Крест командора

Кердан Александр Борисович

Часть третья

ПРЕЗРЕВ УГРЮМЫЙ РОК

 

 

Глава первая

1

Солнце раскалённым пушечным ядром медленно прокатилось по наклонной палубе небосвода и тяжело плюхнулось в море. Однако вопреки физическому закону утонуло не сразу, а долго ещё держалось на зыбкой поверхности, всё больше сплющиваясь и багровея…

Командор Беринг с кормовой надстройки пакетбота наблюдал за манёврами светила, но радости, какую испытывал прежде от созерцания красот природы, на сей раз не ощутил.

Нынче утром, 8 сентября 1740 года, они наконец снялись с якоря, подняли паруса и вышли из устья Охоты. Путь лежал на Камчатку, откуда весной следующего года экспедиция должна была двинуться на поиски Ост-Индии, то есть приступить к выполнению одной из главных своих задач. Но ни сил, ни духу для этого у начальника экспедиции уже не осталось.

Силы и душевный покой покинули его, когда две седмицы назад, сдерживая слезы, проводил он в сторону заката обоз, увозящий жену и детей. Анна Матвеевна долго махала ему платочком, выглядывая из специально сооружённого паланкина, пока не скрылась из виду.

Беринг все стоял у дороги и смотрел вослед обозу, пока в глазах не потемнело, будто с отъездом родных солнце для него и впрямь погасло. Он искренне любил свою семью и особенно Анну Матвеевну. Она была мила ему со всеми недостатками – тягой к богатству и роскоши, желанием нравиться всем мужчинам на свете и даже с привычкой главенствовать в доме…

Воистину те, кого мы любим, дороги нам и своими слабостями. У Беринга, после разлуки с семьей, возникло ощущение, будто у него душу вынули из груди. Конечно, как истый протестант, он знал, что душа остаётся с человеком до самого крайнего мига, но тут ему бесспорным показалось, что лучшая её часть, отвечающая за радости жизни, за само желание жить, покинула телесную оболочку и полетела вслед за Анной Матвеевной и детьми. С ним же осталась только малая толика, которая зовётся совестью и отвечает за земные долги человека.

Благодаря этой малой толике Беринг каждое утро тяжело вставал с постели и принимался выполнять многотрудные обязанности начальника экспедиции, не приносящие более никакого удовлетворения.

Забот было хоть отбавляй. В июне сего года спустили на воду два пакетбота – «Святой Петр» и «Святой Павел», двухмачтовые, готовые принять на борт по шесть тысяч пудов груза и четырнадцать пушек, каждый длинной восемьдесят футов. Но пушки и груз до сих пор не были доставлены в Охотск.

До предела обострились отношения с Чириковым, который ещё в начале года предлагал на бригантине «Михаил» выйти в море и осмотреть места, лежащие от Камчатки к норду и к востоку от Чукотского носа. Беринг не согласился, сославшись на то, что сей прожект противоречит инструкции.

Возмущённый Чириков написал рапорт адмиралу Головину, чтобы его вовсе освободили от Камчатской экспедиции. Он сообщал, мол, «обращается в экспедиции истинно без пользы, понеже предложения мои к господину капитан-командору о экспедичном исправлении от него за благо не приемлются, токмо он, господин капитан-командор, за оные на меня злобствует». Беринг сумел перехватить сей рапорт и перед отправкой прочесть. Он, в свою очередь, написал рапорт вице-канцлеру Остерману, в котором тоже просил отозвать его от экспедиции, ссылаясь на старость, дряхлость, болезни, неприятности и тридцатисемилетнюю службу. Этот рапорт остался без ответа, и Беринг продолжал нести свой крест дальше. Впрочем, не дождался увольнения от дел и Чириков. Он остался помощником Беринга, но был с ним с тех пор сугубо официален: ни улыбки, ни доброго слова, только «слушаюсь» и «так точно».

А тут ещё, как с цепи сорвался Скорняков-Писарев. Он завалил командора целой горой доносов. В одном – жаловался на флотского мастера Дементьева, коего упрекал в блуде, а его человека – Фильку Фирсова – в словесном поносительстве. В другом – возводил обвинения на старого служаку Аврамова, дескать, «сей старый ханжа, притворяясь благочестивым и показывая себя святым, сдружился великою дружбою с подобным себе ханжою, капитаном Чириковым и его в именины благословил иконою Пресвятыя Богородицы, именуемые Казанския, которую он, Чириков, с великою благостию, яко от святого мужа принял». К сему доносу Скорняков-Писарев прилагал так же захваченную у Аврамова молитву, поясняя при этом, что сия молитва зело сумнительна. Доносил он и о том, что Аврамов называет себя «безвинным за веру испытания терпящим», то есть является усомнившимся в праведности суда, учинённого над ним. А Чириков оказывает, дескать, ему вспомоществование одеждой и едой, дал уже две пары платья, шубу и десять рублей…

Берингу было противно читать доносы, которые Скорняков-Писарев представлял, как писанные от имени просвещения и разоблачающие обманы и суеверия. Не верил Беринг в искренность и благочестивость доносителя, но тем не менее бумаги Скорнякова-Писарева отослал в столицу, дабы не быть впоследствии уличенным в укрывательстве. Правда, к доносу на Дементьева командор всё же приложил свое письмо, в котором характеризовал флотского мастера как «человека молодого, прекрасного, добродетельного, опытного в своем ремесле и ревностного к службе».

Перед самым отплытием на Камчатку случилось два неожиданных события. Скорняков-Писарев был внезапно отстранен от должности, а на его место назначен бывший столичный полицмейстер, а ныне – ссыльный Антон Эммануилович Девиер. Новый начальник порта начал с расследования о злоупотреблениях Скорнякова-Писарева и арестовал все его вещи. Пригрозил, ежели найдет какие недоимки, то всё это имущество пойдёт в счёт погашения долга. Скорняков-Писарев взбесился и публично пригрозил с Девиера шкуру спустить, когда снова окажется при дворе…

Их едва успели оттащить друг от друга.

Причин такой неприязни друг к другу бывшего и нового начальников порта Беринг не знал. Вникать в их распрю не хотел, но из всегдашней своей осторожности настоял, чтобы личные вещи Скорнякову-Писареву были возвращены. Он добился, чтобы Скорнякова-Писарева поскорее перевели в Якутск. И перекрестился, когда известный скандалист уехал.

Через пару дней в экспедицию прибыло пополнение, в числе которого оказались Дмитрий Овцын и Михайла Гвоздев – оба в добром здравии, но без офицерских знаков отличия.

– Что случилось, Дмитрий Леонтьевич? – не на шутку встревожился Беринг. Он любил Овцына, возлагал на него большие надежды как на командира экспедиционного отряда. Овцын эти надежды оправдал – исследовал Обскую губу, вышел в море, описал западное и восточное побережья Таймыра.

– Был обвинен по ложному навету, ваше высокородие. После оправдан, – прямо глядя в глаза Берингу, отвечал бывший лейтенант.

– Но коли оправдан, отчего же тогда чина лишили? – помаргивая, вопрошал Беринг.

– Сие вопрос не ко мне, ваше высокородие. Я присягу давал и готов служить моему Отечеству в любом чине…

Беринг кивнул:

– Да, присяга, долг… Понимаю, понимаю… – он задумался и произнёс печально и устало: – Однако высочайшее повеление не оставляет мне возможности немедленно ходатайствовать о возвращении вам шпаги. Единственное, что в моих силах, это – назначить вас моим адъютантом с правом участия в офицерских советах.

Овцын ничем не выразил своих чувств…

Теперь он в простой матросской рубахе стоял неподалёку от Беринга на корме «Святого Петра» и поглядывал то на море, то на закат, то на капитан-командора.

Вид начальника экспедиции был жалок: потухший взгляд, кожа на щеках обвисла, под глазами тёмные круги.

«Сдал командор, – думал Овцын. – Слава Богу, что он пока ничего не знает о бурях, что прошумели не только над его головой, но и над судьбой всей экспедиции… Хорошо, что я не рассказал ему про Шпанберга…»

…Курьер гвардии сержант Друкарт перехватил капитана Шпанберга возле захудалого городишки Киренска. Шпанберг ехал из Якутска в столицу для получения дальнейших инструкций, как того и требовал приказ Соймонова, объявивший капитана начальником надо всей экспедицией.

Ошалевший от свалившегося на него счастья, Шпанберг был весел и доброжелателен с курьером. Прочитав новый указ, обязывающий его немедленно возвратиться в Охотск и снова во всем повиноваться капитан-командору Берингу, он на глазах переменился, позеленел, грязно выругался и пнул своего ни в чем не повинного пса. Дог взвизгнул и, поджав хвост, отскочил, долго непонимающе пялился на хозяина. А взбешенный Шпанберг заметался по ямской избе, как нечистый под кропилом. Не найдя, на ком выместить свой гнев, он отправился в местное кружало и надрался до зеленых соплей, ровно простолюдин. Там же в кружале и заснул, ткнувшись носом в глиняную тарелку с остатками жаркого…

Историю о несостоявшемся шпанберговском назначении Друкарт поведал Дмитрию Овцыну, когда они встретились на ямском дворе недалеко от Тобольска. Друкарт приходился Овцыну дальним родственником по матери и, хотя торопился в столицу, не смог отказать себе в радости поужинать с родственником, пусть даже и опальным…

Прощаясь, Друкарт подарил Овцыну рукописный песенник с последними модными сочинениями:

– Читай, когда заскучаешь! – вскочил в возок и умчался.

Овцын едва раскрыл тетрадь, как уткнулся взглядом в строчки:

Невозможно сердцу, ах! не иметь печали; Очи такожде ещё плакать не перестали: Друга милого весьма не могу забыти, Без которого теперь надлежит мне жити. Вижу, ах! что надлежит, чрез судьбу жестоку, Язву сердца внутрь всего толь питать глубоку…

И ниже – название «Элегия» и подпись: «Василий Тредиаковский».

2

История – самая бездарная из всех учителей. Она никогда никого ничему не научила… Долгоруковы, по словам испанского посланника де Вилио, начали писать второй том глупостей Меншикова. Но нельзя в России желать сравняться с помазанником Божьим! Добром сие начинание никогда не кончается! Долгоносого от природы главу фамилии Долгоруких – Василия Лукича, одного из главных «верховников», пытавшихся ограничить её власть, Анна Иоанновна во время своей коронации за нос провела вокруг среднего столба Грановитой палаты в Кремле, остановилась против парсуны Ивана Грозного:

– Знаешь, князь Василий Лукич, чей это портрет?

– Знаю, матушка. Царя Иоанна Васильевича Грозного…

Императрица усмехнулась:

– Ну, так знай и то, что я хотя и баба, да такая же буду, как он: вы, семеро дураков, собирались водить меня за нос, а я прежде тебя провела! Убирайся сейчас в свою деревню, и чтоб духом твоим при дворе не пахло!

Ах, если бы гнев государыни на том и иссяк…

Тяжко поплатились Долгорукие за желание с царским родом породниться, самим вровень с царями стать. Сам Василий Лукич, которого не спасли ни прежние заслуги, ни богатый опыт дипломата (много лет был русским резидентом в Польше, Дании и во Франции), оказался в заточении в Соловецком монастыре. Многочисленная семья его двоюродного брата Алексея Григорьевича Долгорукова, тоже члена Верховного тайного совета, коий, единственный из всех, голосовал против приглашения на трон Анны Иоанновны, пострадала ещё больше. Он сам, супруга его, старший сын Иван, в недавнем прошлом – гофмейстер и ближайший наперсник императора Петра II, жена сына – Наталья, дочь фельдмаршала Шереметева, а также младшие сыновья Александр и Алексей, дочери Анна, Елена, Екатерина были сосланы на край света, в Берёзов. Екатерина – «порушенная невеста» почившего императора, считалась здесь особой пленницей…

В Берёзове и свела судьба Овцына с Долгорукими. После победного похода к выходу из Обской губы он зимовал здесь со своим отрядом.

Победителям суровых стихий: холода, льда и мрака полярной ночи забытый Богом острог на окраине Тобольской губернии казался земным раем. Да что там острог! Весь мир в эти дни представлялся Овцыну благостным и доброжелательным. Руководя строительством бота, которому он уже придумал имя «Обь-почтальон», в свободное время лейтенант много читал, иногда ездил на охоту в окружающий острог кедровник или составлял партию в карты местному воеводе Бобровскому. Бобровский был завзятый книгочей и обладал редкой даже по столичным меркам библиотекой. Дом его, заново отстроенный после пожара 1719 года, был самым большим в остроге и являлся местом собраний и застолий. Однажды Овцын зашел к воеводе за Гюйгенсом «Книга мироздания, или мнение о небесно-земных глобусах», и лицом к лицу столкнулся с Иваном Долгоруким.

Бобровский представил молодых людей друг другу. Воевода был мягким и незлобивым человеком. Насмотревшись за годы службы на быстрые и непредсказуемые перемены судеб тех, кто содержался в остроге, он был снисходителен к Долгоруким: не только давал им полную свободу передвижения по Берёзову и его окрестностям, но и приглашал к себе в дом, угощал вином, вел пространные разговоры о столице, о возможных политических переменах.

Простодушный Овцын был далек от политики и не задумывался даже, чем грозит ему знакомство с опальным семейством. В этот вечер они засиделись у Бобровского за картами, выпили вина. Иван Долгорукий быстро захмелел, стал ругать сославшую его императрицу, грозить ей всякими бедами. Бобровский едва утихомирил его.

Прощаясь, Долгорукий пригласил Овцына к себе в дом. Овцын зашел. Там он впервые и увидел Екатерину Алексеевну. Ещё в столице он слышал, что, подчиняясь приказанию отца, княжна Екатерина согласилась выйти замуж за императора, четырнадцатилетнего , тогда как сама питала страстную любовь к шурину австрийского посла Вратислава, графу Мелиссимо и была взаимно им любима. В ноябре года состоялось торжественное обручение, где Екатерине был дан титул «её высочества государыни-невесты». На другой день она переехала жить в Головинский дворец, а граф Мелиссимо был отправлен за границу. Однако женой Петра II Екатерина так и не стала – за две недели до свадьбы, в январе тридцатого года, Пётр II заболел чёрной оспой и умер. Вскоре Долгорукие оказались в опале.

Екатерина Алексеевна, несмотря на ссылку, сохранила красоту и достоинство светской особы. С Овцыным была сдержанно вежлива и холодна. Её внешность, манеры, вкупе с известной уже трагической историей не могли не произвести на него впечатления.

Он заходил к Долгоруким ещё несколько раз под самыми невинными предлогами. На самом деле ему просто хотелось увидеть её. В один из своих визитов он застал Екатерину Алексеевну одну и в слезах.

– Что случилось, ваша светлость? – робко спросил он.

От этого полузабытого обращения она разрыдалась еще сильнее. Когда успокоилась, рассказала, что только что заходил таможенный подьячий Тишин, прибывший намедни из Тобольска. Он был пьян и начал грубо приставать к ней, как к дворовой девке…

– Что ты артачишься, недотрогу из себя корчишь? – говорил он. – Некому за тебя заступиться! Не щас, так завтра моя станешь!

– Насилу от него отбиться смогла, – Екатерина Алексеевна снова разрыдалась.

Овцын стоял соляным столбом, не зная, что сделать, что сказать.

– Когда Пётр Алексеевич обручился со мной, – сквозь слёзы говорила она, – все кричали, как я счастлива. Ах, кабы знать, что счастье-то со мной токмо играет. Я тогда ни о чем не разумела и по молодости лет никакой возможности о будущем рассуждать не допускала. Вся обманчивая надежда моя кончилась со смертью государя. Случилось со мной всё, как будто с сыном царя Давида Нафаном: лизнул меду, и пришло время умирать…

– Что вы, ваша светлость, о смерти ли вам думать! – Овцын осторожно дотронулся до её руки.

Она руку не отдернула, только подняла на него полные слез, синие, как апрельское небо, глаза:

– Лучше смерть, чем подобную низость терпеть! Прав негодяй: некому за меня заступиться…

Овцын склонил голову и, не сказав больше ни слова, вышел.

Подьячего Тишина он нашел в избе местного батюшки, у коего тот остановился. Выволок его во двор, икающего то ли от страха, то ли с перепою, а верней всего и с того, и с другого разом, и нещадно отходил поленом, подвернувшимся под руку, приговаривая:

– Знай, сверчок, свой шесток! Не лезь со свиным рылом в калашный ряд!

– Я тебе это припомню, лейтенант! – выплюнув на снег выбитый зуб, процедил ему в спину подьячий.

Наутро после трепки Тишин пошёл жаловаться воеводе. Тот одарил его двумя соболями и отправил восвояси, посчитав компенсацию за нанесенные побои достаточной и дело исчерпанным.

Вскоре в Берёзове это происшествие забылось. Наступила весна. Овцын отправился вокруг Таймыра к устью Енисея. И первым из всех командиров северных отрядов сумел добиться виктории – вошел в Енисей и поднялся по нему почти до Туруханска.

С докладом об этой победе, о проведенных исследованиях он выехал в Тобольск, где в канцелярии был арестован и препровождён в местное отделение Тайной канцелярии.

Пять дней его держали в сырой камере, не выводя на допрос. Как ни гадал Овцын о причинах ареста, никакой вины за собой отыскать не мог: казённых денег не брал, задание Адмиралтейства выполнил…

Допросы начались, когда прибыли из Санкт-Петербурга особые дознаватели.

– Капитан Александр Ушаков, – представился рослый, могучий офицер в преображенском мундире.

Овцын едва успел подумать: «Должно быть, родственник начальнику Тайной канцелярии…», как назвался второй:

– Полевых войск прокурор Василий Суворов… – этот был невысокого роста и сухопар, с быстрым острым взглядом серых глаз.

«Что заставило таких чинов заинтересоваться мной?» – Овцын назвал себя и замер в ожидании.

– Признаешь ли ты, Овцын Дмитрий Леонтьевич, себя виновным в непотребных словах в адрес государыни нашей? – сурово спросил Ушаков.

– Не признаю.

– Был ли ты связан с государственным преступником Иваном Долгоруким, замышлявшим мятеж? – задал вопрос Суворов.

Овцын отрицательно покачал головой, всё ещё не понимая, в чем его вина.

Это прояснилось на очных ставках.

На первой он встретился с Тишиным. Этот таможенный подьячий и вскричал «слово и дело» на Ивана Долгорукого, и приплел к сему Овцына как соучастника. На второй ставке следователи свели обоих обвиняемых вместе.

– Признаете свою вину во вредительных и злых словах об императрице и некоторых высокопоставленных лицах?

– Умышляли ли государственный переворот? – по очереди вопрошали они.

– Нет!

Тогда начались пытки. Овцына и Долгорукого дважды вздергивали на виску, жгли железом. Овцын стоял на том, что не виновен, что Долгорукого видел лишь однажды в церкви, дружелюбия к нему не испытывал и речей крамольных с ним и со всеми другими никогда не заводил.

Иван Алексеевич, о котором Овцыну говорили, что он духом не тверд, в пытошной держался молодцом: от знакомства с Овцыным тоже открестился и обвинение в заговоре с ним отверг.

Долгорукого увели.

– Отказывался ли ты пить за здравие императрицы нашей? – снова впился в Овцына взглядом Ушаков.

– Не отказывался! Знаю, что отказ пить за государыню – есть нанесение ущерба Её Императорскому Величеству, а я и помыслить о таком не могу…

– За что ты избил Тишина? Говори правду! – приказывал Суворов.

– По пьяному делу выигрыш в карты не поделили…

– Выигрыш, говоришь… – хмуро усмехнулся Ушаков и дал знак палачу.

Тот сноровисто поддёрнул виску, положил между связанных ног Овцына бревно. Встал на него, подпрыгнул. Хрустнули сухожилия вывернутых рук. А кат тем временем обошёл пытуемого, встал сзади. Засвистел кнут. От страшного удара лопнула рубаха на спине. Пресеклось дыхание, потемнело в глазах.

Очнулся он в застенке.

Шли дни, но на допросы его больше не вызывали. Из разговоров тюремщиков Овцын узнал, что в застенке рядом находятся и воевода Бобровский, и начальник караула капитан Михалевский, и другие служители Берёзовского острога, и даже тамошний батюшка. Всего пять десятков человек. Что ждет их всех впереди, было непонятно. Лейтенант приготовился к худшему…

В дни заточения он часто вспоминал Екатерину Алексеевну: где она, что с ней? Думал, как поступил бы тогда, зная, что окажется за свое заступничество в темнице. И не находил иного ответа – точно так же по велению чести вступился бы за девицу…

Освобождение пришло неожиданно, когда уже все надежды выйти на свободу иссякли. Его привели в канцелярию:

– Твое счастье, Овцын. Преступник Иван Долгорукий не подтвердил твоей вины… – сказал Ушаков. – Однако меня сие обстоятельство не убеждает. Чую: ты был с ним знаком и мог знать о его приготовлениях к мятежу.

– Я ничего не веда… – Овцын не успел договорить.

– Молчать! – заорал Ушаков, выпучив глаза. Правая щека у него задергалась. Он подошёл вплотную к Овцыну и просипел, дыша ему в лицо винно-чесночным перегаром. – В матросы ты разжалован, Овцын! Понял, мать твою? Нынче по этапу пойдешь в Охотск, в распоряжение своего покровителя…Беринга. Ступай и благодари Господа, что легко отделался!

Во дворе Тобольского узилища Овцын встретился с Алексеем Долгоруким – младшим из братьев. Он тоже в ранге матроса отправлялся в Охотск. Шёпотом поведал Овцыну о страшной судьбе своих родных:

– Ивана четвертовали. Говорят, что пыткой жуткой сломали его, и оговорил он себя, дескать, подделал подпись покойного императора в завещании…

– Разве его о том спрашивали?

– В том-то и дело, что нет. Да, видно, мука была столь нестерпимой, что начал оговариваться… Из-за него и мы все пострадали. Николай и Александр в вечные каторжные работы определены, я вот в матросы…

– А что с сестрами? – затаил дыхание Овцын.

– Все пострижены в монахини: Елена отправлена в Томский Успенский монастырь, Анна – в Верхотурский Покровский…

– А Екатерина Алексеевна где?

– Тоже в Томске, токмо в Христорождественском монастыре… Катя больше всех убивалась, всё себя винила. А в чём, мне про то не известно…

Овцын кивнул и пошёл прочь. Его окликнули.

Обернувшись, увидел старого приятеля Михайлу Гвоздева. Они не встречались с академической поры.

Друзья обнялись.

– Ты как здесь, Михайло?

– А ты?

– Что я… Тюрьма, что могила: в ней каждому место есть…

Присели у стены. Гвоздев рассказал, что только что был освобожден из-под стражи. Обвинение в государственных преступлениях по первому и третьему пункту, предъявленное по доносу морского служителя Петрова, с него снято. На очной ставке в Сибирской губернской канцелярии доносчик вдруг раскаялся в содеянном и заявил, что важности никакой по тем пунктам он за Гвоздевым не знает, никаких поносных слов в адрес матушки-императрицы он от обвиняемого не слыхал, а сам донос затеял напрасно. Петров был отправлен в Москву, где за клевету должен быть подвергнут наказанию шпицрутенами – пять раз прогнан сквозь строй в пятьсот гренадеров. Гвоздеву же было предписано возвратиться в Охотск в прежнем звании геодезиста.

– И меня, Михайло, туда направляют.

– Тогда скоро свидимся с Абрашей Дементьевым!

– Да, он должен быть там, – отозвался Овцын.

Гвоздев внимательно посмотрел на него, поскреб ногтем заросшую щетиной щеку.

– Я, Дмитрий, полагаю, что это ему своим освобождением обязан, – сказал он. – Дементьев наведывался ко мне в Охотском остроге и обещал похлопотать. А я неласково его тогда принял…

– Вот увидимся, и повинишься!

Однако встретиться с Дементьевым в Охотске не получилось. На пакетботе Чирикова «Святой Павел» он ушел на Камчатку за пару дней до прибытия Гвоздева и Овцына.

Здесь, на краю океана, расстались и они. Овцына взял на борт «Святого Петра» капитан-командор Беринг, а Гвоздева оставил в Охотске в распоряжение капитана Шпанберга, как было написано в приказе, «для составления Генеральной карты Охотского моря».

– Твои знания очень пригодились бы нам на Камчатке, – посетовал Овцын. – Никак в толк не возьму, почему тебя оставляют здесь…

Гвоздев обнял его.

– Увидишь Аврашу, поклонись от меня, – прощаясь, попросил он друга. – Скажи, по гроб я ему обязан, никогда его не забуду…

– Передам, непременно, – пообещал Овцын.

3

Экономя для будущего плаванья муку, Беринг по прибытии на Камчатку приказал выдавать всем участникам экспедиции половинную норму хлеба. Большую часть ранее завезённого провианта ещё предстояло на собачьих упряжках перевезти в Авачинскую губу из устья Большой реки с западного побережья полуострова. Чтобы как-то продержаться предстоящую зиму, было решено добавить в рацион больше рыбы и оленины.

Для сбора юколы снарядили в селения ительменов отряды казаков и морских служителей во главе с офицерами.

Один из таких отрядов поручили под начало флотского мастера Дементьева. Отправились из нового поселения, названного в честь прибывших сюда кораблей «Петропавловском», в первую декаду октября, в слякотную, дождливую погоду. Очень не хотелось покидать уютные казармы, построенные здесь загодя штурманом Иваном Елагиным, но приказы не обсуждаются.

Через две недели утомительного пешего путешествия по сопкам, поросшим густым хвойным лесом, ведомые проводником-камчадалом, вышли к реке Камчатке. По её берегу добрались до цели – камчадальского поселения, где застали только нескольких стариков и старух.

– Где остальные? – спросил через проводника-толмача Дементьев.

– Ушли, однако… – перевел он ответ старика, которого приняли за тойона.

– Куда ушли мужчины?

– Не сказали. Лес большой, – с невозмутимым видом перевел толмач.

Филька, крутившийся рядом и за время их пути подружившийся с проводником, вставил свой вопрос:

– А юкола есть?

– Мал-мала есть. Сами кушать будем. Другим кушать нету.

Филька недоверчиво покачал головой:

– Брешут, батюшка Авраам Михайлович! Вот те крест! Есть у них рыба, токмо укрыли где-то. Прикажи поискать!

Поиски спрятанной юколы результатов не дали. Между тем стемнело. Ночевать остались в селении, осмотрительно выставив караульных.

Через лаз, по деревянному столбу с зарубками-ступенями, Дементьев, Филька и толмач спустились в земляную юрту. Толмач зажёг смоляной факел, и Дементьев огляделся. Внутри зимнее жилище камчадалов оказалось довольно просторным. Пол и стены были бревенчатыми. Такой же бревенчатый потолок поддерживали двухсаженные столбы. Неподалёку от единственного лаза, по которому они попали сюда, был потухший очаг. Очевидно, лаз одновременно служил и дымоходом.

Из темного угла к ним вышла неопрятная старуха в долгополой грязно-жёлтой кухлянке. На голове её был странный колпак, сложенный из длинных седых прядей, заплетённых в десяток косичек. При её приближении на Дементьева пахнуло запахом давно немытого старческого тела, смешанным с прогорклым духом рыбьего жира. Он брезгливо поморщился и отшатнулся.

Филька, оглядев старуху, пробормотал:

– Знатный, видать, куафер у энтой доброй старушки. Экую башню из волосий соорудил… Токмо в баню сводить не сподобил. Воняет бабуся, как сдохшая мышь!

Однако толмач заговорил со старухой с уважением, которое можно было бы посчитать подобострастием, если бы таковые чувства были ведомы сим детям природы.

– Её зовут Афака. Она умеет говорить с духами, – пояснил он, приглашая Дементьева присесть на шкуру медведя у стены, и принялся разжигать очаг.

Старуха молча принесла и поставила перед Дементьевым и Филькой деревянные плошки с какой-то едой и, обмакнув грязный палец в одну из них, облизала, показывая, что пища не отравлена.

Дементьева снова передернуло, но голод заставил попробовать угощение. Оно походило на русскую толкушу и представляло собой смесь кедровых орехов, морошки, брусники, сараны, вываренных в тюленьем жире. Нескольких глотков этого зловонного варева хватило, чтобы Дементьева, а вслед за ним и Фильку вывернуло наружу.

Придя в себя, Дементьев достал фляжку с казёнкой, долго полоскал рот и отплёвывался, решив, что лучше будет спать голодным, чем есть ещё нечто подобное.

Толмач с удовольствием доел то, что оставалось в их плошках. Он пошептался с Афакой. Старуха принесла и положила перед русскими несколько вяленых рыбин. Толмач сказал:

– Кушай, начальник! Пустой брюхо совсем плохо.

Когда они поели, толмач заговорил снова:

– Начальник, дай Афака огненная вода. Она скажет, что говорят духи…

Дементьев посмотрел на старуху, которая сидела у очага. На тёмных сморщенных ладонях она перекатывала горячие, мерцающие синим угли, время от времени дула на них и довольно жмурилась, когда всполохи становились ярче.

Однако в сморщенном, безобразном лике Афаки было что-то такое, что Дементьев, как будто вопреки собственной воле, протянул свою фляжку. Старуха медленно, с удовольствием выцедила содержимое и заговорила голосом, похожим на крик испуганного ворона. Толмач тут же перевел:

– Бог Кутка однажды воевал с мышами, – при этих словах он покосился на Фильку, который заёрзал на своем месте. – Они украли мясо, что он сварил, и съели. Кутка взял лук, стрелы и пошёл на них войной. Мыши испугались гнева Кутки, вышли навстречу и рассыпали по дороге рыбью икру. Кутка стал собирать икру и есть. Когда насытился, потерял гнев. Мыши стали просить бога простить их. Он простил и остался спать у мышей. Они разрисовали ему лицо краской из ольхи. Кутка пошёл домой. У реки хотел напиться, увидел своё отражение и влюбился, приняв его за лицо красавицы. Он бросился в воду и едва не утонул. Вылез на берег, сказал, что мыши в наказанье за оскорбление больше не будут жить на земле. Он назначил им жить под землей, в тесных норах, а своим детям разрешил разорять норы мышей и забирать припасы, которые они делают…

– Что сия легенда означает? – спросил Дементьев.

– Старуха говорит, что и камчадальцы, ровно те мыши, прячут своё добро в земле, а нам надо эти запасы сыскать, – догадался Филька.

При этих словах Афака так зыркнула на него, что Филька невольно втянул голову в плечи, подумал: «Точно – ведьма! Всё по-нашенски разумеет, но придуряется… Эх, не к добру мы с барином здесь очутились…»

Афака снова заговорила. На этот раз голос её звучал по-другому, с переливами точно у молодой певчей птицы. Дементьев уже приметил эту способность ительменов к подражанию разным звукам. Тут Афака и в самом деле запела. Песня была заунывной.

– Это песня о бабочке, – растолмачил камчадал. – Бабочка живет один день, чтобы радоваться солнцу и умирать. Тебе, начальника, мало жить, как бабочка. Так говорят духи…

– Ну, ты говори, да не завирайся! – возмутился Филька, к которому вернулась былая самоуверенность. – А то не посмотрю ни на каких духов, надеру тебе задницу!

Он приподнялся со шкуры.

Но тут Афака прервала пенье, вперила в Фильку выцветший взор и покачала двумя вытянутыми пальцами перед лицом.

– Что это она? – поежился Филька, усаживаясь на место.

– Мудрая Афака говорит, что твой язык, как язык змеи, говорит неправду тому, кто тебя греет.

– Пропади ты пропадом, ведь… – Филька не договорил. Как-то сразу сник и больше за весь вечер не проронил ни звука, к немалому удивлению Дементьева.

Поутру они заново начали поиски и, ровно как предсказывала Афака, вскоре отыскали несколько искусно замаскированных ям с запасами юколы. Нагрузив в корзины столько, сколько смогли унести, отправились в обратный путь.

Уже на подходе к Петропавловску, на последней ночевке, Филька, когда они остались вдвоём, вдруг бухнулся перед Дементьевым на колени и запричитал:

– Простите меня, барин Авраам Михайлович! Не могу боле молчать… Виноват я перед вами! Видит Бог, виноват!

Дементьев поначалу оторопел:

– Филька, чертов сын! Несешь невесть что! Говори по делу!

– Ах, грехи любезны, доведут до бездны! Сробел я, батюшка, неправду вам в Охотске сказал! Простите, Христа ради!

– Да будешь ты, балабол, ясно излагать! – прикрикнул Дементьев.

Филька вдруг заплакал, чем привел Дементьева в окончательное недоумение.

– Не ищите Катерину Ивановну, барин родненький, – сквозь слезы выдавил Филька.

– Как это не искать? Что ты несешь!

– Нету их более среди живых, Катерины Ивановны… Померли, еще тогда … перед рождественским постом… И ребеночек ваш… тоже…

– Какой ребеночек? Что ты городишь! – не слыша своего голоса, пробормотал Дементьев. Он глядел на Фильку отрешённым взглядом. Так глядел, что Фильке стало так жутко, как не было даже в жилище у ведьмы Афаки.

«Ну, теперь прибьет барин! Теперь ужо наверняка порешит…» – обреченно подумал он и про себя зашептал молитву Николе Чудотворцу.

Но Дементьев не ударил. Он долго глядел на Фильку незрячими глазами. А когда тот ненароком кашлянул, сказал отстранённо:

– Пошёл прочь, холоп! Видеть тебя не могу…

4

Сухо щелкнул курок: искра, высеченная кремнем, чиркнула мимо полки с порохом, и выстрела не последовало.

Дементьев чертыхнулся: видать, сбился кремень в замке. Давно не разбирал он подарок Хрущова – миниатюрный пистолет немецкой ручной работы, а оружие уход любит. Помнил бы эту солдатскую мудрость, тогда бы не подвёл пистолет в самый ответственный момент.

Он разобрал замок, тщательно прочистил ствол. Засыпал в него новую порцию чёрного пороха, вкатил свинцовую пулю, осторожно загнал шомполом пыж и утрамбовал заряд. Обновил порох на полке, взвёл курок и поднёс пистолет к виску.

Мысленно попросил у Бога прощенья за страшный грех, который приготовился совершить, и нажал на курок. Пистолет снова дал осечку.

Дементьев с недоуменьем уставился в ствол: что за чертовщина? Ужели не время ему помирать? Но ведь и жить более не охота! Он снова стал возиться с замком…

За этим занятием и застал его Дмитрий Овцын, заглянувший в караульную избу, где Дементьев в эту ночь был старшим.

– Ты что удумал, Авраам Михайлович? – осторожно приблизившись, подал он голос. В последнее время Овцын обращался к старому другу только по имени-отчеству, подчеркивая, что помнит дистанцию, возникшую между ними, когда его разжаловали.

Дементьев вздрогнул, перевёл затуманенный взгляд на Овцына:

– Жизнь мне не в радость, Дмитрий…

– Чего вдруг?

Дементьев долго молчал, прежде чем выдавил из себя:

– Без неё жить не хочу!

– Без кого? – Овцын внимательно поглядел на друга, понимающе покачал головой. – Влюбился никак…

Он бережно взял из рук Дементьева пистолет, отложил в сторону, уселся напротив него на скамью, попросил:

– Ты расскажи. Облегчи душу.

Когда Дементьев окончил грустное повествование о своей любви к Екатерине Ивановне Суровой и её смерти, Овцын произнес сочувственно, но в то же время строго:

– И ты решился из-за этого душу свою навек погубить? Вспомни Осу…

Дементьев вскинул на него взгляд, полный невыразимой тоски, и замер, припоминая.

…Всю осень тридцать третьего года и часть зимы тридцать четвёртого они вместе с остальными членами экспедиции провели в Новоникольской или Осинской слободе, в реестре городов российских числившейся пригородом Казани. Однако отстоял сей пригород от города почти в пятистах верстах.

Довольно хорошо укреплённый острог был построен на левом берегу Камы, в том месте, где в неё впадала шустрая речка Осинка. Острог служил наблюдательным и опорным пунктом для отражения набегов немирных башкирцев. Эти набеги с каждым годом становились всё реже, и острог перестал быть только крепостью, начал обрастать посадом. Ко времени прибытия экспедиции этот посад разросся уже на полторы версты. Слобода была густо населена. Жители занимались производством рогож, кулей и верёвок, резным деревянным промыслом и пчеловодством. Не мало споспешествовала росту Осы и местная пристань, с которой вверх и вниз по реке ходили дощаники, тяжело гружённые рожью и льном, овсом и смолою, пенькой и пиленым лесом.

Жизнь в Осе текла медленно и ровно, как воды матушки-Камы. Так же тянулись дни у членов экспедиции, ждущих наступления весны и сухой погоды, чтобы встал санный путь на Екатеринбург, иначе тяжёлый обоз из нескольких сот саней не пройдет.

А пока, слушая нудные песни дождей, а после – завывания вьюги и волков, морские офицеры проверяли оборудование, настраивали градштоки, квадранты, коротали время за разговорами о предстоящей дороге в неведомое. Играли в карты и в шахматы, ходили на званые обеды к местному гражданскому воеводе Лямзину. Когда метель затихала, отправлялись на охоту на лосей и косуль, которых в округе было немало, совершали пешие и санные походы по окрестностям. Видели горы Белую, Острую и Титешную. Старожилы рассказывали, что богаты эти места медной рудой и скоро станет строиться поблизости казённый завод…

Однажды, когда Дементьев и Овцын возвращались из дальней прогулки, около местного кладбища увидели странную процессию. Четыре гренадера несли на плечах грубо сколоченный деревянный ящик. За ними двигалась молодая женщина в долгополом салопе и черной шали. За руку она вела ребёнка лет пяти, который плакал и упирался. Поодаль плелись несколько ротозеев. Процессия остановилась у ворот кладбища. Но внутрь не вошла. Проваливаясь в сугробах, гренадеры понесли ящик в сторону полузасыпанной снегом ямы за оградой погоста.

Дементьев приказал Фильке остановить сани, они с Овцыным вышли и подошли поближе.

– Что происходит? – спросил Овцын одного из зевак.

Тот перекрестился и сказал:

– Смертоубийцу хоронят. Прапорщик здешнего гарнизона Щуплецов, вчерась в удавку голову сунул…

Говорящий недоверчиво оглядел незнакомых офицеров, но не утерпел, выложил новость:

– Грят, баба его загуляла. Грят, с самим воеводой… А Щуплецов этот не стерпел сорому… Такой вот фортель выкинул…

Тем временем гренадеры опустили ящик в яму, начали заступами тяжело крошить промерзшую землю и сгребать в яму. Ни священника, ни воинского караула. Особенно поразило Овцына и Дементьева то, что в неровный холм над могилой один из гренадеров вместо креста вбил осиновый кол.

Стараясь не глядеть на рыдающую вдову, воротились к саням.

– Женщины жестоки к страданьям тех, кого не любят… – задумчиво молвил Овцын, садясь в розвальни и запахивая полу епанчи. – Припоминаю я этого Щуплецова, видел его как-то у того же воеводы: невзрачный такой, тихий… А пил изрядно…

Дементьев тоже припомнил усопшего. Познакомились в местном кружале. Щуплецов рассказал, что служил некогда сержантом в столице в одном из гвардейских полков и в захудалый гарнизон был переведён по крайней бедности, так как не смог справить себе мундир к парадному расчёту. «Наверное, этот переезд пришёлся не по нраву супруге, вот и задурила», – подумал Дементьев.

Об этом и сказал Овцыну.

– С женой Щуплецова все ясно: журавль в небе показался дороже синицы в кулаке… – согласился тот. – Не зря же говорят, что баба задним умом живёт, она пока с печи летит, семьдесят семь дум передумает… Одного не пойму, Авраша – про воеводу здешнего. С виду такой приличный человек, семьянин и хозяин хлебосольный, и в церкви Божьей все заутренние выстаивает…. Да и в летах уже… А тоже, гляди, на блуд потянуло…

– Что Лямзин? Не токмо он один, – глубокомысленно изрек Дементьев, – я вот в бытность…

Он запоздало прикусил язык, понял, что чуть не выдал себя. Ещё в тридцатом году по заданию Тайной канцелярии он разбирался с делом астраханского губернатора генерал-майора Менгдена, который при живой жене вступил в связь с молоденькой попадьей Пелагеей, а от мужа её попа Андрея, проведавшего это, откупился пятьюдесятью рублями… Генеральские амуры так и остались бы незамеченными, если бы после скорой смерти батюшки губернатор не поместил любовницу прямо у себя в доме и не стал с ней жить открыто. Тамошний епископ увещевал его, но безрезультатно, о чём и сообщил в Тайную канцелярию. Эту историю и хотел рассказать Овцыну. Выкрутился, вспомнив слышанную от Фильки присказку:

– Сколько не мой гагару, белей не станет!

Овцын не заметил оговорку Дементьева:

– Кол-то как забили в могилу! – он всё ещё переживал похороны самоубийцы.

– Ужо не восстанет, не будет по ночам бродить… – со знанием дела подтвердил вездесущий Филька, выполнявший в поездке роль возницы. – У нежити своего облику нету, она в чужих личинах ходит, то девкой молодой прикинется, то старичком дряхлым. Токмо ни души, ни плоти у ней нету. Вид один. Словом, воинство сатанинское, архангелом Михаилом свергнутое…

– Цыц, хам, не встревай, пока не спросят! – прикрикнул на слугу Дементьев.

…Всё это вспомнил он теперь. Покачал головой, соглашаясь и не соглашаясь со словами Овцына о пропащей душе.

– Mea culpa, – сказал он, – но жить не хочу, confiteor!

– Что ж, и мне прикажешь пулю в лоб пустить, ежели меня чина лишили? – неожиданно рассердился Овцын.

– Чин твой, Дмитрий, к тебе возвратится, рано или поздно, а она ко мне – никогда!

Овцын поднялся и сверху вниз поглядел на Дементьева:

– Погибели ищешь? Так просись с нами в плаванье. Вернёмся оттуда или нет, одному Господу ведомо. Если не суждено будет воротиться, так хотя бы встретишь смерть по-флотски, зная, за что жизнь отдал!

Дементьев тоже встал, вдруг просветлел лицом и порывисто обнял Овцына.

Когда отстранился, увидел, что Овцын улыбается. Улыбка была по-детски открытой и такой доброй, что Дементьев не удержался от ответной улыбки и спросил уже вполне добродушно:

– Над чем изволишь смеяться, сударь?

– Да над предстоящим тебе выбором, Авраам Михайлович.

– Что-то не пойму, поясни-ка.

– Если хочешь увеличить вероятность своей героической погибели, так просись на «Святого Петра», где за капитана наш капитан-командор… Ты же знаешь, я глубоко уважаю Витуса Ивановича и многим ему обязан… Но, как говорили древние: Платон мне друг, но истина дороже…

– Опять загадками говоришь!

– Никаких загадок, одни факты. Когда шли в Авачу Первым Курильским проливом, командор явил всё своё корабельное искусство. Семь дней водил нас от скалы к скале, ежечасно меняя галс… Даже Ваксель, что был у него вахтенным помощником, и тот растерялся от его команд. Знай молился да клялся, что за всю жизнь не подвергался такой опасности… Как на рифы не сели, до сей поры не ведаю. Шлюпку потеряли… а могли бы и живота лишиться! И это заметь, Авраам Михайлович, в каботажном плавании! Что же будет в открытом море?

– Нет уж, лучше я к Алексею Ильичу Чирикову в команду попрошусь…

– А что так? Неужто помирать расхотелось?

 

Глава вторая

1

Главный столоначальник Тайной канцелярии Николай Иванович Хрущов собрался выходить в отставку. До желудочных коликов надоело ему многолетнее сидение в присутственном месте, перекладывание бумаг с угла на угол, чтение премерзостных доносов и столь же неприятных объяснений. Зело опостылело ведение протоколов на допросах с пристрастием, где рвут сердце на части крики пытуемых, к коим так и не привык за годы службы. Уж больно разочаровывает в человеческом роде однообразное зрелище неутоленной людской гордыни, телесной слабости и душевной тщеты.

По летам ему уже в самый раз – сидеть с удочкой на берегу речки в собственном именьице, что в Ингерманладнской губернии. Оно досталось ему по наследству после суда над приверженцем Волынского, придворным архитектором Еропкиным. Ловил бы пескарей да грел на солнышке зябнущее тело… Но тяжки вериги земные, как любит повторять преосвященный епископ Амвросий Вологодский. Епископ – ровесник Хрущова, частый гость в Тайной канцелярии, без его духовного благословения в последние годы не вершится ни один суд над государевыми преступниками. А ещё любит Амвросий с устатку выпить с генерал-аншефом Ушаковым мозельского, а после с Хрущовым отпить «сатанинского зелья» – кофея, коий варить мастер. Неспешно, по-стариковски, ведут они долгие беседы, из которых Хрущов черпает для себя некоторые полезные сведения по службе, а епископ узнаёт подробности светской жизни. От архипастыря набрался Хрущов библейских истин, даже увлёкся чтением Екклесиаста – древнего мудреца с царственными корнями, изрекшего, что всё – суета сует!

И то правда. В последние месяцы, как на каторгу, являлся он в свой кабинет с потёртыми стенами, массивным шкапом, тяжёлым дубовым столом и узким окном-бойницей. Нехотя принимался разбирать утреннюю почту. Это был целый ритуал, в котором с давних пор всё оставалось неизменным, а теперь ещё и обрыдлым.

Сперва смотрел доносы от дворцовых и посольских служителей. Этих всегда было с избытком. Нынче соглядатаи доносили, что повадился к великой княжне Елизавете Петровне с визитами французский посланник Шетарди, а герцогиня Бенигна Бирон устроила выволочку придворному художнику Вишнякову, посмевшему написать её портрет так натуралистично, что стали видны оспины на высочайшем лике. Особый тайный агент при дворе фаворита сообщал, что их светлость герцог Курляндский после рождения 12 августа сего 1740 года наследника престола Иоанна Антоновича сделался так задумчив, что никто к нему и подойти не смел. Как не вспомнишь тут Екклесиаста, что советовал: «Даже в мыслях не злословь царя и в спальной комнате своей не злословь богатого, потому что и птица небесная может перенести слово твое, и крылатая – пересказать речь твою». «Будто вчера писано», – удивился Хрущов. Отложил отдельно донос про Бирона и взялся за полицейские сводки.

О ватагах беглых крестьян сообщали из Казанской и Воронежской губерний. В Кинешемском уезде в вотчине отставного поручика Бестужева-Рюмина крестьяне «миром» повязали местных батюшку и дьячка, которые после обедни разругались и стали перед прихожанами обвинять друг друга в разбое, чем себя и выдали. И уж совсем из ряда вон выходящее сообщение – каптенармус Лабоденский со своими людьми в июле сего года напал на усадьбу своего соседа, отставного прапорщика Ергольского. Как пишет доноситель, «умышленно скопом приступали ко двору его в селе Которце с огненным ружьём, с дубьём и с кольём, и сам он, Лабоденский, по нём, и по жене, и по дочери его из пистолета стрелял многократно, а крестьянин его Ермолай Васильев из фузеи палил. От такого стреляния дочь его, Ергольского, девица Мария, со страху едва жива осталась…»

Хрущов покривился, дивясь эпистолярным талантам полицейских чинов: им бы трактаты об амурах писать, а не служебные реляции, и перешел к стопке бумаг с пометкой: «Академия наук». Здесь более всего было сообщений от президента Иоганна Шумахера. Академик этот был немец, но не из «фонов», хотя в России всякий инородец нынче себя «фоном» корчит. Он давно вызывал у Хрущова подозрения частыми встречами с прусским и саксонским посланниками, чрезмерной старательностью в обличении недостатков сотрудников академии. Слишком уж это напоминало поговорку: злые люди доброго человека в клети поймали! Были у Хрущова сведения, что не без содействия Шумахера пропадают из академической библиотеки секретные карты, старинные фолианты, ученые трактаты. Несколько раз предлагал Хрущов Ушакову привести лукавого академика в канцелярию под конвоем и здесь испытанными приемами узнать всю правду.

На эти призывы Ушаков отвечал уклончиво:

– Что ж, ай, детина, может, и впрямь сей Шумахер – сущий негодяй, но арестовывать его мы не станем.

– Отчего же, ваше высокопревосходительство?

– Больно хорошо карты рассчитывает! Нынче доброго картографа во всей Европе не сыщешь…

– Какой же он картограф, ваше высокопревосходительство, ежели по академической ведомости математиком числится? – удивлялся Хрущов.

Ушаков, обычно терпеливо выслушивающий его, тут рассердился:

– Много на себя берешь, ай, детина! Приказано сего Шумахера пока не трогать, пусть даже и шпионит он в пользу иностранного потентата!

Хрущов только руками разводил и продолжал еженедельно читать доносы Шумахера на членов академии. Впрочем, и сведения о самом Шумахере складывал в отдельную папку: и то – утешение, ежели ничего иного предпринять не волен.

Нынче Шумахер переслал донос адъюнкта Стеллера на капитан-командора Беринга. Стеллер, отправленный в экспедицию два года назад, успел перессориться со всеми офицерами, но более всего негодовал на самого начальника. «Во всём принят не так, как по моему характеру принять надлежало, но яко простой солдат и за подлого от него Беринга, и от прочих трактован был, – писал он, – и ни к какому совету я им, Берингом, призван не был…»

Далее Шумахер сообщал, что имеет сведения об астрономе Людвиге Делакроере, дескать, тот устроил в экспедиции запрещённую торговлю табаком, а на вырученные деньги беспробудно пьянствует. К доносу прилагалась копия письма к астроному, где Шумахер, выгораживая себя, писал: «Мне досадно входить в такое неприятное дело, которое вы себе навязали. Если бы вы позаботились с большим усердием о ваших академических занятиях, то, может быть, теперь не имели бы неудовольствия быть в раздоре с людьми, которые могут вам повредить. Берегитесь, чтобы Академия не начала против вас судебного преследования, потому что вы пренебрегаете ею. Позволительно ли это не писать в Академию в продолжение шести лет? Где ваши наблюдения? Поверьте, что сумею заставить вас дать отчёт в ваших работах…»

Хрущов усмехнулся. Он догадался, против кого направлен донос Шумахера. Ходили слухи, что президент академии был в крайне неприязненных отношениях с двоюродным братом Делакроера – Жозефом Делилем, ещё одним иноземцем, много лет обретающимся в российском парадизе. Сей ученый француз тоже был у Хрущова на суспиции, сиречь на подозрении. Да никак не удавалось его подцепить на крючок, ибо был Делиль скользок, как угорь или те самые устрицы, коими парижане любят полакомиться.

«Очевидно, академики что-то не смогли поделить промеж собой, но сие забота ученого совета, а не моя», – Хрущов отодвинул письмена Шумахера и открыл последнюю папку – адмиралтейскую.

Здесь оказались два письма, которые пришли в канцелярию из Охотска. Одно от лейтенанта флота Плаутина, другое, долгожданное, от флотского мастера Дементьева.

Хрущов начал с доноса Плаутина, оставив письмо своего протеже напоследок.

Плаутин сообщал заслуживающие внимания известия о том, что жена капитан-командора Беринга якобы едет из Сибири с большой партией незаконно купленных там мехов, а ещё что везет она с собой какие-то важные бумаги от капитана Шпанберга к некоему неизвестному иноземцу… Впервые за нынешний день глаза у Хрущова заблестели – наконец-то что-то настоящее, имеющее касательство к государственным интересам, к той задаче, которую и должна решать Тайная канцелярия. Старый служака, предвкушая удовольствие, с каким выслушает сие известие Ушаков, даже потёр ладонь о ладонь. С таким же надеждами распечатал письмо Дементьева, надеясь из него почерпнуть достоверные сведения о том, что творится в экспедиции.

Он начал читать, по-детски шевеля губами. По мере чтения лицо его принимало всё более недовольное выражение. Дементьев просил в своем письме о каком-то геодезисте Гвоздеве, невинно осуждённом, а по сути своего задания не писал ничего, даже малой догадки не выдвинул.

«Что за пентюх бестолковый! – вознегодовал Хрущов. – Я ли тебя не учил, в чём секрет нашей службы, я ли не говорил тебе, что надобно, подобно курице, кучу дерьма перерыть, прежде чем золотое зёрнышко отыщешь! Ведь не раз и не два, аки щенка слепого, носом в лужу тыкал! Всё без толку! Где это видано, чтобы какой-то сторонний флотский офицер выведал больше, чем особый служитель Тайной канцелярии?..»

Он ещё раз перечёл письмо Дементьева и в сердцах махнул рукой: «Ну, не за что глазу зацепиться, чтобы Ушакову хоть что-то дельное о работе тайного агента доложить! Эх, Авраша, Авраша! Еще и государева преступника Гвоздева приплёл, заступаться надумал! Ну, точно, без царя в голове…»

Давно ведь замечал Хрущов, что сынок его закадычного друга Михайлы Арсентьевича Дементьева немного не в себе, вроде как не от мира сего. Полагал, что сие произошло в нём от раннего сиротства. Взял под своё крыло, помог с продвижением по службе. Но и здесь особого толку от молодого Дементьева не добился. Не единожды заставал его праздно уставившимся в окошко канцелярии, одергивал:

– Что ты всё мечтаешь, голубчик Авраам Михайлович, ровно какой-нибудь подьячий… Уединение и раздумья пристойны монаху, но не чиновнику Тайной канцелярии. Запомни: кто с усердием пачкает пергамент чернилами, тот не способен на настоящий поступок! А служба – это, прежде всего, поступок! Посему послушай старика: дурными мыслями голову себе не забивай. Служи! А наперед выучи-ка куплет, что я от одного копииста слыхал:

Прочь вы, перья, прочь бумага, Пала в сердце мне отвага. Из подьячих вон я рад, Лучше буду я солдат!

Отправляя Дементьева в экспедицию, Хрущов надеялся, что настоящее дело переменит его. «Ни одно учение не обходится без огорчения и потерь, – думал он. – Важно, чтобы неудачи не приводили к унынию, а успехи к самонадеянности».

Теперь, спустя годы, Хрущов вынужден признать, что Дементьев не оправдал возлагаемых на него надежд. Но Хрущову очень не хотелось, чтобы об этом узнал Ушаков. Да и сына друга было по-отцовски жаль.

Он напялил на лысую, угловатую голову высокий парик, бывший в моде ещё при императрице Екатерине, и, поджав и без того узкие губы, задумался, что станет докладывать нынче генерал-аншефу.

Ушаков доверял ему, как опытному и преданному служаке. Хрущов хорошо знал, что важно начальнику. Текущие полицейские доносы из провинции Ушакова мало интересовали, а вот всё, что касалось императорского двора и людей, близких к нему, тех, от коих может зависеть судьба империи и, более того, судьба его самого, он никогда не пропускал. Так же подробно начальник интересовался всем, что связано с иностранными резидентами и с государевыми секретами.

Значит, очень кстати будут сведения о жене командора Беринга, полученные от Плаутина. Однако вопреки привычке – не смешивать личное со служебным, Хрущов нынче решил представить сии сведения заслугой Дементьева: «Так иль не так, Ушаков не станет дознаваться, коли факты найдут подтверждение. А телку неразумному – Авраше добро сделаю напоследок, пока ещё могу… Не нами ведь придумано: не тот писарь, кто хорошо пишет, а тот, кто хорошо подчищает».

С этими настроениями он и отправился на аудиенцию. Пока шёл по длинному коридору, продумал краткие предложения, которые по традиции ждёт от него Ушаков в конце каждого доклада. Относительно жены Беринга они были просты и действенны: в Тобольске опечатать вещи командорши, под конвоем препроводить в Москву, где секретарю Московской конторы Тайной канцелярии Василию Казаринову надлежит опечатанный багаж вскрыть и досмотреть уже по всей строгости, сделав упор на поиск секретных бумаг…

Ушакова он застал на пороге кабинета. Генерал-аншеф был при полном параде, с голубой Андреевской лентой, но вид у него был встревоженный. Он жестом остановил Хрущова, мол, недосуг, обронил:

– Буду во дворце… – и широко зашагал к выходу.

Хрущова едва не сбил с ног метнувшийся за Ушаковым адъютант, шепнул:

– Матушку-императрицу нынче удар хватил… – и помчался вслед за начальником, бренча шпагой.

Хрущов возвратился к себе. Стащил с головы парик, утёр взмокший лоб, глянул на вечный стенной календарь Фосбейна и нашёл на нем нынешний день – 5 октября 1740 года от Рождества Христова.

2

– Одна занавеска китайская, шитая шёлком по алой канве с зелёным подзором, подержанная… Одна жаровня китайская тож, изготовленная из красной меди, новая… – монотонно оглашал название всякой вещи, извлекаемой из сундука, офицер таможенной сибирской стражи. Он осмотрел жаровню со всех сторон, как покупатель в лабазе, переложил её в отдельную кучу, к уже осмотренным пожиткам семьи командора Беринга. – Один чайник китайский финифтяной, другой серебряный… Одна кукла медная китайская, на пружинах…Одне клавикорды, подержанные… Шесть ящичков лаковых с чернилами китайскими… Белье, скатерти, салфетки… Девять кукол китайских и одна с острову Япон…

Анна Матвеевна, скорбно поджав губы, исподлобья наблюдала за происходящим. Поначалу она билась за своё добро, точно львица за детенышей:

– Я – жена капитан-командора Беринга, начальника экспедиции! Я буду жаловаться адмиралу Головину! Я до самого регента, его высочества сиятельного герцога Курляндского дойду! – кричала она.

– Опоздали, госпожа командорша. Нет более регента Бирона… – сухо сказал другой офицер в преображенском мундире, сидевший в углу избы и в осмотр вещей не вступавший.

– Как нет? Где же их светлость? – опешила Анна Матвеевна.

– Бывший герцог низложен, арестован и сослан в Пелым на вечное поселение. Вот манифест государя нашего императора Иоанна Антоновича, прочтите! – он протянул пергамент.

Анна Матвеевна прочла осевшим голосом:

– «Сей Бирон дерзнул не токмо многие противные государственным правам поступки чинить, но к любезнейшим нашим родителям великое непочитание и презрение публично оказывать и притом с употреблением публичных угроз, и такие дальновидные и опасные намерения объявить дерзнул, которыми не только любезнейшие родители наши, но и мы сами, и покой и благополучие империи нашей в опасное состояние приведены быть могли бы. Посему нашли мы себя по усердному желанию наших верных подданных духовного и мирского чина оного герцога от регентства отрешить и по тому же прошению всех наших верных подданных оное правительство поручить нашей государыне-матери…»

Она растерянно вернула манифест офицеру. Мысли её путались: «Неужто теперь грудной младенец Россией управлять станет? Ловко устроилась великая княгиня Анна Леопольдовна… А мне-то что делать?»

– Вы все поняли, сударыня?

Она кивнула.

Второй офицер прекратил рыться в сундуке и спросил:

– Имеете ли вы бумагу на иноземные товары?

Она достала из дорожного сундучка бумагу, протянула её офицеру в зелёном мундире, в котором определила старшего.

– Господин офицер, здесь справка из Якутской таможни, в которой показано, что все вышеописанные товары куплены на домовую нужду, а не на продажу. И приобретены оные мужем моим капитан-командором Берингом за полученные из казны блаженныя и вечнодостойныя памяти Ея Императорского Величества жалованные деньги…

Офицер читать справку не стал, заметил иронично:

– А не многовато для казённой зарплаты ваш супруг барахлишка-то прикупил? Одного серебра на двадцать восемь фунтов набралось, три четверти пуда, почитай!

Анна Матвеевна, не моргнув, заверила:

– Всё наше, потом и кровью нажитое.

– А не имеете ли вы перевозить с собой неких государственных секретов? – неожиданно упёрся ей в глаза старший офицер.

Ноги у нее сами собой подкосились, она опустилась на скамью и зарыдала. Анна Матвеевна плакала долго и так безутешно, что могла бы растопить и ледяное сердце. Однако, поднося к лицу ажурный платочек с кружевами и утирая слезы, она не упускала случая бросить пытливый взгляд на то на одного, то на другого офицера.

Они оставались безучастны.

«Что за мужчины пошли? Куда подевались среди них романтики, готовые ради амора на поступок? Бесчувственные, деревянные чурки! В глазах – ни жалости, ни сострадания… – внезапно её пронзил страх. – Значит, они ищут карту! Этого мне токмо не хватало!»

Но, как не раз бывало, именно страх и заставил её взять себя в руки. Она поняла, что бояться особенно нечего: карту с начертанием Япона и побережья Ламского моря, полученную от Шпанберга, она, следуя неясным предчувствиям, успела спрятать среди детских вещей ещё на подъезде к Тобольску. Их, по счастью, досматривать не стали.

Она вытерла слезы и даже рискнула перейти в наступление:

– Пока вы, господа офицеры, здесь с хрупкой женщиной воюете, мой супруг жизнью рискует, дело государственной важности выполняет!

Старший офицер никак не среагировал на слова командорши, а младший ответил официально, давая понять, что разговор окончен:

– Мы действуем по инструкции. Приказано составить опись вашего багажа, опечатать и доставить оный под конвоем в Москву.

– Может, и меня под конвоем? – улыбнулась она.

Офицер остался строг:

– О вас, сударыня, ничего не сказано. Токмо о багаже.

– Так я могу быть свободна?

– Вас никто более не задерживает…

Она встала, вздёрнула голову и, не удостоив офицеров даже взглядом, резко повернулась и вышла из избы.

В доме местного пастора, выходца из числа пленных шведов, где она с детьми остановилась, Анна Матвеевна дала волю чувствам.

Оттаскала за косу якутскую девку Наталью, которая верно прислуживала ей уже много лет, строго наказала расшалившихся детей и успокоилась лишь после того, как выпила пару рюмок казёнки, настоянной на местных травах, поднесённых ей сердобольной хозяйкой.

Придя в себя, Анна Матвеевна задумалась, что делать дальше. Коли пока миновала угроза быть задержанной с секретной картой на руках, на первый план выступала другая задача – вернуть себе арестованные вещи и не заплатить налоги за вывозимые из Сибири иноземные товары и ценную рухлядь. Для того, считала она, хороши все средства.

Анна Матвеевна кликнула Наталью, протянула ей монетку:

– На! И вот что, Наташка, поди-ка ты к таможне. Дай там денежку, чтобы медный котел для варки еды тебе вернули. Скажешь, мол, детям барыни суп варить надобно. А заодно разузнай, где сундуки наши хранят и много ли стражи? Но гляди, денежку отдашь, если котёл вернут. Не прежде того! Уяснила?

Через час Наталья вернулась без котла и без монетки, которую, по её словам, стражники отобрали.

– Барыня, не браните меня! Вырвали из рук, псы цепные…

– Ладно, шут с ней, с монетой. Где вещи наши?

– В амбаре, что у Прямского взвоза. Вход двое охраняют… Старый да малый…

– Значит, инвалиды из Тобольского полка. Это хорошо, – кивнула Анна Матвеевна. – А амбар, ты говоришь, у взвоза? То есть за пределами Кремля? И это – кстати.

Последнее обстоятельство более всего обрадовало её: значит, нет надобности кремлевскую стражу подкупать. Да и не удалось бы незаметно ничего из Кремля вывезти…

Она обвела горницу просветлевшим взглядом, задержала его на резном графинчике с казёнкой и, довольная, отпустила прислугу:

– Ступай, Наташка. Позову, если что!

Вечером у таможенного амбара появилась весёлая компания. Четверо изрядно подгулявших мужичков устроили на полянке игру в свайки. Брали в кулак гвоздь и резким броском втыкали его в землю, пытаясь попасть в лежащее кольцо. Поскольку все были навеселе, получалось это у них несуразно и вызывало приступы смеха у наблюдавших за игрой караульщиков.

Один из мужиков взъярился:

– Чо, служивый, рот-от раззявил! Гы-га да гы-гы! Сам бы попробовал поначалу попасть…

– Да проще простого! – завелся караульщик. Он передал свою пищаль и бердыш товарищу и вступил в игру.

– Только, чур, по совести играть, не жилить!

Следом за ним незаметно втянулся в игру и второй охранник. Играющие разделились на две группы. Поставили на кон магарыч. Когда игра закончилась, послали одного из проигравших к целовальнику за выпивкой.

Он споро приволок две четверти медовухи. Победители и побеждённые на радостях побратались, напились до зелёных соплей и уснули здесь же, у ворот.

Вскоре к амбару подкатило несколько подвод. С одной из них раздался тонкий свист.

Мужики, что играли в свайку, мигом протрезвели. Один из них зажег масляный фонарь, подошёл к первой подводе:

– Все исполнено, барыня, как вы велели.

– Открывай амбар! – приказала Анна Матвеевна.

Ключами, снятыми с пояса караульщика, не мешкая, открыли замки на воротах, вошли внутрь. Анна Матвеевна тут же отыскала свои сундуки. Не моргнув глазом, взломала таможенные печати на них и приказала подручным:

– Перегружайте всё в мешки! А в сундуки положите камни, что на второй подводе лежат!

Когда всё было исполнено, она опечатала сундуки своей печатью. Ворота амбара закрыли. Ключи возвратили на место, и подводы укатили.

При утренней смене караула ничего обнаружено не было. Хватились, что на сундуках другие печати, только при погрузке в обоз, едущий в Москву.

Капитан Ушаков провёл суровое дознание и вышел-таки на дежуривших в ту ночь караульщиков. Один из них, солдат Кондин, при допросе с пристрастием признался, что нарушил инструкцию и на посту играл в свайки, но причину подмены печатей на сундуках не ведает.

Допросили пастора, у коего квартировала командорша. Он твердил одно, что ни о каких сундуках с вещами не слыхивал, в глаза их не видывал, а жена капитан-командора Беринга вместе с детьми уже неделю как уехала в Санкт-Петербург. Ничего с собой из поклажи не взяла и наказала, чтобы багаж после проверки был доставлен в её дом в Морской слободе по известному адресу.

Ушаков выругался и отпустил пастора. Тем же днем, вслед самоуправной Анне Матвеевне, полетело в столицу секретное донесение о случившемся, адресованное грозному родственнику капитана, и при новом правлении сохранившему свой пост начальника Тайной канцелярии.

3

Маскарад в доме французского посланника Иохима Жака Тротти маркиза де ля Шетарди был в самом разгаре. Мерцали сотни свечей в позолоченных люстрах и изысканных канделябрах. Звучал струнный оркестр. Гости, скрывая лица масками, развлекались: танцевали, играли в шахматы. Эта мудрёная игра снова возвратилась в салоны после смерти Анны Иоанновны и низвержения Бирона, более предпочитавших карты.

Сам хозяин дома с одним из гостей уединился в кабинете, расположенном на втором этаже и выходившем большим окном в танцевальную залу. Сняв маски, они пили игристое вино и вели неспешную беседу.

– Как говорил старик Монтень, люди ни во что не верят столь твердо, как в то, о чём они меньше всего знают. Не сердитесь, mon ami, это напрямую относится к вашим астрономическим прогнозам. Хотя я хорошо понимаю вас: говорить полную правду о будущем небезопасно. Особенно если прогноз адресован сильным мира сего…

– Если вы вспомнили Монтеня, мне куда ближе, господин маркиз, его высказывание о философии… – сказал гость, внимательно разглядывая крупный бриллиант на своем кольце.

– Какое именно изречение вы имеете в виду, мсье Делиль?

– В основе всякого мудрствования лежит удивление, развитием его является исследование, а концом – незнание…

Маркиз сделал глоток вина из высокого резного фужера и покачал головой, увенчанной двурогим париком:

– Милый Делиль, это высказывание вовсе не противоречит тому, что мы с вами прекрасно знаем: польза от любой философии не доказана, а вред… – он сделал многозначительную паузу, – очевиден!

– Но только в том случае, если она не приносит материальной выгоды…

– О какой выгоде вы говорите? Конечно, когда один глупец произнесет какую-нибудь глупость, всегда найдутся другие глупцы, которые постараются превратить её в реальность. Свет всегда был таким, таким и пребудет вечно… – маркиз отодвинул тяжёлую штору, приглашая собеседника подойти к окну. – Вы видели, сегодня у меня на машкераде в гостях весь Санкт-Петербург? Вон тот господин, в маске орла, это не кто иной, как генерал-фельдмаршал Миних – победитель самого турецкого паши и… герцога Курляндского. Истинный орел! Узнаете?

– Верю вам на слово, господин маркиз. А кто с ним так оживленно беседует?

– Этот очаровательный принц со стройными ножками – вовсе не принц, а великая княжна Елизавета Петровна. А вот эта скромная фигура в вороньей маске и черном плаще, что наблюдает за ней, её новый паж и фаворит…некто Иван Иванович Шувалов… Il fait des passions…

Маркиз вздохнул:

– Ах, если бы княжна была не столь легкомысленна, она бы далеко пошла… Наш с вами земляк и лейб-лекарь Елизаветы Арман Лесток сетует, что она меняет амантов еженедельно…

Делиль осторожно не согласился:

– Советую вам, господин маркиз, внимательнее присмотреться к сей любвеобильной дщери Петровой. Она – вовсе не так проста, как кажется. Тем более принцесса Елизавета, как никто другой при нынешнем дворе, ориентирована на французскую моду. А это несомненно нам на руку и очень может пригодиться, особенно теперь, когда новая правительница так откровенно заигрывает с Саксонией и Пруссией… – Делиль мило улыбнулся собеседнику, пытаясь сгладить менторский тон своего замечания.

Маркиз не стал спорить:

– Да, вы правы, дорогой Жозеф, принцесса Елизавета – наш единственный шанс. Анна Леопольдовна по отношению к королю Людовику ведёт себя как belle-mйre – мачеха из сказки Шарля Перро… И это обстоятельство играет на руку врагам Франции и совсем не нравится нашему сиятельному монарху. Скажу более, в своём послании Его Величество попросил меня кардинальным образом повлиять на ориентацию российского двора…

– Для этого мы здесь и пребываем, чтобы недругов делать друзьями, – снова мило улыбнулся Делиль. Его нарумяненное лицо выражало полное восхищение хозяином, и комплимент не заставил себя ждать. – Для вас, господин маркиз, с вашим известным красноречием и умением расположить к себе, мне кажется, ничего невозможного нет…

Лесть была столь прямолинейна, что казалась правдой. Довольная улыбка скользнула по тонким губам де ля Шетарди. Он знаком пригласил гостя к столику с вином и фруктами. Налил ему и себе, и они продолжили беседу.

– Заметьте, дорогой Делиль, красноречие не всегда признак удачливости, – всё ещё не остыв от комплимента гостя, заметил маркиз. – Например, в Древнем Риме оно процветало больше всего, когда дела шли хуже, а именно в моменты войн и восстаний рабов. Не напоминает ли вам это картину невозделанного и запущенного поля, где пышно разрастаются сорные травы?

– Male herba cito crescit – плохая трава быстро растет. Вы, господин маркиз, совершенно правы, утверждая, что толпа подобна сорнякам. Она точно так же не знает удержу…

– Но, мой ученый друг, у толпы есть и положительные качества: ей свойственны глупость и легкомыслие, из-за которых она позволяет вести себя куда угодно, завороженная сладостными звуками речей политиков, как моряки пением сирен…

– Да, ваша светлость, по счастью, толпа управляема.

– Как тут опять не сослаться на нашего Монтеня: кто расшатывает трон, чаще всего первым гибнет под его обломками. Плоды смуты никогда не достаются тем, кто её вызвал: они только всколыхнут и замутят воду, а ловить рыбу будут уже другие. Тут лишь бы не промахнуться и не поссориться ненароком с будущими победителями…

– Я думаю, вам, милый маркиз, такое обстоятельство никогда не грозит. Вы – само олицетворение мудрости, соединенной с обаяньем, – Делиль в очередной раз умильно улыбнулся и кокетливо заморгал подкрашенными ресницами.

Шетарди не успел ему ответить.

Музыка в зале стихла. За дверью кабинета послышался шорох.

– Qui ici? Кто здесь? – насторожился маркиз и походкой стареющего фавна, неслышно ступая по толстому персидскому ковру мягкими туфлями на высоких красных каблуках – атрибутом последней парижской моды, подкрался и резко распахнул дверь.

За нею никого не было. Маркиз выглянул в коридор.

По длинному арочному проходу, ведущему к лестнице, быстро удалялось какое-то непонятное существо с непомерно большой головой, короткими ножками и ручками.

– О, исчадье Сатаны! Он подслушивал! Уже в своём доме нельзя ни о чем говорить спокойно! – вскричал маркиз. Благодушного настроения у него как не бывало.

– Кто это был, господин маркиз?

– Карла, шут! Наушник! У русских просто повальная мода на этих жалких выродков. Каждый мало-мальский вельможа норовит завести себе с десяток карликов и шутих. И каждый второй из них находится на содержании у этого ужасного генерала Ушакова… Что за манера всюду таскать с собой уродов!

Делиль торопливо закрыл дверь в коридор и принялся успокаивать Шетарди:

– Вовсе не обязательно, что сей гном – чей-то шпион. Может, карлик просто заблудился в вашем дворце и случайно зашел на галерею…

– Я не верю в случайности, мой друг, тем более в этой чертовой стране, где каждый – ищейка Тайной канцелярии!

Маркиз с трудом взял себя в руки и уже вполне спокойно, как и полагается человеку высшего общества, резюмировал:

– Впрочем, даже в дикой России, слава Всевышнему, никто ещё не отменял дипломатической неприкосновенности. Если Ушакову приспело знать, о чём мы говорили, пусть знает! Большее, что нам грозит, так это – скорейшее возвращение в наше милое отечество. А это было бы совсем неплохо…

Делиль склонил голову, соглашаясь с хозяином, но оптимизма маркиза не разделил:

– С русскими надо всегда держать ухо востро, – впервые за вечер серьезно произнёс он. – Никогда не знаешь, что у них на уме. Когда я гляжу на любого из них, у меня, господин маркиз, постоянно возникает такое неприятное ощущение, что предо мной некая пружина. На неё можно давить, сжимать, но только до определённого предела. И горе тому, кто попадёт под удар, когда пружина разожмётся!

– Об этом удивительном свойстве русских лучше помнить не нам с вами, а господам Миниху и его приятелю герцогу Брауншвейг-Люненбургскому. Это они изо всех сил жмут на эту, как вы выразились, пружину… А мы? Мы только наблюдаем.

– Пока живем в этой унылой стране, забывать об осторожности и нам не резон…

– Ах, давайте оставим. Неужели не найдём тему интересней?

– Что может быть интересней новостей? Я припас для вас несколько самых свежих, – Делиль снова оживился и с видом фокусника, извлекающего из рукава цветные платки, принялся излагать всё то, что ему стало известно. – Во-первых, нынче начата распродажа имущества опального Бирона. Доложу вам, дорогой маркиз, там есть много занимательного. Настоятельно рекомендую полюбопытствовать и побывать на аукционе в Шлиссельбургском дворце. Уверен, вы сможете пополнить вашу коллекцию китайского фарфора… А другая новость касается вашего коллеги – английского посланника лорда Финча. Он вдруг воспылал к свергнутому регенту такой же ненавистью, как совсем недавно пылал горячей любовью. Не далее как вчера в беседе с князем Шаховским, бывшим обер-полицмейстером, Финч позволил себе об этом недвусмысленно заявить, чем привел князя, и так ожидающего опалы, в полную растерянность и испуг.

– Какая же это новость? Все знают, что лорд Финч меняет свое мнение так же быстро, как меняется направление ветра на Ла-Манше…

– О, эти англичане всегда так непостоянны, хотя сами считают себя истинными приверженцами традиции.

Маркиз усмехнулся:

– И это всё? Нынче вы явно не в ударе, Делиль…

– Вам просто нравится меня ажиотировать, милый маркиз. Всё, что я поведал вам, – только прелюдия, малая толика того, что мне сорока на хвосте принесла.

Они рассмеялись русской шутке, умело вплетённой в нить беседы. Шетарди благосклонно кивнул, давая понять, что готов слушать дальше.

Делиль продолжил:

– Помнится мне, что вас очень интересовало, как идут дела у русских на Камчатке. Так вот, могу вас порадовать, скоро мы будем знать об этом из первых рук. В столицу возвращается супруга начальника сибирской экспедиции командора Беринга…

– Ну, не велика птица. Нам-то что с того?

– Пока не знаю… А вот господин барон Зварт, коий и сообщил мне сию весть, ждёт её возвращения, точно романтичный рыцарь приезда возлюбленной…

– Может, так оно и есть?

– О, господин маркиз, это не тот случай! Разве вам не известно, что голландский резидент более страстно интересуется юношами? Кстати, он и на ваш машкерад явился, нарядившись дамой. Позвольте взглянуть, – Делиль подошёл к окну и, картинно согнувшись в полупоклоне, приоткрыл штору.

Когда маркиз приблизился, подсказал:

– Вон там, смотрите, в правом углу подле колонны. Да-да, эта пышнотелая испанка с высокой мантильей, которая веером дразнит маску в домино, как раз и есть наш дорогой барон. А маска – это сын одного русского вельможи… Впрочем, последнее не столь важно… Что вы скажете, забавно, не так ли?

Маркиз брезгливо поморщился:

– Оставьте, мой друг, этот тон. Прошу вас, посоветуйте барону подобными делами в моём доме не заниматься.

– О да, я, конечно, посоветую, – загадочно улыбнулся Делиль. – Однако наш великий Лафонтен предупреждал, что всего несноснее противные советы. Я с его сужденьем вполне согласен. Ведь за совет спросу нет! Ответчиком же всегда выступает тот, кто советам внимает.

4

Андрей Иванович Ушаков, которого все правители считали чуждым политике, таковым вовсе не был.

Он всегда находился на самом острие политических вопросов. Со дня смерти Петра Великого, когда он – майор гвардии, по приказу Меншикова, штыками своих гренадеров обеспечил лояльность сановников, решавших вопрос о престолонаследии.

– Гвардия желает видеть на престоле Екатерину, и она готова убить каждого, не одобряющего это, – просто сказал он. И его послушались.

Впоследствии Ушаков так же хладнокровно участвовал в низвержении Меншикова и возведении на престол Петра II, в принятии решения о воцарении Анны Иоанновны и регентстве Бирона. Ему довелось сначала вместе с Артемием Волынским допрашивать с пристрастием Долгоруких, попавших в опалу, после он поддергивал на дыбе самого Волынского, утратившего пост кабинет-министра… Словом, персонажи, с коими ему довелось встречаться в застенках тайного ведомства, менялись, а он оставался неизменным.

Ушаков оказался необходим и новой правительнице России Анне Леопольдовне, управляющей империей от лица своего малолетнего сына. Этот переворот случился уже без непосредственного участия Андрея Ивановича. Бравый генерал-фельдмаршал Миних промозглой ноябрьской полночью, не встретив никакого сопротивления, арестовал Бирона, передал власть Мекленбургской принцессе и обеспечил себе тем самым заглавную роль при её дворе.

Миних, конечно, недолюбливал Ушакова, а может, даже и побаивался, как, впрочем, и все остальные. Однако возражать против сохранения за генерал-аншефом должности начальника Тайной канцелярии не стал.

Размышляя обо всем этом, Ушаков ясно понимал, что своей незаменимостью он обязан тем, что в отличие от всех минихов, волынских, долгоруких к высшей власти никогда не стремился. Ещё при жизни покойного Петра Алексеевича он понял, что приближение подданного к трону напоминает полёт мотылька к огню или устремление мифического Икара к солнцу…

Люди любят потворствовать своей гордыне. А гордыня требует всё большей и большей власти. В какой-то момент она толкает человека в пропасть. И хотя Ушакову, конечно, нравилось властвовать, но для удовлетворения личных амбиций ему вполне хватало своего положения. Оно давало ему привилегию не только входить для доклада в апартаменты высших особ без предварительной записи и в любое время суток, но и заглядывать в подноготную всех сановных лиц империи, ковыряться в их грязном белье, как однажды он сам определил своё предназначение.

Нет большего удовольствия для человека, вышедшего в люди из низов, чем раз за разом убеждаться в том, что все сановники, кичащиеся своим богатством, все лощёные светские франты и модные красавицы сотканы из такой же хрупкой и боящейся боли плоти, из таких же жил, по которым течёт обычная кровь, что и самый последний нищий. Они так же, как простолюдины, и даже больше, чем последние, боятся смерти и страданий. Под рукой у палача являют такие низкие и подлые качества, что просто плюнуть хочется. Страх дыбы и раскалённых клещей отверзает любые уста, и под пыткой внешне благородные и сильные люди легко теряют честь, совесть и человеческий облик. Сочиняют небылицы, оговаривают своих близких, самих себя…

Потаённая жизнь большинства современников на поверку была столь неприглядна, что у начальника Тайной канцелярии создалось полнейшее убеждение, будто всё человечество погрязло в грехах и пороках. Осознавать это нравилось Ушакову.

Но коль скоро знать о том, что творится в душах подданных, в их спальнях, в дружеском застолье, нравилось также государям и государыням, Ушаков снабжал их такой информацией, получая её отовсюду, не брезгуя при этом ничем.

Как-то в тридцать пятом году обедала у него баронесса Степанида Соловьева. В сердцах она пожаловалась на своего зятя – секретаря Сената Василия Степанова, дескать, он не только её разорил и ограбил, взяв приданого больше, чем положено, но в доме своем хранит некое важное письмецо…

– По двум ли первым пунктам? – насторожился Ушаков.

– По каким таким пунктам? – округлила глаза Соловьева.

– То бишь по тем пунктам, которые имеют непосредственное касательство к государственным преступлениям… – с улыбкой иезуита пояснил он.

– Я представления не имею… – запоздало открестилась она.

– Не тревожьтесь, баронесса, мы во всем разберёмся! – пообещал он, честно глядя ей в глаза. Проводив гостью, тут же приказал завести на Соловьеву и её зятя дело в Тайной канцелярии.

Уже при первой, самой простой пытке – подноготной, когда под ногти забивается деревянная щепа, оба признались во всех самых немыслимых грехах, чем обрекли себя на несколько лет заточения в равелине.

Но, главное, эта история пришлась по душе тогдашней правительнице – Анне Иоанновне. Она долго смеялась над незадачливой баронессой и её зятем. И, хотя никаких государственных преступлений они не совершали, суровый приговор им подписала. А допросные листы, в которых содержались жалобы Степанова на непутёвое поведение супруги и подробное описание скандалов в семье секретаря, даже взяла себе на память. Императрица похвалила Андрея Ивановича за служебное рвение и передала ему в награду конфискованные имения баронессы.

Благодарный Ушаков и впрямь в службе себя не жалел: дневал и ночевал в Петропавловской крепости, сутками не выходил из канцелярии.

В последнее время работы у него прибавилось: всякая новая власть – это не только раздача призов сторонникам победившей партии, но и наказание проигравших.

На протяжении нескольких недель он поочередно допрашивал брата опального герцога – подполковника Измайловского полка Густава Бирона, а также бывшего вице-канцлера Алексея Бестужева-Рюмина. Несмотря на такую занятость, Ушаков тем не менее не отступал от своего правила – каждое утро лично принимать доклады от столоначальника Хрущова.

Николай Иванович Хрущов появился в кабинете как всегда вовремя, с неизменной услужливостью на лице и пухлой папкой в руках. Сразу разложил всё по полочкам:

– Имею честь доложить, ваше высокопревосходительство, по следующим предметам: события в провинции и столице, частная жизнь двора и лиц, приближённых к оному, активность иноземных резидентов и машкерад в доме у французского посланника, обстоятельства приезда в парадиз супруги начальника Камчатской экспедиции и протчая… С чего прикажете начать?

Ушакову всегда нравилась обстоятельность Хрущова. Именно за это ценил и держал его при себе уже более двадцати лет.

Он оглядел невысокую, сгорбленную фигуру подчинённого, про себя отметив, что тот всё никак не сменит уже давно вышедший из моды парик, приказал:

– Говори о супруге Беринга! Что там?

– Как вам известно, ваше высокопревосходительство, госпожа командорша в Тобольске взломала таможенные печати, изъяла вещи и…

– Знаю, знаю. Одного понять не могу, как Сашка, племянник мой, опростофилился! С бабой справиться не смог, ай, детина! Надеюсь, хоть здесь-то, в Санкт-Петербурге, сию бойкую дамочку осмотрели?

Хрущов замялся.

– Ужли нет? – Ушаков гневно забарабанил пальцами по столу.

– Не успели перехватить, ваше высокопревосходительство. Голландский посланник Зварт встретил госпожу Беринг далеко за городской заставой и в своей карете провёз через весь город. Карета посланника, сами знаете, нам неподвластна… Ну а после я посчитал, что досматривать багаж командорши смысла уже не имеет… Но мы перлюстрируем почту Зварта… Не первый же раз…

Ушаков встал из-за стола, прошёлся по кабинету, остановился перед Хрущовым, поглядел на него сверху вниз и передразнил:

– Перлюстрируем… Не первый раз… – он укоризненно погрозил коротким указательным пальцем. – Стареешь, Николай Иванович… Нюх стал терять!

– Истинно так, ваше высокопревосходительство, старею, – мигом согласился Хрущов. – Давно прошу: отпустите на покой, милостивый государь Андрей Иванович, мочи моей нет!

– Эк что удумал, ай, детина! А я что, один в дерьме возиться должен? Нет, старина, нам с тобой ещё рано отдыхать! – Ушаков тут же сменил гнев на милость и почти ласково посмотрел на Хрущова. – Ладно, ладно, не трусись так. Верю, знаю, что всё исправишь, докопаешься до истины! А теперь продолжай! Что Берингша в парадизе сотворить успела?

Хрущов, привыкший к перепадам настроения генерал-аншефа, тотчас стёр с лица плаксивую гримасу и продолжил излагать обстоятельства будничным голосом:

– После встречи с бароном Звартом госпожа Беринг нанесла несколько визитов: появилась на приеме у адмирала Головина, встречалась с австрийским посланником Гогенгольцем. Представляется важным, ваше высокопревосходительство, что у адмирала она была в новых бриллиантовых серьгах. По словам нашего осведомителя, стоят они, если токмо не подделка, целое состояние…

– Откуда же известно, что украшенья новые? – уточнил Ушаков.

– Прислуга показала, что появились сии серьги у командорши сразу после приезда в Санкт-Петербург, а допредь не было… Этот подарок несомненно дело рук Зварта или того же Гогенгольца… И не иначе, что вовсе и не подарок, а плата за секреты, что привезла с собой госпожа Беринг…

Ушаков задумался, покачал головой:

– Гогенгольц здесь ни при чем. Насколько мне известно, он стал опекуном старших детей Беринга сразу, как тот уехал в Сибирь. Австриец содержал их у себя в доме, а год назад устроил командорских отпрысков в Ревельский университет… Впрочем, может, ты и прав, Николай Иванович, одно не исключает другое – секреты, что везла Берингша, вполне могли стать платой и за учебу сыновей командора, и за их дальнейшую будущность…

Хрущов поклонился:

– Не устаю удивляться осведомлённости и мудрости вашего высокопревосходительства.

Ушаков усмехнулся:

– Не лебези, Николай Иванович. Тебе сие не идёт. Скажи-ка, ты разузнал о той статье, что давеча я поручал? Выяснил, откуда уши растут?

Речь шла о заметке в парижской газете под названием «Плавания и открытия, сделанные русскими в Восточном море между двумя путешествиями капитана Беринга». Её переслал в Тайную канцелярию русский резидент князь Кантемир, не так давно переехавший во французскую столицу из Лондона.

– Так точно, ваше высокопревосходительство, разузнал. Все следы сходятся к Фёдору Соймонову, осуждённому по делу государева преступника Волынского. И в самой газетке французской имеется ссылка, что информация-де от него, Соймонова, получена.

– Что сейчас о каторжнике речь вести… Соймонов своё получил. Меня интересует, как оная заметка в Париже оказалась.

– Это мы ещё выясняем. Результат доложу незамедлительно.

– Хорошо, выясняй, но не затягивай! Уж больно обрыдло мне то обстоятельство, что у нас с тобой под самым носом иностранные резиденты вовсе страх потеряли. Ведут себя, будто в собственной вотчине! Ладно, что там ещё у тебя, ай, детина? – Ушаков потёр покрасневшие глаза – бессонные ночи всё же давали о себе знать.

Хрущов выложил то, что считал самым главным:

– Второго дни, ваше высокопревосходительство, наши фискалы задержали в кабаке пьяного гвардейца из Семёновского полка. Он плёл, что готовится в гвардии заварушка супротив генерал-фельдмаршала Миниха. Какая и когда? Не ясно. Но упоминались лица из близкого окружения их высочества великой княжны Елизаветы Петровны. Мы проверили сей навет. Шептуны в полку, ваше высокопревосходительство, подтвердили: среди гвардии затеваются разговоры, мол, пора иноземцев на место поставить, а власть в Отечестве истинным наследникам Петровым возвратить. В числе смутьянов, подобные речи ведущих, в самом деле встречаются те, кто неоднократно был замечен на куртагах в доме великой княжны…

Хрущов сделал паузу, проверяя, как отреагирует начальник.

Ушаков как будто задремал: веки смежены, дыханье размеренное.

Хрущов несколько мгновений переминался с ноги на ногу, помолчал и всё же дерзнул спросить:

– Прикажете составлять промеморию о сем гвардейце для доклада генерал-фельдмаршалу Миниху?

Ушаков тут же как ни в чем не бывало открыл глаза и молодо сверкнул голубыми очами:

– Погодим пока с промеморией, Николай Иванович… – таинственно усмехнулся он, обнажая крепкие и острые резцы.

 

Глава третья

1

К концу мая 1740 года на Камчатку всё-таки пришла весна.

Свинцовые воды Авачинской губы оставались ещё обжигающе студёными. Ветер с океана носил по ним остатки припая, дышал ненастьем. Он то и дело затягивал небосвод тяжёлыми тучами, несущими заряды дождя и мокрого снега. Но просветы среди хмари с каждым днем становились все более широкими и ясными. Солнце старалось вовсю, согревая суровую, каменистую твердь. Снежный парик на Ключевской сопке съехал набок, скукожился. На пригорках пробилась первая трава. Рощи каменных берез у южного склона окутались зелёной дымкой. В них начался птичий перезвон, более иных примет свидетельствующий о том, что с зимой покончено.

Как раз к этому сроку закончилась подготовка пакетботов к плаванью. На клингованные, заново проконопаченные и просмоленные «Святой апостол Петр» и «Святой апостол Павел» установили новый такелаж, погрузили всё необходимое: провиант, пушки и артиллерийские снаряды, дрова, бочки со свежей родниковой водой.

Команды кораблей были приведены к новой присяге – императору-младенцу Иоанну Антоновичу и его матери-правительнице Анне Леопольдовне. Весть об их прошлогоднем воцарении только что пришла на полуостров. Впервые после полуголодной зимы матросам выдали полный морской провиант, что служило верным знаком начала похода.

Но капитан-командор Беринг всё медлил с отплытием, находя всевозможные причины. Он то приезжал на корабль, то возвращался на берег. Ездил со штурманом Елагиным в Раковую губу, где производил промер глубин, давно уже нанесённых на карту. В последние дни мая командор и вовсе отпустил на берег команды обеих пакетботов, как следовало из его приказа, «для исправления их нужд».

– Какие такие нужды? У нас ныне одна нужда – поскорее выйти в море! – кипятился капитан Чириков. Большинство офицеров были с ним согласны. Плаутин, как всегда, желчно пошутил:

– В первое плаванье наш командор собирался три года, а в нынешнее – восемь лет. Правда, и кораблей вдвое больше за эти годы построили: два против тогдашнего одного…

Среди низших чинов непонятная затяжка с выходом в плаванье тоже порождала неясный ропот.

Наконец, командор, не в состоянии более противиться судьбе, нашёл силы проститься с милым его сердцу берегом и окончательно перебрался на пакетбот.

В первый день лета он собрал в своей каюте офицеров и отдал последние распоряжения.

– Выходим на рассвете. Приказываю кораблям следовать курсом зюйд-ист-ист! – распорядился он глухо, словно всё ещё мучился сомнениями относительно решения, принятого на общем совете, что состоялся четвертого мая.

Там помимо офицеров присутствовали и ученые мужи: Делакроер и Стеллер. Без права голоса был приглашен на совет и вестовой капитан-командора, бывший лейтенант Дмитрий Овцын.

На просторном столе в избе командора Делакроер расстелил меркаторскую карту. Обсуждался один вопрос: курс будущего плаванья.

По традиции, заведённой во флоте ещё Петром Великим, первым слово на консилиуме предоставили младшим по чину – штурманам Елагину и Эзельбергу.

Мудрость этого правила заключалась в том, что младшие могли высказывать собственные мысли смело, не подлаживаясь под мнение старших. Общее же решение считалось окончательно принятым только при достижении согласия и скрепления его личной подписью каждого.

– Предлагаю идти по курсу ост-норд-ост, – предложил Елагин. – Сей курс, полагаю, скорей всего приведет нас к Ост-Индии.

Он огляделся по сторонам и радостно улыбнулся, заметив одобрительный кивок Чирикова.

– Я тоже за то, чтобы идти прямо к американским берегам… – поддержал Елагина Эзельберг, а вслед за ним и остальные офицеры: Плаутин, Хитрово, Дементьев, Ваксель и Чихачев.

Чириков получил слово предпоследним. Он напомнил участникам совета про давний поход Гвоздева и Фёдорова к Большой земле. При этом не преминул уколоть Беринга его отказом в прошлую навигацию отпустить один из кораблей для повторной экспедиции к ней.

– Хотя мы и не имеем достаточных сведений по результатам того вояжа, думаю, что Гвоздев и Федоров открыли именно Америку. Вне всякого сомнения, оная лежит на ост-норд или ост-норд-ост, – заключил он.

Беринг холодно поглядел на него, перевел взгляд на краснолицего профессора Делакроера, которому всё сказанное переводил Стеллер. Беринг сказал:

– В инструкции, что дана нам в Адмиралтействе и утверждена указом правительствующего Сената, определено, чтоб мы в вояж шли, следуя предложению и мнению уважаемого профессора Делакроера… Что вы скажете, господин Делакроер?

Все посмотрели на профессора.

– Мой брат, досточтимый профессор, член Санкт-Петербургской Академии наук Жозеф Делиль составил сию карту и поучение к оной, – Делакроер важно ткнул перстом в карту на столе и остановился, ожидая, пока Стеллер переведёт его слова. – Здесь вы можете видеть землю, открытую известнейшим португальским капитаном Дон-Жуаном де Гама, когда он плыл из Китая в Мексику. Полагаю необходимым для пользы Российской империи заново открыть землю де Гамы…

Делакроер устал, произнося столь длинную речь. Он извлёк из кармана камзола маленькую фляжку, отхлебнул. По избе поплыл тяжёлый дух казёнки.

Беринг неодобрительно посмотрел на профессора, но ничего не сказал.

Зато наперебой заговорили все остальные.

– Этой земли вовсе не существует! Это подлог!

– Ежели бы оная была, то непременно оказалась бы обнаружена капитаном Шпанбергом во время его хождения к Япону…

– Да, господин профессор, в прошлом году Шпанберг дважды пересёк эту вашу землю и ничего не обнаружил!

– Вы ставите под сомнение труд моего высокоученого брата? – вытаращил покрасневшие белки Делакроер. – Вам нет никакого авторитета труды лучших ученых мужей Европы! Это дикость! Это позор!

– Но корабли по суше не ходят, господин Делакроер! Это должно быть известно и самым лучшим европейским умам! – едва сдерживая гнев, отчеканил Чириков.

– Но есть инструкция Сената… – победно произнёс профессор.

– Этой инструкции уже восемь лет! Много воды утекло. Есть новые сведения, новые карты!

– Да, но коли инструкция не отменена, её надлежит исполнять. Я требую, чтобы корабли сначала отыскали землю де Гамы, а лишь затем шли к Америке, – возвысил голос Делакроер, обернувшись к Берингу. При этом он взял такую высокую ноту, что поперхнулся, закашлялся и принуждён был снова отхлебнуть из фляжки.

Беринг не нашёлся, что ему возразить.

…Нынче, наверное, не только капитан-командор, но и все остальные офицеры вспомнили тот горячий спор.

– Приказываю пакетботам идти на зюйд-ист-ист! – повторил Беринг так, словно кто-то из присутствующих вдруг захотел опротестовать решение майского консилиума, постановившего: «исследовать землю де Гамы и одобрить курс на юго-восток-восток».

Никто не возразил.

Офицеры со «Святого Павла» откланялись, надели треуголки и вышли на палубу.

Беринг и Ваксель двинулись следом.

– Tu nisi venti debes lubidrium cave… – задумчиво глядя вслед шлюпке, увозящей Чирикова и его людей, сказал командор.

– Не понял, ваше высокородие… Что это? Стихи? – удивленно переспросил Ваксель.

– Это Гораций, Свен. Если ты не хочешь сделаться игрушкой ветров, берегись… – Беринг поморгал ресницами, провёл ладонью по глазам, точно смахивая набежавшую слезу, тяжело повернулся и, по-стариковски сгорбившись, побрёл в каюту.

2

Туман лёг на море так внезапно, что вахтенный офицер – флотский мастер Софрон Фёдорович Хитрово растерялся. Такого густого тумана он и на земле ни разу не видал, даже в имении своего деда Софрона Алферьевича, бывшего вятского воеводы. А уж на Вятке, где болот не счесть, туманы вовсе не редкость.

Хитрово глянул вперед с капитанского мостика, расположенного на полуюте, но даже грот-мачту не увидел – такая пелена окутала пакетбот. Где уж тут рассмотреть корабль Чирикова, идущий параллельным курсом, на три четверти немецкой мили впереди по правому борту.

Не зная, что предпринять, Хитрово оставил у штурвала вахтенного матроса, а сам спустился в каюту капитана за советом.

– Действуйте по обстановке, – хмуро выслушав рапорт, только и сказал Беринг, уже несколько дней не встававший с постели по причине обострившейся болезни.

Хитрово козырнул, недоумевающе глянул на находящегося в каюте Овцына и направился к выходу. Овцын нагнал его на палубе и тихо подсказал:

– Господин флотский мастер, прикажите лечь в дрейф. А ещё пусть барабанщик бьет «Алярм!», или же в колокол ударяют… Токмо пусть бьют с перерывами, дабы ответ со «Святого Павла» расслышать было можно…

Хитрово пожал ему руку, но направился к штурвалу с тяжёлым сердцем, словно чувствовал, что все советы напрасны.

…Почти с самого начала плаванья всё складывалось не так.

Ранним утром четвертого июня с выстрелом бортовых пушек командорский вымпел взлетел под клотик на самую вершину мачты и затрепетал косицами на ветру. Ответно громыхнул салют со «Святого апостола Павла», и на пакетботах были выбраны якоря. Проходя мимо, команда «Святого Петра» прокричала «ура». В ответ раздалось такое же приветствие.

Из гавани «Святой Петр» вышел так неуклюже, что офицерам стыдно было смотреть в глаза друг другу. Со стороны казалось, что командовал пакетботом не опытный капитан-командор, а наивный гардемарин. В судовом журнале, ведение коего было возложено на Хитрово, он сухо записал: «…из устья вышли благополучно».

На деле же им несколько раз пришлось верповаться – завозить вперёд на шлюпке малый якорь-верп на всю длину каната, а потом подтягиваться к нему. Течение на выходе из бухты было сильным, и Беринг не решился поставить все паруса – обошлись фор-марселем и грот-марселем. В итоге получилось, что шедший в фарватере корабль Чирикова обогнал их и вышел в океан первым, демонстрируя превосходство своего капитана в маневрировании.

Уже в открытом море Беринг сам признал это, приказав «Святому Павлу» выйти вперёд. Капитан-командор, которому вот-вот пойдёт седьмой десяток, как будто вовсе устранился от управления пакетботами. Всё реже поднимался на капитанский мостик, большую часть времени проводил в каюте, пока окончательно не слёг. Однако продолжал вызывать к себе Вакселя, чтобы тот докладывал обо всём, что происходит, а главное – о манёврах корабля Чирикова.

Часто Беринг начинал нервничать, приказывал, чтобы корабли легли в дрейф, и требовал Чирикова к себе для очередного совета. Вопросы были столь пустяковыми, что Чириков совершенно справедливо начинал беситься, отвечал резко и даже грубо. В один из дней он вовсе отказался приехать, сославшись на невозможность спустить шлюпку на воду. С этих пор все переговоры между капитанами кораблей велись только через разговорную трубу.

Двенадцатого июня стало окончательно ясно, что искать землю де Гамы бессмысленно. Уже несколько дней пакетботы бороздили пространство, где согласно карте французского профессора должна быть земная твердь. Они спустились даже на один градус южнее намеченной сорок шестой широты, промерили глубины. Никаких признаков земли не обнаружили. Лот на бечеве в сто саженей не достал до дна. Уже все кроме беспробудно пьющего с самого начала плаванья Делакроера понимали, что напрасно потеряно дорогое время, что карта Делиля насквозь лжива и неверна. Но Беринг, даже выяснив, что земли, помеченной на ней, вовсе не существует, всё еще колебался, осторожничал.

В четвертом часу пополудни он наконец приказал Вакселю связаться с Чириковым.

Ваксель, багровея от натуги, заорал в переговорную трубу:

– Господин капитан-командор желают иметь консилиум!

Сквозь завывания ветра донёсся глухой ответ:

– Капитан-поручик Чириков к консилиуму готов!

– Не считает ли господин капитан-поручик, что настало время изменить курс на норд-ост? – прокричал Ваксель.

В это время порывом ветра «Святой Павел» развернуло, и Чирикову пришлось перейти на другой борт.

Оттуда он и ответил, кратко и зло:

– Давно пора!

– Каким впредь должно быть счисление, господин капитан-поручик?

– Счисление прежнее!

– От мыса Валуа?

Чириков не ответил, мол, что толковать о том, что всем известно.

Ветер снова развернул пакетботы по отношению друг к другу, заставив переговорщиков опять сменить своё местоположение.

– Что станем делать, коли разлучимся, господин Чириков? – задал Ваксель личный, очень волновавший его вопрос.

– Должно друг друга искать и ходить близ того места, где потеряли друг друга! – ответил Чириков и дал знак, что переговоры окончены.

В этот день Хитрово записал: «Чрез разговор утвердили держать курш ост-норд». Это была, пожалуй, самая радостная отметка в его шканечном журнале: ещё бы не радоваться, если справедливость всё-таки восторжествовала. Но радость оказалась недолгой.

Через три дня пути, когда пакетботы достигли сорок восьмого градуса северной широты, Беринг вдруг опять занервничал и захотел изменить галс.

По его приказу был устроен новый консилиум при посредстве разговорных труб.

– Командор предлагает поворотить на зюйд! – передал Чирикову Ваксель.

– Считаю нужным при спутном ветре идти на норд, хотя бы до пятьдесят третьего градусу! – непоколебимо стоял на своем Чириков.

Беринг нехотя согласился, но только до смены благополучного ветра.

В следующие дни шли на северо-восток, но ещё пару раз останавливались и спорили о перемене курса.

Неизвестно, чем бы закончился этот спор, если бы на море не лёг туман.

Двадцатого июня в час пополудни Софрон Хитрово записал в судовой журнал: «Под ветром норд-вест, в одиннадцатом часу пакетбот “Святой Павел” сделался невидим… легли на дрейф. В три часа пополудни. Сего часа поставили фок и пошли на показанной курш для искания пакетбота “Святого Павла”, понеже он невидим стал на том курше. В пятом часу закрепили фок и легли в дрейф».

Когда наступило следующее утро и туман разошелся, океан оказался пуст, словно и не было вовсе второго пакетбота.

Ещё три дня, как было условлено, меняя галсы, кружили по океану. Ложились в дрейф, прислушивались – не бабахнет ли пушка, оглядывали горизонт с салинга – не мелькнет ли парус «Святого апостола Павла»…

Всё без толку: пакетботы окончательно потеряли друг друга.

3

На баке, укрывшись от ветра за канатными бухтами, матросы, свободные от вахты, травили байки. Шедший на поварню с грязной посудой из капитанской каюты Овцын увидел компанию, как только миновал фок-мачту. Одного из морских служителей – Никиту Шумагина, уроженца Олонецкой губернии, он хорошо знал по совместной дороге от Тобольска до Охотска. По Камчатке уже были ему знакомы канонир Михайла Чечуев и матрос второй статьи Тимофей Анчугов. Только совсем молодой, простоватый служилый, которого Шумагин называл Лукой, был Овцыну неизвестен.

Закоперщиком разговора, по всей видимости, выступал коренастый и острый на язык Шумагин.

– У баб наших поморских, – вещал он, – большей заботы нету, чтобы попутного ветра рыбарям пожелать. Оне, бабы, много разных хитростей придумали, чтобы нужное поветрие было. То, значит, на берег отправляются котлы для варки харчей мыть, то поленом во флюгер стучат, суженых с моря домой зазывают. А самые старательные ещё и всех плешивых в родне припоминают. Ха-ха-ха!

– К чему, Никита, плешивых поминать-то? – недоверчиво хмыкнул Чечуев.

– Это для того деется, чтобы ветер с моря дул!

– А ежели с моря не дует, то как? – очумело вытаращился Лука, всё сказанное принимавший на веру.

– Тады берут таракана, садят на щеку, а после опускают в воду и говорят: «Поди, таракан, на воду, подними, таракан, севера!»

– И помогает, дядь?

– А то как! Знамо дело, помогает…

– Брешешь! – усомнился Анчугов.

– Точно, заливаешь Никита! – поддержал Чечуев.

– Эх, други, ежели бы мне такой парняга, как Лука, не поверил, так я понимаю: глупой он, ничаво не смыслит… А вы-то моряки бывалые! – снисходительно проговорил Шумагин.

– А чо, дядь, я смыслить должон? – поскреб затылок Лука.

– Ну, к примеру, как море-окиян называется, коим мы идем?

– Восточное море. Надысь господа сказывали…

– Господа тебе скажуть! – Шумагин бросил быстрый взгляд на Овцына, хитро подмигнул ему и продолжал: – Ты, малой, меня слушай. Окиян-море – всем морям мати, окинуло море весь белый свет, обошло то море вкруг всей земли. А зовётся оное Хвалынским. Из-за того моря-окияна солнце кажный день на карете выезжает. А под морем тем стоит медный дом, в коем закован Змей Огненный, а под Змеем хранится семипудовый ключ от тайного терема, где спрятаны доспехи богатырские… Ежели птицу Ворона поймать да послать на море Хвалынское, то она заклюет Змея Огненного и ключ заветный достанет, а кому доспехи богатырские принесет, того ни стрела, ни пуля, ни сабля булатная умертвить не смогут…

Овцын не утерпел, сказал, обращаясь к Шумагину:

– Это ты, брат Никита, сказки рассказываешь… Океан сей и впрямь кличут Восточным, а еще Великим. Так его мореплаватель Магеллан назвал. А море Хвалынское, даже в сказках, вовсе не тут расположено…

Шумагин, недовольный его вмешательством, возразил:

– Это по-вашему, по-барскому рассуждению, Дмитрей Леонтьич, не тут, а по-нашему, по-матрозскому, так ему другого места и нет вовсе… Ежели бы господа офицера наши у старых поморов поучились кочи по морю-окияну водить, то мы теперь из стороны в сторону не шатались бы, аки телок, попивший молочка у бешеной коровки…

Со шканцев подал голос боцман Нилс Янсен, строго следивший за порядком в своих владеньях, коими на корабле всегда почитался бак:

– Не сидеть, бездельники! Не болтать! Свой работа делать!

– Мы ж не на вахте! – огрызнулся Шумагин и уже тише, себе под нос, добавил: – Ишь разгавкался, пес!

Янсен слов не услышал, но интонацию уловил. Широко ставя короткие ноги, он подошёл к Шумагину и замахнулся на него палкой, с которой не расставался. Шумагин вскочил, сжал кулаки. Но боцман не ударил, только погрозил:

– Не спорить с начальник! Пльётка захотел! Когда не на вахта стоять, матрос иди на свой шконка! Пошёль, пошёль!

Он воззрился на Овцына, на тарелки в его руках. По лицу боцмана Овцын догадался: «Янсен думает, как поступить со мной… Я ведь из бывших…»

– И вы, матрос первой статьи, не стоять на палуба! Иди, куда шёль! – уже не так строго приказал Янсен. – Каждый делать свой работа!

Овцын вместе с остальными спустился в трюм. Ударил в нос тяжёлый дух – смесь запахов скученных человеческих тел, табака, плесени, тухлой воды.

В выгороженном переборками кубрике было тесно: кто чинил порванную робу, кто спал, что-то бормоча во сне. В углу тренькала балалайка, выводя незамысловатую мелодию, такую знакомую, что комок к горлу подкатывался.

Матросы тут же присоединились к товарищам, игравшим в «дурака» – новую игру, придуманную наподобие барских игр, где проигравший исполняет желание победителя. Карты у компании были самодельные, рисованные подконстапелем Расилиусом – большим затейником и мастером к рисованию.

Овцын, стараясь не задеть качающиеся шконки со спящими, двинулся к поварне.

Она располагалась здесь же, в трюме, но ближе к носовой части пакетбота. Это была печь с большим вмазанным в нее котлом. Топилась печь один раз в сутки, за это время матросы и денщики офицеров должны были успеть приготовить пищу для себя и своих начальников. После еды остатками теплой воды мыли посуду.

Поварня встретила Овцына стойким запахом варёного гороха и солонины. Это варево во время плаванья заменило надоевшую полбу из муки и юколы, которой кормились последние полгода на берегу. Здесь уже толкались денщики Вакселя и Эзельберга, ссорясь, кому первому мыть посуду.

Овцын терпеливо дождался своей очереди, помыл тарелки и стакан, насухо протер полотенцем, сложил всё в капитанский рундук, запер его на замок и вернулся в кубрик. Он с трудом нашёл свободную шконку, улёгся, не разуваясь, и незряче уставился в низкий потолок.

Всё так же тренькала балалайка, гоготали играющие в карты. Хрипло дышал и вскрикивал во сне сосед справа. Овцын постарался отрешиться от этих звуков. Стал прислушался к тому, что происходило снаружи.

Океан размеренно бил в обшивку морскими валами, качал пакетбот в своих могучих ладонях. Овцын слушал шум волн, скрип переборок, а думал о своём. Незавидно его нынешнее положение – положение разжалованного: от тех отбился, к этим не пристал. Хотя и спит с матросами в одном кубрике и ест из одного котла, а всё равно для них – чужой, барин.

Правда, никто ему обидных слов не говорит, но и душу не распахивает. А ведь Овцын, будучи офицером, никогда никого из нижних чинов не обидел. Кулакам в отличие от тех же Шпанберга и Вакселя воли не давал. Однако его принадлежность к господам здесь не забыли…

С другой стороны, и офицеры на пакетботе уже не смотрят на него, как на равного. Особенно демонстрирует это лейтенант Ваксель. Он всегда ревниво относился к успехам Овцына, завидовал покровительству, которое оказывал ему капитан-командор. Теперь всеми силами старается подчеркнуть свою власть. Покрикивает на бывшего лейтенанта, посылает делать самую черную работу. Однажды попытался наложить на него взыскание за какую-то пустяковую провинность, но вовремя был остановлен Берингом.

Командор продолжает относиться к Овцыну с сочувствием. Назначил его своим вестовым и всеми силами пытается оградить от неприятностей, подчеркивая, что помнит заслуги, ценит опыт. Он даже приглашает Овцына на консилиумы, где приводит в пример его хождения по Северному морю. «Уж лучше мне выполнять самую грязную работу, – думал Овцын, – чем быть на подобных советах, видеть пренебрежительные взгляды Вакселя и Эзельберга, наблюдать их бестолковые споры… Словом, нынче я, как та ворона, что залетела в хоромы: и почёту мало, и полёту нет!»

Одно утешало, что он – на корабле, что сбывается главная мечта – попасть в Америку. Интересно устроена жизнь. Вот не случись разжалованья, разве бы оказался он на Камчатке, попал бы в экипаж «Святого Петра»? Конечно, нет! Значит, верна и другая пословица: не бывает худа без добра…

Убаюканный мерным покачиванием, Овцын задремал.

Он проснулся от громких речей.

– Никак занедужил Тараканов! Кличу его на вахту, а ён не встает!

– От таких недугов, у нас в деревне знахари ужевьим жиром лечат! Тресни его по загривку, мигом вскочит!

– Да нет, не вишь: плохо парню. Лекаря надобно! Эй, лекаря позовите!

Овцын открыл глаза и увидел, что матросы столпились у соседней шконки.

Вскоре появился подлекарь Бедье в своем неизменном кожаном камзоле и панталонах до колен. Лицо его выражало невыносимую скуку и презрение к окружающим.

Бедье передал масляный фонарь, с которым пришёл, матросу, дал знак посветить. Склонился над больным. Брезгливо сморщившись, осмотрел ему десны, приподнял и опустил веки, несколько раз согнул в локте руку больного, осмотрел пальцы и ногти и сказал по-французски:

– Так и есть. Цинготная лихорадка…

Овцын перевел его слова матросам, которые сразу попятились от шконки:

– Не бойтесь, – успокоил Овцын. – Это не чума! Цинга не заразна!

Он повернулся к Бедье:

– Матрос будет жить, мсье?

– Может помереть, а может, и нет. Всё в руках Господа! – подлекарь едва заметно поклонился ему и вышел из кубрика.

Овцын хорошо знал, что такое цинга.

…В тридцать пятом в середине июля, когда он второй раз пытался пробиться по Обской губе к океану, болезнь навалилась на команду «Тобола». Люди слабели, их клонило в сон. Тело опухало, лица становились жёлтыми. Кровоточили и чернели дёсны, шатались и выпадали зубы. Но гораздо опаснее было чувство непонятного страха и тоски, которое поселялось в больных. Овцыну приходилось всей силой власти прекращать панику среди морских служителей, заставлять измученных людей выполнять тяжкую работу. Матросы считали цингу заразной, передающейся по воздуху. Они отказывались ухаживать за товарищами даже под угрозой наказания. Овцыну пришлось самому давать больным питьё, кормить с ложки…

Поначалу он надеялся, что лето и солнце окажут на заболевших благотворное воздействие и болезнь отступит. Ведь они благополучно перезимовали в Обдорске, где по примеру местных жителей пили сырую кровь, ели строганину, чтобы оберечься от болезни. Но солнечные лучи оказались бессильны. К тому же северное лето закончилось стремительно. С его окончанием цинга стала неотвратимо брать верх. Умер плотник Леденцов, за ним матрос Шаламов, солдат Плотников, рудознатец Медведев…

Однажды Овцын и сам не смог подняться с постели, остался лежать в каюте, промозглой и сквозь щели продуваемой всеми ветрами. Во рту он ощутил солоноватый привкус крови… Его помощник – геодезии ученик Выходцов доложил, что из экипажа на ногах лишь дюжина человек, а тридцать восемь лежат вповалку.

И Овцын решил отступить, возвратиться в Обдорск. Они повернули назад, но до острога так бы и не дошли, не сделай остановку в Семиозерном урочище, где несколько месяцев назад устроили склад. Там встретили их караульщики и местные ненцы. Они насобирали в тундре с маленьких – не выше колен – елочек ветки. Сварили терпкий, пахнущий живицей, настой. Этот настой и совершил чудо – спас им жизни, поднял на ноги даже самых безнадежных…

«Эх, хвои бы сюда! Отпоили бы Тараканова…» – подумал Овцын.

– Вставай, вставай, служивый! Перемоги себя! – Овцын стал расталкивать больного. Тот только стонал в ответ.

Овцын крикнул:

– Шумагин, помоги! На палубу надобно Тараканова снести!

– Зачем это, Дмитрей Леонтьич? Болезный ведь… – Шумагин робел подойти к цинготному.

– Надо, чтоб он воздуху свежего вдохнул и ногами подвигал. Цинготную болезнь ходьбой одолеть можно!

4

Когда пакетботы разошлись в тумане, Алексей Ильич Чириков почувствовал облегчение. Не надо более вступать в пререкания с капитан-командором, отстаивать свою правоту, бессильно наблюдать за неуклюжими маневрами «Святого Петра»…

Но тут же навалились тяжелые думы о том, что ждёт корабль и команду Беринга при таком неумелом руководстве.

За тридцативосьмилетним Чириковым давно закрепилась слава человека набожного и справедливого, который живёт по петровскому принципу: в службе – честь. Многие из младших офицеров приходили к нему за советом, искали заступничества перед старшими начальниками. И хотя всем старался Алексей Ильич помочь, себя не раз ловил на том, что не в силах одолеть греховность человеческой породы, что сам-то не может справиться с таким смертным пороком, как гордыня.

Ведь отчего взял он на корабль скандалиста Плаутина? Хотел доказать командору, что у него, у Чирикова, и Плаутин станет служить честно, а не будет заниматься доносами…

Почему приютил на борту пьяницу Делакроера, каковой и учёным мужем может считаться не более любого морского солдата? Опять же из желания показать свою терпимость, умение ладить с людьми, коими Беринг не обладает.

А флотский мастер Дементьев, бывший ученик по Морской академии? Его же всему пришлось обучать заново: и навигационным навыкам, и счислению, и постановке парусов… И этот свой поступок, поразмышляв, отнёс Чириков ко всё той же гордыне: не о пользе дела думал, когда принимал Дементьева в экипаж, а о том, какой он чуткий наставник начинающих мореходов…

Если же вести речь о чуткости, то можно ли таковым назвать человека, который пренебрегает своей семьей? Жена и дети самого Чирикова чуть не впроголодь обретаются в Якутске. А он – муж и отец, коий по Божьим заветам должен быть для них опорой и защитником, не в состоянии их обеспечить не токмо материально, но и на доброе слово к самым близким людям скуп: за шесть лет разлуки едва ли десяток писем написал…

И всё же более всего после расставания со «Святым Петром» корил себя Алексей Ильич за то пренебрежение, которое выказывал флотоводческим умениям Беринга. Зачем подсмеивался на виду у подчиненных над старым больным человеком, пусть и взявшимся не за свое дело, но ведь старающимся же исполнить его в меру сил? Понимал Чириков, что поступает не по-людски, что расшатывает своим поведением дисциплину, ан до поры до времени ничего не мог с собой поделать…

Теперь запоздало каялся. Клялся, что наконец смирит гордыню. Ещё будучи в тумане, опомнившись, приказал подавать звуковые сигналы, палить из пушки. Когда туман рассеялся, положил судно в дрейф, выставил на салинг самого глазастого из команды морского солдата Степана Плотникова со зрительной трубкой. Но «Святого Петра» обнаружить не удалось.

Через трое суток собрал консилиум, где офицеры сообща постановили: поиски прекратить, идти на норд-ост-ост самостоятельно.

С этой поры Чириков убрал подальше карту Делиля. Положил перед собой большой чистый лист, на который нанёс сетку координат в меркаторской проекции и стал день за днем прокладывать путь, пройденный пакетботом. Следуя традиции, которую завёл ещё в плавании к Аниану на «Святом Гаврииле», каждый день проводил замеры глубин, определял направление морских течений, описывал цвет морской воды и наличие в ней водорослей. Профессор Делакроер в этих занятиях никакой помощи не оказывал. Своё главное научное открытие он совершил ещё на Камчатке – научился гнать самогон из местной сладкой травы и теперь наслаждался результатами: сутки напролёт пил в своей утлой каютке, выходя лишь для отправления естественных надобностей.

Дни на корабле, плывущем навстречу солнцу, шли своим чередом. На рассвете в четыре часа – побудка, уборка палубы, подъём флага и молитва…

За ежедневным исполнением обряда – за неимением батюшки на корабле строго следил сам Чириков. Он искренне полагал, что командир должен печься о душах своих подчинённых, и не упускал случая, чтобы поговорить со свободными от работы матросами о вечном. Каждый вечер вслух читал в своей каюте Святое Писание для офицеров.

Вечером четырнадцатого июля читали о Всемирном потопе:

– По прошествии сорока дней Ной открыл сделанное им окно ковчега и выпустил ворона, чтобы видеть, убыла ли вода с земли, который, вылетев, отлетал и прилетал, пока осушилась земля от воды, – голос Чирикова звучал ровно и успокаивающе, как плеск волн о днище «Святого Павла».

Он оторвал глаза от Библии и оглядел товарищей: Плаутин слушал с легким прищуром, Дементьев – широко раскрыв глаза, Елагин – задумавшись о чём-то своём…

Чириков снова склонился над Книгой:

– Потом Ной выпустил от себя голубя, чтобы видеть, сошла ли вода с лица земли, но голубь не нашёл места покоя для ног своих и возвратился к нему в ковчег, ибо вода была ещё на поверхности всей земли; и он простер руку свою, и взял его, и принял к себе в ковчег. И помедлил ещё семь дней других и опять выпустил голубя из ковчега. Голубь возвратился к нему в вечернее время, и вот свежий масличный лист во рту у него, и Ной узнал, что вода сошла с земли. Он помедлил ещё семь дней и опять выпустил голубя; и он уже не возвратился к нему…

Он не успел закончить, как дверь каюты распахнулась. На пороге возник Чихачёв и произнёс торжественно и официально:

– Впереди земля, ваше высокоблагородие! – правда, тут же сорвался и расплылся в улыбке. – Верно говорю, Алексей Ильич, земля на румбе!

Высыпали на палубу. Припали к борту, вглядываясь во тьму. В ночном небе ярко, празднично сияли звезды. Однако земли не было видно. Только сумрак сгустился и будто бы приобрел какие-то неясные очертания.

– Уж не приблазнилась ли тебе суша, Чихачёв? – спросил Плаутин, не переставая вглядываться во мрак.

– А вы послушайте, послушайте! – призывал Чихачёв.

Все примолкли. Ветер донёс до них что-то похожее на шум прибоя.

– Кажется, прибой… – нерешительно произнёс Дементьев.

– Не кажется, а прибой! Верно, Алексей Ильич?

Чириков промолчал. Он знал, как нелегко будет преодолеть разочарование, если поутру окажется, что они ошиблись.

Он прошёл к штурвалу, присел на корточки у ноктоуза – шкапчика, где при свете жирника подрагивала стрелка компаса, долго глядел на неё. Поднялся и приказал:

– Господин лейтенант, курс в бейдевинд на левый галс!

– Есть бейдевинд на левый галс! – весело отозвался Чихачёв. Приказ командира означал, что он верит его сообщению – впереди земля, иначе зачем направлять корабль вдоль берега.

В эту ночь на «Святом Петре» никто не уснул. Ждали рассвета.

Офицеры коротали время за разговором. Плаутин вспомнил о походе к Аниану известного морехода Дрейка. Обращаясь главным образом к своему приятелю Дементьеву, он вещал:

– Дрейк сей был некогда приватером, сиречь пиратом, но королева аглицкая Елизавет посвятила его в рыцари, дала меч и щит с девизом: «От скромных начинаний к великим достижениям» и доверила свой флот. Так вот, сей адмирал-приватер в 1579 году от Рождества Христова дошёл до сорок восьмого градусу северной широты вдоль западных берегов Ост-Индии, где и устроил колонию.

– Вы лучше расскажите, господин Плаутин, как Дрейк закончил свой век… – вставил Чихачёв.

– Наверное, повешен? – высказал невеселую догадку Дементьев. – Пиратов, кажется, всегда вешают. При том, я слышал, мажут дегтем, чтобы не клевали чайки…

– Увы, нет, Авраам Михайлович. У Дрейка смерть была не столь романтичной. Он умер от кровавой дизентерии во время очередного плаванья и, говорят, похоронен вопреки его завещанию в море, а не на берегу…

Плаутин многозначительно заметил:

– Важно не то, как моряк принял смерть, а какое открытие он совершил! Дрейк сумел дойти до сорок восьмого градуса, а мы нынче где, Авраам Михайлович?

– Пятьдесят пять градусов и тридцать шесть минут к северу от экватора, Михаил Григорьевич, – отозвался Дементьев.

– Вот-вот! Севернее Дрейка забрались! Что из этого следует, мой друг? Да токмо одно, что земля, обретённая нами, не иначе как подлинная Америка и есть…

– Тише, пожалуйста, господа, не сглазьте! – суеверно попросил Елагин.

Небо над головой начало понемногу светлеть, а тьма по правому борту напротив всё сгущалась. В два часа пополуночи очертания неведомой земли стали проступать из мрака. Ещё через час она была видна уже отчетливо на фоне заалевшего неба. В зрительную трубу можно было разглядеть скалистые суровые берега, поросшие тёмным хвойным лесом…

– Слава тебе, Господи! – истово перекрестился Чириков, на глазах которого выступили слезы. И словно отвечая словам его молитвы, из-за берегового хребта брызнули ввысь первые золотые лучи восходящего солнца.

 

Глава четвертая

1

Дементьеву снится, будто снова он уезжает из Петропавловска. Филька Фирсов входит в море по пояс, помогая занести вещи в шлюпку. Гребцы взмахивают веслами, и гичка идёт к пакетботу, подпрыгивая на волнах. Филька стоит в ледяной воде, машет рукой, а глаза у него печальные, как у собаки, которую бросил хозяин…

Дементьеву вдруг стало нестерпимо жалко верного слугу.

«Я прощаю тебя, Филька! Плыви ко мне!» – хочет крикнуть он, да губы не слушаются. Рыдания душат его, раскаянье жжёт сердце…

Дементьев шмыгнул носом несколько раз, глубоко вздохнул, перевернулся на другой бок, но не проснулся.

Филька вдруг превратился в ворона. Ворон сидит на скалистом утёсе и клюёт что-то блестящее. Дементьев понимает, что это оловянная пуговица от его Преображенского мундира.

«Отдай, не твоё!» – кричит он. Ворон не слышит – клюет. Стук гулко отдаётся в мозгу Дементьева. Он поднял камень, швырнул в ворона. Камень летит медленно, лениво, но всё же попадает в птицу. Ворон каркнул, уронил пуговицу под ноги Дементьеву, взлетел и исчез из вида.

Дементьев хочет отыскать пуговицу, но никак не может найти её.

«Авраша, милый, любезный мой, – зовёт знакомый голос. Он поднял глаза. И увидел перед собой того же ворона, только ростом с человека, и голова у него… женская. Дементьев узнал: это – Екатерина Ивановна Сурова. Глаза её полны нежности и грусти.

«Пойдём со мной», – манит она своим черным крылом. За её спиной – бездна, и он готов следовать за ней.

Но что-то чужое, незнакомое в её лице. Он не понимает, что именно. «Ах, губы!» – и правда, нижняя губа Екатерины Ивановны надрезана, в неё вставлена костяная втулка, которая оттягивает губу вниз, безобразит черты милого лица.

«Что это?» – спрашивает он, не слыша себя.

«Колюжка», – ласково ответила она…

И Дементьев проснулся.

Он долго лежал, слушая учащённый стук сердца, не в силах сбросить наваждение, повторяя странное слово: «Колюжка!»

Наконец поднялся, затеплил свечу. Перекрестился на образ, прикреплённый к переборке, зашептал слова молитвы на призвание помощи Святого Духа:

– … и спаси блаже души наша… – горячие капли воска обжигали пальцы, но он только крепче сжимал податливую свечу.

Молитва успокоила. Он умылся, оделся и вышел на палубу. Там, несмотря на ранний час, было многолюдно. Офицеры и морские служители сгрудились у правого борта, разглядывая матёрую землю, по которой истосковались за долгие недели плаванья. Уже седмицу идут они около американских берегов, а все налюбоваться не могут.

Здесь же и Алексей Ильич Чириков. Озирает побережье в зрительную трубу, диктует Ивану Елагину координаты местности, которые тот заносит в шканечный журнал.

– Видны вострая гора, за коей более широкая со снегом по направлению норд-ост – три четверти оста в пяти минутах, на северо-восток, тридцать градусов на расстоянии пяти миль… – Чириков на мгновение оторвал глаз от трубы, поздоровался с Дементьевым и продолжил: – На север-северо-восток, семьдесят градусов видна ещё одна гора, у которой верх остр и покривлён на правую сторону. Когда на неё смотришь с моря, оная быть место имеет на норд-норд-ост-три четверти оста. Против неё, южнее, наблюдаю островок или закосок от берега невысокого. На нём лесу немного. Лес по виду не строевой… Записали, Иван Перфирьевич?

– Так точно, Алексей Ильич, записал.

Чириков прекратил наблюдения, похвалил штурмана и негромко сказал:

– Теченье сильное и ветер. Сударь, перед тем как будете наносить на карту зримое нами побережье, ещё раз проверьте координаты места, постарайтесь уменьшить погрешность, что может проистекать от инструментов наших, ну, хотя бы до полутора минут… – он обернулся и возвысил голос: – Господ офицеров прошу ко мне.

Чириков направился на ют, следом потянулись остальные офицеры.

Дементьев вошёл в каюту капитана последним. Там уже собрался весь начальствующий состав пакетбота. И хотя всех присутствующих, вместе с Чириковым и командиром морских солдат прапорщиком Чоглоковым, было только шестеро, в каюте не осталось свободного места. Офицеры стояли плечом к плечу, словно в парадном расчёте, в двух шагах от стола, за которым расположился капитан.

Чириков, не привыкший к пустословию, сразу приступил к делу.

– Господа, – сказал он, – осмотр берега, проведённый третьего дни боцманматом Трубицыным, не позволил определить, остров ли перед нами или же матерая земля. Отмечено лишь, что берега повсеместно круты и поросли лесом, подобным сибирскому, а признаков жилья не усмотрено вовсе. Не смог Трубицын дать и заключение о бухте, где встать нам на якорь и пополнить запасы воды. Нынче надобно такую бухту обрести. Для того снова пошлём лангбот с командой, но уже с более обстоятельным заданием: высадиться на берег и оный разведать. Скажу прямо, дело сие непростое и, возможно, небезопасное. Посему полагаю, что старшим этой команды должен быть офицер, один из вас, господа… Кто именно? Давайте решим немедленно. Может быть, охотник найдётся? – капитан провел испытующим взглядом по лицам.

В каюте стало тихо. Слышно было только нестройное дыхание да всплески волн за бортом.

Пауза затягивалась.

– Что ж, коли нет охотни… – Чириков не успел окончить. Его перебил Дементьев:

– Я готов, ваше высокоблагородие! – выдохнул он и сделал полшага вперед, как будто кто-то подтолкнул его в спину.

– Вот и славно, Авраам Михайлович! Вот и славно! Я, скажу по совести, как раз на вас и полагался, – Чириков не скрывал радости, что доброволец нашёлся. Из всех командирских обязанностей ему труднее всего давалась одна – отправлять подчинённых на опасное задание. Чтобы поддержать боевой дух Дементьева и облегчить собственную душу, он добавил торжественно: – Поздравляю вас, господин Дементьев, с высокой честью – первому из россиян ступить на неведомую землю Ост-Индии…

– Я готов, – чужим голосом повторил Дементьев, всё ещё не понимая, что дёрнуло его вызваться на столь рискованное предприятие. «А что ежели и впрямь сей поступок – есть главное моё дело, что ежели мне за всю остальную жизнь большего свершить не удастся?» – натянуто улыбаясь, принимал он рукопожатия офицеров.

– Отберите десять добровольцев из числа матросов и солдат, а я пока инструкцию для вас составлю, – уже без пафоса, распорядился Чириков.

Служивых, желающих оказаться на неведомом берегу, нашлось более чем достаточно. Дементьеву пришлось даже выбирать из двух десятков нижних чинов, которые просили взять их.

Когда команда лангбота была укомплектована, Чириков произвёл смотр. Дементьев надел для такого случая парадный преображенский мундир с белым шарфом и серебряной нагрудной бляхой с чёрным двуглавым орлом. Со шпагой наголо он следовал, как того требует устав, в полушаге за Чириковым. Матросы и морские солдаты стояли одетыми как попало – обмундирование у некоторых до такой степени износилось, что капитан разрешил носить партикулярное платье. Теперь, без тени улыбки, какую могло бы вызвать зрелище подобного воинства, Чириков оглядывал каждого с головы до пят и называл имя:

– Матрос первой статьи Ошмарин Иван…

– На месте…

– За квартирмейстера Татилов Петр…

– Тут мы.

– Канонир первой статьи Зубов Григорий…

– Здесь.

– Сибирского гарнизона солдаты Асамалов Яков, Култышев Григорий, Панов Никифор, Глаткой Иван, Ложников Михайло… Камчадальцы-толмачи Шарахов Дмитрий и Панов Ваньша…

– В строю, – по очереди отзывались служилые.

Окончив перекличку, Чириков огласил ту часть инструкции, которую надлежало знать каждому. Затем была прочитана молитва.

Лангбот спустили на воду. Отплывающие матросы и солдаты один за другим по канату перебрались в него. Дементьев последним откозырял Чирикову и другим офицерам, неуклюже перешагнул через фальшборт – мешала шпага на перевязи – и спустился в шлюпку.

Сидя на корме, Дементьев уже по-иному, командирским взором, озирал лица людей, по двое сидящих на банках и мощными гребками продвигающих лангбот к берегу. Мысленно повторял наказы капитана, изложенные в одиннадцати параграфах инструкции. Они отпечатались в мозгу чётко, словно след на сыром песке.

Дементьеву поручалось не только выбрать безопасную якорную стоянку, замерить глубины в бухте, составить её план, но и провести исследования на берегу: найти речку или ручей, поискать среди камней, нет ли богатой руды. Для сравнения Чириков дал ему с собой кусочек самородного серебра.

Местных жителей, если встретятся, Дементьев должен был расспросить, куда сия земля простирается, какие на ней реки и куда текут, разузнать про горы и леса, про зверей и птиц, в них обитающих. Для подарков индейцам ему выданы медный и железный котлы, «корольки» – бусы из коралла и стекла, три коробки «шару» – табаку, чай, тюк китайки и отрез шелка, иглы и прочая мелочь.

– Ежели жители будут обращаться с вами неприятельски, – наказывал Чириков, – то надлежит от них обороняться и возвращаться как можно скорее на судно. Самому же никакого озлобления им не делать и служителей до того не допускать!

Была продумана система сигналов и даны для этого ракеты. Ежели они отсыреют или окажутся неисправными, Дементьев со своей командой должен был подать знак большим костром, лучше ночью. Кроме двух ракет была на лангботе и медная пушка, из которой надлежало выстрелить, как только причалят к берегу.

А берег был уже рядом.

Дементьев со смешанным чувством восторга и тревоги взирал на остроконечные скалы, которые, как «Три брата» в Авачинской бухте, стерегли вход в неизведанный залив. Лангбот вошел в узкий пролив, и «Святой Павел» скрылся из виду.

Течение было спокойным. Но как только скалы расступились, открывая вход в бухту, вода под веслами забурлила, вскипая, как в котле. При выходе из горловины бухты течение делалось все более стремительным, а лангбот – неуправляемым. Водоворот завертел его. Гребцы едва успевали отталкиваться веслами от черных камней, острыми шипами торчащих из пенистой воды.

«Это сулой!» – вспомнил Дементьев рассказы о страшных прибрежных водоворотах, погубивших многих моряков.

Он пытался спасти лодку и людей.

– Весла на воду! Гребите! – заорал он. – Рывком, братцы! Навались!

Но тут лангбот швырнуло на камень. От удара днище лопнуло, как ореховая скорлупа. Страшная сила сорвала Дементьева с банки и бросила на скалы. Он ударился о камень боком и даже не успел вскрикнуть, как мутная тяжёлая волна накрыла его с головой.

2

С утра, не переставая, шёл дождь. С океана порывами дул ветер. Косые капли хлестали по покрытым корою кедра-духмянки крышам барабор. Вода стекала по высоким тотемным столбам у входов в жило. Казалось, что резные изображения покровителей кланов Великого Ворона, Хищного Волка, Стремительной Касатки, Могучего Орла плачут вместе с небом.

В такие ненастные дни охотники куана Ситка не выходят на охоту, ловцы рыбы не отправляются на промысел, подростки и дети не собирают коренья и травы. Все стараются остаться дома. Плетут сети, чинят оружие и утварь, слушают бесконечные рассказы стариков, заунывные песни женщин, едят вяленое мясо, курят калумет – костяную трубку с длинным деревянным чубуком. Даже презренные калги сидят под крышей у самого порога, пока хозяин не пошлёт на ручей за водой или в лес за дровами…

Но сегодня случилось нечто такое, что нарушило привычный ход событий.

Едва рассвело, явились разведчики, следившие за побережьем. Они принесли с собой трех чужаков. Их выловили в водах залива, похожего на горло сосуда. Лодка чужаков наскочила на камни и разбилась. Многие, кто был в ней, погибли. Их тела разведчики спрятали среди камней на берегу. Но и в тех, кого вытащили из воды, жизнь едва теплилась – они сильно побились о скалы.

Кроме того, зоркие глаза старшего разведчика по имени «Умеющий Видеть в Ночи» разглядели в морской дымке каноэ чужаков – огромное, равное по длине трем батам и имеющее белые, словно у чаек, крылья. С этого каноэ прогремело два раската грома.

Всё это было так необычно, что разведчики прекратили наблюдение и вернулись в родной куан. Их появление вместе с чужаками вызвало в племени переполох.

В доме анъяди Латуша, почитаемого за главного в дни мира, собрались знатные люди племени: старейшины, лучшие воины и их предводитель на тропе войны – ханкунайе Аннахуц.

В полной тишине Умеющий Видеть в Ночи повторил свой рассказ. Осмотрели вещи чужаков – блестящую пластину с изображённой на ней черной двуглавой птицей, длинный нож из неизвестного тлинкитам металла в таких же твердых ножнах и совсем непонятный предмет, где металлическая труба с расширением на конце соединялась с отполированной деревяшкой.

Первым, как принято, заговорил хозяин дома Латуш:

– Сова ухнет раз – и зажжётся звезда, ухнет другой – и наступит рассвет, – он любил говорить образами, за что пользовался особым почетом среди соплеменников. – Мы, братья, встречали много рассветов, но такой встречаем впервые. Чужие люди пришли на нашу землю. Необычные люди. Может, это дети Акана? Что говорят об этом духи предков? – повернулся он к шаману – тощему старику с одним глазом.

Шаман долго не отвечал, словно не слышал слов Латуша. Переспрашивать было не принято. Латуш и все остальные терпеливо ждали.

Одноглазый заговорил не по летам зычным голосом:

– У Акана много детей. Киксади – тоже дети Акана. Акан научил нас чтить своих предков, – он пожевал дряблыми губами и продолжал, роняя слова, тяжёлые, как град. – Предки завещали, что однажды море принесет пирогу с крыльями чайки. Теперь слова предков сбылись…

– Что должны делать киксади? Как нам поступить с чужаками? Что говорят об этом духи? – осторожно спросил Латуш.

Одноглазый ответил неожиданно быстро:

– Духи говорят, чтобы ты слушал своё сердце, анъяди…

Шаман замолчал, давая понять, что не станет мешать решению совета. Это было не похоже на Одноглазого, любившего всегда оставлять за собой последнее слово. Латуш был опытным вождём. Он понял, что шаман боится ошибиться, потому и перекладывает всю ответственность на него.

Он сказал:

– Дети Акана, покровителя киксади, чтут своих предков. Мы выслушали мудрое слово шамана… Что скажет военный вождь Аннацук?

Аннацук поднялся, обвёл всех горделивым взором, давая возможность соплеменникам получше разглядеть его стать и литые мускулы. Особой гордостью Аннацука был длинный красный рубец, пересекающий лоб – след прошлогодней стычки с соседним хуцновским куаном. Тогда военный вождь принёс из похода пять скальпов и привёл с собой четыре невольницы. Он был молод, красив, необычайно силён и удачлив и знал это. Не было равного Аннацуку в рукопашной схватке и в организации засад, он был лучшим на тропе войны…

При взгляде на Аннацука Латуш едва заметно нахмурился. Он считал, что воин не должен хвастаться победами и выставлять напоказ свою силу. Латушу не нравился Аннацук. Хотя военный тойон был моложе его на пятнадцать зим, Латуш видел в нём соперника. Но в мирные времена Аннацук ему не перечил, и Латуш терпел его.

Сегодня, когда было непонятно, что несёт киксади появление чужаков – войну или мир, Латуш счёл за лучшее – выслушать мнение Аннацука.

Аннацук был неспособен говорить красиво:

– Все чужаки – враги киксади. Врагов убивают. Скальпы забирают себе, – жёстко сказал он.

– Но что скажут предки, предсказавшие появление пироги с крыльями чайки? – спросил отец Умеющего Видеть в Ночи – анъяди Макамук.

– Да, ханкунайе, скажи, что если чужаки – дети Акана? Посмотрите на их тотем – Орел с двумя головами. Такого нет в небе над землей киксади! Это знак бога чужаков. Нельзя гневить бога, даже если он чужой бог! – тут же поддержал Макамука Латуш. Он был доволен тем, что нашёлся человек, который не побоялся возразить вспыльчивому и самонадеянному Аннацуку.

– Чужаки – не дети Акана! – возразил молодой вождь. – Их бог не так силен, если он разрешил своим сыновьям погибнуть в море. Чужаки – вовсе не дети бога. Они умирают, как обычный калгу, и верещат при этом, словно мальчишка, впервые поранившийся о камень. Скажи, Умеющий Видеть в Ночи.

Разведчик подтвердил:

– Аннацух верно говорит. Когда каноэ чужаков перевернулось, они завыли, как женщины у погребального костра… Они – не дети Акана!

– Братья, вы слышали, что сказал воин? Надо убить чужаков! Так завещали нам предки! – голос Аннацука зазвенел спущенной тетивой боевого лука.

– Убьём их!

– Смерть чужакам!

– Пусть у столба пыток женщины и дети киксади посмотрят, какая кровь у чужаков! – раздалось несколько голосов в его поддержку. Среди молодых воинов у Аннацука было немало сторонников.

– Тише, тише, воины! – поднялся Латуш. – Киксади не знают, кто эти чужаки! Нам неизвестна их сила! Да, шедшие на лодке, умерли как калгу. Но, может, они и есть калгу тех, кто плывёт на крылатой пироге? Тех, кто умеет управлять громами, о которых сказал Умеющий Видеть в Ночи… Может, завтра чужаки-анъяди явятся сюда вместе с громами и киксади пожалеют о поспешном решении…

– Это слова женщины, а не воина! – вскинулся Аннацук, но тут же осекся.

Это было оскорблением.

Латуш положил руку на рукоять чиханата – двустроннего боевого кинжала, по обычаю висевшего у него на груди в расшитых кожаных ножнах. Он мог ударить наглеца, оскорбившего его честь в его доме. Но он был опытным вождём и поэтому пересилил себя – не годится анъяди целого куана поддаваться на дерзкие слова. Латуш сказал ровным голосом, так, как обращаются к неразумным детям:

– Аннацук! Будешь говорить плохие слова, зубы выпадут.

Старейшины закивали головами и выдохнули:

– Хуг! – в знак того, что так оно и случится.

Аннацук не успокоился.

– Клянусь, я убью каждого чужака, кто ступит на землю киксади! – он клятвенно поднял правую руку с открытой ладонью.

Но и на эти слова молодого вождя нашёл, что сказать, мудрый Латуш:

– Не клянись! Заклятие убивает того, к кому оно обращено, но оно же возвращается к тому, кто его говорит, – он сделал паузу и произнёс главное, что давно хотел сказать: – Хватит твоих слов, Аннацук! Сейчас не война.

Это было правдой: в селение не прибегал вестник войны – гонец, украшенный белым орлиным пером. А пока этого не случилось, вся власть – в руках Латуша.

– Хуг! – подтвердили старейшины.

Аннацук клацнул зубами, но не посмел больше ничего сказать, уселся на место.

– Скажи, что делать, анъяди? Киксади ждут твоего слова! – взоры соплеменников обратились к Латушу.

– Слушайте, люди киксади! Я – Латуш, говорю свое слово.

В бараборе снова стало слышно, как дождь барабанит по крыше.

Латуш давно уже был вождём куана. Он знал, что слова вождя не должны обгонять его мысли. Подождав, пока внимание соплеменников накалится, как наконечник стрелы, брошенной в огонь, сказал медленно и со значением:

– Чужакам, которых принесли Умеющий Видеть в Ночи и его воины, надо оставить жизнь. Пусть наши женщины ухаживают за ними. Пусть дадут целебный настой, возвращающий память. Когда глаза неба высохнут, Латуш наденет одежды мира и поплывет на каноэ к крылатой пироге чужаков…

Возгласы удивления и восхищенья были ответом на его слова. Это был храбрый поступок. Этот поступок мог быть оценён соплеменниками гораздо выше, чем боевые подвиги Аннацука.

Латуш жестом восстановил тишину и продолжал:

– Латуш проведёт пирогу чужаков в залив Большой волны мимо каменных зубов. Киксади отдадут чужакам то, что принадлежит им, – тела мертвых и тех, кто остался жить. Киксади скажут, что не хотят больше видеть чужаков. Пусть они плывут на своей крылатой пироге, куда плыли. А киксади будут жить, как завещали им предки. Я всё сказал…

– Ты всё сказал. Мы услышали твои слова, анъяди! – стройным эхом отозвались те, кто был в бараборе.

Все кроме Аннацука, который не любил изменять своим решениям.

3

Ухнула пушка, послав в сторону берега холостой заряд, откатилась и замерла. С гортанным криком взмыли ввысь чайки, сидящие на реях.

Прапорщик Чоглоков, исполняющий на пакетботе обязанности начальника артиллерии, крикнул:

– Слу-у-ушай!

Все и так затаили дыхание, ждали: не громыхнет ли с берега медный единорог – пушечка, что была у Дементьева.

Ответного выстрела не последовало.

Чоглоков скомандовал:

– Заряжай! Пли! – и пушка выстрелила ещё раз.

И снова на палубе воцарилась тишина, перебиваемая криками испуганных чаек и свистом ветра в такелаже.

Пошли уже четвертые сутки после того, как лангбот Дементьева был отправлен на разведку. Всё это время шел дождь и ветер дул порывами. Земля была почти не видна. Нынче к полудню немного прояснилось, туман стал редеть, и с пакетбота увидели берег.

Сразу несколько человек воскликнули:

– Дым! Дым на берегу!

– Живы, слава Богу!

Огонь горел у той самой губы, в которой скрылся лангбот.

– Это несомненно Дементьев, – согласился Чириков.

– Почему же они не возвращаются? – спросил Чихачев. – Погода для гребли очень способна…

– И почему не стреляют в ответ? – поддержал лейтенанта Елагин.

– Сие нам пока неведомо. Возможно, лангбот повреждён, а сами починить его не могут… – Чирикову очень хотелось верить в то, что он сейчас говорил. – Господин прапорщик, стреляйте ещё!

Ещё семь раз выпалили из пушки.

Уже стемнело. Огонь на берегу всё горел, и каждый раз, после выстрела, он вспыхивал ярче, точно те, кто развёл его, подбрасывали в костёр новые дрова.

Утром двадцать третьего июля Чириков собрал офицеров и унтер-офицеров на новый совет, после которого в шканечном журнале записал: «Разсудилось нам, что всеконечно бот поврежден и за тем с способною погодою к нам не выходит. Того ради согласились все обер– и ундер-офицеры и подписку учинили, чтоб послать на малой лодке для починки бота плотника да конопатчика с принадлежащими к починке вещьми, а для свозу оных возымел самовольно желание боцман Сидор Савельев да в прибавок для гребли дан в помощь матроз Фадеев, который также сам на берег похотел ехать».

Тут же стали снаряжать новую шлюпку.

Савельев отправился в трюм, в закуток, служивший крюйс-камерой, чтобы получить мушкетон и заряды к нему. Боцманмат Трубицын – его старый приятель, выдал вооружение и поинтересовался:

– Ну, Фадеев, понятно, он-то шалопут известной, а ты, Сидор, чего на рожон прёшь?

– Долго объяснять! – отмахнулся Савельев.

На самом деле на берег его погнал долг. Еще в Петропавловске Савельев сошёлся с Филькой Фирсовым – денщиком флотского мастера Дементьева. Рубаха-парень, весельчак и песельник очень уж пришёлся по душе мрачноватому Савельеву. Выходками и обличьем он напомнил ему младшего брательника.

Перед отплытьем Филька принёс штоф. Они выпили.

– Не берёт меня батюшка мой Авраам Михалыч! Понима-ашь, Сидор, друг любезный, не берёт… – запричитал Филька. – Сердит он на меня, обманул я их…

– Ну и что, барина обмануть нашему брату за грех не считается… Оне-то, баре, – перешёл на свистящий шёпот Савельев, – нашего брата весь век вокруг пальца водят…

Подвижное, выразительное лицо Фильки окаменело:

– Он, барин мой, не таков. Он – человек нрава строгого, положительного, обо всём благородно понимает. Он простит. Вот увидишь, Сидор, простит меня, вот увидишь…

– Простит, ну и ладно, – согласился осоловевший Савельев.

Филька умоляюще глянул на него:

– Главное, чтоб с ним, с родненьким моим, в энтом плаванье, будь оно неладно, какая хита не приключилась… Может, возьмёшься доглядывать за ним. Он ведь, барин, аки дитя малое, без догляду сгинет…

Савельев покачал головой:

– Не-а, не возьмусь. На кой мне, Филька, твой барин сдался?

– Хотя бы за ради дружбы нашей, – продолжал упрашивать Филька. – А я уж тебя, Сидор Иванович, отблагодарю, вот и задаток припас…

При разговоре о деньгах Савельев встрепенулся. Не то чтобы он был до денег жаден, но в Курске у него осталась жена с тремя ртами. Так что денежки могли пригодиться!

– Ну-ка покажь! – попросил он.

Филька развязал платок. Там лежало семь серебряных монет с ликом императрицы Анны Иоанновны, отчеканенным на каждой.

– Всю службу копил. Думал, на старости лет позволит и мне барин семью завесть. Да ежели с ним что… Да ты бери! Бери! Не боись, не краденые…

Савельев взял одну монету, попробовал на зуб, удовлетворенно крякнул. Завернул деньги в платок, положил себе за пазуху и побожился, что будет приглядывать за Филькиным барином.

Когда Дементьев не воротился с берега, Савельев вспомнил о данном слове, стал терзаться, что сразу не поехал с ним. Нынче стали выкликать охотников идти на выручку пропавшему лангботу, и он вызвался возглавить поиск.

Перед отплытием Чириков дал Савельеву строгий наказ действовать осторожно:

– Запомни, боцман, к берегу не приставай, пока не увидишь на оном флотского мастера Дементьева или кого-то из наших служителей! Ежели не обнаружишь их там, немедленно возвращайся! Если люди и бот наш в добром здравии, разложи два огня. Ежели бот повреждён – огней разожжёте три, а при невозможности его починки – четыре, – терпеливо объяснял он. – Да раскладывайте огни так, чтобы расстояние между ними было, а не поблизости. Оставишь мастеровых для починки, а сам возьми на борт Дементьева и трех-четырех из его команды и вези на пакетбот для докладу…

Савельев обещал всё исполнить, но не выполнил своё обещание.

В шестом часу шлюпка зашла в залив. Было время прилива. Они удачно миновали опасные рифы. Пройдя с полмили по спокойной воде, оказались у песчаной отмели, за которой поднимались ввысь горы, поросшие густым хвойным лесом.

Из-за туч выглянуло солнце. Оно уже клонилось к закату. Лучи позолотили песок, сделали прозрачной воду в заливе. Рай земной, да и только!

Вокруг было тихо – никаких следов команды Дементьева. Только птичий щебет в лесу да мягкий плеск прибоя.

– Причаливайте! – приказал Савельев Фадееву и Горяну.

Те послушно взмахнули веслами и широкими взмахами пошли вперёд.

Шлюпка мягко ткнулась в песок.

Савельев вылез из нее, огляделся.

– Сидор Иваныч, а как же наказ капитана?.. – напомнил трусоватый Фадеев.

Савельев прицыкнул на него:

– Я те дам капитана, Димитрий! Я здесь для тебя и капитан, и Господь Бог! Смотри лучше за гичкой!

Левее, где скалы подступали почти к самой воде, он увидел ручеек, стекающий с кручи по каменным, словно нарочно вырубленным ступеням. Подошёл к нему, зачерпнул прозрачную воду и жадно напился. Вода была студеной, сладила.

– Горян, Полковников, наберите-ка воды в анкерок!

Савельев вернулся к шлюпке взял мушкетон и сказал Фадееву:

– Пройдусь, может, попадёт какая живность…

Фадеев помнил, что боцман – заядлый охотник, и понял, что отговаривать его от этой затеи бессмысленно, но все же почёл за лучшее еще раз напомнить:

– Сидор Иванович, капитан же приказал, ежели своих не обнаружим, сразу возвращаться…

Савельев показал ему кулак и стал заряжать мушкетон.

Это было делом непростым и требующим определённой сноровки. Он поставил курок на предохранительный взвод, осторожно, чтобы не замочить слюной, скусил бумажную гильзу патрона, отсыпал порох на желобок полки и закрыл её. Утвердив мушкетон прикладом на землю, всыпал остальной порох в ствол, вогнал пулю, взвёл курок.

Взяв мушкетон наперевес, Савельев зашагал в гору в самом благодушном настроении.

Не успел он подняться наверх, как увидел какого-то большого зверя, промелькнувшего в зарослях саженях в сорока от него. Зверь с треском скрылся в чаще.

«Никак медведь», – обрадовался Савельев и взял мушкетон на изготовку. Он стал вглядываться в сумрачные дебри, прислушался. Впереди саженях в тридцати – сорока снова треснул валежник, мелькнула бурая шкура. «Так и есть, косолапый! Будет нынче у нас жаркое…»

Савельев не стал больше раздумывать, быстро прицелился медведю в голову и спустил курок. Когда дым рассеялся, Савельев побежал туда, где был зверь. Он не сомневаясь, что попал.

Медвежью тушу он отыскал в густых зарослях малины.

Осторожно приблизился и ткнул медведя в спину стволом мушкетона.

Зверь не шевелился. Осмелев, Савельев подошёл вплотную, запустил пальцы в косматую шкуру и рывком потянул на себя. Шкура неожиданно подалась, и Савельев, не удержав равновесия, опрокинулся навзничь.

Последнее, что он увидел в своей жизни, было раскрашенное чёрным лицо дикаря с кривым шрамом поперёк лба. Кинжал тускло блеснул в сумраке чащи. Предсмертный хрип Савельева слился с леденящим душу торжествующим воплем победителя.

Спутники боцмана уже не слышали этого.

Чуть раньше, неслышно подкравшись, воины Аннацука перерезали им глотки.

4

Ещё одну ночь Чириков провел без сна. Неотступно преследовала его мысль о посланных на берег людях, об ответственности за их судьбу.

Впервые за долгие годы по-иному посмотрел он на поступки Беринга, трезво и справедливо оценил его осторожность при принятии любого решения. У командира, которому доверены жизни подчинённых, в самом деле нет права на ошибку…

Снова и снова корил Чириков себя, что был несправедлив к капитан-командору, не нашёл слов поддержки и сочувствия. Перебирал в памяти, как складывались их отношения год от года. Понимал, что многое могло бы быть по-иному, окажись он терпимей, мудрее…

Стоило ли ему так расстраиваться после первой экспедиции, когда был обойдён в чине? Так ли уж важно для общего дела, что Беринг недостаточно умел в лоции, что испытывал симпатию к Шпанбергу, а не к нему? В конечном счете они сумели выполнить возложенную на них, казалось бы, невыполнимую миссию – отыскали пролив Аниан!

Он вспомнил старания, с коими капитан-командор пёкся о нуждах нынешней, второй экспедиции, его настойчивость и щепетильность в выполнении всех инструкций, данных в Адмиралтействе. Совсем по-иному оценил готовность Беринга всегда выслушать подчиненных, принять тот или иной совет. За всем этим наконец-то разглядел Чириков то, что прежде, из-за собственной гордыни, не видел, – верность Беринга присяге, устремленность к главной цели – обретению нового пути в Ост-Индию…

Один Господь знает, увидятся ли они с командором вновь. Ежели увидятся, решил Чириков, то он обязательно попросит прощения за свою резкость… А вот со злобным капитаном Шпанбергом примирение вряд ли состоится. Ибо невозможно русскому человеку и патриоту примириться с тем, кто его отечеству добра не желает, кто печётся лишь о собственном благополучии и прославлении, а страну, приютившую его, считает дикой и невежественной.

По недоброй воле Шпанберга была продана казённая мука, загублены на порогах Юдомы караваны с грузом. А его неизменно презрительное отношение к простым людям – морским служителям, солдатам, сибирским крестьянам, мастеровым – ко всем, кто, надрывая пупы, нёс на своих плечах бремя экспедиции, приготовлял небывалое прежде плаванье…

Сам Чириков готов кланяться в пояс этим вечно голодным, измотанным, оторванным от семей соотечественникам, которые совершали настоящие подвиги, о подвигах и не помышляя!

За окном каюты посерело. Чириков поднялся с постели, вышел на ют.

Принял рапорт от Елагина:

– Всё тихо, ваше высокоблагородие, с берега нет никаких вестей.

– И огней не наблюдали? – Чириков понимал, что уж об этих-то сигналах штурман непременно доложил бы ему сразу, но спросил, оставляя себе хоть какую-то надежду.

– Не было огней, Алексей Ильич.

Они долго вглядывались в сторону берега, гадали: почему нет сигналов, ведь вчера, ближе к вечеру, матросы якобы слышали выстрел, другим показалось, что виден мерцающий огонь…

– Если на берегу стреляли, значит, Савельев до него добрался… – вслух рассуждал Чириков. – Если же он не возвращается, значит, и гичка тоже повреждена…

– Тогда почему боцман не зажёг четыре костра, как было условлено? Или он забыл про сигнал?

– Ах, если бы у нас были ещё шлюпки! – сокрушался Чириков. – Теперь мы просто не в состоянии ничем помочь тем, кто на берегу… Нам остаётся только ждать!

Занялся новый день – ясный и тихий. Он подарил Чирикову ещё одну недолгую радость.

К часу пополудни в каюту к нему влетел Елагин и, забыв о субординации, вскричал с порога:

– Лодки, лодки, Алексей Ильич! Наши возвращаются!

Они выбежали на палубу.

Елагин ткнул перстом в сторону залива.

Чириков радостно припал к зрительной трубе – точно две лодки, большая и малая: «Конечно же это – лангбот и гичка!»

Но не прошло и пяти минут, как улыбка сползла с его лица: это были чужие, остроносые, лодки с высокой кормой.

Малая лодка вскоре повернула вспять. Большая лодка явно направлялась к пакетботу. Она подошла на такое расстояние, что Чирикову стали видны сидящие в ней люди.

Гребцов было четверо. Они держали короткие вёсла и гребли у бортов, не опираясь на уключины, как это принято у русских. На корме лодки находился человек в красной одежде.

Когда лодка подошла ближе, он встал и крикнул дважды:

– Агай! Агай! – махнул рукой, приглашая следовать за собой, и уселся на место.

Лодка тотчас развернулась и быстро пошла к берегу.

– Что он говорит? Нам следовать за ними? – спросил Елагин.

– Куда, штурман? На скалы? – хмуро ответил вопросом на вопрос Чириков.

Толмач не смог перевести слова незнакомца.

Неизвестная лодка тем временем вошла в залив и скрылась из вида.

До вечера на пакетботе продолжали ждать хоть каких-то сигналов с земли. Но лодки больше не появлялись, огней на берегу тоже не было.

К ночи Чириков приказал отойти подальше в море, опасаясь возможного нападения. Следующим утром они вернулись назад. И снова весь день прождали напрасно. И ещё одну ночь. И ещё один день…

Двадцать шестого июля капитан созвал консилиум.

– Что будем делать, господа?

– Нынче восемь суток, как ушёл Авраам Михайлович Дементьев… – сказал Плаутин. – Он – офицер опытный, исполнительный. Если не дает о себе знать…

Плаутин осекся, умолк, страшась огласить очевидное.

Елагин, с трудом подбирая слова, закончил за него:

– Теперь уже понятно, господа, что с нашими людьми случилась беда. Американцы, коих мы видели, не дерзнули подойти к пакетботу. Значит, оные в пропаже команды Дементьева повинны. Разве не так?

Никто не ответил.

– Господин капитан-поручик, как это ни прискорбно, мы не можем более ждать. Да и бессмысленно это… – после некоторого молчания заметил лейтенант Чихачёв. – К тому же нам самим неведомо, что ждёт нас на обратном пути…

– Но если Дементьев и другие служители еще живы… – неуверенно подал голос Чоглоков.

– Даже если они живы, господин прапорщик, чем мы им поможем? У нас нет больше лодок! – повторил давешние слова капитана Елагин. – К тому же не забывайте, господа, – обратился он ко всем, – мы и сами теперь очутились в незавидном положении: пресная вода на исходе…

– Хорошо, давайте принимать решение, – сказал Чириков.

По итогам консилиума в вахтенном журнале записали: «Капитан Чириков и нижеподписавшиеся офицеры согласно определили, чтоб за приключившимся несчастьем, а имянно: что потерян ялбот и малая лодка с флоцким мастером Дементьевым и при нем служителей четырнадцать человек, далее свой путь не продолжать, а возвратитца настоящего числа к Авачи, понеже на пакетботе никакого судна не имеется. И не токмо разведывание какое чинить можно, но и воды в прибавок получать не можно, а на пакетботе по счислению токмо сорок пять бочек, из которых, может быть, несколько и вытекло. А в расстоянии от Авачи обретаемся близ двух тысяч минут. И на такое расстояние имеющейся воды не очень довольно. Понеже какие будут стоять ветры неизвестно, того ради и определили возвратиться, дабы за неимением воды не воспоследовало крайнее бедствие всему судну…»

– Поднимайте якорь! – приказал Чириков. – Уходим!

Раздались команды вахтенного офицера. Засвистела боцманская дудка, перешедшая по наследству к боцманмату Трубицыну.

Заскрипела якорная лебедка. Полезли вверх по вантам матросы. Захлопали на ветру паруса.

И вот уже снова шипят и пенятся волны, рассекаемые форштевнем…

Чириков с полуюта мрачно смотрел, как удаляется от них такой желанный и оказавшийся таким злополучным берег.

«Жив ли Дементьев? Что сталось с остальными?» – неизбывной сердечной болью и неразрешимым вопросом увозил он с собой память о пребывании здесь.

Чириков не мог знать, что в этот самый миг Авраам Дементьев – один из трех уцелевших моряков с баркаса, очнулся в индейской бараборе.

Открыв глаза, он увидел прямо над собой низкий бревенчатый потолок, сухой мох, торчащий из щелей. Попытался повернуть голову и не сумел. Едва двигая запёкшимися губами, простонал:

– Пи-ить, пи-ить…

Раздался шорох. Над ним склонилась женщина с длинными черными волосами, свободно распущенными по плечам. Она с любопытством уставилась на него большими черными, широко посаженными глазами.

– Пи-ить, – повторил он.

Женщина покачала головой, не понимая. Лицо у неё было скуластое, кожа смуглая, но черты – не такие, как у якутов и камчадалов. И ещё одно отличало незнакомку – в разрез на нижней губе был вставлен костяной лоток, безобразно оттягивающий её вниз.

Точно такой лоток, Дементьев вдруг вспомнил это, он видел во сне в ночь перед высадкой.

– Колюжка, – прошептал он непослушными губами и снова провалился в темноту.

 

Глава пятая

1

Адъюнкт Георг Стеллер дождался своего звездного часа – он первым из академического отряда Великой Камчатской экспедиции ступил на землю Америки!

Это право нелегко досталось выпускнику Вюртембергского университета. Пришлось, как говорят, шапку поломать. Сперва, чтобы быть принятым на должность врача и заработать на пропитание, он унижался перед командиром российского артиллерийского полка, расквартированного в Данциге. После кланялся земляку-садовнику из Санкт-Петербургского ботанического сада, чтобы тот помог устроиться лейб-медиком к архиепископу Феофану Прокоповичу – первому лицу в Священном Синоде… А уж сколько претерпел Стеллер от самого архиерея, который, хотя и прозван «российским Златоустом», человеком был далеко не благостным: хитрым, властолюбивым и мстительным…

Всё стерпел Стеллер, дабы получить от его высокопреосвященства рекомендацию для направления адъюнктом натуральной истории при Камчатской экспедиции. Там, на неизведанных еще землях, надеялся он проявить свои ученые способности и знания. В Сибири Стеллер попал в распоряжение профессоров Миллера и Гмелина. Они тоже были людьми непростыми. Герард Миллер оказался чрезвычайно заносчив, считал себя центром мироздания и смотрел на молодого адъюнкта так, словно того вовсе не существовало, а Иоганн Гмелин, хоть и был по характеру добрее, спорить с Миллером не решался и никогда не вставал на защиту Стеллера.

Намаявшись под началом академиков, как великую награду воспринял Стеллер направление на Камчатку в помощь адъюнкту Крашенинникову, а там сделал всё возможное, чтобы попасть на борт «Святого Петра», уходящего в плаванье. Поскольку на корабле он был единственным ученым, то полагал, что будет пользоваться уважением и найдёт поддержку в своих занятиях.

Однако Беринг и его офицеры обращались с ним, как с обычным матросом, смеялись и не допускали на свои советы. Разве что палубу драить не заставляли.

А чего стоила Стеллеру высадка на американскую землю! Настоящего скандала…

Узнав, что баркас отправляется за питьевой водой, Стеллер буквально ворвался в каюту Беринга, едва не сбив с ног стоявшего у порога Овцына. Стеллер потребовал отправки на берег едва ли не в стихотворной форме:

– Господин капитан, отдайте приказ, чтобы меня взяли на баркас!

– Америка – не место для прогулок, сударь! Вы останетесь на борту… – вяло пробормотал капитан-командор, лежащий в постели.

«Чего еще ожидать от этого вечно больного увальня, если он даже не обрадовался, когда мы подошли к американским берегам!» – вскипел Стеллер, но наученный жизнью в России не спорить с людьми облеченными властью, вслух продолжил довольно миролюбиво уговаривать капитана переменить своё решение.

– Мы столько претерпели, господин капитан, чтобы достичь сей неизвестной земли, что наука не простит нам, ежели мы не привезём ей хоть каких-то свидетельств нашего пребывания тут…

– Императрица не простит мне, ежели я не приведу назад пакетбот и не доставлю живыми ее служителей. Вас в том числе, Стеллер… – Беринг помолчал немного и повторил те же слова, которые сказал намедни, принимая от Стеллера поздравления с обретением новой земли. – Вы радуетесь, воображая, что открыли Ост-Индию! А надо бы думать теперь о том, что ждёт нас в дальнейшем. Провиант и вода на исходе, а мы даже не знаем, как далеко отошли от дома! Никуда не поедете… – он отвернулся к переборке, давая понять, что уговоры бессмысленны.

Но тут Стеллера прорвало. Забыв всяческое чинопочитание, он затопал ногами и завопил, как ребенок, у коего отняли любимую игрушку:

– Вы бессовестный человек, Беринг! Вы рисковали нашими жизнями лишь для того, чтобы мы могли издали увидеть Америку?! Ужели я полтора месяца мучился от качки, ежедневно блевал за борт, подвергал себя опасности изнемочь от цинги, токмо чтобы вы смогли набрать здесь воды?! Увольте меня! Я дойду до матери-императрицы, я буду жаловаться на вас в высочайший Сенат! Вы ещё вспомните адъюнкта Императорской академии Стеллера!

Он метнулся из каюты, толкнув плечом застывшего на пороге Овцына, затопал по палубе каблуками, но через минуту с шумом возвратился и разразился ещё более гневной тирадой:

– Вы не можете мне ничего запретить, Беринг! Ежели вы не дадите мне людей, я отправлюсь на берег один! Ежели меня не возьмут в шлюпку, я доберусь до Америки вплавь! Если меня при этом разорвут акулы, моя смерть будет на вашей совести, капитан!

При этих словах он сдернул с головы парик и принялся топтать его. Наконец обессилел, плюхнулся на пол и потерянно умолк.

Овцын, наблюдавший эту сцену, помог Стеллеру подняться, подал ему парик и попросил капитан-командора:

– Ваше высокородие, отпустите господина адъюнкта на берег… Он в чем-то несомненно прав. О великих открытиях помнят, когда о них расскажут ученые мужи…

Беринг тяжело повернул к ним одутловатое лицо. Оно было бледным и не выражало ничего, кроме смертельной усталости:

– Дмитрий Леонтьевич, передайте Вакселю, чтобы дал адъюнкту Стеллеру человека в помощники и отпустил его на берег… – сказал он и, уже адресуясь к Стеллеру, добавил: – Плывите, господин адъюнкт, Бог с вами. Но помните, у вас на все ваши изыскания не более шести часов…

Стеллер вместе с казаком Фомой Лепёхиным тотчас на гичке отправились на берег. Ваксель и здесь не смог удержаться от насмешки. Он приказал горнисту трубить «тревогу», как только шлюпка отчалила. Это вызвало дружный смех на борту. Но Стеллера насмешки уже не волновали – он плыл к своей мечте, к открытиям, которые должны были сделать бессмертным его имя.

Воистину милостив Господь, щедр на дары свои. Сполна воздает Он ищущим…

На берегу у Стеллера просто глаза разбежались. Он как одержимый метался от одного кустика к другому, от цветка к цветку. Долго тряс за грудки Лепёхина, по неосторожности раздавившего сапогом какого-то коричневого рогатого жука…

Внимание Стеллера привлекла хохлатая птица, безбоязненно разглядывавшая его с нижней ветки хвойного дерева, похожего на сибирскую лиственницу, но с более мягкими и длинными иглами.

Он тут же зарисовал птицу в свой альбом.

– Барин, барин, подите сюда! – позвал Лепёхин.

Стеллер подошел.

Казак стоял в ложбине у костровища, угли которого еще дымились. У его ног лежало деревянное корыто с водой, где были еще теплые камни, тут же валялись трут и огниво. Такие точно видел Стеллер у камчадалов. Вокруг были разбросаны створки моллюсков-гребешков с остатками зонтичных растений, сырьем для приготовления «сладкой травы»…

«Вот оно, мое открытие!» – чуть не задохнулся от восторга Стеллер. Он обвел взглядом окрестности, остановил взор на далёкой остроконечной вершине, покрытой снегом, и принялся торопливо зарисовывать находки, делая под каждым рисунком записи.

«Американцы – родственники камчадальцев! – ликовал он. – Всё говорит об этом. Местные жители так же разжигают огонь деревянным огнивом при помощи трута, сделанного из высушенного мха, так же варят мясо, положив в воду горячие камни, так же питаются юколой и моллюсками, так же готовят “сладкую траву”, заменяющую им водку… Если все это так, значит, Америка простирается далее к западу и к северу и расположена куда ближе к Камчатке, чем все думают. Ибо при таком расстоянии, что мы прошли на пакетботе, мало правдоподобно, чтоб камчадалы на своих жалких лодках могли достичь сюда…»

Вместе с Лепёхиным он прошел ещё три версты в глубь суши. В глухом лесу им удалось найти жилище американцев – подобие землянки, покрытой деревянными перекладинами, а поверх них – кедровой корой. В землянке обнаружили лукошко с неркой, стрелы с медными наконечниками, связку веревок из морской травы…

Всё говорило о том, что обитатели жилища совсем недавно скрылись, испугавшись пришельцев.

Взяв несколько стрел, огниво, трут, связку верёвки, Стеллер передал всё это Лепёхину и отправил его к лодке.

Оставшись один, он бесстрашно двинулся дальше, надеясь всё-таки повстречать кого-то из людей. Однако никого так и не встретил, но увидел на холме, покрытом пихтовым лесом, дым. До холма было ещё несколько верст. Глянув на солнце, Стеллер понял, что время его истекает.

Он возвращался на корабль со смешанным чувством. Радовался тому, что вёз с собой целую коллекцию растений и насекомых, предметы местного обихода, кроме того, у него возникла гипотеза о происхождении местных жителей. Однако, зная равнодушие Беринга к научным изысканиям, Стеллер понимал, что надеяться на продолжение знакомства с открытой землей не стоит. А ещё страшился новых насмешек со стороны офицеров, относящихся к научным изысканиям как к напрасной трате времени…

Командор на удивление благосклонно воспринял находки Стеллера, поблагодарил и даже приказал Овцыну угостить адъюнкта чашкой горячего шоколада из своих личных запасов. Однако наутро, не дождавшись, пока заполнят все бочки питьевой водой, приказал сниматься с якоря и двигаться обратно.

Стеллер негодовал: ему так и не удалось встретиться вживую ни с одним из американцев! Он уже представлял, как, вернувшись, обжалует сей бессмысленный поступок капитан-командора в Адмиралтействе и в Академии наук, как весь научный мир заклеймит упрямого и нелюбознательного Беринга позором.

Они плыли мимо многочисленных островов, то приближаясь к берегу, то удаляясь в океан. На шестидневной стоянке возле одного из крохотных кусочков суши, где набирали пресную воду, Стеллер нашёл много трав, которые могли бы спасти команду от свирепствующей цинги. Он нарвал целую охапку щавеля, ложечной травы и гречавки, принёс на пакетбот. Стал убеждать господ офицеров выделить несколько матросов для заготовки лечебных растений. Ваксель и Эзельберг в очередной раз осмеяли его:

– Вы, Стеллер, скоро совсем диким шаманам уподобитесь! Где это видано, чтоб травой можно было цинготную болезнь одолеть!

Стеллер обиделся не на шутку и ушёл в кубрик. К командору Берингу он тогда обратиться не дерзнул, в чем позже неоднократно корил себя, когда матросы стали умирать один за другим…

А пока плаванье продолжалось. И в один из дней Стеллеру довелось-таки узреть американцев воочию.

У очередного острова к пакетботу подъехало семь байдарок, сделанных из кожи и костей морских животных. Сидящие в лодках меднолицые люди были одеты в хламиды из рыбьих кишок, в проколах ноздрей у них торчали тюленьи клычки и пучки трав. Они предлагали для мены костяные фигурки, меховые шапки и жестами приглашали моряков сойти на берег.

Решено было спустить шлюпку. В неё сели Ваксель, толмач и несколько матросов. Стеллер потребовал, чтобы взяли и его. Напросился и Фома Лепёхин, после их совместной поездки на берег проникшийся к адъюнкту трепетным почтением.

Следуя за юркими байдарками островитян, они подошли к берегу, но пристать не смогли. Мешала большая волна.

На берегу столпились жители в длиннополых одеждах и деревянных шляпах с узкими, выдающимися вперед козырьками. Они махали руками и палками с перьями. Вид у островитян был самый миролюбивый и гостеприимный.

Ваксель приказал толмачу, Лепёхину и солдату Ивану Окулову вброд добраться до берега и передать подарки – бусы, ткань, медный котел…

Как только посланные ступили на отмель, островитяне упали перед ними ниц. После вскочили, загалдели, стали рассматривать дары со всех сторон.

Один из островитян, что оставались в байдарках, осмелев, подплыл вплотную к шлюпке. Ваксель, из самых добрых намерений, протянул ему чарку водки и показал, что это нужно выпить. Островитянин доверчиво отхлебнул, выбросил чарку в воду и закричал дурным голосом. Восприняв его крик как знак агрессии гостей, островитяне тут же схватили посланников за руки, повлекли от берега.

Толмач покорно пошел за ними, а Лепёхин и Окулов уперлись.

– Наших-то в аманаты взяли, ваше благородие! – с тревогой заметил матрос Булдырев.

Ваксель и сам видел, что дело плохо. Желая исправить ошибку, он протянул островитянину раскуренную трубку. Тот, уже с опаской, взял её, повертел в руках, понюхал и с недовольным видом возвратил Вакселю.

Он оттолкнулся от шлюпки, поплыл к берегу, что-то крича соплеменникам. Те загалдели ещё сильней, плотней окружили Лепёхина и Окулова.

– Вы, господин лейтенант, поступили глупо, предложив дикарю сии достижения нашей цивилизации, – не упустил своего шанса уколоть Вакселя Стеллер. – Представьте, что испытал бы самый умный европеец, если бы его, скажем, камчадалы угостили своими лакомствами: ухой из тухлой рыбы да с ивовой корой или супом из мухоморов, коий они готовят для камланий!

– Не учите меня, адъюнкт! – огрызнулся Ваксель и крикнул, адресуясь к тем, кто был послан на берег: – Немедленно возвращайтесь на борт!

– Держат, ваш бродь! Не пущают! – не сразу отозвался Лепёхин.

– Сейчас отпустят… – сузил глаза лейтенант.

– Что вы намерены предпринять? – почуял недоброе Стеллер.

– Матросы, ружья готовь! – приказал Ваксель.

Стеллер взмолился:

– Прошу вас, господин лейтенант, только не по американцам… Они же дети природы, дикари…

Ваксель посмотрел на него презрительно, но к совету прислушался.

– Залп выше голов! – скомандовал он.

Грохот выстрелов ошеломил дикарей. Они отпустили пленников и попадали на землю. Вся троица, воспользовавшись удобным моментом, кинулась в волны и вскоре уже сидела в шлюпке.

– Гребите к кораблю! – Ваксель всё ещё опасался, что островитяне начнут их преследовать.

– Ясырем у нехристей всё равно не остался бы! – запоздало хорохорился Лепёхин, хотя его потрясывало и от пережитого страха, и от купания в море. – Убёг бы, вот вам крест, братцы!

– Благодари Бога, Лепёха, что дикари эти огненного боя вовек не видывали, а то бы оне тя нынче на ужин изжарили…

– Был Лепёхин, а стал Окороков! Ха-ха-ха! – беззлобно потешались матросы, налегая на весла и косо поглядывая в сторону берега.

Но погони не было.

2

Матросы вшестером, подбадривая друг друга, поднимали из трюма бочку с водой.

– Васька, слышь! Мы же такую прежде втроем запросто ворочали…

– Ослабли, Кольша… Откудова силам взяться? Почитай третью неделю на однех сухариках живем… Эх, чарочку казёнки бы!

– Скажешь тоже, казёнки… Щец бы горяченьких, да досыта!

– А ну, робяты, кончай базар! Навались!

– Ухнем! Еще чуток!

Они выволокли бочку наверх, прошли по палубе несколько шагов.

Налетевший шквал резко качнул пакетбот. Бочка выскользнула из рук. Ударилась о палубу. Лопнули железные обручи…

Глядя, как драгоценная влага через шпигаты стекает в океан, Чириков вздохнул:

– Парадокс: воды не мерено кругом, а не напьешься…

Вспомнилось, как приезжал после свадьбы с молодой женой Наташей в подмосковное именье её родителей, как ходили с ней на Истру. Июльский день был таким жарким, что, казалось, не кузнечики, а трава звенит от зноя. Наташа скинула платье, распустила по плечам густые золотые волосы, на солнце отдающие медью. Осталась в тонкой полотняной сорочке. Попробовала узкой, красиво изогнутой ступней воду и медленно вошла в реку:

– Вода теплая, как парное молоко!

Чириков жадными, восхищенными глазами глядел, как постепенно намокает подол сорочки, облепляя икры, бёдра, прорисовывая весь её гибкий и желанный стан.

Она окунулась. Обернулась к нему и медленно пошла к берегу. Мокрая сорочка облепила её грудь и живот. Чириков покраснел, но не отвернулся. Она засмеялась звонко, ладошками зачерпнула воду и плеснула в него.

Брызги обожгли разгорячённую кожу…

– Алексей Ильич, ваше высокоблагородие! Вам дурно? – вернул его к реальности голос Елагина.

Чириков очнулся и увидел, что стоит, прислонившись к фок-мачте, а Елагин поддерживает его, крепко обхватив за плечи.

– Вы едва не упали, Алексей Ильич, – извиняясь за невольное панибратство, сказал штурман. – Прошу вас, пройдите к себе… – и приказал вахтенному матросу: – Проводи господина капитана в каюту!

Чириков недужил уже несколько дней, но держался, старался не подавать виду. Скорбут, будь он неладен, вывел из строя половину команды. Влежку лежат Плаутин и Чихачев. И все из-за отсутствия свежей воды! Запасы не удалось пополнить даже тогда, когда у неизвестного острова к «Святому Павлу» на кожаных лодках подплыли местные жители. Они приняли в подарок несколько ножей, но пузыри с питьевой водой взамен так и не отдали…

Словно в утешение, на следующий день пошёл дождь, вскоре сменившийся мокрым снегом. Его собирали с парусов и палубы, растапливали в котле. Талая вода имела горьковатый, смоляной привкус, и её хватило ненадолго.

А вот шторма зарядили на многие дни.

– Сами виноваты, – укорял себя Чириков. – Разве можно было тратить время и идти по карте Делиля, поверив забулдыге Делакроеру!

– Да, Алексей Ильич, мы четырнадцать дней потеряли в поисках земли этого де Гамы! – согласился штурман.

– Этих-то дней нам теперь и не хватает, чтобы при доброй погоде домой возвратиться!

– Ничего, ваше высокоблагородие, дойдем! – бодрился Елагин.

Чириков благодарно улыбнулся. Сам понимал: надо дойти. Не только чтоб привезти карту открытых земель, но и побеспокоиться о спасении тех, кто остался на американском берегу…

Восьмого октября, когда прошли все ожидаемые сроки, наконец увидели Камчатку.

«В семь часов пополудни увидели землю, горы высокие, покрыты все снегом и по мнению места оных гор надлежит быть берегу от Авачи на норд, но ещё за туманом подлинно познать невозможно», – осторожно записал в шканечном журнале Иван Елагин.

Он ещё не верил, что самое страшное позади. И только когда к вечеру следующего дня открылся взгляду горбатый мыс Вауа, затрепетал огонек знакомого маяка, штурман перекрестился: всё верно, дошли!

И всё же ещё одну ночь им пришлось провести в открытом море.

Ветер дул встречный и мешал зайти в гавань. Паруса у «Святого Павла» в прошлую бурю были изорваны в клочья, корабль стал почти неуправляем. Недоставало, пройдя такой путь, наскочить на рифы у родного берега…

Только в девятом часу пополудни 10 октября 1741 года пакетбот вошел в Авачинскую бухту.

Елагин дрогнувшим голосом доложил Чирикову:

– Мы – дома, Алексей Ильич!

Дёсны у Чирикова страшно распухли и кровоточили. Он прикрыл глаза в знак того, что слышит Елагина. С трудом приподнял руку, поманил штурмана, долго вглядывался ему в лицо. Елагин исхудал до неузнаваемости, щёки ввалились, кожа сморщилась, как у старика. Шея тонкая, цыплячья, но глаза глядят молодо, губы твердо сжаты.

– Флагман здесь? – еле слышно спросил Чириков.

– Нет, Алексей Ильич, «Святого Петра» в заливе не наблюдаю…

– Сколько воды на борту? – поинтересовался Чириков, будто всё ещё в открытом море.

– Две бочки осталось, Алексей Ильич. И те с пойлом, что выпарили из морской воды…

Елагин понял и принял тревогу капитана – без свежей воды они в один день перемрут!

– Прикажи, Ваня, поскорей свозить людей на берег… Не приведи Господь, испустят дух, родную землю не увидев…

Елагин кивнул, хотя выполнить приказ не мог – лодки-то все потеряли, да и приказывать было некому. Пятнадцать служителей вместе с Дементьевым остались на Аляске. Шестеро моряков на обратном пути навсегда покинули сей мир. Не дожили до возвращения в гавань, буквально накануне скончались лейтенанты Плаутин и Чихачев. Уже нынче утром, не придя в здравое сознание, как был пьяным, преставился астроном Делакроер. В трюме недвижимыми лежат более трёх десятков морских служителей, измученных цингой…

Кроме Елагина, вот уже несколько суток подряд, выбиваясь из сил, несут вахту не более десяти человек.

– Не извольте беспокоиться, всё сделаем, как надо, – сказал Елагин, и вдруг испугался, что самого-то капитана живым до берега не доставит: так плачевно, отчаянно выглядел сейчас Алексей Ильич.

Чириков сказал тихо:

– Благодарю вас за службу, флота лейтенант Елагин!

«Бредит, должно быть! Какой лейтенант? Я же не линейный офицер…» – подумал штурман.

– Властью, данной мне, как капитану корабля, произвожу вас в лейтенанты… – силы покинули Чирикова. Он умолк.

Елагин поднялся, приложил руку к треуголке и вышел.

Собрав оставшихся матросов, он первым принялся за работу.

Навалившись по трое на вымбовки – рычаги для вращения брашпилей, сумели положить дагликс-якорь с кормы и якорь с носу. Рискуя сорваться вниз, полезли на ванты и раскаталажили пакетбот – сняли потрепанные снасти.

Только после того, как приготовили судно к зимовке, вывесили на мачту красный флаг – сигнал бедствия и стали ждать шлюпку.

Она подошла из гавани только через пару часов – мешала высокая приливная волна. Прибывший на ней прапорщик Левашов глядел на моряков как на выходцев с того света. Он подтвердил, что капитан-командор с моря не возвращался…

Остаток дня ушёл на перевозку к берегу больных – лежачих и тех, кто еле стоял на ногах. Последним, укутав его в одеяла, как младенца, доставили Чирикова.

На пристани столпились все обитатели Петропавловска. Каждый искал своего знакомого, родственника…

Когда носилки с капитаном вынесли на причал, к ним бросился какой-то человек в драном армяке, заросший густой окладистой бородой и космами до плеч. Он протиснулся к Чирикову и склонился над ним:

– Ваше высокоблагородие, дозвольте спросить, а где барин мой? Что с ним?

Чириков глядел на него, не узнавая.

– Филька я, Фирсов, их благородия флотского мастера Дементьева человек… Помните, в Охотске штурмом острожек брали?..

Чириков закрыл глаза.

– Поди прочь! Не видишь, не в себе их высокоблагородие, – оттолкнул Фильку прапорщик Левашов.

– Ба-а-арин мо-ой, ро-одненьки-ий! Где ты-ы-ы? – завыл бородач, бухнувшись на колени и обхватив кудлатую голову.

Но никто не обращал на него внимания.

3

Шторм ревел, неистовствовал. Пакетбот трепетал, как мышь в когтях у коршуна. Тайфун, подобно хищной птице, кружил его по океану уже второй месяц.

Жалобно стонала обшивка под натиском морских валов, хлопали и с треском рвались паруса… Градины, тяжёлые, как мушкетные пули, колотили по палубе, по людям, вцепившимся в леера. С ужасом вглядывались они в свистящую, ревущую мглу, окружающую корабль.

– Обе вахты на вахту! Все наверх! – орал Ваксель, пытаясь перекричать бурю. Отдавать эту команду было бессмысленно: все, кто мог держаться на ногах, и так были наверху. Когда судно терпит бедствие, страшно оставаться в каюте или в кубрике – потолочная переборка начинает казаться крышкой гроба.

– Надо было оставаться у берегов Америки, зимовать там! – сетовал Ваксель флотскому мастеру Хитрово. – Это Беринг виноват, что не остались мы там, не переждали время штормов…

– Теперь поздно жалеть о свершившемся, господин лейтенант! – отозвался Хитрово. – Нам остаётся молиться, чтобы мы остались живы!

– Да, вы правы: люди мрут, как мухи… Сколько у нас умерших?

– Вчера двоих в море спустили, нынче ещё троих…

– Святая Бригитта! Помоги нам! Мы плывём, как кусок мёртвого дерева…

Хитрово тоже зашептал молитву.

В эти дни на пакетботе молились все: офицеры, морские служители, солдаты и работные люди.

– Pater noster qui es in coelis… – умолял о спасении даже всегда равнодушный к вере Стеллер.

Впрочем, и угроза гибели корабля не переменила его непростой нрав. Молясь, он не переставал сыпать упреки в адрес морских офицеров, которые неспособны управлять судном и всех их хотят погубить. Трясущимися руками сикось-накось он умудрился записать в своем дневнике: «Ваксель и Хитрово предали и продали всех… Плывем с Божьей помощью, куда нас несет разгневанное небо. Вследствие ужасающих волн и качки, все на корабле ополоумели. Молимся горячо и много; но проклятия, накопившиеся за десять лет пребывания в Сибири, лишают нас возможности быть услышанными… Все пали духом и не знают, что делать…»

Беринг был уже не в силах встать с постели. В дни бедствия он приказал сделать складчину – морской обычай сбора денег для строительства церкви во имя спасения от морской пучины.

– На какую церковь собирать будем, господин капитан-командор? – недовольно спросил Ваксель. – Мы с вами – протестанты, матросы у нас – православные, а чукчи-толмачи и вовсе – язычники…

– И те, и другие – все мы братья во Христе… – прошептал командор.

– Это богохульство. Какие язычники нам братья?

– Все мы в руках Божьих… Не упрямьтесь, Свен, хотя бы перед лицом смерти. Пусть православные собирают на церковь Петра и Павла, а я отдаю свой пай на строительство кирхи в Выборге…

Ваксель поморщился, но спорить не стал.

Тут же организовали сбор денег, и о, чудо, через некоторое время раздалось сразу несколько голосов:

– Земля!

– Вижу берег, прямо по курсу!

– Камчатка! Ура! Ура!

– Это же окрестности Авачи!

На какое-то время шторм, точно играя с ними, стих. В зрительную трубу хорошо стали видны отвесные береговые скалы и тучи птиц над ними.

Уныние, только что царившее на пакетботе, сменилось безудержным ликованием. Все обнимались, целовались, поздравляли друг друга. Из трюма выкатили оставшийся бочонок с казёнкой и впервые за последний месяц обнесли всех чаркой.

Торжествующий Ваксель, не разбирая чинов, собрал всех, кто мог двигаться, в каюте капитана.

Решали: надо высаживаться на берег для пережидания бури или нет…

Консилиума не вышло.

В первые же минуты Ваксель не удержался и похвастал:

– Мало найдется моряков, кто в такой шторм вывел бы корабль так точно к намеченному месту, как это сделали мы…

Хитрово поддакнул. Беринг промолчал.

Овцын рискнул возразить:

– Думаю, что радость господ офицеров преждевременна. Не Камчатка это. Берег пустой, и леса не видно. Да и птицы какие-то непуганые…

Ваксель взъярился:

– Молчать, матрос, пока не спрашивают! Иначе прикажу вам выйти вон…

Тут прорвало Овцына. Обычно сдержанный, он не стал стесняться в выражениях:

– Может, и остальным нижним чинам прикажете покинуть каюту? Или корабль оставить вовсе? Сами, лейтенант, будете паруса рифовать?

Воцарилась тревожная пауза:

– Да это бунт… – зловеще произнес Ваксель.

– Это правда, – не отступал Овцын.

Матросы, бывшие рядом, переглянулись: «Хрен с перцем сошёлся!»

Все ждали, что скажет Беринг. Прежде он всегда защищал Овцына, но теперь не вступился. Почувствовав свою безнаказанность, Ваксель приказал:

– Матросы, вяжите смутьяна! – и взялся за тесак.

Никто не пошевелился.

– Я вам приказы…

В этот момент дверь распахнул вахтенный с криком:

– Нас несет на скалы! Полундра!

Все, за исключением немощного Беринга, бросились на палубу.

Там бушевал новый шквал. Он ухватил пакетбот за обрывки парусов, как хватают тонущего за волосы, и стремительно волок его к берегу.

Ваксель не ожидал такого поворота, растерялся. Его уверенности как не бывало. Как будто вдруг его оставила всякая надежда чем-то помочь кораблю, спасти людей, находящихся на нем. Окатываемый с ног до головы переливной волной, он мертвой хваткой вцепился в мостик и тупо глядел на скалы, вырастающие прямо на глазах, словно кто-то выталкивал их из пучины навстречу судну.

Овцын метнулся к штурвалу, крикнул вахтенному:

– Так держать! Влево не ходи!

Услышав команду, матрос оставивший было штурвал, приободрился, откликнулся:

– Есть так держать! Влево не ходить!

«Святой Петр» уменьшил крен и пошел ровнее. Каким-то невообразимым образом ему удалось проскочить между острыми рифами и очутиться в тихой лагуне в нескольких кабельтовых от пологого берега.

Высадка заняла несколько дней. Здесь особенно отличился Стеллер. Благодаря тем травкам, что непрестанно жевал, он оставался самым здоровым во всей команде. Первым очутившись на острове, натуралист подстрелил дюжину куропаток, которых тут же переправил на корабль. Насобирал противоцинготных трав и сварил для больных настой. Он вырыл первую землянку для больного командора.

Когда все, кто был ещё жив, очутились на суше, у «Святого Петра» оборвался якорный канат, и пакетбот выбросило на берег.

– Мы и так доберемся до Петропавловска, – уже без особенной уверенности в голосе пробовал утешить товарищей по несчастью Ваксель.

Их оставалось немного: тридцать одного человека из команды забрала цинга.

Беринг, перенесённый в землянку, на суше почувствовал себя лучше. Он вполне благодушно поинтересовался у Стеллера, навестившего его:

– Что это за земля, господин адъюнкт: материк или остров?

Стеллер пожал плечами:

– Достоверно сказать не могу. Но вряд ли сия твердь – Камчатка… Это может быть один из американских островов. Я нашёл здесь ловушку, сделанную из раковины. Точно такую же видел и на американской земле. Впрочем, этот остров совсем недалеко отстоит от материка, если судить по птицам и животным, коих я здесь наблюдаю…

– Пожалуйста, не делитесь своими сомнениями с командой. Не надо лишать людей бодрости духа и надежды, – попросил Беринг. – Я очень опасаюсь, чтобы нижние чины не взбунтовались…

– Не волнуйтесь, господин командор: свои рассуждения я буду держать при себе.

Впрочем, шила в мешке не утаишь. Уже через несколько дней посланные на разведку матросы во всеуслышание объявили:

– Мы – на острове, кругом море…

Это известие подействовало, как удар грома. К тому же как раз в этот момент почва под ногами зашаталась, в ямах-землянках осыпались песчаные стены.

– Обыкновенный земельный трус, лютование стихии. И на Камчатке мы видывали подобное… – утешил Стеллер.

Ваксель собрал оставшихся людей и, сделавшись чрезвычайно вежливым, заявил:

– Господа, предлагаю, учитывая наше бедственное положение, во время пребывания на острове упразднить все чины и звания. Будем вместе искать способы для нашего спасения. Станем теперь всё делать с общего согласия…

– Надо сообщить об этом решении командору, – сказал Овцын.

Но Беринга уже не волновала судьба экспедиции. В это утро ему стало совсем худо. Он бредил, а когда приходил в себя, лежал неподвижно, как колода. Хлопая белесыми ресницами, смотрел на парусину, нависшую низко над головой, прислушивался к посвистам ветра, к шебаршению и писку вездесущих песцов. Он перестал вспоминать даже об Анне Матвеевне и детях, как будто их судьба совсем не связана с его судьбой. Да и о своей судьбе он уже не думал. Ему казалось, что его служба, экспедиция, жена и дети – всё осталось в какой-то иной жизни, которую прожил не он, а совсем другой человек. В этой жизни была только сырая песчаная яма, промозглый холод, пронизывающий всё существо, изматывающая ломота в костях, непослушные конечности…

Беринг как будто примирился с неизбежным и желал только одного: скорей бы наступил его час, прекратились бы эти мучения, не сотрясали бы тело волны дрожи, а сердце не сжималось от ужаса…

Глаза всё чаще застилал туман, такой густой, что хоть ножом его режь. Такой же туман, вдруг вспомнил Беринг, был в тот день, когда расстались «Святой Петр» и «Святой Павел»… Он тут же отринул от себя это воспоминание, чтобы не возвращаться в прошлое. Но прошлое само пришло к нему.

Дверь отцовского дома беззвучно закрылась, вытолкнув на улицу. А там – сплошное молоко. Он вытянул руку и пальцев не смог разглядеть, ткнулся из стороны в сторону, не зная, куда идти. Обернулся назад – дома на месте не оказалось.

Липкий, как паутина, сковал Беринга страх, лишая всяких мыслей, отнимая последние силы. Когда сознание почти покинуло его, вдруг из тумана вышла бабушка Мартина. Её лицо, испещрённое морщинами, подобно тому, как изрезаны оврагами прибрежные холмы, на которых стоит Хорсенс, светилось изнутри. Губы едва шевелились. Но Беринг угадал по их движению слова молитвы, которую читала бабушка перед сном: «На тебя, Господи, уповаю, да не постыжусь вовек. По правде Твоей избавь меня и освободи меня; преклони ухо Твое ко мне и спаси меня… Ты, Боже мой! Избавь меня от руки нечестивого, из руки беззаконника и притеснителя, ибо Ты – надежда моя…»

– Бабушка, дай руку… – чуть слышно позвал он, но она вдруг исчезла. Вместо доброго лица mormor Мартины из тумана глядел на него пустыми глазницами оскаленный череп, который он однажды нашёл в лесу…

Собрав все силы, Беринг ухватился за стенки ямы, попытался приподняться, но только сгреб на себя тяжёлый сырой песок…

Когда Овцын отдернул парусину и заглянул в полуобвалившуюся яму, капитан-командор был уже мёртв. В его застывших зрачках отражалось низкое серое небо. Овцын закрыл ему глаза и перекрестил по-русски.

4

В августе 1742 года на построенном из обломков пакетбота «Святой апостол Петр» утлом кораблике остатки команды Беринга во главе со Свеном Вакселем сумели добраться до Авачинской бухты.

Возмужавший и помудревший Ваксель написал донесение Чирикову о злоключениях на скалистом острове и о последних горестных часах капитан-командора.

За время зимовки Ваксель круто переменил своё мнение об Овцыне и дал ему самую лестную характеристику как опытному моряку и верному товарищу. Очень кстати оказался и чин лейтенанта, который по прибытии был высочайшим указом возвращён Овцыну.

Позже, встретившись с Чириковым в Якутске, оба лейтенанта указали точные координаты острова, ставшего их прибежищем. Чириков глянул на свою карту и не удержался от восклицания:

– Мы же были здесь!

– Как?

– Когда?

Чириков и Елагин, еще не оправившиеся от цинги, в поисках Беринга и его людей в начале лета сорок второго года действительно проходили возле острова, где находились потерпевшие кораблекрушение. Только видели они остров, увы, с противоположной стороны…

Из Якутска Чириков отправил донесение в Адмиралтейство о кончине капитан-командора и принятии на себя командования экспедицией.

После того как вдове Беринга отослали золотые карманные часы, личную печать, серебряные башмачные пряжки с хрустальными вставками, шпагу с серебряным эфесом и письма, по флотской традиции был устроен аукцион вещей погибшего. Ночной колпак василькового атласа, расшитый золотом, приобрёл себе на память Ваксель, шлафрок Беринга достался Шпанбергу. Чириков купил скромный католический крест из кипарисового дерева, невесть как оказавшийся среди вещей покойного, который, как известно, был истовым лютеранином.

«Что ж, у каждого из нас свой крест, – думал Чириков, разглядывая старинное, но хорошо сохранившееся распятие. – Командор, так не любивший море, нашёл приют на затерянном среди волн необитаемом острове. Остров этот, может статься, когда-то назовут его именем. Ведь сам Беринг был человеком скромным: единственный открытый им в плавании кусочек суши он приказал назвать по имени простого морского служителя Шумагина, преставившегося в этот день. А сколько еще разбросано в мировом океане безымянных островов, которым стоило бы присвоить имена первопроходцев? Сколько загадок таит только что открытая ими земля! Ведь до сих пор не ясно, что стало с Дементьевым и его спутниками. Какой крест выпал на их долю? Нет, чего бы мне это ни стоило, а я должен отыскать их следы…»

Чириков несколько лет будет писать во все инстанции, добиваться снаряжения новой экспедиции к Америке. Но все его усилия окажутся безрезультатными, не будут услышаны сильными мира сего, иначе говоря, придутся не ко времени.

Взявшая при помощи роты преображенцев власть в стране «дщерь Петрова» Елизавета, на словах ратовавшая за продолжение дел своего великого отца, будет столь же далека от моря и морских исследований, как её предшественники. География новой императрице всегда будет казаться чем-то вовсе не интересным, далеким от реальной жизни. Елизавета Петровна до конца дней своих будет убеждена, что в Англию можно попасть посуху, в карете, и никто не сможет её переубедить в обратном…

Тем паче что и ближайшее окружение новой императрицы оказалось столь же далёким от понимания необходимости освоения новых земель. Возможно, тут не обошлось без участия Скорнякова-Писарева, которого вернули из ссылки и приблизили ко двору. Он не преминул поквитаться со своими живыми и мертвыми противниками. Вследствие начатой им интриги, в 1743 году Сенат постановил: «Ту экспедицию, от которой Сенат нималого плода быть не признавает, надлежит вовсе отставить».

Елизавета Петровна, восхождение которой на трон молодой Михайло Ломоносов приветствовал восторженными стихами: «К тебе от всточных стран спешат Уже Американски волны…», ничтоже сумняшеся скрепила сенатское решение резолюцией: «Быть по сему». Одним росчерком пера она не только похоронила великие замыслы своего покойного родителя, но и перечеркнула беспримерные труды многих тысяч русских и нерусских людей, положивших все силы и здоровье на алтарь служения Отечеству, живота своего не пощадивших, раздвигая границы империи. Что ж, недуг зрения часто поражает монархов, когда желаемое зрится как действительное, а реальность искажается, увиденная не под тем углом…

Дальнейшая судьба участников экспедиции сложилась по-разному. Дмитрий Овцын долго командовал небольшим кораблём на Балтийском море и в конце концов стал обер-штер-кригскомиссаром – высшим интендантом российского флота.

Дослужились до адмиральских эполет Дмитрий Лаптев и Степан Хитрово. А вот героический Семен Челюскин более десяти лет никак не мог получить даже мичманское звание. Карьера у него так и не сложилась до конца службы. В чине капитана 3‑го ранга он был отпущен домой за болезнью и старостью.

С большим опозданием были оценены честные труды многострадального Михайлы Гвоздева. Получив чин подпоручика, в 1759 году он вышел в отставку и обосновался в Тобольске, где ещё несколько лет выполнял различные поручения сибирского губернатора Фёдора Ивановича Соймонова – возвращенный из ссылки любимец Петра Великого и соратник казнённого кабинет-министра Артемия Волынского высоко ценил знания и опыт старого геодезиста.

Вдова Беринга – Анна Матвеевна многие годы после смерти мужа добивалась себе пожизненной пенсии, то прибавляя, то убавляя в прошениях свой возраст. Она все боялась упустить выгоду и прогадать, ведь жены морских офицеров, овдовевшие до сорока лет, получали полный годовой оклад супруга, а те, кто остался без мужа после этого срока, могли претендовать на пожизненную пенсию, но меньшую по номиналу. Очевидно, запутавшись в денежных расчетах, она так задурила головы чиновникам в Адмиралтействе, что в 1750 году ей, уже далеко перешагнувшей сорокалетний рубеж, определили выдать один годовой оклад покойного командора вместо требуемых по закону пожизненных выплат.

Мартын Шпанберг воспринял гибель земляка-командора как возможность наконец-то стать в экспедиции главным. Он всячески мешал её работе и даже приказал перехватывать инструкции из Адмиралтейства и доставлять их к нему, а не к Чирикову. Когда же в строгом рескрипте адмирал Головин сделал ему выговор, Шпанберг самовольно покинул Охотск и возвратился в Санкт-Петербург. За этот проступок, приравненный к дезертирству, в 1745 году он был арестован. Военный суд приговорил его к смерти. Однако при помощи королевского посланника Юст Юля Шпанбергу удалось избежать наказания как датскому подданному…

Примерно в это же время в Тюмени, на квартире флотского лекаря Теодора Лау, от горячки в возрасте тридцати семи лет умер одержимый натуралист и неутомимый исследователь Георг Вильгельм Стеллер, так и не успевший опубликовать ни одно из своих научных открытий.

Алексей Ильич Чириков, получивший чин капитан-командора, последние годы жизни сильно недужил, но службу не оставил. Как всегда, думая более о других, нежели о себе, он добился выплаты пенсий и пособий для подчинённых, потерявших здоровье в экспедиции, завершил подробный отчет о ее работе. В 1745 году Чириков был переведён по болезни в Санкт-Петербург. Передавая команду, казну и письменные дела Свену Вакселю, верный себе, он оставил такую инструкцию: «Впредь хлебного жалования извольте требовать на служителей вперед помесячно, а на офицерских денщиков наперёд же по третьям года…»

В столице, вместе с братьями Лаптевыми, Дмитрием Овцыным, Софроном Хитрово, Степаном Малыгиным, Чириков завершил составление «Карты Генеральной Российской империи, северных и восточных берегов, прилежащих к Северному и Восточному океанам с частью вновь найденных через морское плавание западных американских берегов и острова Япона».

Эта карта была так ценна, что за ней тут же начали охоту все иностранные резиденты в Санкт-Петербурге. И хотя по решению Сената материалы экспедиции должны были храниться в строжайшем секрете, уже через полгода британский посол лорд Гинфорд победно рапортовал в Лондон, что ему удалось добыть копию карты и списать журнал Беринга.

Специальное расследование, начатое в этой связи начальником кабинета новой российской императрицы бароном Черкасским, вывело его на президента Академии наук Иоанна-Даниила Шумахера, уже не однажды замеченного в воровстве секретных сведений. Впрочем, вороватому академику всё опять сошло с рук.

А вот французскому посланнику маркизу де ля Шетарди повезло меньше. Он был выслан из России за противоправную деятельность. Указ о высылке зачитал ему генерал-аншеф Андрей Иванович Ушаков. Он и при новом царствовании не только не утратил своего высокого положения, но даже получил графский титул. Шетарди, едва увидев Ушакова, переменился в лице и, как тот донёс Елизавете: «при чтении указа столь конфузен был, что ни слова в оправдание своё сказать или что-либо прекословить не мог». Маркиз, очевидно, хорошо знал, что в России есть места холоднее и неприветливее Санкт-Петербурга и почёл за лучшее грозному Ушакову не перечить. Вскоре вслед за своим патроном был полностью разоблачён и Жозеф Делиль. Его лишили пенсиона и отстранили от академии. Однако перед отъездом во Францию он сумел скопировать знаменитую карту Чирикова и в Париже бесцеремонно присвоил себе её авторство…

К счастью, Алексею Ильичу Чирикову узнать об этом уже не довелось. Закончив работу над «Картой Генеральной», он, смертельно больной, спеша как можно больше успеть, тут же начал разработку прожекта о камчатских делах. Уже через год представил в Адмиралтейство план хозяйственного освоения Алеутских островов и выверенные расчёты затрат на новые плавания к ним. Он настоятельно предлагал на открытых берегах Аляски, «обыскав удобное место, построить крепость и приводить тамошних народов ласкою (употребляя осторожность, чтоб самих наших людей не повредили) в подданство державе Российской».

Когда хворь окончательно приковала к постели, Чириков много и жадно читал. В только что изданных сочинениях князя Антиоха Кантемира нашёл он «Письма о природе и человеке», в которых известный пиит и дипломат, как будто подводя итог не только собственной жизни, но и жизни своего поколения, откровенно написал: «Я искусился в несчастливый век мой, но счастлив тем, что познал моё заблуждение, и я то видел, как праздны и тщетны суть намерения наши в жизни и как бесполезны все искания весёлой и благополучной жизни, когда она зависит от единого произволения Всевышней Власти; ныне скажу, Псаломнику согласно: “Благо мне, яко смирил мя еси, да научуся заповедям Твоим”».

Вернее о судьбах командора Беринга, флотского мастера Дементьева, других участников Великой Камчатской экспедиции, да и о доле самого капитана Чирикова не скажешь.