведома не смела притронуться ни одна из снох.
«Неужели, если я возьму для ребенка, будут бранить?» — подумала Айшет и с внезапной решимостью посадила мальчика наземь. Он не замедлил разразиться ливнем слез. Подхлестываемая плачем ребенка, Айшет зачерпнула несколько ложек молока, разбив слой плотно застывших густых сливок. Собственный голод легкой тошнотой поднялся в ней изнутри. Но Айшет помнила, что съесть что-нибудь раньше других будет таким нарушением адата, которое никогда ей не простят.
Айшет кормила ребенка, когда свекровь вернулась с кумганом.
Это была жалкая старуха, вечно стонущая от бесчисленных болезней. Айшет иной раз брало раскаяние за ненависть к свекрови, когда она воочию видела ее дряблое, мертвенно-бледное лицо, и она давала себе зарок переносить все обиды, чтобы хоть сколько-нибудь облегчить последние дни старухи. Но, наталкиваясь на непримиримую и своенравную жестокость свекрови, Айшет вновь ожесточалась.
Свекровь грозно прошла мимо Айшет, мельком бросив неодобрительный взгляд на ребенка. В это время пришла за молоком соседская девочка. Уже месяц, как соседи, в ожидании приплода от своей коровы, брали у Бехуковых молоко к утреннему чаю. Каждое утро прибегала от них эта босоногая девочка с тоненькой косичкой и так же, как и сегодня, застенчиво становилась у дверей. Молча брали у нее кастрюлю, наливали с разрешения старухи молока, и девочка стремительно исчезала, радуясь, что исполнена неприятная обязанность.
Сегодня старуха внесла некоторое изменение в молчаливый порядок отпуска молока.
— Пришла, моя хорошая? — спросила она с фальшивой добротой.
— Да… — чуть слышно выдавила девочка, смущенно помявшись на месте.
— Налей-ка ей, — обратилась старуха к старшей снохе, которая только что вошла с охапкой дров.
Та сняла неприкосновенный казан и… метнула торжествующий взгляд на чашку, которая стояла перед ребенком Айшет.
— Аллах да накажет меня!.. Кто же трогал молоко? — ехидно спросила она.
— Я взяла несколько ложек, чтобы успокоить ребенка, — объяснила Айшет, чувствуя, как вся кровь бросилась к лицу.
Старшая сноха сделала вид, что ей очень стыдно за младшую.
— У нас и спрашивать перестают! — сказала свекровь голосом, явно предвещающим грозу.
Айшет сдержала рвавшиеся наружу слова горечи. Она знала, что в ее положении лучше всего молчать, и покорно потупилась.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Бехуковы спали, когда во двор въехал Биболэт. Старый пес залаял хрипло и лениво, но, услышав зов знакомого голоса, умолк и побежал навстречу. Недоверчиво и смущенно виляя хвостом, он зевнул с привизгом и засеменил обратно к своей нагретой конуре.
Биболэт накинул поводья на корявый палец коновязи и заглянул в кунацкую, пропахшую табаком и сыромятной кожей. Там никого не было. Биболэт вышел на порог, не зная, что же делать дальше.
Звезды равнодушно мигали вверху. На горизонте низко нависли тучи. Сакли выдыхали кислый запах кизячного дыма. В конюшне хрустели сеном лошади, а на базу сыто вздыхала скотина.
С окраины аула донесся шум трещоток и звуки гармоники.
«Свадебное игрище… Вероятно, Юсуф там… Не пойти ли мне туда?» — подумал Биболэт, но, взглянув на горницу Айшет, увидел, что в щель ставней пробивается узкая полоска света.
Он подошел к окну и легонько постучал концом сложенной вдвое плети. Услышал лязг упавших ножниц и едва уловимый шорох чувяк.
Дверь открылась; в ее проем, пристально вглядываясь в темноту широко открытыми, не видящими со света глазами встала Айшет.
Она не узнала брата и начала отступать внутрь комнаты перед смутной фигурой незнакомца. Биболэт шагнул.
— Ах, Лэт!.. — Она бросилась обнимать брата. — Как ты напугал меня!..
Кизячным дымом и тряпьем пахло от Айшет, и брат не почувствовал в этой серой фигурке милую, родную, веселую сестру.
— Хусейн дома?
— Нет.
— Где же он?
— Не знаю. Видела, как он оделся и выехал со старшим сыном соседа, — с ноткой недовольства и грусти сказала Айшет.
— Хусейн, как истинный адыге, конечно, не посвящает жену в свои мужские дела… — насмешливо проговорил Биболэт.
— Ладно!.. — коротко отозвалась Айшет. — Заходи в комнату.
— Зайти-то я успею, да вот не знаю, куда лошадь поставить… Юсуфа тоже нет?
— Он, должно быть, ушел на чапщ.
— Так это слышен чапщ? Кого же ранили и где?
— Я не знаю! — уклончиво ответила Айшет.
— Где ключ от конюшни?
— Привяжи коня на гумне. Придет с чапща Золотой Всадник и… — Айшет, взглянув на Биболэта, который насмешливо смотрел на нее, осеклась.
— Что такое… — пролепетала она, смущенно оглядываясь.
— Зо-ло-той Всадник? — передразнил Биболэт, растягивая по слогам.
— Ну… вот ты… — засмущалась Айшет, не зная, что сказать.
— Золотой Всадник… Золотоглазый… Сладкая душа… А Хусейна величаешь: «сам» и «он». Да? Где же твои девичьи клятвы не придерживаться этих глупых обычаев? — укоризненно спрашивал Биболэт.
— Ну, хорошо: Юсуф, Хусейн! — храбро сказала Айшет, но тут же с опаской посмотрела в сторону большой сакли и тихо прибавила: — Тебе все шутки, а мне… услышат, не оберусь попреков. Счастье вам, мужчинам: не знаете того ада, в котором живем мы!..
Айшет минутку помолчала, точно позабыв о брате, но тут же спохватилась.
— Входи же, дорогой! Поставь поскорее лошадь и входи!
Биболэт закрепил в скирде сена деревянный рогач и привязал к его концу поводья. Конь тронул сено упругой верхней губой и принялся хрустеть, пофыркивая от душистой пыли.
В горнице Айшет устоялся сладковато-кислый душок пеленок. Мальчик спал на кровати, а на полу, разбросав на пестрой подушке черные слипшиеся кудряшки, спала какая-то девочка.
— Соседская… — пояснила Айшет, прибирая разбросанную на стульях одежду. — Я одна боялась ночевать, позвала ее.
— Хорошенькая будет, если выживет… — задумчиво сказал Биболэт, любуясь ясным личиком спящей.
Айшет с грустью проговорила:
— Если бы ты видел, как она обрадовалась чистой наволочке! Весь вечер пела песни, бегала с подушкой… Как мало радости у них… Всю зиму ходит в том, в чем сейчас спит: босенькая и в ситцевом платье. Правильно ты сказал: если выживет…
— А этот молодец? Как же он уснул раньше матери? — Биболэт приблизился к кровати.
— Не надо, не буди его… Сядь, поговорим. Они, конечно, скажут: «Завалился прямо к сестре — ни приличий, ни обычаев не знает». Ну и пусть! Хорошо, что мы одни. Ведь каждый раз ты уезжаешь, не поговорив со мной как следует. Ну, как у нас? Все живы-здоровы?.. Говорили, что мама болеет немного.
— Она всегда прихварывает, а теперь у нее зуб заболел. Насильно возил ее в станицу. Посмотрела бы ты, что вытворяла мама, когда врач начал бормашиной чистить ей зуб.
— Бедный ты мой… Опять ухлопал все свои денежки на это лечение… Обошлась бы мама как-нибудь; раньше ей помогал от зубной боли дуа нашего эфенди. Каким амбра-камнем висим мы на твоей шее.
Ласковой милой заботой звучали слова, в которых перед Биболэтом воскресала Айшет поры ее детства и девичества. Для всех были у нее тепло и ласка, в которых отогревались окружающие ее люди, холодные и черствые от бедности. Даже лакомства, перепадавшие на ее долю, она откладывала для других. Но сама Айшет была одинока в своей семье: адыгейский обычай строго закрывал перед ней даже сердце матери, не чаявшей в ней души. Айшет болезненно воспринимала жестокую к женщине жизнь и страдала от этих суровых обычаев. И она радовалась, что хоть Биболэт вырвался за черту аула на широкие просторы жизни.
Айшет прибрала одежду и села за стол. Тусклый свет лампы подчеркивал матовую бледность ее исхудавшего лица. Красивые печальные глаза, густо подведенные синевой истощения, глубоко сидели в орбитах. На обнаженных гладкой прической висках голубели жилки, а две резкие бороздки преждевременных морщин пиявками впились в углы обескровленных губ.
Биболэт, всматриваясь в знакомые черты, чувствовал, как тает холодок отчужденности и как обнажается из-под закопченной чужим дымом одежды нежная душа настоящей Айшет, такой родной и близкой…
«Неужели поздно?.. Неужели нельзя освободить Айшет… и тысячи таких же рабынь?.. Но как?..» — билась беспомощно мысль Биболэта.
— Отчего ты так бледна, не больна ли? — тихо спросил он.
— Разве я бледна?.. Нет, не больна, но здоровье, верно, неважное.
— Что же у тебя болит?
— И боли-то определенной нет… Внутри что-то… Летом еще ничего, но осенью и зимой — тяжко. На днях совсем было свалилась! — Айшет улыбнулась болезненной и жалкой улыбкой.
— Свалиться тебе легко: на улице осень, а ты вон в ситцевом платье!
— А что же мне делать? Не носить же единственное шерстяное платье! Что тогда буду надевать в праздники? Мое девичье приданое они щедро роздали жадным родственницам, а сами за три года расщедрились только на два ситцевых платья. Я уж пробовала намекать, но они молчат. Больше ни слова не скажу, лучше умереть, чем просить их… — Айшет склонила голову, силясь подавить подступавшие слезы.
— Какая же ты упрямая, Айшет!.. — с укором сказал Биболэт. — Если не хочешь просить Бехуковых, почему не обратилась к маме, к отцу?
Айшет ответила с той сосредоточенной серьезностью, о какой говорят давно продуманное и наболевшее:
— Отец стар. Ему бы только себя прокормить, пока ты станешь на ноги… Нехватает еще, чтобы и я села на его старые плечи!
— Плохо, если всю жизнь придется жить в таком аду! — вздохнул Биболэт.
— Смерть — желанный отдых в сравнении с такой жизнью! — с каким-то безнадежным спокойствием согласилась Айшет. — Ведь я оглядываюсь, когда беру кусок хлеба… Не решаюсь лишний раз постирать платье, причесаться, — скажут, что ухаживаю за собой, как девица… Не имею права слова сказать. Даже для ребенка не могу взять без спроса молока, того самого, которое раздают соседям с притворным и корыстным добросердечием… Пусть не прогневается аллах на мои слова: радостнее петля на шее, чем такая жизнь…
— А сегодня, должно быть, случилось что-нибудь, что ты так плохо настроена?
— Нет, я теперь всегда так настроена. Если всю жизнь не видишь радости, душа иссыхает… Вы, мужчины, когда не поладите между собой, можете не встречаться: вы не заперты, как мы, в одной сакле. Мы, женщины, как на цепи: всю жизнь вокруг сакли!
Айшет умолкла, нервно теребя лоскут черной материи и словно ища утерянную мысль.
— Я иногда думаю, — снова заговорила она: — лучше бы мне не понимать того, что стало мне понятно благодаря тебе. Не замечала б я тогда всей горечи нашей жизни, не мучилась бы, жила бы спокойнее, как другие женщины… Они ведь вслепую живут… Большинство не имеет ни единой светлой минуты, почти все больны и телом и душой, вечно охают… Аллах обошел их счастьем, а они считают, что так и должно быть.
Айшет долго тянула свою жалобу. Вначале она едва сдерживала душившие ее слезы, но, делясь своим горем с родным и близким человеком, постепенно успокаивалась. А Биболэт, наоборот, расстраивался, волновался и, бессильно бесясь, шагал по горнице из угла в угол.
Айшет взглянула на брата и прервала свои жалобы:
— Бедный ты мой! Ко всем твоим заботам я прибавляю еще и свои… И в редкие твои приезды не даю тебе покоя глупыми жалобами.
— Айшет, я поговорю с Хусейном! — гневно сказал Биболэт. — Так продолжаться не может!
В горнице стало так тихо, что можно было отчетливо расслышать не только мерное дыхание спящих детей, но даже полет мухи.
— Нет, Лэт, тебе нельзя вмешиваться, — сказала Айшет, сбрасывая оцепенение. — Моя жизнь кончена. И ему самому несладко живется. Он давно собирается отделиться, но все не решается. Нет, пусть будет то, что аллахом начертано! Как-нибудь уладится!
На кровати беспокойно зашевелился и захныкал ребенок, Айшет кинулась к нему. Видя, как сестра, осторожно сгибаясь, склонилась к своему ребенку, Биболэт понял, какими крепкими узами связана она.
Ребенок уснул, Айшет бережно прикрыла сына одеялом… Теперь она была иная: грустно-усталая, с материнской заботой на лице.
— Я и забыла дать тебе чего-нибудь поесть, — вспомнила она и, достав из-под матраца большой ключ, направилась к сундуку. — Я слышала, что ты собираешься приехать, и давно припрятала для тебя кое-что.
Она вложила ключ в обведенную ромбом золотистой жести скважину замка, и замок запел грустным переливом упругих пружин.
— Другого не могу подать тебе сейчас, большая сакля закрыта. Попробуй — это свадебное угощение! Тут одна семья справляла свадьбу, а их девочка украдкой принесла свою долю. За ту малую ласку, которую я уделяю им, все соседские дети готовы для меня душу отдать. Если б и взрослые были такие, как дети… — говорила Айшет, ставя перед Биболэтом тарелку домашней халвы и печенья.
Биболэту не хотелось есть, но, чтобы не огорчить сестру, он попробовал ее угощения. Айшет сидела, бросая на брата робкие взгляды, и, наконец, решилась:
— Лэт, я хочу спросить тебя… Только аллахом заклинаю, скажи всю правду!
— У меня нет тайн, которые нужно было бы скрывать от тебя. Спрашивай!
— Я слышала, ты в коммунисты записался… Правда это?
Биболэт удивленно вскинул голову:
— А тебе почему кажется, что я стану скрывать, что я коммунист? Разве в этом есть что-нибудь плохое?
— Не надо, не записывайся! И наши не хотят…
— Э, да тут, оказывается, целый заговор против меня! — рассмеялся Биболэт и круто обернулся на стуле лицом к сестре.
— Не заговор, но отца и маму это беспокоит: ты у них единственный…
— Тебя-то, Айшет, кто так напугал коммунистами? Ну, я понимаю: отец и мать — старики, держатся за старый мир. Но ты-то чего боишься? Вот ты только что говорила о рабском своем житье в семье. Но не одной тебе так плохо. Беспросветная жизнь калечит почти всех адыгейских женщин. И как ты думаешь, с кем надо итти? С теми, кто душит тебя, или с коммунистами, которые хотят сделать жизнь светлой?
Айшет упрямо держалась своего:
— Может, у них на сердце плохого и нет ничего, может и хотят они добра бедным, но если ты запишешься, восстановишь всех против себя. Не забывай, что тебе надо содержать наших стариков… Не записывайся, прошу тебя, мой дорогой, единственный, свет очей моих! Пожалей родителей и меня!
— Айшет, я не узнаю тебя: по-твоему, выходит, что надо трусливо сидеть около своего очага, а не бороться вместе с коммунистами за правое дело?
— Да, я отчаялась за тебя, за себя и за стариков. Если бы ты был на моем месте!.. Ведь кроме тебя у нас ни радости ни надежды нет в жизни. В беспросветной нашей жизни лишь одна радость — ты.
Со двора донеслось мужское покашливание, звонкие шаги приблизились к горнице.
— А, нысэ! Не легла еще спать?
— Нет! — ответила Айшет, вставая. — Это Золотой Всадник, — тихо пояснила она брату, направляясь к двери.
— Конь Биболэта на гумне, а в кунацкой его нет. Не у тебя ли он?
— Нет, его здесь нет, — пошутила Айшет, открывая дверь, и, услышав разочарованное: «Где же он?», прибавила торопливо:
— Здесь, здесь! Заходи!
ГЛАВА ПЯТАЯ
— Нет, скажи, пожалуйста, каким это вдруг таинственным ночным наездником вынырнул ты? Уж не подружился ли с нашими ночными наездниками?
Юсуф, как буря, ворвался в комнату, улыбаясь во весь свой широкий и пухлый рот.
— А что же, и нам надо немного понаездничать, довольно уж им одним кичиться своей удалью! — пошутил Биболэт, поднимаясь навстречу Юсуфу.
— Вот было бы замечательно, если бы ты пристал к конокрадам, а я бы записался в коммунисты вместо тебя. Ух, и погонял бы я тогда тебя, как затравленного волка! Нет, серьезно: вы, коммунисты, так взялись за наших «джигитов», что-им житья не стало! — весело хохоча, говорил Юсуф и вдруг отступил назад, привычным движением сбил свою каракулевую шапочку на затылок и, глядя словно издали на Биболэта, воскликнул:
— Бог мой, каким внушительным адыгейским мужем ты нарядился! Оказывается, не зря наши конокрады пищат от страха перед коммунистами; у тебя такой воинственный вид, что ты хоть кого можешь напугать.
— Да, конокрадам или бандитам лучше не попадаться к нам в руки! — невозмутимо отразил шутку Биболэт. — Коммунисты умеют и народный костюм носить, умеют и конокрадов уничтожать. Подожди, ты еще узнаешь коммунистов.
— В самом деле, Лэт, — сказала Айшет, касаясь рукой подола черкески, — я сейчас только заметила, как идет тебе адыгейский костюм.
— Э, тут целая история вышла! — улыбнулся Биболэт. — Как только я приехал в аул, пришел старик Хаджимет. Я вышел ему навстречу, протянул руку. Он не принял моей руки и уставился на меня с самым свирепым видом. Когда я его спросил: «Чем я заслужил твое осуждение, Хаджимет?», он сказал: «Ты очень хороший парень и очень хорошо сделал, что вернулся домой проведать нас, стариков. Но вот твой головной убор я нахожу непристойным. Если уж вашей семье не под силу найти для тебя адыгейскую шапку, я подарю тебе свою старую шапку». И с этими словами кончиком костыля сбил с моей головы клетчатую кепку. С тех пор мою кепку заперли в сундук. А когда я собрался сюда, отец выпросил адыгейскую одежду у соседей и настоял, чтобы я непременно в ней ехал.
— Очень правильно поступил с тобой Хаджимет! — серьезно, без тени усмешки сказала Айшет.
— Садись же, чего стоишь! — спохватился Юсуф. — Расскажи нам новости. А вы в самом деле здорово взялись за этих бандитов! А то они так обнаглели, что народу от них житья не стало. За аул, на толоку нельзя было выпустить телка — сразу исчезал, словно его нечистый дух уносил. Теперь они поджали хвост. У вас там, говорят, бой был с ними? Расскажи-ка, как это было?
— Как было? Да очень просто: прибыла из Краснодара тройка по борьбе с бандитизмом, собрали отряд из надежных, честных людей аула и разгромили осиное гнездо бандитов в нашем лесу.
— А с Дархоком как?
— Дархоку удалось скрыться с несколькими другими. В ауле забрали кое-кого из его сообщников.
— И ты тоже участвовал в этом деле?
— Конечно, я тоже принимал участие.
— А тут наивные аульчане целые легенды рассказывают о Дархоке, будто он неуловим и пуля его не берет. То, что он и теперь сумел уйти, умножит его славу.
— Ничего, далеко он не уйдет!
— А ты уверен в этом? — спросил Юсуф, глядя на Биболэта каким-то неясным, ускользающим взглядом, не то испытующим, не то отчужденным.
— А ты где пропадал всю ночь? — круто изменил направление разговора Биболэт. — Может, ты тоже промышляешь наездничеством?
— Не-ет, эту глупость я давно оставил! Так что твои отряды мне не страшны. У нас тут в ауле (Юсуф беззаботно усмехнулся) открылся чапщ. И вот каждую ночь мы только тем и заняты, что хлещем друг друга по спине жгутом да сбиваем губы о вертящийся пирог!
— О, если ты был на чапще и так рано удрал оттуда, значит ты совершил преступление. Тебя следует оштрафовать.
— Ну, по части адыгейских обычаев ты мне вовсе не страшен, только в вопросах учености и политику ты забиваешь меня. — Юсуф засмеялся и прибавил: — А вот если б заполучить тебя на чапщ, я бы расправился с тобою! Заарканил бы тебя старыми адыгейскими обычаями, опутал бы тонкостями адата, в которых ты не искушен, и ты был бы в моих руках, как миленький.
— Сомневаюсь, чтобы ты одолел и на чапще.
— И вправду, Золотой Всадник, ты сегодня рано ушел с чапща, точно знал, что гость приехал! — с оттенком изумления в голосе проговорила Айшет.
— Я вовсе и не собирался так рано уходить. Мальчик Устаноко Едиджа сказал, что к нам направился гость, и я поспешил домой. Нет, ты расскажи-ка, — повернулся Юсуф к Биболэту, — каким образом ты в спутники к ним попал?
Биболэт рассказал о своей встрече по дороге.
— Ну и везет же тебе! — Юсуф хлопнул себя по ляжке, стремительно сунул руку в карман, выхватил портсигар, налету поймал губами брошенную вверх папиросу и продолжал: — Клянусь аллахом, ты сидел в тачанке рядом с самой красивой девушкой Адыгеи! Наши парни грызутся из-за нее, а ты сходу угодил к ней в спутники! Нет, тебе всегда вот так везет!
Юсуф потянулся к лампе, чтобы прикурить папиросу. Освещенное лампой лицо его, так хорошо знакомое Биболэту, вдруг поразило его странным соединением самых разнородных черт: волосы и брови у Юсуфа были черные, а на подбородке и верхней губе светилась огненно-красная щетина; широкий и крутой подбородок волевого упрямца добродушно уживался с бесформенным пухлым ртом безвольного сластолюбца. Вдобавок ко всему этому — глаза у него были голубые, необыкновенно нежной раскраски, что редко встречается среди адыге. Внешность Юсуфа отражала его внутреннюю суть. Биболэт знал, что в нем есть некоторая доля доброты и чуткости, но еще больше было в нем порочного и корыстного себялюбия. Это был типичный представитель кичливой семьи уорков, аульный грамотей, один из тех бездельников, которые изредка почитывали кое-какие книжки, замечали кое-какие непорядки в аульной жизни, что, однако, не побуждало их к деятельности, а в лучшем случае только вызывало у них ни к чему не обязывающие вздохи сожаления.
Юсуф долго прикуривал свою папироску, а когда прикурил, то затянулся несколько раз подряд и, выпуская густые кольца дыма, возобновил разговор.
— Ну, а как тебе понравилась наша красавица Куляц, с которой ты так удачно познакомился? — спросил он.
— Но ты, должно быть, говоришь о другой девушке, — возразил Биболэт. — Ту, с которой я познакомился, зовут Нафисет.
— Э, тогда это младшая! — с заметным разочарованием сказал Юсуф и торопливо прибавил: — Младшая тоже хорошенькая, но совсем не то, что старшая — Куляц. Главную-то красавицу ты, значит, и не видел. Обязательно сходим к ним. Вот посмотришь мою симпатию!
— Мой аллах, сколько у тебя этих симпатий! — засмеялась Айшет. — Хоть бы женился на одной, снял бы с меня долю тяжести!
— Я не знаю Куляц, — задумчиво проговорил Биболэт, — но Нафисет заинтересовала меня не на шутку. Юсуф улыбнулся и сказал:
— Нет, младшую никак нельзя сравнить со старшей. А, впрочем, если тебе понравилась младшая, так это еще лучше для меня. А я уж подумал, что мне придется уступить гостю.
— Слава аллаху, если Лэту понравилась адыгейская девушка. А я уже было отчаялась, думая, что из наших никакая ему уж не будет по сердцу, — вклинила Айшет вечную свою заботу о брате.
— Нет, она не в таком смысле мне понравилась, — несколько сконфуженно пояснил Биболэт. — Она меня заинтересовала необычными для прежней черкешенки новыми чертами.
Юсуф стряхнул с папироски пепел и раскрыл рот, чтобы возразить Биболэту. Но Айшет торопливо перебила его:
— Подожди-ка, пусть говорит Лэт. Я не видела эту девочку Устаноковых, но слышала о ней. Послушаем, что он о ней скажет.
— Да ему, наверное, понравилось то, что она хочет учиться! Но таких девушек у нас сколько угодно, только есть ли в этом какой-нибудь смысл? — Юсуф пренебрежительно махнул рукой.
— Вот именно это заинтересовало меня в ней! — резко выпалил Биболэт, подчеркивая свое негодование против такого безнадежного махания рукой на раскрепощение черкешенки.
— Вот, вот!.. Ты сказал то, что было у меня на сердце, — горячо воскликнула Айшет. — Ты подумай, люди уже стали вокруг нее плести всякие сплетни, в женских разговорах часто слышу о ней. И все это из-за того, что девочка носится с книжками и не отвечает на всякие ухаживания. Если бы у бедняжки оказалась какая-нибудь подмога, из нее вышел бы толк. Но родители не пускают ее учиться.
— И весь аул, и Юсуф в том числе, клюет ее за это желание учиться? — язвительно проговорил Биболэт.
— Да-а, — нисколько не смущаясь, протянул Юсуф. — Ты вот все лягаешь меня, но напрасно. Я это все понимаю, но вижу и такое, что тебе и в голову не взбредет там, в городе… Если бы, например, ты слышал, что мне сегодня рассказали, тебе все это не казалось бы таким простым делом. Вот такой случай… Была у нас в ауле хорошенькая девушка, и она тоже носилась с книгами, хорошо читала по-адыгейски и даже по-русски выучилась читать и писать. Хорошая была девушка, веселая, приветливая. Любила она одного парня из нашего же аула. Но родители не захотели отдать ее за этого парня. Тут подвернулся богатенький жених из ближнего аула. Вот и выдали девочку против ее воли за него. Но, понимаешь… У него оказалась «болезнь». Валлахи, я знал, что он болен. Но он мой хороший знакомый, и когда он посвятил меня в свои планы насчет женитьбы, я не решился стать ему поперек дороги… Я спросил его о болезни. Он ответил уклончиво, что будто вылечился. Ну, а сегодня вечером мне сказали, что она умерла… Третьего дня, по ее просьбе, меня вызывали к ней. Когда мы остались одни, она попросила: «Передай Шумафу, что умираю, любя его… А нашим передай, что они сами меня убили. Пусть теперь будет доволен Пшикан…» А Пшикан — это ее брат, который больше всех старался выдать ее за этого нелюбимого. Такие вот случаи и заставляют меня говорить, что не будет толку из женского стремления к учебе… Я не могу забыть, как она сказала: «Передай Шумафу…»
Биболэт, Юсуф и Айшет умолкли, точно над могилой. Они даже старались не смотреть друг на друга, словно каждый считал себя виновным в гибели этой несчастной женщины.
— Да… — неопределенно выдохнул наконец Биболэт… — Что же теперь-то горевать!
— Как же не горевать? — удивился Юсуф.
— Почему же ты не пожалел ее раньше?
Юсуф прищурил свои голубые глаза и удивленно спросил:
— А как же, по-твоему, я должен был поступить? Подвести человека, по-товарищески доверившего мне свою тайну, и покрыть себя несмываемым позором в глазах людей?
— Да, ты поступил так, как нужно по адату. Ты остался верен своему товарищу (конечно — мужчине) не только в опасности, но и в житейских мелочах. По адату все правильно вышло. Но вот по-человечески ты должен был поступить совсем иначе: предупредить девушку, к черту послать этого подлеца! Отдать под суд!.. Впрочем, за это ты получил бы прозвище большевика, а это тебе не по плечу…
— Ну, если все мы и наши адаты так плохи, тогда я и не знаю, что остается делать?
— А разве ты сейчас не видишь, что адат — это закон, удобный для богатеев? — гневно спросил Биболэт.
— Когда твои коммунисты перестроят все, как обещают, я тоже признаю их. Но что-то не верится.
— Если бы все говорили и думали так, как ты, не было бы, конечно, и того, что уже построено!
Юсуф умолк. Он сидел грустный, стараясь оставаться вежливым по отношению к гостю. Айшет встревожилась; она опасалась непоправимой ссоры между близкими ей людьми! В то же время была у нее и другая забота, порожденная страхом потерять единственного брата, около которого ютились все ее надежды. «Лэт — коммунист!» — думала она, уже не сомневаясь. Ей хотелось крикнуть, умолить его: «Не записывайся, мой дорогой, свет очей моих! Пожалей нас!..» Но она не решалась, не находила слов для возражения против всего сказанного братом о жизни адыгейской женщины, об адате.
«Правда все это, — сознавалась она самой себе. — И я могла бы сказать, что это только малая доля правды».
То, что брат ее умел рассуждать так глубоко и значительно, возбуждало в ней гордость и вместе с тем тревогу.
«Аллах с ней, с этой правдой и с нашим житьем! — думала она. — Мы всегда страдали и будем страдать, пусть только Лэт не бьется над этим и не ссорится с людьми».
Биболэт чувствовал, что больно кольнул Юсуфа, но не жалел об этом. Он хорошо знал, что Юсуф не способен всерьез задуматься над всеми этими важными вопросами, и в то же время считал, что, будучи грамотным и неглупым, Юсуф мог бы быть полезен в ауле. «Нужно объясниться с ним», — подумал Биболэт, но, заметив тревогу на лице сестры, решил отложить это объяснение.
Они простились с Айшет и перешли в кунацкую. Здесь, уже раздеваясь, Биболэт возобновил разговор:
— Как фамилия Нафисет? — спросил он, расстегивая плетеные пуговицы на воротнике бешмета.
— Устанокова, — буркнул Юсуф и тут же поторопился добавить: — Не беспокойся — они не уорки, а тфокотли.
— Напрасно ты стараешься уколоть меня, дорогой друг! — спокойно сказал Биболэт. — Я не люблю только тех уорков, которые до сих пор оберегают свою уоркскую спесь. С того времени, когда было уничтожено крепостное право, и среди уорков тоже произошло расслоение, то есть среди них появились и кулаки, и середняки, и бедняки. Так что не все уорки наши враги, так же как и не все тфокотли и пшитли наши союзники.
— Если ты действительно не терпишь девиц с уоркским духом, то мне за свою Куляц беспокоиться нечего: она может перещеголять заносчивостью родовитых уорков, хотя семья ее самая середняцкая.
— А Нафисет такая же спесивая, как ее сестра?
— Нет. Она не признает ни уорков, ни пшитлей.
— А кто из ваших парней ей нравится? — с притворным равнодушием спросил Биболэт.
— Я знаю нескольких парней, которые интересуются ею. Однако девочка никому не оказывает предпочтения. Но это неважно: ты ведь сам знаешь, — как только хорошенькая девушка чуть поднимет голову, на нее сейчас же начинается охота, и в конце концов ее заставляют выйти замуж. Поймают и твою Нафисет.
Биболэт неожиданно изменил направление разговора.
— А какие у тебя планы? — спросил он. — Думаешь и дальше болтаться без дела и бегать туда, откуда доносятся звуки гармоники?
— А что же мне делать? Я хотел бы поступить в совпартшколу, да меня не возьмут: сын кулака, как ты меня величаешь. Учиться на свои средства нельзя — не согласятся дома.
— Надо вести какую-нибудь полезную работу.
— А какую же?..
— Ну, если в ауле, да в наше время, не найти что делать!
Они еще долго беседовали, лежа в постели, и уснули лишь после первых петухов.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
— Да не поразит меня аллах своим гневом, но разве мы живем по-человечески!.. Думаю, думаю и ничего не понимаю: живем мы, адыгейцы, в ауле, не видим дальше своего частокола и воображаем, что весь мир полон нами. Но мир велик! Много в нем такого, о чем мы понятия не имеем: и большое знание, и мастерство великое, и житье разумное, неведомое нам.
Так философствовал усатый геркулес по имени Мхамет, сидя напротив Биболэта в кунацкой Бехуковых. Простой дебелый парняга лет под тридцать, он, как балка, подпирающая накренившуюся хату, был единственным трудоспособным мужчиной в большой семье. Высокая фигура Мхамета, деловито мечущаяся в степи, была хорошо знакома одноаульчанам. Безропотно тащил он взваленное на него бремя. В летнюю страду у встречавшихся с ним аульчан складывалось впечатление, будто они видят Мхамета одновременно во всех концах поля: и на сенокосе, и на яровом клину, и на жнитве. И везде мощная, статная фигура его дышала бодрой уверенностью и спокойствием твердо стоящего на земле человека. Но Мхамет не закапывался в заботы о доме и семье: он оказывался в центре всякой более или менее солидной компании молодежи в кунацких аула, а его мощный голос, возносясь выше всех, вел запевалой старинные песни. В дни редких приездов Биболэта к Бехуковым Мхамет неотлучно бывал при нем, любил беседовать с ним, слушать его. И Биболэт тоже любил Мхамета, высоко ценил его вдумчивый ум и его честную и чуткую натуру.
По-бычьи вдавив голову в крутую шею, Мхамет сидел сейчас, наваливаясь грудью на стол и задумчиво глядя из-под густых бровей на позолоченный солнцем четырехугольник на полу, на котором в сладком оцепенении грелись осенние мухи.
— Эх… чем я заслужил такую жестокость своих родителей, что они не поучили меня хоть немного! — продолжал он. — Да не прогневается аллах, но покойный родитель заботился только о том, чтобы оставить мне какое-нибудь имущество… А что такое имущество? Утренняя роса: не успеешь оглянуться, и она испарилась. Главное в жизни — это знание. Валлахи, врет, кто говорит, что новая власть не умна. Она знает пользу людей, раз хочет учить всех.
Мхамет откинулся на спинку скрипнувшего стула и, прислонившись затылком к оконному косяку, негромко, грустно затянул старинную песню о «Мхамет-гуаза». Биболэт встрепенулся: он очень любил эту задумчивую мелодию, полную мужественной печали, но Мхамет пропел только два куплета и умолк. Глаза его, с поволокой печали и обиды, были устремлены куда-то в угол потолка.
— Да-а, Биболэт, вот так пройдет наша жизнь! — сказал вдруг Мхамет.
— И откуда у тебя такая безнадежность? Сейчас за учение берутся люди постарше тебя. Правда, друг, поедем со мной! Я берусь устроить тебя, — с внезапной горячностью отозвался: Биболэт.
— Нет, поздно. Мне уже тридцать… А потом, что скажут люди? Ведь у меня на руках семья — мать, сестры.
На солнечный четырехугольник, лежавший на полу у двери, надвинулась тень человека. Пестрая чалма Хаджи, как подсолнух, зацвела в дверях. Биболэт и Мхамет поднялись навстречу старику и отошли от стола.
— А-а, Мхамет!.. Наконец-то ты опять нашел тропинку в нашу кунацкую! — насмешливо проговорил Хаджи и, пройдя вперед, сел за стол, потер морщинистое лицо и сокрушение вздохнул: «Ля-илляха илляллах Мухамедун расулуллах».
— Садитесь! — пригласил он и обернулся к Мхамету:
— Как можешь ты, такой богобоязненный человек, сидеть с заядлым коммунистом… Биболэт, как Эблис, он незаметно обратит тебя в свою веру. Да, да, если у других коммунистов только по одному рогу, то у него скоро вырастут два…
— Не один, а десять рогов готов я отрастить на своей макушке, только бы знать то, что знает Биболэт, — в том же шутливом тоне ответил Мхамет.
Биболэт улыбнулся. Такие отношения установились между ними: Хаджи, побаиваясь его, прикрывал свою враждебность шутками и, при случае, царапал его как бы мгновенными выбросами хищных когтей.
Разговор погас. Мхамет и Биболэт, согнанные с мест у стола, сидели теперь прямо против двери. Ярко освещенное подворье дышало в сумрачную кунацкую баюкающим теплом солнцегрева.
Хаджи скоро покинул их, взял кумган и, бормоча молитву, вышел.
Мхамет облегченно вздохнул и медленно свернул цыгарку.
Со стороны большой сакли послышался детский голосок, поющий песенку. Затем раздался глухой топот босых ножек, оборвавшийся у кунацкой, из-за двери осторожно выглянула черноволосая детская головка и тут же юркнула обратно.
— Иди, иди, Кац!.. Что тебе надо? — крикнул Мхамет.
— Младшая нысэ зовет гостя, — промолвила девочка из-за стены.
— Иди, иди сюда, Кац! — позвал Мхамет.
Кац застенчиво подошла к порогу, держа палец во рту.
— Пойди ко мне! — сказал Мхамет, протягивая ей руки.
Девочка шагнула в комнату, ступая так осторожно, точно шла по бревнышку через ерик. Не сводя с Биболэта испуганных глаз, она приблизилась к его другу и застенчиво потупилась. Биболэт узнал в ней девочку, ночевавшую вчера у Айшет.
— Вот кто у нас девица первый сорт! Правда ведь, Кац? — лукаво улыбнулся Мхамет.
— Да, — чуть слышно ответила девочка.
— Когда выйдешь замуж, подаришь мне коня?
— Да.
— Кого ты больше всех любишь?
— Маму.
— А еще кого?
— Младшую нысэ.
— А меня?
— И тебя тоже.
— А папа твой нехороший, он бьет тебя?
— Да.
— А наш гость?
— Да…
Смех оглушил и смутил девочку, она рванулась, чтобы убежать, но Биболэт задержал ее и подарил две серебряные монеты. Зажав их в худенькой ручонке, она пошла к двери, не веря, что ее так и отпустили, а когда переступила порог, то быстро оглянулась и кинулась бежать.
Мхамет проводил Биболэта к его сестре. Она встретила их виноватой улыбкой.
— Не знаю, может быть, ты рассердишься, — сказала она, — но я уже обещала уговорить тебя сделать одно доброе дело.
Мхамет решил, что удобнее оставить сестру и брата одних.
— Не скучай, друг, а я пока на минуту загляну к себе.
— Нет, нет не уходи! — поняла его уловку Айшет. — Золотого Всадника нет дома, и тебе придется помочь Биболэту.
— Тогда говори, в чем дело! — попросил ее брат.
— Тут ко мне одна женщина приходила, — начала Айшет в необычном волнении, — она хочет развестись с мужем, а он не дает ей развода. Родители выдали ее насильно за старика. Если бы ты видел, какой он ужасный: совсем старый, ни работы, ни детей от него. Ее родители соблазнились маленькими сбережениями старика. Она прожила с ним семь лет и теперь решила уйти, услышав, что женщина может найти какую-то защиту. Но старики, которые верховодят в ауле, ополчились против нее: не позволяют ей подать заявление в суд. Сегодня старики собираются, чтобы поговорить по этому делу. Вызвали ее, она прибегала сюда попросить тебя присутствовать. Говорит: «Старики не дадут мне и двух слов сказать в свою защиту».
Биболэт сидел с неопределенной улыбкой на лице, — трудно было угадать, что он скажет.
— Я забыла сказать самое интересное, — спохватилась вдруг Айшет, — ее прислала сюда Нафисет, дочь Устаноковых, помнишь, о которой ты вчера говорил. Эта женщина пошла к ней с просьбой написать заявление. Но Нафисет далеко еще до того, чтобы писать такие бумаги. Она и посоветовала обратиться к тебе.
— Однако и вас, женщин-защитниц, набирается внушительная компания, — засмеялся Мхамет и подмигнул Биболэту, как бы говоря: «Вот тебе и на!.. Здорово мы втяпались!»
— А где соберутся старики? — приступил к делу Биболэт.
— Кажется, в правлении. Она сказала, что пришлет мальчика, когда нужно будет итти.
— Действительно «правление», а не исполком, если там до сих пор такие вещи творятся… Ну, как ты думаешь, Мхамет? Придется нам с тобой заново революцию делать в ауле?
— Что же, я тебя благополучно доставлю к старикам, а на худой конец захвачу надежную палку, — улыбнулся Мхамет и, тут же став серьезным, прибавил: — Только избавь меня, от разговоров с ними по такому делу. Это только коммунисту по плечу. Предупреждаю — дело нелегкое!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Расплавленное солнце еще высоко висело на бледноголубом небе, когда Биболэт и Мхамет вышли со двора и направились в аулисполком. Мальчик, приходивший к Биболэту с известием, что старики уже собираются, бежал теперь далеко впереди, вздымая пыль.
Аул пучился высокими стогами сена и, свернувшись в ленивой дреме, грелся на солнце. На огородах дозревала взлохмаченная рыжая кукуруза и блестели лысые тыквы. Улицы, гумна и дворы лоснились золотистой россыпью свежей соломы. Чувствовалось сытное довольство урожая.
Но разруха пережитого голода и гражданской войны отсиживалась еще в высоких бурьянах, глядевших на улицу через плетни запущенных огородов, гуляла по развороченным дворам с повалившимися оградами, по раскрытым крышам хат…
Мхамет, уступая гостю почетное место, шагал слева от него. Они шли по улице, стройные и нарядные. Мхамет ступал величаво, мягко шевеля свешенными рукавами черкески. Из-за полупритворенных дверей их стыдливо провожали взглядами девушки. Мхамет добродушно посмеивался:
— Не замечаешь, друг, как ты всполошил наших девиц? — спрашивал он, пряча в усах лукавую усмешку.
— Но в этом не я один повинен! — отшучивался Биболэт…
Двор аулисполкома стоял особняком, выделяясь среди прочих дворов своей бесхозяйственной наготой. Пустой, раскрытый сарай отодвинулся далеко в глубину двора, неподалеку от него белело неуклюжее служебное здание с широким крыльцом наружу. Вот и все, что было на огороженной забором исполкомовской десятине. На остальном пространстве хоть на коне джигитуй — пусто.
Косая площадь перед исполкомом была изрезана пыльными линиями переплетающихся дорог, посредине ее стоял одинокий столб коновязи с венчиком из железных пальцев.
Наискось от исполкома, на краю площади, зазывно пестрела бакалеей будка воскресшего с первыми днями нэпа лавочника. Возле нее свалена куча толстых дубовых бревен. Приобретенные хозяином при распродаже помещичьего лесного участка, они давно лежали там и стали излюбленным местом для сборищ свободных от работы жителей аула.
Годы гражданской войны приучили аульчан к бешеной скачке событий. Исполком, как источник всех новостей и связанных с ними тревог, приобрел особую притягательную силу. И времяпровождение на бревнах, по соседству с табаком, спичками и фруктовым чаем лавочника, вошло в ежедневную привычку у людей. В любое время дня можно было видеть на бревнах гроздья мохнатых фигур, похожих на примостившихся на ночь индюков.
И сегодня на бревнах сидела группа аульчан, разместившихся по старшинству. Лучшие места были заняты стариками. В некотором отдалении от них толпились молодые, почтительно прислушиваясь к тому, что говорили старшие.
— Валлахи!.. Сколько мы пережили за эти годы! — задумчиво промолвил Халяхо. — Сколько тревог пришло к нам из этой старой дыры — правления!..
Халяхо — невзрачный старикашка. В ауле он знаменит был тем, что именно с ним всегда приключаются самые необыкновенные и забавные истории. Он умел смешно рассказывать даже о самом трагическом, и все любили его за это и слегка подтрунивали над его чудаковатостью.
Была у Халяхо и другая особенность: он страстно любил новости. Едва дождавшись, пока подрос единственный сынок, старик взвалил на него все заботы по хозяйству, а сам занялся аульными делами. В погоне за новостями он суетливой походкой носился по аулу, неся впереди неизменный свой костыль.
Страсть Халяхо к новостям наложила печатью на его внешность: всегда была чутко наклонена его ежистая голова в барашковой, с торчащими клочьями шерсти, шапочке и выставлено вперед настороженно прислушивающееся правое ухо.
— Халяхо, расскажи, как собирались повесить тебя? — начал кто-то, вызывая старика на пересказ забавного случай.
— Е-е… Аллах да сохранит тебя от такого!.. — притворился испуганным от одного лишь воспоминания Халяхо. Выцветшие, слезящиеся глаза засветились добродушной насмешкой над самим собой.
— Кто же хотел тебя повесить? — не отставал спрашивающий.
— Только они способны на такое… беляки из тех отрядов, что отступали к Новороссийску.
— А каким образом Мхамет оказался там, на твое счастье?
— Видно, тогда не пришел еще мой час…
— А сколько было беляков?
— Двое.
— И винтовки у них были?
— В том-то и дело… Они прямо сверкали оружием, как злая собака зубами.
— Счастливо ты отделался тогда, Халяхо!
— Валлахи, в тот день Мхамет оказался молодцом! — Халяхо умолк, ожидая упрашиваний.
— Как же ты остался дома, когда весь аул согнали на сход к правлению?
— То-то и плохо, что я тогда был дома. Я спрятался во дворе в сапетке с кукурузой. Сижу… Кругом тихо, все мужчины около правления, а женщины попрятались по домам. Но вот слышу: на площади загалдел народ. Я подумал: «Хорошо, что меня там нет». Потом слышу: в доме завопили женщины, забегали, точно куры от коршуна. Я приподнял крышу сапетки и посмотрел: девочка выскочила из горницы и с воплем побежала к соседям. Я вылез и бросился в хату — там все разворочено. Один здоровенный беляк копается в сундуке, как медведь в дупле с медом, а другой, с ружьем, караулит загнанных в угол женщин. У меня был хороший костыль… Не знаю, как случилось, но я забыл страх, ударил костылем грабителя и спрашиваю:
— Что ваша, черт, нужна тут!
Он пошел на меня, белобрысый, здоровенный мужчина. Сначала он схватился за винтовку, потом ударом кулака отбросил меня в угол и сдернул веревку, на которой наши женщины развешивали белье — тонкую, крученую.
— Я тебе покажу, сволочь гололобый, что нам надо! — говорят он, хватает меня и тащит из горницы.
Я думаю: «Ну, бедняга Халяхо, кончишь ты свою жизнь в конюшне на веревке».
Стал его упрашивать, упираться:
— Постой, не нада!.. Пожалуйста, постой!
Но как мне устоять против такого силача?
Эти разбойники заперли женщин в хате, а меня повели в конюшню. Один начал уж веревку к перекладине прилаживать, а другой встал в дверях.
Я начал предсмертную молитву читать, но тут вдруг влетел — да продлит его жизнь аллах — Мхамет и увесистым дрючком ударил того, который стоял в дверях, отнял у него винтовку и уставил штык на беляков. Тогда уж они задрожали и прижались к стенке. А Мхамет, правда, страшен был. Я тогда тоже схватил палку и кинулся на того, который меня повесить, собрался. «На тебе, сучий син! — приговариваю, — на тебе!»
Он взмолился: «Постой, постой, знаком!»
А я ему: «А, сучий син, ваша постой, когда наша постой!..»
Разноголосый взрыв хохота прервал рассказ старика. Не смеялся только сам Халяхо. Он был доволен и сидел, растроганно сияя слезящимися глазами.
В этот момент на площадь выехал верховой. Красивый стройный конь гордо нес седока, блестя серебряным набором уздечки и седла. Всадник горел позолотой пояса и кинжала.
— Кто это едет? — спросил Халяхо, всматриваясь из-под ладони прищуренными глазами.
— Измаил… Разве не узнаешь? — ответили ему.
— Завидный конь! Другого такого в ауле нет.
— Черт знает, откуда он берет… Не работает, а одет всегда лучше всех, и конь у него завидный.
— Да-а… А мы работаем до того, что пыль сыплется из носу, и не имеем ничего…
— Измаил богатство и на дороге найдет…
— Да-а, он «найдет»… — бросил один из сидящих, многозначительно посмотрев на соседа.
— Не бойся: по тому, как теперь принялись за конокрадов, ему будет нелегко «найти».
Измаил проехал мимо и скрылся. Глаза всех обратились на Биболэта и Мхамета, вышедших из-за угла и направившихся к исполкому.
— Кого это ведет Мхамет? — спросил тот же Халяхо.
— Не знаю, кого, но нарядился он так, будто князя сопровождает.
— Мхамет молодец: никогда не теряет человеческого облика.
— Это правда. Парняга всегда чисто одет.
— Да-а, раз ты человек, так не роняй голову! — авторитетно изрек старик, все время строгавший деревяшку.
— Неважно, что нарядно одет, важно, что опрятно, — сказал Халяхо.
Проходя мимо сидящих, Биболэт приветствовал их быстрым взмахом руки.
— Валейкум-селям! — недружным хором ответили старики и приподнялись, глядя на проходивших откровенно-любопытными глазами.
— Кто это? — полушёпотом спросил Халяхо.
— Гость Бехуковых. Учится в Москве. Очень образованный парень, — осведомил его кто-то из молодых.
— Молодец, если учится. А еще лучше то, что он похож на настоящего адыгейца. Но зачем он идет в исполком? — спросил любопытный Халяхо.
— Пусть идет, лишь бы только тревоги какой-нибудь от него не было, — отозвался один из стариков. — Не к добру это, когда приезжий направляется прямо в правление.
— А что в исполкоме сегодня? Кое-кто из стариков собирается туда… — не успокаивался Халяхо и, опираясь на костыль, поднялся. — Надо зайти, посмотреть…
Он постоял некоторое время, дырявя костылем землю, в неуверенно тронулся вперед. Но, отойдя, он вдруг решился и засеменил своей шустрой походкой, отмеривая костылем сажени.
Люди, сидевшие на бревнах, начали понемногу расходиться. Некоторые из стариков последовали за Халяхо.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Старики мохнатым рядом важно восседали на длинной скамье, поставленной у стены. Серебряные бороды перемежались с сивыми или с черными, как оперение грача. Несколько каракулевых папах среди простых барашковых выделялись свинцовым глянцем красивых, крупных витков шерсти. Одна чалма выделялась иноземной пестротой.
Головным уборам соответствовали лица и осанки. Каракуль и чалма украшали не тронутое нуждой гордое благообразие стариков, занимавших почетные места поближе к столу. А из-под вихрастых барашковых шапок глядели другие лица, — обожженные солнцем, иссеченные рубцами морщин, обросшие колючей щетиной. Это были менее зажиточные люди, и они сидели поближе к двери. Привыкшие ворочать вилами, бедняки крепко сжимали набалдашники своих костылей и, устало опустив головы, неловко, скорее по обязанности, нежели по-призванию, исполняли свою стариковскую повинность. У самых дверей почтительно стояли молодые.
Когда Биболэт, сопровождаемый своим другом, вошел в помещение исполкома, молодые расступились, а старики торжественно поднялись навстречу. Биболэт торопливо проговорил:
— Не вставайте, не вставайте!.. Пожалуйста, сидите!
— Садись! — сказал ему старик в каракулевой шапке.
По богатой шерстяной рясе и золотой цепочке часов, по той независимой важности, с какой держался старик, Биболэт понял, что это — эфенди.
— Садись! — повторили другие старики, усаживаясь.
— Ничего, если и постою… Садитесь! — скромно сказала Биболэт.
— Садись! — снова пригласил его старик в каракулевой шапке. — Ты хоть и молод, а гость!
Биболэт знал, что будет лучше, если он не воспользуется положением гостя и постоит перед стариками. Но была у него на этот счет и своя линия. Стоять, когда есть свободные места, он считал лишним: в этом случае обычай вежливости переходил уже в преклонение перед адатом.
Он воспользовался приглашением и сел. Неодобрение едва уловимой тенью пробежало по лицам стариков, глаза их опустились.
В этот момент вошел Халяхо.
— Селям-алейкум!
— Валейкум-селям, Халяхо! — приподнялись и сели старики.
— Этот, кажется, гость? — спросил Халяхо, нерешительно подходя к Биболэту и протягивая ему руку. — Добро пожаловать, гость!
Обменявшись с Биболэтом рукопожатием, Халяхо пристроился с краю скамьи.
— Кто этот молодой гость, Мхамет?.. — спросил один из стариков.
— Это сын Мозоковых. Он в Москве учится, — пояснил Мхамет, стоявший среди молодых.
— Вот хорошо, если учится! — одобрительно протянул старик в барашковой шапке.
— Я слышал, что молодой гость глубоко вчитался в книги, — благожелательно сказал Халяхо.
— Пусть не отстает от других, если родился мужчиной, и пусть не роняет достоинства своего народа, — небрежно и нравоучительно произнес нарядный старик в каракулевой шапке — Аликов.
— И пусть не присоединится к тем, которые отрицают бога, — в тон ему отозвался старик в чалме.
— Что поделаешь, надо петь песню того, на чьей арбе сидишь! — снисходительно усмехнулся Аликов.
— Да… — вступил в разговор эфенди, — пусть учится, раз учат. Сказано же: «Если даже за дермо уцепишься, все равно держись крепко».
— Валлахи, эфенди, тот, кто сказал это, крепко сказал! — усмехнулся Аликов.
Ехидно-злорадный смешок колыхнул старческие головы. Биболэт вспыхнул. Ему хотелось грубо оборвать эфенди, бросить ему множество тяжких обвинений, ставящих их — эфенди — ниже всякой брани. Но он быстро сообразил, что спор и угрозы приведут только к скандалу и потере авторитета перед присутствующими, то есть к победе эфенди. Биболэт промолчал, храня равнодушный и спокойный вид.
— Может быть, я нечаянно кольнул сердце гостя? — спросил эфенди с усмешкой.
— Нет, ты правду сказал, — ответил Биболэт. — Мы хорошо знаем, что теперешний мир, в котором учат бесплатно детей черкесских крестьян, некоторым кажется дермом. Но ведь и червяку, обитающему в навозной яме, наш светлый мир тоже кажется дермом…
Старики притихли в ожидании неминуемего скандала. Халяхо попытался разрядить молчание смехом:
— Валлахи, эфенди, этот молодой, как я вижу, не даст себя в обиду!
— По заслугам получил я! — предпочел не оскорбиться эфенди.
— Недаром говорили предки: «Не связывайся с молодым», — с хрипом уронил сидевший в стороне от других чахоточного вида старик.
В тоне старика Биболэт уловил заискивающие по отношению к эфенди, но остро враждебные к нему, Биболэту, нотки. Вспомнив, что здесь должен быть старик, по делу которого собрались остальные, он подумал: «Не этот ли?» — и внимательно всмотрелся в иссохшееся, землисто-желтое лицо, с открытым гнилозубым ртом, похожим на дыру в плетне. Редкая рыжеватая растительность прямыми сухими клочьями торчала на старчески-острых скулах. Болезненно блестевшие глаза были неприятно липки. Казалось, весь остаток жизни старика сосредоточился в этих двух угольках, горевших в орбитах. Что-то отвратительное чувствовалось в его озлобившейся на весь мир дряхлости.
Он смотрел на Биболэта немигающим взглядом, полным ненависти. По этой подозрительности и по тому, что старик сидел в стороне, у Биболэта создалась уверенность, что это тот самый старик, чье дело будут сегодня разбирать. Более отталкивающего старика он никогда еще не видел. «Как могла молодая женщина прожить с ним хоть один день!» — гневно подумал он и посмотрел на Мхамета. Тот взглядом подтвердил его предположение.
Вошел парень и что-то тихо сказал эфенди.
— Хорошо!.. Пусть молодые выйдут, — обратился эфенди к стоящим у двери.
Молодежь неохотно повалила из комнаты. Остались лишь, самые старшие из юношей, в том числе Мхамет и Биболэт. Старики переглянулись, ожидая, должно быть, что гость догадается выйти. Но тот упорно не замечал их взглядов и сидел с самым независимым видом, точно предложение к нему вовсе не относилось.
— Ну, что ж, позовем женщину!.. Думаю, что гость нам не помешает, если Харун не будет против? — эфенди повернулся к чахоточному старику.
— В этом деле ничего секретного нет, но я хотел бы, чтобы мое стариковское дело слушали только старики! — заявил Харун, и в голосе его послышалось сдерживаемое возмущение и угроза.
План Биболэта до поры не открывать своей цели безнадежно срывался. Теперь нужно было или скромно отступить перед стариками, или открыто мотивировать свое желание присутствовать на разбирательстве дела. Прямое требование доступа к обсуждению дела могло насторожить стариков, побудить их отложить «суд» и воспользоваться своим стариковским правом в другое время и скрытно. Тогда Биболэт не только потерял бы возможность помочь женщине, но и ухудшил бы ее положение.
Старики, молча ждали ответа.
— Я пришел по просьбе женщины, о деле которой вы будете говорить сегодня, — сказал Биболэт. — Она доводится мне дальней родственницей. Услышав, что я в ауле, она попросила меня присутствовать. Я не думаю, чтобы находящиеся здесь почетные старики и хаджи могли проявить несправедливость и чтобы понадобилось мое заступничество. Но я не мог отказать женщине в ее маленьком желании.
Обезоруженные старики помолчали, обдумывая положение.
— Хорошо. Еще лучше, если будет родственник, — решил эфенди. — Позови женщину! — добавил он, обращаясь к Мхамету.
Неслышной тенью вошла укутанная в пестрый платок женщина и, скромно опустив глаза, встала у двери. Она сгребла платок снизу, по локоть высвободила из-под него руки и начала нервно перебирать разноцветную бахрому.
К Биболэту она стояла боком, и ему видны были огрубевшие тонкие линии бледного, смуглого лица и угол черной брови, тяжело нависшей над впадиной, в которой поблескивал глаз.
Сидевшие встали навстречу ей.
— Садись! — предложил эфенди.
— Садись! — повторил старик в чалме.
Она не ответила на это приглашение, отлично понимая, что оно является лишь лицемерной формальностью.
Биболэт пододвинул к ней свою скамью.
— Нет, спасибо!.. Сиди на своем месте, — холодно бросила она ему, но взгляд ее вдруг дрогнул. Должно быть, она догадалась, кто он, и повторила более миролюбиво:
— Садись.
Старики умолкли, устремив глаза перед собой, — они искали приличествующего начала к готовому решению.
Один эфенди оставался спокойно-величавым, и на лице у него сияла самоуверенность человека, который знает и видит, что начертано в священной книге аллаха, недоступной простым смертным. Всем своим видом он как бы говорил: «Справедливейший и милостивейший, всезнающий и вездесущий, не имеющий ни начала, ни конца, бесподобный, единый аллах предначертал рождение, жизнь и смерть. Книга аллаха необъятна. Не было и не будет на земле человека, кроме последнего из пророков Мухаммеда, который постиг бы всю глубину Корана Всех морей, превращенных в чернила, не хватило бы человеку, чтобы изложить смысл его, и будет врагом аллаха тот, кто вздумает его истины перевести на простой адыгейский язык. Одни эфенди, служители аллаха, изучившие его священные письмена, могут изъяснять законы Корана…»
— Что скажешь, эфенди? — робко спросил старик в чалме.
— Скажи ты, хаджи! Ты знаешь, что мы скажем… — благосклонно уступил первенство эфенди и прибавил, как бы вскользь:
— Что скажешь, кроме того, что велит шариат!
— Может быть, Харун имеет что сказать?
Тощий, сдавленный в груди, встал Харун, опираясь на костыль. Он обежал сидящих опасливым скоком колючих глаз и начал скрипучим, как арба, голосом, с трудом выдавливая слова:
— Сверх того, что вы уже знаете, мне добавить нечего. Свое семейное дело я вручил вам, и ваше слово для меня — закон. Прошу благосклонного участия ко мне собравшихся здесь стариков и хаджи. Прошу помочь мне избежать позора и беспризорного одиночества на старости лет… — Он махнул рукой и закашлялся. Кашлял он так, что, казалось, все нутро его, как старое тряпье, рвалось в клочья. Какой-то ком закупоривал ему горло. Старик выплюнул на пол кроваво-желтый сгусток и сел, тяжело дыша.
— Ну, а ты, Амдехан, что скажешь? Чем провинился твой муж? Был он несправедлив к тебе?.. — обратился старик в чалме к женщине, сощурив блестевшие насмешкой глаза.
— Нет, особенной несправедливости не проявил: муж как муж. Но я не могу и не хочу больше жить с ним. Я вышла за него не по своей воле: меня продали ему, — тихо и деловита отчеканила Амдехан, не поднимая глаз.
— Но если до сих пор жила, почему не можешь жить дальше? — спросил старик в чалме.
— Жила не по своей воле, не могла уйти потому, что он не давал развода. Терпела. Я ему нужна только как унаутка. У него своя жизнь, своя семья. Сыновья его от старой жены уже семейные, значит одиноким он не останется.
Женщина держалась неприступно-холодно.
— А теперь он согласен на развод? — спросил старик в чалме.
— По теперешним законам — этот молодой человек знает (она указала на Биболэта), — если он не захочет дать развода, я могу взять сама.
Слова ее прозвучали смело и необыкновенно твердо. Старик в чалме осекся, смущенно опустил блеснувшие гневом глаза и, чуть помолчав, заговорил притворно-умиротворяющим тоном:
— Е-е-е, красавица моя, не говори так! Здесь нет никого, кто желал бы тебе зла… Вот и твой родственник сидит. Он хоть и молод, — дай аллах ему успеха, — а ума у него больше, чем у старого. Он не чужой, он наш, адыге. Мы, адыге, до сих пор жили заодно, имея свои законы и обычаи и свою совесть друг перед другом. Жили неплохо, не бросали своих обычаев до сих пор и не бросим их, если будет воля аллаха, и в дальнейшем. И тебе мы, собравшиеся здесь старики, советуем соблюдать их. Не всем дается все то, чего они хотят. Ты черкешенка и мусульманка и должна знать стыд — должна мириться с тем, что предначертано тебе аллахом. Надо помнить о загробной жизни: нет человека, который мог бы избежать ее. Сиди на своем месте и не наживай проклятья от людей и аллаха. Вот что находим мы, старики, справедливым сказать тебе! — неожиданно твердо и резко закончил он.
После него эфенди прочел проповедь о страшном суде, о шариате, о соблазнах мира, от которых гибнет человек. Он приводил для убедительности странно-ломкие, пугающие таинственностью, непонятные слова Корана и переводил их на адыгейский язык, как ему вздумается.
Амдехан стояла с низко опущенной головой, упрямо сдвинув брови. Лишь трепетавшая грудь выдавала ее волнение.
— О, эфенди, одно я не понимаю, — воспользовался общим молчанием Биболэт. — Ни вы, ни шариат, ни наши обычаи не говорят почему-то, чтобы молодая женщина имела право устроить свою жизнь так, как ей хочется!
— Побойтесь и вы аллаха! — неожиданно вскрикнула Амдехан. — Разве я хочу уйти от него из-за соблазна! Посмотрите на него и на меня!.. Как я могу жить с ним?
Амдехан сбросила с плеч платок и выпрямилась, отчаявшаяся, уже не стыдящаяся, с безумной гримасой готового вырваться рыдания. Стройная, сохранившая девственные очертания красивая фигура олицетворяла неутоленную жажду жизни.
— Где же ваша справедливость?! — крикнула она и, закрыв лицо руками, вышла из комнаты.
Старики онемели.
— Очень правильно!.. Отчего Харун не знает стыда и не сидит на своем стариковском месте! — произнес опомнившийся Халяхо.
…Темнело, когда Биболэт и Мхамет вышли из исполкома. Они молчали. Каждый по-своему делал выводы из только что слышанного и виденного…
— Валлахи, Биболэт, — уже на улице сказал Мхамет, — ты посадил в лужу эфенди. Но боюсь, что старики будут осуждать тебя.
— Будут, но не все.
— Хорошо, что не было Хаджи Бехукова, вот бы скандал вышел. Ты гостишь у них, но он крепко сцепился бы с тобою.
— Председателя аулсовета не было там? Что-то я не приметил его!
— Нет, не было!.. Да он с ними заодно. Ты, Биболэт, хорошо держал себя. Только не надо было садиться при стариках.
— Стоять, когда есть свободное место, это просто глупо! — живо возразил Биболэт. — Здесь дело не в вежливости вовсе. Вспомни-ка, почему молодому князю или дворянину можно было сидеть при старших?
— Пожалуй, это правда, но все-таки странно как-то, не по обычаю… — задумчиво протянул Мхамет.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
После того как по улицам с многоголосым ревом прошли возвратившиеся с пастбищ стада, аул притих в сгустившихся сумерках. Южная ночь пришла стремительно, в окнах то там, то здесь зажглись огни, и сакли в кущах верб и зарослях кукурузы засветились, как лесные избушки. Время ночной жизни наступило в ауле.
В кунацкую Бехуковых понемногу начали стекаться к гостю люди. Самые молодые из них, чуть слышно проговорив: «Фасапши, гость», пожимали Биболэту руку и скромно отступали к двери. Те, что были постарше и лучше знали Биболэта, прибавляли к обычному приветствию какую-нибудь любезность или же шутку. Некоторые из них брали Биболэта за плечи или за талию и, смеясь, пробовали его силу и шутливо спрашивали:
— Ну как, не раскис ты еще в городе? Нет, город на тебя, видно, не действует.
Постепенно кунацкая наполнилась людьми. Посетители рассаживались где попало. Молодые почтительно стояли у дверей.
Величавый и осторожный Хаджирет поместился за столом, напротив гостя. Неподалеку от них сидел добродушный великан Шумаф, про которого ходила шутка, будто он, когда его стали настигать на бегах, легко опередил всех, перешагнув через голову своей лошади. Тут же сидел Шугаиб, незаметный пожилой человек, неизменный посетитель всех кунацких сборищ и великий молчальник. Его печальная фигура, как беззвучный призрак, по вечерам бродила от кунацкой к кунацкой, он присаживался, где веселее и приветливее относились к нему. Так мог просидеть целый вечер, не проронив ни слова, и лишь уходя, обычно с грустным вздохом изрекал несколько слов, выражающих его отношение к тому о чем говорилось в этот вечер. Были тут и еще пять-шесть молодых людей. Мхамет тоже успел уже сходить домой и, справившись с делами по хозяйству, возвратился к своему другу.
Разговор вначале не клеился. Люди сидели чинно, курили, угощаясь папиросами гостя, обмениваясь короткими замечаниями. Так было до тех пор, пока в кунацкую не вошел высокий парень с обветренным, загорелым лицом, на котором выделялись умные и строгие глаза, спокойно сияющие из-под темных густых бровей.
— Это вот наш коммунист Доготлуко! — с чуть приметной усмешкой представил парня Хаджирет.
— Коммунист? — с внезапным оживлением переспросил Биболэт.
— Не знаю, записан он в коммунисты или нет, но он из тех людей, которые ни бога, ни старших не признают, — ответил Хаджирет.
Не обратив внимания на издевку Хаджирета, Доготлуко подошел к гостю и без малейшего смущения поздоровался с ним. Биболэт с интересом поглядел на парня, на его бронзовое лицо, на маленькую курчавую шапочку, на выцветшую военную гимнастерку и галифе. «Доготлуко был военным», — подумал Биболэт, вспомнив, что рассказывал ему об этом человеке Юсуф.
…Доготлуко родился и вырос в ауле Шеджерий. Еще в раннем детстве он осиротел, и уделом его стала жалкая жизнь аульного пастуха, обязанного работать на других за кусок хлеба, за старые чувяки, за изношенное тряпье. Имя его в ауле неизменно произносилось с добавлением слова «бедный» или «паршивый». И все же это тяжелое, но бездумное время детства было, пожалуй, самой счастливой порой его сиротской жизни. Он тогда безотчетно радовался звукам своего пастушеского камиля, радовался песням у стада и одиноким танцам, когда, наигрывая себе на камиле, он изливал в пляске вокруг сухих бодыльев в степи восторг молодого растущего тела. Его счастье омрачалось лишь голодом да пинками безжалостных хозяев.
Затем пошло беспросветное батрачество. Но Доготлуко не унижался перед людьми и храбро отстаивал свое достоинство. Немало палок и кольев изломал он в драках с кичливыми сыновьями уорков и аульных богатеев и, как ни трудно было его детство и отрочество, умудрился вырасти на задворках аула, не дав сломить себя бесчисленным невзгодам жизни.
Началась гражданская война. Доготлуко ушел с проходившими через аул красными частями и отсутствовал до конца войны. Когда в ауле уже забыли о нем, он вернулся совершенно иным человеком, — возмужавшим, суровым, спокойным. Теперь во всех действиях Доготлуко проявлялась строгая устремленность. С первого же дня он начал объединять вокруг себя батраков и бедноту, чем и заслужил смертельную ненависть богатеев аула…
— Коммунист вашего аула? — сказал Биболэт, пожимая руку Доготлуко. — Значит, самый смелый и самый честный человек в вашем ауле.
— Если так, то хорошо, что имеем такое сокровище, — процедил сквозь зубы Хаджирет.
Шипучая ненависть сквозила в каждом слове и движении Хаджирета, злобной иронией кривились его небрежно вздернутые брови. За внешней вежливостью его чувствовалась невытравимая враждебность ко всему новому. Надменно величавый, добротно одетый, осторожный в словах, сидел он, чужой всем находящимся сейчас в кунацкой.
Биболэт понял, с кем имеет дело, и воздержался от ответа. Доготлуко тоже не отозвался на слова Хаджирета, хотя по насмешливой улыбке, игравшей на его губах, было видно, что острый ответ готов был сорваться с языка.
— Ну, сказывай хабары, Биболэт! — сказал Мхамет, прерывая напряженную неловкость.
— В самом деле, мы тут развесили уши, чтобы слушать, а гость молчит, — поддержал его Шумаф.
— Что же сказать вам? Спрашивайте, что вам интересно.
— Ты сам должен знать, что нам интересно, — заметил Хаджирет, стараясь взять миролюбивый тон. — Расскажи нам, что творится сейчас на свете.
— Хаджирет, все равно новости Биболэта тебя не утешат! — с насмешливым вызовом сказал Доготлуко.
— Откуда ты знаешь? — брови Хаджирета угрожающе вскинулись, точно крылья готовящегося к нападению коршуна.
— Тебе не такие новости нужны…
— Скажи, если ты лучше знаешь, какие новости мне нужны?
— Халяхо всех заткнет за пояс своими новостями! — заметил кто-то, желая, видимо, предотвратить стычку.
— Валляха-билляха, я не могу постичь, откуда только берутся у Халяхо его новости! — вмешался в разговор Юсуф, подходя к столу за папиросами.
— Я тоже хотел спросить гостя об одной новости, которую нам сообщил Халяхо. Он сказал, что был вчера в станице и слышал, будто большевики и коммунисты чуть не подрались и что, возможно, скоро подерутся, и тогда опять будет война. Это правда, Биболэт? — спросил Шумаф.
— Старик загнул вам интересную штуку… — засмеялся Биболэт и начал объяснять, что большевики и коммунисты — это одно и то же.
Разъяснения его вылились в обширный доклад. Слушали его внимательно и серьезно.
— А что, Биболэт, Советская власть и веру собирается уничтожить? — спросил Хаджирет, воспользовавшись паузой.
Биболэт ответил уклончиво.
— Успокой человека, Биболэт, — насмешливо посоветовал Доготлуко, — скажи прямо, что религия скоро сама исчезнет…
— Виу-виу! Этот Доготлуко скоро гяуром станет… — протянул парень и, присев на корточки возле Доготлуко, с шутливым изумлением заглянул в его лицо.
— А он уже стал гяуром! — небрежно бросил Хаджирет и, поднявшись, добавил: — Доброй ночи, гость, не скучай!
Хаджирет вышел с надменным видом, но в походке его была такая опасливая настороженность, точно он отступал перед врагом и старался только сохранить внешнее достоинство.
Вслед за Хаджиретом поднялся и Шугаиб.
— Доготлуко рогами бодает небо… — бросил он на прощанье. — Доброй ночи, гость!
После их ухода в кунацкой стало как-то свободнее. Парни расселись вольнее. Присели и те, которые до сих пор стояли у двери.
— Хотел бы я знать, — сказал один из парней, — какое удовольствие Шугаибу, пожилому человеку, сидеть в молодой компании. Сидел бы дома, с детьми…
— А чем же он мешает тебе?.. Пусть сидит! — вступился Мхамет, отлично понимающий, какая тоскливая скука бедного существования заставляет Шугаиба бродить по кунацким.
— Ты, Биболэт, своими новостями огорчил Хаджирета! — добродушно засмеялся Шумаф. — Он возвращения «своих» ждет, а ты рассказываешь ему, как укрепляется Советская власть!
— Доготлуко, что это вы с Хаджиретом вечно бодаетесь? — спросил Мхамет.
— Сердце не выносит его лицемерия… Бровями подпирает небо, а за душой — одна подлость… — неохотно ответил Доготлуко и гневно посмотрел через отворенную дверь в темноту, куда скрылся Хаджирет. — Как будто мы не знаем, какой он благочестивый мусульманин! Озабочен гибелью веры! А сам вместе с Измаилом оставляет хуторских мужиков без рабочих лошадей! Да что там, он и единоверцу голову свернет… Сколько годов он аульную бедноту обдирал, скупая землю за бесценок! Сколько соков высосал из аула через свою лавку…
— А все же, Доготлуко, признайся, ты уже не веруешь в аллаха? — спросил Шумаф.
— Да, да, скажи, Доготлуко! — поддержал его Мхамет. — Ответь, как подсказывает сердце. Здесь нет чужих, таиться тебе нечего.
— Я знаю, Мхамет, что ты веруешь, и веруешь сердцем! — медленно и как-то особенно веско произнес Доготлуко. — Я не хочу задевать твою веру, как задеваю притворную заботу о вере Хаджирета, и охотно скажу тебе, что у меня на сердце. Прежде всего, сомнение насчет аллаха появилось у меня вот по каким соображениям: подружившись с русскими в Красной Армии, я узнал, что они нас, как и мы их, считают неправоверными и пророчат нам на том свете вечные мучения в джаханнаме. На фронте я встречался также с китайцами. У них тоже свой бог есть, и они тоже считают, что только их вера — правая вера и что всех, кто не верует по-ихнему, ждут на том свете страшные мучения. Тут я задумался. Как же так: аллах всех создал и всем предначертал судьбу, а надоумил их верить по-разному. За что же аллах будет карать людей на том свете? За то, что он их создал такими, за то, что положил на их сердце такую веру? Где же справедливость всесправедливейшего, как утверждают, аллаха? Я искал справедливости и во всех других делах аллаха, но нигде не нашел… Так постепенно я пришел к думе, что аллаха нет, — закончил Доготлуко.
— Валлахи, Доготлуко, пусть не прогневается на меня аллах, ты говоришь правдоподобно и хитро, но…
Так завязался один из тех многочисленных споров, какие ведутся в кунацких до поздней ночи.
— Ну, довольно докучать гостю спором — надо его повеселить, к девушкам повести! — предложил вдруг Шумаф в самом разгаре спора.
Все охотно поддержали это предложение.
— Да, это верно! Мы забыли о девушках, занявшись делами аллаха.
— К гармонистке пойдем!
— Надо к такой девушке его свести, которая могла бы испытать, умеет ли гость так же ловко ухаживать, как и спорить с нами.
— Я пойду только при условии, если пообещаете не втянуть меня в ухаживание, — заявил Биболэт.
— Это будет видно там! — хитро улыбнулся Мхамет.
— Мы поведем тебя к такой девушке, от которой ты сам не захочешь уйти.
— С Биболэтом будет то же, что с медведем, у которого оторвали ухо, когда потащили его к меду, а когда принялись оттаскивать прочь, то оторвали хвост.
— К кому же пойдем?
— Биболэту понравилась дочь Устаноковых, надо туда пойти, — предложил Юсуф, подмигнув Биболэту.
— Что же, это подойдет. Дочерей Устанокова — хоть кому показывай! — поддержал Мхамет. — Только предупреждаю, Биболэт, Куляц очень коварна, хитра и бойко владеет языком…
Шли темными ущельями переулков. Пробирались гуськом вдоль плетней, цеплялись за колючки, которыми были укреплены плетни в защиту от недоброго люда и буйволов. Еле уловимые шорохи ночи, тяжелые вздохи скота, доносившиеся с базов, приглушенный темнотой звон убираемого на ночь медного таза да изредка тревожно-ломкие голоса, — все это, казалось, было придавлено силой стихии ночи. Ночные птицы шарахались, налетая в темноте на людей.
— Биболэт, мне надо бы сказать тебе два слова, — проговорил Доготлуко, догоняя его.
Биболэт приотстал от других.
— Я хотел спросить, как нам оформить ячейку комсомола. Тут у нас организовалась группа ребят. Теперь дело только в том, чтобы оформить, — доверчивым шепотком сказал Доготлуко, заходя с левой стороны и уступая правую гостю.
— Надежные ребята?
— Да, надежные. Друг друга знаем хорошо.
— Оформить не трудно, но смотрите, чтобы не пролезли кулацкие сынки, которым нужно лишь право на ношение оружия.
— Это мы уже знаем. Будем строго разбираться.
— Тогда вот что: ты не сможешь зайти завтра ко мне с утра? Вечером я уеду.
— Могу.
— Ну, так заходи. Тогда обстоятельно потолкуем. Притащи, кого сможешь, из ребят. А теперь вот о чем я хотел поговорить с тобой. Ты знаешь дело о разводе Амдехан?
— Знаю… Старики затравили ее. Я уже знаю и о том, что сегодня было в исполкоме. Надо помочь ей. Председатель у нас никуда не годится, тянет в сторону старых.
— Ну вот, тебе надо взяться за это дело. Надо добиться, чтобы ее развод решил советский суд, а не стариковский, иначе она не получит ничего за свой даровой труд на скрягу в течение восьми лет. Она будет согласна и без рубахи уйти, лишь бы уйти, но суд охранит ее интересы. Жаль, что мне завтра надо уезжать… Если бы ты смог организовать мне завтра встречу с ней, — только не у Бехуковых, — тогда я поговорил бы с Амдехан и заявление в суд написал бы. Сможешь сделать это?
— Хорошо, смогу.
— Биболэт! Где ты? Не потерялся? — окликнул его из темноты Мхамет.
— Ну, хорошо, завтра потолкуем, — поспешно закончил Биболэт и отозвался другу: — Совсем не потерялся, иду по твоим следам!
Впереди послышался треск ломаемого плетня. Можно было подумать, что огромное чудовище валит целый квартал плетней сразу.
— Ай, негодная! Это, наверное, моя старая косорогая буйволица! — воскликнул Мхамет и бросился в ту сторону, откуда послышался треск.
— Твоя буйволица такая же, как и ты: от избытка сил ломает плетни! — прокричал ему вслед кто-то из парней…
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Юсуф был своим человеком во всех домах аула, где водились красивые девушки, в том числе и в доме Устаноковых. Его-то и выслали вперед предупредить девиц, когда приблизились к их двору. Остальные замедлили шаг и остановились у ворот.
Двор, окруженный высоким плетнем, зиял в прогалину ворот пустотой мрака. Строения, с низко нахлобученными крышами, слились в одну темную стену, и в одном месте этой сплошном стены светилось крошечное окошко большой сакли. Недалеко от нее, в щель закрытых ставней, пробивались узкие полосы света. Оттуда доносилось скрипенье дверей, девичий шёпот и приглушенный смешок.
Здесь, в этом неведомом мире, жила Нафисет…
Биболэт подумал об этом с неожиданным волнением, и девушка встала в его памяти такой, какой он увидел ее ночью на дороге — с трогательной настороженностью, с прямым, правдивым и умным взглядом.
— Если девицы окажутся на чапще, мы будем наказаны по заслугам: надо было их предупредить с вечера, — тихо сказал Мхамет, воровато заглядывая во двор.
Тут неподалеку от них раздался кашель, — звонкий, нарочитый, такой, которым в ауле ночью дают знать о своем присутствии. Подошли двое. Один высокий, стройный, в черкеске. По угловатым, расширенным кверху линиям шапки было видно, что она у него хорошо сшита. Другой был пониже ростом и одет не в черкеску, а в рубашку-адыгейку.
— Кто это? — больше вглядываясь, чем спрашивая, произнес высокий, подходя.
— Видно, Измаил, и ты взял на прицел красивую девушку! — подшутил Мхамет.
— А-а, Мхамет! Это ты? Кто же добровольно откажется от красивой девушки! — ответил высокий, смеясь. Голосу него был грудной, внушительный, с преобладанием каких-то снисходительно-шутливых, наигранно воркующих ноток в смехе.
— Холостым простительно ходить к девицам, но ведь ты, Мхамет, семейный? — прохрипел, словно на немазанной арбе проехал, спутник Измаила.
— Не-ет, я так просто не уступлю вам, неженатым, весь мир, — ответил Мхамет с легким оттенком грусти в голосе.
— Мхамет тут не при чем! — вступился за него Шумаф. — Сегодня он о нашем госте старается.
— С вами гость?!
— Да, мы хотим показать гостю наших красавиц.
— Тогда… счастливый путь. Не будем мешать…
— У нас нет такого дела, которому можно было бы помешать. Будем рады, если и вы присоединитесь, — сказал Биболэт.
— Конечно, раз встретились, то и пойдем вместе, — поддержал его Мхамет. — Чем больше людей, тем веселее.
Он первым вошел в ворота.
— Куда идешь, Мхамет, кунацкая здесь! — крикнул ему Шумаф.
— Зачем мы будем из кунацкой дальним прицелом бить — нагрянем прямо на девичью горницу и захватим их в самом гнезде, — отмахнулся Мхамет, уверенно направляясь туда, откуда сквозь щели пробивался свет.
— Пожалуйте! — распахнул перед ними дверь Юсуф.
Биболэт заметил фигурку, перебежавшую комнату. Это была Нафисет. Она метнула взгляд в сторону открывшейся двери и юркнула за спину Юсуфа. Но когда гости вошли, она уже чинно стояла у изголовья деревянной крашеной кровати.
Старшая — Куляц, принаряженная, стояла у освещенного лампой стола. Окутанная розово-красной дымкой газового шарфа, она поплыла навстречу гостям. Со скромно опущенными глазами она мягко коснулась своей рукой руки гостя.
— Ишь, какой смиренной прикидывается!.. — не удержался от восклицания Мхамет.
Биболэт подошел к ее сестре.
— Как видишь, Нафисет, я верный союзник и не теряю тебя из виду.
Нафисет смущенно улыбнулась и, не подымая глаз, подала руку.
После того как все по очереди и по старшинству поздоровались с девицами, Измаил шагнул к Биболэту и чинно произнёс:
— Фасапши, гость! В темноте не отдали тебе селям!
Биболэт узнал в нем того блистательного всадника, который пересек им дорогу сегодня, когда он с Мхаметом подходил к аулисполкому.
Биболэт с интересом присмотрелся к Измаилу. Это был стройный и, видимо, очень сильный человек с мужественным, красивым лицом, на котором выделялись туго подкрученные усы и крупные темные глаза. Трудно было на первый взгляд заподозрить в нем порочного человека — конокрада, и только внимательно присмотревшись, можно, было подметить его вороватые повадки. Серпообразный изгиб белесого, как недопеченное тесто, рубца придавал ему шельмоватый вид.
Мужчины уселись. Куляц стояла между столом и кроватью, ярко освещенная лампой, от которой она стыдливо закрывалась шарфом. Оранжевый отсвет от шарфа, падая на лицо, подчеркивал ее смуглый румянец.
Нафисет никто не предложил сесть: ей, как младшей сестре, не полагалось садиться в присутствии старших. Она стояла, словно изваяние, безучастная, строгая, глядя куда-то в сторону.
Биболэт увидел на столе стопочку книг и тетрадок. Он начал их перелистывать, но тут же заметил забавную пантомиму. Нафисет строго хмурила брови и глазами молила Юсуфа взять у него тетрадки. Юсуф лишь отмахивался и смеялся: «Пусть смотрит».
Нафисет не выдержала: стремительно перемахнула освещенное пространство комнаты и, подойдя к столу, принялась отнимать тетради у Биболэта.
— Это нельзя смотреть… Отдай!..
— Почему же? Здесь, надеюсь, ничего секретного нет.
— Отдай!..
Биболэту была приятна эта шутливая борьба. Щеки девушки ярко горели, она смущенно отводила глаза, избегая его пытливого взгляда. Лишь на одно мгновение ее темные зрачки задержались на нем.
— Опять недоверие! Дай посмотреть, а то поссоримся, — смеясь, говорил он.
— Отдай!.. — молила Нафисет.
Он уступил. В его руках осталась только одна тетрадь.
Девушка возвратилась на свое место, у изголовья кровати. Смущенная, раскрасневшаяся, она бросала беспокойные взгляды в сторону Биболэта, который перелистывал ее тетрадь.
Несколько страниц в тетради было заполнено столбиками русских слов, выведенных неуверенным почерком начинающей. Дальше шло упражнение в письме.
Мхамет кашлянул и вынул табакерку.
— Ну, Куляц! — хитро улыбаясь, сказал он. — Наш гость добрался до книжек и больше ни в ком не нуждается. Выбирай уж между нами: мы одни верны тебе!
— Что же делать! — с притворным смирением ответила Куляц. — Неприлично нам заниматься при госте своими личными делами. Будем поступать так, как захочет гость.
Биболэт не собирался быть участником того словесного состязания с девушкой, которое у адыге является формой шутливого ухаживания за ней. Но теперь он должен был ответить на вызов.
— Мхамет, я не знал, что ты так хитер, — сказал он. — Я совершил проступок, что уткнулся в книгу, позабыв о присутствующих. Но и ты, Мхамет, совершаешь не менее тяжкий проступок, изменяя товарищескому слову. Это ответ тебе, Мхамет. Я очень доволен, что Куляц готова исполнить мои желания, но боюсь, что она пожалеет о своих словах, если я выскажу желания, лежащие у меня на сердце.
— Валлахи, друг, ты хоть и остер на язык, а все-таки попался, — негромко, будто для самого себя, проговорил Мхамет.
— Валлахи, Мхамет, ты тоже, кажется, наскочил на твердый камень! — засмеялся Шумаф и протянул руку к табакерке Мхамета.
— Гость, наверное, судит по поступкам городских людей, если думает, что мы не сможем сделать приятное гостю? Слова свои я сказала, зная, что они значат, и от своих слов не отступлюсь, — сказала Куляц и лукаво кинула взгляд в сторону Юсуфа. Тот одобряюще кивнул ей.
Биболэт понемногу вошел в шутливую роль жениха, добивающегося руки Куляц, но тут в игру вмешались Измаил и Шумаф. Они выступили защитниками неопытной девушки своего аула, клоня дело к тому, чтобы Куляц выбрала не Биболэта, а Измаила. Тогда Мхамет, занимавший вначале неопределенную позицию, присоединился к Биболэту. А Куляц, видя, что Биболэт смелее повел наступление, стала обороняться, опираясь на доводы своих защитников. В конце концов словесная борьба свелась к согласию Куляц «пойти за Биболэтом хоть на край света», а Биболэта — «разделить с ней жизнь и смерть»…
— Эх, Куляц, если бы я знал, что ты так скоро согласишься, не подпевал бы так усердно Биболэту! — с притворным вздохом сказал Мхамет. — Теперь мы лишились единственной гармонистки аула. Но дело уже сделано: поиграй нам напоследок на гармонике, и давай мы с тобой в последний раз потанцуем. А там пусть аллах сделает вашу совместную жизнь счастливой.
Куляц достала гармонику и, томно склонив голову, тронула клавиши. Из-под ее тонких рук полились звуки плясовой музыки. Мхамет поднялся, делая руками вступительные движения к танцу, как грузный ягнятник перед взлетом, и закружился в вихре бешеных звуков.
За ним Биболэт протанцевал в паре с Нафисет.
Нафисет исполнила танец, как формальную обязанность, а потом отошла на свое место, такая же строгая, безучастная, какой она была весь вечер.
Биболэт заметил, что к ее холодной строгости примешивалась какая-то грустная забота. К нему она теперь относилась не с тем доверчивым и нескрываемым преклонением перед его «ученостью», которое он заметил во время первой встречи. Судя по тому, как она отводила от него глаза, он так понял ее мысли: «Ты уже вышел на широкую дорогу, а мне еще надо выбиться на эту дорогу, вот моя забота…»
Сердце Биболэта наполнилось жалостью и готовностью сделать все, чтобы помочь Нафисет порвать опутывающие ее цепи.
Кроме того, в этот вечер Биболэт заметил, как Измаил несколько раз украдкой смотрел на Нафисет мужским, оценивающим взглядом. Это встревожило Биболэта. Слова Юсуфа о том, что и Нафисет не миновать обычной участи черкешенки, имели оказывается, больше оснований, чем он думал.
Принесли чай. После чая компания поднялась.
Прощаясь с Нафисет, Биболэт сказал.
— Ты все еще проявляешь ко мне недоверие, но я серьезно хочу быть твоим верным союзником. Как только научишься писать, будем переписываться. Не слушай никого — учись.
— Хорошо… — застенчиво пролепетала Нафисет.
— Валлахи, гость, мы не сможем принести тебе столько жертв: тебе придется удовлетвориться одной из сестер… — сказал Измаил и засмеялся наглым, вызывающим смехом.
То, что под этой шуткой Измаила была скрыта затаенная мысль, Биболэт узнал несколько лет спустя.