Семь тучных лет

Керет Этгар

Год шестой

 

 

Выше плинтуса

У меня хороший папа. Я знаю, мне повезло. Не у всех такой хороший папа. На прошлой неделе я пошел с ним в больницу сдавать довольно рутинный анализ, и врачи сказали нам, что папа умирает. У него раковая опухоль в основании языка, поздняя стадия. Та, при которой не выздоравливают. Рак уже посещал моего папу двумя годами раньше. Тогда врачи смотрели на ситуацию с оптимизмом, и папа действительно победил болезнь.

На этот раз врачи сказали, что у нас есть несколько вариантов. Можно ничего не делать, и папа умрет через несколько недель. Можно пройти курс химиотерапии, и в случае успеха папе достанутся еще несколько месяцев жизни. Можно попробовать облучение, но есть шанс, что вреда будет больше, чем пользы. А можно сделать операцию, удалив папе язык и гортань. Это сложная операция, больше десяти часов, и, с учетом папиного возраста, врачи считали, что рассматривать этот вариант не имеет смысла. Но папе идея понравилась.

– В моем возрасте язык мне не нужен, только глаза и бьющееся сердце, – сказал он молодой женщине-онкологу. – В худшем случае я не буду говорить вам, какая вы красивая, а просто напишу на бумажке.

Доктор покраснела.

– Дело не в речи, дело в травматичности самой операции, – объяснила она. – Дело в страдании и в трудном процессе выздоровления, если вам удастся пережить процедуру. Мы говорим о чудовищном ударе по качеству вашей жизни.

Папа одарил ее улыбкой, не допускающей возражений.

– Я люблю жизнь. Если она хорошего качества – отлично. Нет – ну, значит, нет. Я не переборчивый.

В такси по дороге домой папа держал меня за руку, точно мне снова было пять лет и мы собирались перейти оживленную улицу. Он с энтузиазмом обсуждал разные варианты лечения, словно предприниматель, перебирающий новые варианты развития бизнеса. Мой папа действительно предприниматель. Не воротила в костюме-тройке, нет, – просто человек, который любит покупать и продавать, а если нельзя покупать или продавать, он готов арендовать или сдавать в аренду. Для него бизнес – это способ знакомиться с людьми, общаться, чувствовать себя при деле. Дайте ему купить в киоске пачку сигарет – и через десять минут он уже беседует с парнем за прилавком о возможностях партнерства.

– Мы в идеальной ситуации, – говорил папа совершенно серьезно, поглаживая мою руку. – Я люблю принимать решения, когда ниже падать некуда. А ситуация такая дерьмовая, что я могу только выиграть. Если делать химию, я немедленно умру, если облучаться – у меня будет гангрена челюсти, а про операцию все уверены, что я ее не переживу, потому что мне восемьдесят три. Но знаешь, сколько участков я так купил, когда хозяин не хотел продавать, а у меня не было ни гроша в кармане?

– Знаю, – сказал я. Я и правда знал.

Когда мне было семь, мы переехали. Наша старая квартира была на той же улице, мы все ее любили, но папа настоял на переезде в квартиру побольше. Во время Второй мировой войны мой папа, его родители и еще несколько человек почти шестьсот дней прятались в земляной яме (они жили в Польше). Яма была такой тесной, что нельзя было ни стоять, ни лежать – только сидеть. Когда русские освободили город, солдатам пришлось нести папу и бабушку с дедушкой на руках, потому что они не могли двигаться сами. Их мышцы атрофировались. После этой ямы папа очень остро воспринимал все, что связано с личным пространством. То, что мы с братом и сестрой росли втроем в одной комнате, сводило его с ума. Он хотел, чтобы мы переехали в квартиру, где у каждого из нас будет по комнате. Нам, если честно, нравилось жить вместе, но, когда папа принимал решение, отговорить его было невозможно.

За несколько недель до назначенного переезда из уже проданной старой квартиры папа повел нас смотреть на новое жилье. Была суббота. Мы все помылись и надели все самое лучшее, хотя и знали, что никого там не встретим. Но ведь не каждый день человек отправляется смотреть свою новую квартиру.

Здание уже достроили, но пока что в нем никто не жил. Убедившись, что мы все набились в лифт, папа нажал кнопку пятого этажа. Это было одно из считанных зданий с лифтом во всей округе, и поездка нас восхитила. Папа открыл стальную дверь в новую квартиру и стал показывать нам комнату за комнатой. Сначала детские, потом хозяйскую спальню, а под конец – гостиную и огромный балкон. Вид оттуда открывался потрясающий, и мы все, а особенно папа, были зачарованы сказочным дворцом, которому предстояло стать нашим домом.

– Попадался тебе когда-нибудь такой вид из окна? – Папа обнял маму и указал на зеленый холм за окном гостиной.

– Нет, – сказала мама без тени энтузиазма.

– Тогда что ты такая кислая? – спросил папа.

– Потому что тут нет пола, – прошептала мама, глядя на грязь и голые металлические трубы у нас под ногами.

Только тогда мы с братом и сестрой опустили глаза и увидели то, на что смотрела мама. То есть мы все уже заметили, что в квартире нет пола, но каким-то образом благодаря папиному возбуждению и восторгу не обращали на это особого внимания. Тут папа тоже посмотрел себе под ноги.

– Прости, – сказал он, – на пол не хватило денег.

– Когда мы переедем, мне предстоит мыть полы, – сказала мама очень буднично. – Я умею мыть плитку. Я не умею мыть песок.

– Ты права, – сказал папа и попытался ее обнять.

– Моя правота не поможет мне прибираться, – сказала она.

– О'кей, о'кей, – сказал папа, – если ты перестанешь повторять одно и то же и помолчишь минуту, я что-нибудь придумаю. Ты же знаешь, да? Я что-нибудь придумаю.

Мама кивнула, но получилось неубедительно. Поездка на лифте вниз прошла уже не так весело.

Несколько недель спустя мы въехали в нашу новую квартиру. Все полы в ней были покрыты керамической плиткой, в каждой комнате – своего цвета. В социалистическом Израиле начала семидесятых существовал только один цвет плитки – песочный. Ничего подобного плитке, покрывавшей наши полы – черной, красной, коричневой, – мы раньше не видали.

– Ну? – гордо спросил папа и поцеловал маму в лоб. – Я же обещал – я что-нибудь придумаю.

Только через месяц мы выяснили, что именно придумал папа. Я был один дома и принимал душ, когда седой человек в застегнутой на все пуговицы белой рубашке вошел в ванную. За ним шла молодая пара.

– А это наша плитка оттенка «Красный вулкан», прямо из Италии, – сказал он, указывая на пол.

Женщина заметила меня первой – я был голый, намыленный и уставился на них во все глаза. Все трое быстро извинились и вышли.

Когда за ужином я рассказал всем об этом происшествии, папе пришлось раскрыть свою тайну. Поскольку денег на плитку для пола у него не было, он сговорился с компанией, которая торговала керамикой: они бесплатно дают нам плитку, а он разрешает им пользоваться нашей квартирой в качестве выставочного зала.

…Такси уже подъехало к дому моих родителей, но, когда мы выбрались наружу, папа все еще держал меня за руку.

– Именно так я и люблю принимать решения, – повторил он, – чтобы терять было нечего, а можно было только приобретать.

Мы открыли дверь квартиры, и нас встретили приятный, знакомый запах, и сотни разноцветных керамических плиток, и одна-единственная надежда необычайной силы. Кто знает? Может быть, и на этот раз жизнь и мой папа поразят нас какой-нибудь неожиданной сделкой.

 

Пижамная вечеринка

Вот вам постепенно усвоенный мною занятный факт о моей долбанутой личности: когда возникает необходимость взять на себя какие-нибудь обязательства, существует однозначная обратная корреляция между временной близостью запроса и моей готовностью на него откликнуться. Скажем, я могу вежливо отклонить просьбу жены сделать ей чашку чая сегодня, но великодушно согласиться на поездку за продуктами завтра. Я с легкостью вызываюсь помочь какому-нибудь дальнему родственнику с переездом через месяц, а если бы речь шла о полугоде, я бы даже пообещал голышом вступить в рукопашную с белым медведем. Единственная проблема с этой особенностью моего характера заключается в том, что время идет вперед, и вот ты стоишь, дрожа от холода, где-нибудь посреди ледяной арктической тундры, лицом к лицу со скалящим зубы белошерстым зверем, и вынужденно задаешь себе вопрос: не лучше ли было просто сказать «нет» еще полгода назад?

Во время моей последней поездки в Хорватию, в город Загреб, на литературный фестиваль мне не то чтобы пришлось бороться с белыми медведями – но вроде того. По дороге в гостиницу я просматривал свое расписание с Романом, одним из организаторов фестиваля, и тут он небрежно бросил:

– Надеюсь, вы не забыли, что согласились принять участие в нашем культурном проекте и провести эту ночь в музее.

Честно говоря, я совершенно забыл – вернее, полностью вытеснил это из памяти. Но потом, в гостинице, я обнаружил, что семь месяцев назад получил соответствующее письмо: меня спрашивали, не хочу ли я по приезде провести ночь в Загребском музее современного искусства и написать о своих впечатлениях. Мой ответ состоял из четырех слов: «Почему бы и нет?»

Но теперь, сидя в приятном, комфортабельном гостиничном номере, я представил себе, как растягиваюсь посреди темного, запертого музея на ржавой шишковатой скульптуре под названием, скажем, «Югославия: расколотая страна», как укрываюсь ветхой портьерой, сорванной у входа в гардероб, – и передо мной встал совершенно противоположный вопрос: «Почему же да?»

* * *

Литературное мероприятие закончилось, я сижу с остальными участниками за деревянным столом в местном баре. Дело идет к полуночи, когда Карла, ассистентка Романа, говорит, что мне пора сказать всем «до свидания». Я должен отправляться в музей. Писатели, слегка подшофе, встают и весьма театрально со мной прощаются. Дюжий баск крепко обнимает меня и говорит: «Надеюсь, завтра увидимся»; немецкая переводчица пожимает мне руку и смахивает слезу – или просто поправляет контактную линзу.

Ночной охранник в музее ни слова не знает на английском – что уж говорить об иврите. Он ведет меня сквозь череду темных залов к боковому лифту, который переносит нас этажом выше – в прекрасную просторную комнату с тщательно застеленной кроватью посередине. Жестами он дает мне понять, что я могу свободно бродить по музею. Я благодарю его кивком.

Как только охранник уходит, я забираюсь в кровать и пытаюсь уснуть. Я все еще не пришел в себя после раннего утреннего перелета, да и вечернее пиво подействовало на меня не слишком бодряще. Глаза мои начинают слипаться, но какая-то часть мозга отказывается подчиниться. Сколько еще раз мне выпадет шанс побродить по пустому музею? Глупо не совершить коротенькую прогулку. Я встаю, обуваюсь и еду на лифте вниз. Музей не назовешь огромным, но в нем почти совсем темно, и мне с трудом удается понять, где нахожусь. Проходя мимо картин и скульптур, я стараюсь их запомнить, чтобы ориентироваться по ним на обратном пути к лифту, который вернет меня в мою удобную кровать. Через несколько минут страх и усталость немного отступают и я уже вижу в выставленных работах не только ориентиры, но и произведения искусства. Оказывается, я хожу сквозь залы кругами, постоянно возвращаясь в одну и ту же точку. И вот я сижу на полу перед огромной фотографией потрясающей красавицы с пронзительным взглядом. Текст, нацарапанный поверх фотографии, цитирует граффити, сделанное неизвестным голландским солдатом миротворческих сил ООН, располагавшихся в Боснии в 1994 году:

«Нет зубов?.. Есть усы?.. Пахнет говном?.. Боснийка!»

Эта впечатляющая фоторабота напоминает мне историю, услышанную днем в загребском уличном кафе. Официант рассказал мне, что во время войны посетителям было трудно выбрать правильное слово для заказа кофе. Слово «кофе», объяснил он, по-разному звучит на сербском, боснийском и хорватском, и любой невинный выбор был нагружен угрожающими политическими коннотациями.

– Люди начали заказывать эспрессо от греха подальше, – сказал он, – это нейтральное итальянское слово, и буквально за один вечер мы перестали подавать кофе и перешли на эспрессо.

Я сижу в углу зала перед фотографией и размышляю о словах, о ксенофобии и о ненависти там, откуда я приехал, и там, где сейчас нахожусь. Внезапно выясняется, что стало светать. Ночь прошла, а мне так и не удалось насладиться роскошью мягкой кровати, постеленной для меня охранником.

Я поднимаюсь с пола и прощаюсь с красавицей на фото. При свете она еще прекраснее. Уже восемь утра, я направляюсь к двери; навстречу мне, вооружившись путеводителями, входят первые посетители.

 

Парк потрясений

Когда я был маленьким, папа повел меня в гости к другу семьи, у которого не хватало одного пальца. Увидев, как я пялюсь на его четырехпалую руку, этот человек рассказал мне, что работал на заводе. Однажды его часы провалились в станок, и, когда он инстинктивно сунул руку следом, острые лезвия отрезали ему палец.

– Доля секунды – и все, – вздохнул он. – Но когда мой мозг сказал моей руке, что лучше бы ей не шарить внутри станка, у меня уже осталось девять пальцев.

Я помню, что слушал его очень внимательно и старался изобразить печаль. Однако в глубине моей души пульсировала та гордыня, которая говорит нам, что подобное может приключиться с незадачливыми чужими людьми – но не с нами. «Если когда-нибудь я уроню часы в станок, полный лезвий, – думал я, – я уж точно не сглуплю и не суну туда руку».

Пару месяцев назад я вспомнил этот эпизод. Было утро, и мы с женой сказали нашему сыну Льву (ему почти шесть), что всей семьей едем в Париж. Жена с восторгом говорила про Эйфелеву башню и Лувр, я бормотал что-то про Центр Помпиду и Люксембургский сад. Лев просто пожал плечами и устало спросил, нельзя ли вместо этого поехать в Эйлат.

– Это совсем как заграница, – убеждал он нас, – только все говорят на иврите.

И тут наступила та доля мгновения, когда я совершил ошибку, – и за эту ошибку мне предстояло дорого заплатить. Это была одна из тех ошибок, после которых у тебя остается – не будем передергивать – правильное число перстов, но полученные психологические раны так и не заживают до конца.

– Ты когда-нибудь слышал про парижский «Евро-Дисней»? – бодро, почти истерически спросил я.

– Еврочто? – спросил Лев. – Это что такое?

Моя жена, с ее прекрасно развитым инстинктом выживания, немедленно пришла на выручку:

– А, ничего такого. Просто такое место – ну, совершенно дурацкое и довольно далеко. Ну-ка, давай посмотрим в сети картинки Эйфелевой башни.

Но теперь Лев оживился:

– Не хочу смотреть Эйфелеву. Хочу картинки того, про что папа говорит.

Днем, когда наш мальчик отправился на занятия капоэйрой, где его уже два года учили мастерски лупить товарищей под бодрую бразильскую музыку, я пришел к жене и стал просить прощения.

– Мне казалось, ему совсем нет дела до этой поездки, я просто хотел его подбодрить.

– Я знаю, – сказала жена и тепло обняла меня. – Не волнуйся. Что бы нам ни предстояло, это быстро пройдет. Какой бы ужас нас ни ожидал, это всего лишь один-единственный день из оставшейся нам жизни.

Через две недели, серым и сырым воскресным утром, мы дрожали на площади у входа в парк, который теперь называется «парижским Диснейлендом». Печальные сотрудницы в веселых униформах преградили нам дорогу к аттракционам.

– Вход в эти часы разрешен только постояльцам «Дисней-отеля» и держателям «Дисней-паспорта», который можно приобрести в наших кассах, – объяснила одна из сотрудниц гортанным скорбным голосом Эйми Уайнхаус.

– Я замерз, – хныкал Лев. – Пусть тетя нас впустит.

– Она не может, – объяснил я и дыхнул теплым воздухом на его нос в безнадежной попытке разморозить замерзшую сопельку.

– Но вон те дети вошли, – подвывал Лев. – Почему им можно, а мне нельзя?

Я попытался дать неуместно серьезный ответ:

– Помнишь, летом мы с тобой говорили про общественные протесты? Про то, что не у всех людей равные возможности?

– Я хочу Микки! – нудил сын. – Я хочу поговорить с Микки! Если б они с Плуто знали, как тетя себя ведет, они бы нас впустили.

– Микки и Плуто на самом деле не существуют, – сказал я. – А если бы они и знали, то какова вероятность, что мышь и собака способны повлиять на стратегию максимизации прибылей акционерной компании открытого типа? Скорее всего, если бы Микки пришел к нам на помощь, его бы уволили в одну…

– Попкорн! – завопил Лев. – Я хочу попкорн! Я хочу попкорн, который светится в темноте, как вон у той толстой девочки!

После двух ведер непривычно липкого попкорна, которому в тот же вечер предстояло превратиться в фосфоресцирующие какашки, Уайнхаус впустила нас и еще примерно тысячу изнывающих семей внутрь, и мы бросились к аттракционам. Моя жена-пацифистка, боясь затоптать какого-нибудь плачущего младенца, решила постоять в сторонке, что обеспечило нам двадцать дополнительных минут ожидания перед каруселью со слонятами Дамбо. Очередь, в которую мы встали, показалась нам совсем небольшой. Вот в чем, возможно, заключается подлинная гениальность организаторов: они делают из очереди такую искусную змейку, что та всегда кажется короткой. Пока мы ждали, я вычитал в айфоне несколько пикантных подробностей про Уолта Диснея. Найденный мною сайт утверждал, что, вопреки городской легенде, Дисней не был прямо-таки нацистом – он был обычным антисемитом, который ненавидел коммунистов и очень высоко ценил немцев.

Там и сям в запутанном лабиринте нашей очереди стояли какие-то декоративные каменные столбики, из вершины которых пробивались крошечные растения. Лев жаловался, что эти миниатюрные деревца воняют. Сначала я сказал, что ему просто кажется, но, увидев, как уже третий по счету отец приподнимает своего мальчика повыше, чтобы мальчик пописал в цветочный горшок на макушке столбика, понял, что тот же бог, который даровал создателям парка трансцендентальную архитектурную мудрость, даровал моему сыну тонкое обоняние. Стало немного теплей, и сопли в носу у Льва растаяли. Жена отправила меня искать салфетку. В ходе своей короткой экскурсии я обнаружил, что любая вещь, которую можно приобрести за деньги, находится в парке с легкостью, а вот неприбыльные штуки вроде туалетов, трубочек для питья или салфеток отыскать практически невозможно. Когда я вернулся к семье, сияющий Лев уже сползал с Дамбо. Сын подбежал и обнял меня:

– Папа! Это здорово!

Словно по команде, появился огромный Микки-Маус и начал болтать с посетителями.

– Скажи Микки, что мы хотим открыть «Шекель-Дисней» у себя в Израиле, – проинструктировал меня Лев.

– Что такое «Шекель-Дисней»? – спросил я.

– Это как здесь, только вместо евро мы будем брать с людей шекели, – объяснил мой денежный коротышка.

Микки приблизился. Теперь он был на расстоянии вытянутой руки. Я бросил ему: Bonjour, надеясь завязать беседу.

– Добро пожаловать в «Диснейленд»! – отозвался Микки и помахал нам четырехпалой лапой в белой перчатке.

 

Авария

– Тридцать лет я вожу такси, – говорит мне человечек за рулем. – Тридцать лет – и ни одной аварии.

Я выехал с ним из Беэр-Шевы почти час назад, и весь час он не замолкал ни на секунду. При иных обстоятельствах я бы предложил ему заткнуться, но сегодня у меня нет сил. При иных обстоятельствах я бы не вышвырнул 350 шекелей на такси до Тель-Авива. Я бы поехал поездом. Но сегодня мне надо попасть домой как можно скорее. Сегодня я – вроде тающего мороженого, которому нужно вернуться в морозильник, вроде телефона, которому срочно надо подзарядиться.

Прошлую ночь я провел с женой в больнице Ихилов. У жены был выкидыш и сильное кровотечение. Мы сначала думали, что все обойдется, но она потеряла сознание. Только когда мы добрались до больницы, нам сказали, что ее жизнь в опасности и необходимо переливание крови. За несколько дней до этого врачи сказали нам с родителями, что раковая опухоль в основании папиного языка снова вернулась и единственный способ с ней бороться – это удалить язык и гортань. Онколог была против операции, зато мой папа был за.

– В моем возрасте, – сказал он, – мне нужны только сердце и глаза, чтобы смотреть, как растут мои внуки.

Когда мы вышли из кабинета, врач шепнула мне:

– Попробуйте его уговорить.

Она явно плохо знала папу.

Таксист в сотый раз повторяет, что за тридцать лет у него не было ни одной аварии – и вдруг, пять дней назад, его машина поцеловала бампер другой машины на скорости двадцать километров в час. Обе остановились, и таксист увидел, что у второй машины нет совершенно никаких повреждений, кроме царапины на левой стороне бампера. Он предложил второму водителю двести шекелей прямо на месте, но тот настоял на обмене контактами страховых компаний. На следующий день этот второй водитель, русский парень, позвал таксиста приехать в ремонтную мастерскую. Там он вместе с хозяином мастерской – наверное, своим приятелем – показал моему таксисту огромную вмятину по всему противоположному боку машины и сказал, что стоимость ущерба – две тысячи шекелей. Таксист отказался платить, и теперь страховая этого парня с ним судится.

– Не волнуйтесь, все обойдется, – говорю я, надеясь, что от этого он хоть на минуту замолчит.

– Как оно обойдется? – жалуется таксист. – Они меня поимеют. Эти гады хотят выжать из меня деньги. Это, по-твоему, справедливо? Я пять дней не спал. Понимаешь, да?

– Кончайте об этом думать, – предлагаю я. – Подумайте о чем-нибудь другом. О хороших вещах, которые с вами в жизни случались.

– Не могу, – стонет водитель и морщится. – Не могу, и все.

– Тогда кончайте об этом рассказывать, – говорю я. – Думайте, страдайте, только мне больше про это не рассказывайте, ладно?

– Дело ж не в деньгах, – продолжает таксист. – Ты уж мне поверь. Меня несправедливость мучает.

– Заткнись, – не выдерживаю я. – Просто заткнись хоть на минуту.

– Ты чего кричишь? – обиженно спрашивает водитель. – Я старый человек. Нехорошо.

– Я кричу, потому что мой папа умрет, если у него изо рта не вырежут язык! – кричу я. – Я кричу, потому что моя жена в больнице после выкидыша!

Таксист замолкает впервые с того момента, как я сел в машину, но теперь поток слов внезапно не могу остановить я:

– Давай так. Подвези меня к банкомату, я сниму две тысячи шекелей и отдам тебе. За это пусть не моему, а твоему папе будут вырезать язык и пусть это твоя жена лежит в больнице с переливанием крови после выкидыша.

Водитель все еще молчит. Теперь молчу и я. Мне слегка неловко, что я на него наорал, но не настолько, чтобы извиняться. Стараясь не встречаться с ним взглядом, я смотрю в окно. Мы проезжаем указатель «Рош А-Аин», и я понимаю, что мы проскочили съезд на Тель-Авив. Я вежливо сообщаю об этом водителю – или ору, не могу теперь вспомнить. Он говорит, чтобы я не волновался. Он не очень знает дорогу, но буквально за минуту разберется.

Вскоре он паркуется на крайней правой полосе трассы; до этого ему удается убедить другого водителя притормозить. Мой водитель уже выбирается из машины, чтобы спросить, как ехать в Тель-Авив.

– Ты нас обоих убьешь, – говорю я. – Тут нельзя парковаться.

– Тридцать лет я вожу такси, – бросает он мне и вылезает, – тридцать лет – и ни одной аварии.

Оставшись в такси один, я чувствую, как глаза наливаются слезами. Я не хочу плакать. Я не хочу себя жалеть. Я хочу смотреть на вещи оптимистично, как мой папа. Моя жена сейчас в полном порядке, у нас уже есть прекрасный сын. Мой отец выжил в Холокосте и дожил до восьмидесяти трех лет. Мой стакан не просто наполовину полон – вода переливается через края. Я не хочу плакать. Не в этом такси. Слезы поднимаются все выше и вот-вот потекут по щекам. Внезапно я слышу треск, грохот и звон бьющегося стекла. Мир вокруг меня рушится. Серебристая машина, смятая в лепешку, вылетает на соседнюю полосу. Такси тоже движется. Но не по земле. Оно парит над землей в направлении бетонного парапета. Когда оно врезается в парапет, я слышу еще один удар. Видимо, в такси впечаталась еще одна машина.

В кабине «скорой» врач с кипой на голове говорит, что мне очень повезло. Не погибнуть в такой аварии – это чудо.

– Как только тебя выпишут, – прибавляет он, – беги в синагогу и благодари Бога, что остался жив.

У меня звонит телефон. Это папа. Он просто звонит спросить, как прошел мой день в университете и спит ли уже малыш. Я рассказываю, что малыш спит и что мой день прошел отлично. И что Шира, моя жена, тоже в полном порядке. Она как раз пошла в душ.

– Что это за шум? – спрашивает он.

– Сирена «скорой», – говорю я. – Проехала мимо по улице.

Пять лет назад мы с женой и совсем еще маленьким сыном были на Сицилии. Я позвонил папе спросить, как дела. Он сказал, что все отлично. Я услышал, как голос из громкоговорителя зовет доктора Шульмана в операционную.

– Ты где? – спросил я.

– В супермаркете, – сказал папа, не колеблясь ни секунды. – По громкоговорителю объявляют, что кто-то потерял сумку.

Он говорил так убедительно. Так уверенно и весело.

– Почему ты плачешь? – спрашивает папа в трубке.

– Пустяки, – заверяю я; «скорая» как раз останавливается возле приемного отделения, и врач с грохотом распахивает дверь машины. – Честно, пустяки.

 

Усы для сына

Незадолго до шестого дня рождения нашего сына Льва мы с женой спросили его, хочет ли он провести этот день как-нибудь по-особенному. Лев посмотрел на нас с некоторым подозрением и спросил, почему это мы должны проводить день рождения как-нибудь по-особенному. Я сказал, что мы не должны, но люди часто стараются провести свой день рождения как-нибудь по-особенному, потому что сам день – особенный. Так что если ему чего-нибудь хочется – например, украсить дом, испечь пирог или отправиться куда-нибудь, куда мы обычно не ходим, – то мы с мамой с удовольствием это организуем, а если нет, то мы проведем этот день как любой другой. Словом, ему решать. Лев пристально посмотрел на меня, а потом сказал:

– Я хочу, чтобы ты сделал что-нибудь особенное со своим лицом.

Так на свет появились усы.

Усы – лохматое и таинственное существо, куда загадочнее, чем их старшая сестра борода, всегда напоминающая нам о бедствиях (траур, обретение религии, кораблекрушение и последующее выживание на необитаемом острове). А усы скорее ассоциируются с фильмом «Шафт», Бёртом Рейнолдсом, немецкими порнозвездами, Омаром Шарифом и Башаром Асадом – короче, с семидесятыми и арабами. Так что вместо «Как дела?», «Как семья?» и «Что пописываешь?» старые знакомые при первой же встрече с твоими усами вполне естественным образом интересуются: «С чего это вдруг усы?»

Лучшего момента для появления усов невозможно было и пожелать: прошло десять дней, как у моей жены случился выкидыш, неделя с того дня, когда я повредил спину в автомобильной аварии, и две недели с тех пор, как у моего отца обнаружили неоперабельный рак. Вместо того чтобы рассказывать о папиной химиотерапии или о том, как жене делали переливание крови, я переводил разговор на густую волосяную поросль над губой. А когда кто-нибудь спрашивал: «С чего это вдруг усы?» – у меня был наготове идеальный – и даже почти честный – ответ: «Для сына».

Усы – не просто прекрасный инструмент для отвлечения внимания, усы еще и сближают людей. Поразительно, какая куча народу, завидев свежие усы на знакомом лице, стремится поделиться собственными усатыми историями. Так я узнал, что акупунктурщик, занимающийся моей больной спиной, – бывший боевой офицер элитного подразделения ЦАХАЛа и однажды ему пришлось нарисовать себе усы.

– Это звучит как анекдот, – говорил он. – Как-то раз мы отправились на секретную спецоперацию. Нас замаскировали под арабов и сказали, что самое важное в этом деле – усы и обувь. Обеспечь себя солидными усами и убедительной обувью – и тебя станут принимать за араба, даже если твои родители родом из Польши.

Он хорошо помнил эту спецоперацию. Дело было в Ливане, отряд перемещался по открытой местности и заметил, что навстречу движется какой-то человек в арафатке. На плече у него болталось оружие. Отряд лег на землю. Приказ был ясным: если попадется кто-нибудь с «калашом» – это террорист, немедленно стрелять, а если у встречного охотничья винтовка – скорее всего, он просто пастух.

Мой акупунктурщик услышал, как два снайпера из его отряда спорят по рации. Один утверждал, что по прикладу узнаёт собранный в Китае «калаш». Другой говорил, что для «калаша» эта штука слишком длинная, – он считал, что это старая винтовка, а не автомат. Человек приближался. Первый снайпер требовал, чтобы ему разрешили открыть огонь. Второй молчал. Мой акупунктурщик лежал на земле, обливаясь потом, – двадцатилетний мальчик с биноклем и нарисованными усами, не знающий, что ему делать. Старлей шептал ему в ухо, что если это террорист, надо стрелять, пока встречный их не заметил.

Ровно в этот момент человек остановился, отвернулся и стал мочиться. И мой акупунктурщик четко увидел в бинокль, что на плече у человека висит большой зонт.

– Вот и все, – сказал он, вытаскивая последнюю иголку из моего левого плеча. – Можете одеваться.

Когда я застегнул все пуговицы и глянул в зеркало, собственные усы показались мне совершенно сюрреалистическими – совсем как история акупунктурщика. История о человеке с накаляканными усами, чуть не убившем человека с похожим на винтовку зонтом во время секретной операции, похожей на войну. Может быть, я все-таки сбрею усы. Здешняя реальность и безо всяких усов сведет с ума кого угодно.

 

Любовь с первого виски

Пять лет назад мои родители отметили сорокадевятилетнюю годовщину свадьбы в несколько болезненных обстоятельствах: папа сидел за праздничным столом с раздутыми щеками и виноватым видом человека, прячущего во рту орехи.

– С тех пор как ему поставили новый зубной имплант, он похож на хитрую белочку, – заметила мама с откровенным ехидством, – но врач пообещал, что за неделю все пройдет.

– Она позволяет себе так разговаривать, потому что сейчас я не могу ее укусить, – парировал папа. – Не беспокойся, мамеле. У нас, белочек, долгая память.

В доказательство папа вернулся мыслями на пятьдесят лет назад и рассказал нам с женой, как они с мамой познакомились.

Папе было двадцать девять лет, и он устанавливал в домах электрическое оборудование. По окончании каждого проекта он уходил в отрыв и за две недели кутежей просаживал весь заработок, после чего два дня отлеживался, а потом выходил на новый проект. Во время одного загула он отправился с друзьями в румынский ресторан на тельавивском пляже. Еда была не ахти, но выпивка вполне ничего, а цыганская труппа на сцене – так просто отличная. Друзья давно сдулись, их развезли по домам, а папа все слушал протяжные мелодии музыкантов. Даже когда пожилой хозяин ресторана проводил последнего клиента и твердо решил закрыть заведение, папа отказался расстаться с труппой и при помощи нескольких комплиментов и кое-каких денег убедил цыган побыть в эту ночь его личным оркестром. Цыгане шли за ним по набережной и замечательно играли. В какой-то момент моему пьяному папе непереносимо захотелось помочиться, и он попросил их сыграть что-нибудь бодрое, подобающее такого рода осмотическим событиям. Затем он приступил к занятию, которому предаются сильно выпившие люди, отойдя к ближайшей стене.

– Все было просто идеально. – Папа улыбнулся своими беличьими щеками. – Музыка, пейзаж, легкий морской бриз.

Через несколько минут эйфорию прервало появление полицейской машины, приехавшей арестовать моего папу за нарушение общественного порядка и проведение несогласованной демонстрации. Выяснилось, что стена, которую папа выбрал, была западной стеной французского посольства, и охранники решили, что человек, мочащийся под аккомпанемент веселого цыганского оркестра, таким образом выражает высокохудожественный политический протест. Не теряя времени, они вызвали полицию. Полицейский запихнул моего папу, который с радостью подчинился, на заднее сиденье машины. Сиденье оказалось мягким и удобным, а папа после долгой ночи был рад немножко вздремнуть. В отличие от папы, цыгане были трезвыми и сопротивлялись аресту, яростно заверяя полицейских, что не делали ничего противозаконного. Полиция попыталась запихнуть в машину цыган, и в ходе борьбы ручная обезьянка одного из музыкантов укусила старшего офицера. В ответ офицер завопил и разбудил моего папу, который, как всякий наделенный любопытством человек, выбрался из машины, желая выяснить, что происходит. Между полицейскими и цыганами шла слегка комичная потасовка, а чуть поодаль несколько любопытных прохожих наслаждались необычным шоу. Среди них была рыжеволосая красавица. Даже сквозь алкогольный туман мой папа сумел понять, что это самая сногсшибательная женщина, какую ему доводилось видеть. Он достал свой рабочий блокнот, вытащил из-за правого уха всегда хранившийся наготове карандаш, подошел к маме, представился инспектором Ефраимом и спросил, была ли она свидетельницей имевшего место инцидента. Напуганная мама сказала, что подошла только сейчас, но папа настоял на том, чтобы записать ее данные и допросить позже. Мама дала ему свой адрес, но не успел инспектор Ефраим сказать еще хоть слово, два разъяренных полицейских набросились на него, заковали в наручники и потащили к машине. «Увидимся!» – проорал он маме со свойственным ему оптимизмом. Мама вернулась домой, дрожа от страха, и рассказала соседке по квартире, что серийный убийца обманом выманил у нее адрес. На следующий день папа появился у мамы на пороге – трезвый, с букетом цветов. Она отказалась открывать. Через неделю они пошли в кино, а через год поженились.

Прошло пятьдесят лет. Инспектор Ефраим больше не занимается электрикой, а у мамы давно нет соседок по квартире. Но по важным поводам, вроде годовщин свадьбы, папа достает из шкафчика особую бутылку виски – того же виски, который подавали в давно исчезнувшем румынском ресторане, – и наливает каждому по стаканчику.

– Когда доктор сказал «первую неделю только жидкое», он имел в виду суп, а не вот это вот, – шепчет мама, чокаясь с нами.

– Осторожней, мамеле, я все слышу, – говорит папа, заливая виски в пространство между опухшими щеками. – Еще десять дней – и мне снова разрешат кусаться.

В такси по дороге домой жена говорит мне, что в историях знакомства есть некоторый намек на то, как пара будет жить дальше.

– Твои родители, – говорит она, – встретились при ярких, экстремальных обстоятельствах, и их жизнь всегда напоминала карнавал.

– А мы? – спрашиваю я.

Я влюбился в свою жену в ночном клубе. Она вошла, когда я собирался уходить. До этого мы были едва знакомы. «Я как раз ухожу, – проорал я, перекрикивая музыку, когда мы столкнулись в дверях. – Мне завтра рано вставать». «Поцелуй меня», – проорала она в ответ. Я застыл. Она всегда казалась мне очень застенчивой, и это требование меня огорошило. «Я, может, еще задержусь», – сказал я.

Через неделю мы были парой. Через месяц я рассказал ей, что «Поцелуй меня» в дверях ночного клуба – это самая дерзкая фраза, какую мне доводилось слышать от девушки. Она посмотрела на меня и улыбнулась. «Я сказала: „С такси какая-то фигня“», – сообщила она. Как хорошо, что я ослышался.

– Мы? – Моя жена на секунду задумалась. – Мы тоже живем, как встретились. Наша жизнь – это одно, а ты всегда перепридумываешь ее по-своему, поинтереснее. Это и есть писательство, да?

Я пожал плечами, будто выслушал упрек.

– Не то чтобы я жаловалась, – сказала жена, целуя меня. – Учитывая семейную традицию пьяного мочеиспускания у посольских стен, я, пожалуй, еще легко отделалась.