Глава четвертая
1
Плоды трудов самых мудрых государственных людей зачастую не соответствуют их первоначальному замыслу. Скорее, наоборот: чем более значительны они были в головах своих создателей, тем ничтожнее и вреднее оказываются на практике.
От эпохи славного императора Петра Алексеевича, за многие свершения прозванного Великим, и до наших дней матушкой-Расеей — от столицы ее, града на Неве, носящего пресветлое имя своего основателя, и до последнего волостного или уездного городишки на окраинах империи — начало управлять рожденное Высочайшей волей крапивное семя, чиновничество.
Задуманное для переустройства всей жизни страны и ослабления исключительного положения и привилегий дворянства, а также для сближения всех классов общества и подготовки их к совместной созидательной деятельности чиновничество, сделавшись гайками и винтиками громоздкого государственного механизма, только на первых порах несколько улучшило, упорядочило его работу, а потом, расползаясь, как ржавчина, стало клинить ход державных и общественных дел, хорошо зная лишь один ускоритель оных — взятку.
Все эти секретари, писцы, столоначальники и главы департаментов и министерств — одним словом, все пишущие твари, о которых Талейран скажет чуть позже: «Чем больше рвения, тем меньше пользы», — породят о себе в народе десятки поговорок и пословиц.
«Пошла писать губерния», «чин по чину», «поклоном головы не сломишь», «своя рука к себе тянет…» Трудно сказать, какая из этих поговорок вспомнилась высокому, одетому, невзирая на солнце, в длинный черный плащ человеку, вышедшему из арки Главного штаба на Невский проспект в один из золотых сентябрьских деньков 1805 года.
Было около четырех часов пополудни, время, когда коммуникация северной столицы, только что вовсю зеленевшая вицмундирами чиновного люда, освежающегося после шестичасового сидения в присутственных местах, внезапно пустеет, снова растолкав коллежских регистраторов, губернских секретарей, титулярных, надворных и прочих советников по коллегиям и канцеляриям.
Сие обстоятельство, казалось, вполне устраивало человека в черном. Провожаемый взглядами редких прохожих — в основном приезжих или служивой мелюзги, он прошел по Невскому до набережной Мойки, где неподалеку от Синего моста разыскал дом с колоннами.
— Здесь ли главная контора Российско-Американской компании, любезный?
Швейцар с галунами, наметанным глазом оценив бриллиантовую застежку плаща и дорогие лакированные башмаки, согнулся в поклоне:
— Точно так, ваше превосходительство!
И тут же, заработав «беленькую» за звание, явно посетителю не принадлежавшее, распахнул дверь.
Тот, кого швейцар окрестил превосходительством, прошел вестибюль с портретом основателя компании Григория Шелехова и скрещенными флагами на стене и, не снимая плаща и шляпы, поднялся на второй этаж, где безошибочно, словно очутился здесь не впервой, нашел двери канцелярии.
Внутри помещения скрипели перья, шелестела бумага, склонялись над столами седые, лысеющие и совсем еще юные затылки переписчиков и секретарей. Слышалось общее усердное сопение, перебиваемое только жужжанием осенней мухи, бьющейся в оконное стекло.
Не обращая внимания на писцов, человек в черном прошел между столов прямо к дубовой двери, отделявшей общий зал от кабинета начальника, и без доклада переступил порог.
Тут взору посетителя предстала неожиданная картина. За столом из красного дерева, занимающим добрую половину кабинета, восседал маленький плешивый чиновник в изрядно поношенном сюртуке с лоснящимися манжетами и знаком отличия ордена Святой Анны в петличке, в круглых очках на непомерно длинном угреватом носу. Вид и поза чиновника свидетельствовали о сложном мыслительном процессе, в коий нельзя вторгаться посторонним. Могло показаться, что сей служитель решает судьбы компании или придумывает, как улучшить вверенное ему делопроизводство. Однако от вошедшего не ускользнуло истинное занятие столоначальника. На столе перед ним лежало десятка полтора медных монет — жалкий результат предобеденного приема, — пересчетом которых и был занят чиновник в тот момент, когда вошел неожиданный посетитель. И более того, служащий компании был так увлечен своим занятием, что не сразу заметил вошедшего.
Когда же помощник начальника канцелярии (а надо сказать, что человечек за столом был именно помощником, замещавшим хозяина кабинета на время его отпуска) вскинул белесые глазки и обнаружил незнакомца, он вздрогнул всем телом: «Уж не повытчик ли?..» Одним движением смахнул монеты в ящик стола и, чтобы скрыть испуг, заверещал:
— Да как вы смеете, милостивый государь, входить без стука-с! Да отдаете ли вы себе отчет-с, кто перед вами?
Человек в черном, на лице которого в этот момент сияла самая лучезарная улыбка, расплылся в ней еще больше:
— Безусловно, ваше превосходительство…
Обращение «ваше превосходительство», перекочевав от посетителя, названного так швейцаром, к столоначальнику, возымело благотворное действие.
Помощник начальника канцелярии, к финалу своей служебной карьеры едва выслуживший 12-й класс и в мгновение ока причисленный незнакомцем к чиновникам 3–4 класса, просто сомлел. Лицо обмякло, глазки приобрели маслянистый оттенок. Но отозвался он с деланным равнодушием:
— Так-с, что у вас за дело ко мне, сударь?
— Сущая безделица, вашество, — все с той же обольстительной улыбкой проговорил незнакомец, — не стоит и ломаного гроша…
Помощнику же в этом ответе послышался намек на только что спрятанные им в ящик деньги, и он взорвался вдругорядь:
— Безделицами я-с не занимаюсь! Здесь вам — канцелярия, а не богадельня, милостивый государь!.. Да-с, канцелярия компании, работающей под Высочайшим покровительством самой августейшей особы нашего государя императора! Извольте объясниться!
— Я имел в виду совершенно другое, — миролюбиво произнес человек в черном плаще. — В сем сравнении, вызвавшем ваше недовольство, я желал токмо подчеркнуть, что разрешение моей просьбы никакого особого труда для вашего превосходительства не составит, а видимые пользы компании, коей и я являюсь акционером, принесет… Я же, со своей стороны, в долгу не останусь…
При этих словах он извлек из складок плаща увесистый кошель, в котором позванивала явно не медь, и как будто ненароком, отведя глаза в сторону, положил его на край стола.
Когда же минуту спустя посетитель снова обратил взор на стол чиновника, кошеля на столешнице не было. Зато столоначальник вдруг превратился в самого благодушного и доброжелательного человека на свете. Ну не чиновник, а просто душка!
— Что ж вы стоите, сударь? Пожалуйте, присаживайтесь сюда, — он указал на одно из стоящих подле стола кресел и проворковал: — Так-с, в чем существо дела, приведшего вас ко мне, господин…
— Плотников, вашество. Купец первой гильдии Абросим Иванович Плотников.
— Я вас слушаю, Абросим Иоаннович, с превеликим вниманием…
…Спустя три четверти часа чиновники канцелярии, поначалу пришедшие в недоумение от того, как наглый посетитель вторгся в кабинет начальника, были изумлены. Упомянутый незнакомец и помощник начальника канцелярии, славящийся по конторе тем, что любого просителя обчистит до исподнего и умудрится при этом ему ничем не помочь, вышли из кабинета, как добрые приятели, чуть ли не в обнимку. И сверх того, помощник пошел провожать гостя до парадного.
Там, в вестибюле, он долго расшаркивался, чем озадачил видавшего всякое швейцара. «Никак и впрямь их превосходительство…» — подумал тот о посетителе, открывая тяжелую дверь.
Человек в черном, чуть приподняв шляпу, попрощался с помощником и, спустившись с крыльца, двинулся к Невскому проспекту, — в развевающемся плаще, прямой и строгий, как трость с золотым набалдашником в виде головы Люцифера, на которую он опирался…
Чиновник, вышедший вслед за ним на крыльцо, поклонился спине посетителя, нащупал в кармане сюртука кошель с червонцами и подумал с завистью и страхом: «Дьявол, сущий дьявол!»
Потом строго поглядел на швейцара, коему едва доходил до подмышек, и вдруг разразился бранью, которая, будучи произнесенной таким высоким голосом, показалась еще невыносимей и бессмысленней:
— Ну, чего рот раззявил, бездельник! Негодяй, мерзавец! У тебя вечно двери нараспашку! Кто ни попадя шляется! А ливрея? Ты посмотри на себя… Пуговицы вкривь пришиты, свинья эдакая!
Ошарашенный швейцар только молча кланялся, про себя недоумевая, чем прогневил начальство. А помощник, выпустив пар и довольный произведенным эффектом, добавил:
— Смотри у меня, каналья! Без места останешься! — и удалился в кабинет.
Тем временем тот, кто в канцелярии Российско-Американской компании представился купцом Плотниковым, вышел на Невский и собрался было перейти вымощенную дубовыми торцами мостовую, когда случилось еще одно интересное, связанное с ним событие, о чем, впрочем, сам человек в черном плаще не догадывался.
Из проезжавшей мимо кареты в недавнего посетителя дома у Синего моста впился взором некий офицер в форме Преображенского полка.
— Останови! Останови немедленно! — забарабанил он кулаком по передней стенке бонвояжа.
— Не велено, ваше сиятельство, — негромко, но строго урезонил его сопровождающий офицер. Правда, тут же, памятуя, что рядом — бывший сослуживец, к тому же с сиятельным титулом, спросил уже другим тоном: — А что случилось, Федор Иванович?
— Там, на проспекте… Я узнал его… Этот человек — преступник! Он замышлял захват шлюпа на Камчатке… Я докладывал о нем губернатору…
— Что вы, граф! Откуда камчатский колодник может появиться в столице… Да и зачем? Здесь же полно полиции… Признайтесь, поручик, сии галлюцинации — следствие доброй бутылки лафита…
От графа и в самом деле разило спиртным, но он настаивал:
— Богом клянусь, это он! Прошу вас, остановите карету — я должен задержать этого сукиного сына! — тут поручик сделал движение, точно хотел выпрыгнуть из экипажа.
Лицо сопровождавшего мгновенно приобрело твердое выражение:
— Увольте меня, поручик! Это не в моей компетенции! Мне поручено доставить вас в Нейшлотскую крепость и передать коменданту! Любые остановки в Санкт-Петербурге запрещены категорически, и я не намерен нарушать приказ!.. Пошел, пошел вперед! — махнул офицер заглянувшему в окошко кареты кучеру и, снова обращаясь к графу, отчеканил: — И пожалуйста, граф, без глупостей… Я имею инструкции в случае вашего неповиновения применить силу! Вам ясно?
— Oui, — бросив на конвоира уничтожающий взгляд, пробормотал поручик. — Du moins j’ai fait mon devoir…
Когда граф опять поглядел в окно, человека в черном плаще уже не было видно.
2
Неисповедимы пути Господни на этой земле. Еще более таинственны и непостижимы судьбы казенных бумаг в канцелярском мире…
Иное прошение, рапорт или докладная записка, бывает, в считанные минуты оказываются перед светлыми или замутненными очами самого главного в сем присутственном месте начальника. Другим бумагам везет куда как меньше. Попавшие в нескончаемую карусель волокиты, перекочевывая со стола на стол, из одного департамента в другой, от писца к столоначальнику, от того — к помощнику министра и — обратно, они могут путешествовать, не покидая стен ведомства, дни, недели, месяцы, а то и годы…
А еще бывает и так, что несколько бумаг, оказавшись по стечению обстоятельств рядом, точно живые существа, влияют на судьбы друг друга, а значит, и на судьбы людей, стоящих за ними.
…Михайло Матвеевич Булдаков — просвещенный купец из Великого Устюга, супруг младшей дочери Григория Ивановича Шелехова — Авдотьи, занимавший должность первейшего директора Российско-Американской компании — главного шелеховского наследства, в это мартовское утро 1807 года от Рождества Христова был занят разбором служебных бумаг в своем кабинете. И то сказать, их на столе Булдакова, при всем его рачении, накопилось за несколько последних дней предостаточно. Тому, кто хоть однажды был начальником, известна эта уникальная способность документов — накапливаться, причем просто в угрожающих размерах. Одному богу известно, сколько приказов, докладных, реляций разного рода надобно начальствующему лицу рассмотреть незамедлительно, наложить на них резолюцию и тотчас вернуть в подчиненную канцелярию для скорейшего исполнения.
Раскрыв папку с золотым тиснением «На подпись», Михайло Матвеевич тяжко вздохнул, увидев солидную пачку бумаг, коим он был обязан сейчас уделить внимание. Вспомнилось, что нынче он обещал Авдотье Григорьевне воротиться домой пораньше, ибо Булдаковы ждали к обеду Наталью Алексеевну Шелехову и других гостей.
«Как бы не так! С этаким ворохом до ночи не управишься…» — первейший директор взял в руки лежащую сверху депешу, и тут же его раздражение сошло на нет — Булдаков узнал беглый почерк своего зятя, Николая Петровича Резанова, отправившего свое послание из Иркутска 26 января сего года… Начальник канцелярии Зеленский, осведомленный о дружбе первейшего директора с камергером, догадался положить письмо сверху прочих реляций.
Михайло Матвеевича с Резановым и впрямь связывали не только родственные, но и самые крепкие дружеские узы. Более того, подружившиеся еще до того, как породнились, Булдаков и Резанов были единомышленниками и верными продолжателями дела своего покойного тестя Шелехова — основателя первой в истории России торговой компании, расположенной на двух континентах. Дружба еще более окрепла, когда в семью Резанова пришло горе — умерла любимая жена, Анна Григорьевна. Булдаковы были рядом в эти горькие для Николая Петровича дни. Недаром именно им и теще Наталье Алексеевне поручил Николай Петрович заботу о своих малолетних детях, отправляясь в кругосветное путешествие. Михайле Матвеевичу адресовал посланник письма из Камчатских земель и из Нового Света. Теперь вот послание пришло из Иркутска — города, расположенного где-то посредине обратного пути камергера в столицу империи…
«Что там пишет любезный брат мой? — улыбнулся первейший директор, но, как ни подмывало его сразу прочесть письмо, отложил его в сторону: — Пусть во время скучной работы согревает сердце радостное ожидание — после казенных бумаг пообщаться посредством чтения с родной душой…»
А вот документы, которые пришлось рассматривать нынче Булдакову, оказались один другого тревожнее и неприятнее.
Сначала Михайло Матвеевич прочитал письмо крупнейших акционеров компании на Высочайшее имя, на коем не хватало пока только его, Булдакова, собственноручной подписи. В письме, больше похожем на крик о помощи, акционеры умоляли монарха: «Ваше императорское Величество, всемилостивейше покровительствуя Российско-Американской компании и вообще отеческой торговле, не дозволит образом, известным монаршему отеческому Вашему сердцу, далее стеснять российскую промышленность частным северо-американским торгашам с прочими неуемными своими согражданами. Не дозволит отменить всю возможность производить более промыслы и совершенно нарушить спокойствие российских колоний…»
Что ж, под сим посланием, верно отражающим положение дел в американских факториях компании, Булдаков готов подписаться и двумя руками, токмо бы приструнить каким-то способом всех этих наглых иноземцев…
Михайло Матвеевич обмакнул перо в массивную чернильницу, искусно сработанную из малахита, — подарок горноуральского заводчика Демидова, старинного поставщика для американских колоний медных пушек и цельнолитых якорей, — и аккуратно вывел свою подпись.
Следующим в стопке бумаг оказалось очередное прошение об отставке с поста правителя Русской Америки, пришедшее от Александра Андреевича Баранова. Переваливший уже давно за шестой десяток, правитель, так же, как и в прежних письмах, сетовал на преклонный возраст и болезни, полученные на службе родной компании, писал о желании закончить свои дни на родине, в Каргополье. Перечисляя все сделанное им для колоний, просил главное правление не о деньгах и наградах, а об одной-единственной милости — удовлетворить его ходатайство.
Первейший директор, сам лично незнакомый с Барановым, был премного наслышан о его подвигах и благодеяниях и от Шелехова, и от Резанова. Камергер неоднократно писал из Аляски, что «удаление господина Баранова отсюда будет для компании крайне тягостно, ибо при редких познаниях его, нет человека, умеющего лучше ладить с промышленными». Впрочем, в других письмах он отзывался о главном правителе уже по-другому: мол, когда области сии, преобразованные, иной вид воспринять смогут, тот же Баранов, при всех его великих заслугах, едва ли к управлению краем будет достаточен… Одним словом, есть над чем задуматься первейшему директору. Понимает Булдаков: человека, равного по опыту и силе духа Александру Баранову, отыскать в самих колониях, да и здесь, в столице, в настоящее время мудрено… Хотя по-человечески Михайле Матвеевичу уставшего главного правителя жаль — он для пользы компании не жалел ни лет своих, ни здоровья. Взять одну последнюю баталию за возвращение Ситхи три года назад. Главный правитель, сражаясь вместе с моряками капитан-лейтенанта Лисянского в первых рядах, проявил настоящее мужество, был ранен в руку, но поле битвы не покинул и изгнал тлинкитов из их крепости. Виктория сия теперь удерживает многих из колошей от новых нападений на русские заселения, в том числе и на основанную в том же 1804 году новую столицу Русской Америки — Ново-Архангельскую крепость, заложенную на том самом камне-кекуре, где когда-то Баранов подписал с индейскими вождями договор о вечном мире и дружбе. Впрочем, перемирие это колошами нарушалось неоднократно, да и сегодня держится скорее на силе оружия и дальновидной дипломатии престарелого правителя, чем на добропорядочности сторон. Да, прав любезный Резанов: потеря сего человека для компании, да и для всего Отечества, станет невосполнимой.
Посему первейший директор, скрепя сердце, наложил отказную резолюцию и взял в руки очередной документ.
Прочитав несколько строк оного, брезгливо поморщился — доносов Михайло Матвеевич не любил, хотя и понимал их неизбежность в этом далеком от совершенства мире. Вот почему, следуя привычке доводить начатое дело до конца, он дочитал кляузу до последней точки. С минуту подумав, перечел еще раз.
Некий приказчик нижнекамчатской конторы Плотников, если судить по стилю и орфографии, человек грамотный и неглупый, сообщал главному правлению, что его непосредственный начальник — комиссионер Кирилла Тимофеевич Хлебников — вот уже много лет занимается хищением компанейского добра, приписками и подлогами в отчетных документах, перепродажей векселей компании сомнительным негоциантам и иностранным подданным. В подтверждение своих слов приказчик приложил к доносу несколько страниц из отчетного копейбуха, на которых подчистки были явно видны, а внизу стояла подпись Хлебникова. Также были представлены вексель компании и расписка капитана бостонской шхуны «Юникорн» Генри Барбера о его покупке.
«Уж не тот ли Барбер, о коем правитель Баранов упоминал как о первом зачинщике ситхинской резни и работорговце? Торговать с таким отъявленным разбойником — значит, предавать интересы компании, о коих акционеры пекутся, посылая прошение своему императору… — Булдакову все еще не хотелось верить в виновность своего камчатского представителя: уж больно хорошо отзывались о Хлебникове все, кому довелось побывать на полуострове. К слову, и сам посланник Резанов характеризовал Кириллу Тимофеевича как человека тихого, исполнительного, но предельно честного. — Не мог же Николай Петрович так ошибиться!.. Хотя почему бы и нет? Есть ведь даже пословица: в тихом омуте все черти водятся! Неужели настали времена, когда никому-никому нельзя довериться?»
Недовольный собственными умозаключениями, Булдаков отложил донос Плотникова, встал из-за стола, прошелся к окну и обратно. Снова уселся за стол. На душе по-прежнему кошки скребли. Не любил Михайло Матвеевич разувериваться в людях, с коими не один год проработал! Чтобы как-то успокоить сердце, первейший директор взял письмо Резанова. Общение с Николаем Петровичем, к которому Булдаков относился, как к старшему брату, всегда доставляло Михайле Матвеевичу радость и помогало находить ответы на многие вопросы. Эта духовная близость не исчезла и теперь, когда Резанов и Булдаков были разделены тысячами верст и годами разлуки. Распечатывая иркутское послание Резанова, Михайло Матвеевич надеялся, что оно поможет ему отыскать справедливое решение судьбы камчатского комиссионера, некогда так понравившегося Резанову, а теперь обвиняемого в предательстве и казнокрадстве.
Первые же строки дружеского письма задели Булдакова за сердце.
«Наконец я в Иркутске! — писал Резанов. — Лишь увидел город сей, то и залился слезами… Сегодня день свадьбы моей, живо смотрю я на картину прежнего счастья моего, смотрю на все и горько плачу. Ты прольешь также слезу здесь… Что делать, друг мой, пролей ее, отдай приятную эту дань ей; она тебя любила искренне, ты ее также… Я увижу ее прежде тебя, скажу ей… Силы мои меня оставляют. Я день ото дня все хуже и слабее. Не знаю, смогу ли дотащиться до вас. Разочтусь с собою и со временем, и буде нет, но не могу умирать на дороге и возьму лучше здесь место, в Знаменском, близ отца ее…» — при прочтении этих строк слезы выступили на глазах Булдакова. Он живо представил все, о чем писал его друг. И пышную свадьбу Анны Григорьевны с Резановым в далеком январе 1794 года, и тестя — Григория Ивановича, год спустя после этого события похороненного на кладбище Знаменского монастыря в Иркутске. И еще предстал перед мысленным взором Михайлы Матвеевича сам камергер — больной, измученный и дорогой, и наветами бывших попутчиков, лишенный покровительства и милости сильных мира сего, несмотря на все жертвы, принесенные им на алтарь…
Словно в подтверждение своих мыслей, прочел первейший директор в письме Николая Петровича сетования на то, что даже всегда благоволивший ему граф Румянцев нынче в неудовольствии. «Я был огорчен до крайности… но умру с тем, что писал правду, когда между тем потерпел так, что ранее в гроб иду, и так думаю, что надобно видеть разницу между доброю и дурною нравственностью…»
«Это Николай Петрович, очевидно, о своих трениях с Крузенштерном вспомнил», — догадался Булдаков. Действительно, все участники вояжа, вернувшиеся в Санкт-Петербург, получили награды, осыпаны милостями. Все, кроме Резанова… Верно подмечено: у победы много родителей, пораженье же — всегда сирота… Уж кто-кто, а новоявленные «победители» попытались всю деятельность посланника во время плавания представить в столице в черном свете… «Слава Богу, Николай Петрович из своего далека не может видеть всего того, что творится вокруг его имени здесь, на берегах Невы…»
Кстати, вспомнилось Булдакову недавнее заседание главного правления компании, на коем присутствовали известные странствующему камергеру люди… Были здесь тогда и упомянутый граф Николай Петрович Румянцев, в недалеком прошлом — министр коммерции, а теперь получивший должность министра иностранных дел, и отставной министр юстиции, покровитель Резанова — поэт Гаврила Романович Державин, еще несколько лет назад написавший о своем протеже: «Резанов Гаму заменит…» По традиции присутствовал на заседании Николай Семенович Мордвинов, еще вчера морской министр и рачитель первого кругосветного вояжа россиян, а ныне — сенатор, член Комитета министров, передавший морское ведомство бездарному выскочке и англоману адмиралу Чичагову. Рядом с Мордвиновым важно восседал другой адмирал — Гаврила Андреевич Сарычев, еще в середине прошлого века исследовавший острова в Тихом океане в составе экспедиции Биллингса и составивший наиболее полную карту тех вод и земель, коей по сей день пользуются российские и иноземные мореходы. Напротив морских чинов расположились: один из директоров компании, племянник ее основателя Иван Петрович Шелехов, и правитель компанейской канцелярии коллежский асессор Иван Осипович Зеленский — человек небольшого роста и невзрачной на первый взгляд наружности, но далеко не простой, знающий все тайные механизмы управления компанией.
Словом, живая история Российско-Американской компании собралась за одним столом в доме у Синего моста. Среди виднейших акционеров недоставало токмо Евстратия Ивановича Деларова — директора компании и первопроходца Кадьяка и Уналашки. Он несколько месяцев назад преставился после тяжелой болезни, полученной им на тихоокеанских островах. Отсутствовала и Наталья Алексеевна Шелехова — теща Булдакова и Резанова. Она, будучи уже в солидных летах, последнее время отошла от компанейских дел и больше занималась внуками: Петром и Ольгой — детьми своего путешествующего зятя.
Заседание проходило бурно. Акционеры и сановные гости раскололись на два лагеря: в одном — сторонники уполномоченного представлять интересы акционеров в Новом Свете Резанова, в другом — его ярые критики.
Булдаков понимал, что у этих, вторых, есть для подобной позиции серьезные основания. Конечно, во многом из того, что приписывалось камергеру, повинен был не он сам, а серьезные изменения в мировой политике и экономике. Еще бы! Политическая карта Европы да и всего мира в последние годы затрещала по швам. Череда войн, затеваемых Буонапарте, поспешно создаваемые и столь же поспешно разваливающиеся коалиции и союзы, континентальная блокада Англии и гениально выигранная одноглазым адмиралом Нельсоном Трафальгарская битва не могли не сказаться на торговых делах всего света. Цены на пушнину — основной источник доходов компании — все эти годы снижались.
В то же время расходы основных держателей акций компании из числа придворной знати и самого близкого окружения императора в эти военные годы неимоверно выросли вместе с соответствующими запросами. Правительство же, в прежние времена защищавшее интересы компании, числившейся под высочайшим покровительством, теперь было занято совсем иным — приготовлениями к большой войне с узурпатором или же поиском мирного соглашения с ним, о чем, правда, и в Сенате, и в Зимнем дворце пока вслух решались высказываться не многие. Дальневосточные, а тем паче североамериканские колониальные проблемы отошли на задний план.
Конечно, Булдаков не отрицал и того, что его дорогой друг и родственник в истории с посольством в Страну восходящего солнца оказался не на высоте. А тут еще и это, совсем уже непонятное из санкт-петербургского далека, решение полномочного посланника направить военную экспедицию в составе кораблей «Юнона» и «Авось» в залив Анива и на острова Матсмай и Оистери с целью разорения там японских факторий…
— Думаю, государи мои, Николай Петрович замыслил добиться у японцев реванша за свое унизительное выдворение с их островов, — так прокомментировал поступок Резанова граф Румянцев, не скрывавший своего недовольства действиями посланника. — На фоне всех европейских событий нам токмо войны с самураями теперь недостает!
— Вряд ли сие решение о нападении на японцев принадлежит господину Резанову… Он — муж государственный и на подобные мальчишеские выходки не способен, — пытался заступиться за родственника Булдаков. — Может, вылазка эта есть недомыслие командиров кораблей — Хвостова и Давыдова? Они и в колониях дисциплиной и нравственностью не блистали, пьянствовали и чинили всякие оскорбления тамошнему правителю Баранову…
— Ваш Баранов — шам non compos mentis, — прошамкал адмирал Сарычев. — У меня ешть доштоверные шведенья, што он прикашал штрелять по одному шудну, капитан коехо ему шем-то не уходил!
— Oh, je vous pris, ваше высокопревосходительство, позвольте прояснить ситуацию… Сие была со стороны правителя мера вынужденная! Правлению доподлинно известно, что господа морские офицеры оказывают правителю Баранову полное неповиновение и, более того, творят на островах настоящее насилие, разоряют компанейские магазины, спаивают служителей… Лихоимствуют, одним словом! Жизнь самого Александра Андреевича, человека заслуженного и немолодого, неоднократно подвергали угрозам…
— Успокойтесь господа, — подал голос адмирал Мордвинов. — По морскому ведомству уже издан приказ о взятии под стражу лейтенанта Хвостова и мичмана Давыдова. Сразу по прибытии их в Охотск комендант Бухарин арестует их, проведет дознание и выяснит все, уж поверьте…
— Я давно предлагал, чтобы служащие в компании господа офицеры имели от правителя аттестаты, а главное правление посылало ежегодно в Адмиралтейскую коллегию формулярные о них списки, в коих указывалось бы, что обид и притеснений сии офицеры в колониях никому не чинили. По этим спискам коллегия бы и определяла дальнейшую службу и перспективы своих мореходов.
— Этак вы, батюшка Михайло Матвеевич, над каждым морским офицером своего купца поставите, — сердито прореагировал на реплику Булдакова бывший морской министр. — Довольно того, что в кругосветном вояже чуть было дело до корабельного бунта не дошло… И все из-за того, что… — Мордвинов, не договорив, умолк, но все присутствующие поняли, о чем не сказал адмирал.
Не один только первейший директор заметил перемену Николая Семеновича к Резанову вскоре после возвращения в Кронштадт «Невы» и «Надежды». Адмирал сразу принял сторону Крузенштерна, взял его под защиту и при каждом удобном случае не преминул намекнуть, что во всех бедах, случившихся во время круиза, виновен не кто иной, как посланник Резанов.
Спорить с упрямым стариком — это Михайло Матвеевич хорошо знал — бесполезно. Посему заговорил об ином:
— Господа акционеры! Нам нынче необходимо обсудить вопрос, от решения коего зависит будущее не только нашей компании. Суть проблемы в одном: расширять ли нам владения на Северо-Американском континенте до Калифорнии включительно, испросив на то высочайшее соизволение, или же нет? Николай Петрович Резанов и Александр Андреевич Баранов настаивают на первом предложении… Каким будет ваше мнение?
— К чему нам столь обширные владения, коли мы и с имеющимися совладать не в силах? — удивленно поднял брови граф Румянцев.
— Ваше сиятельство, поселения на Ситхе, да и на всем северо-западном побережье Аляски, испытывают крайнюю нужду в хлебе и ином продовольствии. Люди гибнут от скорбута и гнилой лихорадки… Экспедиция камергера Резанова в залив Бодего показала, что там и земли плодородные, и климат для земледелия благоприятный. Основав поселение в Калифорнии, мы смогли бы решить вопрос обеспечения наших колоний хлебом и фуражом для скота. К тому же там и пушной промысел обещает быть удачным…
— Доводы ваши, Михайло Матвеевич, конечно, убедительны. Однако все не так просто. Сии земли по праву первенства принадлежат гишпанской короне. Не повлечет ли наша экспансия обострения отношений с гишпанцами? — осторожно спросил молчавший доселе Державин.
— Гишпанцы нынче, милостивый Гаврила Романович, более озабочены, как защитить свои владения от бостонцев и мексиканских повстанцев, нежели от россиян… Думаю, наше соседство они воспримут без эксцессов…
— Тем паче Николай Петрович, как мне известно, сумел покорить сердце дочери коменданта пограничной гишпанской президии Сан-Франциско… — не сдержал улыбки министр иностранных дел. — Как то бишь этого коменданта?
— Аргуэлло, ваше сиятельство, — подсказал Зеленский.
— Точно, Аргуэлло… В чем, в чем, а в обаянии камергеру Резанову не откажешь!
— Но не в дипломатических талантах, господин министр, — съязвил Мордвинов. И добавил, обращаясь ко всем присутствующим: — У меня, милостивые государи, точка зрения такова: нам сейчас не о новых земельных приобретениях печься надо, а о том, как нынешние колонии от колошей и иноземцев уберечь. Мы снова снарядили «Неву» на Ситху под началом капитан-лейтенанта Гагемейстера. Он — офицер молодой, но опытный, надеюсь, сумеет помочь господину Баранову в отражении набегов дикарей.
— Одним кораблем всех проблем в наших колониях не решить. Без государственной поддержки компания будет обречена на умирание, — заметил Булдаков.
— Пособия, кои мы требуем от престола сегодня, ничтожны в сравнении с пользами и славою, от компании ожидаемыми… Ежели мы не найдем от правительства помощи, владения наши грозят пропасть, и государство Российское великих видов в североамериканских областях лишится, — поддержал первейшего директора Иван Шелехов.
— Ох, не ко времени, господа, сии прошения, — только и развел руками граф Румянцев.
…Сейчас, вспоминая тогдашнее затянувшееся до позднего вечера заседание, Булдаков корил себя, что ему не удалось убедить членов правления поддержать предложенный Резановым план расширения колоний, что не смог он переменить и нелестное мнение сановных акционеров о самом Резанове. Может, поэтому с ощущением вины и прочитал Михайло Матвеевич последние строки резановского письма: «Не знаю, как у вас будет принят план мой, я не щадил для него жизни. Горжусь им столько, что ничего, кроме признательности потомства, не желаю. Патриотизм заставил меня изнурить все силы мои…» И далее — постскриптум, взволновавший Булдакова более всего: «Из калифорнийского донесения моего не сочти, мой друг, меня ветреницей. Любовь моя у вас в Невском под куском мрамора, а здесь — следствие энтузиазма и новая жертва Отечеству…»
«Вот оно как… — грустно подумал Булдаков. — А петербургские сплетники на все лады осуждают помолвку камергера с дочерью испанского коменданта… Ах, милый Николай Петрович, вряд ли жертва твоя будет оценена потомками, раз уж и современники не смогли оценить ее по достоинству… Нет, не напрасно сказано, что нет пророков в своем отечестве…»
Первейший директор поднес письмо Резанова ближе к глазам, точно за буквенной вязью силился разглядеть самого Николая Петровича. Горький ком снова встал в горле, глаза увлажнились, недоброе предчувствие стеснило грудь: неужели не удастся больше свидеться им в этом мире?
С трудом отогнав прочь эти мрачные думы, Михайло Матвеевич достал из ящика стола инкрустированную шкатулку, где хранил самые дорогие письма, и спрятал туда послание друга. Потом заставил себя взяться за перо: ведь обещался же Авдотье Григорьевне воротиться домой к обеду… Неожиданно снова пришли первейшему директору на ум слова Резанова о бескорыстном служении Отечеству, диссонансом с которыми показалось то, что узнал Булдаков о камчатском миссионере Хлебникове, и он, больше не раздумывая, придвинул к себе донос Плотникова и размашисто начертал резолюцию.
3
Человеку страшно остаться одному. Заливается безутешными слезами младенец, оторванный от груди своей матери. Не находит себе места влюбленный, разлучившись навек со своей единственной. Черной тоской наполняется сердце одинокого путника, идущего много дней по пустыне… Первобытный ужас охватывает даже испытанного моряка, брошенного на необитаемый остров…
Но куда тягостней одиночество среди людской толпы, когда в час смуты душевной натыкаешься на безучастные взгляды прохожих, а то и тех, кого считал близкими своими. Когда оказывается некому излить печаль и ни у кого не находит измученное сердце понимания.
Когда-то, очень давно, Кирилл Хлебников уже пережил подобное. Это случилось не в день смерти матери (ее он не помнил — был несмышленышем), а когда умер отец Тимофей Иванович — сильный сорокапятилетний мужчина, рядом с которым всегда было так надежно. Десятилетний Кирилл навсегда запомнил неживое, отчужденное лицо отца и свое собственное, невзирая на окружающих родственников, ощущение сиротства и совершенной беспомощности.
Наверно, в такие минуты и является к нам во всей своей наготе горькая истина: одиночество — крест человечества. Один ты приходишь в этот мир, и уходить тебе из него тоже одному…
Такие же сиротские чувства поселились в душе комиссионера Хлебникова, когда непостижимым образом исчез закадычный друг и верный помощник Абросим Плотников, отправившийся из Петропавловского поселения с обозом в Озерскую крепость.
Вместе с Абросимом пропали в тайге, не оставив следов, двое казаков и старик камчадал, взявшийся провести обоз до Озерска. Исчезли и важные документы, доверенные Плотникову для передачи в Охотскую контору компании. Потеря сих бумаг могла дорого стоить комиссионеру, но он тревожился все же не о них. Куда важнее судьба друга…
И что только не предпринимал Кирилл, чтобы разузнать про Абросима. Сразу, как наголову была разбита ватага Креста, а «Надежда» отправилась к японским берегам, комиссионер, взяв опытных проводников, устремился на поиски Плотникова. Он день за днем обследовал тайгу на протяжении пути, которым мог двигаться обоз. Встречался со старейшинами камчадальских поселений, расспрашивал охотников в каждом острожке. Но никто не мог рассказать ему об исчезнувшем друге и обозе, канувших в дебрях.
У другого бы опустились руки, а Хлебников не унимался. Он прошел со своим отрядом по тому же пути вдругорядь, потом стал расширять поиски, поставив цель объехать хоть весь полуостров, но Абросима отыскать. В последующие годы Кирилл побывал в самых отдаленных уголках Камчатки. Немало этому способствовали и приезжающие на полуостров путешественники, которые брали Хлебникова в попутчики как лучшего знатока здешних мест.
Сначала — фон Лангсдорф, натуралист из первой кругосветной экспедиции россиян. Он после возвращения из Америки задержался на полуострове для продолжения своих научных наблюдений. Вместе с этим долговязым иностранцем, за годы странствий обрусевшим и просившим величать себя Георгом Ивановичем, комиссионер объехал все острожки и поселения вплоть до Тигльского хребта. Лангсдорф за это время значительно пополнил свою коллекцию растений и насекомых, исписал несколько толстых тетрадей. А вот Кирилл ничего нового узнать о Плотникове не сумел…
Пару лет спустя, уже в 1810 году, комиссионер познакомился с капитан-лейтенантом Василием Михайловичем Головниным и его помощником лейтенантом Петром Ивановичем Рикордом — офицерами шлюпа «Диана», зашедшего на Камчатку по пути в американские колонии. Этим прославленным морякам Кирилл не только позаимствовал своих ездовых собак, лучших во всем крае, но и сам сделался верным спутником во всех их поездках по полуострову, опять же помня и свою цель — разыскать следы друга…
Одна из таких дальних поездок с Головниным чуть не стоила путешественникам жизни.
…Январским морозным днем Хлебников, офицеры и каюр-камчадал на двух упряжках выехали из Петропавловска в селение Пущино. Разыгралась метель — на длину оштала впереди ничего не видно. Даже испытанные лайки отказывались двигаться сквозь буран. Путники заночевали прямо в поле.
В ложбинке они раскопали снег. Камчадал, пальцы на левой руке которого отгрыз мороз, а глаза были воспалены и гноились, нырнул в метель и вернулся с охапкой хвойных веток. Часть из них пошла на подстилку, другая — для костерка. Потом каюр извлек из дорожного мешка строганину и местное лакомство — сырые печень и почки морского бобра. Хлебников, привычный к такой пище, разделил с проводником трапезу. Головнин и Рикорд отказались и улеглись голодными.
Метель бушевала вовсю, в ложбинке было относительно тихо. Потрескивал костер. Пахло отпотевшей хвоей… Согревшись под шкурами, Кирилл быстро уснул, дорожа минутами отдыха, — завтра снова будет дорога…
Сон комиссионера и его спутников прервался неожиданным образом. Все они вдруг очутились в ледяной воде. Костер мгновенно потух. Тело пронзили тысячи иголок. Выбравшись из стылой купели, Кирилл посмотрел на Головнина и Рикорда и не смог удержаться от смеха — таким плачевным был вид бравых морских офицеров. Моряки ответили ему тем же — сам Кирилл выглядел не лучше. Но веселье быстро прошло. Вся одежда и поклажа промокли насквозь, а метель мела и мела, от холода сводило зубы.
Осмотрев место ночлега, путники наконец поняли, чему обязаны своим приключением: в ложбинке под слоем снега протекала небольшая, но быстрая речка, лед которой не выдержал огня и тяжести пришельцев.
Теперь было не до шуток…
— Белый человек, ната снег топтать, — хмуро сказал Хлебникову каюр, безуспешно пытавшийся при помощи кресала зажечь отсыревший трут. — Скоро совсем мерзнуть бутем…
— Что он говорит? — переспросил Головнин, которого била крупная дрожь.
— Если будем стоять на месте — погибнем! Ходить надо и обязательно разговаривать друг с другом, чтобы кто-то не уснул и не потерялся в метели…
— Какой тут разговор, Кирилла Тимофеевич? Токмо снега наглотаемся в этакой пурге… — усомнился лейтенант Рикорд.
— У покойников горло не болит! — мрачно отшутился Головнин. — Лучше наглотаться снега в дружеской беседе, Петр Иванович, нежели самим в снежный ком превратиться!
Не теряя более времени, путешественники, за исключением проводника, не оставлявшего своей затеи добыть огонь, двинулись один за другим по кругу, вытаптывая снег, приседая, размахивая руками, окликая один другого и рассказывая истории из своей жизни.
Как бы странно ни показалось, именно в эту метельную ночь, когда они боролись за свои жизни, узнал Кирилл Хлебников о случае, проливающем неожиданный свет на неудачную миссию Резанова в Японии, о которой комиссионер был премного наслышан и от самого посланника, побывавшего на Камчатке еще раз перед отплытием на Кадьяк, и от своего старшего товарища — приказчика Шемелина.
— В Портсмуде, — отворачивая лицо от ветра, кричал Головнин, — наш Петр Иванович обедал в одном весьма почтенном англицком доме. Там повстречал он некоего господина по имени Браун. Так я говорю, Петр Иванович?
— Точно так, — растирая ладонь о ладонь, подтвердил лейтенант. — Агент по призовым делам королевского флота сэр Джордж Браун…
— Так вот, сей Браун при упоминании о русском посольстве к японцам заметил, что причина всех неудач в одном голландце, коего… к-хе, к-хе… — закашлялся Головнин, получив в лицо очередной снежный заряд, — коего господин Резанов употребил вместо переводчика.
— Он и переводил так, как было выгодно голландцам, а не нам… — закончил мысль своего друга и Рикорд.
— Как же узнал господин Браун о сей тайне? — даже остановился на мгновение Хлебников. — Это же большая политика, а она разглашений не любит!
— Загадка объясняется просто, — переждав порыв ветра, объяснил Рикорд. — На одном голландском судне, возвращавшемся из Батавии и взятом на пути английскими крейсерами, были захвачены депеши, которые капитан не успел сбросить в воду. Оные как раз и попали в руки Брауна как агента по призам…
— И среди сих бумаг находились признания голландца? — догадался комиссионер.
— Не его самого, но лица, начальствующего над ним. Браун прочитал письмо руководителя голландской фактории на Японских островах — директора Деффа, коий, очень дурно отзываясь о Резанове, уведомляет свое правительство, что ему при помощи своего агента-переводчика удалось уничтожить все виды русского водворения на острова и что именно по его указке японцы отослали наше посольство назад…
— А можно ли верить вашему Брауну?
— Несомненно! Сей Браун — фигура в Англии известная. Он представляет очень авторитетный торговый и банковский дом «Мерц Гарри Джак энд Компани»… Так что все сказанное им — сущая правда! К тому же я сам держал упомянутое письмо в руках…
Метель к этому времени начала понемногу утихать, а каюру все же удалось развести огонь. Путники смогли наконец присесть у костра. Однако новость, которую узнал Кирилл, даже в минуты, когда навалились тепло и истома, никак не выходила у него из головы.
— Что же получается, господа? Выходит, их превосходительство Николай Петрович Резанов вовсе не повинен в неудаче посольской миссии?.. Значит, справедливость в отношении его может быть восстановлена. Тем паче сам посланник за себя похлопотать теперь не сумеет… — Кириллу уже было известно, что камергер по пути в Санкт-Петербург при подъезде к Красноярску упал с лошади и скончался.
— Я бы так не сказал… — глаза капитан-лейтенанта гневно блеснули. — Хотя и водится, что о покойниках дурно не говорят, но о господине Резанове у меня особое мнение. Уж слишком он был горяч и скор на поступки… Сие для государственного мужа роскошь непозволительная! И ежели говорун камергер был отменный, не нам чета, то на практике более созидал воздушные замки, нежели исполнял свои собственные основательные предначертания…
— Василий Михайлович, а не слишком ли ты сгущаешь краски? — попытался смягчить друга Рикорд. — Все же Резанов — человек большого размаха, в политике сведующий… А ошибки? Кто же из нас не ошибается…
— И то верно, господа, — поддержал лейтенанта Хлебников. — От себя могу заметить: колонии наши многим Николаю Петровичу обязаны… Он и школы для туземцев открыл на Кадьяке и на Ситхе, и пример земледелия и хозяйствования там оставил… Опять же, по приказу их превосходительства составлен словарь толковый на языках американских и управление тамошними землями в порядок приведено. Вот и духовная миссия переподчинена главному правителю, а прежде, прости меня, Господи, от святых отцов сколько помех господину Баранову терпеть приходилось…
— Не богохульствуйте, Кирилла Тимофеевич, — осадил комиссионера набожный Рикорд. — Духовная миссия подчинена только Всевышнему да Священному Синоду.
— Прошу прощения, Петр Иванович, если я не так сказал. Но вспомните, ведь это благодаря господину Резанову удалось избежать на Ситхе голода два года назад… Ему, и токмо ему, компания обязана высочайшими льготами от государя нашего Александра Павловича…
— Эх, Кирилла Тимофеевич, вы — человек добродушный и явно переоцениваете способности господина посланника… Поверьте мне, пройдет время, и все убедятся, что Резанов наделал компании больше вреда, нежели принес пользы, — не скрыл раздражения Головнин.
…К рассвету буран совсем утих. Откопав нарты, путешественники запрягли собак и уже к вечеру добрались до цели своей поездки. Каково же было разочарование Кирилла, когда, расспросив местных жителей, он убедился, что и здесь, в Пущино, о его друге Абросиме Плотникове ничего никому не известно.
А спустя несколько месяцев капитан-лейтенант Головнин на своей «Диане» отправился в американские колонии, откуда поплыл к японским берегам, желая сделать то, что не удалось покойному Резанову, — установить с японцами добрососедские отношения. Однако там он и несколько его моряков были схвачены и заточены в тюрьму… Так исполнилось предсказание Василия Михайловича, сделанное им метельной ночью на Камчатке. Японцы не простили русским организованное Резановым нападение военных моряков на фактории в заливе Анива и на Курильской гряде. А отыгрались они на Головнине и его товарищах… Об этом сообщил Хлебникову лейтенант Рикорд, принявший на себя командование шлюпом и прилагающий теперь все усилия, чтобы спасти своего друга.
А вот Кирилл с каждым новым прожитым им без Абросима месяцем и годом все острее чувствовал свою беспомощность, неспособность не то чтобы уж помочь Плотникову, но хотя бы отыскать его следы…
Что тут греха таить, Кирилл почти утвердился в горькой мысли о том, что его друга просто нет среди живущих… Иначе Абросим нашел бы возможность как-то дать знать о себе.
Был, правда, здесь, на полуострове, еще один человек, который мог бы утолить печали комиссионера, утешить его в горе добрым словом. Не трудно догадаться, что речь идет об Елизавете Яковлевне Кошелевой. Но генеральша после их встречи в саду комендантского дома резко отдалилась от Хлебникова, избегала его. Ни разу за эти годы не удалось Кириллу увидеться с Елизаветой Яковлевной в непринужденной обстановке. И это отчуждение боготворимой им женщины делало одиночество Кирилла еще ощутимее, а потерю друга — невосполнимей.
Оставалось искать спасение в работе, которая никогда не предаст, если ты отдаешь ей все силы. Кирилл загружал себя делами так, чтобы не оставалось ни минуты пустого времени. В любую погоду известная всем на полуострове собачья упряжка несла его от острожка к острожку, от стойбища к стойбищу, от одной конторы компании к другой. Кирилл инспектировал магазины, снимал и назначал проворовавшихся приказчиков. А вернувшись в Нижне-Камчатск, восстанавливал утраченные бумаги, заново и заново проверял отчетность — лишь бы не думать о своих горестях, о бессмысленности человеческого бытия.
…В это утро Хлебников отправился в Тигиль. Ехать пришлось много верст по руслу покрытой льдом реки Камчатки. Весна все сильней вступала в свои права. Снег превращался в пропитанную влагой серую кашу. Но зима еще огрызалась ночными снегопадами, припорашивающими полыньи, и они делали путешествие весьма опасным.
Погоняя ошталом собак, у которых дополнительные пальцы на задних лапах (признак чистокровных ездовых лаек) были сбиты в кровь, а языки от усердия вывалились наружу, Кирилл не заметил приближающуюся беду. Собаки с налету оказались в большой полынье, а лед под нартами затрещал. Видя, как бьются в воде испуганные псы, Хлебников, чтобы спасти их, ослабил постромки. Черный с подпалинами вожак, а за ним и остальные лайки выползли на лед, ходуном заходивший под ними. Надеясь, что верные собаки, не однажды уже выручавшие его, не подведут и на этот раз, Кирилл закричал, как это делают опытные каюры: «Э-хей, э-хей!» Услышав команду, лайки рванулись. Не ожидавший такого рывка, Хлебников полетел с нарт, крепко ударившись головой о лед. Собаки, потеряв управление, помчались в сторону далекого леса, а Кирилл остался без движения на ледяном перешейке между черными полыньями.
4
Павел Иванович Кошелев вот уже полмесяца не находил себе места. Из привычной колеи его, опытного воина и умудренного жизнью человека, выбила беда, свалившаяся нежданно-негаданно. Какой житейской мудростью и философской бронею ни защищай свою душу, судьба-злодейка найдет в этой броне брешь и нанесет в нее удар!
Таким ударом оказалась болезнь Елизаветы Яковлевны, грозившая одним махом лишить губернатора не только любимой жены, но, коль скоро детей у них не было, и всего того, что называют семьей, к которой, надо заметить, поседевший генерал за последние десять лет своей оседлой жизни успел так привыкнуть, что без нее уже не мыслил ни себя самого, ни своего будущего.
Диагноз нижнекамчатского лекаря — единственного мало-мальски образованного эскулапа в этой глуши — был для страхов Кошелева самым серьезным основанием. Лекарь обнаружил у генеральши чахотку, да к тому же в скоротечной форме.
— Больше месяца, ваше превосходительство, боюсь, супруга ваша не протянет…
— Неужели ничего нельзя сделать? — как на Господа Бога, взглянул на щуплого лекаря Кошелев.
— Увы, нам всем остается уповать на чудо…
Когда лекарь ушел, генерал, может быть впервые в жизни, не сумел сдержать слез. Не однажды видевший чужие тризны, сам заглядывавший курносой в лицо, он сейчас почувствовал себя беззащитным…
Елизавета Яковлевна таяла просто на глазах. Куда только подевались ее ослепительная улыбка и солнечные искорки в зеленовато-карих глазах? Буквально за несколько дней Кошелева сделалась неузнаваемой: осунулась, подурнела. Теперь на обычно матовых щеках Лизы пылал лихорадочный румянец, сменяющийся порой резкой бледностью. Взгляд потускнел и будто обратился внутрь, в глубь души, которая непонятно как еще держалась в теле умирающей. Старая ключница Пелагея, неотлучно находившаяся у постели Елизаветы Яковлевны, то и дело меняла ей носовые платки, на которых алели кровяные сгустки…
И только мужество, одно, пожалуй, в эти дни не оставило Кошелеву. Невзирая на слабость, кашель и жар, Лиза держалась с мужем и со всеми окружающими так, точно ничего особенного с ней не происходит. Она не стенала, не жаловалась на судьбу, хотя, похоже, догадывалась о тяжести своего недуга. А в минуты, когда ей становилось лучше, порывалась встать с постели, заняться домом, порядок и уют в котором все эти годы держались на ее стараниях.
Как тут не вспомнить Бальтазара Грасиана, написавшего, что немощь духа вреднее немощи телесной! Правда, надо сказать, что со дня болезни Елизаветы Яковлевны генерал ни разу не заглядывал в свой любимый «Карманный оракул». И, может быть, зря. Ведь стоило лишь распахнуть его, и тут же прочитал бы Павел Иванович, что порой лучшее лекарство от беды — забыть о ней! Но разве вспомнишь об этом лекарстве сам, когда тебя настигают беды? И еще один мудрый совет Бальтазара пригодился бы сегодня губернатору. Вот ведь как, обгоняя время, написал благоразумный испанец: «На небесах — все радость, в аду — все горе, а в нашем же мире, что посредине, — и то и другое; мы живем меж двух крайностей, причастные обеим. Судьба превратна: не может быть сплошь счастье либо сплошь несчастье». И опять — в самую тютельку!
Нынче принесли губернатору пакет, пришедший из Санкт-Петербурга. А там окромя газет, повествующих о нашествии узурпатора, о простонародных листках графа Ростопчина, об отказе даже в светских салонах говорить по-французски и нюхать французский табак, об объявлении войны всему иноземному, вплоть до знаменитого лафита и бордо, нашел генерал Кошелев и высочайший рескрипт, коим дозволялось ему самому, взяв с собою опытного порученца, отправиться в действующую армию, дабы принять участие в спасении отечества от супостата. Камчатский губернатор вот уже несколько лет забрасывал канцелярию государя императора и военное министерство, которое возглавлял один из его бывших сослуживцев генерал Барклай де Толли, рапортами с просьбой призвать вновь в военную службу. Прошения оставались без ответа, и вот теперь, когда он уже и надеяться перестал, вдруг долгожданное решение государя! Значит, потребовался России боевой опыт генерала, значит, еще повоюем под славным российским штандартом!..
Только вот как к этому отнесется Елизавета Яковлевна? Конечно, пока ни о каком отъезде речи и быть не может… И все же получение рескрипта — это единственное светлое пятно в череде последних невеселых недель!
Что скрывать, монаршее соизволение прибавило духу генералу. Он даже отстукал по столу костяшками ритм походного марша и решил вызвать капитана Федотова, чтобы сообщить и ему добрую весть. Генерал давно обещал старому служаке — строевому офицеру, тяготившемуся возложенными на него вот уже несколько лет обязанностями полицмейстера, — что в случае положительного решения по своему рапорту непременно возьмет его с собой в действующую армию.
Генерал не забыл о своем обещании, тем паче в скором времени ожидалось прибытие в Нижне-Камчатск нового полицмейстера, а капитан спал и видел себя снова впереди армейского каре и твердил губернатору, что у него на Буонапарте имеется зуб еще с италийского похода.
…Федотов по вызову генерала явился без задержки. Отрапортовал, краснолицый и подтянутый, излучающий неутомимую энергию. «Рано старую гвардию в запас списывать!»
— Ну что, старина, — не по-уставному обратился Павел Иванович к подчиненному, — вот мы и дождались своего часа! Едем на войну!
— Неужто свершилось? Слава тебе, Господи! — истово перекрестился Федотов на образа. — Услышал ты мои молитвы… Когда выезжаем, ваше превосходительство?
— Скоро, скоро, капитан… — Павел Иванович не хотел пока загадывать наперед, убедившись в дни болезни Елизаветы Яковлевны, что все в руках Провидения. — Ты вот что, Евлампий Евграфович, — после некоторой паузы обратился он к капитану по имени-отчеству, но так, что тот понял: разговор перешел на деловой лад, — приготовь-ка свой батальон и полицейские дела к сдаче. Ревизию проведи загодя, дабы, как токмо твой заменщик явится, нам уже никакой задержки боле не было… Уповаю, что все у тебя ладно и вопросов нерешенных нет.
— Есть один, ваше превосходительство, — распушил капитан свои седые усы. Так, наверно, делает кот, почуяв мышь.
— Ну, выкладывай…
— Нынче, ваше превосходительство, с пакетботом «Ростислав» получил я депешу от прямого моего начальника по сыскной линии — иркутского полицмейстера, в коей приказано мне арестовать и, заковав в железа, отправить этапом в Санкт-Петербург комиссионера нашего отдела Российско-Американской компании купца второй гильдии Хлебникова Кириллу сына Тимофеева… — тут капитан умолк, то ли переводя дух, то ли давая возможность губернатору осмыслить услышанное. Федотов знал доброе отношение генерала и генеральши к камчатскому комиссионеру, да и сам до сего дня ничего не имел против него.
— Так… — нахмурился Кошелев, снова пробарабанив костяшками пальцев марш, но на этот раз по-иному, резко и гневно. — В чем же обвиняется Кирилла Тимофеевич? Изволь объяснить!
— В воровстве и растратах, ваше превосходительство…
— И по чьему навету сделано такое серьезное обвинение?
— По доносу некоего Плотникова… Похоже, того самого, коий у нас в Петропавловске приказчиком обретался, а опосля сгинул в тайге…
— Вот те на… Как же это получается? Плотников в друзьях у Хлебникова ходил, доверием его пользовался… Впрочем, сие уже иная история… — губернатор задумчиво поскреб щеку. — Как мыслишь поступить, Евлампий Евграфович?
— А что тут размышлять, ваше превосходительство? В железа и — на «Ростислав»! Он завтра снимается с якоря и обратно, в Охотск!
— В железа, говоришь… Экий ты, братец, службист… — не то с одобрением, не то с укоризной произнес губернатор. — Ужель, положа руку на сердце, ты и впрямь видишь в комиссионере казнокрада?
— Сомнение имеется, конечно… Но ведь бумага-то — казенная… Чай, наверху, прошу прощения, не дураки сидят: не проверив, не послали бы…
— А ежели именно так и случилось? — спросил губернатор, которому кивок капитана на сильных мира сего напомнил его собственную почетную ссылку. — Что, ежели там не разобрались и послали депешу, а ты исполнишь и невинного человека страдать заставишь? Как потом перед Богом и самим собой отчитаешься за неправду сию?
Федотов непонимающе посмотрел на генерала:
— Так как прикажете действовать, ваше превосходительство! Вы же знаете, за-ради вас я ведь не побоюсь и…
Генерал только рукой махнул:
— Ну что ты, Евлампий Евграфович! Это я о своем… А ты поступай, как тебе долг и присяга велят… Токмо уж изволь, чтоб без цепей! Чего хорошего человека перед людьми срамить…
Когда капитан Федотов откланялся и вышел, губернатор направил вестового к комиссионеру Хлебникову, вызывая того на аудиенцию. Павел Иванович был наслышан, что этой весной Хлебников едва не погиб, путешествуя по льду реки Камчатка. Ему доложили, что беспомощного комиссионера подобрали и спасли охотники, очутившиеся неподалеку. После этого Кирилла Тимофеевич долго болел, да и сейчас находится не в добром здравии. Однако медлить со встречей было нельзя: ретивый Федотов тут же бросится исполнять приказ полицейского начальства, и помешать ему губернатор, будучи сам пленником закона, не сумеет. Остается подчиниться обстоятельствам… Они на этот раз сильнее желаний генерала. Вместе с тем отправить по этапу человека, некогда спасшего Елизавету Яковлевну от верной гибели, не простившись с ним и не выказав своего участия, Павел Иванович посчитал для себя недостойным.
Потому, когда после доклада о прибытии комиссионера тот переступил порог, Кошелев встал из-за стола и прошел ему навстречу. Пожал Хлебникову руку, как равному. Вгляделся в лицо — вид у Кирилла после перенесенной болезни был неважнецким.
— Рюматизм проклятый замучил, ваше превосходительство… — так объяснил состояние здоровья смущенный высоким вниманием Хлебников.
— Да-с… рюматизм — штука скверная! — согласился генерал. — Но смею вас уверить, уважаемый Кирилла Тимофеевич, есть вещи пострашнее оного недуга… Предательство, например…
— Не понимаю вас, ваше превосходительство… Вы говорите с позиций философских или же что-то конкретное имеете в виду?
— Сейчас поймете, милостивый государь… Да вы присаживайтесь…
Подождав, пока комиссионер, преодолевая боль в суставах, устроится на стуле, губернатор поведал ему все, что узнал от капитана Федотова. По мере его рассказа лицо Хлебникова то и дело менялось: то заливалось пунцовой краской, то приобретало бледно-зеленый оттенок. «Не грохнулся бы в обморок Кирилла Тимофеевич», — подумал генерал и постарался поскорей закончить рассказ:
— Вот такой пасьянс, Кирилла Тимофеевич! А вы, помнится, хлопотали за сего Плотникова… Прав, выходит, был граф Толстой, утверждая, что сей холоп — отродье варначье и доверия к нему быть не может…
— Ах, ваше превосходительство, — едва выговорил Кирилл, — в голове моей все смешалось… Не могу поверить, чтобы Абросим так поступил со мной…
— Увы, Кирилла Тимофеевич, сам Христос и тот ошибался в своих учениках, а мы — простые смертные, тем паче от ошибок не застрахованы… У капитана Федотова на руках все свидетельства тому, что вас оклеветал… Я лично в том ничуть не сомневаюсь… Вас оклеветал человек, коему вы доверились полностью!
Видя, что комиссионер совсем поник головой, генерал продолжал как можно более бодрым голосом:
— Конечно, я не полномочен отменить распоряжение полицейского ведомства, но лично буду ходатайствовать перед сибирским генерал-губернатором и государем о проведении самого тщательного разбирательства по вашему делу и о смягчении вашей участи по дороге в Санкт-Петербург… И еще, как токмо определится судьба моей супруги… — здесь голос генерала осекся, — я отправляюсь в действующую армию… Война, думаю, будет страшной… Мы вряд ли увидимся с вами боле… В знак моей признательности и уважения прошу не отказаться принять сию книгу, — Кошелев взял со стола «Карманный оракул» Бальтазара Грасиана и протянул его вставшему со стула Хлебникову. — Эта книга очень дорога мне. Надеюсь, и вам, с вашей тягой к знаниям, она поможет в трудные минуты не потерять себя… А теперь прощайте… — добавил генерал устало и опустился в кресло так, будто выполнил непосильную работу.
Кирилл спрятал подарок в карман сюртука и удалился, полный самых пасмурных дум и чувств.
Когда он проходил мимо двери будуара генеральши, которая, если верить нижнекамчатским сплетням, была серьезно больна, вдруг кто-то негромко окликнул его дребезжащим старушечьим голоском:
— Господин, господин…
Повернувшись, Кирилл узнал ключницу Пелагею. Сморщенная, как сушеный гриб, физиономия старухи была в этот момент растянута подобием улыбки. Старуха, поманив Кирилла за собой, приоткрыла двери комнаты, в которой он так мечтал очутиться хотя бы один раз.
5
— Здравствуйте, Кирилла Тимофеевич! Не чинитесь, проходите, — тихим, изменившимся голосом встретила комиссионера Елизавета Яковлевна.
Когда Хлебников приблизился к постели и присел на краешек стула, Кошелева едва заметным движением руки отослала прислугу. Затем с ощутимым усилием проговорила:
— Не скрою, я ждала вас… Хотела попрощаться и поговорить с глазу на глаз…
«И она уже знает про мой позор… — грустно подумал Кирилл, — наверно, жалеет… Да к чему мне теперь жалость?»
Но Кошелева заговорила об ином:
— Вы, Кирилла Тимофеевич, много сделали для меня… Нет-нет, не отпирайтесь, я знаю… Вы, пожалуй, в здешних краях мой единственный верный друг, и я… Я не могла уйти, не сказав вам… Да-да, я скоро умру… Не пытайтесь переубеждать меня, это не имеет смысла…
Кирилл, еще не пришедший в себя после беседы с губернатором, не сразу осознал смысл сказанного больной женщиной. Пригляделся. На самом деле, от былой Елизаветы Яковлевны почти ничего не осталось. Улыбка вымученная, в голосе — тоска, и только интонация — искренняя, неподдельная — говорила Кириллу, что перед ним — она, давняя его любовь.
Елизавета Яковлевна разгадала взгляд Хлебникова:
— Что — изменилась?.. Вот видите, я говорю вам правду…
Кошелева, несмотря на кажущееся спокойствие супруга, на ободряющие прогнозы лекаря, чувствовала, что дни ее сочтены. Может быть, счет идет даже не на них, а на часы. Как это ни странно, страха в ней не было… Если можно выразить одним словом то, что было сейчас в сердце генеральши, то это — покаяние. Хотя в чем и перед кем? Лиза сама в последние дни не раз задавала себе этот вопрос.
«Виновата ли я, что поддалась своему чувству и открыла сердце тому, кого давно люблю? — думала она. — А может быть, моя вина в другом, в том, что я не смогла связать свою судьбу с ним, а согрешила перед святым алтарем, поклявшись в верности другому? Поклялась и нарушила эту клятву… И болезнь моя не что иное, как расплата за сие преступление, за ошибку… Но разве любовь может быть ошибкой? Ведь как сказано в Святом писании: Бог — это любовь… Вот ведь Кирилла Тимофеевич, он любит меня беззаветно уже много лет и ничего не ждет взамен, ничего не просит, разве что — ответного чувства… Но коль не могу я дать ему таковое, счастлив одним тем, что сам способен любить… Разве же такая любовь — не Божья заповедь? Или граф Федор Иванович… К нему так же, как Хлебников ко мне, я потянулась всей душою… Ради него смогла пережить весь этот стыд, коий и не стыд вовсе, ежели любишь… Один лишь Павел Иванович, добрый и славный… Разве заслужил он такое? Да и сама я думала ли, что так поступлю с ним? Нет, нет и еще раз нет! Не помышляла кого-то обидеть! Только вот сердце… Оно часто не послушно ни чувству долга, ни доводам разума…»
Обо всем этом и хотела Кошелева поговорить с Кириллом, для того и позвала его. Но разговор вышел совсем не таким.
— Вы добрый человек, Кирилла Тимофеевич, — заметив сострадание на лице комиссионера, печально проговорила она. — Вы поймете и не осудите меня, ежели не осудили прежде… Я знаю сама: я кругом виновата… Перед Богом, перед Павлом Ивановичем, перед вами… Нет-нет, не перебивайте меня, пожалуйста, лучше простите в сердце своем…
Тут Кошелева закашлялась и поднесла к губам платок. Тяжело отдышавшись, спросила:
— Я ведь могу рассчитывать на ваше прощение, друг мой? — что-то похожее на кокетство, неуместное в такой обстановке, промелькнуло в ее тусклом голосе.
Но Хлебников не заметил этого. Его пронзила жалость к Елизавете Яковлевне, некогда такой грациозной и прекрасной, а теперь обреченной на смерть в этом глухом провинциальном углу… К состраданию примешивалась и досада на себя, отвернувшегося от Елизаветы Яковлевны после встречи в саду петропавловского коменданта. Тогда, когда кумир его вдруг рухнул, Кирилл обвинял ее в легкомыслии и неверности… «Да кто дал мне право судить этого ангела, если я и самому себе судья неважный?» — запоздало терзался он. Все это прорвалось теперь в бессвязном лепете:
— Да что вы, ваше превосходительство… Да как я смею… Да я…
— Я все знаю, Кирилла Тимофеевич, — рука Елизаветы Яковлевны ласково прикоснулась к руке комиссионера. Пальцы чуть подрагивали и были горячими и сухими. Это было первое соприкосновение их рук после той памятной истории с кашалотом, когда по воле случая генеральша оказалась в объятиях Хлебникова, бросившегося спасать ее.
— Да у вас жар!
— Ну и пусть… Это неважно сейчас! Хотя, впрочем, может быть, вы и правы… Как всегда, правы… — чувствовалось, что сил у Кошелевой остается все меньше. Она стала говорить отрывисто и торопливо, словно боясь не успеть: — Мне нужна ваша помощь, Кирилла Тимофеевич… Больше я никому не могу доверить этого…
— Я всегда к вашим услугам, ваше превосходительство.
— Да, да, благодарю вас… Вот, возьмите это… — она извлекла из-под подушки небольшой пакет, туго перевязанный алой лентой. — Это… это его письма ко мне… Вы понимаете, о ком я…
Кирилл молча кивнул. А Елизавета Яковлевна, точно извиняясь, объяснила:
— Не хочу, чтобы они… письма… если я… попали в чужие руки, особливо к Павлу Ивановичу… Он — человек святой и недостоин такой муки…
— Я понимаю…
— Сожгите их, я вас умоляю! — с неожиданной страстью произнесла она и тут же бессильно откинулась на подушку, как будто после этих слов что-то сгорело, испепелилось в ней самой.
Молчание затянулось и становилось угнетающим. Елизавета Яковлевна, собравшись с духом, прервала его:
— Ну, вот и все, мой добрый друг… Время прощаться… Ежели вам не противно после всего, что вы знаете обо мне, поцелуйте меня напоследок…
Кирилл нагнулся к умирающей и сделал то, о чем мечтал все эти годы, — прикоснулся губами к ее губам. Но это было не лобзание любовника, а поцелуй брата — кроме горечи утраты, ничего не отразилось в нем. Это почувствовали и комиссионер, и Елизавета Яковлевна.
— Храни вас Бог… — прошептала она и закрыла глаза. Комиссионер, спрятав в карман, где уже лежал подарок губернатора, пакет, полученный от его супруги, в последний раз посмотрел на Кошелеву, по челу которой бродили тени, словно зависла над ней большая черная птица, и тихо вышел из будуара.
В прихожей Хлебников нос к носу столкнулся с лекарем, пришедшим навестить больную, обменялся с ним парой ничего не значащих фраз и раскланялся, горько думая, что Елизавете Яковлевне сейчас нужен не медик, а духовник.
6
Старому камчадалу Уягалу приснился сон. Вернее, это было состояние, когда в сознании перемешиваются вымысел и реальность. Так уже бывало с Уягалом много-много больших солнц назад, когда его дед Ленат — шаман острожка, — воскурив ароматные травы, призывал духов умерших предков, чтобы узнать, будут ли удачными гон зверя и рыбная ловля. Кругом шла голова у маленького Уягала от пряного запаха, мельтешения торбасов деда на земляном полу яранги. Возникали перед глазами видения, приоткрывалось будущее.
То же самое чувствовал Уягал, и когда, повзрослев, сам стал ходить к Камаку, чтобы, оставив щедрые дары, помолиться богу Пихлачу — главному над всеми остальными богами. А еще нечто подобное испытал Уягал, когда, поддавшись уговорам белых людей, выпил их огненную воду… Веселый и добрый стал Уягал. Много смеялся и даже пел песню рода, хотя никогда этого при чужих не делал. А еще отдал тогда Уягал белым целый ворох беличьих шкурок, попросив взамен один стальной нож. Нож и сейчас у Уягала. Но огненной воды он больше не пьет…
Вот уже несколько зим живет старик отшельником в самых непролазных дебрях в маленькой юрте, которую построил из древесной коры, а сверху обмазал белой глиной, взятой здесь же, на берегу лесного ручья.
В юрте скрывается Уягал от своих сородичей, продавших души богам белых людей — желтому металлу, на который можно выменять у них все что захочешь: порох, бисер, одеяла, и этой самой злой огненной воде, которая умеет брать верх даже над мудрыми стариками и отважными охотниками.
Дед Уягала Ленат, получивший свое имя от названия налобной ленты, что должно было всем говорить о его большом уме, не сумел устоять перед этой водой. Пристрастился к ней, забыв о своем искусстве шамана, и наконец захлебнулся собственной слюной и отторгнутой пищей, выпив огненной воды больше, чем в силах человека. Отец Уягала Алайян, названный так за свою щедрость, стал шаманом после Лената, но тоже выпил огненный воды и сорвался с утеса…
Уягал, хоть он и сын своего отца и внук своего деда, совсем другой. Он видел много белых людей. Жил среди них. Водил их в тайгу — дорогу показывал. Законам леса учил. Сам учился мал-мал. Но богов своих чтил и помнил всегда. У них совета спрашивал, а не у Бога белых людей.
Когда в последний раз ходил Уягал вместе с белыми в тайгу, встретились им плохие люди. От одного из них, в которого вселился дух зла Ургу, Уягал прячется в тайге больше, чем от своих неверных заповедям предков соплеменников.
Этот белый человек, которого старик прозвал Гололицым, был совсем худой. Злой и жадный. Уягал видел, как он забрал себе дары, принесенные к священному камню — Камаку. Видел и очень испугался. Там, где Уягал вырос, никогда не брали чужого. Только с приходом белых сородичи Уягала узнали, что называется это — воровство. И сегодня такое преступление считается одним из самых страшных в его роду. Карается изгнанием. Взять же что-то у Камака — это верная смерть! Гололицый взял… Уягал думал, что Пихлач сразу же накажет его. Не наказал. Наверно, дух Ургу, вошедший в белого, очень силен…
Еще Уягал видел, как Гололицый жарил на костре своих врагов. Сначала старик подумал, что белый хочет их съесть. В роду Уягала давно не едят людей. Но Уягал слышал от деда и отца, что есть племена, где это делают до сих пор. Может, злой белый оттуда родом? Нет, он не стал есть человечье мясо. Он принес его в жертву духу Ургу. А еще Гололицый хотел убить самого Уягала. Бог Пихлач не дал ему этого сделать, отвел в сторону его пули. Только одна сумела укусить Уягала в плечо. Кость осталась цела, однако.
Потом, когда белые ушли с поляны, Пихлач опять помог камчадалу. Злой Ургу послал к нему медведя-шатуна. Или это Гололицый превратился в лесного хозяина, желая разорвать старого Уягала. Добрый Пихлач не дал. Замутил шатуну глаза, отнял нюх, направил по следу плохих людей. Тут подумал старик, что наконец Пихлач накажет посланца Ургу… Однако вышло по-другому. Хитрый Гололицый, когда лесной хозяин вышел к костру белых людей, успел выскочить из медведя и принять свой прежний облик. Он крикнул своим воинам, чтобы они убили шатуна. Уягал видел, как подыхал медведь… Белые много раз извергали гром из своих стреляющих палок, а когда повалили зверя на траву, втыкали в него длинные ножи и копья, пока жизнь не ушла из лесного хозяина. Победив медведя, воины уснули, а гололицый, как змея, подполз к ним и сделал с каждым то, что они сделали с шатуном. Потом Гололицый, как тогда, у Камака, стал забирать вещи у своих убитых воинов и улыбался при этом.
Вот тогда стало Уягалу страшнее прежнего. Этот белый с его улыбкой, похожей на оскал волка, хуже всякого зверя. Надо бежать от него, бежать подальше. Затаиться в глуши, как это делает подранок, надеясь, что преследователи не найдут его…
Много долгих лун шел Уягал по тайге, сторонясь людского жилья. У духа Ургу везде есть глаза и уши. Двигался старик осторожно, петлял свой след. Лечил рану на плече известными от деда и отца целительными травами. Ночами молил Пихлача, чтобы защитил его от Гололицего. И Пихлач не оставил старика. Указал Уягалу место, где надо строить юрту. Укромная полянка у звонкого ручейка, со всех сторон укрытая непролазной чащей. Здесь никто не найдет Уягала. Так сказал ему Пихлач.
Много времени прошло. Много раз птицы выводили новых птенцов и улетали в сторону, обратную той, откуда пришел Уягал. Тихо, размеренно жил старик. Добывал пищу рыбалкой и силками. Ни с кем не встречался. И вот сегодня Уягала посетило видение, которое вернуло старику его прошлое и приоткрыло, что ждет его завтра.
…В зыбкой предутренней дымке, когда лес еще не проснулся, привиделось Уягалу вот что. Расступились тучи над макушками сосен, обступивших юрту старика. Засверкала радуга-дорога. По ней спустилась на лесную поляну упряжка крылатых оленей, которой управлял великий бог Пихлач. Сиянье, похожее на то, что полыхает в небе длинными зимними ночами, сопровождало его появление. Больно стало глазам старика от этого света. Зажмурился он, но видеть не перестал.
— Здравствуй, Уягал, — сказал бог тихим голосом, от которого, как при штормовом ветре, закачались вековые сосны.
— Здравствуй, Пихлач… — робко ответил старик, чувствуя дрожь во всем теле.
— Вижу, узнал ты меня… Хорошо! Открой глаза и ничего не бойся. Я тебя не обижу…
Уягал боязливо приподнял веки. Свет, который так ослепил его вначале, сделался добрее. Старик смог разглядеть и лицо бога, круглое и ясное, как луна в полнолуние, и его кухлянку, расшитую мерцающими звездами.
Дрожащий световой поток стал изменяться. Средняя часть его раздалась вширь, и Пихлач, раскинувший руки, принял облик светящегося креста.
— Ты видишь этот крест, Уягал? — спросил бог камчадала.
— Вижу, однако…
— Это знак белых людей, когда они молятся своим богам… У тебя есть такой! Ты нашел его на поляне, там, где посланец Ургу хотел убить тебя. Возьми крест и иди в город белых людей. Найди доброго господина, который послал тебя в тайгу, и покажи ему знак! Он — в беде и ждет тебя, Уягал! Это мое слово…
— Это твое слово, — эхом отозвался камчадал и впал в забытье.
Когда он пришел в себя, Пихлача и его упряжки перед юртой не было. Только выгоревшая, как после костровища, трава да сухие сучья, облетевшие с сосен, говорили, что кто-то побывал тут.
Весь день был старик сам не свой. Сидел в своей юрте, уставясь в одну точку. А когда наступила ночь, долго не мог уснуть. Ворочался на лежанке из хвойных веток, смотрел в дымоход, откуда, как глаза Пихлача, заглядывали ему прямо в душу далекие звезды. Слова бога не давали старику покоя.
Утром Уягал собрался в дорогу. Положил в узелок несколько кусков копченой рыбы. Прикрыл вход в юрту ивовой циновкой. Сверху накидал лапника. Отошел, оглянулся. Страшно на склоне лет покидать обжитой угол. Но слово Пихлача — закон.
…В Нижне-Камчатске, главном городе белого царя на земле Уйкоаль, старик с трудом отыскал дом, где жил тот добрый человек, к которому послал Уягала Пихлач. Подойдя к жилью поближе, камчадал еще раз уверовал в могущество своего бога: как и предрекал он, добрый белый господин оказался в беде. В тот момент, когда старик смешался с людьми, собравшимися у входа во двор, из него в окружении солдат вышел добрый человек, ждущий от Уягала помощи, — комиссионер Российско-Американской компании Кирилл Хлебников.
7
Елизавета Яковлевна умерла на рассвете, когда отблески зари выкрасили киноварью потолок в ее комнате. Она ушла в мир иной тихо и незаметно. Сомкнула глаза и уснула, чтобы никогда не проснуться. Рыдающая ключница убеждала генерала, что так бывает очень редко, с одними лишь праведниками, коих сам Господь выделил из числа людей и призвал к себе, в райские кущи.
…Кириллу Хлебникову о кончине губернаторши сообщил капитан Федотов, явившийся с гренадерами лично сопроводить на пакетбот, отправлявшийся в Охотск, своего странного арестанта.
— Хоронить их превосходительство Елизавету Яковлевну, упокой, Господи, ее душу, будут послезавтра… — известил он комиссионера.
«Наверно, там же, где лежит отец Абросима — Иван Плотников, — как-то отстраненно подумал Кирилл. — Я этого уже не увижу…»
В нем со смертью Елизаветы Яковлевны точно лопнула какая-то скрытая от постороннего взгляда пружина, не дававшая прежде упасть духом в самых трудных обстоятельствах.
Говорят, что характер человека меняется каждые семь лет его жизни. У Хлебникова все жизненные устои разрушились за несколько часов, в которые он сначала узнал о предательстве лучшего друга, потом — о смерти любимой женщины.
«Почему я не сгинул тогда в полынье, сброшенный с нарт своими собаками? Почему не замерз в метель вместе с капитаном Головниным, не утонул в океане, бросившись спасать генеральшу? Отчего не остался навек в трясине, выручая Абросима? — терзался он. — Неужели только для того, чтобы убедиться, что добрым нравам пришел конец? Что обязательства теперь не признаются, а благодарность от самых близких людей и ту встретишь редко? Стоит ли говорить о благодарности отечества? Чем усердней служишь ему, тем скудней награда! Вот как обошлись за верную службу со мной… Разве что в железа не заковали», — думал Хлебников, собирая под надзором Федотова в походный сундучок свой нехитрый скарб: книги, кое-что из одежды.
«Зачем мне жизнь, ежели она вся на поверку — ложь и позор? Может, правильнее уйти вслед за Елизаветой Яковлевной туда, где не мирской суд, а небесный? Там, по крайней мере, о человеке составляют мнение не по чьим-либо наветам, а по его делам и поступкам… Так будет лучше для всех: для компанейских чиновников и сутяжных, кои сочтут смерть мою за признание вины; для тех людей, которые, как генерал-майор Кошелев, все еще верят мне; для меня самого, ведь мертвые сраму не имут…» — грешная мысль о самоубийстве впервые пришла в голову Хлебникову.
«Да, так будет лучше для всех! — с каждой минутой все более укреплялся в ней комиссионер. Как человек внешне спокойный и выдержанный, он был способен на неожиданные решения и скорое выполнение их. — Когда подойдем к причалу, брошусь в воду вместе с сундучком. Он тяжелый, живо утянет на дно… Тогда все разрешится само собой. И не надо будет при очной ставке глядеть в бесстыжие глаза бывшего друга… Такое, пожалуй, пострашней всего…»
Как же прав испанский мудрец Грасиан, в «Карманном оракуле» коего, вчера подаренном Кириллу губернатором, комиссионер сразу наткнулся на умозаключение, подходящее моменту: «Смотри на сегодняшних друзей, как на завтрашних недругов, причем злейших… Берегись снабдить оружием перебежчиков из стана дружбы — тогда их нападения будут еще ожесточенней!» Какие верные мысли! Только теперь-то что Кириллу до вековой мудрости, если сама жизнь сделалась немила? «Пусть же отправляется подарок губернатора, — думал он, — вместе с письмами Елизаветы Яковлевны, которые так и не успел сжечь, да и со мной самим — на корм рыбам! Там, на дне морском, и страсти, и мудрость, и горькая память не имеют никакого значения… Надо токмо найти в себе мужество — сделать этот последний шаг!»
С этим намерением Кирилл, сопровождаемый капитаном и гренадерами, и вышел из дома. Вся процессия двинулась к пристани, провожаемая кучкой зевак, для которых любое необычное событие в сей провинциальной дыре — верный повод еще полгода чесать языками. Кирилл знал большинство из пришедших поглазеть на его арест. Все это были мелкие чиновники из губернской канцелярии или мещане, живущие в Нижне-Камчатске на поселении за какие-то свои провинности на материке. Единственной инородной фигурой, и это невольно отметил про себя Хлебников, казался старик камчадал со знакомым лицом. Да кто их, туземцев, разберет? Все — одной породы: широкоскулые, с узкими щелками глаз…
Путь до причала, который, бывало, по нескольку раз в день проходил туда и обратно Хлебников, нынче показался неимоверно длинным. Такой, наверно, была для Иисуса Христа дорога на Голгофу… Терновый венец на голове, тяжкий крест на плечах. Кнут стражника и насмешки толпы.
У Кирилла на душе тоже как будто крест — несправедливые обвинения. В роли римских воинов — гренадеры… И пусть не возлежат на голове Кирилла тернии, но зеваки вокруг также полны насмешек и злобы, сплетничают на все лады. Горько разочаровываться в людях, которым не сделал ничего дурного, но это один из самых последних уроков жизни!
…Когда эскорт вступил на деревянный пирс, далеко вдающийся в залив, Кирилл про себя стал отсчитывать шаги, заранее загадав, что на тридцать третьем — именно этот год шел ему, и столько же было Господу в день распятия — он бросится в воду.
«Один, два, три… десять… пятнадцать…»
— Начальника, начальника, постой! — вдруг закричал кто-то за спиной Хлебникова, сбивая его со счета. Голос этот вызвал у Кирилла ощущение, что он где-то уже слышал его.
Хлебников так резко остановился, что идущий по пятам гренадер налетел на него, сбив арестанта с ног, и сам растянулся рядом, выронив ружье.
«Вот удачный момент! Теперь никто не помешает кинуться в воду!» — оценил положение Хлебников, но почему-то не воспользовался им. Поднявшись с настила, он обернулся к берегу и увидел старого камчадала, ковыляющего по доскам пирса.
— Чего тебе, старая образина? — окликнул старика гренадер, тоже успевший подняться и отряхивавший свой мундир.
— Моя Уягал звать, однако… Уягал не сам пришел. Пихлач велел. Доброму господину слово скажу, — камчадал указал на Кирилла и что-то быстро-быстро забормотал себе под нос. Из этого потока русских и ительменских слов Хлебников понял только, что какой-то худой человек много стрелял, жег костер, превращался в медведя… В общем, бред, да и только…
То же самое показалось и гренадеру:
— Какой Пихлач, какой Уягал? Нам своих пугал достаточно! Давай, дед, проваливай! Проваливай, пока цел! — для пущей убедительности служивый даже замахнулся на камчадала прикладом.
— Эй, Петухов! Почему остановились? — закричал на гренадера Федотов, успевший с двумя другими подчиненными отойти по причалу на приличное расстояние.
— Да вот, вашбродь, старикашка прицепился… Из местных, юродивый какой-то…
— Гони в шею! — приказал капитан. — А вы, Кирилла Тимофеевич, извольте следовать за мной…
«Это ведь и правда Уягал! — вдруг узнал камчадала Кирилл. — Именно он предупреждал меня когда-то о Гузнищевском, он был проводником в обозе Плотникова!»
— Где Абросим, Уягал? Что с ним? — словно не слыша слов Федотова, крикнул комиссионер старику.
Тот, оттесняемый могучим гренадером, то ли не услышал вопроса, то ли не понял его.
— Что с обозом, где Плотников? — снова крикнул Кирилл, делая шаг к камчадалу.
Старик, очевидно догадавшись, о чем спрашивает его добрый господин, ничего не ответил ему, а лишь разжал свою ладонь, и Хлебников увидел позеленевший нательный крест, который он узнал бы из всех других. Это был крест Плотникова, сделанный собственноручно его отцом. Крест, так счастливо сведший Абросима с Иваном в лагере ватажников и хранимый приказчиком как святыня.
Сердце Хлебникова сжалось от двух противоположных чувств: радости и горя. Крест на ладони старика свидетельствовал о непоправимом: Абросима Плотникова больше нет в живых. Иначе он не расстался бы никогда с отцовским подарком! Радость же пришла вместе с верой, которую Кирилл вновь обрел: Абросим — мертв, значит, не мог быть предателем! Какой-то негодяй воспользовался его именем и бумагами.
Теперь Хлебников снова хотел жить! Жить, чтобы найти мерзавца, запятнавшего честь не только самого Кирилла, но и его погибшего друга! Жить, чтобы восстановить справедливость! Жить вопреки всем ужасным утратам…
— Дай мне крест, Уягал! — протянул к камчадалу руку Кирилл. Ему захотелось ощутить тяжесть креста в своей ладони как вещественное доказательство того, что все это ему не приснилось, что мир не так черен, как это померещилось нынешним утром.
Федотов и гренадеры быстрым шагом уже направлялись к ним, чтобы увести комиссионера за собой. Старик неловко взмахнул рукой, пытаясь бросить крест Хлебникову, и в этот миг гренадер, которого капитан назвал Петуховым, ударил Уягала прикладом. Камчадал упал. Пальцы его разжались, и крест, описав дугу, плюхнулся бы в темную воду, не успей Кирилл подхватить его на лету.
С крестом Абросима в кулаке Хлебников, забыв про свой ревматизм, метнулся к Петухову. Встал между ним и Уягалом, лишая возможности нанести старику еще один удар. Гренадер замахнулся уже на комиссионера, но был остановлен подоспевшим капитаном, который не упустил случая попенять Хлебникову:
— Что ж это вы себе позволяете, Кирилла Тимофеевич? Вроде бы умный человек, а ведете себя, аки младенец…
Кирилл ничего не ответил Федотову, полный собственных мыслей, уведших его далеко от этого пирса.
Потом, уже без всяких приключений, Хлебникова подвели к шлюпке. Усадили на переднюю банку, лицом к берегу. Федотов, передав боцману запечатанный сургучом пакет для капитана, вдруг приложил пальцы правой руки к треуголке, отдавая честь и прощаясь с Хлебниковым. Матросы налегли на весла, и шлюпка резво побежала к «Ростиславу».
…Когда на пакетботе поставили паруса и «Ростислав» пошел из залива, Кирилл, очевидно по протекции губернатора не запертый в каюте, поднялся на корму. Там он, все еще сжимая в ладони согревшийся крестик, долго смотрел на удаляющиеся рощи каменных берез, на снежную маковку Ключевской сопки. Смотрел, пока весь берег не превратился в одно серо-белое пятно. А когда земля Камчатки вовсе растворилась в дымке, Хлебникову вдруг подумалось, что на ней остались не только могилы самых дорогих ему людей, но и все надежды и чаянья, которые связывали его с юностью. Теперь юность уходила в прошлое. Прощаясь с нею и со всем пережитым, Кирилл не знал, ступит ли когда-нибудь еще на эту окраинную землю. Но он уже предчувствовал, что никогда больше не сможет любить и дружить так, как дружил и любил здесь. И еще одно понял комиссионер: он не сможет позабыть этот край, назвать его чужим. Камчатка отныне и навсегда — неотъемлемая часть его судьбы.
…Кричали над головой чайки, желая кораблю удачного плавания. Ветер вспенивал макушки волн. Океан, соединяющий и разъединяющий берега континентов, был необозрим и немерен, как жизнь впереди…