Воображаемая родина
В детстве я часто пытался представить себе Польшу. Моя мама, выросшая в Варшаве, рассказывала мне массу историй про этот город, про Иерусалимские аллеи (Aleje Jerozolimskie), где она родилась и играла еще совсем маленькой, про гетто, где она провела детство, пытаясь хоть как-то выжить, и потеряла всю свою семью. Кроме размытой фотографии в учебнике истории старшего брата (запряженная лошадьми повозка и высокий усатый мужчина на переднем плане), никаких реалистичных изображений этой далекой страны у меня не было, но потребность вообразить город, где выросла моя мама и похоронены мои бабушка, дедушка и дядя, была сильна, и я все пытался воссоздать его в уме. Мне виделись улицы, напоминающие иллюстрации диккенсовских романов. В моем воображении церкви, о которых рассказывала мама, росли прямо из старого, затхлого тома Гюго – из «Собора Парижской Богоматери». Я мог представить себе, как мама идет по булыжным мостовым, стараясь не врезаться в высоких усатых людей, и образы непременно были черно-белыми.
Мое первое свидание с настоящей Польшей состоялось десять лет назад, когда меня пригласили на Варшавскую книжную ярмарку. Я помню свое изумление на выходе из аэропорта – чувство, в котором я поначалу сам не смог разобраться. Позже я сообразил, что меня удивило: простиравшуюся передо мной Варшаву снимали на цветную пленку, и она двигалась, дороги были забиты дешевыми японскими машинами, а не упряжками, – и, кроме того, большинство встречных оказались чисто выбритыми.
С тех пор я езжу в Польшу чуть ли не каждый год. Меня продолжают приглашать, и я, хоть и стараюсь летать поменьше, не нахожу в себе сил отказать полякам. Большая часть моей семьи сгинула в этой стране при чудовищных обстоятельствах, однако в Польше жили и процветали многие поколения нашего рода, и мое влечение к этой земле и ее людям почти мистическое. Я отправился на поиски дома, где родилась мама, и обнаружил там банк. Я пошел к другому дому, где она жила почти год, и обнаружил заросший луг. Как ни странно, я не испытал ни досады, ни грусти и даже сфотографировал то и другое. Да, я предпочел бы найти дом, а не банк или луг. Но банк, решил я, – это лучше, чем ничего.
Во время последней поездки в Польшу пару месяцев назад, на книжный фестиваль в другой части страны, обаятельнейшая фотограф Эльжбета Лемпп спросила, можно ли сделать мой снимок. Я с радостью согласился. Она поснимала меня в кафе, пока я ждал начала выступления, а по возвращении из Польши меня встретила присланная ею фотография. На черно-белой картинке я беседовал с высоким усатым мужчиной. За нами, не в фокусе, стояло старое здание. Казалось, весь снимок выхвачен не из реальности, а из моих детских фантазий о Польше. Даже выражение моего лица было каким-то польским и пугающе серьезным. Я все смотрел и смотрел. Если бы можно было оживить изображенного меня, он, наверное, вышел бы из кадра и сумел бы отыскать дом, где родилась моя мама. Если бы ему хватило смелости, он бы, может быть, даже постучал в дверь. И бог весть, кто бы ему открыл: бабушка с дедушкой, которых я никогда не знал, или улыбающаяся маленькая девочка, не имеющая ни малейшего понятия о том, какое жестокое будущее ее ожидает. Я смотрел на снимок довольно долго – пока в комнату не вошел Лев и не увидел меня, намертво прилипшего к экрану.
– Почему картинка без цвета? – спросил он.
– Волшебство, – улыбнулся я и потрепал его по волосам.
Жирные коты
Готовясь к встрече с детсадовской воспитательницей Льва, я побрился и достал из шкафа свой лучший костюм.
– Вы встречаетесь в десять утра, – засмеялась жена. – На ней, наверное, будут треники. А ты в белой рубашке и пиджаке будешь похож на жениха.
– На юриста, – поправил я. – После встречи ты еще поблагодаришь меня за то, что я приоделся.
– Чего ты так реагируешь, как будто обязательно выяснится, что Лев что-нибудь натворил? – возмутилась жена. – Может, она просто хочет нам рассказать, что Лев хороший мальчик и помогает другим детям в группе?
Я попытался представить себе, как наш Лев в детсадовском дворике щедро делится бутербродом с щуплым, благодарным одногруппником, забывшим дома завтрак. Для этого мне пришлось так напрячься, что меня чуть не хватил инсульт.
– Думаешь, они правда нас вызвали, чтобы его похвалить? – Я решил забыть про свое скудное воображение и прислушаться к внезапному оптимизму жены.
– Нет, – печально сказала она. – Я просто люблю с тобой спорить.
На воспитательнице и впрямь были треники, но ей очень понравился мой костюм, и она была рада услышать, что как раз его я надевал на свою свадьбу.
– Но тогда ему не нужно было втягивать для этого живот, – сказала жена, и они с воспитательницей обменялись сочувственными улыбками женщин, которым достались мужья, хранящие в телефоне номера трех пиццерий, но никогда не переступающие порог спортзала.
– Если честно, – сказала воспитательница, – я позвала вас поговорить на тему, тоже связанную с едой.
Учительница рассказала, что маленький Лев заключил тайный пакт с детсадовской поварихой, которая теперь регулярно приносит ему шоколад, хотя министерство образования настрого запретило детям есть сладости на территории садика.
– Он уходит в туалет и возвращается с пятью шоколадными батончиками, – объяснила воспитательница. – Вчера сидел в углу и ел батончики, пока у него из носа не потек шоколад.
– А вы не можете поговорить с поварихой? – спросила жена.
– Я поговорила, – вздохнула воспитательница. – Но она сказала: «Лев – такой манипулятор, ничего не могу с ним поделать».
– И вы считаете, – продолжила жена, – что пятилетний мальчик может контролировать взрослого и принуждать его к…
– Не обращайте на нее внимания, – прошептал я воспитательнице. – Она знает, что мальчик может. Она просто любит спорить.
После обеда я решил устроить дружеский футбольный матч, чтобы поговорить со Львом по душам.
– Знаешь, что мне сегодня сказала твоя воспитательница Рики? – спросил я.
– Что я поливаю ее компьютер каждое утро, а экран все равно вот такусенький? – спросил Лев.
– Нет. Она сказала, что повариха Мари каждое утро приносит тебе шоколад.
– Да, – радостно сказал Лев. – Кучу, кучу шоколада.
– Еще Рики сказала, что ты ешь этот шоколад один и ни с кем не делишься, – добавил я.
– Да, – быстро согласился Лев. – Но я им всегда объясняю, что даже кусочек дать не могу, потому что детям нельзя есть сладкое в садике.
– Отлично, – сказал я. – Но если детям нельзя есть сладкое в садике, почему ты думаешь, что тебе можно?
– Потому что я не ребенок. – Лев одарил меня пухлощекой хитрой улыбкой. – Я кот.
– Кто-кто?
– Мяу, – мягко промяукал Лев. – Мяу, мяу, мяу.
На следующее утро я пил кофе на кухне и читал газеты. Таможня поймала тренера израильской сборной по футболу за попыткой провезти в страну ящик сигар стоимостью более 25 000 долларов. Член Кнессета от партии ШАС купил ресторан и заставил работать в нем своего секретаря, получающего зарплату из государственной казны. На тренеров баскетбольной команды «Маккаби», Тель-Авив, – самой звездной сборной страны – завели дело в связи с уклонением от налогов. Позже, за завтраком, я немножко почитал про суд над бывшим премьер-министром Эхудом Ольмертом, обвиненным в получении взяток, и заел это все короткой заметкой о том, что бывшего министра финансов Авраама Гиршзона, сидящего за растрату, соседи по тюрьме назвали «примерным заключенным».
Много лет я напрасно силился понять, почему такие успешные, обеспеченные люди, у которых и так все есть, решают нарушить закон, рискуя понести наказание и заслужить всеобщее презрение. В конце концов, Ольмерт не то чтобы умирал в нищете, когда подделывал расходы на авиабилеты, пытаясь выжать из «Яд Вашема» лишнюю тысячу долларов. А Гиршзон не то чтобы голодал, когда тратил на себя деньги организаций, в которых работал. Но после задушевного разговора со Львом мне все стало ясно. Эти люди, в точности как мой сын, обманывали, крали и врали, поскольку были уверены, что они коты. А очаровательные, пушистые любители сливок не обязаны подчиняться тем же законам и правилам, перед которыми склоняются окружающие их потные двуногие существа. Учитывая этот факт, легко предсказать, как будет выстраиваться линия защиты бывшего премьер-министра.
Прокурор. Господин Ольмерт, вы в курсе, что подделка документов и воровство – это нарушения закона?
Ольмерт. Конечно. Как высокоморальный, законопослушный бывший премьер-министр я не могу не быть в курсе, что эти поступки являются нарушением закона для всех граждан нашей страны. Но если бы вы внимательно прочли закон, вы бы обнаружили, что он не распространяется на котов! А про меня, ад они, весь мир знает, что я – ленивый жирный кот!
Прокурор (ошарашенно). Господин Ольмерт, вы же не считаете, что суд должен отнестись к вашему последнему высказыванию серьезно?
Ольмерт (вылизывая рукава своего костюма от «Армани»). Мяу, мяу, мяу.
Позер
Революция в Ливии, сопровождающаяся буйством прессы, – не единственная революция, которая сейчас вершится в нашем регионе; имеет место и другая, тихая, но не менее важная революция. После сорока лет страданий под гнетом непригодного питания, после сорока лет лишения физической активности мое тело заявило протест. Мои мышцы – одна за другой, проявляя чудеса сотрудничества, – принялись сжиматься в судорогах. Все началось с шеи, двинулось вниз к плечам и в конце концов достигло ступней. В один прекрасный день жена пришла домой и обнаружила, что я лежу на спине, как дохлый таракан. Двадцать минут она даже не догадывалась, что дела у меня нехороши, а когда все же сообразила, что происходит, ее первые слова были: «Сам виноват». Дальше прозвучало что-то насчет ее пари с моим двоюродным братом из Рамат-Гана: мол, я умру от сердечного приступа раньше, чем мне исполнится пятьдесят лет. По словам жены, кузен рискнул и поставил на мою живучесть только из братской любви, в то время как на стороне жены были здравый смысл и современная медицина.
– Всякий, кто обращается с домашним животным так, как ты обращаешься со своим телом, уже давно сидел бы в тюрьме, – заметила жена, пытаясь помочь мне сесть. – Почему ты не можешь жить, как я, – следить за тем, что ешь, заниматься йогой?
Честно говоря, несколько лет назад я попробовал йогу. В конце первого урока для начинающих бледная тощая девушка-инструктор подошла ко мне и нежно, но твердо объяснила, что я пока не готов присоединиться к начинающим, а должен ходить в «особую» группу. Выяснилось, что особая группа состоит из женщин на поздних стадиях беременности. Это было даже приятно – впервые за долгое время оказаться человеком с самым маленьким животом среди всех собравшихся. Женщины делали упражнения очень медленно, и еще они потели и тяжело дышали, даже когда их просили выполнить самые простые движения, – совсем как я. Я был уверен, что вот теперь нашел свое место в жестоком мире физкультуры. Но постепенно группа сокращалась: как в реалити-шоу, каждую неделю какая-нибудь женщина выбывала, и ее восторженные подруги дрожащими голосами сообщали, что она родила.
За три месяца родить успели все, кроме меня, и инструктор нежно, но твердо сказала, последний раз выключая свет в студии, что купила билет в один конец до Индии и не знает, когда вернется. Она рекомендовала мне заняться чем-нибудь «попроще йоги». Поскольку уточнений не последовало, я подмешал к ее загадочной рекомендации знакомый аромат базилика и снова стал есть пиццу целыми подносами.
Итак, когда последняя волна мышечных спазмов стала спадать, я решил занять активную жизненную позицию и составил список всех возможных видов физической нагрузки, а потом вычеркнул те, которых мое тело не выдержит. Для начала я распрощался с бегом и походами в качалку, за ними последовали аэробика и велосипедные тренажеры (если мне предоставлен выбор между Бритни Спирс и тромбом в аорте, я выберу второе), а также кикбоксинг и крав-мага (в районе, где я вырос, меня столько раз били бесплатно, что я не смог представить себе, как буду платить за ту же честь). Единственной оставшейся строчкой после нескольких серий зачеркивания была «быстрая ходьба». Я поспешно вычеркнул слово «быстрая» и добавил вопросительный знак к слову «ходьба».
Жена прочитала мой список, и перспектива ходьбы-с-вопросительным-знаком не вызвала у нее восторга.
– Даже такой ленивый и атрофированный человек может делать миллион вещей, – заявила она.
– Назови хоть одну, – предложил я.
– Пилатес, – сказала она, жуя росток пшеницы или еще что-то очень пахучее.
Краткое исследование показало, что пилатес обладает рядом привлекательных аспектов. Официально он считался физической активностью, но тренирующемуся вообще не грозит вспотеть, поскольку большую часть упражнений он проделывает, лежа на спине. Кроме того, человек, изобретший пилатес, использовал его во время Первой мировой войны для восстановительной терапии раненых солдат. Это означало, что даже если мне не удастся найти группу беременных, у меня есть шанс подойти под начальные требования.
На первом занятии я узнал много нового об этом замечательном виде спорта. Пилатес в основном работает с внутренними мышцами – следовательно, никто не узнает, действительно ли ты напрягаешь глубокие мускулы таза и прокачиваешь поперечнополосатые мышцы или просто дремлешь на матрасике. У нас в Израиле группы совсем маленькие, и в основном туда ходят балерины, получившие профессиональные травмы. Соответственно, в студии царит такая обстановка утонченности, боли и сострадания, что во всей галактике не найти лучшего места, чтобы пожаловаться на растянутую мышцу и получить сочувственный массаж. Не знаю, когда в последний раз пять хромых балерин помогали вам расслабить сведенное судорогой ахиллово сухожилие, но если давно, рекомендую отправиться прямиком в ближайшую студию пилатеса и попытать счастья.
Я начал заниматься пилатесом всего две недели назад. Я все еще не способен открыть банку с солеными огурцами при помощи поперечнополосатых мышц, а если поднимаю руку, чтобы почесать затылок, боль в плече по-прежнему непереносима, но зато у меня есть свой шкафчик, и треники с золотыми лампасами, совсем как у Дэвида Бекхэма, и новенький мягкий матрасик, на котором я могу лежать два раза в неделю по целому часу и думать о чем угодно, глядя, как подтянутые балерины со стоическими гримасами распластываются по гигантским ярким резиновым шарам.
Просто грешник
Недавно я вместе с двумя другими авторами выступал в Нью-Гэмпшире, в художественной коммуне. Каждый должен был читать по пятнадцать минут. Двое других были начинающими, они еще ни разу не публиковались, и я, не то от щедрости, не то от снисходительности, предложил выпустить меня последним. Первый, парень из Бруклина, оказался вполне талантливым. Он прочел одну штуку о своем умершем деде, довольно сильную. Второй была женщина из Лос-Анджелеса, и когда она стала читать, ум мой зашел за разум. Я сидел на неудобном деревянном стуле в перегретой библиотечной аудитории художественной коммуны и слушал, как обретают голос мои страхи, мои желания, та жестокость, которая тлеет во мне вечным пламенем, но прячется настолько удачно, что только мы с ней и знаем о ее существовании. Через двадцать минут все кончилось. Женщина уступила мне микрофон, и я тяжело поплелся на сцену, а она послала мне полный жалости взгляд, которым гордый лев из джунглей мог бы одарить циркового льва.
Не помню, что именно я читал тем вечером, – помню только, что во время чтения ее рассказ эхом отдавался в моем сознании. В этом рассказе отец беседовал с детьми, которые проводили летние каникулы за мучением животных. Он говорил детям, что есть черта, отделяющая убийство жука от убийства лягушки, и что эту черту нельзя переходить, даже если сдержаться невыносимо трудно.
Таков наш мир. Писатель не создает его – но приходит сказать то, что должно быть сказано. Сказать, что есть черта между убийством жука и убийством лягушки и что даже если самому писателю доводилось перейти эту грань, о ней необходимо рассказать другим. Писатель не святой, не цадик и не пророк, стоящий у небесных врат; он просто еще один грешник, которому дано чуть острее чувствовать и чуть лучше владеть языком для описания невообразимой реальности нашего мира. Он не выдумывает ни единую эмоцию и ни единую мысль – все они существовали задолго до него. Он ни на толику не лучше своих читателей – иногда он гораздо хуже, – и так оно и должно быть. Будь писатель ангелом, пропасть, отделяющая его от нас, была бы столь огромна, что его тексты не имели бы ни малейшего шанса нас коснуться. Но поскольку он пребывает здесь, на нашей стороне, по самую шею в грязи и мерзости, именно он лучше любого другого способен поделиться с нами происходящим на освещенных площадях и – особенно – в темных переулках его собственного сознания. Он не приведет нас в Землю обетованную, не восстановит мир во всем мире и не исцелит страждущих. Но если он все сделает правильно, еще несколько условных лягушек останется в живых. Жукам, к сожалению, придется позаботиться о себе самим.
Я осознавал эту истину с того дня, когда начал писать. Я знал ее четко и твердо. Но в тот вечер, оказавшись лицом к лицу с настоящим львом в Художественной колонии Макдауэлл в самом сердце Нью-Гэмпшира и испытав на секунду тот самый страх, я понял, что даже острейшее наше осознание может притупиться. Тот, кто творит без поддержки и страховки, тот, у кого есть время писать, только когда окончена его дневная работа, тот, кто окружен людьми, даже не уверенными в его таланте, всегда помнит эту истину. Окружающий мир просто не дает ему забыть. Единственный автор, способный забыть о ней, – это автор успешный, пишущий не против течения собственной жизни, а по течению: каждое откровение, стекающее с его пера, не просто обогащает текст и радует самого автора, но еще и приводит в восхищение его агента и издателя. Черт, я забыл. Точнее, я помнил, что существует граница между чем-то и чем-то, – просто в последнее время она неизвестно как превратилась в границу между успехом и неудачей, приятием и отказом, благосклонностью и руганью.
В тот вечер после выступления я отправился прямо в постель. Из окон мне были видны огромные сосны и чистое ночное небо, и я слышал, как в лесу квакают лягушки. Впервые с моего приезда они осмелели и расквакались. Я закрыл глаза и стал ждать сна, ждать тишины. Но кваканье не прекращалось. В два часа ночи я выбрался из постели, сел за компьютер и начал писать.
Мой первый рассказ
Я написал свой первый рассказ двадцать шесть лет назад на одной из самых охраняемых военных баз Израиля. Мне было девятнадцать, я был никуда не годным депрессивным солдатом, считающим дни до окончания срочной службы. Я написал рассказ, когда нес особенно долгую вахту в отрезанной от мира компьютерной комнате без окон, глубоко в недрах земли. Я стоял посреди этой ледяной комнаты, уставившись на печатный листок. Я был не в состоянии объяснить себе, почему написал то, что написал, и каким целям оно должно послужить. Тот факт, что я взял и напечатал все эти выдуманные фразы, восхищал меня – и пугал. Мне казалось, я должен немедленно найти человека, который прочтет мой рассказ, и даже если рассказ ему не понравится или он ничего не поймет, он сумеет успокоить меня и сказать, что ничего ужасного не случилось, что этот печатный листок – не очередной мой шаг на пути к безумию.
Первый потенциальный читатель появился аж через четырнадцать часов – осповатый сержант, которому полагалось сменить меня и заступить на следующую вахту. Сдерживая волнение, я сказал ему, что написал небольшой рассказ и хочу, чтобы он его прочел. Сержант снял темные очки и равнодушно сказал:
– Еще чего. Иди нахер.
Я поднялся на несколько этажей и вышел наружу. Недавно взошедшее солнце ослепило меня. Было шесть тридцать утра, и я отчаянно нуждался в читателе. Как это обычно случалось, когда у меня возникали трудности, я направился домой к брату.
Я нажал кнопку интеркома у подъезда, и мне ответил сонный голос брата.
– Я написал рассказ, – сообщил я. – Я хочу, чтобы ты его прочел. Можно я поднимусь?
Наступила короткая пауза, и брат сказал покаянно:
– Не лучшая мысль. Ты разбудил мою девушку, и она злится. – После еще одной паузы он добавил: – Постой там. Я оденусь, возьму собаку и спущусь.
Через несколько минут он появился в сопровождении своего небольшого, утомленного жизнью пса. Пес был счастлив погулять в такую рань. Брат взял у меня листок и начал читать на ходу. Псу же хотелось притормозить и заняться своими делами под деревом у самого дома. Он уперся лапами в землю, но брат был слишком поглощен чтением и ничего не заметил; минутой позже я уже догонял брата, который быстро шел по улице и волок за собой несчастного пса.
К счастью для последнего, рассказ был очень короткий, и когда через два квартала брат остановился, пес снова обрел равновесие и занялся своими делами в соответствии с исходным планом.
– Это офигенный рассказ, – сказал брат. – Крышесносный. У тебя есть еще копия?
Я ответил, что есть. Он наградил меня гордой улыбкой старшего брата, наклонился, собрал листком собачьи какашки и бросил в урну.
В этот момент я понял, что хочу быть писателем.
Сам того не ведая, брат сообщил мне важную вещь: мой рассказ – это не смятая засранная бумажка, лежащая теперь в уличной урне. Листок был просто трубой, по которой я мог переливать мысли из своего мозга в его мозг. Не знаю, что чувствует волшебник, когда ему впервые удается заклинание, но я, наверное, в тот момент испытал нечто подобное. Мне открылось волшебство, и теперь я знал, что оно поможет мне выживать два долгих года, остававшихся до дембеля.
Амстердам
После событий 9 сентября прошло меньше недели, и аэропорт имени Кеннеди выглядел как съемочная площадка боевика категории «Б»: взвинченные охранники в униформе патрулировали терминал, сжимая автоматы и нервно покрикивая, а тысячи пассажиров сбивались в длиннющие очереди. Я должен был лететь в Амстердам на безумный и прикольный арт-фестиваль сюрреалистического типа, который могли нагаллюцинировать только расслабленные голландские хиппи, протриповавшие все шестидесятые.
Проведя не один месяц в Штатах поэтом-резидентом, я был рад куда-нибудь съездить. Амстердам – не Израиль, но он достаточно близко от Израиля, чтобы любовь всей моей жизни согласилась прилететь и провести со мной несколько дней. Я знал, что после фестиваля мне, чернявому чужаку с акцентом и ближневосточным паспортом, предстоят еще два нелегких месяца в Америке, и мне отчаянно требовалась передышка.
Электронные билеты тогда еще не были распространены, и предупредительный организатор фестиваля написал, что билет будет ждать меня на стойке авиакомпании КЛМ. Неприятная женщина за стойкой упорно твердила, что никакой билет меня не ждет. Это слегка выбило меня из колеи. Я позвонил организатору в Голландию, и он ответил приветливо, но сонно. Рассказав, как он рад меня слышать, организатор припомнил, что забыл отправить билет.
– Вот лажа, – сказал он. – Моя краткосрочная память начала сдавать. – И предложил мне купить билет в аэропорту, а он вернет мне деньги по прилете. Когда я сказал, что билет, наверное, обойдется дорого, он ответил: – Чувак, даже не думай. Покупай этот чертов билет, даже если он стоит миллионы. У тебя завтра крутое мероприятие, ты нужен нам здесь.
Женщина с кислой миной потребовала 2400 долларов за среднее сиденье в эконом-классе, но я и не подумал спорить. Крутое мероприятие и моя возлюбленная жена, которая тогда была моей возлюбленной девушкой, ждали меня в Амстердаме. Я просто должен сесть в самолет. Рейс переполнен, пассажиры нервные и напряженные. Я знал, что полет будет нелегким, но ситуация ухудшилась, когда выяснилось, что на моем месте, между монахиней и очкастым китайцем, сидит татуированный бородач в темных очках. Бородач выглядел как толстый злой брат мужиков из ZZ Тор.
– Прошу прощения, – сказал я этой бороде не без робости, – но вы сидите в моем кресле.
– Это мое кресло, – сказал борода. – Вали.
– Но в моем посадочном написано, что кресло мое, – настаивал я. – Вот, смотрите.
– На фига мне смотреть. – Борода проигнорировал мою вытянутую руку. – Я тебе сказал – кресло мое. Вали давай.
На этом этапе я решил позвать стюардессу. С ней борода сотрудничал чуть лучше, и выяснилось, что из-за компьютерной ошибки нам обоим достался посадочный талон с одним и тем же номером кресла. Безапелляционным тоном стюардесса заявила, что самолет переполнен и поэтому одному из нас придется вылезать.
– Я считаю, нам надо бросить монетку, – предложил я бороде. Честно говоря, я отчаянно хотел остаться в самолете, но другого справедливого способа разрешить мучительную проблему не видел.
– Никаких монеток, – сказал борода. – Я сижу в кресле. Ты нет. Выходи из самолета.
И тут давно перегревшиеся электросхемы в моем мозгу резко закоротило.
– Я не выйду, – сказал я стюардессе, как раз вернувшейся сообщить нам, что мы задерживаем полный самолет пассажиров.
– Я прошу вас выйти немедленно, – произнесла она ледяным тоном, – или мне придется позвать охрану.
– Зовите охрану, – сказал я со слезами в голосе. – Пусть меня вытаскивает охрана. Я просто добавлю еще несколько нулей к сумме иска, который предъявлю вашей авиакомпании. Я немало заплатил за билет. Я получил посадочный талон. Я вошел в самолет – и точка. Если в самолете не хватает кресел, выйти можете вы. Я сам подам пассажирам еду.
Стюардесса не стала звать охрану. Вместо этого появился седой голубоглазый пилот, положил ласковую руку мне на плечо и вежливо попросил меня выйти из самолета.
– Не выйду, – заупрямился я, – а если попытаетесь вывести меня силой, я буду судиться со всеми вами. Со всеми, слышите? Это Америка, знаете ли. Люди отсуживали себе миллионы еще и не за такие пустяки. – На этой ноте, задуманной как особо устрашающая, я расплакался.
– Зачем вы летите в Амстердам? – спросил он. – У вас в семье кто-нибудь заболел?
Я покачал головой.
– Из-за девушки, значит?
Я кивнул.
– Но дело не в ней, – сказал я. – У меня просто нет сил тут оставаться.
Секунду пилот помолчал, а потом спросил:
– Вы когда-нибудь летали на откидном кресле?
Я отчасти справился со слезами и выдавил «нет».
– Заранее предупреждаю, – с улыбкой сказал он, – там очень неудобно. Но до места вы долетите, и вам будет что порассказать.
Пилот оказался прав.
Парни не плачут
Мой сын Лев жалуется, что никогда не видел, как я плачу. Он несколько раз видел, как плачет мама, особенно если читает ему сказку с грустным концом. Однажды он видел, как плачет бабушка, – в его третий день рождения мы сказали ей, что желание, которое Лев загадал, – «пусть дедушка выздоровеет». Он даже видел, как плачет воспитательница в детском саду, когда ей позвонили и сказали, что ее папа умер. Только моих слез он ни разу не видел. И от этого мне несколько не по себе.
Есть много такого, что родители должны уметь, а я не очень-то умею. У Льва полный детский сад пап, которые мгновенно вытаскивают из багажников ящики с инструментами, стоит чему-нибудь поломаться, и без малейшего усилия чинят качели или трубы. Только папа моего сына никогда не вытаскивает из багажника ящик с инструментами, потому что у него нет ни машины, ни инструментов. А даже будь у него и то и другое, он бы все равно понятия не имел, как что-нибудь починить. Было бы естественно ожидать от такого нетехничного творческого папы, что он умеет хотя бы плакать.
– Я не сержусь, что ты не плачешь, – говорит Лев и кладет свою ручку мне на руку, словно почувствовав мою неловкость. – Я просто хочу понять почему. Мама плачет, а ты нет.
В твоем возрасте, говорю я Льву, что угодно могло вызвать у меня слезы. Кино, сказка, даже жизнь. Я ревел от каждого уличного попрошайки, каждого раздавленного кота, каждой поношенной кроссовки. Окружающие считали, что так неправильно, и подарили мне на день рождения книжку, которая учила детей не плакать. Главный герой плакал очень часто, пока не встретил воображаемого друга, и тот предложил, чтобы каждый раз, когда у главного героя подступают слезы, он превращал их во что-нибудь другое: спел бы песню, погонял мячик, станцевал. Я прочел эту книгу раз пятьдесят, я тренировался снова и снова – и в конце концов так хорошо натренировался не плакать, что это стало получаться само по себе. А теперь я настолько привык, что не знаю, как перестать.
– То есть когда ты был маленьким, ты пел каждый раз, когда тебе хотелось плакать? – спросил Лев.
– Нет, – с неохотой признался я. – Я не умею петь. Так что обычно, стоило подступить слезам, я кого-нибудь бил.
– Странно, – задумчиво сказал Лев. – Обычно я бью кого-нибудь, когда мне весело.
Я решаю, что настал подходящий момент отправиться к холодильнику и принести нам сырных палочек. Мы сидим в гостиной и тихо жуем. Сын и папа. Двое мужчин. Если бы вы постучали в дверь и обратились к нам с вежливой просьбой, мы бы поделились с вами сырной палочкой, но если бы вы сделали еще что-нибудь – такое, от чего нам стало бы грустно или весело, – вам бы, скорее всего, немножко наваляли.