В автобус сел араб с усами. Даже если бы в нем вовсе не было ничего арабского, даже если бы он вообще был не араб, мне бы все равно было ясно, что он араб. У арабов волоски усов всегда смотрят вниз, а у обычных людей они обычно смотрят в стороны. В руках у араба была большая корзина, он прошел в самый конец автобуса и всю дорогу смотрел только на шоссе, как будто это он был водитель (Ноа рассказывала, что арабам запрещают водить машину, а если и разрешают, то только «пежо», потому что у «пежо» самый слабый корпус). И вот он идет по проходу в самый конец автобуса, ни на кого не глядя, и вдруг наступает мне на ногу (на ногу, не на туфлю, а прямо на ногу). Я как заору: «Смотри, куда прешься, араб вонючий!», и еще как заору: «Кус имммммма шельха!» (потому что могло оказаться, что он не понимает иврита). Он заговорил таким арабским подлизывающимся голосом, с «б» вместо «п», все время просил прощения и поцеловал мне руку, а мне все время было страшно, что у него в корзине разделочный нож, как у мясника, и что он вытащит нож и заколет меня. Я из тех людей, с которыми все время такое случается, хроническое невезение с детства. Папа говорил, что дело не во мне и не в невезении, а в генах и что стоит поинтересоваться историей нашей семьи, как становится ясно, что по маминой линии все двинутые как минимум на пять поколений назад. А мама отвечала: «...а я из всех самая двинутая, если откопала себе такого мужа, как ты». А папа говорил: «Ай-яй-яй, как смешно». Но больше они ничего такого не говорят. Они оба умерли. Давно. От крысиного яда. Ноа сказала, что это дико смешно — умереть от крысиного яда, что она все похороны писалась от смеха — натурально писалась, аж мокрое пятно на трусах. Я все жду, что ее родители умрут, не важно от чего, хоть от сердечного приступа, — уж я развлекусь у них на кладбище. Так вот, араб говорит: «Извините, извините, извините!» — и эти его усы колют мне руку. От страха я ему говорю: «Отвали от меня, урод вонючий!» И тогда он идет и усаживается на заднем сиденье. Они всегда садятся на заднее сиденье, чтобы надо было всю дорогу думать, подкрадутся они к тебе с ножом или нет, и оборачиваться, пока не заболит шея.
И никогда не подкрадываются. Сама невинность — а у кого потом болит шея? У нормальных людей вроде нас с вами — а им хоть бы что. «Это все потому, что мы с ними слишком добренькие», — говорю я красавчику, который сидит напротив меня, спиной к движению. Мне было важно с ним подружиться, потому что если бы араб у меня за спиной вытащил из корзины нож, то красавчик бы меня предупредил. Но он оказался просто гадом и начал кричать, что все вокруг сволочи и что мы стали нацистским государством. Он кричал, и ругался, и снова кричал, и у него изо рта потекла слюна, как у психа. Но все, что он говорил, было вообще не о том. Назвать меня нацистом (-кой) — это глупость несусветная. Это как сказать про персик, что он дебильный, или про галоген, что у него дела идут хреново. Никакой связи. У меня нет никакого мнения по вопросам нацизма или политики, как нет мнения по поводу шовинизма или феминизма. Никогда никаких мнений — таков мой принцип. Для мнений нужна сосредоточенность. А я что? Когда пора будет идти на похороны родителей Ноа и там уписаться от смеха, я даже не смогу понять, откуда у меня на штанах взялось мокрое пятно.