Дни, как сегодня

Керет Этгар

Из серии «Ивритская проза»

 

 

Моторизованный патруль

Самир вел джип, а Халиль, отец Мухаммеда, сидел рядом с ним, держа наготове автомат, стрелявший гранатами со слезоточивым газом. Я и Фатима сидели сзади. Мы ехали медленно, улица была тихой.

— …Слишком тихо, эти вонючие израильские солдаты что-то готовят, — сказал Халиль.

Как бы в подтверждение его слов с одного из домов слетел строительный блок. Самир резко затормозил, и блок рухнул на капот автомобиля. Краем глаза я успел заметить, как за парапетом одной из крыш мелькнула каска солдата, который сбросил камень.

— Халиль, это оттуда, — показал я на крышу, с которой был сброшен блок.

— О кей. Ты и Фатима возьмите его, но помните, что сказал Мухаммед — я не хочу еще одного убитого израильского солдата. Газетчики только того и ждут. Еще одна комиссия по расследованию — это самое последнее, что нужно нашей хамуле.

Фатима и я осторожно поднялись по лестнице, ведущей на крышу. Там мы увидели перепуганного израильского солдата. Он был совсем ребенок — приблизительно лет двенадцать. Он попытался спрятаться за бельем, развешенным для просушки. Фатима приблизилась к нему и ударила его дубинкой по лицу. Он упал, обливаясь кровью.

— Я ничего не делал, я люблю арабов, Богом и Торой клянусь, да здравствует Ясир Арафат, будь прокляты сионисты, — испуганно выпалил он.

Фатима принялась ожесточенно пинать его ногами.

— Минуту назад сбросил на нас блок, чуть было не раскроил мне череп, а сейчас что — вдруг полюбил арабов, а, засранец?!

— Оставь его, — сказал я, — он всего лишь ребенок.

— Он всего лишь ребенок, он всего лишь ребенок, — передразнила меня Фатима, продолжая избивать парня. — Меня тошнит от чистоплюев вроде тебя и Самира. Из-за таких «детей» Набиль сейчас в госпитале. Эти твои милые детки превратили его в калеку.

Я крепко обхватил ее. Сначала она отчаянно вырывалась, но постепенно перестала сопротивляться, а ее истеричные выкрики перешли во всхлипывания, которые зазвучали в унисон с плачем окровавленного израильского подростка. Я уже не удерживал ее, а обнимал.

— Я не хочу здесь находиться, — прошептала она, — я устала от проклятий и камней, я устала все время кого-то бить. Поверь мне, нужно оставить им их гребаные города. Пусть себе продолжают пить пиво в своих мерзких барах и делать маленьких израильских солдат, на кой нам все это нужно?

Я отпустил ее и пошел посмотреть, как там ребенок. Его лицо превратилось в кровавое месиво и, если бы на голове у него не было каски, он был бы мертв. Я взвалил его себе на спину, и мы пошли вниз по ступенькам. Он весил менее сорока килограммов. Так легки они, враги наши.

Пока мы шли вниз, нас сопровождали доносившиеся из-за жалюзи выкрики израильских женщин-солдат. Все здесь ненавидят нас, от годовалого солдата-малыша и до израильских солдат-старух. И что более всего огорчительно, так это то, что их ненависть обоснованна.

— Возвращайтесь в свои деревни, пидоры арабские, — раздался выкрик из одного окна.

А как бы я хотел вернуться в свою деревню, к покрытым полевыми цветами холмам, к пасущимся в вади стадам скота, к землям шакала. Я уложил ребенка на заднее сидение джипа.

— Нужно отвезти его в больницу, — сказал я.

— Оставь его здесь! — приказал Халиль.

— Ему нужна срочная медицинская помощь…

— Ты слышал, что я сказал, Рафик, оставь его здесь. Это приказ.

Я переложил мальчика на землю и аккуратно снял каску с его юной головы. Я провел рукой по его пропитанным кровью волосам и пробормотал извинение на своем ломаном иврите. Бессмысленно — он все равно был без сознания.

— Немедленно садись в джип! — приказал Халиль.

Действительно, какой смысл?..

Джип тронулся.

— Пусть израильтяне заботятся об израильтянах, — проговорил Халиль примирительным тоном.

Я вытер лицо концом куфии.

По дороге мы проехали мимо заброшенных ресторанов, закрытых баров, пустынных садов. Я попытался представить себе, как выглядел этот город до того, как мы пришли сюда: маленькие солдаты играют на улицах, миловидные девушки-солдаты в блестящих касках спускаются по улице, звеня браслетами на ногах…

— Они опять вывесили флаг, сволочи, — процедил Халиль.

«Флаг» — простыня блеклого бело-голубого цвета или безобидное покрывало для постели — висел на электрических проводах. Мы остановили джип, и Халиль заставил какого-то местного солдата-старика принести лестницу и взобраться по ней, чтобы снять полотнище. Старик поднимался по лестнице, трясясь от старости и от страха, а Халиль подгонял его криками на иврите. Несчастный боялся, что упадет, да и я тоже. Что, у палестинского народа не хватает врагов и он должен воевать с трясущимися стариками в цветных лохмотьях? Старик ухватил флаг одной рукой и начал спускаться по лестнице. Руку с флагом он отвел в сторону, будто держал в ней что-то мерзкое. Его нога соскользнула с одной из ступенек, и старик упал на землю.

Самир подбежал, чтобы помочь ему подняться, но Халиль остановил его. Старик с трудом поднялся на ноги и медленно заковылял от нас, хромая. Самир вернулся к джипу. «Это не должно быть так, здесь что-то не так», — бормотал он, усаживаясь на заднее сиденье. А я, вооруженный винтовкой с резиновыми пулями, которые норовят отскочить в меня от каждой стены, увешанный газовыми гранатами, которые ни у кого не вызывают слезы, помимо меня, молча опирался на капот джипа. «Ваша мать трахается с сионистами», — раздался знакомый крик по-арабски с одной из крыш. А я думал о холмах и овцах, о маленьких домиках из глины, о крике муэдзина, созывающего на утреннюю молитву. Старик продолжал хромать.

 

БАКУМ

Взвод стоял в три шеренги на песчаном плацу. Несмотря на все усилия выглядеть подтянутыми и внушительными, новобранцы смотрелись чуть клоунски. Только что закончилось их формальное превращение в солдат, но значительная их часть получила обмундирование, которое не соответствовало им по размеру. Другие не справились с элементарной задачей вдеть ремень в брюки или зашнуровать армейские ботинки. При этом излишне серьезное выражение их лиц и неестественно прямая стойка и создавали комедийность общей картины.

— Есть тут кто-нибудь, чей товарищ или знакомый покончил с собой во время армейской службы? — мягко спросил к/о Бакум, в его глазах была печаль.

Где-то слева в крайней шеренге нерешительно поднялась рука, ее обладатель был закрыт здоровенным блондином, стоявшим перед ним.

— Классно, — пробормотал печальный к/о. — Шагом марш чистить сортир.

Из шеренги деревянной походкой вышел низенький солдатик. Пуговицы его гимнастерки были застегнуты не на те дырочки, что перекосило ему воротник, и вкупе с неестественной прямотой корпуса это создавало иллюзию, что у него сломана шея. Четким шагом он промаршировал в направлении туалета.

— Есть здесь солдаты, чьи родители пережили Катастрофу и теперь кричат и плачут во сне? — продолжал удрученно вопрошать к/о.

Трое подняли руки.

— Командир, — раздался писклявый голосок одного очкарика.

— А-а, солдат, — устало, но солидно ответил к/о.

— У меня это не совсем так, то есть, мой отец не плачет или кричит, он только разговаривает. «Богдан, Богдан», говорит он и всегда — дважды. Богдан — это его младший брат, которого убили немцы. Так я не знаю, командир, поднимать мне руку или нет?

— Хм… — замешкался на мгновение к/о. — Как он это говорит? Обычным голосом или шепотом?

— Обычным, даже немного громко, командир, — солдат опустил глаза.

— А как умер его брат? — допытывался к/о.

— Немцы бросили его живого в колодец с известью, — солдат засунул палец под левое стекло очков и попытался стереть скатывавшуюся слезу.

— В колодец с известью, да? — воскликнул к/о.

— В колодец с известью, командир, — подтвердил очкарик, снова принимая стойку «смирно».

— Ладно, если это был колодец с известью, и отец разговаривает громко, то ты добавляешься вот к этим трем. Вы четверо сейчас явитесь на кухню к старшему сержанту Пинто и скажете, что вас послал командир Еошуа, понятно?

— Да, командир, — ответили все четверо и покинули плац в образцовом порядке.

— Ну ладно, есть среди вас импотенты или такие, кто мочится во сне?

Никто не поднял руку. К/о обвел лица солдат подозрительным взглядом, в его глазах оставалась печаль: «Вы думаете, что я пальцем деланный? Сорок шесть солдат, и ни один не ссытся во сне? И все трахаются, как кролики?»

— Сорок шесть нужно говорить в мужском роде, командир, — почти прошептал дневальный. — И среди нас нет с недержанием мочи или импотентов, так как мы спецнабор, командир.

— Отлично, дневальный, — гремел к/о, — если ты такой умный, то ты один отстоишь три ночные смены, и тогда у тебя будет много времени подумать, насколько важно держать рот заткнутым.

— Может, здесь также есть кто-нибудь с травмой, кого я пропустил?

— Командир, у меня была тяжелая травма в детстве, — вдруг заявил тот здоровенный блондин слева. — Я разделю с ним часы караула.

— Э-э-э, не так быстро, солдат. Какая в точности у тебя травма?

— Это, это связано с моим братом, и я не хочу говорить об этом, командир. — Он поспешил поднять свой рюкзак и успел сделать один шаг вслед за дневальным.

— Стой, — остановил его командир. — Не хочешь — заставим, не можешь — научим. А я хочу, чтобы здесь и сейчас ты описал свою травму.

Блондин завилял: «Мы шли по Иудейской пустыне, и… мой брат поскользнулся и раскроил себе череп…»

— И это вся травма? — насмешливо оборвал его к/о.

— Командир, вы там не были, кровь текла ручьем, ему наложили четырнадцать швов на голову, с тех пор я не в состоянии…

— О-кей, солдат, это было очень по-товарищески, и я ценю это, но я не вчера родился. Дневальный все-таки постоит в карауле один, может быть это научит его быть человеком, а ты… Как тебя зовут?

— Алон, командир.

— А-а, а ты, Алон, смени его пока на дневальстве.

 

Кохи 3

На вечеринке по случаю демобилизации Кохи мы подарили ему книжку Этгара Керета «Трубы».

— Дерьмовая книга, — скривил Кохи физиономию, — кроме двух… извините, трех рассказов все остальное — мусор. Сегодня каждый идиот может выпустить книжку в каком-нибудь крошечном издательстве и потерять на ней кучу денег, и все это в силу инфальтильного заблуждения, что однажды у него выйдет что-то стоящее.

Честно говоря, Кохи в целом прав, и единственная причина, по которой Акива купил книгу, было то, что ее уценили.

— Ты знаешь, Зохар, я лично знаком с этим Этгаром — такой слабак, делает все, что я ему говорю, хочешь посмотреть?

— Отвяжись, Кохи. Давай поедим торта и будем закругляться, уже совсем поздно, — взмолился я.

— Ладно тебе, Зохар, это все-таки моя вечеринка, дай немного повеселиться. Смотри, как я его сейчас приложу.

Кохи начал ходить по потолку и разрушать единство времени и действия с помощью всяческих злодейских уловок.

— Будь другом, Кохи, прекрати. В конце концов это дорого нам обойдется.

Кохи продолжал намеренно разрушать последовательность сюжета.

— Не волнуйся, Зохар, этот Этгар — ботаник, я знаю его не первый день, он не испортит нам

 

Сизиф

Каждую неделю та же история. В пятницу, в 4.15 я уже одет в спортивный костюм, через пять минут Яаков должен заехать за мной, а ей обязательно нужно сказать: «Может быть, сегодня не пойдешь? Ты знаешь, как папа огорчается, что ты не остаешься на кидуш».

И каждый раз я снова должен объяснять ей, что я все время работаю сверхурочно, пашу, как вол, чтобы оплачивать содержание ее отца в доме престарелых, и что вторая половина дня в пятницу — это единственное время, когда я могу увидеться с друзьями, немного поиграть в футбол, на время забыть о проблемах. И каждую неделю она должна говорить: «Папа спрашивает — я что, вдова, что рядом со мной за столом нет мужа».

А я всегда говорю ей, что пусть скажет своему старому провокатору, что овдовела, и что, если он хочет, чтобы муж его дочери вернулся к жизни, пусть перестанет все время качать из нас «гельт» и переедет из своего пятизвездочного дома для престарелых в заведение с более приемлемыми ценами. А эта собака обязательно должна сказать: «Поверь, Моше, с мужем, как ты, лучше быть вдовой».

Я каждый раз злюсь заново и, уходя, громко хлопаю дверью, и потом всю игру думаю об этом — о ссоре и о ней, обо всем этом дерьме — мало того, что меня кормят им на работе, так я еще и дома должен его хлебать, и игра мне уже не в кайф.

Но это еще ладно. Больше всего бесит то, что, когда я каждую неделю в пятницу вечером снова возвращаюсь домой, будто специально она ждет меня на лестничной площадке, ее глаза опухли от слез. «Папа ушел, — говорит она мне, — его нет». И я, мыслями еще в игре, медленно начинаю соображать, что это не то, что ее отец ушел к себе, нет, он просто дал дуба.

Каждую неделю заново этот старик должен подавиться костью в середине шабатного ужина. Умереть у моей жены на руках. «Он хрипел, и я не знала, что делать, — плачет она и обнимает меня. — Если бы ты был здесь, может быть смог бы что-нибудь сделать, — должна она всегда добавить. — Ты ведь водитель «Скорой помоши», ты в таких делах понимаешь».

И эти слова ранят меня, как нож. После этого всю неделю я хожу с противным чувством вины, каждый раз заново, как идиот, никогда не учусь.

 

Шломик-Гомик

Учительница, которую прислали на подмену, сказала всем разбиться по парам, и только Шломик-Гомик остался один. «Ладно, — сказала подменяющая учительница, — я пойду с тобой в паре», и взяла его за руку.

Так они гуляли в парке; Шломик-Гомик смотрел на лодки в пруду, увидел огромную скульптуру в форме апельсина, а еще птичка какнула ему на панамку. «Дерьмо к дерьму липнет», — радостно завопил Юваль, шедший за Шломиком. И все дети засмеялись. «Не обращай на них внимания», — сказала Шломику-Гомику подменявшая учительница и сполоснула панамку под краном.

Потом им попался продавец мороженого со своей тележкой, и все купили по стаканчику замороженного сока. Но Шломик-Гомик съел «Эскимо», а палочку воткнул в щель между плитами на дорожке и представил, что это ракета.

Все дети бесились на травке, и только Шломик и подменявшая учительница, которая закурила сигарету, остались стоять на дорожке.

— Учительница, почему все дети меня ненавидят, — спросил ее Шломик-Гомик.

— Откуда мне знать, — учительница устало пожала покатыми плечами, — я ведь всего лишь подменяющая учительница.

 

Дни, как сегодня

— Итак, запомни: сначала нужно обратиться к сержанту, и только после этого, если он разрешит, пойдешь в столовую.

— Но вы же мне сказали…

— Я прекрасно помню все, что я сказал, Гирш… — оборвал его командир отделения. — Ты что, хочешь сказать, что я лгун? — На его лице играла ехидная, насмешливая улыбка.

Они оба знали, что командир лжет, они оба также знали, что Йоав не сможет это доказать и вообще ничего не сможет тут поделать. Бывали дни, когда Йоав пытался не сдаваться. Пытался сделать что-то. Он изображал смирение и будто бы был готов идти выполнять, но стоило ему отвернуться, как его лицо принимало свое обычное выражение, а мысленно он бил прикладом автомата точно в насмешливую физиономию…

Когда-то, еще в скаутах, Йоав в походе расквасил нос одному парню, который украл компас. Не его, Йоава, компас, а чей-то еще. А все потому, что ненавидел воров, а еще больше — врунов. Те дни сейчас далеко, очень далеко.

— Ну, Гирш, так ты говоришь, что я врун? Я жду ответа.

— Нет, командир. Очевидно, я ошибся, командир.

Одного признания ошибки было недостаточно, и Йоав получил наряд вне очереди — ночной караул. Его смена была между двумя и тремя ночи — самое дерьмовое время. Командир отделения пришел проверить его — Йоав стоял на посту и дрожал от холода.

— Ничего, Гирш, ты еще будешь в порядке, поймешь службу, — командир похлопал его по плечу. — Ты немного с гонором, но я сделаю из тебя человека.

— Да, командир, — принужденно улыбнулся Йоав, а про себя продолжал твердить, что это — армия и он должен молчать, а будет выступать — нарвется на новые неприятности. Командир увидел вымученную улыбку на его лице и довольно ухмыльнулся, как хозяин дрессированной собаки, которую обучил новому трюку.

… Англичанин пришел сменить его на четверть часа раньше срока. Вот англичанин в самом деле был в порядке. Придя на пост, он застал Йоава плачущим от стыда. При виде англичанина тот смутился еще больше, и слезы потекли у него еще обильней.

— Нечего плакать, — произнес англичанин, деликатно отводя глаза, — ты поступил абсолютно правильно, так, как и надо было.

Не желая еще больше смущать Йоава, он добавил: «Пойду отолью» и ушел куда-то в тень. Вернулся он лишь после того, как Йоав взял себя в руки. Да, англичанин действительно был в порядке.

На утреннем построении командир отделения объявил, что с сегодняшнего дня Йоав — помощник дежурного и добавил — при всех — что надеется, что Йоав себя еще покажет. И Йоав, как обычно, отвечал «Да, командир. Нет, командир…»

Теперь Йоав не ходил в караул по ночам, потому что помощник дежурного не какой-нибудь часовой. А в пятницу все остались в части, а он отправился в увольнение домой — таков порядок. Когда он шел от казармы до ворот базы, то почему-то почувствовал, будто это — наказание, будто его отправляют в ссылку, и всю ту тоскливую субботу дома он проклинал себя за это унизительное увольнение. В воскресенье, вернувшись в часть, Йоав принес англичанину свежий номер Jerusalem Post, который купил на центральной автобусной станции, а Бауману, который спит в койке над ним, — губку для чистки погон, как тот просил.

Во вторник, перед тем, как все пошли на стрельбище, командир послал его купить сигарет, и Йоав побежал, как щенок, в киоск и вернулся с пачкой «Ноблес». Мигом сгонял, за три минуты, хотя никто его и не торопил.

— Вот сигареты, командир, — проговорил Йоав, тяжело дыша, отдавая пачку и сдачу.

— Молодец, Гирш, — похвалил командир, опуская мелочь в карман рубашки и доставая зажигалку.

— Хочешь сигарету?

— Нет, командир.

— Ну, нет — так нет, — улыбнулся командир отделения и закурил, — так оно и лучше.

Йоав увидел, что его отделение во главе с сержантом уже направляется на полигон, и собрался было бежать за ними.

— Гирш, — окликнул его командир, и Йоав вернулся. — Ты ничего не забыл? Йоав быстро осмотрел себя — автомат, каска — на месте, он немного растерялся — что же он забыл?

— Сдачу, Гирш, сдачу, — произнес командир нетерпеливо.

— Но я же вернул ее вам минуту назад…

— Ничего ты мне не возвращал, Гирш. Проверь у себя в карманах или сбегай в киоск — может, там оставил?

— Но… — начал было Йоав.

— Ничего-то ты не понял, — сокрушенно покачал головой командир. — Ничему-то я тебя не научил за этот месяц. Я хочу, чтобы ты немедленно сбегал в киоск и через три минуты вернул мне сдачу.

— Но, — опять попытался что-то сказать Йоав.

— И остерегайся меня, Гирш, — продолжал командир, как бы не слыша Йоава. — Если я кого-то действительно ненавижу, так это воров. — Мерзкая ухмылка искривила его губы. — Врунов и воров.

И Йоав опять твердил себе, что это — армия, и все здесь хлебают дерьмо полной ложкой, и убеждал себя, что он поступает правильно. Но ведь были дни, когда он не уступал, он помнил их; были дни, когда он поступал совершенно глупо. Йоав повернул лицо в направлении киоска, а его руки крепко сжали автомат…

 

Я и Людвиг убиваем Гитлера без причины или Берлинская весна

— Еще колбасы? — щедро предложил Людвиг.

— Спасибо, я уже сыт, — похлопал я себя по животу.

— Сыт… — раздумчиво повторил за мной Людвиг. — Как же давно не слышал я этого слова. — Он с любовью взглянул на лежавшую на столе свиную колбасу, как на старого друга, который вызвал у него воспоминания о золотом детстве, при этом его рука нежно поглаживала остаток колбасного батона.

Снаружи время от времени слышались разрывы снарядов…

Людвиг прижался лицом к оконному стеклу — было видно горящую францисканскую церковь, и покосившиеся столбы уличных фонарей склонились над тротуаром, как часовые, задремавшие на посту. Людвиг отошел от окна — на стекле остался жирный отпечаток его носа.

— Грязные Иваны не успокоятся, пока не оставят от Берлина камня на камне, — процедил с ненавистью Людвиг. Его взгляд блуждал в поисках чего-нибудь, что можно было бы разнести, чтобы отвести душу. Но в комнате не было ничего, кроме стола, пары стульев и остатков колбасы. Взгляд Людвига остановился на ней, он улыбнулся: «После такой колбасы нужно бы глотнуть пивка, — благодушно произнес он, — а нету», — он пожал плечами, как будто только сейчас вспомнил об этом.

— Пойдем, прогуляемся, — предложил Людвиг, — это способствует пищеварению.

Мы помогли друг другу надеть пальто. Людвиг вышел в соседнюю комнату и вернулся со старинным охотничьим ружьем.

— Я получил его в подарок от дедушки Гюнтера на семнадцатилетие, — сказал Людвиг, и глаза его заблестели. — Может, сможем выменять на него вина или несколько бутылок пива.

Мы вышли на улицу и словно очутились на другой планете. Улица была слишком загажена, чтобы быть берлинской, а погода — слишком холодной, чтобы быть апрельской. Людвиг зажал ружье подмышкой и натянул пару потрепанных шерстяных перчаток. «Ходьба поможет нам согреться», — прошептал он с надеждой, и мы двинулись вниз по бульвару. Людвиг с силой подышал на руки, чтобы согреть замерзавшие пальцы, выглядывавшие из дырявых перчаток. Из немногих оставшихся целыми уличных фонарей ни один не светил, но горели многие разрушенные здания, и они-то давали достаточно света.

Возле одного из плакатов с изображением фюрера Людвиг остановился. «Мы учились в одной школе в Линце, — сказал он с гордостью, указывая на портрет, — он был двумя классами младше».

Людвиг любовно посмотрел на ружье, которое так и оставалось у него подмышкой, и на его лице опять возникло ностальгическое выражение: «Это было в конце того года в Линце, когда дедушка Гюнтер подарил мне ружье. Я тогда встречался с Анной — она была первой девушкой, к которой я прикоснулся».

Людвиг взглянул на замерзшие кончики пальцев, торчавшие из дырок в перчатках: «Адольф был влюблен в нее, обычно приносил ей цветы, сладости, свои рисунки. Я тогда пожалел этого щуплого парня, он был такой низкий, достигал Анне досюда, — показал Людвиг левой рукой до подбородка. — Кроме того, он был младше нас, совсем ребенок. Тогда у него еще не было этих смешных усиков, — снова показал Людвиг на плакат. — В его ухаживаниях за Анной было нечто очень забавное, однако Анна всегда относилась к нему с терпением и уважением. Однажды она пришла показать мне рисунок, на котором он изобразил ее. Анна держала рисунок рядом со своим лицом, чтобы я мог сравнить — между Анной и портретом почти не было сходства. Хотя и в жизни она была красивой, но на рисунке она была просто совершенство, божество, походила на валькирий, о которых нам рассказывали на уроках литературы. Анна даже не дала мне притронуться к рисунку, сказала, что уходит от меня, что любит Адольфа.

Людвиг тяжело вздохнул, и я машинально проследил взглядом, как тает облачко пара.

— Ты парень что надо, — продолжал Людвиг вспоминать слова Анны, — с головой, но у тебя нет фантазии. А вот Адольф, — ее глаза засияли, — Адольф — художник…

— Каждый день после обеда я просиживал со своим ружьем на чердаке, — продолжал Людвиг, — представлял, как убиваю его, ее и себя. — Он прицелился в невидимую цель и изобразил звук выстрела: «Бумс!..» А она говорила, что у меня нет фантазии, — Людвиг грустно улыбнулся мне.

Мы прошли еще несколько шагов, и вдруг Людвиг резко остановился: «Художник, — сказал он с презрением, словно плюнул. — Я тебе расскажу кое-что об искусстве», — добавил он сердито. «Брат моей матери, Зигфрид, любил вырезать фигурки из сыра — идиот мог заниматься этим часы напролет. Каждый раз, когда он приходил к нам обедать, он вырезал что-нибудь новое: лошадь, голубя, сомбреро. Мама обычно выставляла эти художества на буфете для всеобщего обозрения. Через три дня они покрывались плесенью и жутко воняли, поэтому приходилось их к чертям выбрасывать».

Людвиг в сердцах пнул поваленный столб одного из уличных фонарей, ружье выскользнуло у него из подмышки и упало на тротуар. Он нагнулся, чтобы поднять его, а когда выпрямился, то наши глаза встретились. «Сыр — для того, чтобы есть», — закончил он безаппеляционно.

Выходя на Александер-плац, мы наткнулись на неподвижное тело. Людвиг неумело перевернул его лицом вверх и попытался нащупать пульс, но там, где он никогда не прослушивается. Это был труп молодой женщины, все ее платье было пропитано кровью. Даже сейчас, после смерти, ее лицо было искажено болью. Людвиг прислонил ружье к ограде одного из домов и поднял труп на руки. Похоронить женшину было абсолютно негде. Тогда Людвиг бережно уложил тело на заднее сиденье открытого «Фольксвагена», стоявшего неподалеку. Он снял с себя пальто и укрыл им тело несчастной. Затем он вернулся за своим старинным ружьем, и мы продолжили прогулку.

— Смотри, какой странный вечер, — сказал Людвиг дрожашим голосом; он обхватил себя руками, пытаясь защититься от холода. — Я отдал фройляйн свое пальто, а даже не знаю ее имени. Черт, — Людвиг явно замерзал, — я даже не знаю, какого цвета у нее глаза.

Возле развалин оперного театра Людвиг нашел три бутылки сливовой водки и какого-то пьяного. Тот был одет в потрепанный смокинг, а бутылки оказались пустыми.

— Нижайше прошу извинить меня, — пьяный отвесил нам учтивый поклон и едва не упал, потеряв равновесие. — Нет ли у вас случайно чего-нибудь, что бы уняло мою дьявольскую мигрень?

— У меня только пара перчаток и ружье, — ответствовал Людвиг, одновременно разочарованно заглядывая в очередную пустую бутылку. Пьяный тем временем пытался определить калибр ружья, засовывая в ствол пальцы. «Нет, он слишком мал, — обладатель смокинга обреченно опустил голову, — очевидно, небесам угодно, чтобы я продолжил страдать». Он оперся спиной об один из фонарных столбов и съехал вниз, приняв сидячее положение. Обводя развалины здания оперы затуманенным взглядом, пьяный изрек: «Состояние общественных зданий в Берлине ниже всякой критики». Левой рукой он подергал меня за штанину — «Сударь, соблаговолите завтра утром напомнить мне, чтобы я написал решительное письмо в городской магистрат». … Людвиг продолжал держать бутылку, хотя уже потерял к ней всякий интерес: «Мы ходим уже почти целый час, и не встретили ни единой живой души». По его телу пробежала нервная дрожь — можно было видеть, что он вспомнил мертвую девушку.

— Разумеется, — подхватил пьяный, — вы не встретили ни одного человека, потому что все на концерте филармонического оркестра.

— О чем вы говорите, — разозлился Людвиг, — оркестр уже два года как не выступает.

— Но пушки, — пьяный указал на небо, — я был уверен, что снова исполняют симфонию «1812 год».

Людвиг в отчаянии разбил пустую бутылку: «Никого нет в этом пустом городе, — прошептал он и посмотрел на меня, — даже ты прозрачен». Я взглянул на свою ладонь в свете пожара, пожиравшего францисканскую церковь, — Людвиг был прав…

— Жизнь коротка, а искусство вечно, — изрек пьяный печально.

— Простите, — удивленно переспросил Людвиг; в его глазах было непонимание.

— Нет, нет, — чинно запротестовал пьяный, — это мне следует извиняться.

Внезапно кашель некой личности, согнувшейся над столиком кафе, заставил нас с Людвигом обернуться. Удивительно, насколько тихо кажется в Берлине, если вы привыкли к звукам разрывов снарядов. Направляясь к кафе, Людвиг нервно провел рукой по волосам, как бы волнуясь и приводя себя в порядок перед важной встречей.

Сидящий за столиком кафе был одет в плащ модного кремового цвета; его гладко выбритое лицо казалось до боли знакомым. Маленькие глаза человека были прикованы к лежавшей на столе шахматной доске, заставленной фигурами. «Интересно, очень интересно, — пробормотал он себе под нос, — как тут белые могут поставить мат в три хода?»

Людвиг прищурился — он явно силился что-то вспомнить, — потом на его лице вдруг появилась улыбка, и он радостно устремился к человеку в кремовом плаще.

— Адольф, это ты?! Я не сразу узнал тебя без этих нелепых усиков, — рассмеялся Людвиг и приложил палец к верхней губе, как бы в шутку изображая усы. — Нет, правда, Адольф, ты не представляешь, как я рад встретить знакомое лицо в этом пустом городе. Вот уже более часа я слоняюсь по улицам и не встретил живой души, как будто весь этот дерьмовый город играет со мной в прятки.

Гитлер продолжал с интересом изучать ситуацию на шахматной доске; большинство столиков в кафе было опрокинуто, и множество шахматных фугур валялось на земле.

— Адольф, это же я — Людвиг из Линца, почему ты мне не отвечаешь? — Людвиг тихонько тронул человека в плаще за плечо.

— Действительно очень сложная позиция, — Гитлер был весь погружен в раздумья; правой рукой он чесал в затылке.

— Что, считаешь ниже своего достоинства ответить мне, а? — процедил Людвиг, начиная злиться, — ну так я не буду докучать тебе разговором, фюрер. — Последнее слово он подеркнуто произнес по слогам. — Все, что от тебя требуется, так это слушать.

Людвиг оперся на ружье и начал говорить мечтательным тоном: «Был у меня младший брат, Карл, ты не знал его, он был гораздо талантливее меня. Родители отправили его на учебу в Вену, но после того, как материальное положение семьи, ухудшилось, мы были вынуждены эмигрировать в Германию. Карл прекратил свои занятия и начал перебиваться случайными заработками. Когда началась война, он поспешил вступить в СС и вскоре получил офицерский чин. Ло того, как нацепил мундир, он всегда был весел, улыбался, ходил себе посвистывал — был душой любой компании. Но теперь, — Людвиг печально покачал головой, — теперь он ходил по улицам со стеклянными глазами, как зомби. Три месяца назад он застрелился из своего служебного пистолета, — и все это из-за тебя, мразь, — в голосе Людвига зазвучали слезы, — все это из-за тебя».

— Я должен признать, — пробормотал Гитлер, — что проблема выглядит почти неразрешимой.

Людвиг взглянул на него влажными глазами. «Мразь», — повторил он с гневом, и старинное ружье выстрелило.

— Странно, — сказал я Людвигу, изучая ситуацию на шахматной доске, — как же можно поставить мат, если среди фигур нет короля? — Давай вернемся домой, — прошептал Людвиг, — я устал. Мы шли молча. Выходя с Александер-плац, Людвиг вытер мокрое лицо тыльной стороной руки. «Я прошу прощения за эту постыдную сцену в кафе, — он опустил голову, — не знаю, что нашло на меня, словно какой-то припадок случился. А что за чушь я нес, — у меня ведь и брата-то нет. — Он сделал очень много зла и заслужил смерть, — пытался я приободрить Людвига. — Может быть, — проговорил он, — но я стрелял не из-за этого. Мы еще прошли некоторое время в тишине, не прерывавшейся разрывами снарядов, как вдруг из горла Людвига вырвался какой-то неестественный смех, больше похожий на хрип: «Был у меня младший брат, Карл… — передразнил он сам себя, — а она еще говорила, что у меня нет фантазии». На стене одного из домов висело объявление, а на нем — изображение фюрера. Я мысленно сравнил его с тем, кого видел в кафе. «А ты был прав, Людвиг, — сказал я, — без усов ему и впрямь лучше».

 

Веселенькие цвета

Дани было приблизительно шесть лет, когда он в первый раз увидел рисунок из еженедельной серии «Найди и раскрась». Детей просили помочь дядюшке Ицхаку найти его потерявшуюся курительную трубку и раскрасить ее в веселенькие цвета. Дани нашел трубку, раскрасил ее в веселенькие цвета и даже получил приз — энциклопедию «Пейзажи нашей страны», — который разыгрывался между теми, кто сумел выполнить задание. Но это было только начало.

Дани помог Йоаву найти его песика, которого звали «Герой», Яэли и Балхе найти их маленькую сестренку, полицейскому Авнеру найти его пропавший пистолет, милуимникам Амиру и Ами найти их патрульный джип и всегда обязательно раскрашивал находки в веселенькие цвета.

Он помог Яиру-охотнику найти спрятавшегося зайца, римским солдатам — отыскать Иисуса, Чарльзу Мэнсону — обнаружить Шарон Тейт, которая пряталась в спальне, Шуки и Зиву из спецотдела полиции он помог выследить Герцеля Авитана, и при этом Дани не забывал раскрасить каждого из них в веселенькие цвета.

Он знал, что за спиной его называли «стукач», но это его не трогало. Он продолжал помогать. Он помог Джорджу отыскать спрятавшегося Норьегу, нацистам — обнаружить Анну Франк, румынскому народу — найти увертливого Чаушеску и всегда-всегда раскрашивал прятавшихся в веселенькие цвета. Террористы и борцы за свободу по всему миру начали думать, что им нет никакого смысла скрываться. Часть из них, отчаявшись и растерявшись, сами выкрасили себя в веселенькие цвета. И вообще, большинство людей утратили веру в свою способность сражаться с судьбой, которая была им предназначена, и мир превратился в весьма унылое место. Да и сам Дани не был особенно счастлив. Процесс поиска и раскрашивания уже не интересовал его, и он продолжал этим заниматься только в силу привычки. Кроме того, у него уже не было места для складирования семисот двадцати восьми экземпляров энциклопедии «Пейзажи нашей страны». Только цвета оставались веселенькими.

 

Никто не понимает квантов

Вечером в канун Судного дня кванты отправились к Эйнштейну просить прощения.

— Меня нет дома, — прокричал им Эйнштейн через закрытую дверь.

Когда они шли домой, люди кричали им из окон всякие оскорбления, а кто-то даже запустил пустой жестянкой. Кванты делали вид, что это их совсем не трогает, но в душе были страшно огорчены.

Никто не понимает квантов, все их ненавидят.

— Эй, паразиты, — кричат им, когда они идут по улице, — шли бы служить в армию.

— Так мы хотели служить, — пытаются оправдаться кванты, — но армия не согласилась призвать нас, потому что мы такие маленькие.

Однако никто не прислушивается к их аргументам. Никто не слушает квантов, когда они пытаются защитить себя, но, когда они говорят что-то, что можно истолковать не в их пользу, о! — тогда каждый сразу ловит их на слове. Кванты, например, могут сказать безобидное предложение типа «Ну, вот кошка». А в новостях сразу заявляют, что они устраивают провокацию, и журналисты бросаются брать интервью у Шредингера.

Вообще журналисты более всего ненавидят квантов, и все из-за того, что однажды на конференции, организованной журналом «Мысли», кванты сказали, что наблюдатель, сообщающий о событии, влияет на него. Все журналисты подумали, что кванты говорят об освещении интифады в СМИ, и тут же заявили, что это провокационное высказывание, призванное взбудоражить массы. Кванты могут говорить хоть до завтра, что они совсем не это имели ввиду, и что у них нет никаких политических намерений, но никто и ни за что не поверит им. Все знают, что они друзья Юваля Нээмана.

Многие считают, что кванты — тупые, что они бесчувственные, но это совсем не так. В пятницу, когда показывали передачу об атомной бомбардировке Хиросимы, квантов пригласили в студию в Иерусалиме… Им даже трудно было говорить. Они сидели перед включенным микрофоном и просто плакали, и все те телезрители, которые не знают квантов хорошо, вообще не поняли, что кванты плачут, а посчитали, что они уклоняются от ответа.

Самое печальное то, что даже, если кванты напишут десятки писем в редакции всех научных изданий в мире и неопровержимо докажут, что во всей этой истории с ядерной бомбардировкой просто использовали их наивность, и что они в жизни не думали, чем это может закончиться, — это все равно им не поможет, потому что никто не понимает квантов. И прежде всего — сами физики.

 

Алиса

В день моего восемнадцатилетия брат взял меня к проституткам. «Если не сделаешь кое-чего для себя, — сказал он, — так всю жизнь и останешься девственником». Мы взяли автомобиль отца и поехали на берег к проституткам. Всю дорогу брат пел неприличные песни и давал мне советы, исходя из своего опыта. Он еще более некрасив, чем я. Все его сальное лицо покрыто прыщами с беловатыми гнойными головками.

Первый раз у него тоже было с проституткой, сказал он. Это было за день до призыва в армию, и он с приятелями отправился на берег к проституткам. «Стоит только трахнуться, как весь мир тебе вдруг покажется другим», — сказал брат и лихо обогнал грузовик с мусором.

— Посмотри на меня, например, — улыбнулся он своему ухмыляющемуся отражению в левом боковом зеркале автомобиля и выковырнул ногтем кусочек скорлупы от ореха, застрявший между передними зубами. — Посмотри, например, на меня…

Брат остановил автомобиль возле берега и дал мне триста шекелей («Это стоит дешевле, но пусть лежат у тебя в кармане — на всякий случай»). Презерватив. Он дал мне еще несколько последних советов, а потом захотел, чтобы я повторил их вслух, дабы убедиться, не забыл ли я чего.

Когда я выходил из автомобиля, у меня дрожали ноги, от волнения я с трудом мог стоять, но как-то умудрился сойти по спуску к морю. Ступни глубоко провалились в песок, и я испугался, что у меня не хватит сил вытащить их, поэтому не стал даже пытаться и остался на месте. Море вдруг показалось мне очень шумным и агрессивным, мне стало страшно, что оно меня поглотит.

— Огонька не найдется? — услышал я, как кто-то тихонько прошептал возле меня. Я попытался обернуться на голос, но мои ноги сделались ватными, и я осел на песок.

— С тобой все в порядке? — спросил тот же голос, а полноватая рука, украшенная звенящими браслетами, помогла мне подняться. Та же рука помогла мне отряхнуть песок с одежды. Мне было ужасно неловко, потому что все это время у меня стоял, и я боялся, что она заметит. В коние концов я осмелился поднять глаза и взглянуть на нее. У моей проститутки было красивое лицо, полноватое, но действительно красивое. Ее большие зеленые глаза смотрели прямо на меня.

— Извини, у меня нет огня, я не курю.

— А, да ладно, — она рассмеялась, — я тоже не курю. Я это говорю, чтобы только растопить лед. — Она подошла еще на шаг и поправила мне воротничок рубашки.

Брат объяснял мне, что проститутки всегда хотят, чтобы ты кончил побыстрее, поскольку ждут уже следующего клиента, но эта была совсем не такая. После того, как все произошло, она продолжала обнимать меня и разговаривать, как будто никуда не торопилась, а я — единственный в мире.

Элиза немного рассказала мне о своих родителях; отец — моряк, а мать — домохозяйка. Ее отец постоянно хвастался, что его папаша был капитаном знаменитого затонувшего корабля, однако в порту никто ему не верил. Элиза — тоже, поскольку в их семье традиционно все мужики непутевые. Она была ужасно милой и предложила мне, чтобы мы остались так лежать и дождались восхода солнца. Она рассказала, что восходы на этом берегу — самая красивая вещь в мире. Но резко я вскочил, услышав звуки клаксона.

— Это, наверняка, мои брат, — пробормотал я, — он ждет меня.

Я вдруг вспомнил, что он мне говорил — прежде всего надеть… Я разжал кулак правой руки — на потной ладони лежал нераспечатанный презерватив.

— Успокойся, — прошептала Элиза, — ничего не случится. Я принимаю таблетки.

Она вытащила две новые сотенные купюры из потертого кожаного кошелька. «Все было чудесно, — она всунула деньги в мой влажный кулак, — поторопись, чтобы брат не тревожился». Я поцеловал ее и пообещал еще прийти на следующей неделе. Поднявшись к шоссе, я обернулся, и мы помахали друг другу рукой на прощанье. Она, очевидно, решила подождать восхода.

В нескольких десятках метров от меня на вершине известнякового холма сидел заяц. Я не знаю, что он держал во рту, но издали это казалось сигарой. «Ты был героем», — подмигнул мне заяц обоими глазами, и я преисполнился гордости.

Я побежал к машине. Брат сидел за рулем и нажимал на сигнал. Когда он увидел меня, то вышел наружу и поспешил мне навстречу: «Чего так долго? Я уже беспокоиться начал. Ну, трахнул?» (Элиза считает, что нехорошо говорить «трахать», нужно говорить «трахаться», поскольку это делают с кем-то, а не кого-то.) Я утвердительно кивнул головой.

— Мужик! — брат хлопнул меня по плечу и с демонстративным почтением открыл для меня водительскую дверь. — С этого дня никто не сможет назвать тебя ребенком.

И я рулил всю дорогу домой. По радио брали интервью у одного человека, который переплыл Ла-Манш стилем баттерфляй с целью собрать деньги для кампании за мир во всем мире. А я все думал про себя, насколько был прав мой брат: стоит тебе один раз трахнуться, как весь мир вдруг кажется другим.

 

Каценштайн

В аду меня запихнули в котел с кипящей водой. Моя кожа покрылась волдырями, плоть начала вариться, и я непрерывно кричал от боли. Там установлены огромные телевизионные экраны, на которых можно наблюдать за тем, что происходит в раю. Мучиться и завидовать, видеть и страдать. Мне показалось, что на экране я мельком увидел его, играющего в гольф или крикет, или что-то такое. Камера на секунду показала вблизи его улыбку, а потом сразу другая сцена — парочка занимается любовью.

Однажды, когда после всего мы лежали рядом, жена сказала мне: «Семь лет ты уже работаешь на них, из кожи вон лезешь, берешь работу на дом, а сейчас, когда наступил решающий момент, они не хотят дать тебе статус постоянного работника. И знаешь почему? Потому, что ты не можешь подать себя. Посмотри, например, на Каценштайна».

Я посмотрел, например, на Каценштайна. Всю свою жизнь я смотрю, например, на Каценштайна. Я пошел принимать душ, но не было горячей воды. Нагреватель испортился. Я мылся под холодной водой. У Каценштайна наверняка установлен солнечный бойлер.

В средней школе меня не приняли в специализированный класс. Мама из этого сделала целую историю. Все время плакала и говорила, что из меня ничего не выйдет. Я пытался объяснить ей, что трудно поступить в специализированный класс, что только десять процентов прошли, самые головастые.

— Сегодня в магазине я встретила Мирьям Каценштайн, — проговорила мама сквозь слезы, — ее сын поступил. Сын Мирьям Каценштайн умнее моего сына? Да ни в жизнь. Он только больше старается. А ты как будто специально так делаешь. Вгоняешь меня в такое отчаяние.

Куда бы я ни шел, он всегда был там, чтобы нас могли сравнивать, — в школе, во дворе, на спортивной площадке, на работе — везде. Каценштайн, Каценштайн, Каценштайн, Каценштайн. Не то, чтобы он был какой-то гений, нет. Обычный парень, звезд с неба не хватал, далеко не атлет и не такой уж сообразительный. В точности — как я, но только чуть-чуть более везучий. Чуть-чуть и еще чуть-чуть, и еще… Просто кошмар.

Я по собственной инициативе уволился с работы. Это стоило мне скандала с женой, но в конце концов она примирилась с этим. Мы переехали в другой город, далеко. Я работал там страховым агентом. Дела шли неплохо. Я не видел его где-то семь лет. Мне было хорошо, у нас родился ребенок. Тем временем в Швейцарии умер мой дед и оставил мне большое наследство. Возвращаясь назад из Базеля, в самолете я увидел Каценштайна, сидящего в первом классе. Когда я убедился, что это он, было слишком поздно. Самолет уже начал разбег по взлетной полосе. Я понял, что мне предстоят очень долгие пять с половиной часов.

Рядом со мной сидел какой-то раввин, который говорил, не закрывая рта. Но я не слышал ни слова. Все пять часов я просидел, уставившись в затылок Каценштайна.

— Посмотри на свою грустную жизнь. Ты пустой, лишенный ценностей человек, — нудел мне рав и постоянно приводил цитаты.

Я выпил апельсинового сока, а Каценштайн заказал «Джек Даниэлз».

— Посмотри, например… — сказал рав.

Не хочу. Я поднялся со своего кресла и бросился по проходу в конец салона. Стюардесса попросила, чтобы я вернулся на свое место. Я отказался.

— Вернитесь на свое место и застегните ремень безопасности, как… — Хотя она и закончила словами «как остальные пассажиры», в ее глазах я прочитал «как Каценштайн».

Я повернул рычаг на двери самолета и с силой толкнул ее плечом. Потоком воздуха меня вытащило наружу; наконец-то весь этот ад остался позади.

В потустороннем мире самоубийство все еще считается серьезным грехом, и никакие мольбы не помогли мне. Когда меня волокли в преисподнюю, я успел увидеть Каценштайна и остальных пассажиров самолета, приветственно махавших мне руками из окон экскурсионного автобуса, который вез их в рай. Оказалось, что четверть часа спустя после того, как я выпрыгнул, самолет разбился во время посадки, — какая-то редкая неисправность, один случай на миллион. Если бы только мне хватило капельки терпения высидеть на месте еще несколько минут, как все остальные пассажиры, как Каценштайн.

 

Трубы

Когда я перешел в седьмой класс, к нам в школу пришел психолог и устроил нам тест на уровень развития. Он показал мне одну за другой двадцать разных картинок и спросил, что на них не так. Мне все картинки показались совершенно нормальными, но психолог заупрямился и снова показал мне первую картинку с ребенком.

— Что на ней не в порядке? — спросил он устало. Я ответил, что картинка в полном порядке. Психолог страшно разозлился и говорит: «Ты что, не видишь, что у ребенка на картинке нет ушей?» По правде говоря, когда я еще раз всмотрелся в картинку, то действительно увидел, что у ребенка нет ушей. Но картинка по-прежнему казалась мне в полном порядке.

Этот психолог определил меня как «страдающего от серьезных расстройств восприятия» и направил на курсы плотников. Там выяснилось, что у меня аллергия на опилки, и меня перевели к сварщикам. Дело у меня шло неплохо, но профессия мне не нравилась. Честно говоря, мне вообще ничего особенно не нравилось.

После окончания курсов я начал работать на заводе, который производил трубы. Директором был инженер, который окончил Технион. Башковитый мужик. Если бы ему показали картинку с ребенком без ушей или что-нибудь в этом роде, уж он бы в два счета просек.

После окончания рабочего дня я обычно оставался в цеху, делал себе такие изогнутые трубы, походившие на извивавшихся змей, и пускал по ним стеклянные шарики. Я знаю, что это звучит по-идиотски, мне это даже и не нравилось, но тем не менее я продолжал. Однажды вечером я сделал такую запутанную трубу с множеством изгибов и колен, что, когда пустил в нее шарик, он не выкатился из противоположного отверстия. Сначала я думал, что он застрял где-то там в середине, но после того, как закатил в нее еще около двадцати шариков, я понял, что они просто исчезли.

Я понимаю, что все, что я рассказываю, звучит немного нелепо, и все знают, что шарики просто так не исчезают. Однако, когда я смотрел, как они вкатываются в одно отверстие трубы и не появляются из противоположного, мне это совсем не показалось странным, наоборот — совершенно нормальным. И тогда я решил, что построю себе большую трубу, точно такую же, и буду ползти по ней до тех пор, пока не исчезну.

Когда я думал об этой идее, то так обрадовался, что начал смеяться, я думаю — первый раз в жизни. С того дня я начал делать огромную трубу. Каждый вечер я занимался ею, а по утрам прятал части на складе. Работа заняла у меня двадцать дней, а в последнюю ночь я пять часов потратил на то, чтобы собрать трубу, и она растянулась приблизительно на половину цеха.

Когда я смотрел на нее готовую, ждущую меня, я вспомнил свою учительницу социологии, которая сказала мне однажды, что тот человек, который первым использовал палку, не был самым умным или самым сильным в своем племени. Таким палки не были нужны. Просто тот, первый, нуждался в палке для того, чтобы скрыть свою слабость и выжить. Я не думаю, что на свете был человек, который хотел бы исчезнуть более, чем я, вот поэтому-то я и изобрел эту трубу. Именно я, а не тот гениальный инженер с дипломом Техниона, который руководит нашим заводом.

И вот я пополз по трубе, не зная, что будет ждать меня у другого выхода, — может, там будут дети без ушей, которые сидят на кучах моих шариков, может быть.

Не знаю, что точно произошло после того, как я миновал определенное место в трубе, я только знаю, что теперь — я здесь. Думаю, сейчас я ангел — у меня есть крылья и такой овал над головой; здесь сотни таких, как я. Когда я сюда добрался, они сидели и играли в шарики, которые я пускал по трубе за несколько недель до этого.

Я всегда думал, что рай — это место для людей, которые всю свою жизнь вели себя хорошо, но это не так. Бог слишком милостив и милосерден, чтобы принять такое решение. Рай это просто место для тех, кому в земной жизни не удалось быть счастливым по-настоящему. Здесь мне объяснили, что самоубийцы возвращаются на землю, чтобы заново прожить свою жизнь — не удалось с первого раза, так удастся со второго! Но те, кто действительно не нашли себя в жизни, приходят сюда, и у каждого из них свой путь в рай.

Тут есть летчики, которые, чтобы попасть сюда, сделали мертвую петлю в определенной точке бермудского треугольника. Тут находятся домохозяйки, которые добрались сюда, выбравшись через заднюю стенку своего посудного шкафа. Математики, которые обнаружили топологические искажения в пространстве и через них проникли сюда. Так что, если ты действительно несчастлив там, на земле, и всякие типы говорят тебе, что ты страдаешь от «серьезных расстройств восприятия», поищи свою дорогу сюда. А как найдешь, захвати с собой колоду карт, потому что нам уже здорово надоело играть в шарики…

 

Сумасшедший клей

— Не трогай это, — говорит она мне.

— А что это? — спрашиваю я.

— Это клей, особый клей, супер-клей.

— Для чего ты его купила?

— Мне нужно, — был ответ, — мне нужно многое склеить.

— Нет у нас ничего, что нужно склеивать, — я рассердился, — не понимаю, для чего ты покупаешь всякую чепуху.

— По той же причине, что ты женился на мне, — ответила она, злясь, — чтобы только убить время.

Я не хотел ссориться, поэтому промолчал. И она замолчала.

— Он хоть хороший, этот клей? — спросил я.

Она показала мне рисунок на упаковке, на котором был изображен человек, висевший вниз головой, — подошвы его ботинок, смазанные этим клеем, прилипли к потолку.

— Никакой клей не сможет удержать человека в таком положении, — сказал я, — его сфотографировали наоборот — на самом деле он стоит на полу. Они просто вертикально закрепили щетку, чтобы казалось, что она свисаете потолка. Посмотри, как изображено окно на рисунке — фиксатор жалюзи стоит наоборот, видишь? — показал я на упаковку; она не посмотрела.

— Ну, уже восемь, — сказал я, — мне пора бежать. Я взял свой портфель и поцеловал ее в шеку. — Я сегодня вернусь поздно, потому что…

— Я знаю, — она прервала меня, — дополнительная работа.

Я позвонил Михаль с работы: «Я не смогу прийти сегодня, нужно вернуться домой пораньше».

— Почему? — спросила Михаль, — что-нибудь случилось? — Нет. Хотя… да. Я думаю, что она догадывается.

Наступила долгая пауза, я мог слышать дыхание Михаль на другом конце линии.

— Я не понимаю, почему ты продолжаешь жить с ней, — прошептала она наконец, — вы же ничего не делаете вместе, уже даже и не ссоритесь. Я не в состоянии понять, что удерживает вас вместе. Я не понимаю этого, — сказала она еще раз, — просто не понимаю… — И заплакала.

— Не плачь, Михаль. Послушай, — я решил соврать, — кто-то вошел, я должен прервать разговор. Я приду завтра, обещаю. Тогда и поговорим.

Я вернулся домой рано. Войдя, сказал «Привет», но мне никто не ответил. Я прошел из комнаты в комнату — ее нигде не было. На столе в кухне я обнаружил совершенно пустой тюбик из под клея. Я хотел подвинуть к себе стул, чтобы сесть, — он не стронулся с места. Я потянул его еще раз — не тут-то было — она приклеила его к полу! Холодильник тоже не открывался — она приклеила дверь. Я не понимаю, почему она занялась этими глупостями, она ведь всегда была нормальной, не знаю, что с ней случилось.

Я подошел к телефону в гостиной, может, она пошла к своей матери. Трубку нельзя было поднять, она и ее приклеила. Я со злостью пнул телефонный столик — чуть ногу не вывихнул, — а он даже не сдвинулся.

И тут я услышал, как она смеется. Смех раздавался где-то надо мной. Я поднял голову и увидел ее — она висела вниз головой, ее босые ступни были приклеены к высокому потолку в гостиной.

Пораженный, я уставился на нее: «Скажи, ты что — свихнулась?» Она не ответила, только улыбнулась. Когда она висела там, вверх ногами, ее улыбка была такой естественной, как будто губы раздвигаются лишь под действием силы тяжести, без усилия.

— Не волнуйся, сейчас я тебя сниму, — сказал я и взял с полки книги. Я сложил несколько томов энциклопедии один на один и взобрался на них. «Может, будет немного больно», — сказал я ей, пытаясь удержать равновесие на книжной пирамиде.

Она продолжала улыбаться. Я потянул ее со всей силой, но ничего не произошло. Я осторожно спустился.

— Не бойся, — сказал я ей, — я пойду позвоню от соседей, вызову кого-нибудь на помощь.

Она рассмеялась: «Ладно, я никуда не уйду». Тут и я рассмеялся. Она была такая красивая и совсем нелогичная, там, под потолком, вверх ногами. Ее длинные волосы свисали вниз, ее груди под белой трикотажной блузкой приняли форму двух капель воды. Такая красивая…

Я опять взобрался на стопку книг и поцеловал ее. Ее язык прикоснулся к моему, и… тут книги у меня под ногами рассыпались, и я почувствовал, что парю в воздухе, касаясь ее лишь губами.