Экипаж машины боевой (сборник)

Кердан Александр Борисович

Повести и рассказы

 

 

«Чёрный тюльпан»

1

Военно-транспортный самолёт летел на север.

«Чёрным тюльпаном» зовут его «афганцы» за страшную «почту», которую доставляет он в Союз.

Вот и на этот раз чрево самолета заполнено продолговатыми цинковыми ящиками, похожими один на другой.

День стоял солнечный. На голубом шёлке апрельского неба – ни облачка. Ослепительно сверкали снега Гиндукуша, по которым вслед за самолётом скользила его чёрная тень…

– Конъюнктура! – бросил мне один из знакомых, прочитав первые строчки. – На чужой боли хочешь заработать, имя себе сделать! Да как ты можешь об этом писать, если не воевал там?

Да, я не воевал в ДРА. Хотя, как многие мои сослуживцы, писал рапорт с просьбой отправить туда для выполнения интернационального долга. Не попал – солдат службу не выбирает… Но там воевали мои друзья-однокашники. Двое из них вернулись инвалидами, а одного доставил на родину «Чёрный тюльпан»… Вернувшиеся живыми «афганцы», потрясённые пережитым, нескоро ещё, наверное, напишут мемуары. Для осмысления нужно время. Для определения своего места в мирной жизни тоже нужен срок. Какой? Месяц, год, жизнь? До мемуаров ли тут?

А как быть с теми мальчишками, которые уже сегодня ждут рассказа о подвигах своих старших братьев? Как быть с матерью, которой тень «Чёрного тюльпана» застила свет? Она уже сегодня хочет знать, как служил и погиб её единственный сын. Да, ответ надо дать уже сегодня.

Потому и пишу я об этом.

В Афганистане, в «Чёрном тюльпане» С водкой в стакане мы молча плывём над землей. Скорбная птица через границу К русским зарницам несёт наших братьев домой, —

поёт Александр Розенбаум.

Однако я узнал о «Чёрном тюльпане» не из его песни.

…Шли тактические учения. Продрогнув на февральском беспощадном ветру, мы набились в стоящий неподалёку от огневого рубежа санитарный автобус, чтобы хоть немного согреться. Тут кто-то сказал:

– Да, наши морозы – это не Афган…

– И там морозы бывают, – отозвался майор Полыгалов, недавно вернувшийся из-за «речки». – В горах и летом снег, а в Джелалабаде круглый год – весна.

– Зато у нас война ненастоящая, – разговор раскручивался по формуле «а у нас в квартире газ, а у вас?».

В этом же ключе съязвил и наш начвещ:

– А если бы здесь убивали, то тела на таком морозе хорошо сохранялись бы…

– Тебе бы все хранить, тыловая твоя душа, – неожиданно резко оборвал «шутника» Полыгалов. И, словно поясняя свою резкость, сказал:

– Я вот, мужики, однажды видел такое…

Поручили мне тела трёх солдат к «Чёрному тюльпану» доставить. В Кабульский аэропорт. Там укладывают их в «цинки» для отправки в Союз. Дело в том, что «цинки» развозить по частям, когда идут боевые, невозможно. Да и некому в войсках заниматься траурными делами. В частях «двухсотых» просто заворачивают в специальную полиэтиленовую пленку и вертолётом или БТРом, если расстояние небольшое, отправляют в Кабул. Там есть пересыльный пункт для мёртвых – мертвецкая, проще говоря.

Такое поручение я выполнял впервые. Мне, конечно, объяснили, как доехать до «пересылки».

Подъехали. Стоит обыкновенная палатка УСБ. В таких полевые медицинские пункты разворачивают. Ничего на первый взгляд необычного. Только вокруг армады мух и – лето, жара! – запах такой, что всё нутро выворачивает.

Вытащили мы тела из БТРа, положили на землю. Тут из палатки человек вышел. А на нём только медицинский халат, кроссовки да на руках – резиновые перчатки. Подошёл к нам. Спиртом от него разит – чиркнешь спичкой, загорится.

– Новых привезли? – развязно так спрашивает. Я уже собрался отчитать незнакомца за пьянство, а он:

– Щас, майор, все оформим. Я – старший команды… Щас всё будет в порядке. – И, повернувшись к палатке, позвал:

– Володя!

Вышел второй – тоже в халате и кроссовках.

– Щас вскрытие сделаем, обмоем, протрём формалинчиком, оденем как положено… – продолжая бормотать себе под нос, старший кивнул помощнику, и они, взяв тело одного из убитых, понесли в палатку.

Потом забрали остальных.

Прошло, наверное, около часа, когда старший выглянул из палатки и так же фамильярно (что в его состоянии вполне объяснимо) крикнул:

– Майор! Зайди посмотри, всё ли так сделали?

Я пошел, стараясь не дышать глубоко. И все-таки, когда очутился внутри, с трудом сдержал тошноту…

Поверьте, на войне со смертью сталкиваешься почти ежедневно, но это всё не то. Совсем не то, что увидел я в мертвецкой!

Тела лежали везде, заполнив палатку.

Никогда не забуду одного убитого – атлетического сложения парень, светловолосый, глаза открыты, улыбается, как живой. А под левым соском чуть заметная ранка…

– Солдат, десантник, – сказал старший, перехватив мой взгляд, и указал рукой в перчатке:

– Вон ваши!

Наши однополчане лежали уже в парадках. Я кивнул старшему и быстро вышел.

Только побывав там, понял, – трезвому человеку работу в мертвецкой не выдержать! А когда зальёшь шары – легче, наверное. Ведь кому-то надо и эту работу делать…

На следующий день погрузили мы «цинки» в «Чёрный тюльпан» и в обратный путь отправились, в свою часть. А ребята полетели в Союз…

Полыгалов умолк. Молчали и остальные. А мне показалось, я вижу, как «Чёрный тюльпан» летит на север, и медленно плывёт за ним по ослепительно белым снегам траурная тень.

2

Телефонограмму о прибытии «груза двести» начальник отделения райвоенкомата капитан Пухов получил незадолго до окончания рабочего дня. Ему было хорошо известно, что скрывается за этими цифрами. Из Афганистана везут на родину тело погибшего военнослужащего. Чуть позже сообщили и фамилию – рядовой Смирнов Игорь Дмитриевич. Год призыва – 1985-й. Воздушно-десантные войска…

Пухову даже показалось, что он помнит этого призывника…

Взвод разведки принял бой в извилистом ущелье.

Головной БТР сразу подбили душманские гранатометчики.

Игорь Смирнов, который был на броне второго БТРа, только и успел подумать: «Там же братишка!»

Братишкой он звал своего однофамильца Ивана Смирнова, с которым подружился за время службы в разведбате. Да и внешне они были похожи, как настоящие братья: русоволосые, голубоглазые, рослые.

Иван был старше на год и готовился к дембелю. На эти «боевые» он просто напросился пойти у взводного – по неписаным традициям, когда до замены оставался месяц, дембелей на «дело» не брали…

Что такое попадание гранаты в БТР, Игорь знал хорошо. Если люки закрыты – считай, в живых никого из экипажа нет! Но поверить, что друг погиб, не мог.

До подбитого БТРа было метров пятьдесят. «Надо вынести Ваньку», – решил Смирнов.

– Прикройте! – крикнул он товарищам и рванулся вперед. За скатом БТРа упал. Перевёл дыхание и пополз к боковому люку. Тот, на счастье, оказался открытым. Вытащил окровавленного друга: кажется, дышит! Вернулся проверить остальных. В живых – больше никого. Взвалил на спину Ивана и тяжело побежал к своему БТРу.

И тут сзади тяжело грохнуло…

Проводить Игоря Смирнова в последний путь пришли почти все жители уральского городка: школьники и учителя средней школы, которую он закончил два года назад; рабочие вагоноремонтного завода, на котором работал до призыва; знакомые и незнакомые люди.

Пухов волновался, как пройдет траурная церемония. Особенно беспокоила его мать погибшего.

Худенькая, невысокая женщина, Зинаида Ивановна Смирнова на похоронах сына держалась неестественно прямо. На лице ни слезинки, губы плотно сжаты – ни вздоха, ни причитаний.

«Железный характер, – подумал капитан, – а ведь совсем одна на белом свете осталась…»

Ещё вчера Смирнова убеждала его, что с сыном ничего не случилось, что он жив. И тогда, когда он показывал ей документы и когда встречали они вместе в аэропорту областного центра гроб, Зинаида Ивановна повторяла одну и ту же фразу:

– Игорь не погиб, он жив – я знаю.

– Я вас понимаю, Зинаида Ивановна, – говорил Пухов, – но вот же документы, вот гроб!

– Нет, пока не увижу сына мертвым – не поверю! – отрешённо, но твёрдо заявила она.

Тогда, в аэропорту, всё же удалось убедить её, что вскрыть гроб нельзя, что такой приказ. Но как поведёт она себя здесь, на кладбище?

После траурного митинга, когда было предложено родным и знакомым попрощаться с погибшим, Зинаида Ивановна неожиданно громко сказала:

– Как же я буду прощаться при закрытом гробе? Откройте, я хочу видеть сына!

– Не положено… – попытался заспорить Пухов.

– Тогда меня закопайте вместе с ним! – Смирнова встала между гробом и могилой.

В толпе зашумели: «Да что ж это такое? Матери с сыном нельзя проститься!» Кто-то крикнул: «Дай команду вскрыть гроб, капитан! А то мы сами вскроем!»

Пухов махнул рукой, мол, делайте что хотите. В руках одного из мужчин появился топор. Орудуя им, он снял обтянутую красной материей крышку деревянного гроба, затем ловко вскрыл «цинк».

Когда цинковый лист отогнули в сторону, все, кто стоял рядом, увидели светловолосого парня в десантной форме. И хотя смерть уже наложила на него свой отпечаток, но улыбка была, как у живого. Могло показаться, будто солдат спит и снится ему хороший сон.

Однако все, знавшие Смирнова при жизни, могли поклясться, что в цинке лежал, улыбаясь, не он, а совсем другой человек. И только мать Игоря вдруг упала на грудь лежащего в гробу солдата и впервые за последние дни зарыдала, сквозь слёзы повторяя одно лишь слово: «Сынок!»

– Это невозможно! – только и смог сказать я, услышав рассказ Олега Черемных – замполита той самой роты, где служил Игорь Смирнов.

– Ничего невозможного нет, – грустно парировал Олег. – И настоящий героизм, и элементарная безалаберность на войне стоят рядом. Бывает, старослужащий в бою заслоняет собой молодого солдата, а вечером в палатке глумится над ним. То мы для того, чтобы отбить тело погибшего, целый батальон под пули посылаем, а то проявляем бездушие к живому инвалиду. Трудно это понять. Ещё труднее объяснить… В той жуткой истории разобрались. Ошибка вышла. Не по нашей вине: писарь в госпитале документы перепутал. И с телом Ивана Смирнова, скончавшегося от ран, отправили документы Игоря, тяжело раненного в том же бою.

Когда ошибку обнаружили, Ивана похоронили на его родине, в Сибири. Долго объяснялись с начальством, как это получилось…

А Игорь после излечения вернулся домой. Вот и не верь, когда говорят, что сердце матери – вещун и защита солдату в бою.

– Так-то оно так, но как это материнское сердце само не остановилось от такой ошибки? Нашли хоть виноватого?..

– Да как его найдёшь? С операции мы вернулись только через месяц… Хотя сам знаешь, без крайнего никогда не останемся. В приказе по армии досталось всем: от нас с ротным до комдива. А тот, который всё напутал, как обычно, вышел сухим из воды…

– Но ведь это не ошибка, а настоящее преступление, за которое по законам военного времени судить надо, – мне очень хотелось, чтобы справедливость восторжествовала.

Олег только плечами пожал. Может быть, с высоты воевавшего человека ему было видно что-то такое, что не выхватывал из окружающей действительности мой взгляд.

3

«Чёрный тюльпан» летел на север. В огромном чреве самолета теснились «цинки», похожие друг на друга, как патроны в обойме.

В одном из них находилось тело врача медсанбата, любимой женщины командира артполка.

О любви на войне говорят разное.

Несколько лет критики вели споры вокруг романа уральского писателя Николая Никонова «Весталка», рассказывающего о судьбе женщин – участниц Великой Отечественной войны. Автора обвиняли и в очернительстве, и в других смертных грехах. Вспоминаю об этом потому, что сейчас не меньше спорят о девчатах, воевавших, служивших, работавших в Афганистане. Высказываются самые противоречивые суждения. Иногда злые и несправедливые. Вновь выплыл на свет пронафталиненный эпитет «ППЖ – походно-полевая жена». Появились и новые ярлыки, например «чекистки» (то есть торгующие собой за чеки).

Но я – о любви. Она есть. Настоящая, верная, человеческая. Эти критерии там, на грани жизни и смерти, когда каждую минуту можешь потерять любимого, наверное, самые важные.

БТР медсанбата отстал от колонны. Был окружён «духами». Солдата-водителя, прапорщика – старшего машины и женщину-врача после короткого, но ожесточённого боя взяли моджахеды. Над захваченными глумились, пытали.

Три изуродованных тела нашли у обочины дороги близ одного кишлака наши разведчики.

Какие чувства испытал командир полка, увидев растерзанной свою любовь? Как отомстил?

Говорят, не разбираясь, виновны или нет в смерти любимой жители злополучного селения, он просто стёр его с лица Земли залпом «Градов»… Но кто возьмётся судить его?

– Война каждого метит клеймом жестокости. Не щадит она и любовь, – задумчиво произнёс Олег Черемных.

Мы ещё долго говорили с ним о войне и ненависти, о милосердии и жестокости. И всякий раз, когда разговор заходил о погибших ребятах, по лицу Олега пробегала тень, словно след от крыла «Чёрного тюльпана».

Да, подумалось мне тогда, отгремели оркестры, встречая возвращающиеся в Союз полки. Многие газеты и журналы посвятили этому свои первые полосы.

Но мы не знаем ничего о том, когда вылетел из Кабула последний «Чёрный тюльпан»? Чьи тела он вёз? Чьи не сумел довезти? И теперь уже вряд ли узнаем…

Сегодня, когда погребены в родной земле последние советские солдаты, погибшие в Афганистане, не забыть бы нам про «Чёрный тюльпан», не похоронить бы память о тех, кто стал или мог стать его невольным пассажиром.

 

Потерянный «ураган»

Командира взвода разминирования старшего лейтенанта Вадима Колкова вызвали к комбату прямо из офицерской столовой. Случай – небывалый.

Армейская пословица гласит: «Война войной, а обед – по распорядку!» По традиции, отнимать одну из солдатских радостей – не принято. Их и так в Афгане немного: сон, баня и еда… И если уж Тихомиров выдернул Колкова из-за стола, не дав даже дохлебать первое блюдо – изрядно надоевший суп из сухой картошки с тушёнкой, значит, случилось что-то из ряда вон выходящее.

У входа в командирскую палатку Колков привычным движением одёрнул «афганку», провёл пятернёй по выгоревшим, давно не стриженым волосам и, придав своему лицу уставное выражение, откинул полог.

– Проходи, садись, – не дослушав рапорт, предложил Тихомиров. У майора был никак не вяжущийся с миролюбивой фамилией зверский вид. И только глаза, синие, не утратившие своего природного блеска, говорили, что недоброе впечатление о майоре – обманчиво.

Колков знал комбата уже больше года. И, если, по казённым меркам, каждый день, проведённый здесь, приравнивается к трём, можно смело считать: съел вместе с Тихомировым не один пуд соли.

– Худые новости, взводный, – мрачно сказал Тихомиров. Он ткнул пальцем в карту района ответственности, распятую перед ним на столе двумя банками консервов и обрезком снарядной гильзы, заменявшим пепельницу:

– По дороге на Тулак два дня назад пропала реактивная установка «Ураган». В ней – двое наших: лейтенант Иванов и водитель… Здесь, а может, и вот здесь, – палец комбата передвинулся по карте, – неизвестно. Пятнадцатый блокпост они прошли, на шестнадцатом не появились. По карте километров двадцать будет. Потерянная машина – из артиллерийской бригады армейского подчинения, выделена нам для поддержки… Экспериментальный образец! Артиллеристы вчера сами «чесали» дорогу и окрестности – боялись докладывать наверх: за такую пропажу точно голову снимут!

– Выходит, не нашли… – догадался Колков.

– Комдив грома и молнии мечет, – продолжал майор, – радиостанцию, как печку, раскалил. Полчаса драл меня за то, что в моей зоне это случилось… Говорит, что хочешь делай, а «Ураган» найди! Нельзя, чтоб секретная техника «духам» досталась! В общем, расклад такой, Колков: придётся тебе с разведчиками сходить, посмотреть, куда эта экспериментальная «хреновина» подевалась…

Колков хотел напомнить майору, что по его же приказу завтра должен выехать в один из кишлаков на разминирование, но передумал: начальству виднее, кому куда ехать, а исполнителю – всё одно, что огонь, что полымя… Спросил деловито:

– Когда выход?

– Свяжись с Лукояновым. Он всё уже знает, под его началом и пойдёшь. Да, прихвати с собой ребят посмышлёней. Ну, сапёр, с богом!

Выйдя от комбата, «озадаченный» Колков направился к палатке разведчиков. С капитаном Лукояновым – командиром разведроты, у Вадима дружба давняя, подкреплённая не только личной симпатией, но и служебной необходимостью. Без сапёра разведчикам в горах – дело гиблое. Но и сапёр без надёжного прикрытия – лёгкая добыча для «духовских» снайперов. Валерка Лукоянов или попросту – Люлёк, как беззлобно окрестили его сослуживцы, и Вадим Колков пол-Афганистана вместе проехали на броне, а вторую половину протопали на своих двоих. «Сработались!» – так это называют в Союзе, а здесь и определения-то подходящего не подберёшь: «Своевались, что ли?»

…Люлёк сразу начал изливать душу.

– Ты погляди, Вадик, какой дурдом! – потрясая перед носом отпускным билетом, разорялся царь и бог полковой разведки. – Я же со вчерашнего дня в отпуске! Сегодня «вертушка» на Кабул уходит… Уже жене и дочке «бакшиш» упаковал – вчера, как волк, по дуканам рыскал. Думал: послезавтра дома буду… А тут эта машина чёртова! «Батя» как с цепи сорвался: подай ему «Ураган»! А всё остальное – потом: ордена, отпуска, манна небесная… Ну, вылитый дурдом!

Колков понимающе кивнул – не повезло – и, не дожидаясь приглашения, присел на краешек самодельного топчана, покрытого солдатским одеялом.

– А потом, ты же знаешь заповедь, – понизил голос Люлёк, – нельзя на дело идти, когда ты уже душой не здесь. Помнишь Ваську Смородинова из третьей мотострелковой? Во! Полез в горы уже с предписаньем в кармане – заменщик в модуле ждал, водка на «отходную» затарена была… А он решил в благородство сыграть… Привезли со звездой во лбу – станешь тут суеверным!

Колков эту историю знал. Что тут скажешь? Каждому – своё.

– Слушай, а может, мне «заболеть»? Начмед освобожденье сварганит… Обидно ведь: завтра был бы в Союзе…

Колков пожал плечами: Люлька можно понять и даже простить за мысли малодушные. Он свой отпуск честно заслужил. Не отсиживался по штабам, от войны не прятался…

– Ладно, что тут базарить, – неожиданно остыл капитан. – Первым делом, первым делом – самолеты… Собирай, Вадим, своих архаровцев. Через час выходим. До темноты надо успеть добраться до пятнадцатого блокпоста. Там оставим «броню», а сами рейдик по окрестным пригоркам произведём!

Что такое «рейдик» по-лукояновски и какие это «пригорки», Колкову объяснять не надо. Люлёк не признает никаких запретов, действует всегда на свой страх и риск. Из времени суток предпочитает ночь. Для маршрута выбирает самые неприступные скалы. В полку шутят, что каждый солдат в разведроте уже давно выполнил норматив мастера спорта СССР по альпинизму! И шутка эта недалека от истины. Зато и воюет разведрота почти без потерь и возвращается всегда с трофеями. Знакомые царандоевцы рассказывали, что за голову Люлька «бородатые» кучу афганей обещают. А вот комполка даже к ордену его представить не хочет: уж больно «залётный» этот капитан, непредсказуемый, и поддать – не дурак…

– Ну, что ж, рейдик так рейдик, – Колков поднялся. У самого выхода из палатки спросил:

– Ты Иванова, лейтенанта, который пропал, случайно, не знаешь? Что за мужик?

– Нет, лично не знаком. Он вроде бы только по замене прибыл, выпускник артиллерийского училища.

– Значит, прямо с корабля на бал! Совсем наши полководцы из ума выжили… Кто ж пацана необстрелянного сразу в рейд посылает?

– А тебя самого не так, что ли?

– Я – дело другое…

* * *

В первый рейд Вадим Колков на самом деле попал, не успев выйти из вертолета. Ступив на землю, на которой ему предстояло служить, удивился, что не спешит к нему с распростёртыми объятиями заменщик, как пообещали в отделе кадров дивизии. Встречный солдат, у которого спросил, как найти комбата, торопливо объяснил и умчался, даже не задав офицеру традиционный вопрос: «Как там, в Союзе?»

Майора Тихомирова Колков отыскал в парке боевых машин. Тот уже собирался «оседлать» БТР, отдавая какие-то распоряжения дежурному. Колков представился.

Суровое лицо комбата оживилось:

– Вот это подарок! Вы, Колков, как нельзя более кстати. Сейчас же отправляйтесь в третью роту – поедете старшим машины. А чемоданчик свой можете здесь, у дежурного по парку, оставить – будет в целости и сохранности… Вернёмся, познакомимся поближе, а сейчас некогда!

Вадим не успел задать Тихомирову вопрос, как ему ехать в рейд без оружия и экипировки, как тот ловко вскарабкался на броню и бронетранспортер, подняв облако едкой пыли, покатил к выходу. Колкову ничего не оставалось, как, сдав дежурному на хранение свой нехитрый багаж, отправиться на поиски третьей роты.

Лейтенант, исполняющий обязанности ротного, со щеголеватыми вздёрнутыми усиками, при инструктаже, как и комбат, был краток:

– Едем на перехват каравана! По данным разведки, он будет проходить по нашей зоне. Пойдём на максимально возможной скорости. В движении необходимо строго держать дистанцию, идти колея в колею, следить за сигналами старшего колонны. Главное – никакой самодеятельности! Водитель машины Шорохов – парень опытный, в случае чего подскажет. А сейчас – по машинам! Твой КамАЗ вон там!

В кабине Вадим попытался завязать разговор с Шороховым. Широкоплечий загорелый сержант оказался немногословен. Колков понял только, что батальон подняли по тревоге час назад, офицеров в роте не хватает, а его, Колкова, заменщик, недавно угодил в госпиталь: подхватил то ли тиф, то ли лихорадку… Что же касается самого Шорохова, то он родом с Алтая, скоро на дембель. Служба здесь ему не то чтобы нравится, но жить можно. Комбат у них толковый – попусту солдата в пекло не пошлёт…

На этом красноречие Шорохова иссякло. Он надолго умолк, очевидно, считая, что и так выложил перед незнакомым офицером слишком много.

Сам Колков от быстрой смены событий и всего того, что узнал, пребывал в некой прострации. Ещё неделю назад он служил на Урале в гвардейской части, в воскресенье бегал на танцы в гарнизонный офицерский клуб. И вдруг – спешное оформление документов. В кадрах объяснили: вместо какого-то «отказника». Семейного офицера без подготовки не пошлешь: то у него жилья нет, то ребёнок в садик не устроен. А Колков – холостяк, с ним никаких проблем. Так стремительно и очутился в Афганистане…

Потому-то, глядя в окно КамАЗа, Колков не мог поверить, что всё это происходит с ним. Что он едет по незнакомой земле. Что в любой миг может просвистеть пуля – и ничего больше для него не будет: ни неба, ни солнца, ни прошлого, ни будущего…

К настоящему его вернул Шорохов:

– Товарищ старший лейтенант, Чёртова пята!

Колонна в облаке пыли втягивалась на просторное плато, напоминающее коровье копыто. Вскоре пылевая завеса стала такой густой, что Шорохов включил стеклоочистители и фары.

– Дурное место, – сказал он, напряжённо вглядываясь вперёд. – Здесь всегда что-то случается…

– Что случается? – встрепенулся Колков. Шорохов не ответил. Впереди идущий бронетранспортер так резко затормозил, что только реакция сержанта спасла КамАЗ от столкновения.

– Ну вот, началось! – буркнул водитель.

За стеклами кабины творилось и впрямь что-то невообразимое. То облако пыли, которое Вадим поначалу принял за шлейф от впередиидущих машин, не осело и тогда, когда колонна остановилась. Колков попытался опустить боковое стекло и выглянуть наружу.

– Не открывайте, товарищ старший лейтенант! Это – афганец, – остановил сержант. – Здесь такое часто бывает. Раз проскочить не успели, теперь будем ждать, пока не закончится.

Тем временем в кабине стало совсем темно. Колкову, впервые попавшему в песчаную бурю, показалось, что ветер, словно живое существо, стонет, воет, царапает по кабине тысячью когтистых лап, швыряет в стёкла охапками песка, каменной крошки, раскачивает машину, как игрушку…

Прошло около получаса и афганец стих так же внезапно, как начался. Когда пелена рассеялась, взору Колкова предстала экзотическая картина: увязшие по ступицы колес БТРа и машины были покрыты красно-бурым налётом и стали похожи на доисторических чудовищ.

Ещё некоторое время экипажи не подавали признаков жизни, словно всех унёс с собой ураган. Первым человеком, появившимся перед КамАЗом, был Тихомиров. По колено проваливаясь в песке, комбат медленно продвигался вдоль колонны, энергичными жестами призывая подчинённых быстрее разгребать заносы. Поравнявшись с Колковым, он поднял руку с часами, давая понять, что они опаздывают.

…Что ещё запомнил Вадим из того первого рейда? Не найдя каравана, который словно растворился в завихрениях афганца, колонна понуро возвращалась в гарнизон. Когда проходили мимо одного кишлака, серыми дувалами прилепившегося к склону хребта, случилось ещё одно происшествие, потрясшее Колкова. Солдаты второй мотострелковой роты, шедшей впереди них, начали расстреливать всякую живность, попадавшую в поле зрения. Вадим видел, как под пулями полегло около десятка верблюдов, как заметались и бросились врассыпную перепуганные бараны, а один ягненок, потерявший мать, остался на месте, не зная куда бежать… Снова заработал пулемет, ягненок, как-то неестественно подпрыгнул и завалился набок.

– Зачем это они? – спросил Колков.

– Наверное, со злости, что караван не взяли, а может, так просто, чтоб поприкалываться, – объяснил Шорохов.

– Что ж офицеры их не удержат? Это же… Они же как фашисты…

– Попробуйте удержите. Это вам не Союз!

Колков обратил внимание, что номера стрелявших бронетранспортёров были нарочно замазаны грязью, чтобы нельзя было определить, кто стрелял! Значит, всё-таки боятся…

…Ночью, уже на подходе к гарнизону, колонну обстреляли моджахеды. Обстреляли там, где, по утверждению Шорохова, с местными всегда были добрососедские отношения и наши машины нападению никогда не подвергались. От пуль, к счастью, никто не пострадал. Правда, в борту своего КамАЗа Колков потом обнаружил три маленькие аккуратные дырочки, безобидные на вид…

Возможно, это был обычный обстрел, совершённый какой-нибудь чужой бандой, но в сознании Колкова он почему-то соединился с убийством животных и с застигнувшим их на плато афганцем.

* * *

Разведчики Люлька прочёсывали ущелье уже вторые сутки. Никаких следов потерянного «Урагана», никаких ответвлений дороги, узкой серебристой лентой петляющей по гигантскому каменному коридору. Короче – нулевой вариант.

К полудню лавиной навалилась усталость. Даже видавшие виды солдаты разведроты не выдерживали темпа, заданного их неукротимым капитаном. Про сапёров Колкова и говорить нечего. Вадиму уже несколько часов приходилось тащить на себе часть амуниции рядового Кочнева – длинноногого, словно цапля, солдата. Второй подчинённый старшего лейтенанта – ефрейтор Мерзликин топал в авангарде рядом с проводником и ротным.

Привал устроили, взобравшись на высокую скалу. Так безопаснее.

Присев на круглый камень рядом с Люльком, Колков с наслаждением вытянул натруженные ноги:

– Какие планы, главком? Долго ещё блукать думаешь?

– Какие тут планы… Надо на связь с «большой землёй» выходить: может, у них что нового… – чувствовалось, что Люлёк зол на весь мир. – Говорил же я тебе: не будет толку от этой командировки! Без настроения иду… Только отпуск мне обосрали… Эй, связь! Запроси «первого»!

Через пару минут связист доложил:

– «Первый» на связи, товарищ капитан!

Люлёк тут же завладел гарнитурой:

– Первый, первый, я – тринадцатый. Докладываю: у меня – пусто. Нахожусь в шестнадцатом квадрате у отметки семьсот двадцать восемь. Какие будут указания?..

Это «какие будут указания» из его уст звучало примерно как отречение от престола коронованной особы. Впрочем, помимо признания в собственном бессилии в словах капитана был ещё и упрёк старшим начальникам, пославшим роту без надлежащей подготовки в район, напичканный бандами и минными полями…

Наблюдая за ним, Колков пытался угадать, как протекают переговоры с ЦБУ. По тому, как разгладились и снова собрались морщинки на переносице Люлька, догадался: разговор с «первым» облегчения капитану не принёс. Но обстановку, похоже, всё-таки прояснил.

– Нашли железяку пропавшую! – возвращая наушники и микрофон связисту, сообщил Люлёк. – Без нас с тобой, Вадик, нашли, вёрст за тридцать отсюда… Вертолётчики обнаружили. А вот теперь опять мы потребовались: не могут обойтись без разведки! Приказано ждать «вертушку» здесь. Полетим на место – там и разберёмся во всём. А роту Борька поведёт к дороге. Так что радуйся, старик: Аллах в лице комдива лаптям твоим даёт сегодня передышку, посылает за тобой железную птицу… Слышал анекдот про чукчу: «…железная птиса летит – экспедисыя называеса…» – Люлёк нерадостно хохотнул и направился к сидящему в окружении солдат замполиту – старшему лейтенанту Борису Закатаеву.

Через четверть часа большая часть роты начала спуск вниз. На вершине остались Люлёк с отделением разведчиков да Колков со своими сапёрами – больше Ми-8 в условиях высокогорья не поднимет.

…«Вертушка», поблескивая выпуклыми стеклами, зависла над ними, словно гигантская стрекоза. Лопасти несущего винта бешено молотили разреженный воздух, будто задались целью сдуть людей со скалы.

Борттехник по одному втянул их в салон. Командир вертолёта обернулся в отсек: всё ли в норме? – и, получив утвердительный знак Люлька, сдвинул рукоятку «шаг-газ». Знакомая вершины за иллюминатором быстро поплыла назад, уменьшаясь в размерах.

Колков с деланным безразличием уставился в окно. Летать вертолётами он не любил: постоянная вибрация, уши словно ватой набиты. Опять же, в полёте не покидало назойливое ощущение, что он у кого-то на прицеле… Но к вертолётчикам он питал самое глубокое уважение. Хотя кто их в Афгане не уважает? Разве что «духи»? Да и те за каждого сбитого вертолётчика златые горы сулят… Тоже знак уважения, своеобразный, конечно.

Ободряя себя аргументом, что лучше плохо лететь, чем хорошо карабкаться по скалам, Колков попытался сориентироваться на местности.

Ми-8 скользил над хребтом, окаймляющим ущелье так низко, что казалось, шасси его вот-вот зацепятся за какую-нибудь вершину. Внизу, то появляясь, то исчезая под скалами, юлила дорожная лента. Чёрными скелетами громоздились на обочинах останки сожжённых «наливников» и «бурбухаек» – афганских грузовых фургонов. Чем выше в горы забиралось шоссе, тем чаще среди расстрелянной и подорванной техники попадались танки и БТРы. Но война не обошла стороной и афганские селения, изредка проплывавшие под вертолётом. Разрушенные дувалы, завалившийся минарет, раскуроченные воронками ракет квадраты крестьянских полей, на которых даже в страду не заметно дехкан.

Ещё год назад эта картина заставила бы Колкова содрогнуться. А сейчас… Неужели так ожесточилась душа, что и эти следы войны не воспринимаются, как что-то ужасное?

Вертолёт сделал крен влево и, перевалив через хребет, пошёл на снижение.

– Вот он, наш «Ураган», загорает, смотри! – Люлёк прижался носом к стеклу иллюминатора и стал похож на мальчишку.

Колков уже и сам разглядел сиротливо лежащий на покатом склоне неподалёку от небольшого кишлака объект их поисков – злосчастный «Ураган». Машина застыла колесами вверх, что действительно делало её чем-то напоминающей отпускницу на пляже. Только вот место для отдыха было совсем неудачное: дикие горы вокруг, недружелюбного вида кишлак…

Сделав несколько кругов над поверженной машиной и не заметив ничего подозрительного, приземлились, не выключая двигателя, метрах в ста от «Урагана».

Когда разведчики и сапёры покинули борт, вертолёт, натужно гудя, ушёл в сторону заката, торопясь вернуться на аэродром до темноты.

– Ну что, Вадик, – сказал Люлёк, – теперь твоё слово! Посмотри, что с машиной. Если заминирована, не возись, лучше взорвём! А мы по округе побродим, в деревеньку наведаемся. Может, об экипаже что-то узнаем… На всё у нас с тобой пара часов. А там, пойдём к дороге. «Первый» обещал «броню» послать… Ну, давай трудись! Да смотри там, поосторожней! Я за тебя отвечаю…

– С какой это стати грозу душманов на лирику потянуло? – беззлобно огрызнулся Колков. – Ты лучше за своими суперменами поглядывай, чтобы пальбу без нужды не открывали, а то мы и так своей «вертушкой» всех местных переполошили.

– Ну, пока, – оставив двух автоматчиков для прикрытия сапёров, Люлёк с разведчиками направился к кишлаку по руслу пересохшего арыка.

Колков отправил Кочнева проверить, нет ли мин на склоне вокруг «Урагана», а сам вместе с Мерзликиным направился к кабине, внимательно, словно рентгеном, ощупывая взглядом каждую пядь каменистого грунта. Мерзликин шёл поодаль, таща на плече миноискатель и щуп, от которых среди камней толку мало… Здесь, как пел Высоцкий, надеяться надо только «на зоркость глаза и цепкость рук».

У машины Колков сделал знак ефрейтору остановиться, а сам пошёл к кабине, то и дело останавливаясь и внимательно разглядывая «Ураган». Поверхностный осмотр удивил: несмотря на неестественное положение, машина почти не пострадала – ни пулевых пробоин, ни вмятин, даже остекление кабины в целости и сохранности. Дверцы не деформированы. По всей видимости, их можно без труда открыть. Но делать этого он не стал: минирование дверец – излюбленный приём душманов. Присев возле одной на корточки, Колков удовлетворённо прищёлкнул языком: так и есть – растяжка. Тонкая, как струна, стальная проволочка, прикреплённая изнутри к дверной ручке, другим своим концом пряталась в дальнем углу кабины под кучей ветоши. Что там: мина, фугас? Всё равно. Примитив, грубая работа, рассчитанная на дилетанта. Торопились «духи»: ловушка получилась неудачной. Хотя подрывники моджахедов и так изобретательностью не блещут: ставят мины, словно по заранее полученной инструкции, прямолинейно и однообразно. Если и попадётся какая-то закавыка, считай, наёмники-профессионалы поработали… Но сегодня разминирование его не волнует. Задача прямо противоположная: осмотреть «Ураган» и, убедившись, что машина не разграблена, подготовить к уничтожению!

Подозвав Мерзликина, поставил диагноз:

– Растяжка. Будем взрывать! Тащи ПТМ…

Пока устанавливали противотанковую мину, возвратилась группа Люлька. Разведчики привели с собой старика, вылитого Хоттабыча: седая борода, тюрбан, длинная холщовая рубаха, шаровары. Только туфель с загнутыми носками не хватает – старик был бос.

– Наши герои-разведчики «языка» взяли! – усмехнулся Колков.

– Что с машиной? – не удосужился обидеться Люлёк.

– Цела. Но заминирована: мина или фугас на растяжке. Мы в довесок ПТМ установили… Рванёт, стоит только кому-то в кабину сунуться! Так что готовы хоть сейчас взрывать, хоть «душкам» в подарок оставить. Как прикажете, товарищ начальник…

– Добро! – кивнул Люлёк и наконец-то прореагировал на усмешку Колкова. – Старик, что с нами, – кадр ценный! Местный аксакал. По его словам, он – единственный взрослый мужчина в кишлаке, остальных моджахеды угнали в горы…

– И на кой ляд вы его притащили? – спросил Колков, продолжая разглядывать старого афганца, который стоял невозмутимый, точно идол.

– Он говорит, что слышал пальбу здесь несколько дней назад. И ещё видел, как душманы увели каких-то людей в горы… Уразумел? Старик – свидетель (и, может, единственный) того, что приключилось с «Ураганом». Правильно я понял, золотце? – повернулся Люлёк к одному из разведчиков, таджику по имени Телло.

Солдат заговорил со стариком на своём языке. Каменная маска на лице аксакала дрогнула, и он ответил голосом скрипучим, как несмазанная арба.

– Там выше по склону стреляли чужие люди, – перевёл Телло.

– Что ж, посмотрим…

– А не засада это, Валера?

– Засада – не засада, а лейтенанта с солдатом нам искать! – Люльку и самому не хотелось лезть в горы по одному лишь утверждению незнакомого старика, но задачу надо выполнять: Иванова с водителем, кроме них, разыскивать никто не будет.

– Товарищ капитан, товарищ старший лейтенант! – неожиданно раздался голос Кочнева. – Там, там… – солдат не мог подобрать нужных слов.

– Где там? Да говори же разборчиво, боец, что ты кашу жуешь! – по способности возвращать младшим по званию присутствие духа с Люльком вряд ли кто-то мог сравниться.

– Я нашёл… руку нашёл… человеческую… – сделав несколько судорожных глотательных движений, выдавил сапёр.

– Человеческую?.. А какие ещё бывают? – усмехнулся Люлёк и добавил строго: – Ладно, показывай!

Люлёк и Колков зашагали вслед за Кочневым вверх по склону. Тот, всё ещё путанно, рассказал, что, проверяя по приказу старшего лейтенанта окрестности, обнаружил обрубок чьей-то руки.

Место, на которое привёл их сапер, оказалось небольшой пологой площадкой с вытоптанной травой. Среди мелких камней тускло поблескивали латунные гильзы. Люлёк поднял одну:

– От АКМСа…

Кочнев остановился на краю площадки – здесь.

Офицеры увидели скрюченную кисть, которая, словно живая, притаилась сбоку от рыжего валуна. Палящее солнце сделало уже своё дело: от обрубка исходил тяжёлый запах, вокруг роились мухи.

Люлёк склонился над страшной находкой, финкой перевернул кисть. Между мертвыми пальцами оказалась зажатой какая-то бумага. Люлек осторожно подцепил и извлек её. Разгладил, прочитал вслух: «Вещевой аттестат. Выдан лейтенанту Иванову…» – резко бросил Кочневу, у которого, как у девушки, мелко подрагивали короткие белёсые ресницы:

– Старика – ко мне! Живо!

Когда угловатый солдат убежал, попенял Колкову:

– Рассопливился твой сапёр, тошно смотреть!

– Не обтёрся ещё: второй раз на выходе, – вступился за Кочнева Колков и перевёл разговор на другое: – Думаешь: врёт дед?

– Не знаю… Сам видишь: бой был здесь. И кисть, похоже, Иванова, того самого. Гранатой оторвало… И чего это он аттестат в руке держал? Вот она, житуха! Аттестат сдать вещевикам не успел… А сейчас он ему без надобности.

– Может, рано хоронишь?

– Может, и рано… – согласился Люлёк.

Старик, которого привели Кочнев и Телло, ничего нового не сообщил. На все вопросы капитана, которые старательно переводил таджик, отвечал одно и то же: бой был здесь, потом моджахеды ушли в горы и увели с собой «шурави», – больше он ничего не знает.

Поняв, что большего не добиться, Люлёк поручил Телло охранять старика, а сам разбил отряд на две части: одна, во главе с Колковым, будет обследовать склон горы у подножия; другая, под командой капитана, продолжит поиски ближе к вершине. Встретиться договорились через час возле «Урагана».

…Экипаж машины нашёл Колков. Пробираясь по ложбине, поросшей чахлой травой, он обратил внимание, что земля в одном конце ложбины отличается по цвету. Такое бывает на месте установки мины…

Щупом стал сантиметр за сантиметром проверять подозрительное место. Щуп беспрепятственно уходил вглубь.

Вместе с Кочневым осторожно разгребли землю руками. Когда убрали верхний слой, в нос ударил знакомый сладковатый запах. Солдат отпрянул в сторону. Его вырвало. Дальше Колков работал один. Вскоре неглубокая могила была разрыта…

Сверху, оскалившись, лежал труп черноволосого солдата, под ним тело лейтенанта. С помощью подоспевших разведчиков Колков извлёк из ямы останки погибших и уложил их на плащ-палатку. Тело Иванова было изуродовано взрывом гранаты до неузнаваемости: вместо лица – бесформенное месиво, живот вспорот, правая рука без кисти. От обмундирования уцелели только обрывки защитной рубашки с измазанными кровью и землей лейтенантскими погонами. Водитель Ташмирзоев, напротив, без единой царапины. Если бы не пулевая пробоина в затылке, трудно было бы определить, от чего он погиб.

Тела отнесли к «Урагану» и стали ждать возвращения Люлька. Он появился точно в условленное время. Потный, раздосадованный бесполезным брожением по горам, капитан, осмотрев убитых, стал ещё мрачнее. Зло зыркнул на старика:

– Обмануть хотел «божий одуванчик»! Ну, пеняй на себя… – и уже Колкову: – Пора сниматься. Там, за перевалом, тропа. Я посмотрел, пройти можно до самой дороги. Дело мы сделали: ребят нашли… Ты говоришь, «Ураган» начинил надёжно?

– Нормально… Если от нашей ПТМ «духовский сувенир» сдетонирует, от установки ничего не останется. А что будем со стариком делать?

Люлёк помолчал, что-то обдумывая, потом крикнул переводчику:

– Золотце, деда сюда! – и когда те приблизились, приказал: – Вяжи его!

Солдат замялся, поглядывая на Колкова.

– Что ты задумал, Валера? – спросил старлей.

– Подстраховаться хочу, чтобы нас на обратном пути «бородатые» не продырявили…

– Как подстраховаться?

– Об этом пусть у тебя голова не болит… Старик – моя забота. А ты забирай команду и дуй на перевал. Мы с Телло вас догоним.

– А может, зря? Отпусти старика с миром. Ну, какой он «дух»? – попытался урезонить Колков.

Но Люлька уже «понесло».

– Послушай, Вадик! – ощерился он. – Кто здесь командует: я или ты? Я! Мне и решать, что зря, а что не зря! А ты – делай, что сказано!

Таким Люлька Колков ещё не видел. Он хотел ответить столь же резко, но только покачал головой.

Уже выйдя на тропу, Вадим оглянулся: Люлёк и таджик ремнями привязывали стоящего на коленях старика к дверце «Урагана». Лица аксакала не было видно, но Колкову показалось, что он молится…

…Люлёк и Телло догнали отряд на седловине перевала, когда Колков приказал сделать пятиминутный привал. Люлёк первым подошел к Вадиму и протянул руку:

– Прости, погорячился… Что-то нашло! Понимаешь: одно к одному…

– Понимаю, – сказал Колков, но руки не подал.

Люлёк продолжал:

– Деду я шанс дал, если дёргаться не будет…

Договорить он не успел. Внизу, там, где остался «Ураган», глухо, как новогодняя хлопушка, сработала ПТМ. Почти сразу, сливаясь с первым взрывом, раздался второй, более мощный. Люлёк отвёл глаза:

– Не послушался старик… Что ж, оно и к лучшему. Теперь можно смело докладывать, что «Ураган» уничтожен… Коли, Вадик, дырку для ордена – я сам буду твоего комбата просить, чтоб представил.

…Одолели перевал и спустились к дороге без происшествий. «Броня» – два БТРа лукояновской роты – ждала их в заданном квадрате. Старший бронегруппы – Закатаев обрадовался им, но улыбка сошла, как только увидел, какую ношу они несут.

Пока грузили тела погибших в десантное отделение, Люлёк связался с комдивом, доложил о результатах рейда. Выбрался из люка довольный, сообщил:

– «Батя» всем объявил благодарность. Возвращаемся на базу!

Назад ехали в сумерках. Люлёк с Закатаевым на первом БТРе, Колков – на втором. Ехать рядом с Люльком ему не хотелось…

Из головы у старшего лейтенанта все не шёл старик, казненный у «Урагана». Смерть старого афганца заставила по-иному увидеть, нет, не Люлька, а себя самого. Эта смерть ещё раз напомнила ему первый рейд и давний расстрел животных, такой же бессмысленный и жестокий.

Возможно, Люлёк и прав, не дав старику уйти к своим и тем самым обезопасив отход отряда. Возможно, всё содеянное можно назвать военной необходимостью. Назвать и забыть… Но почему он, Колков, не помешал убийству старика, не остановил Люлька? Неужели оттого, что год назад не решился удержать солдат, стрелявших в беззащитную скотину?..

Колков оглянулся на разведчиков, облепивших броню: кто напряженно вглядывался в темнеющие вокруг горы, кто пытался дремать, прицепившись к поручням брючным ремнём. Колков столкнулся взглядом с Телло. Таджик, сумрачный и нахохленный, как грач, тут же отвернулся. «Тоже переживает, – понял Вадим. – Интересно, что чувствует сейчас Люлёк?»

А Люлёк думал об отпуске, о доме. О том, что хорошо бы уже завтра улететь попутным вертолётом в Кабул…

Очевидно, замечтавшись, он произнёс слово «улететь» вслух, да так громко, что встрепенулся сидящий рядом замполит. Закатаеву всю дорогу не давал покоя один вопрос: как всё-таки очутился «Ураган» по ту сторону гор? И слово, сорвавшееся с уст Люлька, он отнёс к тому, что волновало его.

– Ты, правда, думаешь, что он по воздуху туда перелетел? – перекрикивая рёв движка, спросил он ротного.

– Кто перелетел? – не сразу «включился» Люлёк.

– Ну, «Ураган», этот… Просто мистика какая-то… Мы же вместе весь хребет излазили. Нигде ни прохода, ни перевала. Не могло же его туда ветром занести?

– Ветром-то, конечно, не могло. А вот мне рассказывали, что однажды в Панджшере «духи» танк в горы утащили. Обмотали верёвками, как египтяне глыбу, и вместе с экипажем подняли на скалу.

– И что потом?

– Финал один, – Люлёк кивнул в сторону десантного отделения, – только там и этого не осталось… Сбросили танк в пропасть. Груда металлолома – и всё.

Закатаев недоверчиво переспросил:

– А ты, командир, не заливаешь насчёт танка? Как можно такую махину в горы на верёвках?

Люлёк дёрнул плечом. Не веришь – твоё дело: за что купил, за то и продаю.

Долго ехали молча, а когда скалы, окружавшие дорогу, начали расступаться, открывая плато, похожее на копыто, Люлёк, словно продолжая прерванный разговор, сказал:

– Чужие мы здесь, чужие, комиссар. И людям, и скалам, и ветру даже… Оттого и понять многого не можем. И друг друга перестаём понимать.

Закатаев покосился: что-то непохоже на ротного? Никак голову напекло? А солнце здесь и впрямь – безжалостное. Того и гляди, крыша поедет…

 

На минном поле

(Рассказ чокнутого)

1

«Моё лицо упало на пол…» – чьи это слова? Вроде бы Пастернака…

«И я, подняв его, заплакал!» – этот «шедевр» уж точно не его. Так говорит, подмигивая мне поочередно то левым, то правым глазом, мой лечащий врач Вольдемар Генрихович Попков – маленький, дёрганый, как паяц, человечек.

Попков, кажется, втайне от всех пописывает стишки и мечтает о мировой поэтической славе.

Но я-то ведь – не Пастернак и не Шизик (так окрестили Вольдемара Генриховича его подопечные), и стихи про упавшее на пол лицо писать не собираюсь. Хотя одно видение, навязчивое, как болезнь, заставляет меня снова и снова переживать былое.

Это видение – белое, застывшее лицо моего нечаянного дружка – Сашки Брусова, повернувшееся ко мне за секунду до взрыва. Лицо, которое мгновение спустя срывается вниз, словно гипсовая маска, и разлетается на множество кровавых осколков. И эти частички Сашкиного лица летят в меня, залепляют глаза, нос, рот. Не дают видеть, дышать, жить!

2

Если сумасшествие может начаться с поноса, то моё именно с него и началось.

И даже чуть раньше. В тот самый миг, когда на призывной комиссии чёрт дёрнул меня брякнуть тучному лысеющему майору – нашему райвоенкому, что я горю желанием выполнять интернациональный долг и оказать посильную помощь братскому народу дружественного Афганистана.

Майор насторожился: не подвох ли это? Ведь не 79-й, а 86-й год идёт! О каком «долге» может идти речь, когда «из-за речки» каждый месяц то цинк, то извещение о пропавшем без вести приходят… Зыркнул на меня подозрительно, но ничего не сказал, только на листочке начертил иероглиф, одному ему понятный.

…Попал я служить в роту материального обеспечения мотострелковой бригады, в город Джелалабад – центр провинции Нангархар, что на юго-востоке Афганистана. Субтропики, что-то вроде нашего Сухуми. Солнце в полнеба. Река Кунар, вся в зарослях камыша. Кругом – эвкалипты, сады. Фрукты разные экзотические…

Вот эти самые фрукты и сыграли со мной злую шутку.

Как-то, месяца через три после моего прибытия в РМО, «дедам» взбрело в голову устроить маленький «сабантуй». Чему посвящается это «народное гулянье», нам, молодым, не докладывали. Правда, один «черпак» – «зёма» мой из Челябы, шепнул, что повод есть: командир роты завтра в Союз улетает. Уже и заменщик ему в штаб бригады прибыл. Об этом землячок в свою очередь узнал (по секрету) от телефониста, дежурившего на узле связи, – солдатская почта работает круглосуточно!

Что ж, замена ротного для дембелей – всё равно что красный день календаря – настоящий праздник. Ротный-то у нас – лютый зверь! Никому спуску не давал: ни «чижам», ни «старикам». Уедет капитан, тогда точно «дедушкам» будет лафа: когда ещё новый командир освоится, начнёт гайки закручивать…

Так что причина самая что ни на есть подходящая. Тем более и «кишмишевка» – бражка виноградная – как раз подоспела! Повара её месяц назад на чердаке офицерского модуля во фляге завели (чердак – самое безопасное место)…

Однако бражка бражкой, но к любой выпивке нужна закуска. Давиться унесёнными тайком с продсклада тушёнкой и сгущённым молоком «старикам» опостылело, потому-то решением дембельского совета и был откомандирован отряд «чижей» – молодых солдат для заготовки дынь на бахчу, неподалёку от части. В число «избранных» попал и я.

3

Эх, говорила мама, что воровать – нехорошо! С самого раннего детства наставляла на путь истинный…

Мама у меня правильная. Учитель. Литературу преподаёт. К тому же секретарь школьной парторганизации. Да, да, не историк, как это обычно бывает, а – литератор. Это о чём-нибудь да говорит!

Вот бы она удивилась, если бы узнала, что её «золотой» мальчик, который «Онегина» всего наизусть знает, совершает опустошительные набеги на дехканские бахчи!

А если бы видела, как её сыночек руками грязнее, чем у питекантропа, уплетает за обе щёки расколотые о камни перезревшие дыни – не всё же «дедам» тащить, надо и самим полакомиться, – то тут ей точно стало бы дурно. «Это же негигиенично!»

Ясное дело – негигиенично. Зато как вкусно! И главное – этого маме ни за что не понять – радостно! Оттого, что набег прошёл без потерь, что никто по нам стрельбы не открыл, погоню не устроил, в плен не взял… А то бы «деды» сразу открестились и посчитали бы отцы-командиры твоего, мама, сына перебежчиком… Такое бывало: ушёл один молодой солдат на бахчу и не вернулся… Замполит, недолго думая, депешу настрочил: сбежал, дескать, дезертировал. Короче – изменник Родины!

4

Последствия моего участия в дынном «промысле» проявились через три дня. Деревянный сортир у забора части сделался моим «родимым домом». А так как ходить в отхожее место поодиночке запрещалось (недавно «духи» выкрали из этого сооружения замечтавшегося солдата), то кто-то из однопризывников с АКМСом наперевес вынужден был топтаться у двери сортира на карауле, отпуская по поводу моих «посиделок» язвительные замечания.

А тут ещё подскочила температура: плюнь на лоб – зашипит! Пришлось мне топать в медсанбат.

– Смотри не трепи лишнего, – напутствовали «старики», – и возвращайся поскорей, а то нам дембель задержать могут, если в роте народу хватать не будет…

В медсанбате диагноз поставили: амебиаз. «Амёба», говоря солдатским языком. Желудочно-кишечное заболевание, похлеще дизентерии… Медики побежали в наших палатках санобработку делать. Вот переполох-то поднимут!

Но мне уже совсем не до этого было. Не знаю, как там микробы себя в моём кишечнике чувствовали, а я сам – точно как это самое одноклеточное: никаких мыслей в голове, одно только навязчивое желание…

С этим непреодолимым желанием и попал я в инфекционное отделение местного госпиталя.

Первые недели полторы, пока мне место пониже спины антибиотиками дырявили, провёл я на новом месте, как в тумане. Позже, когда туман начал рассеиваться, а гонки от туалета и обратно стали более редкими, смог я оглядеться и с товарищами по несчастью познакомиться.

Компания в палате (если таковой считать часть хлева, перегороженную фанерными листами) подобралась шумная – человек тридцать солдат и сержантов на ржавых скрипучих кроватях и деревянных топчанах, кому цивилизованных постелей не хватило. И гепатитчики, и тифозники, и только что поступившие и выздоравливающие, и молодые и старые – все вместе, бок о бок. Картина впечатляющая!

5

Ближайшим соседом по топчану оказался рядовой Сашка Брусов, пулемётчик из десантно-штурмовой роты. Сашка поступил в отделение двумя днями раньше меня с инфекционным гепатитом. Был он жёлтый-жёлтый, будто цветущий одуванчик весной. Как поймал свою заразу, он помалкивал. Тем и показался мне интересен. У каждого человека должна быть своя тайна, пусть совсем маленькая…

А вообще-то, парень он оказался неплохой. К тому же начитанный и в музыке современной разбирается – до призыва диск-жокеем работал. И ещё почти земляк: я – из Челябинской области, он – из Свердловской. А земляки на чужбине – словно родственники.

Короче, мало-помалу мы с Сашкой подружились. Когда же он от капельницы, а я от очка оторвались – умудрились в одну медсестричку влюбиться. В Томку, Тамару Козыреву. Она в госпиталь по замене сразу после медучилища, по рекомендации райкома комсомола прибыла.

Так что я, Сашка, Томка, как ни крути, а – классический треугольник. Совсем как в песне, «третий должен уйти»…

Если бы только треугольник… Может, все было бы совсем иначе!

6

События начали развиваться стремительно с того дня, когда мы впервые увидели её.

Томка появилась в дверях нашей палаты, пылая, словно утренняя зорька, в сопровождении Мегеры – сестры-хозяйки Марии Егоровны, женщины лет сорока пяти.

Мегера, топая громче, чем взвод допризывников, вошла в палату первой и таким же деревянным, как её сабо, голосом, не глядя ни на кого, проскрипела:

– Знакомьтесь, товарищи больные: это ваша новая медсестра Тамара Васильевна Козырева, – Мегера скорчила при этом такую мерзкую рожу, как будто ужа проглотила.

Но мне, Брусову да и всем остальным обитателям палаты в тот миг были глубоко безразличны Мегерины ужимки. Палата в свои тридцать пар глаз зачарованно уставилась на хрупкую светловолосую девушку, одновременно любуясь, мечтая и надеясь…

Томка, почувствовав всю гамму желаний и надежд, закипевших в нашем коллективном мужском взгляде, зарделась ещё больше и сделалась от этого такой милой, что в груди у меня что-то оборвалось и заныло мучительно и сладко.

– А целоваться при знакомстве будем? – по диск-жокейской привычке подлил масла в огонь Сашка Брусов.

– С капельницей целуйся! – отрезала Мегера. – Всех касается: чтобы ничего такого себе не позволяли! Если не хотите завтра же в своей части оказаться… вместе со своим поносом.

Стуча сабо, Мария Егоровна удалилась. Козырева, не зная как загладить неловкость, собралась последовать за ней, когда не у Брусова, утихомиренного отповедью Мегеры, а у меня сам собой вырвался вопрос:

– Так как насчет поцелуя, Тамара Васильевна?

Девушка повернулась в мою сторону, попыталась нахмуриться, но вдруг улыбнулась не мне, а всем сразу:

– Вы быстрее выздоравливайте, ребята, тогда и поцелуемся…

– Ну ты даешь, Марат, – с завистью протянул Брусов, как только затворилась дверь за Козыревой. – На ходу подмётки рвёшь!

– А ты что, уже ревнуешь? – отпарировал я. Сашка ничего не ответил, отвернулся к стене и засопел, делая вид, что спит. Обиделся… А за что?

7

Во второй половине того же дня, ближе к вечеру, когда «дипломатические» отношения с Брусовым были восстановлены, мы решили прогуляться.

А поскольку прогулки инфекционникам разрешены только до туалета и обратно, дабы не разносить заразу по территории госпиталя (как будто один-единственный сортир на всех – не лучший инкубатор для заразы!), по этому привычному маршруту мы и отправились.

Двигались медленно, не столько от слабости в ногах, сколько от желания подольше продлить пребывание вне палаты. Стены нашей «камеры» ничего, кроме чёрной тоски, не вызывали.

Пройдя по длинному, как тоннель на Саланге, коридору, мы направились к входной двери, ведущей на госпитальный двор, и тут из-за поворота, наперерез нам, стрелой вылетела наша новая сестричка – Тамара Васильевна, и, не глядя по сторонам, юркнула в дверь с табличкой «Ординаторская», словно от кого-то спасалась бегством…

– Тут выбегает санитарка, звать Тамарка, и говорит: «Давай, перевяжу…» – проводив девушку ласковым взглядом, нараспев продекламировал Брусов.

– И в санитарную машину «студебеккер» давай с собою рядом положу, – стараясь попасть ему в тон, допел я.

Мы переглянулись и покатились со смеху.

– Что вы ржёте, как жеребцы в стойле? – низкий, властный голос бесцеремонно оборвал наше веселье.

Мы обернулись.

Перед нами, уперев руки в бока, возвышаясь, как скала, стоял неизвестно откуда взявшийся начальник госпитальной аптеки – прапорщик Перегудов, личность необъятная и непознанная, как туманность Андромеды. Он разглядывал нас с высоты своих метр девяноста с изумлением Гулливера, попавшего в страну лилипутов, монотонно размалывая челюстями жвачку… Мы с Брусовым переглянулись. Если мы – «жеребцы», то он – вылитый племенной бык, только что копытом землю не роет! Встретишь такого в тёмном переулке – инфаркт обеспечен!

Прапорщик между тем голосом заботливого наставника молодёжи продолжал:

– Гогот ваш, товарищи солдаты, совершенно неуместен. Тут – медицинское учреждение, а не бордель какой-нито. И вести себя находящимся на излечении военнослужащим подобает надлежащим образом! Ферштейн? – и, продолжая жевать, задал вдруг непонятный вопрос: – Вы никого не видали?

Я кивнул, а Сашка отрицательно покачал головой, но вслух сказали одно и то же:

– Никак нет, товарищ прапорщик, никого!

– Т-э-к! – Перегудов недоверчиво покрутил головой, обошёл нас вокруг, как будто тот, кого он искал, мог прятаться за нашими спинами, – значит, никого? Ну-ну…

По-утиному тяжело переваливаясь с ноги на ногу, прапор направился в сторону пищеблока, оставив нас в недоумении: «О чём это он?»

8

Сашка первым вышел из оцепенения:

– Братан, а кусяра-то – того… – указательный палец Брусова совершил у виска штопорообразное движение, – тебе так не показалось?

– Погоди-ка, – у меня зародилась какая-то неясная догадка.

Стараясь не шуметь, я приблизился к двери ординаторской и припал ухом к замочной скважине – ничего не услышал. Тихонько приоткрыл дверь.

В комнате был полумрак из-за полуопущенных штор светомаскировки. Помещение освещалось небольшой настольной лампой, стоящей на тумбочке в углу. После яркого коридорного света я не сразу разглядел, где Томка.

Она сиротливо сидела на краешке табурета, опершись локтями о подоконник, спиной к двери. Мне показалось, что плечи её вздрагивали. Это при температуре-то больше тридцати в тени…

В это мгновение Сашка, горя желанием узнать, что же я такого интересного узрел, подтолкнул сзади. Мы ввалились в ординаторскую.

Томка испуганно обернулась. Свет от лампы упал на её лицо с покрасневшими, как от порыва «афганца», глазами и тёмными дорожками туши на щеках. Так и есть – плакала!

– Тамара Васильевна, что случилось? Кто вас обидел?

– Ой, мальчики… – девушка закрыла лицо руками, – зачем же он так?..

А кто «он» и что «зачем» – попробуй догадайся! Сколько-то времени прошло, пока Томка смогла успокоиться. Девушка то краснела, то снова начинала плакать. А утешители из нас оказались неважные.

И всё-таки из отрывочных фраз, которые Козырева выдавила из себя, кое-что прояснить удалось.

Например, что «он» – это Перегудов. Он предложил сегодня Козыревой спать с ним за чеки. За очень много чеков… И даже не предложил, а потребовал! Иначе, стращал, жизни здесь не будет. Отправят назад как не оправдавшую доверия партии и правительства и ещё по месту жительства сообщат… Предупредил, чтобы начальству госпитальному не жаловалась – у него, мол, у Перегудова, все на крючке, все повязаны! Так что или к Перегудову в постель, или…

– Ну, что вы, Тамара Васильевна… Не плачьте! Мы с Маратом что-нибудь придумаем… Мы этого «куска» от вас отвадим, – Брусов посмотрел на меня, словно ища поддержки. – Найдём способ!

Я только головой кивнул, мол, конечно, найдём.

9

Еще д'Артаньян считал, что лучший способ понравиться женщине – это спасти её от беды.

В нашей ситуации всё было налицо: девушка, которой мы с Сашкой мечтали приглянуться, беда, грозившая ей, обращение к нам за помощью… Только одно оставалось неясным, как мы, простые солдаты, могли помочь Томке в такой неординарной ситуации?

На «гражданке» всё было бы проще – набили бы Перегудову рожу, невзирая на его габариты и комплекцию (уж мы бы постарались!)… А здесь как поступить? Он – какой-никакой, а прапорщик, старший по званию и на территории госпиталя для нас – начальник. Тут и под трибунал влететь в два счёта можно…

Уединившись в сортире, послужившем для нас этаким «домиком в Филях», мы перебирали все возможные и невозможные варианты мести Перегудову, и здесь нам неожиданно повезло. По крайней мере, тогда мне так хотелось в это верить…

В поисках чистого клочка бумаги, необходимой для завершения туалетного действа, я обнаружил среди валяющихся на полу газетных обрывков записную книжку. Не успел рассмотреть её, как на дорожке, ведущей к сортиру, раздались тяжёлые шаги. Сашка предусмотрительно умолк, а я, скорее интуитивно, чем осознанно, сунул найденную вещицу в карман халата. Тут скрипучая дверь туалета распахнулась и на пороге возник предмет наших споров – прапорщик Перегудов, собственной персоной.

Ни слова не говоря, он «водоплавающей» походкой проследовал вдоль деревянного помоста, на котором мы с Брусовым застыли в позе Швейка при встрече с австрийским генералом, и стал что-то высматривать среди бумажных обрывков. Не найдя того, что искал, не мигая, уставился на нас:

– Где книжка?

– Какая? – вытаращился Сашка.

Я, не надеясь на свое актёрское дарование, промолчал.

– Какая, какая?.. Записная… Такая маленькая, в зелёном переплёте, – кажется, поверил Брусову прапор, – значит, не находили?

– Нет.

– Если найдёте, сразу тащите ко мне.

– Конечно, товарищ прапорщик, мы, если найдём, сразу же, – Сашка начал основательно входить в роль деревенского увальня, у которого что в уме, то и на языке, – и пацанам всем накажем, чтобы пошукали…

– Давай, как тебя?..

– Рядовой Брусов.

– Давай, Брусов, дерзай! Если найдёшь книжку, отблагодарю… Получишь от меня подарок. Ферштейн? – потом перевёл цепкий, словно репей, взгляд на меня. – И дружку твоему «кусок» отвалю… Как фамилия?

– Шамиев, – за меня ответил Сашка.

– А что, он сам говорить не умеет?

– Умеет, просто молчаливый от природы, – снова выручил Брусов.

– Молчаливый – это хорошо. Я люблю молчаливых, – во взгляде прапорщика промелькнуло что-то похожее на одобрение. – В общем, постарайтесь, землячки, в долгу не останусь.

Дверь за Перегудовым громыхнула, как ружейный салют в память о почившем в бозе.

– Слушай, о какой книжке этот козёл распекался? – смачно сплюнув вслед прапору, спросил Сашка.

Я без слов протянул ему свою находку – маленькую записную книжку в зелёном кожаном переплёте.

10

Думал ли я когда-нибудь, что получу удовольствие, просматривая чужую записную книжку? Про «удовольствие» – это я, конечно, загнул, как говорят поэты – гиперболизировал, но что-то похожее на чувство удовлетворения после просмотра записей нашего врага испытал.

Поначалу, листая книжку, мы с Сашкой понять не могли, отчего так переполошился прапор, потеряв её. Ничего примечательного обнаруженные там записи вроде бы не содержали. Несколько похабных самодеятельных шлягеров, бывших в ходу и среди нашего брата. «Сказ о русском Иване, служившем в Афгане» или «Песня о приключениях Бабы-Яги»… Потом следовали какие-то адреса с обширной географией: Москва, Питер, Воронеж, Красноярск… Затем несколько пустых страниц… А последние листочки книжки просто испещрены какими-то цифрами, инициалами…

Сашка закрыл книжку и разочарованно протянул мне:

– И чего затеяли мы спектакль? Ничего тут нет!

– Погоди, – удержал я его, – может, это шифр!

– Ну вот, начитался детективов: везде шифры мерещатся.

Я раскрыл книжку на последней страничке:

– Сам посмотри: вот два столбца, а вверху – «Пр» и «Рас». Это же «Приход – расход»! А ниже – прописные буквы – инициалы: «М.Е. – 400 ч.», «Хаб. – 2000 аф.» и даты с апреля прошлого года по сентябрь нынешнего… Шифр – не шифр, но что-то похожее на амбарную книгу!

– Ну и что нам, мистер Шерлок Холмс, с этих «приходов и расходов», если мы все эти буквы и цифры расшифровать не сумеем? «Ч.», предположим, чеки, «аф.» – афгани… Но кому они и за что?

– Да как ты не поймёшь, Саня, нам с тобой и не надо знать, кому и за что они предназначались! Тут важно другое: если «кусок» так мечется из-за книжки, значит, что-то в ней такое заключено… Вот мне и кажется, что цифры эти как раз то самое и есть! Ферштейн? – передразнил я Перегудова.

Но Брусов уже и сам зачарованно уставился на столбцы цифр.

– Давай возьмём прапора на понт: письмо ему анонимное накалякаем и в аптеку подбросим с требованием, так, мол, и так, если ты кобелиные замашки не бросишь, то сокровище потерянное попадёт…

– В руки «внука Дзержинского»… – весело блеснул глазами Сашка.

«Внук Дзержинского» – кличка гарнизонного особиста майора Феликса Скворцова, личности, невзирая на таинственность профессии, очень популярной в солдатской среде. Длинный, сухопарый «контрик» был похож на своего далёкого тёзку не только внешне, но и характером. Такой же принципиальный и бескомпромиссный. Словом, «железный Феликс» он и есть – рыцарь революции. Помимо прочего, о геройских делах Скворцова ходили по бригаде настоящие легенды.

Рассказывали, что однажды майор с разведгруппой чуть не взял в плен самого Ахмад-шаха. Сумел захватить его любимого телохранителя. Хозяин Панджшера за своего нукера огромный выкуп обещал, предлагал Скворцову сытую жизнь за кордоном, а тот не купился… Такие люди, похоже, вообще, не покупаются. Так что Сашка прав: одно упоминание о «внуке Дзержинского» будет для Перегудова, как удар серпом по… Вжик, и – никакого потомства!

В тот же вечер, устроившись на моём топчане (благо он расположен в углу палаты, подальше от чужих глаз), мы написали печатными буквами на четвертинке мятого тетрадного листа наше послание Перегудову.

Этот шедевр эпистолярного жанра подсунули под обитую железом дверь аптеки.

Теперь оставалось только «лечь на грунт», как подводной лодке после пуска торпеды, и ждать последствий содеянного.

11

Ждать пришлось недолго.

На следующее утро, спустя час после обхода, в палату притопала Мегера. Оглядев всю братию, навела окуляры очков на нас с Сашкой:

– Брусов, Шамиев, подите сюда!

Мы неохотно приблизились.

– До обеда поступаете в распоряжение начальника аптеки. Задачу он сам вам поставит.

«Вот оно, начинается», – я покосился на Брусова. Тот даже виду не подал, что случилось что-то необычное.

И действительно, что тут необычного? У нас выздоравливающие каждый день на какие-нибудь работы назначаются, в том числе и в распоряжение начальника аптеки, который, как всем известно, ещё и нештатный комендант госпиталя. Так что повода для беспокойства вроде бы нет…

Прапорщик встретил нас в проёме аптечной двери. Маленькие глаза из-под нависших бровей прожигали, словно два лазера.

– Не нашли книжку? – вместо ответа на наше приветствие спросил он.

– Никак нет, – настала моя очередь отвечать: Сашка будто язык проглотил.

– Тэк-с, жаль, а могли бы… – глаза Перегудова сделались ледяными. – Ладно, есть для вас другая задача. Будете наводить порядок на территории… Сейчас возьмёте грабли, и до обеда чтобы вся земля вокруг забора на два метра была очищена от всякого хлама. Ждём комиссию из Кабула… Исполнение проверю лично. Ферштейн? Начнёте со стороны «зелёнки»… – прапорщик повернулся к нам спиной, давая понять, что других «цэу» не будет.

Мы поплелись за хозинвентарем, так и не разобрав: догадывается ли Перегудов, кто скрывается за подписью: «Доброжелатель»?

12

Любое дело начинается с перекура.

Мы решили традицию не нарушать.

Перелезли через забор, дыры в котором были заделаны бронелистами различной конфигурации, отчего он был похож на джинсы хиппи. Присели под огромным чинаром. Его лопухообразные листья порыжели, скукожились, но всё-таки служили защитой от неистового, непримиримого, словно моджахед, светила.

Денёк выдался жаркий: градусов тридцать пять в тени. На белёсом, выцветшем, как и всё вокруг, небе хозяйничало солнце. В «зелёнке» без умолку трещали птицы. Я заметил одну из них, чем-то напоминающую нашу сороку, только с более яркой, причудливой раскраской. Загляделся…

Сашка, раскурив бычок импортной сигареты, сказал:

– Давно хотел тебе рассказать, как здесь очутился…

Я не был настроен на откровенья:

– Может, не стоит?..

– Нет, ты послушай, в другой раз не смогу…

– Ну и как?

– Позорно, братан… – Сашка жадно затянулся, закашлялся. Спросил: – Слышал про уринотерапию?

– Это что-то с мочой связано?

– С ней самой… Только я эту терапию на себе испытал…

– Не понял!

– Что тут не понять… Заболел у нас в роте гепатитом один пацан, однопризывник мой. Меня замполит отрядил в медсанбат попроведать его, передать «бакшиш» от роты. Пришёл, а он мне через форточку говорит, хватит тебе, дураку, по горам шастать, мишенью для «духовских» буров быть… Смотри, мол, на умных людей: они себе места поспокойнее находят! А хочешь, я тебе болячку наподобие моей устрою? Не за так, конечно… Гони «бабки» – и комар носа не подточит!..

– Что он, волшебник?

– Я ему тогда то же самое и вылепил. А он – сматерился и стакан мне пустой показывает: «Я сюда отолью, а ты – выпей! И всё будет чики-чики: пожелтеешь в три дня… Только деньги вперёд!»

– Так ведь противно…

– Понятно, не пепси-кола! Но вольному – воля: не выпьешь – завтра в рейд, и может быть, в последний… В общем, решился я… «Бабок» у меня не было в наличии. Приволок корешу свою заначку – «Шарп» гонконговский. Я его у одного дукандора конфисковал именем революции… Торговец был жирный, противный, как в листовках изображают… Явный пособник Хекматияра… Не обеднеет с одного «Шарпа», буржуй проклятый. А солдату – радость! Через ту же форточку произвели натуральный обмен: маг на стакан урины. Зажмурился я и махом эту гадость в себя опрокинул… Ну, а дальше сам видел: не обманул пацан. Через несколько дней уже мог петь песню китайских парашютистов: «Лица жёлтые над городом кружатся!» Зато сорок суток в стационаре: ни гор тебе, ни «зелёнки»… Осуждаешь?

Сашка умолк. «Бычок» обжигал ему пальцы, но он, казалось, не замечает этого.

История меня покоробила. Но я не осуждал Брусова: каждый живёт, как может, как умеет, как совесть позволяет…

Так и сказал ему тогда, ещё не зная, что этот разговор у нас последний.

Сашка затушил «чинарик» о камень. Мы поднялись и пошли вдоль забора в сторону «зелёнки», собирая в кучи металлический, бумажный и прочий хлам, попадавшийся по дороге. Ни о чём больше не заговаривали: ни о наших болячках, ни о Перегудове, ни о Томке…

Когда до первых зарослей осталось каких-нибудь тридцать шагов, Сашка, идущий впереди, неожиданно остановился. Повернулся ко мне, хотел что-то сказать. Потом махнул, дескать, не стоит, нагнулся и поднял лист ржавого железа, лежащий между нами. И когда он оторвал его от земли, что-то со страшным грохотом вырвалось из-под этого листа, ослепляя, круша, корёжа.

Словно в замедленном кино, я увидел, как тело Сашки неестественно надломилось, а лицо его, сметённое, сорвалось со своего привычного места и стало падать вниз, разлетаясь на множество кровавых частиц. И эти частички Сашкиного лица, ещё теплой, живой его плоти, брызнули в меня, залепили глаза, нос, рот. И тут же грубая сила подняла меня, ударила, и солнечный свет померк.

13

Сколько я был в беспамятстве, сказать трудно. Жизнь вернулась ко мне глухими голосами, прорывающимися в сознание, словно через пуховую перину:

– Ты посмотри: парень в бронежилете родился! Дружка – в клочья, а на нём ни царапины. Только о стену взрывной волной шарахнуло…

– Офигеть можно… Надо же на минное поле с граблями залезть! Чокнутые какие-то…

Я с трудом открыл глаза. Все поплыло передо мной, совсем как в восьмом классе, когда впервые выпил вина. В ушах – шум, похожий на стрекотание цикад тёплой ночью. Руки и ноги будто из ваты…

На фоне ускользающего неба возникли две головы в «афганках».

– Кажется, очухался, – донеслось до меня. И я снова провалился в темноту.

Окончательно пришёл в себя я уже на госпитальной кровати. Не на топчане, а на настоящей койке с панцирной сеткой. Её моё тело ощущало каждой клеткой. В комнате, где я находился, было сумеречно. Я несколько раз моргнул, но так и не понял: то ли на самом деле вечер, то ли у меня в глазах темно. Кто-то наклонился надо мной:

– Ну, вот и хорошо, Маратик, теперь всё будет хорошо…

– Томка, Тамара Васильевна, – узнав, произнёс я первые в своей новой жизни слова.

– Маратик, ты не говори, тебе пока нельзя. Лежи спокойно, милый, – Томка неожиданно всхлипнула.

Я всё-таки был ещё не в себе: даже Томкино «милый» на меня впечатления не произвело.

– Где Сашка, что с ним?

Томка долго молчала, потом заговорила, как говорят с ребёнком, желая его успокоить:

– Ты не волнуйся, пожалуйста, Сашу увезли…

– Куда увезли? – я снова ощутил на губах вкус Сашкиной крови.

– В Кабул… Тут в госпитале такой переполох из-за вашего подрыва поднялся. Начальства понаехало разбираться, как вы на минном поле очутились…

– Сашка жив?

Козырева не отвечала.

– Значит, нет… – я попытался встать.

– Тебе нельзя, – удержала она.

– Где мой халат? Посмотрите, в кармане книжка должна быть. В зелёном переплёте…

– Ничего нет, Маратик… А зачем тебе книжка? Домой хочешь написать? Так ты адрес скажи, я могу…

«Ничего ты не знаешь… Да, жизнь Сашки и моя собственная – цена этой книжки!» – подумал я и сказал:

– Тамара Васильевна, узнайте у тех пацанов, что нас нашли, где книжка? Она очень важна для меня…

– Конечно, узнаю. Я ведь уже со всеми успела познакомиться. Принесли тебя два солдата из роты охраны, сейчас их найду, – поправив моё одеяло, Томка бесшумно выскользнула из палаты. Я решил обязательно дождаться её возвращения, но уснул.

…В эту ночь впервые меня мучил кошмар.

Снился мне Сашка Брусов в белой длинной рубахе, со стаканом гепатитной мочи в одной руке и куском ржавого железного листа – в другой (так самодержцы носят скипетр и державу). Идёт он босым по зелёному лугу, а на пути не одуванчики, а мины противопехотные растут на коротких стебельках. Сашка ступает на них, они взрываются беззвучно и нестрашно. Рубаха у него – всё краснее и краснее, кровью пропитывается, а он – ничего не замечает, торопится мне что-то сказать. Слов я не слышу, но по губам разбираю – спрашивает он: «Как же это так случилось, что не тебя, а меня убило? Что же я теперь своей матери скажу? Я ведь у неё единственный…»

14

Проснулся я в липком поту, когда солнце было уже высоко. Открыл глаза – рядом Томка. Только теперь, при свете, разглядел, что ей совсем не так весело, как она хочет, чтобы казалось мне.

– Доброе утро, Тамара Васильевна.

– Здравствуй, Маратик!

– Вы поговорили с ребятами?.. – мне не терпелось узнать о записной книжке.

– Говорила…

– Так, где она?

– У начальника аптеки…

– У Перегудова?! – я, наверное, изменился в лице, и Томка это заметила:

– Ребята рассказали, когда тебя несли в палату, он остановил их в коридоре и стал рыться в твоих карманах. Забрал записную книжку. Всё бормотал что-то про «полный порядок»…

Она ещё что-то говорила про Перегудова, но я уже не слушал её. Кровь прилила к голове:

– Я убью его!

– Что ты, Маратик, это же трибунал!

– Он, «кусок» вонючий, нас на мины… А ему – «полный порядок»… – я задыхался от обиды и ненависти. «Я должен отплатить ему за всё!» – эта мысль овладела мной.

Отстранив Томку, я уселся на кровати. Комната закружилась перед глазами. Усилием воли заставил стены остановиться, а пол и потолок – занять свои привычные места. Опершись на спинку кровати, встал, накинул халат, сделал несколько шагов к двери – ноги меня слушались, а лёгкое головокружение и тошнота – пустяк!

Не обращая внимания на Томкины уговоры, я распахнул дверь ординаторской (именно её превратили для меня в импровизированную палату – надо же какая честь!) и вышел в коридор.

Держась рукой за стену, направился к аптеке, ещё не зная, как буду приводить в исполнение свой приговор. Знал только, что сделаю это, чего бы мне это ни стоило…

Дверь аптеки оказалась закрытой и опечатанной.

– Шамиев, ты почему не в постели? – остановилась, подозрительно взирая на меня, проходившая мимо Мегера. В руках она держала никелированную посудину для кипячения хирургических инструментов.

– Прапорщика Перегудова ищу – лекарства получить надо, – соврал я.

– Он у начальника госпиталя. Так что нечего здесь торчать, отправляйся немедленно в палату. Лекарство принесёт сестра, – Мегера повернулась, чтобы уйти.

Тут, изловчась, я вырвал у неё никелированную шкатулку и рванулся по коридору к кабинету начальника госпиталя. Ноги дрожали, меня швыряло из стороны в сторону, как молодого матроса во время шторма, и всё же мне удалось оторваться от ошарашенной Мегеры. Я уже одолел половину коридора, когда за спиной раздался её дикий вопль и слоновий топот ног.

«Фига с два! Теперь не догонишь!» – я на ходу снял крышку со шкатулки. Удача! Острый, как бритва, скальпель в моих руках! Только бы не промахнуться, с первого удара достать ненавистного прапора…

С Перегудовым я столкнулся на пороге кабинета.

Всё остальное помню, как в бреду.

Увидев у меня в руке скальпель, прапорщик на какое-то мгновение остолбенел и с неожиданным проворством метнулся назад, опередив мой бросок, захлопнул за собой дверь.

Я рванул дверную ручку и вырвал её с «мясом». Крепёжные шурупы полетели в разные стороны. Тогда, рыча, матерясь, плача от ярости, я набросился на обитую дерматином дверь, скальпелем нанося ей колющие и резаные раны…

Кто-то повис у меня на плечах, на руках. На голову накинули шерстяное одеяло, сбили с ног. Обессиленный и полузадохнувшийся, я провалился в чёрную яму беспамятства.

15

Через два дня меня переправили в Союз в сопровождении офицера и двух дюжих солдат (чтобы не брыкался).

Перед самым отлётом ещё раз довелось увидеться с Томкой. Она пробралась ко мне, в охраняемую теперь палату, буквально на минуту. Томка сказала, что начальник госпиталя принял решение отправить меня на обследование в психушку. Инспектор из Кабула это одобрил. А Томка уверена, что такое обследование придумали нарочно, и будет писать обо всём, что у нас произошло, министру обороны или даже Генеральному секретарю… А ещё шепнула она, чтобы я не падал духом и надеялся, а когда у неё подписка закончится – сразу меня найдёт…

Что я мог ей ответить, привязанный простынями к своей кровати?

…Первым человеком, встретившим меня в моей новой тюрьме, был Попков. Пошептавшись с сопровождающим офицером и полистав привезённые им бумаги, он стремительно приблизился ко мне и, по-птичьи моргая широко посаженными глазами, уставился в мою переносицу, как будто там заключались ответы на все волнующие его вопросы.

Я несколько минут терпеливо сносил этот взгляд, потом – не удержался и захохотал, в свою очередь подмигнув Вольдемару Генриховичу сначала левым, а затем правым глазом.

Попков удовлетворённо потёр одну о другую маленькие аккуратные ладошки и прописал мне курс каких-то болючих уколов.

После них я если и не тронулся умом, то внешне стал мало чем отличаться от пациентов шизика: днём бродил, как тень, по серым коридорам или такому же серому двору, а ночью не находил себе места от череды кошмаров и бессонниц. В психушке своё дело знают!

За одно спасибо Попкову: разрешил свидания с мамой…

Господи, как она постарела за год!

Но держится мама молодцом! Ещё и меня утешает. О моей истории она узнала из Томкиного письма (как она так быстро адрес мой разыскала?), и вообще, Томка маме понравилась. Они даже подружиться по переписке успели. Да так, что Козырева маме поведала такое, о чём я знать не знал (хотя когда и узнавать-то было). Оказывается, Томка круглая сирота, в медучилище после детдома поступила. И в Афганистан завербовалась потому, что податься было некуда…

А вот теперь у мамы с Томкой общая цель – меня на волю вызволить!

16

…Скоро год, как я очутился здесь, в этих коридорах с зарешеченными окнами и звуконепроницаемыми стенами.

Тусклая череда дней: вчера, сегодня, завтра – одно и то же. Душеспасительные беседы с Попковым, прогулки по тесному двору с товарищами по несчастью. На одной из таких прогулок я столкнулся с парнем, тоже «из-за речки», москвичом по кличке Кришна. Мне с ним Попков подружиться посоветовал, мол, веселей будет на пару… Сюда Кришна попал потому, что в рейдах (он служил в горно-пехотном батальоне) отказывался стрелять в «духов». Весь боезапас назад приносил, весь до единого патрона. Замполит беседовал, убеждал. Врачи занимались, в конце концов отправили в психлечебницу… Почти моя история.

Но то ли поиздевался надо мной Вольдемар Генрихович, то ли эксперимент психологический проводил, только кришнаит этот оказался и впрямь не в своём уме…

Я пытался про Афган его расспросить, а он всё про карму да про тела астральные бормочет. Так и не нашли общего языка.

И всё-таки самым страшным днём был тот, когда я действительно чуть не сорвался с «шестерёнок». В очередной раз, навещая меня, мама о Томкиной судьбе проговорилась…

Самолет, на котором она летела в Союз, «духи» «Стингером» сбили, уже на подлёте к границе… Маме сообщили об этом потому, что у Козыревой, кроме её адреса, других не оказалось: посчитали родственницей, наверное…

После этого дня меня снова посадили «на иглу»… Маме свидания со мной запретили. Короче, полная изоляция!

И всё же я ещё жив. Жив, потому что надеюсь на лучшее. Так ведь говорила Томка при нашем прощании. И потом, тот же Попков однажды заикнулся, что политических уже из психушек выпускают. Может, и до нас, «афганцев», доберутся?

Должно же когда-то это сумасшествие закончиться.

 

Афганский детектив

1

– Знаешь, как в Афгане Героями становились? Не те, которые «посмертно», а счастливчики, умудрившиеся в живых остаться?..

– Вообще-то, знаю… Подвиг совершил… В «дивизионке» про тебя заметочку тиснули. А лучше того – в «Правде» или в «Красной звезде»… С командирами имеешь отношения добрые: где не надо не перечил, где надо – поддакнул… И ещё особисты компроматом на тебя не располагают, хотя всю родословную до десятого колена перевернули. Не дай бог на биографии будущего Героя какое-нибудь пятнышко обнаружится! А потом, необязательно и подвиг какой-то особенный совершать… Тут главное, чтобы время твоё подоспело, волна покатила! У кадровиков ведь разнарядка на Героев существовала: этот должен быть из замполитов, тот – из солдат. И чтоб обязательно выходец из крестьян или из рабочих… Потом, национальность непоследнюю роль играла. Надо ведь, чтобы все братские народы Советского Союза в списке награждённых представлены были…

– Ну, а как быть, если всё соблюдено: и заслуг – под завязку, впору, как генсеку бровастому, звёзды в два ряда вешать, и из пресловутых рабочих выйти сподобился и по крови – сущий интернационал?

– Тогда жди Указ Президиума да дырку для звёздочки сверли…

– Как бы не так!

– А что это ты разговор о Героях завёл? Кого в виду имеешь?

– Да, себя, родимый! Я же, когда во второй заход в Афгане полком командовал, к Звезде Героя представлен был… В Москву документы ушли… А Героя так и не получил…

– Что же помешало?

– Пулька, пулечка одна… Та самая, про которую в песне поётся. Помнишь, «девять граммов, сердце, постой, не зови…». А вообще-то, тёмная это история. Целый детектив.

2

Пулю обнаружил замполит полка майор Русаков, только что прибывший в часть по замене. Точней, не обнаружил, а она просто свалилась ему на голову. Откуда? С потолка, конечно. Точней, из щели на стыке потолка и стены.

Пуля была обыкновенная, от ПМа. Русаков таких за офицерскую жизнь видел и не сосчитать. Только вот у этой пули головка была чуть деформирована, очевидно, от удара. «Надеюсь, не о мой чердак», – разглядывая находку, иронично подумал он. Хотя пуля, надо заметить, и впрямь довольно больно саданула его по макушке.

В происшествии виновата была нелюбовь Русакова к жёлтому цвету. В первый же день своего пребывания в новой должности он занялся переоборудованием модуля, служившего ему и рабочим кабинетом, и местом для отдыха. Хотя о каком отдыхе можно вести речь, если стены такого ядовито-жёлтого цвета? Обои – новые, очевидно, незадолго до его приезда наклеены. Но цвет…

«Боже правый, – всуе помянул Господа Русаков. – Да в таком бунгало не то что за два года – за неделю можно на стены полезть… Настоящая палата № 6! Нет, надо немедленно ободрать эту гадость! Лучше уж зампотылу за другие обои выставить энзэшную бутылку водки…»

Заместитель командира полка по тылу подполковник Копырин от пол-литра отказался – новые обои выдал за «так», в знак будущей дружбы.

Не став дожидаться киномеханика и водителя клубной машины, вызванных на подмогу, Русаков засучил рукава «афганки». Первые полосы обоев поддались легко, очевидно, клеились наспех и солдатскими руками.

За ними открылись прежние обои голубоватые в мелкий сиреневый цветочек. «Очень даже симпатичные. Зачем было их менять?» – подумал замполит.

Насвистывая бравурный мотив, он потянул на себя очередную полосу обоев. Вот тут и состоялось уже упомянутое знакомство с пистолетной пулей.

И ещё. Сорванная полоса открыла большое пятно бурого цвета, распятое на стене на уровне человеческого роста и протянувшее безобразные отростки до самого пола. Это пятно пытались соскрести – в нескольких местах доскреблись до деревянного щита, – будто какой-то неумелый хирург попытался отсечь щупальца метастаз и спасти изувеченную стену.

«Похоже на кровь», – машинально крутя пулю в руках, подумал Русаков, ещё не зная, как отнестись к своему открытию.

Из утреннего разговора с командиром полка он знал, что прежнему владельцу этого модуля не повезло: погиб от шальной пули, срикошетившей во время салюта, посвященного дню Саурской революции. Как могла пуля срикошетить от неба, ведь салютуют обычно на открытом воздухе, почему эта пуля угодила в голову именно замполиту, Русаков не понял, а спросить постеснялся, не желая выглядеть ни чрезмерно непонятливым, ни сверх меры любопытным.

Сейчас он досадовал на себя за ложную скромность, ибо детали разговора, всплывшие в памяти, придавали обнаруженному пятну новый смысл. Не специально ли заклеено бурое пятно от постороннего взгляда? Не пытался ли кто-то таким образом скрыть истинные обстоятельства гибели прежнего замполита?

Беседа с подошедшими на помощь солдатами ничего не прояснила. Она только ещё больше утвердила Русакова в подозрении, что со смертью его предшественника не всё чисто.

Рядовой и ефрейтор из клубной машины, по солдатским меркам, люди к начальству приближённые, об обстоятельствах гибели бывшего заместителя командира полка по политчасти подполковника Тюнькина знали не больше официальной версии: случайный рикошет во время вечернего салюта. Откуда в комнате-кабинете Тюнькина это пятно на стене, ничего сказать не могли, хотя жёлтые обои наклеивали именно они. И ещё Русаков узнал от солдат, что Тюнькин был человеком добрым, душевным. В полку его любили и очень горевали, когда замполит так нелепо погиб.

Новые обои закончили клеить поздним вечером. Светло-серый колер скрыл и остатки старых обоев, и большое ржавое пятно на стене. Но в душе Русакова что-то очень похожее на это пятно осталось.

3

То, что инициатива в армии наказуема, Русаков знал давно, но никак к этому не мог привыкнуть. Чёрт дёрнул его заговорить о вчерашнем открытии с командиром полка подполковником Кравченко.

Коренастый, лысеющий украинец, с широкой добродушной улыбкой, выслушав нового заместителя, мгновенно переменился в лице. Глаза сделались колючими, а улыбка стала ироничной.

– Вам что, заняться больше нечем, как детектива из себя разыгрывать? Вы бы, товарищ майор, лучше людей изучали… Скоро выход на «боевые»… А что касается смерти бывшего замполита, не суйте нос не в своё дело. Нечего в чужом грязном белье ковыряться! – сухо порекомендовал он. Русаков оторопел, но, коль скоро рекомендация командира равняется приказу, козырнул и вышел, недоумевая, при чем тут «грязное бельё» и почему оно – «чужое»?

Вышагивая по плацу к сборно-щитовым казармам первого и второго мотострелковых батальонов (третий – базировался в горах в сорока километрах от штаба полка), Русаков продолжал прерванный диалог: «Изучить личный состав мне действительно нужно как можно скорее. Только вот дело с найденной пулей тоже оставить нельзя! Разобраться в обстоятельствах гибели Тюнькина – это мой долг перед погибшим коллегой. Грош мне цена, если не сумею докопаться до истины…»

Расследование он решил начать с секретной части полка, где пронумерованные, опечатанные, под неусыпным контролем старшего прапорщика Семенчука, прозванного «Цербером», хранились донесения о политико-моральном состоянии, о результатах боевых действий, доклады о происшествиях и преступлениях, совершенных солдатами, сержантами и офицерами части.

Русаков получил секретные бумаги, устроился за столом, вытянул гудящие после дневного обхода подразделений ноги и принялся за изучение донесений, отправленных в политотдел дивизии. Наскоро просмотрев те из них, которые были подписаны Тюнькиным, остановился на бумагах, составленных после смерти бывшего замполита. Первая их этих реляций как раз касалась гибели самого Тюнькина. Ничего нового из неё Русаков не узнал. «Но ведь должны же быть результаты служебного расследования…» – недоумевал он. Таких бумаг в «секретке» не оказалось. Не нашёл он и приказа о назначении дознания по факту гибели Тюнькина. По документам складывалось впечатление, что происшествия никакого не было.

Русаков связался с начальником политотдела дивизии.

Изменённый засекреченной связью голос начпо пробулькал рекомендацию, мало чем отличающуюся от того, что советовал Кравченко: «За-у-ни-ма-у-й-ся ли-у-чным соста-у-вом! Не бери на-у себя ли-у-шнего!»

«Может, и правда, я сую нос не в своё дело? – размышлял Русаков, сидя на скамейке, врытой под окном модуля. Носком десантного ботинка он машинально ковырял гравий дорожки. – Что, мне больше всех надо?»

Ботинок неожиданно выковырнул латунную гильзу. Русаков так же машинально отпнул её подальше – мало, что ли, гильз втоптано в эту землю! И тут же спохватился, кинулся её искать: «А что, если она – родня той пули, из модуля?»

В темноте отыскать гильзу оказалось задачей не из лёгких. Но когда это удалось, Русаков был вознаграждён: извлечённая из нагрудного кармана пуля и найденная гильза когда-то составляли единое целое.

4

Наученный печальным опытом, Русаков никому не стал рассказывать об этом. Однако продолжил строить предположения. Если гильза оказалась за пределами комнаты, значит, либо её кто-то выбросил за окно, либо стрелявший сам находился вне модуля. Если салютовал сам Тюнькин, то он должен был находиться вне комнаты. Тогда каким образом пуля, убившая его (рикошетом!), могла очутиться в щели между стеной и потолком? Если он был на улице, то кому принадлежит пятно крови на стене в его модуле?.. Если же в момент выстрела Тюнькин находился в модуле, то каким образом гильза очутилась за окном?

Напрашивался вывод: Тюнькин, вопреки официальному мнению, сам выстрелить не мог. Стрелял кто-то другой, и стрелял, находясь снаружи. Значит, суть происшествия, как минимум, искажена. Всё происшедшее – вовсе не несчастный случай, а непреднамеренное убийство!

Русаков решил рассуждать от противного. Предположим, смерть Тюнькина, это всё-таки – самоубийство. Тогда почему этот факт скрыт от командования дивизии? «Самострелы» не такая уж редкость на войне, если не брать во внимание, что застрелился замполит полка…

Опровергнуть или подтвердить предположение о самоубийстве Тюнькина можно было только одним способом: узнать, из какого пистолета сделан выстрел. Если из пистолета Тюнькина, то на девяносто девять процентов это «самострел» (один процент Русаков оставил на случай, если кто-то другой завладел оружием подполковника с целью убийства или же Тюнькин использовал для сведения счётов с жизнью чужой пистолет). Словом, логика простая: найдя оружие, из которого стреляли, можно выйти на того, кто стрелял. Конечно, провести настоящую баллистическую экспертизу Русакову было не по зубам, но ведь существуют и более простые методы анализа. К ним и решил прибегнуть. Дело в том, что у найденной гильзы капсюль был пробит необычным образом: отметина находилась справа от центра и как будто раздваивалась, точно удар был нанесён двумя бойками. Не являясь большим специалистом в области вооружения, Русаков догадался, что боёк у пистолета, из которого произведён выстрел, за годы службы сточился так, что стал оставлять специфическую метку.

Проверить, оставляет ли такую насечку замполитский пистолет – оказалось делом несложным. Пистолет покойного Тюнькина – ПМ под номером ТК 3759 по наследству достался самому Русакову. На следующий день, испросив разрешения пристрелять табельное оружие, он отправился на полковое стрельбище и всадил в грудную мишень шесть из шести полученных зарядов. На глазах скорчившего недоуменную мину начальника артвооружения (здесь, в отличие от Союза, гильзы после стрельб не сдают), замполит собрал стреляные гильзы и сунул в карман. У себя в модуле сравнил их с той, что нашёл накануне, и с явным удовольствием отметил: капсюли на сегодняшних гильзах пробиты строго посередине, и на них не осталось характерных продольных царапин. Таким образом, пистолет покойного Тюнькина получил полное алиби. Значит, надо искать другой…

Это оказалось делом куда более сложным. Пришлось ждать удобного случая. Судьба подбросила его месяц спустя, когда полк сдавал итоговую проверку за летний период обучения.

Придумал же какой-то кабинетный умник устраивать проверки там, где война! Русаков, напичканный в академии истинами типа: «во всякой войне победу в конечном счете обуславливает состояние духа тех масс, которые на поле брани проливают свою кровь», конечно, понимал, что все эти зачёты по политической подготовке, ЗОМП, уставам – в значительной степени, фикция, необходимая только для доклада наверх. Теоретические постулаты постепенно уступали в нём место опыту, который подсказывал, что лучшая психологическая подготовка для солдата – это сам бой, а все политчасы и политинформации с успехом заменяет простая беседа по душам, разговор о доме, о родителях, о погибших друзьях. И всё же он вместе с Кравченко и другими офицерами прилагал все усилия, чтобы итоги проверки были положительными. По неписаной традиции, именно эти «цифры», а не реальные боевые дела определяли отношение к полку со стороны высшего командования. Не требовалось особой фантазии, чтобы представить, как будут возвращены назад представления на правительственные награды отличившимся в боях, как будут таскать Русакова и Кравченко на заседания парткомиссии, как зачастят инспектора, получи полк неуд.

Что же касается представлений к наградам, тут у Русакова был интерес особого рода. Недавно он подписывал наградной лист на Тюнькина, в котором значилось: «…погиб при выполнении интернационального долга. За проявленные мужество и героизм достоин награждения орденом Красной Звезды (посмертно)». При каких бы обстоятельствах ни погиб предшественник, Русакову очень не хотелось, чтобы это представление осталось нереализованным.

Русаков с нетерпением ждал сдачи офицерами зачёта по стрельбе. Именно тогда и решил проверить, какой след на гильзах оставляют имеющиеся в полку табельные пистолеты.

Чтобы не вызывать у непосвящённых в его расследование лишних вопросов, Русаков придумал оригинальный ход – собрать стреляные гильзы для сдачи цветного металлолома. Полученная недавно директива командарма устанавливала строгие нормы и сроки такой сдачи, потому Кравченко, выслушав предложение заместителя, одобрил: «Действуй!»

В день стрельб Русаков вызвал нескольких солдат из разведроты и дал им поручение собрать по одной гильзе от каждого пистолета. Причём сделать это поручил незаметно для стреляющих офицеров. К вечеру на столе у Русакова лежали десятки стреляных гильз с маленькими свёрнутыми в трубочку бумажками в каждой. На листочках корявым почерком были выведены фамилии стрелявших. Как настоящий сыщик, вооружившись лупой, Русаков внимательно рассматривал каждую гильзу, сверяя её с имеющимся образцом. Каково же было его разочарование, когда он вынужден был констатировать: пистолета, из которого выпущена пуля, застрявшая в стене, в полку нет.

5

Прошло ещё два месяца. Жизнь в гарнизоне шла своим чередом. Продолжалась война, именуемая в Союзе «необъявленной». Здесь она была просто войной, на которой ежедневно гибли люди. Может, поэтому о смерти Тюнькина уже не вспоминали. Даже Русаков, казалось, отступился от идеи докопаться до истины. Было много других забот. Однако вечером каждого дня, когда он укладывался спать, его взгляд неизменно натыкался на гильзу и пулю, лежащие на прикроватной тумбочке. Ворочаясь на скрипучей кровати, он снова и снова возвращался к известным ему деталям гибели Тюнькина и никак не мог связать их воедино.

В одну из таких бессонных ночей Русаков провёл очередной «следственный эксперимент». Включив свет, он встал в том самом месте, где ему на голову свалилась пуля, и дотронулся рукой до стены, где под обоями пряталось бурое пятно. Второй рукой приставил к виску воображаемый ПМ, прикидывая, могла ли пуля из него, пробив голову Тюнькина, оказаться в щели, из которой потом свалилась вниз. По всем законам баллистики выходило, что – нет. Значит, пуля, убившая подполковника, была выпущена под каким-то другим углом. Русаков расставил руки в стороны, как это делают дети, изображая самолёт, и попытался с их помощью воспроизвести траекторию полёта пули. Он то замирал на месте, то начинал кружиться по комнате, наклоняя из стороны в сторону руки-крылья. Так продолжалось довольно долго, пока он не утвердился во мнении: единственным местом, откуда мог быть произведён смертельный для Тюнькина выстрел, является окно (под которым и была найдена гильза). Русаков больше не сомневался: бывший замполит ушёл в мир иной не по своей воле. Он был убит. Но кем и почему? Чтобы раскрыть преступление, надо, прежде всего, узнать его мотивы. Вот тут и была главная загвоздка. Пока не было ни малейшего представления о том, за что лишили жизни такого доброго и обаятельного человека, каким, по мнению окружающих, был Тюнькин. Русаков перебирал возможные мотивы: месть, зависть, пьяная разборка и, наконец, небрежность при обращении с оружием… Возможно, истина была где-то рядом, но он никак не мог приблизиться к ней.

И тут на помощь ему явился Его величество случай. Однажды, проходя по коридору сборно-щитовой казармы первого батальона, где размещались и кабинеты некоторых служб полка, Русаков услышал глухие голоса, доносившиеся из машбюро. Что-то заставило его прислушаться. Он узнал говоривших машинисток. Одна из них – Марья Петровна, рыжая, пышнотелая особа, любившая повторять, что баба в сорок пять – ягодка опять, что-то горячо доказывала Инне – молоденькой женщине, прибывшей в часть по путёвке комсомола и ужасно гордившейся своими связями в политотделе армии. Разговор вёлся о какой-то неведомой Русакову Жанне.

– Из-за него Жанку в Саюз и атаслали, точна тебе гаварю, – по-московски нажимая на «а» и растягивая слова, уверяла Марья Петровна.

– Да что вы, у Жанны и без него кавалеров хватало! – не соглашалась Инна.

– Кавалерав?! Ха… Да, Жанка с каждава «бакшиш» имела… Не мы, дуры. Укатила каралевай – вся в дублёнках и джинсе!.. Шлюха!

Русаков поморщился и собрался уйти: сплетничают бабы, какой-то товарке кости перемывают. А сами что, лучше? Ему докладывали, что обе женщины добропорядочностью и строгостью нравов не отличаются. Чуть ли не притон в своём модуле организовали: вечерами пьянствуют, офицеры и прапорщики к ним уже дорожку протоптали. Впору красный фонарь над входом вешать… Хорошо, хоть солдат пока не принимают…

Однако следующие фразы заставили его остаться.

– Ну, что уж вы так-то про Жанну, она же вашей подругой была!

– Падругай… Тагда и была, кагда я ей патребавалась! Знаешь, кагда ангелочка нашева тюкнули, припалзла Жанка ка мне вся зарёванная, апухшая… Каралева!.. Воет белугай: «Машенька, что теперь будет? Пасадят меня…» Ревёт ревмя. Нос картошкой стал… Красавица…

– А потом?

– Патом пасыльный прибежал. Жанку к Кравченко вызвал. Ушла, тряслась вся, а вернулась, улыбается: «В Саюз еду!»

– И где она теперь, Марья Петровна.

– Ясна, где – дома. Мамины пирожки жуёт, а мы тут с табой…

Русаков не стал больше слушать её откровения и поспешил прочь. Воистину, ищите женщину, как говорят французы. Дело о смерти Тюнькина приобретало новый оборот.

6

Узнать, кто такая Жанна, не составило труда. В строевом отделе Русаков довольно быстро нашёл личное дело, не отправленное вслед за своей хозяйкой из-за обычных бюрократических проволочек. Прочитал в нём: «Хлызина Жанна Павловна. Родилась… Училась… Разведена. Имеет дочь. Живёт с матерью в Таганроге. Беспартийная. Работала официанткой в офицерской столовой. Характеризуется положительно…» И больше ничего: ни причин досрочной отправки, ни подробностей пребывания на Афганской земле. Все недостающие сведения пришлось выпытывать у сослуживцев.

Начальник строевого отдела, только что вернувшийся из отпуска, капитан, смог доложить Русакову, что откомандировать Хлызину приказал командир полка. О самой Жанне он отозвался с присущей молодости прямотой: «Тёлка классная!»

Копырин, под чьим прямым руководством трудилась на ниве офицерского общепита Хлызина, был в оценке ещё более откровенен: «Натуралистка», торговала собой за подарки: магнитофоны, тряпки… Почему терпели такую аморальщину? Так ведь где неаморальных-то взять? К тому же по работе к Хлызиной никаких претензий не было. Обходительная, ловкая, смазливая. Какая комиссия в полк ни залети, только её на обслуживание звали: столы накрыть, кофе подать… Никогда не подводила.

Кравченко о внезапно отправленной в Союз и «положительно характеризуемой» официантке беседовать отказался. Была да сплыла. А хочешь разузнать подробней, поезжай в Таганрог! Так оборвалась ещё одна ниточка, оказавшаяся у Русакова.

Вечером он был приглашен на день рождения к Копырину. Зампотыл в честь своего сорокалетия организовал просто царский ужин: жареная картошка, шашлык из молодого барашка, фрукты и виноградная самогонка из соседнего дукана. Собрались все заместители командира полка, комбаты первого и второго батальонов. Кравченко отсутствовал. Когда выпили и разговор из всеобщего превратился в разрозненные диалоги и монологи, Русаков спросил у именинника о причинах отсутствия комполка.

– Ему нельзя: ком-му-нисто! Облико мор-рале! – фразой из анекдота ответил раскрасневшийся от выпитого Копырин и, заметив недоумение собеседника, добавил громким шёпотом: – Ты не знаешь? Его ж к Герою представили… Т-с-с… Советского Союза! Теперь надо дистанцию держать, от всех и от нас в том числе… Не дай аллах, запачкаешься!.. Понял?

– Понял… – в тон ему ответил замполит, с высоты только что полученной информации по-новому оценив поведение командира: «Из-за этого представления он и боится правды об убийстве Тюнькина!»

Вернувшись к себе, Русаков долго вертел в руках злополучную гильзу. «Не удастся ничего доказать, – с горечью думал он. – Нет ни свидетелей, ни улик. А тут ещё командирское «геройство»… Не будь его, Кравченко не стал бы шутить с огнём – скрывать такое преступление. А теперь наверху меня никто и слушать не станет: Герой Советского Союза, как солнце, на нём пятен быть не должно!.. Все усилия напрасны: эту гильзу можно смело выбросить в кучу цветного лома, ещё не вывезенного в Кабул. Так с неё хоть какая-то, миллиграммовая, польза будет…»

Он поднёс гильзу поближе к глазам и вдруг, словно заново, увидел её: на торце, там, где находился пробитый необычным образом капсюль, на ободке легко прочитывались четыре цифры: «59» и «83». «Какой же я тупица!» – вознегодовал на себя Русаков. Эти цифры указывали на год и серию выпуска партии патронов. По ним можно узнать, кому и когда они были выданы.

Начальник оружейного склада, к которому он обратился наутро, долго листал книгу учёта и выдачи боеприпасов, пока не нашёл нужную страницу.

– Патроны поступили в полк в августе прошлого года в количестве двадцати цинков. Тринадцать до сего дня на складе. Семь выданы в третий батальон в декабре месяце. Вот и расписка в получении, и дата, – сообщил он.

Русаков поблагодарил прапорщика и пошёл восвояси, размышляя о том, что ещё одна грань кубика-рубика встала на свое место. Потому-то и не оказалось в гарнизоне пистолета, так своеобразно пробивающего капсюли, что третий батальон дислоцируется отдельно. И это обстоятельство он в своих умозаключениях до сих пор не учитывал.

7

Дорога к месту базирования третьего батальона для бронегруппы из четырёх БТРов заняла часа полтора. С учётом труднопроходимых участков бетонки, – не так уж много. До сих пор у Русакова не получалось побывать здесь: колонны не шли, а одиночное передвижение в районе ответственности полка комдив запретил – душманы активизировались, нарушив прошлогоднее перемирие.

Комбат-три – тридцатидвухлетний майор, с невоенной фамилией Пальчиков, – всем своим видом опровергал любые сомнения в его боевитости. Высокий, плечистый, он с особым шиком носил мешковатую «афганку». Она сидела на нём лучше, чем на ином офицере – парадный мундир. Невзирая на бурую пыль, которой пропитано всё вокруг, башмаки у Пальчикова всегда глянцево блестели, а полевая кепи с защитной кокардой была залихватски заломлена на затылок.

Знакомый с Русаковым по совещаниям в полку, Пальчиков четко, с чувством собственного достоинства (дабы гость не забывал, кто здесь хозяин), доложил, как положено, об отсутствии во вверенном ему гарнизоне происшествий и о том, чем в данное время занимается личный состав. Комбат провёл Русакова по территории своего «глинобитного» хозяйства. Батальон размещался в небольшом, покинутом жителями кишлаке. Это само по себе было необычным – нашим войскам в Афганистане строго запрещалось подобное расквартирование. Но этот кишлак – наиболее возвышенная точка в округе – был признан лучшим местом для базирования. Бойцы Пальчикова (в отличие от остальных подразделений полка, строивших себе жилье, что называется с «первого колышка») сразу же имели пусть саманную, но всё же крышу над головой. Русакову понравился порядок, ухоженный вид жилых помещений, столовая и баня, от помывки в которой у него не хватило духу отказаться: даже в полку такой не было.

После омовения и дружеского ужина Русаков в самом благодушном настроении приступил к комбату с вопросами. Пальчиков спокойно выслушал их, с явным интересом отнёсся к предположениям замполита о насильственной гибели Тюнькина и выразил готовность помочь в поисках.

Утром приступили к проверке. Начали с журнала учёта выхода и возвращения машин в парк, поскольку до полка отсюда можно добраться только на какой-то технике. Русаков в присутствии Пальчикова выписал себе в блокнот все машины, выходившие в рейс в день гибели Тюнькина, а также фамилии старших этих машин и маршруты движения. Таких единиц техники набралось около десятка. Из них только три покидали пределы кишлака: два КамАЗа, выезжавшие за продуктами, и БТР самого Пальчикова. Старшим на КамАЗах был начпрод – седой старший прапорщик. Его маленькая колонна вернулась в кишлак ещё до наступления темноты, что само собой вычеркивало начпрода из числа подозреваемых: по данным Русакова, Тюнькин в это время был ещё жив. Время возвращения начпрода подтверждали десятка полтора солдат, с которыми Русаков побеседовал в курилке. Что же касается комбата, так, по словам Пальчикова, он в этот день был ответственным и проверял выносные посты. Комбат вызвался сопровождать замполита к этим постам, чтобы, как он выразился, рассеять малейшие подозрения.

В путь отправились на бронетранспортере Пальчикова. Экипаж его – два немногословных солдата и сержант-чеченец, ловили каждое слово своего командира.

– «Мультяшки» меня с полувзгляда понимают, – похвастался он.

– Почему «мультяшки»? – спросил Русаков.

– Их так прозвали за маленький рост, они же каждый по метру с кепкой, но солдаты отличные. С такими ничего не страшно!

Оставив БТР на бетонке, поднялись к первому блокпосту, расположенному в километре от кишлака. Подъём на «горку», как назвал склон Пальчиков, отнял сорок минут. Во время подъёма Русаков шёл молча. Пальчиков, напротив, занимал замполита побывальщинами из жизни своего батальона.

– Бойцы зовут мой бэтээр «Летучим голландцем». Считают, что он для духов неуязвим. Никто, пожалуй, не рискнёт в одиночку по этим дорогам мотаться… А мне доводилось… А ещё… – Пальчиков не успел договорить, как их окликнул часовой. Узнав комбата, разрешил двинуться дальше.

– Молодец, – похвалил долговязого таджика со снайперской винтовкой Пальчиков, – караулишь хорошо. Давай сюда командира с журналом проверки.

Из небольшой землянки выскочил заспанный старший сержант, на ходу застёгивая ремень, подбежал с докладом. В журнале, на странице, помеченной днём гибели Тюнькина, Русаков увидел разборчивую запись о проверке блокпоста и подпись Пальчикова. А ниже точное время.

Такие же записи были и на двух других постах, где они с Пальчиковым успели побывать. Время последней проверки всего чуть-чуть не совпадало с часом предполагаемой смерти Тюнькина. Блокпост находился на середине пути между батальоном и полком. Исходя из этого, у Пальчикова было столь же абсолютное алиби, как и у начпрода. Нужен был примерно час, чтобы спуститься с вершины к «броне». Потом ещё столько же времени, чтобы добраться до полка. Следовательно, Пальчиков никак не мог очутиться там во время убийства. Так что «экскурсия» по горам, кроме морального удовлетворения, что симпатичный комбат в происшествии с Тюнькиным не замешан, ничего Русакову не дала.

Вечером снова был накрыт «дастархан», пили араку – рисовую водку, реквизированную при зачистке одного из кишлаков. Пальчиков, в роли гостеприимного хозяина, усиленно подливал «огненную воду» в кружку Русакова, не прекращая побасенок.

– Однажды шманаем караван, – отбросив со лба густой русый чуб, рассказывал он. – И тут из «тойоты» выпрыгивает «дух» и ну дёру в «зелёнку». А у меня под рукой АКМСа не оказалось. Так я его из ПМа с пятидесяти метров снял, хотя во всех таблицах пишут, что у «макарова» убойная сила только на двадцать пять!

– Ну, пятьдесят – это ты загнул, – усомнился Русаков.

– Не веришь? На спор, я и сейчас с пятидесяти метров вот эту посудину расхерачу! – указал Пальчиков на опустевшую бутылку.

Ударили по рукам. Пошли на пустырь. Комбат установил бутыль на камень и старательно отмерил пятьдесят шагов.

– Все честно, без обмана… Смотри, – сказал он, доставая ПМ.

Хлопнули один за другим три выстрела, и от бутылки в разные стороны полетели стеклянные брызги.

– Вот видишь, попал! – азартно, как мальчишка, закричал Пальчиков. Русаков только озадаченно поскрёб затылок – проиграл.

Перед возвращением в дом замполит скорее по привычке, чем по какому-то умыслу, поднял одну из ещё неостывших гильз и разом протрезвел: на её капсюле была такая же двойная пробоина, как и на донышке гильзы, которую он нашёл под окном своего модуля.

8

На рассвете, отправляясь в полк, Русаков холодно простился с комбатом. «Неужели убийца он, Пальчиков? – мысль об этом мучила, как зубная боль. – Но ведь у комбата железное алиби?»

Пальчиков почувствовал перемену в настроении замполита и тоже был сдержан. Официально приложил руку к козырьку и, дождавшись, когда БТРы тронутся в путь, скрылся за дувалом.

Весь день Русаков не знал, как ему поступить. Первое, что пришло на ум: написать донесение в политотдел армии и военному прокурору ТуркВО. Он закрылся в модуле и взял авторучку. Дважды рвал написанное – такими бездоказательными показались ему собственные выводы и подозрения. Что, в самом деле, у него есть? Две гильзы с одинаково пробитыми капсюлями, пуля и бурое пятно на стене… Несколько отрывочных фраз о Жанне, отправленной в Союз сразу после смерти Тюнькина, и факт сокрытия преступления представленным к высшей государственной награде Кравченко…

Но ведь надо ещё доказать, что преступление совершено. Имеющихся данных слишком мало, чтобы в Кабуле поверили его доводам, а не словам Кравченко. Нужны новые свидетельства или свидетели. А пока их нет, надо ждать. Ждать, не подавая вида ни комполка, ни Пальчикову. Впервые Русакову пришло в голову, что если настоящий преступник поймёт, что разоблачён, свести счёты с ним самим ему ничего не стоит: сколько пуль вокруг свистит… Не по такой ли схеме и погиб Тюнькин?.. Русакову стало страшно и мерзко за свой страх. Вспомнились жена и пятилетний сын. Что будет с ними? Он поспешил отогнать эти мысли, решив жить, не опережая событий.

А события стали развиваться совсем не так, как он ожидал.

Через два дня в полку случилось чрезвычайное происшествие, да такое громкое, что взбудоражило не только Кабул, но и Москву. Трое военнослужащих третьего батальона – старший сержант и два солдата, с того самого блокпоста, на котором однажды побывал Русаков, совершили бесчинство по отношению к семье местного учителя – искреннего сторонника Саурской революции. Из-за бутылки виноградной бражки они убили его самого, изнасиловали жену и тринадцатилетнюю дочь и потом задушили их. Эти пьяные мерзавцы не пощадили даже десятимесячного младенца, размозжив ему голову кулаком. Из всей семьи уцелел только старший сын – четырнадцатилетний подросток. Он, раненный выстрелом в упор, притворился мёртвым, а когда насильники ушли, дополз до ближайшего поста местной милиции, царандоя, и рассказал о трагедии. Ещё не проспавшихся убийц взяли под стражу. Они даже не отпирались, только тупо смотрели вокруг мутными глазами.

В полк сразу же понаехало проверяющих разных мастей: из штаба армии и округа, из ГлавПУРа и Министерства обороны. Кравченко и Русаков, сопровождая многочисленных генералов и полковников, встретились друг с другом только на заседании парткомиссии, куда их вызвали вместе с Пальчиковым. Решение партийного суда было довольно странным: два «строгача» с занесением в учётные карточки – замполиту и комбату и «товарищеская критика» – в адрес командира полка.

«Не решились на полную катушку наказать будущего Героя, – так про себя прокомментировал ситуацию Русаков. – Наверное, представление на Кравченко уже в Москве. Никто из местных начальников не берёт на себя ответственность отозвать наградной лист! Оно и понятно, в столице спросят, как же вы кандидатуру отбирали, о чём раньше думали?»

Пальчиков отнёсся к взысканию с юмором:

– Взыскания и накладывают для того, чтобы их потом снимать! Не вешай нос, Русаков! Стерпится – слюбится. Это у тебя выговор первый, а у меня уже два было и ничего – притерпелся…

«Он ещё шутит», – неожиданно беззлобно подумал Русаков, но поддерживать разговор в весёлом тоне не стал, спросил сухо:

– Где сейчас твои преступники?

– На «губе», ждут вертолёт на Кабул. Можешь пообщаться, – раздавил каблуком окурок Пальчиков, – они в слове пастыря сейчас ох как нуждаются!

И хотя Русакову после партийной выволочки вовсе не хотелось разговаривать с виновниками своего позора, он отправился на гауптвахту. Как и предполагалось, беседа с арестованными оказалась малоприятной. Солдат-таджик, черноволосый и долгоносый, как грач, на все вопросы отвечал односложно: «Моя твоя не понимай!» Его соучастник – армянин рядовой Акопян, напротив, был очень разговорчив, но из его бестолковой болтовни Русаков ровным счётом ничего не понял, кроме того, что солдат – человек маленький и делает то, что ему прикажут. Позиция, конечно, очень удобная! Но в данном случае какая-то доля правды в словах Акопяна была: ни он, ни второй солдат организаторами преступления явно не являлись! Беседа с начальником блокпоста затянулась. Старший сержант Дульский, в прошлом детдомовец, – это Русаков узнал, составляя о нём биографическую справку для политотдела, поначалу угрюмо молчал, обхватив голову руками. Постепенно разговорился, сначала о детдоме и о своей сиротской судьбе, потом и по существу дела. Рассказав всё, что произошло в доме учителя, он вдруг заплакал, по-детски, навзрыд. Русаков его не утешал… Когда сержант немного успокоился, спросил его о другом:

– Помнишь, я к вам на пост приезжал?

– Так точно, – хлюпнул носом Дульский.

– А скажи, только честно, как вас начальство проверяло? Неужели каждый раз проверяющие на гору взбирались? Трудно ведь…

– Ага, трудно. Только ведь никто, кроме начальника штаба, на гору и не лазил…

– Хм… а как же записи в журнале?

– Я сам с журналом проверки спускался вниз, к дороге, когда мне по рации вызов дадут… Офицеры ведь постарше меня будут… Зачем им на гору лезть!

– И там, внизу, проверяющие делали записи и время проверки ставили… Такое, которое понадобилось бы, чтобы к тебе на вершину подняться… – закончил за Дульского Русаков, про себя делая вывод, что признание старшего сержанта вдребезги разбивает казавшееся несокрушимым алиби комбата. Он заставил Дульского написать всё в объяснительной записке на имя прокурора округа и, засунув сложенный вчетверо лист в карман «афганки», вышел из камеры.

9

Пальчикова, которому сейчас Русаков очень хотел заглянуть в глаза, у штаба дивизии не оказалось. Комбат-три уже укатил к себе, в горы. «Ничего, мы ещё встретимся…» – подумал Русаков. Но вышло совсем иначе. К вечеру у него поднялась температура.

С подозрением на тиф он был госпитализирован и отправлен в Шинданд. Там диагноз подтвердился, и он на пару месяцев оказался изолированным, оторванным от своего полка, от всех событий, которые так волновали.

Месяцы в госпитале остались в памяти Русакова жуткой толчеей, отвратительной кормежкой и полной антисанитарией. Как в таких условиях люди умудрялись выживать да еще и выздоравливать – было для него ещё одной тайной русского характера.

Однажды, когда он сам пошёл на поправку, его, гуляющего в чахлом госпитальном саду, окликнули. Обернувшись, он увидел солдата на костылях и долго не мог вспомнить, где и когда встречался с ним.

– Я – водитель бронетранспортера майора Пальчикова, – напомнил тот.

– Точно, «мультяшка», – обрадовался Русаков однополчанину и тут же насторожился: – Что с тобой?

– На фугас наскочили три недели назад… Нету больше нашего «Голландца»…

– А что с Пальчиковым? С комбатом что? – перебил Русаков.

– Товарищ майор сразу погибли… Их всего осколками посекло…

– Как же так… погиб! Мне же с ним…

– Я к вам по делу, товарищ майор…

– По какому делу?

– Письмо у меня к вам. От комбата. Мы его в нагрудном кармане нашли. Так и написано на конверте: «Майору Русакову. Вручить после моей смерти».

– Где оно? – встрепенулся Русаков.

– Здесь. У меня в тумбочке лежит. Сейчас принесу, – солдат заковылял в сторону палаты.

– Подожди, я с тобой, – Русакову не терпелось скорее получить послание.

По пути солдат рассказал:

– Остальных наших, кто в БТРе был, сильно поувечило. Их сразу в Союз отослали. А у меня так – сквозное. Доктор говорит, скоро плясать буду. Вот ребята мне и поручили вас найти, волю последнюю комбата исполнить. Он у нас мужик мировой был.

Конверт, который получил Русаков, был сделан из грубой серой бумаги, в нескольких местах посечён точно бритвой и запятнан кровью.

«Русаков! – прочитал он первое слово, обращённое к нему, и перед глазами встало улыбчивое лицо Пальчикова. – Это письмо попадёт к тебе, когда я буду уже далеко. Так далеко, откуда не возвращаются. Потому нет смысла больше кривить душой. Самому эта ложь надоела».

«Ты был абсолютно прав, – писал дальше Пальчиков, – думая, что Тюнькин умер не от рикошета своей собственной пули во время салюта. Только полный дурак мог придумать подобную нелепицу и надеяться, что кто-то поверит. Ты прав и в том, что Тюнькина убили, и в том, да-да, я заметил, что подозревал в убийстве меня. Я действительно убийца. И потому что, как все, участвую в этой грязной войне, и потому, что отправил на тот свет ни в чём не повинного человека.

Теперь детали. Для тебя, чтобы не впутывать в эту историю посторонних. Тебя, конечно, интересуют причины… Ты же хочешь до сути докопаться. Так вот, во всём виновата любовь (здесь можешь посмеяться: банально, но это – чистая правда). Действующие лица тебе уже известны, по крайней мере, ты можешь о них догадываться: она – Жанна Хлызина, он – твой покорный слуга, а третий лишний – все остальные.

Я знал про неё всё: что спит она с каждым вторым за подарки. И даже то знал, что ей до меня дела никакого нет. Но ведь бывают в жизни мужиков роковые женщины, которых раз увидишь и всё – пропал. Жанка для меня именно такой оказалась. Ревновал её ко всякому столбу, бесился, а забыть не мог…

В тот проклятый вечер она сама мне впервые свидание назначила. Через начпрода моего, ты помнишь, ездил он в полк, записку передала: так, мол, и так, жду, люблю, целую. Ну, я, конечно, сорвался к ней. Один, на своем бэтре. Что мне духи, засады, если меня женщина ждёт! По пути, будто чуял, для подстраховки заскочил на посты, в журналах отметки сделал. Если кто хватится, где комбат, есть оправдание – службу контролирует… И потом на всех парусах к Жанке полетел. «Мультяшки» меня мигом домчали. Сами с «Летучим голландцем» в ложбинке притаились, чтобы не светиться. У нас этот манёвр отработан давно. Я знал, мои ребята меня никогда не сдадут, хоть огнём пытай. Метнулся к столовой с заднего хода – нет там Жанки. Обогнул здание. Смотрю, а вот и она – через плац мимо казарм – вместе с подполковником Тюнькиным к модулю его идёт. Он перед ней дверь так галантно открывает, вперёд пропускает и сам следом… У меня аж дух зашёлся: «Ах, ты морализатор вонючий… Перехватил!» Заглянул в модуль через окно, вижу: сидит на замполитской кровати Жанна и улыбается. А Тюнькин перед ней, руки в боки, лица не видно. Да и на что мне оно, если Жанкина улыбка (если бы ты знал, Русаков, какая у неё улыбка!) прямо перед глазами…

Тут Тюнькин руки к Жанне протянул – ах ты, собака! Выхватил я пистоль да и жахнул в лысеющий его затылок! Всё остальное, будто со стороны, увидел: пуля моя мозги Тюнькина на стенку вынесла. Жанка завизжала, потом меня увидела, обмерла, побелела, губы дрожат. Шепчет что-то, вроде того, что ничего у неё с замполитом не было, что он её на беседу пригласил, а она меня одного любит… А я грязно выругался и дёру дал. Похоже, никто меня не заметил – стемнело уже. Примчался к бэтру. Скомандовал «мультяшкам»: «Вперед!» и – в родной батальон. Затаился, жду последствий. Решил: «Живым в руки прокурорским не дамся! В тюрьму не пойду!» День проходит, второй. Всё тихо.

Что было в полку, знаю по рассказам друзей-комбатов: происшествие с Тюнькиным представили несчастным случаем. Жанка, видимо, никому ничего не сказала. Никому, кроме Кравченко. А у того, сам понимаешь, свои резоны шум не поднимать: как-никак, Героя ждёт… Чтоб всё шито-крыто оставалось, и спровадил он любовь мою в Союз, и меня не тронул… Разве что батальон стал всё чаще в самые опасные операции пихать. Может, надеялся, что погибну? Радуется теперь, поди… Бог ему судья…

Вот, кажется, всё тебе и рассказал. Снял с души камень. Теперь мне, и мёртвому, легче будет. А ты, Русаков, постарайся выжить. И не поминай меня лихом».

И подпись – «Пальчиков».

Русаков долго сидел над письмом. В нём боролись сострадание к Пальчикову, конечно, совершившему страшное преступление из-за своей любви, но собственной гибелью и предсмертным покаянием заслуживающему если не прощения, то хотя бы понимания, и чувство долга по отношению к коллеге Тюнькину, бывшему так же, как сам Русаков, «человеком системы». Проходившая мимо санитарка позвала его на ужин. Вместо столовой он прошёл в свою палату, достал из тумбочки тетрадный листок и чётко вывел на нём: «Прокурору Туркестанского военного округа. Заявление».

10

– Что же было потом?

– Приезжала в полк прокурорская проверка. По случаю гибели обвиняемого, дело замяли… Русакова после госпиталя назначили на другую должность, с повышением. Я его больше не встречал.

– А геройское звание?

– Мне скоро замена вышла. Планировал в Ленинград, а попал в ЗабВО. Как-то ехал в Москву, в командировку. В Свердловске в купе ко мне подсел полковник. Разговорились. Оказалось – кадровик, тоже бывший «афганец». Мы с ним примерно в одно время за «речкой» служили. Он-то меня и просветил насчёт того представления. Оказывается, прокурор округа вышел на члена Военного совета армии, убедил его позвонить в наградной отдел ЦК и отозвать мое представление…

– Обидно…

– Да нет, по совести если, всё правильно. Это я теперь, спустя время, понимаю: кровавая получилась бы награда, на убийстве замешанная. Такая ни славы, ни счастья не приносит! А Тюнькин был награжден посмертно. И это справедливо. Он и Русаков – люди на войне не последние. Они всю эту бойню, с её грязью и кровью, хоть как-то очеловечивали, и остальным пережить помогали… Жаль, мало таких…

– Отчего же жаль, если без Звезды остался?

– Ну, ты, брат, и вопросы задаёшь! Не маленький, сам знаешь…

 

Праздничная ночь

Три вещи губят офицерскую карьеру: карты, водка и женщины. Так на заре туманной лейтенантской юности наставлял меня один начальник.

Что касается карт… Опасаюсь азартных игр и никогда не играю (наверное, потому, что сам азартен)… Женщины – это разговор особый (но об этом чуть позже). А водка? Пью по праздникам да и в будний день, если компания стоящая… «Ничто человеческое нам не чуждо», – так, кажется, у классика…

Правда, на службе – ни грамма! Впрочем, грешен, братцы, был один случай – нарушил эту заповедь. И вот по какому поводу…

Несколько лет назад, в канун Восьмого марта, о котором мой преподаватель по академии написал стишок:

Иду домой, несу цветы, И мысль одна свербит в затылке: «А вдруг на женский праздник ты Купить забыла мне бутылку…» —

оказался я и без цветов, и без бутылки – ответственным по политотделу дивизии.

«Дивизия», к слову, одно название – «кадр»: офицеров – полный штат, а солдат и батальона не наберется. Но представительные органы все, честь по чести: штаб, политотдел, партучёт и т. д. и т. п. Вот по этой «куцей» воинской части и заступил я ответственным. Или, справедливее сказать, безответственным, так как никакими уставами пост сей не предусмотрен и не регламентирован, а является изобретением какого-то начальника перестроечной эпохи. На деле всё выглядело так: ходи себе по территории части целые сутки, «пинай воздух» и не мешай дежурному офицеру, который и так заинструктирован до предела (праздник как-никак)…

Но поскольку над каждым «безответственным», по железной армейской логике, должен быть «безответственный» рангом повыше, рядом со мной «пинал воздух» Серёга Игнатенко – командир соседнего полка, тоже «скадрованного». Серёга – подполковник, я – майор, но мы с ним – на «ты». Он мне не прямой начальник. По возрасту – почти ровесники. Да и «афганские» воспоминания связывают. Соратник по праздничной ночи, что надо!

Игнатенко – высокий, широкоплечий блондин, с открытым лицом, кажется этаким добродушным увальнем. Увидишь без формы и регалий – ни за что не поверишь, что в Афгане горным батальоном командовал. Да ещё как! Орден Красной Звезды привез… А сам – ни ранен, ни контужен. Значит, за геройство представлялся и за командирский талант…

Серёга устал от бестолкового брожения первым:

– Слушай, Вить, пора наше патрулирование заканчивать. Бойцы уже давно десятый сон видят. Наряд службу блюдёт. Давай и мы «червячка» заморим…

Мне наше полуночное бдение, честно сказать, тоже порядком обрыдло, поэтому откликнулся с готовностью:

– Нет возражений!

– Тогда потопали в мой кабинет, там теплее.

Кабинеты у нас в одном здании, но на разных этажах: у меня – на первом, у Игнатенко – на втором. Если верить закону физики, гласящему, что тепло поднимается вверх, то у Сереги, точно, должно быть теплее (хотя батареи не греют ни у него, ни у меня).

Предупредив дежурного, где мы есть – мало ли что случиться может: тогда, невзирая на «безответственность», штаны со всех троих спустят, – расположились в тесной каморке Игнатенко на деревянных табуретах. Развернули «тормозки» со снедью. Харч у обоих оказался самый что ни на есть армейский – хлеб да сало. Не расстарались подруги наши боевые, провожая мужей на службу… Понятное дело: на другой вариант рассчитывали, чтобы – рядом да за праздничным столом. А тут… Женщины почему-то в этот праздник особенно остро на разлуку реагируют. Но ведь и нам не легче… Тоска. Бутерброды «насухую» в горло не лезут. Эх, сейчас бы…

Мы, очевидно, подумав об одном, переглянулись.

– Что-то не праздничный ужин у нас получается… Даже аппетит пропал. Может, дёрнем по маленькой?.. У меня есть… – Игнатенко открыл сейф и достал бутылку «Белого аиста».

Я только языком прицокнул, мол, ты даешь, командир! Но тут же замполитский тормоз сработал: «А не влетит нам…»

– Не боись, комиссар, семь бед – один ответ. А потом, здесь я – старший… – Серёга ловко выдернул пробку. Мы сдвинули солдатские кружки. Первый тост гусарский: «За дам-с!»

Коньяк обжёг гортань. На душе потеплело. Не от спиртного – от мыслей о женщинах… «Всё-таки удивительный это народ – слабый пол!»

Игнатенко продолжил:

– Знаешь, Вить, только на войне и понял, что женщина для мужика значит…

Так и начался наш ночной разговор, который я запомнил навсегда.

– Я в Афгане, – зачем-то понизив голос, сказал Серёга, – хоть верь, хоть не верь – два года без «пэпэжэ» (походно-полевая жена) прожил. Не потому, что святой такой. Сам знаешь: все мы – не ангелы… Первые полгода от желания аж скулы сводило… Поначалу, конечно, не до баб было: пока батальон принимал, на первые боевые сходил… А потом – три месяца без «командировок» на базе – в голову всякая блажь полезла… На фотку Людки посмотрю – волком выть охота! А кроме фотки, никаких женщин во всей округе нет: ни наших, ни афганок. Ещё бы был гарнизон как гарнизон, где-нибудь в центре провинции… Так нет, мой батальон на перевале, на самой верхотуре посажен. Зона ответственности – нефтепровод афганский. Мы, значит, от «духов» его стеречь должны… Понятно, у тех, кто внизу, к штабам поближе, и машинистки, и прачки, и поварихи в столовых – весь этот «спецконтингент» в юбках… А к нам в горы кто женщину направит? Для неё здесь и удобств никаких: мы с солдатами наравне по землянкам ютимся. Но нам и так сойдёт, а для неё ни сортиров, ни бань отдельных не предусмотрено. И потом, стреляют у нас почаще, чем на равнине… Так что вольно или невольно вели аскетический образ жизни.

Я съехидничал:

– От такой жизни и до онанизма – один шаг…

Серёга даже не улыбнулся:

– И вот, под самый Новый год, получил я приказ – закрыть перевал. Что уж там стряслось: моджахеды начали какую-то операцию или наша совдеповская перестраховка сработала, не знаю. Только приказ есть приказ – мои архаровцы мигом БТРами дорогу перегородили. Дозоры, посты дополнительные выставили – всё как положено… Когда совсем стемнело, мы с замом – Санькой Духониным обошли наше хозяйство, солдат с наступающим праздником поздравили, караулы проверили. Собрались накрывать «дастархан» по случаю Нового года, и тут заваливается в землянку лейтенант, командир дежурного взвода, и с порога грохочет:

– Товарищ майор (подполковника я уже в Союзе получил), к вам женщина…

«Неужто галлюцинации начались?»

– Какая женщина? – строго так спрашиваю.

– Наша, советская, – с готовностью докладывает взводный, а у самого глаза, как у мартовского кота, блестят.

– Ладно, если наша, давай её сюда!

Не прошло и полминуты, появляется – эх, Витек, видел бы ты! – Снегурочка, краса ненаглядная… Или мне это с голодухи показалось… Ну, в общем, глаза, улыбка – всё при ней! Женщина! Наша, российская. Только порог переступила, в землянке словно посветлело, настоящим праздником запахло. Понимаешь, есть у женщин свойство такое – жизнь делать ярче, радостней…

Я с топчана привстал. Обращаюсь к незнакомке, стараясь придать голосу надлежащую важность:

– Кто вы?

– Лида, – отвечает она просто и руку мне протягивает.

А я, Вить, поверишь, уже забыл, как с женским полом обходиться. С бойцами-то чаще, чем на русском литературном, на командно-матерном общаемся… Так вот, вместо того чтобы ручку эту поцеловать или хотя бы пожать для приличия, уселся обратно на топчан и свой допрос продолжаю:

– И откуда вы взялись?

У Лиды уже слезинки на глазах наклюнулись:

– Из госпиталя я, медсестра. К жениху меня на Новый год отпустили. Вместе встретить хотели, а тут БМП попутная…

– И где ваш жених? – несколько смягчаю я тон. – Да вы присаживайтесь, – наконец вспоминаю о светских манерах.

Духонин девушке табурет придвинул, а та своё:

– Некогда мне, товарищ майор. Надо к полуночи до «точки» добраться. Жених там взводом командует… – и называет такой блокпост, куда теперь не то что на БМП, но и на «вертушке» не поспеть!

– Да вы соображаете, барышня, что говорите? – снова прорываются у меня покровительственные нотки. – Мы ведь здесь не в бирюльки играем. У меня приказ комдива до завтрашнего утра закрыть перевал и никого – ни в ту, ни в эту сторону… Так что пропустить вас я не имею никакого права…

Игнатенко прервал свой рассказ, плеснул в кружки коньяку. Выпил, не дожидаясь меня. Уставился в окно кабинета, за которым льнули к стеклу крупные хлопья мартовского снега.

– И ты не пустил, Серега? – мне не терпелось узнать продолжение истории.

– Не пустил… Плакала она, обещала генералу знакомому пожаловаться… Не пустил, и всё! Да как я мог девчонку эту и экипаж БМП заведомо под пули подставлять? Ты же сам воевал, знаешь: перевал – моя зона ответственности… Жизнь человеческая дороже, какая б там любовь ни была…

– Так оно, конечно, – согласился я. – И что же Лида?

– Порывалась обратно ехать. Да куда? Кругом – ночь. Потом стрельба где-то неподалёку началась… В общем, осталась она в батальоне Новый год встречать. Гостьей поневоле… Уж не знаю, как бы мы с её кислым настроением боролись, да солдаты мои выручили.

Только-только наши «разборки» закончились, вдруг стук в дверь. Распахиваю, а там – целая солдатская делегация. Впереди сержант Аркаев.

– Товарищ майор, разрешите обратиться? – вскинул руку под козырек напяленной не по погоде «афганки».

– Обращайся, – тихо удивляюсь я. Вообще-то, взаимоотношения на перевале более демократичные, без излишней субординации. Но тут, видно, случай особый…

– Товарищ командир, вас, всех товарищей офицеров и… – сержант замялся, не зная как назвать Лиду, – и нашу гостью, – наконец-то нашёлся он, – приглашаем на концерт художественной самодеятельности.

«Какая самодеятельность? – ломаю голову. – Ни о чём подобном речи не велось. Кому её организовывать? Замполит – в отпуске. Прапорщик Зенин – комсорг батальона – в госпитале, с гепатитом…»

Прошли мы в солдатскую столовую – самое большое крытое сооружение в гарнизоне. А там – весь личный состав батальона, кто не на постах и не в наряде, конечно. На скамейках, на земляном полу (кому места не хватило)…

Провёл нас Аркаев, усадил на специально освобожденную для почётных зрителей скамью, а сам юркнул за серые, из простыней, кулисы…

А я тем временем огляделся. И вот что заметил: у всех солдат головы, как подсолнухи к солнцу, к Лиде обращены. И что важно, все – побриты, подшиты, застёгнуты по форме. Вот заразы! Я ж от них такого единообразия полгода на строевых смотрах добиться не мог!.. А здесь, как один – образец внешнего вида и строевой подтянутости. Орлы, герои! Вот, Вить, что такое женщина…

Тут распахнулся занавес и заиграл вокально-инструментальный ансамбль. Импровизированный, неподражаемый. Гитары, балалайка, ударник из ротного барабана и алюминиевых тарелок (ещё начальник столовой задаст энтузиастам нагоняй!)… Я другого такого концерта не видел и не увижу, конечно. Были в нем и авторская песня, и самодеятельные стихи, и даже выступления акробатов. Откуда таланты взялись?

Смотрел я и думал, что это всё не ради нас, офицеров, не ради ребят-сослуживцев совершается, а каждый номер, каждое выступление, для неё – Лиды. И не потому даже, что она такая нечаянная, такая красивая, родная… Нет. В ней сегодня – символ той единственной женщины (реальной или воображаемой) заключён, который каждому из нас, как надежда на лучшее необходим…

И она сама, видимо, поняла, что для всех значит. Заулыбалась. Щёки порозовели. Прелесть да и только!..

Игнатенко умолк, снова переживая тот вечер.

Настала моя очередь разливать коньяк.

Выпили. Закурили.

Я не торопил Серёгу. Понял: не стоит. Что-то важное ещё впереди.

И верно, ткнув окурок в самодельную пепельницу, сработанную полковым умельцем из лесной коряги, он заговорил снова:

– А потом было застолье. Для узкого круга: я, Духонин, начальник штаба и Лида. Пили спирт, травили анекдоты. Потом на песни потянуло… Далеко за полночь засиделись в моих апартаментах. И не только оттого, что праздник, а мысль одна потаённая всех мужиков свербила: с кем эта женщина сегодня будет? Кому из нас троих судьба новогодний подарок преподнесёт?

Я и замы мои – все одногодки, и желанья мужские у всех, надо полагать, схожие…

Лида, девочка эта, сердиться за прерванное путешествие уже перестала, поняла, что жизнь ей сберегли… Ласково, кокетливо на нас поглядывает. Вроде как все мы симпатию вызываем… Но есть одно «но»: здесь я – хозяин… Закон гор, войны, если хочешь… Как скажу, так и будет! И для всех это ясно. И для Духонина, и для Мишки Чеснокова, и… для Лиды.

И что, казалось, маяться: сама судьба всё по своим местам расставила. В землянке моей я живу на пару с замполитом, а он – в отпуске. Топчан свободен. И хоть взглядом, хоть кивком дай знать мужикам, поймут и уйдут (командир – он и в Африке командир!).

А Лида, пусть и поартачится для порядка: мол, жених, трали-вали, но ведь не из института же благородных девиц сюда попала (таких «за речку» не берут!)… А потом я поддал, она тоже навеселе…

Мерзкие мыслишки, конечно. Но говорю как было. Всё это у меня в считаные секунды в голове промелькнуло. И тут представил, как мужикам, забывшим, как женские подмышки пахнут, будет там, за стенкой, когда я здесь с ней… Получится что, не получится, не важно. Но как я потом буду им в глаза смотреть, если сейчас воспользуюсь командирским правом?

И всё решилось само собой.

– Ладно, – говорю, – ребята, пора и честь знать. Ну-ка, Митрий, помоги мне топчан вынести. Я сегодня у вас ночую…

Откланялись мы. Улеглись втроём в землянке у замов. В тесноте, да не в обиде. Проворочались до рассвета. Так, по-моему, и не заснул никто. Но встали, как и легли, друзьями, однополчанами…

Зашёл я на правах хозяина Лиде доброго утра пожелать, с наступившим Новым годом поздравить. Вижу, и она не спала. Сидит на топчане по-турецки, глаза красные.

Увидела меня, бросилась на шею, целует, а сама быстро-быстро шепчет:

– Спасибо тебе, Серёженька! Я этого никогда не забуду…

Игнатенко отвернулся к окну, за которым уже брезжил тусклый рассвет.

Мне очень хотелось узнать, что стало с Лидой потом, встретилась ли она с женихом, какова их дальнейшая судьба? Но спрашивать не стал.

 

Берёзка

Компания была тесной. Мужской. Потому и разговоры крутились вокруг войны, политики, женщин. О последних, к слову, говорили не ради них самих, а по отношению к первым двум темам: войне и политике.

Засиделись, как это бывает у давно не встречавшихся друзей, далеко за полночь.

Я – холостяк. Они – женатые люди. А посему, для порядка, пошли звонить их благоверным: объяснять, где задержались в такое время.

Юра Яковлев отчитался успешно, без нервных потрясений. То ли супруга уже привыкла к его поздним возвращениям, то ли у них в семье – домострой…

Сергею Игнатенко – не повезло. Пока мы с Яковлевым переминались с ноги на ногу, прицеливаясь, в какой «комок» податься за очередной порцией «брынцаловки», Игнатенко что-то смиренно объяснял извергающей на него праведный гнев телефонной трубке.

Он стоял к нам спиной – большой, с трудом помещающийся в будке, но даже по спине чувствовалось, насколько ему неуютно. Он запинался, оправдывался, словно нашкодивший школьник.

За годы нашего знакомства я не раз бывал у него дома и знал нрав его «половины».

Людку – хрупкую, рыжеволосую женщину с большущими, на пол-лица, голубыми «брызгами», как ласково именовал их Сергей, можно было с полным основанием назвать обычной офицерской женой. В восемнадцать вышла замуж за свежеиспечённого лейтенанта-мотострелка. В двадцать – родила ему сына. Вместе с мужем сменила тринадцать гарнизонов. Профессии не имела. И задачи у неё не было, кроме как ждать, встречать и провожать мужа да воспитывать сына, которому доводилось папку видеть чаще на фотографии, чем воочию. И хотя, как большинство офицерских жен, она про странствия с Игнатенко говорила красиво: «Мы служили…», ей за эту «службу» звёзд и наград не давали, а трудностей хватило сполна… Может, потому и нервишки у неё к сорока годам расшатались, и характер заметно испортился. Редкое застолье у Игнатенко проходило гладко. То она придерётся, что муж лишнюю рюмку выпил, то начнёт выговаривать, что ей внимания недостаточно уделяет… Начнет с простого упрёка, потом закипятится, разгневается. Лицо покраснеет, а пресловутые «брызги», напротив, небесную окраску утратят, сделаются бесцветными, пронзительными…

Вспомнил я это – не удержался:

– Как ты терпишь всё это, брат? Людка тебя поедом ест, а ты ещё и оправдываешься…

Сказал и тут же пожалел: как-то не по-мужски получилось. Да и кто вообще имеет право в отношения супругов встревать?..

А Сергей возьми да улыбнись в ответ:

– Не ест меня Людка, а поливает…

– Это точно, поливает. Да ещё как… – поддакнул Яковлев.

– Эх, ничего вы, братцы, не знаете. Тут история давняя… Так и быть, расскажу… Берите пузырь. Людка индульгенцию ещё на пару часов выдала…

Мы купили водку. Вернулись в дом. Расположились на уже обжитой нами кухне. Опрокинули по стопке, и Сергей начал рассказ.

– В Афган меня откомандировали неожиданно, вместо «отказника». Редко, но встречались и такие. Сначала при беседе с кадровиками даёт согласие на спецкомандировку, а потом, перед самой заменой – в кусты.

Я служил тогда комбатом в Мукачево, в Закарпатье. Был конец мая, по местным меркам, уже лето… Вдруг звонок из штаба дивизии: «Готовьтесь, поедете на юг». Что такое «юг», тогда, в восьмидесятом, уже все прекрасно знали: значит, «за речку» и дальше Кушки. Ну, а «готовьтесь» – это так, для успокоения: через три дня должен быть уже в Ташкенте, в штабе ТуркВО. Три дня на всё. И должность сдать, и семейные дела уладить. На службе отнеслись с пониманием: сдачу батальона быстро провернул. А дома Людка, понятно, в слёзы… Как её утешить? Не знаю как…

Поехал в ближайший лесок, вырыл берёзку полутораметровую, привёз в гарнизон, к нашему ДОСу. Перед подъездом выкопал яму и туда её, белоствольную, посадил. Соседи в голос: «Поздно уже деревья сажать. Не приживётся!» А я Людке тихо, на ушко говорю: «Хочешь, чтобы я вернулся, смотри за деревом. Завянет, значит, и мне – крышка…»

Так вот и простились. Улетел я в Ташкент, оттуда – в Афган. Командовал горно-пехотным батальоном. Вы знаете, что это такое. Из рейдов практически не вылезал. Бывали, впрочем, ситуации и пострашней…

Однажды приходит ко мне советник ХАД (военной контрразведки) и говорит:

– Алексеич, необходимо провести встречу между руководителями банд нашей и соседней провинции – Ташкурган. В Айбаке и Дарайзинданском ущелье с «духами» договорённость достигнута. Если сумеем свести саманганских и ташкурганских «бабаев», будем контролировать всю ситуацию в нашей части Афганистана. Условия встречи определяют «духи». Место – Ташкурган. Соберутся все главари банд. Гарантом безопасности они хотят, чтобы выступил ты. И больше никого… Сам понимаешь, риск большой. Поэтому решать тебе – как скажешь, так и будет.

Надо заметить, что мой батальон был единственной боевой единицей, способной повлиять на ситуацию в провинции. Поэтому условие «духов» мне было понятно.

Однако чтобы пойти на участие в переговорах, я должен доложить по инстанции командиру полка рапортом, как положено, дождаться его резолюции, а потом уж рисковать… Но времени для этого не было: выезжать надо было завтра утром.

– Я поеду. Каковы гарантии для меня?

– Гарантий для тебя нет никаких. А условия такие: губернатор провинции даёт уазик с афганскими номерами. Ты – за рулём, но для страховки можешь взять с собой одного бойца, желательно таджикской национальности…

Так я и сделал. Взял с собой преданного солдата-таджика по имени Телло (что в переводе – «золото»). Понимал, что втягиваю парня в смертельную авантюру, поэтому сказал:

– Ты можешь отказаться – мы едем на опасное дело.

– Я поеду.

Рано утром к нашему КПП подогнали уазик. Я сел за руль. В «собачник» забрался Телло. У него радиостанция для связи (хотя действует она километров на восемь-десять, а мы к «духам» выдвигаемся на двенадцать, так что, случись что, всё равно нас никто не услышит).

– Телло, у нас с этого момента одна жизнь на двоих. Ты язык «духовский» знаешь, я – нет. Если услышишь, что-нибудь подозрительное, покашляй несколько раз.

– Я всё понял, командир.

Подъехали к месту, которое назначили хадовские советники. Из дома вышли три бородатых «духа» с автоматами. Мы поздоровались по-афгански:

– Хубости-чатурости. Харасти-бахарасти.

Так они говорят, прикладывая руку к сердцу. Переводится это довольно длинно: «Как твой дом, как твоя жена, как твои дети…»

Я в знак миролюбия поднял правую руку. Они уселись в машину: двое на заднее сиденье, а один рядом со мной. Поехали. У меня на душе кошки скребут: а может, эта встреча просто засада?

Доехали до нашего последнего блокпоста, а дальше уже «духовская» территория.

Чтобы вам было понятно, объясню. Ташкурган расположен на границе гор и пустыни на площади около восьмидесяти квадратных километров. Этакий огромный оазис с шахским дворцом посредине. Наших поблизости нет, за исключением пограничников, но они, как правило, в перестрелки не ввязываются. Одним словом, надеяться не на кого.

Ну, вот, заезжаем мы в Ташкурган. Виляем по улочкам. Сидящий рядом бородач показывает рукой: направо, налево. А я стараюсь запомнить маршрут, чтобы не заблудиться, если придётся вырываться с боем. Наконец бородач поднимает руку:

– Саиз! (Здесь!)

Я останавливаю машину на небольшой площади, но двигатель не глушу. Смотрю, к нам шагают человек двадцать, все бородатые и все вооружены. Наш «дух», который сидел за штурмана, вышел из машины, о чём-то с ними переговорил и делает мне знак выйти. Я вышел. Бородачи осмотрели меня с головы до ног и подняли правые руки в знак того, что принимают меня как гаранта. Оставшиеся афганцы, что ехали с нами, тоже вышли и вместе с хозяевами удалились в дом.

Я вернулся в машину и потихоньку озираюсь. Вижу моджахедов за дувалами с оружием наизготовку. Говорю Телло:

– Приготовь гранаты. Если начнётся бой, нам отсюда не уйти. Будем драться сколько сможем. Но и их побольше с собой заберём.

– Хорошо, командир.

Сколько времени прошло, не скажу. В таких ситуациях у времени особый счёт. Вдруг из-за дувала выходит к нам «бабай»:

– Уезжайте, переговоры закончатся в час. К этому времени и приедете.

Я медленно разворачиваю машину, спиной чувствуя, у скольких «духов» мы на мушке, и начинаю выезжать. Причём знаю: есть территория, контролируемая нами, есть та, которую контролируют они, но есть и просто «беспредельщики», которым один Аллах судья. Если нарвёмся на таких, нам – крышка!

Но пронесло. Выехали из кишлака, добрались до блокпоста. Пообедали. Ротный спрашивает:

– Как вас вытаскивать, если…

Что ему сказать? Ташкурган не смогла взять дивизия вместе с маневренной группой погранцов и десантурой… Куда тут с ротой соваться!

Короче, в половине первого поехали назад. Дорога уже знакомая. Но пулю-то всё равно ждёшь: откуда прилетит? У машины хоть и афганские номера, но за рулем – русский (блондина от брюнета любой бача отличит).

Подъехали. Встали. Справа, слева наблюдаем присутствие «духов» и ощущаем их неподдельный интерес к нам.

Проходит полчаса, а парламентёры не показываются. Проходит ещё двадцать минут – никого. А мы по-прежнему на мушке. У меня мысли всякие: «Может, переговоры не состоялись. Может, наших “бабаев” уже убрали. Теперь наш черёд…»

В половине третьего вышел из-за стены какой-то старик и прямиком к машине. Ситуацию отслеживаю, словно кадры в кино. Подходит он и кидает мне на колени скрученную записку. Я разворачиваю её, а там цифры: «15.00». Понимаю, что надо подождать ещё полчаса. Напряженность нарастает…

В 15.05 появляется толпа бородачей, и я вижу, что среди них нет приехавших со мной.

– Готовься, Телло…

– Я готов.

Они подходят к машине, окружают, оживлённо переговариваются. Я спрашиваю солдата:

– В их словах есть угроза?

– Пока нет, командир…

– Тогда подождём…

Наконец из-за незнакомцев вынырнули парламентёры. Опять длительное прощание с хозяевами. Потом «бабаи» садятся в машину.

– Телло, спроси: мы – в безопасности?

Тот перевёл вопрос, а потом ответ:

– Они утверждают, что в безопасности.

– Это гарантированно?

– Да.

Я вырулил на обратный курс. Доставил бородатых туда, куда они пожелали и – в свой гарнизон. А там уже ждут представители ГРУ и КГБ:

– Как прошли переговоры?

– Не знаю. Я просто живой вернулся…

Сергей сделал паузу. Потом сказал:

– Поверите или нет, но рядом со смертью был два года: изо дня в день. Навидался всякого: и в засады попадал, и из окружения прорывался. Но одно скажу, в каких бы переделках ни оказывался, не маму, не Бога, а Людку свою в такие моменты вспоминал. Ей молился: «Если ты мне сейчас не поможешь, то никто не спасёт»… И вот, прошёл всю войну без единой царапины и даже заразы никакой – болезни, в тех местах распространенной, – не подхватил.

Короче, цел и невредим остался.

Вернулся в Мукачево, как и уезжал, в самом начале лета. Подхожу к ДОСу и, первое, что увидел, берёзку мою. А она, ребята, аж под второй этаж вымахала…

Потом соседи рассказывали, как Люда деревце это выхаживала. По три раза на дню поливала, от пацанов, футбол гонявших, грудью заслоняла, словно с подружкой с берёзкой разговаривала…

С той поры и повелось – зашумит Людка, забранит меня за что-нибудь, а я сам себе говорю: это она меня, как ту берёзку, поливает. Значит, любит ещё, волнуется, жизнь мою бережёт.

Сергей умолк. Мы, не сговариваясь, подняли чарки. Выпили. Без тоста. Просто так. И мужики как-то вдруг засобирались. Мол, время позднее, пора и честь знать.

Я проводил их до перекрёстка. Поймали такси. Ребята укатили.

А я побрёл в сторону дома, где меня никто не ждал.

 

Кукиш

Взводу лейтенанта Алексеева была поставлена задача: организовать засаду на пути возможного отхода бандгруппы, которую основные силы батальона блокировали в кишлаке. Алексеев прибыл из Союза месяц назад и «в горы» шёл впервые.

Впереди топал рядовой Фокин, «дед», который уже отсчитывал свои «сто дней до приказа». Фокина комбат называл не иначе, как «Мальчик из Уржума» – а откуда это прозвище, Алексееву было неведомо.

На одном из поворотов едва заметной тропки узкого ущелья Фокин резко остановился. Алексеев ткнулся в его спину.

– Фокин, ядрит твою, чего тормозишь!.. – вполголоса ругнулся Алексеев.

– Мина, товарищ лейтенант! – по-волжски окая, радостно доложил Фокин.

– Где? – Алексеев невольно подался назад.

Замкомвзвода сержант Погорелый очутился рядом, как положено разведчику, неслышно. Вообще-то, сержант должен был идти замыкающим, да комбат перед выходом в рейд определил ему место за «зелёным» взводным, чтобы в случае чего подсказал и с «дедами» помог найти общий язык.

Погорелый бережно отстранил Алексеева, обменялся с Фокиным многозначительным взглядом.

«Не считают меня командиром…» – перехватил этот взгляд и покраснел от обиды Алексеев, но тем не менее про мину сказал со знанием дела:

– Противопехотная!

– Ага, деревяшка, – привычно обозвал мину в деревянном корпусе Погорелый.

Крышка мины углом торчала из-под щебня всего в паре шагов ровно посреди узкой тропы.

– Грамотно поставлена. Хорошо ещё, что давно лежит, и дождём сверху грунт смыло, а то бы ножкой топнул – и… ку-ку… – Фокин с ухмылкой покосился на свой ботинок сорок шестого размера.

– Наши ставили. У «духов» таких развалюх нет. У них – итальянки, – снова проявил осведомлённость Алексеев.

– Итальянки – у наёмников. А местные фугас и противотанковую любят, чтоб сразу бээмпэшку или танк завалить. За них афоней больше отстёгивают, – внёс поправку Погорелый, опять заставив Алексеева покраснеть.

– Что делать-то бум, товарищ лейтенант? – пытливо глянул на взводного с высоты своего двухметрового роста Фокин.

Первое и самое простое, что пришло Алексееву в голову – перешагнуть через мину, само собой, соблюдая меры предосторожности. Об этом и сказал подчинённым.

– Перешагнуть-то можно, – сдержанно усмехнулся Погорелый, – только не факт, что там, куда за миной ногу поставите, второй такой нет. Или того хуже – сама деревяшка с сюрпризом: скажем, с фугасом спарена. Нет, товарищ лейтенант, тут или сапёра вызывать надо, или самим мину сдёрнуть на подрыв. Как скажете?..

Алексеев помнил из занятий по инженерной подготовке, что противопехотная деревянная имеет самое примитивное устройство: в деревянную коробку втиснута двухсотграммовая толовая шашка, а справа от неё – в металлическом стакане взрыватель с капсюлем-детонатором. Но разминировать такую мину вручную практически невозможно. Единственное надёжное средство, и тут сержант прав – это из укрытия «кошкой» сдернуть мину с места «на подрыв». Но подорвать её в нынешней ситуации – значило выдать себя и сорвать задачу.

– Так что, товарищ лейтенант, рванём? – переспросил Погорелый. Алексеев почувствовал себя хозяином положения.

– Взрывать не будем и сапёра ждать некогда. Боевой задачи нам, товарищи бойцы, никто не отменял. Буду разминировать. Оба – в укрытие!

– Товарищ лейтена… – попытался остановить его Погорелый.

– Тебе что, сержант, два раза приказ повторять? – поставил точку Алексеев.

Он снял каску, подсумки, положил автомат, убедился, что взвод укрылся за поворотом, и опустился перед миной на колени.

«Гиблое дело я затеял…» – унимая внутреннюю дрожь, он размял пальцы. Осторожно стал разгребать щебень вокруг короба, каждый раз обмирая, когда случайно прикасался к его шероховатым стенкам. Когда мина открылась со всех сторон, с радостью обнаружил, что никаких проводов или проволочек от неё в стороны не тянется: значит, сюрприза никакого нет. Хвостовик бойка с выдернутой чекой – мина на боевом взводе.

– Сначала вставим чеку, после начнём выкручивать капсюль… – повторяя давний урок, озвучил сам для себя алгоритм предстоящих действий. – Но где мы чеку-то возьмём? – Он пошарил в кармане «афганки», нащупал коробок со спичками. Вынул одну, с сомнением оглядел её: выдержит или нет? Ничего другого под рукой всё равно не было, и он решил рискнуть: подрагивающими от напряжения пальцами вставил спичку в отверстие для чеки. Спичка встала, как влитая.

«Ух-ты! Получилось!»

Рукавом «афганки» вытёр пот со лба и осторожно выкрутил капсюль-детонатор. Поднялся на неустойчивых ногах, повернулся к солдатам с торжествующим видом, держа капсюль-детонатор в правой руке.

Погорелый первым вышел из укрытия.

– Ну, вы даёте, товарищ лейтенант! Как настоящий хирург работаете… С почином, командир… – уважительно сказал он.

– Скажи лучше, как скульптор… – довольно отозвался Алексеев и краем глаза увидел, как спичка, служившая чекой, не выдержала напряжения пружины и медленно, словно в кино, начала надламываться…

Он инстинктивно схватил хвостовик бойка другой рукой, силясь его удержать, но не сумел. Раздался негромкий хлопок. Алексеев зажмурился, а когда открыл глаза, ещё не чувствуя боли, увидел вместо пальцев кровавое месиво…

В один из звонких дней в конце октября командир роты курсантов Бакинского общевойскового командного училища имени Верховного Совета Азербайджанской ССР майор Сенько построил личный состав. Улыбчивый и коренастый, за свою неизменно красную физиономию он заслужил прозвище «Синьор Помидор». Красноту щёк майора подчёркивал околыш огромной фуражки с непомерно высокой тульей – «аэродром не принимает». Этот головной убор, сшитый по спецзаказу, не имел аналогов во всём училище и вызывал постоянные нарекания старшего начальства, являясь при этом предметом законной гордости её хозяина. Сенько курсанты любили за весёлый нрав, побаивались за строгость и уважали за справедливость.

– Ну что, бездельники, – бодрым, орлиным взором окинул он строй. – Радуйтесь: сегодня ПХД. Скучать никому не придётся. Работы у нас – выше крыши, но есть одно дело – особой важности. С него и начнём…

Сенько выдержал паузу:

– Ну, товарищи курсанты, настал ваш звёздный час… Кто у нас художники?

Алексеев и Бубнов переглянулись: идти в автопарк, на полигон или в столовую не хотелось, а работа художников представлялась делом непыльным и сулила некоторые послабления со стороны начальства. И хотя художественных способностей друзья-приятели не имели, не сговариваясь, сделали шаг вперёд.

Сенько оглядел их с головы до пят:

– Художники? Лепить умеете?

– Всё умеем, товарищ майор, – в голос заверили они.

– Ладно, дуйте к старшине. Он вам задачу поставит!

Старшина Ревенко к наличию творческих способностей у данных курсантов отнёсся более недоверчиво:

– Вы точно художники али брешете?

Алексеев ответил за двоих:

– Никак нет, товарищ старшина, не брешем!

– Ну, добре, пийшлы, – он повёл их через плац к КПП.

Училище и военный городок с колоритным названием «Красный Восток» располагались в старом районе города, недалеко от Бакинского проспекта и улицы Ингла. От пятиэтажных хрущёвок – ДОСов «кузницу пехотных кадров страны» отделял высокий бетонный забор. Метров в трёхстах от КПП в нём была ниша, где на постаменте стоял памятник Кирову. На трёхметровом гипсовом вожде было пальто чуть выше колен, кепка и сапоги. Левую руку Киров прижимал к груди, словно желая унять стук пламенного революционного сердца, а правой показывал в сторону центра, как раз туда, куда обычно курсанты бегали в самоволку.

К памятнику и привёл их старшина.

– Побачьте, який нэпорядок! – указал он на статую.

Вид памятника и впрямь был удручающим: по торсу вождя шли трещины, гипс на плечах выщерблен, на правой руке изваяния не хватало нескольких пальцев.

Старшина определил:

– О цэ, товарыщы курсанти, будьтэ ласкови, отреставрироват товарыща Кырова. Усэ трэщины заделать, отколоты части восстановить, размулевать. И шоб усэ було в найлучшем видэ!

Получив мешок гипса, шпатели, кисти и краску, Алексеев и Бубнов не спеша приступили к работе. Трещины на груди и спине Кирова заделали без особых осложнений. Когда встал вопрос о реставрации отдельных частей – уха, пальцев, процесс застопорился…

Ухо с трудом, но вылепить всё же смогли, а вот вытянутые пальцы на правой руке никак не получались.

И тут Бубнов предложил:

– А давай, Костя, кулак сделаем! Его-то куда проще слепить…

Алексеев усмехнулся:

– Что кулак, лучше уж сразу кукиш!

Бубнов поскрёб измазанной пятернёй затылок:

– Точно, Серёга! Вот всё училище оборжётся!

Фига получилась эффектной. Памятник выкрасили белой краской. Оглядели со всех сторон и остались довольны: Киров стоял как новенький…

Вернулись в казарму, доложили старшине о выполнении приказа.

– Добрэ получылось?

– Нормально!

– Проверять трэба?

Они переглянулись:

– Дело ваше, товарищ старшина…

Ревенко проверять не стал.

Алексеев и Бубнов после обеда рассказали однокурсникам о своей проделке. Хором посмеялись над ней. Особо любопытные сходили к памятнику на экскурсию и остались довольны увиденным. Но, как говорится: новый день – новая пища…

В воскресенье как передовиков ПХД старшина отпустил «скульпторов» в увольнение. А в понедельник с утра пораньше их вызвал в канцелярию «Синьор Помидор».

– Ну что, художники-передвижники, довыделывались? – Сенько, ещё более красный, чем обычно, впился в них немигающим взором и, не дожидаясь ответа, приказал: – В колонну по одному, за мной шагом а-арш!

У памятника он дал волю гневу, затопал ногами:

– Это что такое? Вы что себе позволяете, идиоты, мерзавцы? А если бы утром не я это рукоблудие заметил, а кто-то другой! Это же идеологическая диверсия, антисоветская пропаганда! Да ещё в канун праздника Великого Октября! – Он внезапно остановился и отчеканил: – Так вот, в присутствии товарища Сергея Мироновича Кирова объявляю обоим по пять нарядов вне очереди! Даю час, нет, полчаса, чтобы это безобразие ликвидировать и придать руке исторический вид! О выполнении доложить мне лично!

Покачивая фуражкой-«аэродромом», Сенько стремительно удалился.

Алексеев и Бубнов с минуту тупо смотрели друг на друга: «Идеологическая диверсия, антисоветская пропаганда… Точно, отчислят! Как пить дать, отчислят!» – только сейчас до них дошёл «политический» смысл их проделки.

Они тут же забрались на постамент и при помощи обломка кирпича «ампутировали» десницу вождя, грозящую отчислением. Метнулись к казарме за инструментом, принесли всё необходимое, и работа закипела. От страха даже скульпторские способности прорезались: вытянутые пальцы на злополучной руке получились как нельзя лучше…

Сенько и впрямь оказался мужиком нормальным. Поскольку никто из старших начальников кукиш не увидел, «политическое дело» Алексееву и Бубнову пришито не было. Ни комсомольского собрания с исключением из ВЛКСМ за осквернение революционной святыни, ни распекания перед строем… Они просто отходили свои пять нарядов вне очереди, и происшествие как будто забылось. Только однокурсники до самого выпуска вспоминали про кукиш, и нет-нет, пробегая мимо памятника в самоволку, исподтишка показывали Кирову фигуру из трёх пальцев.

…Выпуск шумно отмечали в кафе «Навруз» на окраине Баку. Были шашлык, люля-кебаб, зелень и сорок литров «обкомовского» коньяка, добытого, как говаривал Райкин, «черыз таваравэд, черыз задыные кырыльцо» на Кировобадском коньячном заводе отцом одного из выпускников. Пели песни, танцевали, произносили тосты за «альма-матер», за пехоту, за будущих командармов…

Внезапно кто-то закричал:

– Наших бьют!

С шумом вывалились во двор. В полутёмном переулке рядом с кафе мелькали белые рубахи лейтенантов, и тёмные рубахи «чужих». Визжали девицы. Раздавался мат.

Когда нападавшие, не выдержав атаки, с проклятьями ретировались, лейтенанты вернулись в кафе. Оглядели друг друга: у одного оторван погон, у другого – рубаха в крови, у третьего – фингал…

Бубнов разглядывал правую руку: пальцы были неестественно вывернуты.

– Я его за воротник схватил, а он, гад, рванулся… пальцы выбил, что ли… – кривился он.

Невеста одного из лейтенантов – шустрая блондинка с широко раскрытыми синими глазами, выпускница медучилища, осмотрела руку Бубнова и заявила:

– Вывих. Мигом вправим! – Она уверено взяла посиневшие пальцы в свою пухлую ладонь, сжала их и так дёрнула, что Бубнов потерял сознание.

– Ой, я, наверное, что-то не то сделала, – разрыдалась она.

…В Кабульском госпитале, куда Алексеева доставили после рейда, он получил письмо от Бубнова, написанное коряво и неразборчиво.

«Серый, – сообщал Костя, – я всё ещё не в строю. Пальцы после драки у меня срослись плохо, средний и указательный теперь вообще не гнутся… Даже фигу никому не покажешь! Доктор сказал, если не разработаю, комиссуют ко всем чертям…»

«А вот меня из армии точно спишут», – Алексеев посмотрел на свои забинтованные руки. Письмо Бубнова напомнило историю с памятником. До Алексеева внезапно дошло: «Всё – не случайно!» И та драка возле кафе, где Бубнов выбил пальцы, и его случай с запалом от ПМД. Всё – одно к одному. И даже то, что мину нашёл солдат по прозвищу «Мальчик из Уржума»… Алексеев только теперь вспомнил, что ещё в начальных классах школы читал книгу с таким названием. Главным героем в ней был вятский мальчик Серёжа Костриков. «Но ведь это же имя будущего революционера Сергея Мироновича Кирова! Вот так совпаденьице… Вот тебе и фига, товарищ Киров! Выходит, не мы тебе, Мироныч, а ты нам кукиш показал! Только нам-то с Бубновым теперь никто новые пальцы не прилепит…»

Об этом он и рассказал командиру батальона майору Игнатенко, приехавшему по каким-то делам в штаб армии и зашедшему в госпиталь навестить подчинённого.

Оглядев забинтованные руки Алексеева, Игнатенко сказал хмуро и, как показалось лейтенанту, зло:

– Сам во всём виноват. Какого рожна к мине полез? Инструкции не знаешь?

– Не хотел шума поднимать, товарищ майор. Да и в училище по инженерной подготовке у меня пятёрка была…

– Пятёрка… Тоже мне сапёр отыскался! – ругнулся Игнатенко. – Остался дурак без пальцев! И на хрена?

Алексеев опустил глаза. Комбат, конечно, прав, его жертва оказалась напрасной: тогда в горах бандгруппа на них так и не вышла – ушла из кишлака другими тропами…

– Я ведь почти обезвредил мину, – всё-таки попытался оправдаться он. – Если бы только не месть товарища Кирова…

– При чём здесь товарищ Киров? Ты мне эту мистику брось, лейтенант! Слушай сюда, что я тебе скажу: надо канцелярскую скрепку в кармане носить, а не спички! Скрепка не подведёт. С ней ты любой мине кукиш покажешь! Понял?

 

Вне очереди

Слышимость в новых ДОСах была такой же, как в гостевой комнате знаменитой Невьянской башни, где подполковник Нахимчук побывал, проверяя местный военкомат. По великому блату невьянский горвоенком провёл его к этой демидовской диковине, расположенной на территории режимного завода. По словам военкома, наклон у башни был больше, чем у Пизанской, в затопленных подземельях скрыта тайна чеканки демидовской серебряной монеты, а в самой башне оборудована та самая гостевая, где каждый шепоток был слышен в любом углу. И в своём ДОСе, благодаря хлипким межквартирным перегородкам, Нахимчук знал о жизни соседей практически всё: когда ложились, когда вставали, даже звяканье ложечки о чашку слышно, будто чай соседи пили у него на кухне.

Но сегодня Нахимчука спозаранку разбудил не звон посуды, а соседское радио, вдруг разразившееся бодрой песней. «Как хорошо быть генералом, как хорошо быть генералом! Лучше работы я вам, сеньоры, не назову… Стану я точно генералом, буду я точно генералом! – во весь голос радовался модный советский певец. Как-то он давал шефский концерт в окружном Доме офицеров. Низкорослый, в туфлях на высоких каблуках, с натянутой, будто приклеенной, улыбочкой. Наполеоновский комплекс – налицо! Такие лилипуты обычно и становятся генералами…

Сам Нахимчук генералом стать не хотел. Конечно, курсантом-первокурсником мечтал о счастливой карьере, но быстро усвоил военную присказку про генеральских детей, которым «за ратный труд штаны с лампасами сошьют»… И понял, что простым смертным выше полковника не подняться! Ну, а коли так, то и полковник – чем не мечта? Три больших звезды и два просвета на погонах, папаха, опять же: в зимнее время издалека видна… Но помимо внешнего вида был у носителя этого высокого звания целый ряд ощутимых материальных преимуществ. Это он позже, будучи уже офицером, уяснил. И в Военторге полковников в особом отделе обслуживали, и к праздникам почти что генеральские продовольственные наборы выдавали, и в окружной поликлинике не только полковники, но и члены полковничьих семей до скончания века состояли на учёте, в отличие от членов семей подполковников, майоров, не говоря уже о младших офицерах. И была ещё одна, незначительная вроде, но Нахимчука просто убивающая деталь: полковники имели право брать в воинских кассах билеты вне очереди, равно как Герои Советского Союза, полные кавалеры орденов Славы, генералы и адмиралы! Понятно, что генералы в очереди не стояли – у них для этого порученцы имелись. Героев Советского Союза и кавалеров других высоких наград в таких очередях Нахимчук тоже как-то не встречал. А вот разные полковники выскакивали всегда, как чёртики из табакерки, как раз когда подходила его очередь. И это обстоятельство его всегда очень нервировало. Нахимчук не раз ловил себя на том, что, ожидая очереди, глядел на отражение своего погона в стекле кассы. Покачнется он – и звёздочки на нём удваиваются, посмотрит под определённым углом и – один просвет становится двумя…

Словом, мечта получить звание полковника со всеми вытекающими отсюда льготами грела Нахимчука долгие годы. Но только одно дело – мечта, и совсем другое – реальность. Служба поначалу складывалась у него неплохо: взвод, рота, начальник штаба батальона – и всё застопорилось на академии. Экзамены в академию он сдал, но не прошёл по конкурсу. Можно было бы выдвинуться иным способом: скажем, послужив в Афганистане. Но туда он не попал по причине перенесённого в детстве гепатита. Так и завис на батальоне. С трудом получил майора. Потом и вовсе отошёл от карьерной магистрали – оказался в организационно-мобилизационном управлении штаба округа, в отделе, курирующем военкоматы. Правда, огорчался этому обстоятельству Нахимчук недолго. Сослуживцы быстро растолковали все преимущества новой службы. Ни тебе прямых подчинённых, с их вечными проблемами и чрезвычайными происшествиями, ни ранних подъёмов и тревог. Спокойная, размеренная работа в тёплом, уютном кабинете, выходящем окнами на центральный проспект областного центра. И квартиру получил Нахимчук в центре, в доме по улице Мамина-Сибиряка, совсем недалеко от штаба округа. Эта привилегия доставалась тоже в первую очередь офицерам его управления, отвечающего за мобилизационную готовность.

Если же едешь в командировку, встречают тебя в районных и городских военкоматах не хуже, чем генерала. В Каслях угостят знаменитым местным пирогом из двух десятков сортов рыбы, которая водится в окружающих городок озёрах, с лучком и тонким, пропечённым тестом. Под такой пирог никакая водка с ног не свалит, хоть целый литр в себя залей! Опять же, сувениров целый портфель привезёшь – на весь мир известное чугунное литьё… В Златоусте свои прелести – ножи и топоры с гравюрой по амосовской стали… В Тобольске – резьба по кости и северная рыба муксун и стерлядка. В Тагиле – дивные подносы с мастерской росписью. В общем, если дураком не будешь, то и сам не пропадёшь и старшему начальнику подарок привезёшь, что тоже немаловажно для спокойной службы и возможного повышения… И всё бы хорошо было у Нахимчука, только вот желанное повышение никак не случалось. Кое-как, с задержкой стал он подполковником и затормозился на этом аж на целое десятилетие. Уже было смирился Нахимчук с тем, что придётся на пенсию выходить в сорок пять и подполковником. Но тут для таких, как он, служак нашлась лазейка. Кто-то там на самом верху додумался, что негоже простых офицеров, тех, что без академии и не при должности, лишать надежды папаху надеть. И вот в самом начале горбачёвской перестройки появился приказ министра обороны СССР, разрешающий представлять к званию полковника подполковников проходивших в этом звании не менее двух положенных сроков (то есть как раз десять лет) и, конечно, положительно характеризующихся по службе…

Тут уж Нахимчук стал землю носом рыть, только бы в число этих представленных угодить. И подарок начальнику отдела на день рождения дорогой преподнёс, и на службе стал задерживаться позже других, чтобы рвение своё показать, и даже бегать стал по утрам, дабы жирок, коим от долгого сидения на стуле изрядно заплыл, растрясти и не опарафиниться на очередной итоговой проверке при сдаче норм военно-спортивного комплекса. Немаловажным фактором в осуществлении задуманного стала и дружба с одним из старших офицеров управления кадров округа – завзятым рыбаком. Сам Нахимчук рыбалку на дух не переваривал, называл её не иначе, как той же пьянкой, только в болотных сапогах. Но тут купил удочку, книгу по спортивному рыболовству, записался в военно-охотничье общество и напросился поехать вместе с кадровиком на озеро. Стойко перенёс он там и комаров, и подзуживание нового приятеля, когда не смог поймать ни одного карасика, но зато посидели вместе у костерка, выпили, конечно, поговорили… Так раз, другой. Нахимчук старался, не отказывался и червей накопать, и костёр разложить, и за поллитрой в ближнее сельпо сбегать… А когда месяца через три отношения стали совсем доверительными, во время очередной попойки у костра выложил кадровику свою заветную мечту…

– Это, Вася, сделать нам легко, – важно сказал кадровик, – как два пальца об асфальт…

И слегка заплетающимся языком тут же изложил план действий, самым неожиданным из которых оказалось законспектировать все последние доклады Горбачёва, связанные с перестройкой и гласностью.

– А это зачем? – искренне удивился Нахимчук. – Ну, мобилизационные документы, приказы, положения – это понятно, а доклады-то зачем? Я же не политработник…

– Эх, Вася! В том-то и дело, что не политработник! На этом и погоришь!

– Как это «погорю»? – не на шутку испугался Нахимчук.

– А вот так… – кадровик приблизил к нему покрасневшее от выпитого лицо. – Ты же знаешь, что всех представленных к званию полковника пропускают через Военный совет округа. Так вот там тебя и рубанут!

– Кто рубанёт!

– Ясно кто – «Факел перестройки».

«Факелом перестройки» прозвали рыжего генерал-майора, недавно прибывшего из Куйбышева на должность начальника политуправления округа.

– Этот «Факел» на последнем Совете трёх претендентов зарубил за то, что генсека процитировать не смогли. Уяснил? – спросил кадровик.

Нахимчук кивнул. И дело закрутилось.

– …Буду я точно генералом, стану я точно генералом… – надрывалось соседское радио, возвращая Нахимчука к событиям вчерашнего дня, когда на экстренном собрании офицеров начальник управления зачитал приказ о присвоении ему звания полковника, вручил заветные погоны и папаху. Какое это было мгновение!

Конечно, через своего друга – кадровика он уже заранее знал о пресловутом приказе, и даже новый китель с полковничьими погонами в окружном ателье заказал, и к парадной шинели погоны сам лично пришил, исколов иголкой все пальцы… Да что там погоны! Он и отпуск себе подгадал к этому дню, и путёвку в военный санаторий – опять же, по блату – раздобыл. И в какой санаторий! В Архангельское! Туда офицеров ниже полковника просто не пускают. А летом там – одни москвичи.

«Ничего, – думал Нахимчук, – нам и февраль сойдёт. Зато какие перспективы этот отдых может предоставить… Скажем, окажется соседом по обеденному столу какой-нибудь большой человек из Минобороны… И я ему понравлюсь. Уж я постараюсь это сделать! И тогда…»

Нахимчук нашарил ногами тапки, поднялся, с хрустом потянулся и, с удовольствием глянув на своё отражение в трюмо, шёпотом, чтобы не разбудить мирно спящую жену, поздоровался: «Здравия желаю, товарищ полковник!» На него взирал сразу из трёх зеркал толстый волосатый мужик в майке и семейных трусах до колен. Он долго и старательно разглядывал своё широкое лицо, точно видел впервые. Крупный нос с ложбинкой посредине, большие, навыкате серые глаза, залысины на лбу… Жёсткая линия рта. Словом – настоящий полковник. А полковник, он и в Африке – полковник. Сам не замечая того, Нахимчук всё бормотал прицепившуюся фразочку: «Буду я точно генералом, буду я точно…» Он подобрал живот, одобрительно улыбнулся своему отражению и пошлёпал в туалет, на ходу смакуя, что предстоит сделать в первый день отпуска. Сегодня он без очереди купит билет на самолёт. Нахимчук специально не покупал его заранее, будучи подполковником, чтобы нынче насладиться открывшейся возможностью…

Он не спеша побрился. Так же со значением выпил чай, который подала проснувшаяся наконец жена, такая же толстая и неуклюжая, как сам Нахимчук. Но и она, надоевшая за четверть века совместного быта, в это утро не вызывала в нём обычного раздражения своим растрёпанным, заспанным видом. И обыденный «Индийский чай» Рязанской чаеразвесочной фабрики показался ему необыкновенно вкусным.

Новый китель сидел на нём как влитой.

– Ой, Вася, какой ты… – счастливо всплеснула руками жена и почему-то прослезилась.

– Полно, полно, Зина! Чего сырость развела? Помоги лучше шинель надеть, – Нахимчук оттопырил назад короткие руки, отчего стал похож на фронтовой бомбардировщик Миг-15. Такие самолёты были на вооружении в тот год, когда он поступал в авиационное училище. Поступал, да не поступил: подвёл вестибулярный аппарат. Но в военных училищах страны тогда был недобор, и абитуриентам, кто не прошёл в лётное по физическим данным, предложили на выбор другие училища. Нахимчук выбрал общевойсковое командное… И не прогадал! Вот, стал полковником…

Он вышел на крыльцо, остановился, вглядываясь в серый небосвод, с которого сыпался мелкий, колючий снежок. Ветер, дующий со стороны Уралмаша, доносил запахи заводских труб и окрестных кочегарок и всё норовил залезть холодной пятернёй за отворот шинели. Но и это обстоятельство ничуть не расстроило Нахимчука. Напротив, и небо ему казалось не таким низким, и ветер вовсе не пронизывающим. Он с минуту потоптался на крыльце, раздумывая, какой дорогой направиться к кассам предварительной продажи билетов, что располагались на улице Свердлова. Пройти можно было двумя путями: срезав расстояние, через Харитоновский парк, и более длинным путём – через Вознесенскую горку.

Нахимчук пошёл там, где многолюдней. Так хотелось ему покрасоваться в новой серой папахе, делающей его выше и стройнее.

Как назло, в этот утренний час прохожих было немного. Да и те, что попадались навстречу, не обращали на Нахимчука никакого внимания, кутались в шарфы, закрывали носы воротниками однотипных пальто, спешили по своим делам. Впрочем, и это обстоятельство не поколебало его доброго настроения.

Нахимчук, тяжело и широко ставя ноги, поскрипывая снежной крупкой, дал кругаля и вышел на набережную Исети. Его взору открылись серые невыразительные дома на противоположном берегу. И только высотное здание обкома партии настырно лезло в глаза. «Белым клыком» окрестили свердловчане детище первого секретаря обкома Ельцина, недавно переведённого в Москву… А по эту сторону реки – старые полуразрушенные бараки да пустырь на месте дома Ипатьева, за ночь уничтоженного молодым и энергичным свердловским вождём. Говорят, Ельцин лично руководил этими работами. Он ведь – строитель по образованию. Наверное, за исполнительность и партийную непреклонность и пошёл на повышение.

«А что, может, и у меня ещё всё сложится удачно… Возьмут да переведут в Москву, в мобилизационное управление Министерства обороны… Для полковника-то я ещё совсем нестарый… К тому же с опытом работы и старанием… А там, в Москве, и до генерала – рукой подать!» – счастливо размечтался Нахимчук.

Он пришёл в кассы, предчувствуя долгожданный триумф, как подойдёт к окошечку и, раздвигая толпу, возьмёт свой билет вне очереди.

К разочарованию Нахимчука очереди-то возле воинских касс в это утро не было. Стояли всего три человека: лейтенант с эмблемами танкиста, какой-то старичок-отставник и женщина средних лет, очевидно, жена или мать военнослужащего. В общем-то, можно было бы встать за ними.

Но Нахимчук с осознанием своей правоты бесцеремонно подошёл к окошечку, отстраняя лейтенанта, подал кассиру проездные документы:

– На утренний самолёт до Москвы, будьте любезны… – как бы устало сказал он.

Пока кассир звонила в аэропорт, Нахимчук снисходительно оглядел стоящих. Лейтенант совсем зелёный – шинель ещё не износилась. А старичок, видать, воевал… Составить мнение о женщине Нахимчук не успел – кассирша доложила с почтением в голосе:

– Повезло вам, товарищ полковник, последний билет на рейс достался… Оформляем?

Нахимчук кивнул.

– Девушка, скажите, больше билетов совсем нет? – спросил лейтенант.

– Я же русским языком сказала, это последний, – отрезала кассир.

– Товарищ полковник, вы не уступили бы мне билет? – обратился лейтенант к Нахимчуку. – Я по телеграмме, у меня мама при смерти…

Нахимчук, хотя едва доходил лейтенанту до плеча, посмотрел на него сверху вниз:

– По служебной надобности, лейтенант!

Лейтенант ничего не сказал.

Оформление билета Нахимчука прошло в гробовой тишине. Отходя от кассы, он обернулся, желая подбодрить лейтенанта, мол, улетишь следующим рейсом.

Старичок, тем временем расстегнул полушубок. Намётанным глазом Нахимчук сразу приметил на пиджаке планки трёх орденов Славы и вышел на улицу.

«Надо было всё же подсказать лейтенанту, чтобы обратился к военному коменданту в Кольцово. Тот в экстренных случаях подсаживает военнослужащих на ближайший борт… – запоздало спохватился он. – Ещё и этот старик, полный кавалер… Тоже мог ведь без очереди… Да что уж теперь…»

– Ничего, мне положено, – пробормотал он себе под нос и пошёл домой собирать чемодан. Но только к вечеру, когда в гости нагрянули родственники жены, чтобы поздравить Нахимчука с получением долгожданного звания, неприятный осадок от похода за билетами понемногу развеялся.

На следующее утро об этом инциденте Нахимчук уже не вспоминал.

…А ещё через день газета «Известия», которую полковник уже много лет выписывал по разнарядке, опубликовала сообщение, что самолёт рейсом Кольцово – Домодедово разбился при заходе на посадку в московском аэропорту. В списке погибших пассажиров значилась и фамилия Нахимчука.

 

Театрал

Капитан Упоров не любил театр. Сначала ему, правда, казалось, что он театр не «не любит, а любит». Так написал один знаменитый писатель. Но писатель так написал про своё. А Упорову так казалось совсем про другое.

Когда он первый раз был женат, женат на Тамаре, казалось ему, что театр он любит. Он даже выстаивал очередь, чтобы купить билеты на премьеру в местную музыкальную комедию. И со службы отпрашивался пораньше, чтобы успеть к началу спектакля. И в едином порыве с супругой, и со всем залом, Упоров кричал «Браво!» и до боли в ладонях аплодировал чете местных звёзд – артистов Жердевых, лихо выплясывающих канкан. И после развода с Тамарой он какое-то время ещё посещал театр. Но всё реже и реже…

По-настоящему же Упоров понял, что театр он не любит, опять же, как написал знаменитый писатель, когда «уехал и жил у моря». Ну, «жил у моря» – это громко сказано. Упоров с немалым трудом раздобыл турпутёвку по маршруту: Терскол – Сухуми. Почему-то именно так устроены военные туристические маршруты: десять дней ты живёшь в горах, три дня топаешь в Сванетию, а потом – всего неделя у моря. Как будто нельзя офицеру сразу к морю приехать и спокойно три недельки пожариться на песке, поплескаться в солёной водице, завести какой-нибудь курортный романчик…

Но Главное туристическое управление Минобороны посчитало: военнослужащий и на отдыхе остаётся военнослужащим. И положения устава для него никто не отменял. Значит, он должен и в отпуске преодолевать тяготы и невзгоды: сперва до одури полазать по горам, совершить переход через заснеженный перевал Донгуз-орун, сорок километров пройди с тяжеленным рюкзаком до Южного приюта, и только тогда, на пазике отправиться к ласковому морю.

«Зачем все эти трудности? – недоумевал Упоров. – Может быть, таким манером большие начальники решили подтянуть горную выучку офицерского состава? Как-никак пять лет война в Афгане идёт…»

Да и на кой ляд пропагандисту авиационного полка эта подготовка сдалась? Упоров ехал на юг расслабиться и забыться после скандального развода с загулявшей женой. Ехал с тайной надеждой отдохнуть от всей сопровождающей подобные мероприятия нервотрёпки, раны сердца залечить. Короче говоря, познакомиться с какой-нибудь отдыхающей красоткой, не очень целомудренной и сговорчивой.

В Терсколе осуществить мечту о курортном романе ему не удалось. Все дамы в его туристической группе оказались с мужьями, а две одиноких туристки по возрасту Упорову в матери годились и никаких эротических фантазий не вызывали. Оставалось одно – вместе с соседом по комнате Володей заливать одиночество местным вином, пусть и не лучшего качества, но поставлявшимся окрестными жителями на турбазу в достаточном количестве.

Володя, огромный и мрачного вида мужик, чем-то похожий на снежного человека, оказался собутыльником «приятным во всех отношениях», как написал бы об этом другой знаменитый писатель. То есть сам пил много и даже безудержно, но товарищу свою норму не навязывал, в душу с расспросами не лез, да и о себе почти ничего рассказывал. Упоров смог выяснить только, что он – подполковник, авиационный инженер, разведён и тоже приехал развеяться. И хотя слово «развеяться» Володя понимал по-своему, они подружились. Во время перехода по горам шли рядом. И в Сухуми поселились снова в одном номере.

Сухуми ни в какое сравнение с Терсколом не шёл. Море, пальмы, пляж. Тут-то голова у Упорова и пошла кругом: куда ни повернись, сами «лезут в глаза, тычутся», как сказал бы знаменитый писатель, красотки разных мастей: блондинки, шатенки, брюнетки, загорелые и молочной белизны, полненькие и худосочные, ладные и не очень… А одна шоколадная девица в бикини удивила тем, что на задней аппетитной части её фигуры чертята наколоты. Фланирует она по песку туда-сюда свои шары, притягивающие взор, перекатывает, а рогатые в топку лопатами уголь подбрасывают… Тут и самый идейно стойкий пропагандист все заповеди морального кодекса строителя коммунизма забудет! Но сколько очами голодными Упоров пляжных красавиц ни поедал, знакомство ни с одной из них не складывалось. Все девицы, которые ему нравились, держались так высокомерно, что и подойти к ним страшно, а к тем, которые не по вкусу, зачем подходить?

Вот и приходилось ему забываться и расслабляться больше по Володиному принципу. С утра они парой, «как шерочка с машерочкой», как мог бы написать, но, кажется, не написал знаменитый писатель, уходили с турбазы, расположенной в дальней, предгорной, части города, медленно двигались в сторону моря, то и дело останавливаясь у бочек, которые в средней полосе обычно предназначаются для кваса, а здесь приспособлены под абхазское вино. Выпивали по кружечке и шлёпали к следующей бочке. Ещё кружечка и снова вперёд. Так, за час-полтора, добирались до пляжа, раскидывали полотенца и занимали наблюдательную позицию. Упоров бежал окунуться, а Володя, полежав минут десять, удалялся к ближайшей бочке, где и проводил большую часть времени, отводимого для морских процедур. Так и коротали день за днём.

Однажды на пляже, оглядывая окрестности, Упоров приметил одинокого молодого мужчину, по годам, может быть, ровесника ему, может быть, чуть младше. Незнакомец невольно притягивал к себе взгляд. Сложен, как Аполлон Бельведерский – загорелый, белокурый красавец с голубыми глазами. Он принимал солнечные процедуры, выбирая эффектные, можно сказать, театральные позы, явно демонстрируя свой атлетический торс и броскую внешность. Это позёрство не понравилось Упорову. Он отвернулся и стал глядеть на воду, где плескались местные и приезжие наяды. И вскоре позабыл про Аполлона.

– Извините, – раздался за спиной приятный баритон. Упоров обернулся. Перед ним стоял тот самый Аполлон и с видимым дружелюбием разглядывал его.

– Извините, – вкрадчиво повторил он, – я вижу, вы тоже один и тоже скучаете.

Володя как раз отошёл к винной бочке и возвращаться пока не собирался.

– Да не то чтобы скучаю… Загораю…

– А вы любите театр? – неожиданно спросил незнакомец.

– Люблю. А что? – оторопел Упоров.

Собеседник широко улыбнулся:

– Ой, простите великодушно. Забыл представиться. Меня зовут Эдуард. Я – помощник режиссёра Львовского театра Советской Армии. Мы тут на гастролях. А вы, как я понял, тоже к армии имеете какое-то отношение…

– Как вы догадались? – растерялся Упоров.

Эдуард рассмеялся, обнажив ровные, ослепительно белые зубы, как сказал бы, если бы хватило фантазии, знаменитый писатель, «такие же белые, как снег на перевале»:

– Ну, это совсем нетрудно. Причёска, манеры… Потом, этот офицерский загар – кисти рук и шея. Такой загар бывает только у зэков и у офицеров. На заключённого вы совсем не похожи. Значит – офицер. Я ведь угадал?

Упоров кивнул.

– Но вы не сказали, как вас зовут…

– Василий, – представился Упоров.

– Какое замечательное у вас имя – Василий.

– Главное – редкое, – пробурчал Упоров, но обаяние Эдуарда обезоруживало.

Эдуард всё с тою же вкрадчивостью в голосе сказал:

– Собственно, я хотел пригласить вас, Василий, на спектакль нашего театра.

– Когда?

– Сегодня вечером. У нас идёт водевиль «Сватовство гусара». Вещица лёгкая, развлекающая.

– Водевиль – это хорошо… На водевиль, пожалуй, приду. Только не один, с товарищем.

Эдуард обрадовался:

– Конечно, приходите с вашим другом. Я буду ждать вас у служебного входа в театр в половине седьмого.

– А с актрисами познакомите? – неожиданно для себя самого выложил Упоров давнюю мечту завязать близкое знакомство с какой-нибудь служительницей Мельпомены.

Эдуард, окинув его понимающим взглядом, заверил:

– Конечно, конечно. После спектакля посидим, выпьем вина. Пригласим наших девушек. Они у нас просто загляденье. Так придёте?

– Придём.

Эдуард крепко пожал Упорову руку и, сославшись на репетицию, собрал свои пожитки и покинул пляж.

Упоров почесал затылок и пришёл к выводу, что неожиданное приглашение, сулящее, возможно, любовные приключения, в общем-то, приемлемо и внесёт хоть какое-то разнообразие в похожие один на другой дни пребывания у моря. Оставалось только уговорить Володю.

Тот долго сопротивлялся:

– Чё я не видал в этом театре?

– С актрисами познакомимся… С настоящими…

– Да на кой они мне… – отнекивался Володя. – К тому же ты знаешь, на турбазе режим. Не успеем со спектакля вернуться, корпус закроют, будем на улице куковать!

Упоров заверил:

– Не бойся, успеем, – и подмигнул: – А буфет, знаешь, в театре какой? И коньяк, и бутерброды с икрой! К тому же этот Эдик обещал «поляну» после спектакля накрыть…

Володя согласился.

Эдуард встретил их у служебного входа, проводил в директорскую ложу и, попросив задержаться после спектакля, удалился.

Водевиль оказался и вправду лёгким и непринуждённым. Молодые актрисы порхали по сцене, как бабочки. Все они были милы, ярко загримированы, в нарядных платьях прошлого века. Упоров старался угадать, кого именно приведёт Эдуард. В перерыве посетили буфет, приняли на грудь по сто граммов коньяку. И второе действие пролетело ещё стремительней.

После спектакля Эдуард влетел в ложу и с порога, рассеивая все сомнения Володи в серьёзности его обещания «накрыть поляну», вдохновенно пригласил:

– А теперь ко мне, друзья! Гостиница буквально в двух шагах от театра…

– А как же актрисы? – напомнил Упоров.

Эдуард улыбнулся:

– Актрисы придут позднее. Им же надо снять грим и переодеться.

В номере у Эдуарда был щедро накрыт стол. Две бутылки самого дорогого армянского коньяка, шпроты, бутерброды с ветчиной и копчёной колбасой, ваза с краснобокими яблоками и чёрным виноградом. Володя заметно повеселел, да и у самого Упорова глаза от таких дефицитных яств заблестели.

Эдуард жестом хлебосольного хозяина пригласил к столу. Выпили по одной, по второй, по третьей. И Эдуард вдруг заговорил по-немецки:

– Es blasen die blauen Husaren…

У Володи и Упорова вытянулись лица.

Эдуард, раскрасневшийся от выпитого, пояснил:

– Это Гейне. «Трубят голубые гусары, Верхом из ворот выходя…» – и обратился к Упорову: – Вы любите Гейне, Василий?

– Актрисы-то когда придут? – вопросом на вопрос отозвался Упоров.

– Скоро уже…

Они выпили снова. Открыли вторую бутылку. Эдуард ещё порывался что-то читать из Гейне. Да так напыщенно и театрально, что Володя вышел в коридор покурить.

– Где же актрисы? – поглядев на часы, стрелки которых показывали, что до закрытия корпуса им не успеть, тревожно спросил Упоров.

Эдуард странно посмотрел на него и мягким, вкрадчивым голосом произнёс:

– Какой у вас красивый профиль, Василий. Просто как у римского кесаря…

Упоров недоумённо вытаращился на него, как сказал бы знаменитый писатель, «по-бычьи ворохая глазами»:

– В чём загвоздка, Эдуард? Актрисы не придут?!

Эдуард протянул руку через стол и положил её на руку Упорова:

– А зачем нам актрисы, Вася?

– Как «зачем»? – вскинулся Упоров. – Ты же обещал!

Эдуард заговорил быстро и вкрадчиво, глядя прямо в глаза Упорову:

– Зачем нам актрисы, Вася… Оставайся со мной.

– А Володю куда? – не понял Упоров.

– Володя пойдёт на турбазу.

– А я как же?

– А ты останешься… Останешься и испытаешь такое, что тебе и не снилось. Никакие актрисы этого дать не смогут. А я дам. На всю жизнь запомнишь…

Упоров, конечно, знал по рассказам людей бывалых, что существуют такие мужчины, которые любят мужчин. Но сам никогда с ними не сталкивался. Он мгновенно вспотел. Резко выдернул руку из-под горячей руки Эдуарда. Вскочил и сделал шаг назад, роняя стул, на котором сидел. Вслед за ним вскочил и Эдуард.

В этот момент в номер вошёл Володя.

Упоров возопил:

– Вова, он же «голубой»!

– Чё! Кто «голубой»? – не понял Володя.

– Да этот вот! – Упоров ткнул пальцем в Эдуарда.

Володя рявкнул, как медведь:

– Щас мы его на свастику рвать будем! – и двинулся всей своей могучей тушей.

Эдуард проявил неожиданную ловкость. Опрокинув Володин стул, он метнулся на балкон, закрыл за собой дверь и втолкнул в ручку швабру, очевидно, припасённую для подобного развития событий.

Упоров, обгоняя Володю, рванул на себя дверь – она была закупорена наглухо. Он ударил по раме так, что затрепетали стекла. И тут Эдуард, свесившись с балкона вниз, заверещал:

– Милиция! Помогите, убивают, грабят!

Володя схватил стул, замахнулся, чтобы ударить по стеклу. Упоров, к которому вернулось здравомыслие, остановил:

– Уходим! Сейчас такой кипеж поднимется, не отмоемся потом…

Они быстро вышли из номера, захватив с собой в качестве трофея недопитый коньяк. Бегом спустились в вестибюль, мимо полусонного швейцара выскользнули на улицу и припустили в сторону турбазы.

– Жалко, что мы ему рожу не начистили! – на ходу комментировал ситуацию Упоров.

– Да ему не рожу, а седалище начистить надо! – потряс огромным кулаком Володя.

Они на ходу допили коньяк:

– Эх, театрал, ядрить тя в корень… – нудил Володя, – придётся ночевать на лавке. По корпусу-то дежурит Харибда…

Харибдой отдыхающие прозвали немолодую, вечно раздражённую и озлобленную на весь белый свет тётку, взявшую на турбазе на себя роль «полиции нравов»: никого после одиннадцати она в корпус не пускала, даже по приказу дежурного. В каждом опоздавшем мужчине видела злостного нарушителя семейных ценностей, в каждой задержавшейся женщине непременно – гулёну и вертихвостку.

– Отправляйтесь туда, откуда пришли! Нарушать режим тута никому не дозволено! Это вам не проходной двор, а военное учреждение! – голосом прокурора Вышинского вещала она опоздавшим из-за закрытых дверей. Спорить с ней и что-то доказывать было бесполезно.

Прогноз Володи сбылся на все сто. Эту ночь он и Упоров коротали на скамейке перед корпусом. Благо августовские ночи в Сухуми тёплые.

Слушая неумолчный стрёкот цикад, вдыхая терпкий аромат цветов, Володя сердито бубнил, глыбами вываливая слова:

– Завтра всё равно этого Эдика подловим и нюх ему натрём! Как токо посмел, сволочонок, такое советскому офицеру предложить?

– Как мы его сразу не раскусили? Всё про голубых гусаров читал… – соглашался Упоров. – Тоже мне, нашёлся поклонник Гейне… Кто его только в театр Советской Армии устроил? Надо в ГлавПУр написать!

– Не, давай без ГлавПУра. Поймаем гада и нос в губу вколотим, чтобы никого не соблазнял…

– Скажешь тоже, будто он меня соблазнил! – обиделся Упоров.

– Да ты чё? Я не о тебе… Ты у нас – мужик! А этот ещё пожалеет, что с нами связался…

Наутро двери корпуса открыли, и они завалились спать. Проспали до обеда. А когда пришли к театру, оказалось, что львовские артисты уже уехали. И «голубой гусар» вместе с ними…

С той поры и понял Упоров, что театр он не любит.

Однако лет через десять после этого случая он, неожиданно для себя самого, женился на актрисе. Знаменитый писатель сочинил бы, что актриса эта из того самого Львовского театра Советской Армии и играла в том самом водевиле, который посмотрел Упоров по приглашению поклонника Гейне.

Но уже не было ни Советской Армии, ни её Львовского театра. Да и сама Украина стала «незалежной», то есть независимой. И Инга – так звали новую жену Упорова – служила в небольшом драмтеатре в сибирском провинциальном городке.

Незадолго до свадьбы в доверительном разговоре Упоров рассказал ей историю своего знакомства с помощником режиссёра. Инга тут же призналась, что таких «неформалов» и у них в театре предостаточно. Упоров расхохотался, но вопрос поставил ребром: или семья, или этот вертеп. Именно так он с некоторых пор и называл театры.

Инга оказалась девушкой рассудительной и ответила ему так, что и знаменитый писатель безо всякого сомнения назвал бы её изящной и мерцающей…

 

Снегопад

Снег шёл несколько суток. Неправдоподобно большими влажными хлопьями он облепил Каменноостровский дворец, раскидистые вязы и дорожки парка, горбатый мост через чёрную незамерзающую Малую Невку. В этом снегу даже сбившиеся в стаю и тихо плывущие по течению дикие утки походили на плавучий белый остров.

Дворец был заложен Екатериной Великой для сына Павла, ещё в бытность его цесаревичем. Как известно, отношения Павла с матерью были не самыми безоблачными, и он не прожил во дворце ни дня. А вот внук великой императрицы, император Александр, сделал этот дворец своей любимой резиденцией. Именно здесь заседал «негласный кабинет» в начальные годы его правления, здесь император встречался с князем Михаилом Илларионовичем Кутузовым в день назначения того командующим русской армией в восемьсот двенадцатом году. Чуть позже во дворце неоднократно бывал Пушкин, а в пятидесятых годах девятнадцатого века жил композитор Рубинштейн…

После революции дворцовый комплекс несколько раз переходил от ведомства к ведомству, пока в нём наконец не обосновался Ленинградский санаторий Военно-воздушных сил.

Некипелов смотрел из окна дворца на белое крошево. Настроение было подстать погоде – меланхолическое. Снегопад и слякоть нарушили его планы совершить пешую прогулку на Чёрную речку к месту дуэли Пушкина. В центр же города не хотелось. Там можно, конечно, было бы забраться в какую-нибудь пивнушку и пить подогретое пиво из стеклянных кружек с отколотыми краями. Прежде горячего пива Некипелов никогда не пивал, а потому быстро оценил ленинградское ноу-хау и даже пристрастился к такому пивку. Но сегодня не хотелось ни пива, ни ресторанов, ни глядеть на «пляску с топаньем и свистом под говор пьяных мужичков…»

Оставалось одно: приняв утренние процедуры, слоняться по дворцу из угла в угол, то и дело натыкаясь взглядом на таблички, развешанные по стенам: «Памятник архитектуры. Охраняется государством. Руками не трогать…»

Сказать откровенно, более неудачное место для устройства лечебного учреждения было трудно придумать. Поскольку дворец всё время числился памятником союзного значения, перепланировка его помещений была строго запрещена. Даже гвоздя в стену не вобьёшь без соответствующего разрешения надзорных органов. Поэтому физиокабинет и душевые комнаты располагались в одном из дворцовых флигелей, в другом – находилась столовая. Грязеводолечебница была оборудована в помещении бывшего музыкального салона, а кабинет массажа – в императорском кабинете. Аванзал с фрескам, исполненными знаменитыми Бренной и Лабенским по гравюрам Пиранези, превратили в помещение для танцев, которые два раза в месяц устраивал для отдыхающих замполит санатория. В Зеркальном зале поместилась Ленинская комната. Двухместные палаты на втором этаже, они же бывшие помещения прислуги, достались полковникам, генералам и членам их семей. Старших офицеров, прибывших без жён, расположили по четверо в двух парадных гостиных и в бывших личных покоях великокняжеской четы. Под палаты для младших офицеров выделили Малиновую гостиную и Картинный зал, расположенные на первом этаже. Каждая палата по двадцать койкомест.

Некипелов обитал в Картинном зале. Зал был высокий, полукруглый, со стрельчатыми окнами почти до самого пола. О его прежнем названии свидетельствовали только табличка да старинные гвозди, вбитые под потолком для подвешивания картин.

Соседом Некипелова по палате оказался ровесник, старший лейтенант Виктор Литвяк, чернявый, кривоногий и низкорослый, но заводной и с чувством юмора вертолётчик из Троицка.

– Ты думаешь, меня сюда лечиться направили? – в первую же минуту спросил он Некипелова и загоготал: – Я, Саня, здесь в ссылке, как Пушкин в Михайловском.

Некипелов искренне удивился:

– Тебя, что ли, сюда за вольнодумство сослали?

Литвяк снова загоготал:

– В какой-то степени и за вольнодумство. А вообще-то, Александр Сергеич поплатился за свою любвеобильность. Он же, будучи в Крыму, клинья к жене царского наместника, графа Воронцова, подбивал. Вот граф и расстарался, чтобы молодого соперника удалить…

– Ну, а ты к какой графине клинья подбивал? – иронично спросил Некипелов.

Литвяк самодовольно хмыкнул:

– Много их всяких было… А тут как-то враз рогатые мужья на меня пожаловались и в политотдел, и комполка. Вот командование и приняло мудрое решение – отправить меня в санаторий на месяц, пока страсти в гарнизоне не улягутся…

– Да ты прямо гигант…

– Гигант не гигант, а бабы довольны… – со значением сказал Литвяк и полюбопытствовал: – А ты как здесь очутился среди зимы?

– Смешно рассказывать, – отмахнулся Некипелов.

В санаторий он попал, действительно, по нелепой случайности. У него, много лет серьёзно занимавшегося спортом, никогда не жаловавшегося на здоровье, вдруг забарахлило сердце. Осенью его перевели в Свердловск на должность замполита роты охраны штаба ВВС округа. Пришлось проставляться по старому месту службы и представляться по новому. А тут ещё сына надо в детский сад устраивать. Чтобы не стоять в многолетней очереди, новые коллеги подвели его к знакомой директрисе детского сада. Она окинула Некипелова оценивающим взглядом:

– Ребёнка вашего приму, но с вас потребуется трудовой вклад в обустройство нашего детского учреждения: сделайте кирпичную кладку в одном из подсобных помещений. Оштукатурьте, покрасьте. Справитесь?

– Сделаем, – заверил Некипелов.

В ближайший выходной, взяв на помощь солдатика из своей роты, он принялся за работу. Работали ударно, как комсомольцы у Николая Островского на Боярке. За день сделали то, на что бригаде каменщиков и маляров потребовалось бы дня три.

Вечером, с устатку, намахнул стопку и свалился со стула, потеряв сознание. Штабной врач поставил диагноз – нейроциркуляторная дистония по кардиальному типу и настоял, чтобы в очередной отпуск, который вопреки присказке «солнце светит и палит, в отпуск едет замполит» пришёлся на февраль, Некипелов поехал в санаторий.

…Снег за окном всё шёл и шёл не переставая, совсем как в модной песне: «А снег кружил и падал, а снег кружил и падал…» Эту песню многократно, до отупения, горланили в фирменном ресторане «Кавказский», что расположен на Невском, неподалёку от Гостиного двора. В этот ресторан Некипелова несколько раз зазывал Литвяк, всё пытающийся найти себе пассию.

Подражая выходцам с кавказских гор, он гнусавил:

– Панымаэшь, дарагой, я биз девочка адын ден магу. Дыругой ден магу. А болше не магу… Очын девочка хачу!

Но ленинградки оказались такие недоступные, что у известного сердцееда ничего не получалось. А Некипелов даже и не пробовал. Не хотелось, да и жену он любил.

Но Литвяк не унывал. Он повторял попытки «закадрить» кого-нибудь ежедневно. Вот и сегодня, невзирая на снегопад, вышел на охоту, предупредив, что к ужину вернётся.

К ужину он не вернулся. Не пришёл и к отбою, когда двери санатория наглухо закрылись.

«Значит, нашёл то, что искал», – успокоил себя Некипелов, укладываясь в кровать у окна. Сам он весь остаток дня провёл с романом Дюма «Королева Марго» и теперь хотел поскорее заснуть, пока не заработала местная «артиллерия» – два сорокапятилетних капитана-храпуна у противоположной стены. Засыпая, ещё успел тихо порадоваться, что опередил соседский храп.

Его разбудил громкий, отрывистый стук в окно. Он не сразу открыл глаза, трудно соображая, что происходит. Стук повторился. Некипелов наконец проснулся. Первым делом глянул на часы со светящимися стрелками. Была половина третьего. За окном, в снежной круговерти, маячил человек. Некипелов подошёл к окну и узнал Литвяка. Тот стоял по пояс в сугробе и жестами просил отворить окно.

«Как я тебе отворю? Всё на зиму заклеено… Шатаешься тут по ночам!» – разозлился Некипелов, но с трудом дотянулся до верхней задвижки и, обрывая полосы утеплителя, распахнул окно.

В палату ворвался снежный вихрь и холод, заставившие Некипелова отпрянуть в сторону. В окно, вместо Литвяка, неуклюже влезла незнакомая женщина.

Она зябко повела плечами, встряхнулась, как собака, вышедшая из воды, осыпав Некипелова и его кровать снегом. От женщины пахло сыростью, вином и сигаретами. Она косо взглянула на скукожившегося Некипелова и так мерзко хихикнула, что ему захотелось тут же вытолкнуть её обратно. Следом в окно влез Литвяк. Он так же бесцеремонно отряхнул снег на некипеловскую кровать.

Некипелов зло прошипел:

– Ты с ума сошёл, Витька! Куда её приволок?

– А куда нам идти, Саня?.. – возмутился Литвяк. – Люсинда, понимаешь, живёт в коммуналке, с матерью и сестрой.

– Дэ-а, с матерью и с с-сестрой, – поддакнула Люсинда, стягивая с себя искусственную шубу а-ля леопард и развешивая её сушить на спинку некипеловской кровати.

– Тихо, ты! Людей разбудишь! – Некипелов возмущённо перебросил шубу на кровать Литвяка.

Литвяк успокоил его:

– Не боись, Санькя! Мы – тихонечко… Счас лягем, вздремнём чуток. А утречком, как рассветёт, я её фюить… – он сделал рукой жест в направлении окна.

– Как знаешь! – сказал Некипелов и забрался под одеяло. Но поспать больше не получилось.

Сначала у него за спиной раздался громкий шелест сбрасываемых одежд и дважды коротко скрипнула кровать. Потом Литвяк и Люсинда на какое-то время притихли, очевидно, согреваясь. Затем кровать заскрипела снова, на этот раз с определённым ритмом. К скрипу кровати добавились вздохи и стоны…

– Тише ты, тише, не ори! – урезонивал Литвяк, но Люсинда была безудержна.

Соседи заворочались, перестали храпеть, но какое-то время молчали.

– Когда прекратится это безобразие? – наконец возопил из дальнего угла старший из капитанов.

– Совсем стыд потеряли! – поддакнул ему сосед.

Литвяк и Люсинда на время притихли. И только палата успокоилась, снова заскрипела кровать, застонала Люсинда, завозмущались капитаны.

И так до самого подъёма.

Едва за окнами забрезжило, Литвяк стал выпроваживать Люсинду. Она упиралась:

– А п-проводить даму!

– Нет уж, голубушка, сама, сама… – Литвяк с трудом вытолкнул её в окно и закрыл его на нижнюю задвижку.

Люсинда ещё какое-то время поскреблась в стекло. Но тут зажёгся свет, офицеры сгрудились у окна, разглядывая её. Она засмущалась и побрела по сугробам прочь.

Мнения обитателей палаты о ночном происшествии разделились. Старшие по возрасту возмущались и обещали пожаловаться санаторному начальству, младшие, за исключением Некипелова, одобрительно похлопывали Литвяка по плечу и завистливо спрашивали:

– Ну, как?

Литвяк снисходительно улыбался, но от комментариев воздерживался.

Последствия не заставили себя ждать.

Через пару дней герой-любовник как-то сник, перестал улыбаться и хорохориться.

– Что с тобой, Витёк? – поинтересовался Некипелов. – Неужели опять бабу охота? Так Люсинду позови… Небось адресок-то оставила?

Литвяк зло выругался:

– Да пошла она…

– Вот те раз! С чего вдруг такие перемены?

– Наградила. Насморком…

– Каким насморком? – не сразу понял Некипелов.

– Тем самым, – Литвяк выразительно опустил глаза и перешёл на свистящий шёпот: – Теперь амбец!

Некипелов попытался утешить:

– Да ладно ты, какой амбец. Лечится этот твой «насморк». Иди к венерологу.

– Вот-вот. Иди. А ты знаешь, что о каждом таком случае по месту службы сообщают…

– Тебе-то что? Ты же холостяк.

Литвяк погрустнел ещё больше.

– У меня кандидатский стаж через месяц заканчивается. Придёт в часть «телега», припомнят ещё прошлые «заслуги» и всё – прощай КПСС! А что это такое, сам знаешь…

Некипелов кивнул:

– Да, Витя, положеньице не позавидуешь…

Литвяк взмолился:

– Саня, как друга тебя прошу, выручай! Ты же политработник, придумай что-нибудь!

– А что я могу? Я же не врач! – Некипелов развёл руками.

Однако бросать приятеля в беде было нельзя. Некипелов остаток дня думал, думал и придумал, как можно попытаться спасти Литвяка.

– «Насморк» – это болезнь, – сказал он ему. – А болезнь лечат лекарствами. Лекарства продают где? В аптеках. Значит, надо пройтись по аптекам и купить его.

– Ага, кто тебе даст антибиотики без рецепта? – мрачно усомнился Литвяк.

Некипелов жестом фокусника вытащил из кармана двадцатипятирублёвую купюру:

– А кто тебе сказал, что у нас его нет? Такие «рецепты» ещё ни один Минздрав не отменял…

Литвяк восхитился:

– Здорово, Саня! Как ты до этого додумался? Если выгорит, с меня – поляна…

– Ну, не без этого…

Им повезло не сразу. В двух десятках аптек аптекарши и слушать ничего не хотели, мол, без рецепта лечащего врача – ни-ни. А то от самолечения ещё последствия будут опасные для организма, можно навсегда бездетным остаться… И только в какой-то захудалой аптеке на окраине города одна старенькая провизорша, ленинградка-блокадница, как она сама представилась, отнеслась к проблеме с пониманием. Деньги взяла и лекарства выдала, снабдив схемой, по которой надо его употреблять. Схему чисто по привычке политработника старательно переписал в свой блокнот Некипелов.

– Когда пропьёте курс, обязательно сделайте провокацию, – наставляла Литвяка блокадница.

– Как это «провокацию»? – вытаращился Литвяк. – Снова с ба… с женщиной, что ли?

– Да нет же, молодой человек. Просто выпейте вместе с вашим другом, да покрепче и посмотрите на реакцию, – с пониманием улыбнулась она. – Если всё нормально, значит, лечение прошло успешно.

Лечение продолжалось неделю. А на следующую субботу, когда явные признаки болезни были устранены, устроили провокацию – завалились в ближайшую пивную, где и накушались до соплей. То есть под завязку.

Из подвальчика возвращались в санаторий пешком, всё под тем же непрекращающимся снегопадом. Шли, горланя популярное: «Такого снегопада, такого снегопада давно не помнят здешние места…»

На душе было весело и вольготно.

На Каменном острове, сами не зная как, очутились возле какого-то длинного глухого забора, выкрашенного в тёмно-зелёный цвет. Пошли вдоль него, продолжая петь во весь голос. Внезапно перед ними выросла фигура милиционера в полушубке и каракулевой шапке:

– Вы кто такие? Чего здесь шляетесь? Чего орёте? В вытрезвитель захотели? – строго воззрился он на них.

– Нет, в вытрезвитель не хотим! Мы из санатория ВВС, офицеры… Отдыхаем. А разве запрещено здесь гулять?

Милиционер неожиданно сменил гнев на милость:

– Вот что, лётчики, это дача товарища Романова. Если не хотите больших неприятностей, кончайте шуметь и отправляйтесь быстрее в свой санаторий. Ясно?

Некипелов и Литвяк переглянулись. Романов – первый секретарь Ленинградского обкома и член Политбюро ЦК КПСС… Быть задержанным у его дачи в пьяном виде – это было посерьёзней какого-то «насморка». Тут не только из партии, но и из армии попрут.

Вежливо попрощавшись с грозным милиционером, они тут же ретировались, благодаря судьбу, что отделались так легко.

Наутро снегопад прекратился. Через день Литвяк уехал в свой гарнизон, а после Некипелов отбыл к своему месту службы, и ленинградское происшествие позабылось.

Через два года в политотдел авиации округа, куда перевели к этому времени Некипелова, приехал лектор из Москвы. Он рассказывал о подвигах наших авиаторов в Демократической Республике Афганистан и назвал среди прочих отличившихся капитана Виктора Литвяка.

– Командир эскадрильи капитан Литвяк, – говорил он, – рискуя жизнью экипажа, посадил вертолёт на скалу в таком высокогорье, где по всем законам аэродинамики вертолёты вообще летать не могут. Да ещё в обильный снегопад… Это просто невероятно! Под огнём душманов взял на борт разведгруппу десантно-штурмовой бригады с важным пленным, командиром крупного бандформирования. Его захват способствовал налаживанию мирного переговорного процесса в провинции Саманган…

– Вы не знаете, что стало с самим Литвяком, товарищ полковник? – после выступления подошёл к лектору Некипелов.

– Насколько мне известно, капитана за совершённый подвиг представили к званию Героя Советского Союза… А вы знакомы с героем, старший лейтенант?

– Да, просто как-то отдыхали вместе… – буркнул Некипелов.

И как-то однажды вернулся Некипелов из служебной командировки и застал жену с любовником. Любовнику начистил морду, а с женой состоялась «бурная сцена», закончившаяся примирением и постелью… После обнаружилось, что болен. Вот тут-то и осознал Некипелов в полной мере, какой ужас испытал в своё время заболевший Литвяк. На всю жизнь остался Некипелов благодарен сердобольной блокаднице за подсказанный рецептик…

 

Тайный сотрудник

Громов с детства мечтал стать разведчиком. Все книжки в городской библиотеке про чекистов и про шпионов он прочитал запоем, а фильмы «Подвиг разведчика», «Сильные духом» и «Щит и меч» смотрел в кинотеатре едва ли не каждый день, пока шёл показ.

Но поскольку в его южном городке узнать, где и как готовят разведчиков, было невозможно, поступил Громов в обычное военное училище связи. Там у него проявилась склонность к общественной работе. Поэтому после назначения в полк лейтенанту Громову предложили стать секретарём комитета ВЛКСМ.

Комсомольская работа расширила круг его знакомых: работники местного областного комитета комсомола, учителя соседних школ, сотрудники клубов и библиотек, где проводились комсомольские мероприятия. Особенно подружился Громов с Олегом Закутько – заведующим отделом оборонно-массовой работы обкома. Закутько оказался парнем прямодушным, обаятельным, открытым. Такие люди всегда нравились Громову.

В числе приятелей оказался и начальник особого отдела полка капитан Листовой. Был Листовой из «пиджаков», то есть призван в армию после гражданского вуза. По профессии он был учителем ботаники, по хобби – книгочеем и знатоком литературы и тем сразу пришёлся по душе Громову, пробовавшему писать короткие рассказы. Ну, и конечно, Громову льстило, что он дружил с человеком из секретных органов, куда сам когда-то мечтал попасть…

Громов, в свою очередь, познакомил Листового и Закутько. Посидели, выпили, понравились друг другу. С той поры ни одного выходного не проходило, чтоб приятели не собирались то в бане за кружечкой пива, то на берегу речки с удочками…

Всё было в ажуре до одного случая, изменившего их отношения. Как-то Листовой пропустил общий сабантуй, потом поинтересовался, как всё прошло. Громов рассказал, сделав упор на то, что и напились и напелись…

– Что пели-то? – спросил Листовой.

– Да, разное. Военные, комсомольские. А потом Закутько на ридной мове запел – заслушаешься… Голос у него, хоть в Большой театр бери!

Рассказал об этом Громов и забыл. А через день Листовой зашёл к нему в комитет комсомола и бухнул с порога, что с Громовым хочет встретиться один важный человек.

– Кто такой? – поинтересовался Громов.

– Поедем, там узнаешь.

На «шестёрке» Листового они выехали за ворота гарнизона и покатили в центр города. За всю дорогу не проронив ни слова, Листовой притормозил у подъезда областного управления КГБ.

С трепетом вошёл Громов в «святая-святых», не понимая, кому он мог понадобиться и по какой причине.

Старший сержант с буквами «ГБ» на синих погонах проверил пропуск у Листового и внимательно просмотрел все страницы удостоверения Громова, потом взял под козырёк.

Громов и Листовой поднялись на третий этаж в приёмную начальника управления. Секретарша, очевидно, была хорошо знакома с Листовым. Она ласково улыбнулась ему и окинула Громова пристальным взглядом кондукторши в автобусах или женщины-разведёнки.

– Проходите, вас ждут, – произнесла она с пониманием своей важной миссии.

В длинном сумрачном кабинете, стены которого были закрыты такими же, как в обкоме комсомола, полированными панелями цвета морёного дуба, за объёмным столом с бюстом Железного Феликса, сидел человек с полковничьими погонами на плечах. Он не спеша поднялся навстречу.

– Здравствуйте, Иван Сергеевич. Называйте меня Владимиром Николаевичем, – он пожал руку Громову. Рукопожатие было крепким и сам полковник, хотя едва доходил Громову до плеча, внушал уважение и невольный трепет. Наверное, всё дело было в глазах, колючих, как буравчики. Крючковатый нос, высокий лоб с залысинами – словом, вылитый «ястреб холодной войны». Так на карикатурах изображали хищных американских империалистов.

По-свойски, но – не запанибрата – полковник поздоровался с Листовым, пригласил за стол, стоящий в торец его начальственному, и сам уселся не в своё кресло, а на стул напротив. Выдержав томительную для Громова паузу, спросил:

– Вас, должно быть, удивляет моё приглашение?

Громов слишком поспешно кивнул, невольно выдав своё волнение. И это не ускользнуло от проницательного взгляда полковника и, похоже, понравилось ему.

– Я наслышан о вас, – сказал он веско. – Знаю вас как честного офицера, молодого коммуниста, человека, преданного нашим идеалам.

«Что же ему от меня надо? – терялся в догадках Громов, с трудом выдерживая взгляд полковника. – Чего он тянет?»

Но полковник и не думал тянуть. Сразу взял быка за рога:

– Ко мне поступила информация, что сотрудник областного комитета комсомола Закутько Олег Петрович, с которым вы состоите в дружеских отношениях, является носителем националистических взглядов и убеждений. Вы можете это подтвердить?

Громов оторопел. Ничего подобного он услышать не ожидал. Во рту у него сразу пересохло.

– Нет, не могу, – не сразу выдавил он из себя.

Полковник укоризненно покачал головой:

– Как же не можете. А не вы ли говорили, что Закутько любит петь украинские песни и на ридной мове гарно размовляет? – он выразительно посмотрел на Громова.

Только тут до Громова дошёл истинный смысл происходящего. Он вспыхнул, но полковнику ответил как можно сдержаннее:

– Товарищ полков… простите, Владимир Николаевич, мне кажется, мои слова были неверно истолкованы. Я действительно как-то похвалил певческие способности Олега Петровича и не более того. Да, Закутько говорит по-украински. Но ведь он сам – украинец, кажется, из-под Ровно… А песни он поёт разные – и русские, и украинские… Но все они написаны известными советскими композиторами и поэтами… Что же касается политической характеристики товарища Закутько, то могу утверждать с полной ответственностью, он – наш, советский человек!

– Да вы не волнуйтесь, Иван Сергеевич, – взгляд полковника сделался чуть-чуть добрее. – У нас служба такая: поступила информация. Её надо проверить. И перепроверить, если потребуется… Спасибо, что не отказались приехать.

Громов про себя усмехнулся: «Попробовал бы я отказаться…», но вслух произнёс то, что полковник хотел от него услышать:

– Полагаю своим долгом коммуниста помогать органам безопасности.

Полковник поднялся со стула:

– Хочу вас предупредить: о нашем разговоре, пожалуйста, никому не рассказывайте. Тем паче самому Закутько. Ясно?

– Так точно, – по-армейски ответил Громов.

– Надеюсь, что наше сотрудничество на этом не закончится, будет длительным и плодотворным, – полковник на прощание ещё раз мёртвой хваткой стиснул ладонь Громова.

Только в машине Громов наконец дал волю своему гневу:

– Зачем ты передал наш дружеский разговор? Это же настоящее предательство!

Листовой и не думал оправдываться:

– Ты ничего не понимаешь, а ещё мечтал стать разведчиком! В нашей службе нет ничего личного! Всякая информация важна. К тому же скажу тебе по секрету: Закутько у «конторы» на особом контроле.

– Как это «на особом»? Он что – враг?

Листовой понизил голос и сообщил доверительно:

– Да нет. Просто написал заявление с просьбой отправить его учиться в Высшую школу КГБ. И потому должен быть проверен по высшему разряду. А ты сам-то не передумал стать чекистом?

Громов пробормотал что-то невнятное. Но с этого дня грезить о карьере разведчика перестал. Да и дружба с Листовым и Закутько оборвалась.

Ещё раз судьба свела Громова с тайным ведомством много лет спустя, уже в пореформенной России. К этому времени он стал полковником, военным журналистом и открыл тему первых русских поселенцев на Аляске. Областная библиотека решила провести широкую презентацию книги его очерков.

Один знакомый депутат посоветовал Громову пригласить консула США по культуре, который, дескать, родом оттуда, с Аляски, к тому же – историк по образованию и может быть полезен для дальнейшего продвижения книги. Громов возражать не стал.

Через несколько дней Громову позвонили. Мужской голос на ломаном русском сообщил, что консул, господин Хаган, ждёт его завтра в своём консульском отделе для знакомства и переговоров.

Громов сказал, что придёт. И тут-то в нём проснулась вышколенная годами советско-американского противостояния бдительность: как он, действующий офицер, пойдёт на территорию чужого государства, не получив разрешения командования и специальных органов?

К счастью, соседом Громова по лестничной площадке был подполковник Сойкин, служивший в особом отделе округа и время от времени захаживающий пропустить чарку-другую и поболтать на отвлечённые темы.

Сойкин отнёсся к сообщению с неподдельным интересом. Пообещал немедленно сообщить коллегам из областного управления ФСБ. И уже через пару часов на связь с Громовым вышел капитан, назвавшийся Игорем, и назначил рандеву в сквере у драмтеатра в половине седьмого вечера.

Игорь оказался приятным молодым человеком неброской наружности. «Наверное, таким и должен быть настоящий разведчик, чтобы его было труднее запомнить», – промелькнуло в голове у Громова.

– Вам, Иван Сергеевич, горячий привет от полковника Закутько, вашего давнего знакомого, ещё по городу N, – безошибочно назвал Игорь первое место службы Громова.

– От Олега Петровича? – не поверил своим ушам Громов.

– От него самого. Олег Петрович недавно назначен к нам заместителем начальника управления. Он с большой теплотой вспомнил вас и годы комсомольской юности…

«Значит, донос Листового не помешал Закутько поступить в школу КГБ…» – тихо обрадовался Громов.

– Олег Петрович поручил мне проинструктировать вас о поведении там, куда вы завтра пойдёте, – перешёл к делу Игорь. – Скажу прямо, как офицер офицеру: вы поступили очень осмотрительно, предупредив нас об этой встрече. Господин Хаган – профессиональный разведчик, сотрудник ЦРУ с многолетним стажем… – заметив, что Громов внутренне напрягся, успокоил: – Смело идите на встречу, но помните: вас будут пытаться завербовать. Первый признак вербовки, если Хаган станет долго рассказывать о себе. Это профессиональный приём, который должен расположить собеседника, вызвать доверие и встречную откровенность…

Далее последовал подробный инструктаж, что и как говорить Громову, как себя держать с иностранцем.

– После встречи, Иван Сергеевич, пожалуйста, проинформируйте меня, как всё прошло. Олег Петрович очень надеется на вас… – чуть заметно улыбнулся Игорь, прощаясь.

Встреча с американцем была разыграна, как по нотам. Хаган вёл себя в точности, как предсказывал Игорь. Он много рассказывал о своём аляскинском детстве, об учёбе в университете, об археологических экспедициях в глубь материка, о загадочных тотемах индейцев-тлинкитов и своей неизменной любви к великой русской литературе… Громов, следуя инструкции, больше молчал, внимательно слушал и запоминал. На вопросы американца отвечал односложно. И тот вскоре потерял к нему всякий интерес. Но на презентацию прийти согласился и попросил три билета для себя и своих сотрудников.

Громов передал билеты американцу и попрощался.

Игорь, выслушав отчёт Громова, в свою очередь, взял шесть билетов на предстоящее мероприятие:

– Вы же понимаете, за такими «археологами» нужен глаз да глаз… Неровен час, не то и не там накопают… – с многозначительной улыбкой пояснил он.

– А Олег Петрович на презентации будет? – спросил Громов.

– Знаете, Иван Сергеевич, начальникам такого уровня публичные мероприятия посещать у нас не рекомендуется… Но я передам товарищу полковнику ваше желание повидаться.

Представление книги было многолюдным и торжественным. Взволнованный Громов подробно рассказал о своей работе, раздал несколько десятков автографов. Хаган выступил с короткой речью об истории своей родины, а на фуршете провозгласил тост за российско-американское сотрудничество и дружбу. Все дружно кричали «ура» и чокнулись бокалами с шампанским. Всю презентацию по пятам за Хаганом и его коллегами парами ходили «топтуны» (так, кажется, называются сотрудники и сотрудницы наружного наблюдения). Громов без труда заприметил незнакомцев в строгих костюмах среди своих друзей и коллег. Ему даже показалось, что слежку за собой обнаружили и американцы. Но они упорно делали вид, что ничего не замечают, щедро раздавали свои визитки, щёлкали фотоаппаратами и демонстрировали широкие голливудские улыбки. Словом, праздник удался на славу и долго был ещё предметом разговоров в Союзе журналистов.

А вот повидаться Громову с Закутько так и не получилось.

Игорь сказал, что полковник неожиданно отправлен в длительную командировку. Но и эти скупые слова он сказал так, что Громов содрогнулся и проникся важностью услышанного.

– Олег Петрович обмолвился, что вы когда-то мечтали стать разведчиком… – вдруг сказал Игорь.

– Была такая детская мечта… – смутился Громов.

– Так ведь ничего ещё не поздно, – серые глаза Игоря излучали доброжелательность и дружелюбие. – Вы очень способный человек, Иван Сергеевич, и к тому же – патриот России. Это сегодня такая редкость. Исходя из этого, мне поручено предложить вам долговременное сотрудничество… Скажем, не согласились бы вы информировать нас обо всём происходящем в местной журналистской среде, что пишут, о чём говорят? Конечно, на взаимовыгодных условиях.

– Вы предлагаете мне стать осведомителем, капитан? – Громов на миг опешил, но потом гордо вскинул голову: – Извините, но я – русский офицер. У нас доносительство не принято…

– Ну, зачем вы так, Иван Сергеевич? – лицо Игоря стало строгим и неприступным. – Я предлагаю вам помогать органам в разоблачении врагов отечества…

– Это можно было и не предлагать. Если такой враг среди моих коллег появится, сам его к вам за шкирку приведу. А штатным информатором, извините, не буду…

Игорь снова растянул узкие губы в улыбке:

– Вот и хорошо. Рад, что мы поняли друг друга.

Уходя, он бросил загадочно:

– Что же касается доносительства, так у нас добровольных помощников, поверьте, и без вас, уважаемый Иван Сергеевич, предостаточно… Вы же, человек твёрдых убеждений и чести, помогли бы отсеять зёрна от плевел…

Громов поёжился: «Значит, среди журналистов кто-то “стучит”… Но кто? Вроде все такие порядочные люди…»

С тех пор он другими глазами смотрел на коллег, подозревая в доносительстве каждого и стыдясь своих собственных подозрений.

Как-то в Доме журналистов, проходя мимо курилки, он увидел доцента университета и светоча местной журналистики Раказина, курящего в окружении трёх юных дев. Раказин между глубокими затяжками вещал с апломбом небожителя:

– Да мне все эти спецслужбы: КГБ, ФСБ, ЦРУ – глубоко индифферентны. Я ничего не боюсь! Я в жизни и не такое видал. Два года в дисбате кайлом мёрзлое дерьмо отковыривал. Саданёшь по нему – брызги на солнце радугой переливаются. А мороз пятьдесят градусов…

Громов знал, что Раказин любит прихвастнуть, пустить пыль в глаза, особенно молоденьким девицам. Впрочем, он и с коллегами обычно в карман за словом не лез, много о себе разных историй рассказывал. Но про дисбат Громов слышал впервые.

Он невольно замедлил шаг, стараясь оставаться незамеченным, и напряг слух. Но на него и так никто не обращал внимание. Девицы, как зачарованные, таращились на Раказина, буквально поедая его влюблёнными глазами. Одна из них, белобрысая и плоскогрудая, не выпуская сигареты из полураскрытого рта, раскачивалась в кресле, словно кобра перед флейтой заклинателя:

– А как вы в дисбат попали, Ювеналий Эдуардович?

Раказин как будто ждал этого вопроса. Он набычился, придавая лицу ещё более брутальное выражение, и зло процедил:

– Да всё из-за стукачей! Одного гадёныша на апперкот поймал, а меня сразу в казарменные хулиганы записали и – за полярный круг…

Девицы заахали и вытаращились ещё сильнее:

– А как же вы потом, в университет, в аспирантуру?

– Если человеку дан настоящий талант, он и стену лбом прошибёт…

Дальше слушать россказни Раказина Громов не стал, пошёл прочь. Но фразу про дисбат запомнил. И когда к очередному юбилею Раказин опубликовал свои мемуары, прочитал их с пристальным вниманием.

В мемуарах Раказин в соответствии с требованиями эпохи обрушивался на советскую тиранию, в цветах и красках описывал, как невыносимо тяжко ему, Раказину, жилось при прошлой власти, как не пускали его, молодого таланта, на страницы толстых журналов злые и бездарные фронтовики, как непроста и извилиста была его жизненная при них дорога. Особенно упирал Раказин на два года, которые ему пришлось провести в страшном дисциплинарном батальоне, где заставляли изо дня в день есть невкусную баланду, а после ломом отбивать наледь в отхожих местах.

«Надо же, не врал, значит, тогда девицам…» – удивился Громов. Но гораздо больше его удивило другое. После «отсидки» Раказин сразу же поступил на журфак. По окончании вуза он, единственный из всего курса, был направлен в загранкомандировку в Пакистан, где несколько лет преподавал журналистику в Пешаварском университете. Там же женился на француженке. Развёлся. Вернулся на кафедру в родной университет, успешно защитился и по сей день процветает, возглавляет, учит, раздаёт оценки…

Громов досконально знал советскую систему: «Ну, не могло быть так, чтобы всё это сошлось в одной судьбе: дисбат и поступление в универ, загранкомандировка в капиталистическую страну и разрешение сначала жениться на француженке, а после развестись с нею, защита кандидатской и тёплое место доцента… Всё это взаимоисключающие события: в вуз никогда не принимали с «волчьим билетом». Имея за плечами даже погашенную судимость или только намёк на неё, нельзя было и мечтать о загранкомандировке. А уж связь с иностранкой не прощалась никому… А если и могло всё это случиться с человеком, то только в одном-единственном случае: какая-то очень могущественная сила вёла его через все эти передряги, чьи-то очень важные поручения он исполнял… Скорее всего, Раказин и есть тот тайный сотрудник, о котором проговорился Игорь! Наверное, ещё в дисбате армейские особисты завербовали… После – коллегам на «гражданке» передали по эстафете… А те и помогли сделать карьеру. Наверняка до сих пор его услугами пользуются…»

И хотя никаких иных подтверждений принадлежности доцента к секретной службе у него не было, он старался держаться от Раказина подальше. Ибо сам Громов, пусть и не мечтал уже давно быть разведчиком, но так и не научился держать язык за зубами.

 

О пользе классики

Полковник Щуплов и его племянник Игорёк сидели на кухне за столом со следами вчерашнего праздника и тоскливо поглядывали на ходики, стрелки которых как будто застыли на восьми утра. Винный отдел в гастрономе открывался только через три часа.

– Ах ты, ёшь-даёшь, то и ета-филарета! – бормотал полковник Щуплов и с ходиков мутным взглядом переходил на шкафы, пытаясь угадать, где его строгая супружница Зинаида заныкала недопитую пол-литру.

– Ты читал «Братьев Карамазовых»? – неожиданно пробуровил он племянника вопросом.

Игорёк только неделю выпустился из того же военного автомобильного училища, что тридцать лет назад окончил полковник Щуплов.

– Ну, читал, кажется… А что? – замялся Игорёк с ответом.

– Ах, ты ёшь-даёшь! Ежли тебя, лейтенант, старший по званию спрашивает, изволь отвечать по уставу! – брякнул по столу кулаком полковник Щуплов: – А то и ета-филарета, не погляжу, что – родня, сдам в комендатуру!

Игорёк постарался придать своей помятой физиономии преданное выражение, выпучил глаза и, накрыв голову левой ладонью, вскинул к виску правую:

– Виноват, товарищ полковник!

Щуплов кивнул:

– Так-то оно лучше! Не забывай, что перед тобой целый полковник! Так читал или нет про Карамазовых? – сердито переспросил он и, не дождавшись ответа, отрезал: – Дурак ты, племяш! Дурак и не учишься!

– Чё сразу – дурак? – обиделся Игорёк. – И так тошнит, да ещё вы обзываетесь… – вяло огрызнулся он, но на всякий случай спросил: – А чему учиться-то, дядь Жень?

Дядя Женя, полковник Щуплов, несмотря на форму «номер раз» в виде отвислого старого трико и застиранной майки, выглядел грозно. «Ведь и впрямь учудит полковник, сдаст меня в комендатуру…» – подумал Игорёк и в который раз пожалел, что вчера не успел припрятать хотя бы сто граммов на опохмел, которые сейчас очень даже приподняли бы настроение. – Чему учиться-то? – ещё раз переспросил он.

– Всему… – глубокомысленно изрёк полковник Щуплов и прошёлся взглядом по Игорьку, внезапно подобрев. – А ты – ничо, то и ета-филарета! Богатырь! Наша кровь! – и вскинулся: – Вот, что… Слушай сюда, племяш! – Резко притянув голову Игорька к себе, он громким свистящим шёпотом, от которого у племянника дрогнули перепонки, просипел ему прямо в ухо:

– Классику читать надо!

Игорёк с трудом вырвался из дядиной цепкой хватки и передёрнул плечами:

– Ну, это нам ещё в школе твердили. Только на кой ляд мне, военному инженеру, вся эта классика? Всё равно что козе баян!

– Дурак ты, племяш! – полковник Щуплов покачал крупной головой с шишковатым, с залысинами лбом, с кривым лиловым шрамом над правой бровью и нравоучительно сказал: – Учись, пока я жив! Крепко заруби себе на носу: настоящая классика, ах, ты ёшь-даёшь, жизнь может спасти!

– Как это, жизнь? – на этот раз вполне искренне удивился Игорёк.

– А вот так, – полковник Щуплов снова поглядел на ходики и приказал: – Прикрой дверь, чтобы Зинку мою не разбудить… То, что расскажу тебе, не для бабьих ушей!

– Так вот, – как-то вдруг приосанился и даже слегка прояснел взглядом полковник Щуплов, когда Игорёк плотно прикрыл дверь и снова уселся напротив него. – Так вот! Ехал я, ёшь-даёшь, в свой первый офицерский отпуск из ГСВГ. Было мне тогда, племяш, ну, как тебе – двадцать с небольшим. Холостяк. Командир взвода. Карманы от денег топорщатся, дури в башке хоть отбавляй. В Бресте, где западные рельсы кончаются и начинаются отечественные, полагалась пересадка. Приехал я в Брест, значит, утром, а поезд в Москву только поздно вечером. Чё делать? Ну, сдал я свой чемодан «гросс Германия» в камеру хранения, ну, по городу туда-сюда прошёлся, ну, в крепость Брестскую заглянул… А времени ещё вагон да тележка остаётся… Подался, то и ета-филарета, в место отстоя, что у всех едущих и на запад, и на восток, одно – привокзальный кабак. Подался и завис там до вечера. Заказал себе выпить и закусить. Сижу, скучаю… Днём посетителей, кроме таких же, как я вояк, никого не было, а часам к пяти стали появляться разные дамочки расфуфыренные и разодетые в модные тогда крепдешины. Одна, лет тридцати пяти, прямо ко мне подрулила, мол, разрешите, товарищ офицер, составить вам приятную компанию… – полковник Щуплов довольно ухмыльнулся, многозначительно подмигнул Игорьку и, понизив голос, продолжал: – Но к чё! Я, дело понятное, не возражал. Дамочка эта, звать Нонна, оказалась особой компанейской. И даже очень. Мы с нею, ёшь-даёшь, слово за слово, два графинчика водовки выкушали. За мой счёт, разумеется. Дурь в башке ещё больше закипела. Я деньгами своими шуршу, у неё глазки-пуговки всё ласковей поблескивают. В общем, то и ета-филарета, говорит Нонка мне, что неплохо бы нам до неё прокатиться. Такси, дескать, на привокзальной площади ждёт, туда-сюда, любовь-морковь. После водовки выкушанной, ну, ты меня, племяш, понимашь, Нонка эта, с первого взгляда, бабёнка обыкновенная, мне даже нравиться стала. Быстренько кумекаю: до поезда моего ещё четыре часа – успеем… Говорю Нонке: «Ах ты, ёшь-даёшь, поехали!» Взял в буфете с собой пузырь «Московской» и айда с ней под ручку на привокзальную площадь. Только вышли из кабака, старенькая «Победа» с шашечками подкатывает. За рулём таксист в годах, чернявый с проседью. То ли кавказец, то ли цыган. Нонка прыг на заднее сиденье, ну и я к ней… Таксист по газам. А Нонка меня к себе притянула… Пока помаду с её губ облизывал, гляжу, а мы уже за город выкатили. Скажу тебе честно, племяш, пьяный не пьяный я был, а как-то слегонца заволновался. «Куда это мы едем?» – спрашиваю. «Не волнуйся, милый, скоро уже…» – говорит Нонка и опять целоваться лезет. Тискаю её, а тревога всё нарастает. «Победа» вдруг с шоссе сворачивает в лес. Едем по раздолбанной дороге. Через какое-то время останавливаемся на поляне перед длинным бараком. «Приехали!» – Нонка первой выныривает из такси. Я сую деньги водиле, и тот уезжает. Огляделся я. Солнца из-за деревьев уже не видно. Вот-вот смеркаться начнёт. В бараке ни одно окошко не горит. А Нонка дверь распахнула, стоит на пороге и манит меня за собой. Ну я и пошёл, как кролик за удавом…

Полковник Щуплов умолк, поднялся со стула и прошлёпал босыми ногами к раковине. Налил в кружку воды из крана, большими глотками осушил её и воззрился на Игорька, выдерживая паузу.

– И что дальше было, дядь Жень? – спросил Игорёк.

Довольный вниманием племяша, полковник Щуплов растянул рот в улыбке, блеснув при этом золотой фиксой:

– Не спеши, а то успеешь. Помнишь, ах ты, ёшь-даёшь, где нужна спешка?

– При поносе и ловле блох, – проявил осведомлённость Игорёк.

– Так точно, – согласился полковник Щуплов. – Только ты поперёд батьки, как говорится, не лезь! Усёк?

– Усёк! – послушно кивнул Игорёк, так как спорить с дядей ему не хотелось, да и рассказ был интересен.

Полковник Щуплов прошлёпал обратно к столу, плюхнулся на стул и продолжил:

– Так вот захожу я вслед за Нонкой в барак. Темно, как у негра, сам понимашь где… Держусь за стенку, идём по длинному коридору. Нонка впереди каблуками стучит. А я всё подвоха жду: откуда по башке долбанут… А чё делать-то? Назвался поганкой, полезай в кузовок… Вдруг скрипнула дверь. Мы зашли в комнату. Щёлкнул выключатель, и тут мне совсем поплохело: бардак, малина, чёрт знает что! Грязный, немытый пол, стол с какими-то объедками, у завешанного старой скатертью окна, солдатская кровать, накрытая суконным одеялом… А Нонка уже без платья, в комбинашке одной, сидит на этой кровати и чулки с себя стягивает, зовёт: «Ну, лети ко мне, голубь мой сизокрылый! Вот она я – вся твоя!»

Щуплов крякнул и перегнулся через стол к Игорьку:

– Я – не чистоплюй, но скажу тебе как мужик мужику, племяш, вряд ли что с Нонкой вообще получилось бы у меня в этой антисанитарии, кабы не одно обстоятельство. Рядом с кроватью тумбочка стояла, тоже казарменная. А на ней – книга. Я гляжу: Достоевский. «Братья Карамазовы». Баба-то, Нонка, оказывается, культурная, ишь какие книжки умные читает… Поставил я рядом с книжкой пузырь, и что-то у меня оттеплело в груди. Тепло это вниз поползло. В общем, дальше ты знаешь, взрослый уже… После всего Нонку спрашиваю: «Это ты Достоевского читаешь?» А она, как заржёт: «Ой, уже дочитываю…» Книжку-то открыла. А в ней уже половины страниц нет. Нонка очередную вырывает… и – хвать ей, себе гигиену навела… У меня челюсть так и отпала. А Нонка, как ни в чём не бывало, следующую страницу – рраз! – и мне суёт, тоже, мол, гигиену наведи, ёшь-даёшь!

Игорь едва со стула не свалился

– Вот это культура! Ха-ха-ха! – загоготал он.

– Тише ты, то и ета-филарета, Зинка проснётся! – прицыкнул полковник Щуплов, встал, тяжело прошёлся по кухне взад-вперёд и остановился у окна, ожидая, пока племянник успокоится, потом сказал с некоторой даже обидой в голосе: – Тебе бы всё хи-хи да ха-ха, племяш! А мне тогда вовсе не до веселья стало! Значит, Нонка, стерва, мне страничку протягивает. И в этот самый момент слышу: машина подъехала. По движку, ёшь-даёшь, а слух у меня на моторы, сам знаешь, какой – та самая «Победа», что нас сюда привезла. У неё ещё клапан во втором цилиндре постукивал. Я в чём мать родила к окошку подскакиваю. Гляжу в щёлку: такси остановилось на краю поляны, а из него три чмыря вышли. Хоть почти стемнело, разглядел я, что рожи у них у всех уголовные, ничего хорошего мне не сулящие. И водила этот, что нас привёз, четвёртым уже, тоже из машины вышел. Сгрудились они у капота, о чём-то совещаются, в сторону барака поглядывают. Я резко к Нонке обернулся: «Книжки, значит, читаешь! А это, надо полагать, братья Карамазовы нарисовались?» Она испуганно вытаращилась на меня. Я приказал: «Никшни, Нонка! Тихо лежи, пикнешь, порву!» – и зыркнул на неё страшными глазами: «Веришь?»

– Верю… – промямлил Игорек.

– Да не тебе я это. Ей, Нонке, говорю… Она натянула на себя одеяло до подбородка, ну, вылитая, блин, выпускница института благородных девиц… Тут я быстренько, как по тревоге, на себя галифе, рубаху с кителем натянул, обул сапоги, напялил фуражку. Погасил свет в комнате и снова к окошку метнулся, скатерку с него сдёрнул. Эти, то и ета-филарета, уже к бараку потянулись, трое к крыльцу, а один прямо к окну, где я стоял. Тут уже, племяш, весь хмель из меня разом выдуло. Понял: «Щас убивать меня будут!» Внутри и не страх, и не задор, а пустота какая-то образовалась, такое, ёшь-даёшь, у меня всегда перед дракой бывает… Мышцы напружинились, голова стала работать холодно, расчётливо, и план моментально созрел… Взял я с тумбочки ту самую не початую «Московскую», что с собой привёз, встал подле окна, держу бутылку за горлышко, жду. Думаю: «Не на того вы, урки, нарвались: советский офицер вам без боя не сдастся!» Решил, что того, кто к моему окну идёт, лупану бутылкой по башке и дам дёру… Если повезёт, конечно, выберусь…

Полковник Щуплов замолчал, напрягся, словно снова оказался в том самом бараке, с бутылкой в руке. Игорёк терпеливо ждал, пока он продолжит рассказ.

– Да, племяш, когда перед боем что-то загадываешь, думаешь, так оно и будет, а в натуре, ёшь-даёшь, всё совсем не так получается… Забухали сапоги в коридоре барака, и тут Нонка как заверещит: «Держите его, он в окно сигануть собрался!» Медлить было нельзя. Я окно ногой выбил и на того мужика под окном вывалился… Сбил его с ног и сам не удержался. Фуражка с головы слетела. Вскочил я и в лес. Сзади бухнуло, раз другой. И будто птичка рядом чирикнула. Я, не оборачиваясь, в чащу. Лечу, дороги не разбираю. Пока на сук не напоролся… – Щуплов выразительно провёл согнутым пальцем по своему шраму. – Кровища так и брызнула. Я остановился и только тут увидел, что в правой руке у меня пол-литра зажата. Как её не выронил во время побега, сам не понимаю… Всковырнул зубами сургуч, смочил водкой носовой платок, зажал рану и дальше рванул. Через час-другой вышел на окраину Бреста. Пока добрался до вокзала, поезд мой ту-ту… Делать нечего… Крадучись, чтобы без фуражки и в расхристанном виде не попасть на глаза офицерскому патрулю, пробрался в камеру хранения. Благо в чемодане был цивильный костюм… Переоделся, зашёл в медпункт. Там мне швы наложили. Потом взял билет на следующий поезд и укатил поскорей из «гостеприимного» Бреста, ёшь-даёшь!

Игорёк восхищённо покачал головой:

– Ну ты – просто герой, дядь Жень… – и лукаво спросил: – А классику-то зачем читать надо?

Полковник Щуплов долго не отвечал, думая о чём-то своём. Наконец произнёс внушительно, с расстановкой:

– Тогда, то и ета-филарета, я и понял, что все люди на земле делятся на три категории: кто читал «Братьев Карамазовых», кто ещё может их прочесть и кто никогда не прочитает!

– Нет, дядь Жень, я так считаю, что книжки пишут только для дураков, а умные, они сами… – стал выказывать собственное мнение Игорёк.

Полковник Щуплов, посмотрел на часы:

– Ах, ты ёшь-даёшь! Уже без пятнадцати одиннадцать. Слушай приказ, лейтенант! Живо ноги в руки и дуй в гастроном за бутылкой! И не выдумывай там ничего. Возьми классику!

– Есть, товарищ полковник, взять классику! – вытянулся перед дядей Игорёк.

 

Новая фамилия

Курсанта выпускного курса военно-политического авиационного училища Антона Дуракова вызвал в канцелярию командир роты лейтенант Грачёв. Ничего необычного в таком вызове не было. Ротный, сам недавний выпускник Московского ВВОКУ имени Верховного Совета РСФСР, с подчинёнными, которых был старше всего на год, играл в демократию. Ко всем курсантам он обращался только на «вы», с каждым здоровался за руку, как с равным, любил долго беседовать с каждым курсантом, так сказать, по душам, чем выгодно отличался от своего предшественника – майора Скляренко, дравшего будущих политработников, как липку, с первого и до последнего курса. Впрочем, такое поведение Грачёву предписывалось и служебными инструкциями. Накануне аттестационной комиссии командир роты был обязан провести с каждым выпускником индивидуальную беседу для выяснения его просьб и пожеланий, иными словами, для уточнения, куда по выпуску хотел бы попасть служить будущий лейтенант: в обычную авиацию, в ВВС ПВО, в авиацию ВМФ или в лётные части пограничных войск… У отличников Грачёв обязательно спрашивал ещё и о желании служить в самых престижных местах: в заграничных группах Советских войск, то есть в ГДР, Венгрии, Чехословакии, Польше и Монголии, а также в столичных военных округах – Московском и Ленинградском.

Курсант Дураков отличником никогда не был, однако и самым отстающим среди сокурсников тоже не числился. Согласно мудрости, завещанной его бабушкой, тамбовской крестьянкой Пелагеей Ильиничной, он вперёд не лез, но и в хвосте не плёлся – был твёрдым хорошистом, несмотря на схваченные ещё на первом курсе две тройки по аэродинамике и материаловедению. Лестных карьерных предложений от лейтенанта Грачёва потому курсант Дураков не ждал, и, следуя опять же бабушкиной присказке – на службу не напрашиваться, от службы не отказываться, – сам для себя давно решил, что поедет служить туда, куда пошлют.

Об этом он и заявил ротному. Длинноносый, черноволосый и шустрый лейтенант Грачёв всем своим видом соответствовал своей фамилии. Он ласково посмотрел на курсанта Дуракова чёрными, круглыми глазами, вскочил из-за стола, мелкими, птичьими шажками подскочил к нему, быстро и крепко стиснул руку и усадил за стол, торцом прижатый к его, командирскому. Сам уселся рядом, но заговорил совсем не о будущем назначении.

– Вы никогда не думали, Антон Валерьевич, сменить фамилию? – ошарашил он курсанта Дуракова обращением по имени и отчеству и самим вопросом.

– Как это сменить? – не понял курсант Дураков.

Лейтенант Грачёв несколько смутился, но продолжал в отеческом тоне:

– Обыкновенно. Сменить, да и только. Как бы это вам сказать помягче: довольно необычная у вас… хм-км… фамилия.

Курсант Дураков слегка обиделся:

– Ничего необычного нет. Дед мой был Дураковым. В Гражданскую воевал. Отец мой, тоже Дураков, всю Великую Отечественную прошёл, сейчас знатный слесарь на авиамоторном заводе. Ну и я…

Лейтенант Грачёв согласно закивал головой:

– Всё верно. Фамилия-то хорошая. Вот, даже в Свердловском СКА знаменитый хоккеист Дураков есть, между прочим, неоднократный чемпион мира по хоккею с мячом… Только вот…

– Что «только»? – курсант Дураков начал тихо злиться. – Вы прямо говорите, товарищ лейтенант, что вас в моей фамилии не устраивает?

Лейтенант Грачёв заговорил ещё ласковей:

– Вы поймите меня правильно, Антон Валерьевич, я лично ничего… то есть никаких претензий к вашей замечательной фамилии не имею. И хоккеист известный, и ваши предки… Всё это так и есть, и славу фамилии составляет… И, не будь вы политработником, я, пожалуй, никогда бы разговор о смене фамилии с вами не завёл…

– А при чём тут политработник? – искренне удивился курсант Дураков.

Лейтенант Грачёв заговорил горячо, торопливо, комкая слова:

– Так вы сами подумайте, вот приходите вы в роту. Представляют вас солдатам, мол, любите и жалуйте, новый заместитель командира роты по политчасти – лейтенант Дураков. Первое, что солдаты сделают, это я вам точно говорю, кличку вам обидную дадут…

– Вы уверены, что дадут? – немного растерялся курсант Дураков.

– Вне всякого сомнения! Солдаты, они такие! – заверил лейтенант Грачёв.

– Ну, как придумают кличку, так и забудут! Потом-то всё равно по делам, а не по фамилии судить станут… А я – человек необидчивый, потерплю! – нашёлся курсант Дураков.

Лейтенант Грачёв даже руками всплеснул:

– Кабы только вас дело касалось, я бы и речь об этом не завёл! Но ведь вы – представитель нашей, ленинской, партии в Вооруженных силах… Подумайте, это ведь на неё пятно сразу упадёт… Ведь вашу фамилию со всеми членами партии увяжут!

Упоминание о партии, членом которой курсант Дураков стал ещё на третьем курсе, заставило его задуматься.

– Товарищ лейтенант, а как же я фамилию сменю? – спросил он после долгого молчания.

Лейтенант Грачёв, терпеливо ждавший этого вопроса, оживился:

– Это, Антон Валерьевич, сделать проще простого. Вы ведь собираетесь жениться, так?

– Так точно, собираюсь.

– Вот и смените фамилию при регистрации брака.

– Как это «сменить»? – снова не понял курсант Дураков.

Лейтенант Грачёв объяснил:

– Как все меняют при заключении брака… Вот моя жена была в девичестве Воронова, а после свадьбы стала Грачёва…

Курсант Дураков знал жену ротного – она работала в курсантском буфете. Он мрачно усмехнулся: «По папе – Воронова, по мужу – Грачёва, а в быту кличут – Утка. Уж больно походочкой своей перевалистой она эту водоплавающую напоминает…» Вслух он этого ротному, конечно, не сказал, промямлил только:

– Хорошо. Я подумаю, товарищ лейтенант. Разрешите идти?

– Идите и серьёзно обо всём поразмыслите, товарищ курсант, – лейтенант Грачёв на прощанье ещё раз крепко стиснул ему руку своей узкой, но жилистой дланью.

Весь день курсант Дураков не находил себе места. Всё не шёл у него из головы разговор с ротным. Он непрестанно думал о нём и во время обеда, когда машинально хлебал надоевший за годы учёбы суп из рыбных консервов и сухого картофеля, и во время самоподготовки, сидя над конспектом речи Генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Ильича Брежнева на XXV съезде партии… Этим конспектом курсант Дураков очень гордился. Работая над ним, он проявил все свои таланты: разделы доклада для пущей наглядности выделил цветными фломастерами, после каждого раздела привёл примеры из современной общественной жизни, в том числе из своей, курсантской.

Только вот сейчас, вглядываясь в страницы тетради с разукрашенным конспектом, он никак не мог решить, как же ему самому поступить. Не было такой подсказки ни в речи Генсека, ни в трудах классиков марксизма-ленинизма… Снова и снова припоминал он слова лейтенанта Грачёва об ответственности коммуниста перед родной партией. Несомненно, в словах ротного был свой резон, но курсанту Дуракову претила даже мысль о том, что он, мужчина, возьмёт фамилию будущей жены. Хотя как молодой коммунист и будущий проводник партийных идей в солдатские массы он, наверное, не должен был бы нисколько сомневаться, если речь идёт о престиже партии…

Так промаялся курсант Дураков до самого вечера, когда, не утерпев, поделился своими сомнениями с лучшим другом, курсантом Платоном Редчичем.

Редчич, известный в роте балагур и подкольщик, на этот раз выслушал его совершенно серьёзно и сказал с глубоким убеждением:

– А ведь наш литер прав, Антон: фамилию тебе лучше сменить! Засмеют тебя солдатики в части… А оно тебе надо?

– Нет, конечно, не надо. Но только, если сменю свою фамилию на фамилию жены, меня же родители мои не поймут, да и однокурсники на смех поднимут…

– Ну, со своими родичами как-нибудь договоришься, – успокоил Редчич, – а про наших сокурсников и голову не ломай. Во-первых, скоро выпуск. Ну, погалдят немного и забудут. Во-вторых, может, и галдеть не станут. Помнишь, в шестой роте, что перед нами выпускалась, был курсант Гадюкин? Так он перед выпуском тоже женился и взял фамилию жены. Стал Козловым. И как-то никто не смеялся… Все всё правильно поняли. Ты о своей службе подумай! Вспомни мультик про капитана Врунгеля: как вы лодку назовёте, так она и поплывёт! А так не только солдаты смеяться станут, а и кадровики… Скажем, попадёт им на стол представление на тебя, задумаются… Мой тебе совет: поговори с Антониной… Вы же ведь заявление в ЗАГС подавать надумали…

Невеста курсанта Дуракова, выпускница техникума советской торговли, была девушкой с характером. Грудастая, крепко сбитая, с почти квадратной фигурой, румяным, круглым лицом и вздёрнутым носом, она, полгода назад, первой подошла к курсанту Дуракову на танцах в городском саду, первой поцеловала его, когда он пошёл провожать её до общежития, сама же доступно объяснила, как они славно будут жить вместе, какая она будет хорошая хозяйка и жена, сколько у них будет детей… Словом, уже задолго до свадьбы было понятно, кто у них в доме будет командовать. Немудрено, что, отправляясь в следующую субботу в увольнение для встречи с суженой, курсант Дураков немного побаивался заводить с ней разговор о смене фамилии. Когда же решился, Антонина, к его удивлению, неожиданно согласилась и даже обрадовалась:

– Ой, как славно, Антоша, и мне хлопот поменьше, паспорт и диплом менять не надо будет…

«Ага, а мне-то каково! Ещё и партбилет новый выписывать придётся…» – грустно подумал курсант Дураков, но отступать уже было некуда.

Антонина между тем продолжала излагать ему преимущества от перехода на её фамилию, о которых он даже и не подозревал.

– А мои-то родители тебя на руках носить будут. Особливо папаня. Он же всё маманю пилил, что она ему девку родила, а не сына, мол, фамилию нашу я не продолжу… А теперь… Теперь ты всё у него можешь просить, чего душа твоя пожелает. Хоть мотоцикл «Урал», хоть «Запорожец»… Да и просить не надо! Ты теперь и потребовать вправе! Да что там требовать: папаня сам тебе всё это на нашей свадьбе подарит!

Курсант Дураков не был человеком корыстолюбивым, но тут взгляд его замаслился:

– А откуда папаня-то мотоцикл или даже машину возьмёт? Их же только по очереди купить можно! – смущённо поинтересовался он.

Антонина, просияв, пояснила:

– Я разве тебе не говорила, что папанин брат двоюродный, дядя Венедикт, райпотребсоюзом у нас в районе заведует. Он мне и в техникум рекомендацию давал, чтобы вне конкурса взяли…

– Не, не говорила, – пробормотал курсант Дураков. Он уже представил себя за рулём новенького «Запорожца» и осторожно спросил: – Тонь, а Тонь, нельзя ли, чтоб не «Запорожец» батя твой презентовал, а хотя бы «Москвич-412»?

Антонина не ожидала от будущего супруга такой прыти, она как-то по-новому, с интересом, взглянула на него:

– «Москвич», Антошенька, трудней достать. Я уже и сама интересовалась… На «Москвичи» отдельная очередь имеется… А «Запорожцы» ветеранам войны положены… Так вот дядюшка на какого-нибудь старичка его оформит, а ты получишь… Только смотри, не болтай лишнего! Впрочем, может быть, папаня с дядей и на «Москвичок» нам расстараются ради продолженья фамилии…

Они ещё долго гуляли по весеннему парку, мечтая о будущем, намечая, куда поедут в первый офицерский отпуск на подаренной машине.

Вернувшись в училище, курсант Дураков доложил о прибытии дежурному по роте и отправился в канцелярию к лейтенанту Грачёву.

Ротный сидел за столом и разбирал какие-то бумаги. Видно, что ему было не до курсанта Дуракова. Но тот был так обрадован счастливым разрешением проблемы с фамилией, так переполнен эмоциями по поводу своего будущего семейного, а значит, и служебного благополучия, что не заметил этого.

– Разрешите доложить, товарищ лейтенант? – бодро возопил он.

Лейтенант Грачёв недовольно буркнул, не отрывая взгляда от бумаг:

– Ну, что у вас, товарищ курсант? Докладывайте!

– Я подумал над вашим предложением, товарищ лейтенант… – глаза курсанта Дуракова просто лучились.

– Над каким предложением? – непонимающе воззрился на него лейтенант Грачёв.

Курсант Дураков немного опешил:

– Вы, наверное, забыли, товарищ лейтенант… Вы же сами дня три назад говорили, чтобы я подумал о смене фамилии…

– Ах, да, да, припоминаю. Ну и что вы решили, товарищ курсант?

– По вашей рекомендации я решил сменить фамилию. Возьму при заключении брака фамилию жены.

Лейтенант Грачёв отложил бумаги в сторону и одобрил:

– Молодец! И какая будет у вас новая фамилия, товарищ Дураков?

Курсант Дураков принял строевую стойку и даже прищёлкнул каблуками, представляясь:

– Троцкий, товарищ лейтенант!

Лейтенант Грачёв недоверчиво переспросил:

– Как вы сказали?

– Троц-кий! – стараясь говорить как можно чётче, повторил курсант Дураков.

Лейтенант Грачёв надолго замолчал, пристально вглядываясь в лицо курсанта Дуракова: не издевается ли он над ним. Но лицо курсанта было простодушным, взгляд ясным и преданным.

Лейтенант Грачёв встал из-за стола и просеменил к подчинённому.

– Вот что, товарищ курсант Дураков, оставайтесь-ка вы лучше на своей прежней фамилии… – только и смог выдавить он из себя.

 

Партбилет

У майора Ступина, абитуриента Военно-политической академии имени В.И. Ленина, за два дня до мандатной комиссии пропал новый партбилет.

Старый, пробитый душманской пулей и залитый его кровью, три месяца назад забрали в Музей боевой славы Туркестанского военного округа. Майор Ступин был тяжело ранен, прикрывая отход разведроты, попавшей в засаду в провинции Кунар.

Вручить новый партийный документ майору приехал в госпиталь сам член Военного совета округа, тучный и страдающий одышкой генерал-полковник. Он в присутствии медперсонала и выздоравливающих офицеров громогласно провозгласил майора Ступина героем, вложил ему в левую, не забинтованную, руку красную книжицу с профилем вождя мирового пролетариата и сообщил, что на недавнем заседании Военного совета округа было решено направить майора Ступина для поступления в академию.

Пока майор Ступин залечивал раны, сдача выездных экзаменов, организованных для военнослужащих, проходивших службу в ДРА, уже завершилась. И майору Ступину пришлось поехать в конце июля в Москву. В Кубинке располагались летние лагеря академии. Там он на общих основаниях с другими абитуриентами должен был сдать четыре вступительных экзамена: по партполитработе, общевойсковой тактике, английскому языку и физической подготовке. Правда, было одно обстоятельство, облегчающее эту непростую для давно не бравшего в руки учебника офицера задачу – кавалеры государственных наград при положительной сдаче экзаменов зачислялись в академию вне конкурса. Иными словами, майору Ступину достаточно было получить хотя бы тройки и с его орденами Красного Знамени, Красной Звезды, с медалями «За отвагу» и «За боевые заслуги», полученными за два захода в Афган, дорога в академию была бы открыта.

На «иконостас» майора Ступина приходила смотреть вся «абитура» – таких высоких наград ни у кого из поступавших не было, хотя человек двадцать «афганцев» среди его новых сотоварищей нашлось. Но у большинства из них имелось по одному ордену или по одной медали. Немудрено, что майор Ступин сразу сделался объектом повышенного внимания. Абитуриенты с завистью и с восхищением говорили о нём как об уже практически поступившем, а педагоги, в основе своей люди не воевавшие, смотрели на героя с подчёркнутым уважением и довольно лояльно относились к его далеко не блестящим ответам на экзаменах. Словом, свои трояки майор Ступин получил по всем предметам, кроме тактики, которую легко сдал на отлично, поразив преподавателя, принимавшего экзамен, практическими знаниями и навыками ведения боя в горно-пустынных условиях, умением разобраться в устройстве БМП-3 и стрелково-огневых характеристиках американской винтовки М-16.

После сдачи экзаменов майору Ступину осталось только дождаться мандатной комиссии, чтобы быть зачисленным в альма-матер политических работников армии и флота. Разумеется, находился майор Ступин в приподнятом настроении. Ещё бы! Всё складывалось как нельзя лучше. Несмотря на ранение, успел встать на ноги до приёмных экзаменов. И здесь не подкачал – сдал все предметы, включая ненавистный язык «потенциального противника». Поступление в академию открывало самые широкие перспективы для карьерного роста, можно было помечтать и о должности заместителя командира полка по политчасти. И товарищи по поступлению попались отличные, и начальники оказались понимающие… Даже по-московски напыщенный и лощёный полковник Аракелян, начальник набираемого курса, отнёсся к нему с особым пиететом: в виде исключения отпустил на почту дать телеграмму жене об успешной сдаче экзаменов. Мол, пусть собирает чемоданы, готовится к переезду в Москву. А ещё полковник Аракелян пообещал походатайствовать, чтобы будущему слушателю предоставили место в общежитии на Пироговке, где обычно размещались только старшекурсники. Более того, он уведомил майора Ступина, что имеет на него особые виды, полагая после зачисления назначить старшиной курса, то есть своим ближайшим помощником на все предстоящие годы учёбы. Поэтому, дескать, и идёт на нарушение приказа, строго запрещающего абитуриентам покидать место лагерного сбора вплоть до заседания мандатной комиссии…

Майор Ступин поблагодарил полковника, заверил, что будет стараться оправдать его доверие. Получив увольнительную, он отослал домой радостную весть, сходил в парикмахерскую и постригся. Вернувшись в лагерь, нагладил парадный мундир, прицепил на него все ордена и медали.

А на следующее утро у него пропал партийный билет. Майор Ступин только на пару-тройку минут отлучился из своей палатки к умывальнику, а когда вернулся уже не нашёл партбилета в кармане рубашки, оставленной на топчане. Поначалу он даже не испугался: подумал, что партбилет в кителе на общей вешалке у входа в палатку. В карманах кителя партбилета тоже не оказалось. Вот тут-то и пробил майора Ступина холодный пот. Он заметался по пустой палатке (остальные её обитатели в это время отсутствовали: кто принимал утренний туалет, кто занимался гимнастикой на спортплощадке), заглянул под свой топчан, потом под все остальные, перевернул свою постель. Пропажа так и не нашлась! У него ещё оставалась надежда, что кто-то из соседей по палатке подшутил над ним. Но соседи все – офицеры в звании майоров, все – бывшие «афганцы», в голос заверили, что никогда не пошутили бы таким образом. Более того, они активно подключились к поискам, вместе с майором Ступиным перетряхнули все тумбочки в палатке, выложили на топчаны всё содержимое своих чемоданов. Но партбилет майора Ступина как в воду канул…

– Как же ты оставил документы без присмотра? – вопрошали соседи.

Один из них, майор Караваев, пропагандист политотдела отдельного авиационного полка, сказал:

– Мне про воровство партбилетов при поступлении рассказывали. И я свои бумаги у тётки оставил. Она в соседнем военном городке живёт. Принесёт мне их в день мандатки…

– А я свой партбилет всегда при себе ношу, в потаённом кармане, мне его жена к трусам пришила… – поделился майор Иванцов, приехавший поступать из Прикарпатского военного округа.

– Ну, ты даёшь, партбилет в трусах! – возмутился кто-то.

– Конечно, не очень удобно. Зато в сохранности…

– Как вообще можно своровать партбилет у своего же брата-политработника? И зачем? – угрюмо спросил майор Ступин, оглядывая товарищей.

– Чего не понятно? Ты же – для всех конкурент, вне конкурса идёшь…

– Что, и для вас тоже конкурент?

Соседи промолчали.

Майор Ступин с посеревшим, перекошенным лицом отправился к начальнику курса, чтобы доложить о происшествии.

Полковник Аракелян, ещё вчера называвший его почти дружески Федей, услышав о пропаже, стал сугубо официален.

– Вы знаете, товарищ майор, что это означает? – поджав и без того узкие губы, строго спросил он.

Майор Ступин кивнул. Будучи замполитом батальона и членом парткома мотострелкового полка, партийный устав он знал хорошо. За утрату партбилета по вине коммуниста полагалось исключение из партии или, в лучшем случае (хотя какой тут может быть лучший случай?), строгач с занесением в учётную карточку.

– Нет, товарищ майор и коммунист Ступин, вы до конца не понимаете, что произошло! – возвысил голос полковник Аракелян. – Вас просто не допустят до мандатной комиссии! Ибо на стол комиссии поступающий кладёт своё удостоверение личности офицера и свой партийный билет… Вам ясно это?

– Ясно, товарищ полковник.

– Нет, товарищ майор и коммунист Ступин, вам ещё не всё ясно, – иезуитским голосом продолжал полковник Аракелян. – Вас не просто не вызовут на мандатную комиссию. Вас немедленно откомандируют в вашу часть. Но перед этим, за утерю главного документа партийное собрание вступительных сборов исключит вас из рядов нашей партии и никакие ордена вас от этого не спасут! Теперь вам понятно?

– Так точно.

– Идите, товарищ майор. Ждите. О времени собрания вас известят.

Собрание состоялось через пару часов. Всех абитуриентов собрали в летнем кинотеатре под открытым небом, на солнцепёке. Избранный председательствующим собрания майор Караваев утвердил повестку дня: персональное дело коммуниста Ступина.

Первым выступил полковник Аракелян. Он долго и выразительно, как будто произносил кавказский тост, говорил о долге коммуниста, об обязанности каждого члена партии беречь партийный билет как зеницу ока и в труде, и бою, а в конце своей пламенной речи сказал:

– Утрата партбилета – это всё равно что потеря полкового знамени. Вы, товарищи коммунисты, все – опытные офицеры и знаете, что бывает, когда знамя утрачивается. В таких случаях полк расформировывается, какие бы заслуги у него прежде ни были. Вот и я предлагаю: за утерю партийного билета исключить коммуниста Ступина из рядов нашей ленинской партии.

После Аракеляна выступили ещё несколько незнакомых майору Ступину офицеров. Они, как по бумажке, повторили то, что сказал начальник курса, и поддержали его предложение об исключении Ступина из партии.

Неожиданно слово взял майор Иванцов. Заикаясь от волнения, он напомнил о боевых подвигах Ступина, сказал и о том, что Ступин, конечно, проявил некоторую халатность, оставив документы в пустой палатке, но злого умысла он не имел и даже подумать не мог, что кто-то из политработников и коммунистов способен на такую подлость…

– Вы за Ступина не говорите, – взвизгнул полковник Аракелян. – Пусть он сам за себя отвечает! Вот от таких соглашателей у нас в партии и случаются всякие ситуации…

Какие именно ситуации случаются в партии из-за соглашателей, полковник Аракелян разъяснять не стал. Он так поглядел на Иванцова, что все поняли: Иванцову это выступление не простится, и если Иванцов поступит, ему Аракелян ещё не раз это припомнит…

Майор Иванцов неожиданно проявил характер.

– Никакой я не соглашатель, – возразил он. – У меня есть другое предложение. Коммуниста Ступина из партии не исключать, а за утерю партбилета объявить ему строгий выговор с занесением в учётную карточку.

Слово было предоставлено майору Ступину, но он только махнул рукой и сел на своё место.

Стали голосовать. К удивлению майора Ступина да, наверное, и полковника Аракеляна, большинство проголосовало за предложение Иванцова.

На следующее утро майор Ступин убыл в свою часть. Его никто не провожал. А ещё через день партийный билет майора Ступина обнаружил дежурный по лагерю в отхожем месте, среди использованных обрывков академической газеты. Билет оказался целым и невредимым и был тут же доставлен к полковнику Аракеляну.

Начальник курса, брезгливо поморщившись, взял красную книжицу двумя пальцами, засунул в сейф и закрыл его на ключ. Перехватив взгляд дежурного, пояснил:

– Мандатная комиссия уже закончила свою работу…

– Неужели ничего нельзя сделать? – робко поинтересовался дежурный. – Билет-то нашёлся…

Полковник Аракелян сказал, как отрезал:

– Выписка из решения собрания уже отправлена к майору в часть. Дело закрыто. – Он окинул взглядом свой висящий на плечиках мундир с шитыми, как у генералов, погонами. Задержался взглядом на орденской планке, на которой, кроме юбилейных медалей и медалей за выслугу лет, других наград не было, и констатировал: – Чего огород городить? Ну, не судьба этому Ступину стать академиком. Он и так – герой. Чего ещё надо?

 

Благодетель

Лейтенант Лёня Бугров любил поэзию и однажды написал стихотворение, а начальник отдела культуры и быта окружной газеты капитан Слава Блинов опубликовал.

Утром Лёня, как говорится, проснулся знаменитым. На пороге штаба батальона охраны, где он служил секретарём комсомольской организации, его встретил дежурный офицер и в лоб спросил:

– Сам сочинил?

– Что сочинил? – не сразу догадался Лёня.

– А вот что! – дежурный сунул ему под нос свежий номер «Красного бойца» с обведённый авторучкой стихотворением, над которым жирным петитом была набрана фамилия Бугрова.

– Сам… А кто ещё? – смутился Лёня.

– Ты, Лёнька, – гений! – дежурный окинул его изумлённо-восхищённым взглядом и крепко пожал руку.

Расспросы о стихотворении преследовали Леню до самого обеда. В столовой непосредственный начальник Лёни замполит батальона майор Петухов пригласил его за свой стол и тоже спросил о стихотворении, и тоже удивился, что Лёня сочинил его сам.

– А не мог бы ты, лейтенант, что-то сочинить про грядущий юбилей Владимира Ильича Ленина? – вдруг спросил майор Петухов.

– Не знаю. Надо попробовать… – без особого энтузиазма отозвался Лёня.

– Вот и попробуй! – подбодрил майор Петухов.

Лёня Бугров помялся и произнёс с сомнением в голосе:

– Я-то попробую, да вот не знаю, опубликуют ли…

– А ты, лейтенант, дураком не будь, начальника отдела газеты капитана Блинова в кабак своди, – посоветовал майор Петухов.

– А разве надо в кабак? – опешил Лёня, мысленно прикинув, что за стихотворение он получил гонорар в размере полтора рубля, а поход на двоих в ресторан, по самым скромным меркам, обернётся в червонец.

– А ты как думал? Тебя что – за красивые глаза публиковать станут? – усмехнулся майор Петухов.

Прикинув, что советами начальника пренебрегать нельзя, ибо советы старших по званию равны приказу, Лёня Бугров выпросил у жены Тамары, которой с первых дней супружеской жизни отдавал всю зарплату до копейки, необходимые для мероприятия деньги и повёл капитана Славу Блинова в «БУШ», он же – ресторан «Большой Урал».

Слава Блинов был в ресторане завсегдатаем. Это Лёня почувствовал сразу, как только они переступили порог заведения. Швейцар со скандинавскими бакенбардами и в потёртой ливрее раскланялся Блинову, как давнему знакомому. Метрдотель провёл и усадил их за лучший столик. Официантка в кружевном передничке быстро подпорхнула к ним, невзирая на других посетителей и, одарив Блинова лучезарной улыбкой, спросила:

– Вам как всегда, товарищ капитан?

Блинов благосклонно кивнул ей:

– Как всегда, Наденька.

Через несколько минут на столике уже стояли запотевший графин с водкой, салат с помидорами, селёдочка с луком, грузди в сметане, мясная и рыбная нарезки.

Лёня с тревогой взирал на всё это изобилие: хватит ли у него денег, чтоб расплатиться? Слава Блинов перехватил его взгляд и благосклонно успокоил:

– Не переживай, Леонид, если не хватит, помогу… Талантам надо помогать… – он, не дожидаясь официантки, сам ловко разлил водку в рюмки и провозгласил: – Ну, за нового поэта!

Они выпили. Заиграл оркестр. Грузная, похожая на грузинку или армянку певица запела песню про журавлей, которые улетели на юг, оставив на севере одного, с перебитым крылом, журавля.

– Это Бокарев написал. Автор знаменитых «Сталеваров», – с видом знатока пояснил Слава Блинов. – Знаешь, сколько он денег гребёт за эту песню? Просто – лопатой.

– Неужели за одну песню – лопатой? – округлились и заблестели глаза у Лёни.

– А ты думал! Её же во всех кабаках Советского Союза каждый вечер поют, и не по разу.

«И я такую, пожалуй, вполне сочинить могу…» – подумал Лёня. Он хотел расспросить столь опытного и всезнающего капитана Славу Блинова о поэзии, о других местных писателях и, конечно, поговорить о своих будущих публикациях. Напоследок приберёг самый сокровенный вопрос, как можно вступить в Союз писателей.

Но толстая певица во второй раз запела жалобную песню про журавлей, и Слава Блинов пригласил на танец зрелую блондинку, одиноко сидевшую за соседним столиком и давно уже бросавшую в их сторону томные и протяжные взгляды.

Пока они, тесно прижавшись друг к другу и перешёптываясь, топтались на танцевальной площадке, Лёня успел закусить и снова наполнить рюмки. К столику Слава Блинов вернулся вместе с блондинкой, которая назвалась Ларисой и бесцеремонно плюхнулась на пустующий стул. Никакого разговора о поэзии и о Союзе писателей не получилось. Весь остаток вечера Слава Блинов увивался вокруг новой знакомой, смачно рассказывал сальные анекдоты и сам же первым громко хохотал над ними.

– У нас ответсек, Сан Саныч, габаритный мужчина, центнера на полтора потянет, – скалил зубы он. – Так знаете, Лариса, он никогда не обедает…

– Неужели худеет? – хихикнула Лариса.

– Нет, деньги копит на кабак! Это у него целая церемония… Мы все на обед идём, а он медленно открывает сейф, кладёт в него рубль, что жена ему на обед выделяет, и сейф – на ключ! А потом с постной рожей конца служебного дня дожидается… Как только восемнадцать часов пропикает, он, как раненый мамонт, расталкивая сослуживцев, несётся к трамвайной остановке и – домой. Там, по его же словам, за один присест сжирает ведро винегрета! А жена его жалеет, мол, оголодал на тяжкой службе! Ха-ха-ха!

– Хи-хи-хи! – жеманно подхохатывала Лариса.

– А с рублями-то что? – спросил Лёня.

Слава Блинов разъяснил:

– В конце месяца Сан Саныч так же церемонно свои сэкономленные «рваные» пересчитывает, а вечером – прямым ходом сюда. Четвертака как раз хватает, чтобы самому посидеть от души, да и девушку красивую угостить… – при этом он недвусмысленно воззрился на Ларису, потупившую жирно подведённые синим карандашом глаза.

– А жена с винегретом? – наивно улыбнулся Лёня.

Слава Блинов и Лариса заливисто рассмеялись.

Снова и снова звучала песня про журавлей, перебиваемая лезгинкой, которую с завидным постоянством заказывали гости «с солнечного Кавказа», сидящие в дальнем конце зала. Слава Блинов и Лариса не пропускали ни одного танца. Лёня ждал их за столиком, проклиная майора Петухова за глупый совет, а себя за сговорчивость.

В конце вечера, рассчитавшись по счёту (денег, по счастью, хватило), он дерзнул всё-таки спросить капитана Славу Блинова:

– Вячеслав Александрович, а когда мы могли бы о стихах поговорить?

Слава Блинов, поглаживая ручку разомлевшей Ларисе, обнадёжил:

– Поговорим ещё. Давай приходи ко мне в гости в это воскресенье. Там и поговорим.

– А как приходить? Одному или с супругой? – застенчиво косясь на Ларису, поинтересовался Лёня.

– Да что там? Приходи с женой… – милостиво разрешил Слава Блинов.

В воскресенье чета Бугровых обедала у четы Блиновых.

Супруга Славы Блинова, внешне чем-то неуловимым похожая на Ларису из ресторана, которую в тот вечер Слава Блинов увёз куда-то на такси, для встречи гостей проявила все свои кулинарные способности. И салаты, и солянка, и курица, запечённая с картофелем, удались на славу. Да и сам Слава Блинов в роли хозяина был просто неотразим. Он читал наизусть стихи местных поэтов, рассказывал разные забавные истории из жизни литературной элиты и о поэтическом даровании Лёни сказал несколько лестных слов, пообещав ему дальнейшее покровительство.

Захваченный его речами и тостами, Лёня не замечал ничего вокруг себя. Когда же поздним вечером они вернулись домой, Тамара вдруг накинулась на него:

– Ну и нахал этот твой Блинов! Ты что, не видел, как он на меня пялился? А ещё под столом всё норовил мне на ногу наступить! Все колготки в затяжках… Чешские, между прочим!

– Да не выдумывай! – осадил жену Лёня и урезонил: – Тебе всюду кавалеры мерещатся… Вячеслав Александрович просто вёл себя как гостеприимный и душевный человек…

– Ага, будет тебе душевность, когда рога на голове вырастут! – зло прошипела Тамара.

– Сучка не захочет, кобель не вскочит… – привёл свой, казалось бы, убедительный довод Лёня, после которого они вконец разругались и спали в разных комнатах.

А через пару дней, вернувшись с работы, Тамара не без скрытого ликования заявила:

– Ну, что я говорила: кобель этот твой Блинов!

– С чего это ты взяла? – неуверенно спросил Лёня, припомнив поведение капитана Славы Блинова в «Большом Урале».

– А вот с чего! Он встретил меня сегодня у школы и предложил… предложил стать его любовницей.

У Лёни даже дыхание в зобу спёрло.

– А ты? – впился он глазами в жену.

Тамара, гордо уперев руки в бока, отчеканила:

– А я сказала, что мой муж ему морду набьёт!

Лёня вскинулся:

– А я и набью!

– А вот и набей! – поддержала жена.

Лёня пошёл к Славе Блинову бить морду.

По дороге он представлял, как с порога врежет капитану по скуле, как пошлёт его куда подальше, а лучше – вызовет на дуэль… Нет, не вызовет, а просто пойдёт в наряд, дежурным по батальону, получит табельный пистолет и влепит одну за другой все девять пуль прямо в сердце начальника отдела культуры и быта… «Тоже мне нашёлся благодетель…» – подогревал себя Лёня.

Но разговор с капитаном Славой Блиновым получился совсем иным – без рукоприкладства и ругани.

– Я для тебя же старался, – спокойно объяснил Слава Блинов. – Мужику, а особенно поэту, надо знать, с кем он живёт! А то ведь как у Пушкина может получиться…

– Ну да, – поскрёб затылок Лёня. – Я уж хотел вас на дуэль вызывать…

– Вот! Я жене твой предложил. А там, даст или не даст – её дело… Зато ты всю правду о жене сразу узнал… А на дуэли я и убить бы тебя мог… Ясно?

Домой Лёня брёл понурый и опустошённый. Что теперь скажет он Тамаре? Морду Славе Блинову не набил и, выходит, честь жены не защитил. Она ни за что не простит проявленную мягкотелость.

Так думал Леня. И ещё он почему-то чувствовал, что теперь Слава Блинов не будет его публиковать.

– Может, ну их, стихи, бросить к такой-то матери? – говорил он себе и тут же возражал: – Или всё же не бросить, а писать? Написать, например, то же стихотворение к юбилею вождя и нагло принести в газету. И пусть попробует не опубликовать! Но тогда жена не простит за проявленную мягкотелость! А может, ну их, стихи? А пойти в наряд, взять «макарова» да пристрелить подлеца Блинова? Но ведь тогда посадят… И капитаном не стать, не говоря уже об академии… Ну и хрен с ней, с академией, а подлеца Блинова застрелить!

И опять в голове вертелось одно и то же: написать стихи к юбилею вождя и принести в газету, но тогда не простит жена… бросить стихи и застрелить Блинова, но тогда сесть в тюрьму, не быть капитаном, в академию не поступить…

– Нет, застрелю!.. – наконец сказал он и шёл с этой мыслью до самого дома.

 

Экипаж машины боевой

Полковник в отставке и заместитель начальника автослужбы российского парламента Александр Иванович Чистов осторожно отодвинул штору и выглянул из окна своего кабинета на одиннадцатом этаже Белого дома. Так, Белым домом, москвичи окрестили здание Верховного Совета новой России.

Быть осторожным не мешало: со стороны гостиницы «Мир» по окнам мятежного парламента уже несколько дней постреливали снайперы. А пару часов назад к ним добавились крупнокалиберные пулемёты вэвэшных БТРов, сначала расстрелявшие палаточный городок на площади перед Белым домом, а теперь, периодически крошившие стены самого Белого дома.

Но всё-таки Александра Ивановича интересовали не эти бронетранспортёры и даже не стрельба их пулемётов. Он смотрел на четыре танка, на четыре «семьдесят двойки», то есть танка Т-72, которые неуклюже ползли по Калининскому мосту. Он, Александр Иванович, бывший строевой танкист (а танкистов, как и разведчиков, бывших не бывает), а в дальнейшем – начальник танкоремонтного завода – по бортовым номерам сразу узнал броневые машины родной Гвардейской Кантемировской дивизии. И, увидев их, он обозлился на механиков-водителей:

– Корячатся, как коровы на льду! Они что, первый раз в танк сели? Тоже мне, экипаж машины боевой! Должно быть, со всей дивизии в добровольно-приказном порядке собирали! – сердито забубнил он себе под нос и живо представил, как это было.

В воскресенье, а ещё верней, в ночь с субботы на воскресенье (как же тут обойтись без таинственности!), – зло усмехнулся Александр Иванович, – пришёл танкистам Гвардейской Кантемировской дивизии секретный приказ загрузить в танки бронебойные и термитные снаряды и заправиться топливом. Запасные баки сказано было не брать – Москва-то под боком! Но о цели пока не сказали. Цель – это стратегия высшего порядка… И, наверно, вчера, после расстрела сторонников Верховного Совета возле телецентра Останкино, в Кремль на вертолёте прилетел Первый, он же Верховный главнокомандующий, он же Гарант Конституции. Прилетел и тут же призвал к себе министра обороны, Героя Советского Союза и бывшего десантника (хотя и десантники так же, как разведчики и танкисты, бывшими не бывают).

– Надо раздавить эту гадину! – словами из недавнего письма либеральных деятелей культуры, адресованного ему, Первому, сказал Первый. Его Александр Иванович много раз видел здесь на заседаниях Верховного Совета и догадался, что именно так и должен был сказать Первый именно в такой ситуации.

– Какую гадину? – конечно, переспросил его министр обороны.

Александр Иванович замечал за министром способность в необходимый момент включить этакого туповатого солдафона. И в другой раз бывшему десантнику, может быть, и сошло бы с рук прикинуться дурнем, ведь не зря же говорят, что каждый прыжок с парашютом – это малое сотрясение головного мозга, а у него этих прыжков больше полутысячи, не считая лёгкой контузии, полученной в Афгане. Но в этот раз, наверное, не сошло.

– Приказываю расстрелять эту гадину, засевшую в Белом доме! – закричал Первый.

А Александру Ивановичу представилось, что руки у Первого в этот момент подрагивали, совсем как у членов ГКЧП, дававших пресс-конференцию два с лишним года назад, за два дня до блестящего триумфа Первого. Но тогда был девяносто первый – самый звёздный час Первого, и сам Первый, сам Гарант, тогда ещё не Гарант, был иным.

А ещё подумалось Александру Ивановичу, что министр обороны, хотя и имел за плечами более полтысячи прыжков с парашютом и контузию, заметил подрагивание рук Первого и удержался от вопроса: «Вы о каком Белом доме говорите, господин Верховный главнокомандующий, верней, о чьём – о нашем или об американском?» Такого вопроса Первый бы ему никогда не простил, и поэтому министр обороны только уточнил:

– Из чего расстрелять?

Первый тут должен был непременно вскипеть:

– Да из чего хочешь, из того и расстреливай, хоть из танков, хоть ракетами, хоть собственными соплями закидай…

Но министр обороны мог ведь проявить неслыханную даже для Героя и десантника дерзость – глядя прямо в глаза Гаранту Конституции, потребовать:

– Мне нужен ваш письменный приказ. Тогда – расстреляю.

Что дальше творилось, понятно, не ходи к гадалке.

Первый, он же Верховный главнокомандующий, он же упомянутый Гарант, должно быть, заорал:

– Да я тебя, да я… – и при этом непременно выбежал в комнату отдыха, где принял на грудь положенные в боевой обстановке сто граммов. Об этой склонности Первого ленивый разве что не говорит…

А дальше события могли развиваться так.

К министру и Герою должен был подскочить начальник личной охраны Первого и бывший из тех, которые бывшими не бывают.

– Зря ты так, герой! – вкрадчиво, как и положено выходцу из упомянутых органов, должен был увещевать он. – Сделай, как говорят!

– Давай письменный приказ, сделаю, – настаивал, наверное, министр.

– Будет тебе письменный приказ, – заверил его начальник охраны. – Ты начинай, а приказ я тебе привезу… Лично. Обещаю…

Тут министр и Герой, хотя и недоверчиво, покачал бугристой головой, прикрытой фуражкой-аэродромом, но всё же поехал к кантемировцам.

А там предстояло самое трудное. Там предстояло убедить танкистов стрелять по зданию Верховного Совета. И министр понимал, что приказом, даже самым строгим и с самого верха, этого не сделать. Парламент-то всенародно избранный… И на дворе не советские времена, а девяносто третий, и времена, как уже упоминалось, иные, и люди уже – не те. И это министр, хотя и много раз прыгал с парашютом и был контужен, само собой разумеется, должен был понимать. В таких условиях надо было не приказывать, а уговаривать. А уговаривать министр не привык. Поэтому он поручил это сделать командиру гвардейской дивизии, полковнику, мечтающему стать генералом, и дал ему полный карт-бланш, мол, обещай тем, кто согласится, всё, что душе угодно – деньги, чины, ордена, ордера…

Комдив собрал офицеров дивизии и стал уговаривать.

Александр Иванович хорошо знал своих бывших сослуживцев. Он мысленно перебрал все возможные варианты и понял, что уговорить комдив мог немногих, всего человек семь-восемь, а из «чистых танкистов» – не более четырёх. Их-то, невзирая на звания и должности, и посадили, должно быть, на места командиров танков. А на места наводчиков-операторов и механиков-водителей (наскоро объяснив, на какие кнопки и рычаги нажимать) посадили людей случайных… И, конечно, ни о какой слаженности экипажа и хотя бы одних совместных стрельбах речи не велось…

Поглядев на танки, выстроившиеся на мосту и медленно разворачивающие свои орудия в сторону Белого дома, Александр Иванович машинально зафиксировал время на своих поношенных «Командирских» – 10.05, четвёртое октября.

Он представил, что могло сподвигнуть тех, кто дал согласие сесть в боевые машины: безденежье, безквартирье, бесправие…

А ещё он представил себя сейчас на месте командира головного танка и то представил, как дрогнувшим голосом отдаёт он приказ:

– Бронебойный!

– Есть бронебойный! – отзывается выполняющий роль наводчика-оператора какой-нибудь подполковник, командир разведбата или ремонтного батальона. Вероятнее всё-таки, разведбата. У него была своя нужда, заставившая оказаться в это время и в этом месте: нужна была срочная и дорогостоящая операция старушке-матери. А денег взять негде.

– Есть… – должен был сказать он, а вот с поиском кнопки выбора боеприпаса непременно замешкаться, ибо последний раз был в танке год назад на итоговой проверке, да и то на месте механика-водителя…

«Это, наверное, очень бы разозлило меня», – подумал Александр Иванович и повторил бы с раздражением:

– Бронебойный, мать твою!

Наконец нужная кнопка найдена и нажата. Тут должна заработать автоматика. Ствол встал на линию заряжания. Открылся клин затвора пушки. И конвейер с лязгом подал в ствол снаряд, а следом – блеснувшую латунью гильзу из зарядного лотка. Досыльник тут же дослал её в канал ствола. Звякнул, закрываясь, клин затвора.

Подполковник при этом радостно отрапортует:

– К стрельбе готов!

– А вентилятор включил? – Александр Иванович знал, что это командир разведбата обязательно сделать забудет.

– Сейчас включу!

Александр Иванович даже чертыхнулся:

– С вами навоюешь… – и, мысленно услышав шум включенного вентилятора, дал мысленно же целеуказание:

– Наводи на седьмой этаж, третье окошко слева… Там у них, кажется, штаб…

– Есть, седьмой этаж, третье окошко слева.

– Выстрел!

И как будто зазвенело у него в ушах. И почувствовал Александр Иванович, как танк толкнуло орудийной отдачей, как запершило в горле от едкого запаха пороховых газов. И, быть может, не только от него…

Всё это сразу же представил Александр Иванович, когда из своего окна на одиннадцатом этаже разглядывал танки на Калининском мосту… Было что-то сюрреалистическое не только в его представлении о происходящем сейчас внутри танков, но и в самой этой картине: танки в центре столицы, стволы наведены на здание Верховного Совета – высшего органа власти в парламентской республике.

Пришла в голову сцена из сказки – Калинов мост… И чудище трёхглавое, непобедимое… А здесь у чудища – четыре ствола. Полыхнут огнём – мало не покажется! Это он, бывший танкист, знает лучше, чем кто-либо другой.

Одна из боевых машин, словно следуя воображению Александра Ивановича, в этот момент дёрнулась, как будто присела, из ствола вырвался клуб дыма. И через секунду громыхнул выстрел.

Где-то внизу стены сотряс удар. Он был такой силы, что зазвенела хрустальная люстра в кабинете Александра Ивановича, а с потолка посыпалась штукатурка.

– Куда лупят, засранцы? – выругался Александр Иванович и снова вернулся взглядом на танки: – Кто же командует головным? Может быть, майор, комбат-три, мой воспитанник?

Почему-то Александру Ивановичу представилось, что командует танком именно он. Когда-то Александр Иванович принял будущего комбата к себе в батальон сразу после военного училища на должность командира взвода, учил по-отечески щуплого лейтенанта, старался помочь советами, а потом, когда тот встал на ноги, выдвинул на должность ротного… То есть дал необходимый толчок началу карьеры. Только вот с квартирой так и не сумел помочь. Да и как помог бы, если сам семь лет в офицерском общежитии с семьёй мыкался? Первую-то приличную квартиру Александр Иванович получил даже не в должности начальника танкоремонтного завода, а когда уже уволился из армии и устроился работать в хозяйственное управление Верховного Совета, где и работал до нынешних событий, когда бывшие верные соратники – Первый и его Зам, вместе с председателем Верховного Совета что-то не поделили промеж собой. Здесь и остался, когда Белый дом стали окружать войска. Остался не потому, что разделял взгляды крикливых депутатов и их переменчивых лидеров. Не был он никогда с ними рядом. Не мог он, Александр Иванович, смириться с гибелью державы, которой честно прослужил тридцать три года. Но как человек, привыкший служить честно, иначе он тоже поступить не мог. Совесть не позволила – стыдно показалось бросать тонущий корабль.

Вспомнился ему вчерашний разговор с его нынешним начальником, тоже офицером-отставником.

– А ты, Сан Иваныч, чего домой-то не идёшь? Неужто повоевать захотелось? – прямо спросил начальник.

– Да неудобно как-то уходить в такой обстановке. Все водители наши остались, поварихи в столовой продолжают работать, даже уборщица Анна Филипповна – и та здесь… Как же я уйду? Я же – офицер! – ответил Александр Иванович.

– Ну, тогда иди в отдел охраны. Получай автомат и патроны… Я, гляди, уже вооружился, ТТ выдали… – Начальник похлопал ладонью по старинной кобуре у себя на боку.

– Нет, Максим Максимович, оружие я в руки не возьму, – отказался Александр Иванович. – Это ж по своим стрелять придётся…

– Экий ты непротивленец выискался! А когда по тебе стрелять начнут, тоже отвечать не будешь? – сузил глаза начальник, мгновенно став суровым. – Брось ты, Сан Иваныч, это чистоплюйство! Я вот тоже в августе девяносто первого чистоплюем был – отказался танки своего полка на улицу выводить по приказу Макашова. И причину для отказа нашёл: армия не может со своим народом воевать… Отказался, а теперь жалею… Лучше бы тогда вывел, сегодня меньше крови бы пролилось! Так что не дури, Сан Иваныч, иди-ка ты за автоматом.

Но Александр Иванович не пошёл. У него в памяти в тот момент всплыла пражская улица шестьдесят восьмого года и студенты, ложащиеся под колёса танков его взвода… А потом прилетевшие откуда-то сбоку бутылки с зажигательной смесью. Факелы танков, обожжённые тела погибших солдат. И он сам, лейтенантик с пистолетом в руке, перед прихлынувшей враждебной толпой…

«С народом нельзя воевать, даже если это народ чужой, даже если провокаторы стреляют тебе в спину…»

Танки на Калининском мосту пока больше не стреляли. Смолкли и пулемёты бронетранспортёров. В возникшем затишье из жёлтой агитмашины, стоящей на площади перед Белым домом, донёсся картавый, усиленный динамиками и оттого ещё более неприятный голос агитатора:

– Находящимся в Белом доме предлагаем выходить с поднятыми руками и белыми флагами. Всем, кто решил сдаться, будет гарантирована жизнь…

Александр Иванович бросил взгляд вниз, в сторону парадного подъезда. Из Белого дома никто не вышел.

Он снова перевёл глаза на танки и заметил, что ствол головной машины стал медленно подниматься.

Должно быть, командир поглядел в триплекс и назвал наводчику-оператору новую цель, мол, смотри-ка, на одиннадцатом, пятое окошко справа, штора задёргалась, а ну-ка вдарь туда подкалиберным!.. Именно так он сам и поступил бы, окажись сейчас в «семьдесят двойке».

Снаряд пробил перегородки трёх кабинетов, сделав из них рекреацию.

Александр Иванович чудом успел выскочить из своего кабинета за мгновение до взрыва. Уже в коридоре он был настигнут взрывной волной. Она ударила в спину, отбросила его в сторону лестницы, где он долго лежал, приходя в себя.

Когда очнулся, в голове было пусто и гудело в ушах, словно вата набилась… Сквозь эту вату отрывочными словами доносился картавый призыв:

– Находящимся… в Белом… предлагаем… выходить… поднятыми руками… рантируем… жизнь…

Из правого уха у Александра Ивановича сочилась кровь. Он размазал её тыльной стороной ладони по щеке:

«Контузило. Надо же, за всю службу не единой царапины, а в отставке достало…»

Александр Иванович с трудом поднялся, держась за простенок, всё ещё пышущий жаром и, хрустя разбитыми стёклами, запинаясь о вывороченные кирпичи и большие куски штукатурки, добрёл до тёмной лестницы и стал медленно спускаться вниз.

Из подвала Белого дома по канализационному коллектору можно было попытаться выйти за пределы оцепления. Он пошёл.

И одна только мысль ворочалась в его контуженой голове: «Вот дожил-то, товарищ полковник, по дерьму идти придётся… – А ей перечила другая мысль: – Но уж лучше дерьмо ногами месить, чем сдаваться этим!»

Представить себя идущим с поднятыми руками и белым флагом Александр Иванович не мог.

 

Честь мундира

Начальник штаба окружного полка связи майор Анатолий Борисович Тихонов в конце дня собрал офицеров для зачитки приказов. И первый же приказ – приказ начальника гарнизона генерал-лейтенанта Челубеева, известного под прозвищем «Шпицрутен», ошарашил не только всех собравшихся, но и самого Анатолия Борисовича, в спешке не успевшего ознакомиться с приказом до собрания.

Генерал-лейтенант Челубеев, этот Шпицрутен, приказом рекомендовал (вы только вдумайтесь – приказом и рекомендовал!) офицерам прибывать к месту службы и убывать с места службы к месту жительства в гражданской одежде.

Много всяких приказов, касающихся формы одежды, за время службы видел Анатолий Борисович. Молодым лейтенантом застал он время, когда офицерам было положено в парадном мундире отбывать даже в отпуск. Потом вышел приказ, напротив, запрещающий офицерам в военной форме посещать увеселительные заведения типа кафе, ресторан, а также концерт и театральное представление.

Совсем недавно новый министр обороны СССР, генерал армии, в первый же день своего пребывания в должности выдал: «Всем офицерам армии и флота без исключения надеть строевую форму одежды», то есть надеть кители, галифе, портупеи и сапоги… Если учесть, что первый день пребывания его на посту министра совпал с аномальной жарой на всей территории страны, то можно представить, что именно подумали о нём подчинённые, особенно те, кто отродясь сапог не нашивал: авиаторы, моряки, преподаватели военных училищ, сотрудники военных институтов… Тут накрепко и прицепилась к министру кличка «Сапог», которую даже последующая информация о генерале как о бывшем фронтовике, человеке, в общем-то, неглупом и на удивление знающем наизусть массу стихов, отменить уже не смогла…

Но одно дело – «Сапог» и совсем другое дело – «Шпицрутен». Челубеев за словом в карман, пардон, под портупею, не полезет – отбреет, не оглянется. Звонит он на коммутатор:

– Говорит генерал Челубеев. Девушка, дайте мне командира полка!

Той бы не ерепениться, а сразу связать вышестоящего с нижестоящим. Так нет, решила характер проявить.

– Я, товарищ генерал, не даю, а соединяю! – прокудахтала она.

Челубеев смолчал, с комполка переговорил. Та курица, то есть телефонистка, спрашивает:

– Вы кончили, товарищ генерал?

– Кончил! Уже ширинку застёгиваю! – гавкнул Челубеев.

Или приезжает Челубеев в проектный институт стройуправления округа и с ходу устраивает разнос:

– У вас здесь не военное учреждение, а тульский леспромхоз!

Начальник института, естественно, глаза выпучил, принял давно забытую строевую стойку:

– Не понял вас, товарищ генерал!

Челубеев, походя, роняет:

– А что тут непонятного? Что ни начальник, то – дуб, что ни зам, то – пень, что ни секретарша, то – ягодка!

И таких перлов у начальника гарнизона не перечесть. Но нынешний приказ – всем перлам перл. Анатолий Борисович даже перечитал его вслух:

– Ввиду участившихся случаев нападения гражданских лиц на офицерский состав, унижения достоинства офицеров и прапорщиков, глумления над их формой одежды настоятельно рекомендовать поименованным категориям военнослужащих прибывать к месту службы и убывать к месту жительства в гражданской одежде!

Прочитав это, Анатолий Борисович окинул офицеров полка значительным взглядом и, хотя сам ничего не понял, спросил:

– До всех дошло, товарищи офицеры?

– Так точно, – вразнобой отозвалось несколько голосов.

Вразнобой – у связистов допустимо. Отношения у них между собой более демократичные, чем в других родах войск – как никак, а военная элита, инженеры, светлые головы.

Но на то и кот, чтобы мыши не дремали. Анатолий Борисович уже десять лет как начальник штаба и знает, что воли личному составу давать нельзя, особенно светлым головам и так называемой элите.

– Не понял… – набычился он. – Разве так, товарищи офицеры, на вопрос старшего начальника отвечают. Сейчас устроим зачёт по знанию Устава внутренней службы!

– Не надо зачёта, товарищ подполковник… – скорчил жалобную физиономию капитан, начальник строевого отдела.

Анатолий Борисович с высоты своего наполеоновского роста вперил в подчинённого пронзительно-уничижающий взор светло-серых с жёлтыми вкраплениями глаз и снова задал вопрос всем присутствующим:

– Понятен приказ начальника гарнизона, товарищи офицеры?

– Так точно, товарищ подполковник, – в голос выдохнули офицеры полка.

– Тогда свободны, – отпустил подчинённых Анатолий Борисович, но сам себя свободным не почувствовал. Рекомендация начальника гарнизона всё взбаламутила в его душе.

Военную форму одежды Анатолий Борисович, можно сказать, обожал и почитал. Можно даже сказать, что именно форма была тем самым манком, который определил когда-то его судьбу, то есть поступление в военное училище и дальнейшую офицерскую карьеру. Все эти шевроны, петлички, погоны, ремни и ремешки, блеск сапог, кокарды, звёздочки, эмблемы, отлично подогнанные китель и шинель – для него всегда были не просто атрибутами внешнего вида, но и высокой символикой принадлежности к чему-то большому, могучему, овеянному славой прошлых побед. И, что тут скрывать, военная форма придавала значимость самому Анатолию Борисовичу, делала его самого словно бы выше ростом, сильнее, превращала отдельно взятого индивидуума в неотрывную часть большого, могучего, овеянного славой и уважением, организованного и регламентированного до мелочей организма.

Да, Анатолий Борисович любил и почитал свою военную форму. С нею, с формой, было связано столько эмоциональных воспоминаний, которые даже трудно выразить словами. Например, как передать запах шинели после дождя или первого снега или как выразить ощущение прикосновения ладони к её колючему ворсу. В этот ворс так любила утыкаться носом Алла, его жена, ещё в ту пору, когда была не жена ему, а простая девчонка с соседней улицы, и он курсантом приезжал в отпуск и бродил с ней по заснеженному городу. Она и сейчас нет-нет да уткнётся в его офицерскую шинель, вспоминая те счастливые времена, даже несмотря на то, что офицерская шинель скроена из другого сукна – она мягче на ощупь, и с нею связаны иные волнующие моменты…

Вот первый. Примерка офицерского наряда за два месяца до выпуска. Ты – ещё курсант, а тебе уже шьются мундир и шинель, и ротный командир отпускает тебя в гарнизонное ателье. Там, как воплощение своих юношеских мечтаний, видишь ты в зеркале молодого лейтенанта, у которого твоё лицо и фигура, но он как будто уже не ты, а некто другой, наделённый правом командовать, принимать решение не только за себя, но и за других… И старый, суетливый портной, оглядывая тебя со всех сторон, восторженно прищёлкивает языком и говорит, грассируя:

– Пр-рекрасно, пр-рекрасно, молодой человек! Все софочки нашего гар-рнизона таки теперь будут ващи, таки да, вам везёт… Зай гезунд! Очень приятно! Ах, мне бы двадцать, мне бы ващи погоны…

И не только этот портной. Любовь к человеку в военной форме в те послевоенные годы была словно разлита в воздухе. И в магазине пропустят без очереди, если спешишь, и на любом празднике ты самый желанный гость, не говоря уже об учениях, когда на улицы сёл и городков, по которым проходит колонна военной техники или строй мотострелков, высыпают все от мала до велика, угощают яблоками, пирожками, машут платками и кепками. А пацанва лихо марширует сзади, словно примеряя на себя военную судьбу…

Всё это мгновенно пронеслось в голове Анатолия Борисовича, пока из лекционного зала он поднимался в свой кабинет.

– Тоже мне рекомендация, – позволил он мысленно не согласиться с генералом Челубеевым. – Лучше бы разрешили табельное оружие с собой носить и дать право применять для защиты чести и личного достоинства. Ведь было же такое после войны… Попробовал бы кто-то тогда офицера оскорбить!

Но время было не послевоенное. Время было перестройки и гласности. И в это время кто только и что только про армию не пишет! И то, что все генералы – казнокрады. И что все офицеры – дураки, бездельники, сволочи и эксплуататоры солдатского труда, укрыватели неуставных взаимоотношений. И что государство слишком много денег тратит на содержание огромной армии. И что тогда, когда в магазинах шаром покати, в военторгах – полный коммунизм, разве что птичьего молока нет! Какое уж тут табельное оружие! Как раз тут только вот это шпионское переодевание!

Сам Анатолий Борисович в «шпионов» играть не собирался. Не боялся он никогда форму носить и решил, что и сейчас не убоится. А случись что, за себя постоять сумеет – всё-таки кэмээс, кандидат в мастера спорта по боевому самбо. За себя решил, но и приказ начальника гарнизона понял – не все себя защитить способны. Сам Челубеев недавно ему, Анатолию Борисовичу, рассказал о трёх случаях в течение недели, когда избили офицеров.

– Даже на военные патрули нападают. На днях у солдат отняли штык-ножи, а начальник патруля едва не лишился пистолета. Его спас только подоспевший наряд милиции! – сказал Челубеев.

Вспомнив этот рассказ, вздохнул едва не по-бабьи Анатолий Борисович и решил, что обязан пример подчинённым подать. Коль рекомендовано убывать со службы не по форме, надо так и сделать. Благо в кабинете оказались куртка и цивильный костюм, оставшийся ещё с новогоднего праздника в части, когда их в самый разгар застолья подняли по тревоге. Пришлось срочно переодеваться в полевую форму и убывать к месту развёртывания ЗКП… Отвезти потом единственный костюм домой всё руки не доходили. Вот и пригодился.

Злясь и на себя самого, такого исполнительного, и на Челубеева с его настоятельной рекомендацией, а более всего на ситуацию с армией, приведшую к необходимости этой рекомендации следовать, Анатолий Борисович переоделся и, дав последние указания дежурному по полку, вышел за ворота.

Трамвай, как всегда в час пик, был переполнен. Анатолий Борисович едва сумел втиснуться на заднюю площадку, наступив при этом на ногу какому-то толстому мужику, и получил в ответ локтём в бок. Анатолий Борисович поморщился, но от ответного удара удержался. Трамвай с трудом закрыл за ним двери и тронулся с места. Несколько минут пассажиры молчали, счастливые тем, что внутри и что уже едут, а после, когда утряслось и стало чуть посвободнее дышать, загалдели:

– Мужчина, вы что толкаетесь! Как слон в посудной лавке…

– Да ты сама – корова, мне все ботинки оттоптала!

– Это я корова?

– На газель не похожа…

Слушать такие перебранки Анатолию Борисовичу доводилось каждый день, утром и вечером, когда он не мог на службу и домой на дежурном уазике уехать. Да и чего другого от трамвайной публики услышишь в уральской глубинке, где в трамвае обычный рабочий люд едет, ну, там продавщицы ещё, редкие интеллигенты да несколько вояк…

Как раз один из таких военных, не успевших выполнить рекомендации начальника гарнизона, вызвал в трамвае очередной скандал.

– Эй вы, военный, что вы так ко мне прилипли, я вам не жена! – услышал Анатолий Борисович истеричный женский возглас в голове трамвая. – Да вы мне своими коленками продукты все подавите! Не видите, сетка у меня!

– Да не давлю я на ваши продукты! – глухо огрызнулся невидимый Анатолию Борисовичу военный. – На меня на самого наседают. Не нравится, поезжайте на такси!

– Тоже мне советник выискался! Сам на такси едь! Сказал тоже, такси… У нас таких денег нет! Это вам за то, что воздух пинаете, сотни рублей платют!

– Какие там сотни! Тыщи!

– Сколько же вас развелось на нашу шею, дармоеды! – мгновенно вскипел разноголосо трамвай, а кто-то вообще пригрозил: – Ты сейчас, офицер, вылетишь на следующей остановке, чтобы женщинам не хамил!

– Точно! Вылетишь, – поддержал трамвай.

За офицера заступилась какая-то старушка:

– Люди, что вы делаете! Он же – наш защитник!

– Знаем мы этих защитников: им бы только водку жрать да над сыновьями нашими глумиться! Дедовщину развели! – не унимался трамвай.

Взвизгнула тётка, похожая на рыночную торговку:

– Они, офицера, и развели эту дедовщину, чтобы самим не работать!

– А ты откуда знаешь? Да у тебя-то самой сын служил? – спросил кто-то.

– Я чо, дура, што ли! Военкому на лапу дала и отмазала! – огрызнулась тётка.

Офицера из трамвая всё-таки не выставили. До своей остановки, которая оказалась перед остановкой Анатолия Борисовича, он всё-таки доехал.

Анатолий Борисович увидел его, когда трамвай продолжил движение. Он долго топтался на месте, одёргивая плащ-пальто, поправляя пояс и фуражку, а потом как-то скукоженно пошёл.

Так же скукоженно почувствовал себя и Анатолий Борисович. Вышло, что генерал Челубеев оказался прав, рекомендуя ездить в городском транспорте в штатском платье. А сам Анатолий Борисович не вступился за своего брата офицера, за армию, не заставил крикунов замолчать, проявить уважение, если не к человеку, так к форме. Ибо форма – принадлежность армии, а армия – принадлежность страны. Страну же, в которой ты живёшь и которой служит армия, надо уважать, хочешь ты этого или не хочешь. Иначе останешься и без страны, и без армии и станешь кормить и обслуживать солдат армии чужой… Это не нами придумано и по-другому не бывает.

В унылом настроении подошёл Анатолий Борисович к своему дому на улице Блюхера. Дом в народе именовался «пилой», а ещё «зигзагом удачи». Он состоял из трёх секций, под углом примыкающих друг к другу. В дальней секции на четвёртом этаже и проживал Анатолий Борисович с семьёй. В небольшой по квадратуре «трёшке» обитали они с супругой Аллой, их дочь Александра, зять Володя, капитан, служивший в штабе тыла округа, и Владик, трёхлетний единственный и обожаемый внук. Жили тесно, но дружно. Ибо Анатолий Борисович привык служебные невзгоды оставлять за порогом квартиры и домочадцев своих к этому приучил.

Но сегодня, вопреки традиции, совладать с плохим настроением у Анатолия Борисовича не получилось. Он не стал звонить и открыл дверь своим ключом. Сделал это так тихо, что жена и дочь, чьи возбуждённые голоса раздавались с кухни, не заметили его. И Владик привычно не выбежал деду навстречу со своим вечным вопросом: «Деда, а что ты мне плинёс?»

Сняв форменные башмаки, Анатолий Борисович повесил куртку и прислушался. Из большой комнаты раздавались непонятные звуки: как будто кто-то там шарашился и пыхтел.

Анатолий Борисович тихонько подошел к двери и заглянул.

Посредине комнаты в ворохе отцовской полевой формы барахтался внук. Полностью утонув в ней, он пытался обуть десантные ботинки с высокими голенищами и сложной шнуровкой. Рукава куртки мешали. Штаны свалились. Один ботинок оказался носком вперёд, а второй развернулся в обратную сторону. Внук попытался подтянуть штаны и одновременно попытался шагнуть. Но вместо этого он растянулся по полу.

Первым порывом Анатолия Борисовича было тотчас ринуться ему на помощь. Но он удерёжался. Внук попытался встать на ноги. Ему это почти удалось, но он снова упал. И снова начал вставать.

– Нинивилилити… – послышалось Анатолию Борисовичу.

Он напряг слух и вдруг услышал.

– Невилиятно тижилё, а слюжить надо… Невилиятно тижилё, а слюжить надо! – говорил себе внук.

Слёзы сами собой навернулись на глаза Анатолия Борисовича. Он снова подавил попытку помочь внуку, сглотнул комок в горле и так же тихо, стараясь не шуметь, прошёл на кухню.

– Ой, Толя, а мы и не слышали, когда ты вошёл! – сказала жена.

Дочь поцеловала его в щёку и обескуражила новостью:

– Пап, знаешь, а Володька рапорт написал!

– Какой рапорт? – всё ещё продолжая думать о внуке, вскинулся Анатолий Борисович.

– Он увольняться собрался из армии. Совсем!

– Зачем увольняться? – не понял Анатолий Борисович.

– Вот и я говорю ей, Толя! – поддержала его жена.

– Да что вы понимаете? Что в вашей армии сейчас делать? Ну, вот что? – дочь в каком-то превосходстве стала загибать красивые свои пальцы. – Жильё давать перестали. Перспектив никаких… А на гражданке бизнесом можно заняться. У Володьки, знаете, сколько связей? Он и магазин свой продовольственный открыть сможет, и цех по пошивке джинсов… Сейчас индивидуальное предпринимательство очень поощряется!

«А Родину-то кто защищать будет!» – едва не вскричал Анатолий Борисович, но вместо этого вдруг сказал малопонятную этим двум дорогим ему женщинам фразу:

– Невероятно тяжело, а служить надо!