Шива
В одно прекрасное утро брат моей бабушки решил, что больше не будет религиозным. Он сбрил бороду, отрезал пейсы, сбросил кипу, упаковал вещи и собрался покинуть свой родной город Барановичи, чтобы начать новую жизнь. Главный раввин города, считавшийся гением талмудизма, попросил повидаться с ним перед отъездом. Встреча бабушкиного брата Авраама и этого рабби была краткой и не слишком приятной. Рабби знал, что Авраам талантливый толкователь Торы, и был откровенно разочарован его решением покинуть лоно религии. Но Аврааму он этого не сказал – лишь просверлил его взглядом и сообщил, что тот не умрет, пока не вернется на путь Торы. Тогда было трудно понять, что имеется в виду, угроза или благословение, но рабби произнес эти слова с такой убежденностью, что Авраам не смог их забыть.
Я узнаю об этом во время шивы по моему отцу. Мой старший брат сидит справа от меня, сестра сидит слева на низенькой табуреточке. Я предложил ей мое удобное кресло, но она отказалась. В соответствии с традициями еврейского траура, строго соблюдаемыми моей ультраортодоксальной сестрой, стулья, на которых сидят родные покойного, должны быть ниже, чем стулья для пришедших выразить соболезнования. Напротив сидит дальний родственник из ультраортодоксального города Бней-Брак и, как многие гости, навестившие нас во время шивы, не просто утешает нас, а рассказывает очередную, никогда нами не слышанную историю про папу. Поразительно, сколько у папы было граней, о которых я и не подозревал. И не менее поразительно, что совершенно чужие люди, которых я раньше никогда не видел, помогают мне стать немного ближе к отцу даже теперь, после его смерти.
Ультраортодоксальный родственник из Бней-Брака ничего не ест и не пьет в нашем доме, отказывается даже от стакана воды. Я не спрашиваю почему, но понятно, что он не вполне доверяет нам в вопросах кашрута. Он просто рассказывает историю. Словно гонец, явившийся, чтобы принести к нашему порогу еще один рассказ об отце, сдержанно выразить сочувствие и удалиться. Но, прежде чем уйти, он должен досказать.
На чем мы остановились? На той самой встрече между Авраамом и рабби. Через много лет после того, как бабушкин брат Авраам покинул польскую иешиву, эмигрировал в Израиль и вступил в киббуц, он оказался в самом сердце ужасной войны. Был 1973 год, и в Йом-Кипур на Израиль было совершено внезапное нападение. Израильскую армию застали врасплох, и в первые дни всем казалось, что государству Израиль и еврейскому народу приходит конец. Местность, где оказался Авраам, жестоко обстреливали сирийцы, вокруг Авраама рвались снаряды, но он встал и крикнул женщине, лежавшей на земле неподалеку, чтоб она перебралась к нему поближе. Женщина поспешила к нему; когда же она спросила исключительно самонадеянного Авраама, с чего это он считает, будто рядом с ним безопаснее, он ответил, что ей стоит лечь именно тут, потому что поблизости точно не разорвется ни один снаряд. «Многие невезучие люди погибнут на этой чертовой войне, – сказал Авраам, пытаясь успокоить напуганную женщину, – но только не я». Перекрикивая свист артиллерийских снарядов, она поинтересовалась, почему он в этом уверен, и Авраам ответил, не колеблясь ни секунды: «Потому что я не вернулся на путь Торы». И Авраам, и эта женщина пережили обстрел, а много лет спустя, когда во время шторма он упал в море, спасатели обнаружили, что он барахтается в воде и орет небесам: «Я все еще в тебя не верю!»
Авраам обзавелся большой цветущей семьей и жил до глубокой старости в относительном здравии, пока на него не свалилась тяжелая болезнь. Наступил момент, когда он впал в кому, и врачи сказали его родным, что он протянет от силы еще один день. Но день все тянулся и тянулся, а через несколько недель мой папа пришел навестить семью Авраама, узнал, как Авраам страдает, попросил молитвенник и кипу, поехал прямиком в больницу, вошел в палату Авраама и всю ночь молился у его постели. На рассвете Авраам умер.
– Молиться за душу еврея, когда ты сам верующий, не так уж трудно, – говорит родственник, направляясь к двери. – Как человек верующий могу вам сказать: это очень легко, это такой рефлекс, почти непроизвольный. Но вот вашему отцу, светскому человеку, чтобы так поступить, надо быть цадиком.
Когда последний гость уходит и мама отправляется спать, в комнате остаемся только сестра, брат и я. Брат курит сигарету, уставившись в окно, а сестра сидит на своей низенькой табуреточке. Скоро мы все разойдемся по нашим детским комнатам. Родители оставили их совершенно нетронутыми, будто знали, что настанет день, когда мы вернемся. В моей комнате на стене висит постер с героем комикса, который я любил в детстве; в комнате брата над кроватью висит карта мира; а в комнате сестры на стене висит вышивка, которую она сделала еще подростком, – там, естественно, изображен Иаков, борющийся с ангелом в белых одеждах. Но, прежде чем пойти спать, мы пытаемся урвать еще несколько минут этого совместного одиночества. Шива закончится завтра. Сестра вернется в Меа Шеарим, ультраортодоксальный район Иерусалима, а брат улетит обратно в Таиланд, но сейчас мы можем выпить вместе еще по чашке чаю, поесть строго кошерного печенья, которое я принес для сестры из специального магазина, припомнить рассказы об отце, услышанные в эту траурную неделю, и почувствовать за нашего папу гордость, в которой нет ни капли неловкости или критики, – совсем как дети.
По стопам отца
Вечером я должен был лететь из Израиля в Лос-Анджелес, чтобы запустить промотур своей книги, а мне ужасно не хотелось.
Мой отец умер всего четыре недели назад, и, если ехать, я пропущу момент, когда на его могиле поставят камень. Но мама настояла. «Отец бы этого хотел». Это был очень сильный аргумент. Папа действительно хотел бы, чтобы я поехал. Когда он только заболел, я отменил все свои туры, и папа, хоть и понимал, насколько нам обоим важно быть вместе в эти трудные дни, все равно огорчился.
Я думал о папе и о промотуре, купая своего сына Льва. С одной стороны, думал я, меньше всего на свете мне сейчас охота садиться в самолет. С другой стороны – тур, наверное, пойдет мне на пользу, поможет занять себя и подумать о чем-нибудь, кроме папы. Лев чувствовал, что мысли мои витают далеко, так что когда я вынул его из ванны и принялся вытирать, он решил, что ему представился последний бесценный шанс похулиганить перед папиным отъездом. С воплем «Внезапная атака!» он дружески боднул меня головой в живот. Живот, впрочем, перенес это с легкостью – зато Лев поскользнулся на мокром полу и принялся падать навзничь, головой прямо на край нашей старенькой ванны. Инстинктивно рванувшись, я успел вовремя подставить ладонь и смягчить удар.
Лев вышел из этого страшного приключения невредимым – и я тоже, если не считать небольшого пореза на тыльной стороне левой руки. По краю нашей древней ванны там и сям разбросаны коричневые пятна ржавчины, и мне пришлось отправиться в поликлинику за прививкой от столбняка. Мне удалось покончить с этим делом довольно быстро, и я успел вернуться до того, как Лев заснул. Он уже лежал в постели, переодетый в пижаму, и был явно расстроен.
– Тебе сделали укол? – спросил он.
Я кивнул.
– Больно было?
– Немножко, – сказал я.
– Так нечестно! – крикнул Лев. – Нечестно! Это я все начал. Это я должен был поцарапаться и пойти на укол, а не ты! Зачем ты вообще руку совал?
Я сказал, что хотел его защитить.
– Я знаю, – сказал он, – но почему? Почему ты хотел меня защитить?
– Потому что я тебя люблю, – сказал я, – потому что ты мой сын. Потому что отец должен всегда защищать сына.
– Но почему? – не отступал Лев. – Почему отец должен защищать сына?
Я на пару секунд задумался.
– Смотри, – сказал я и погладил его по щеке, – мир, в котором мы живем, бывает устроен очень жестоко. Мне кажется, это справедливо, чтобы у каждого, кто пришел в этот мир, был хотя бы один человек, который его защищает.
– А у тебя? – спросил Лев. – Кто будет защищать тебя, если дедушка умер?
Я не расплакался при сыне. Я расплакался позже, в ночном самолете на Лос-Анджелес. Клерк на стойке регистрации в аэропорту Бен-Гурион предложил мне взять мой маленький чемоданчик с собой в салон, но мне не улыбалась перспектива таскать его с собой, и я его сдал. Когда мы приземлились и я напрасно прождал свой чемодан у багажной ленты, до меня дошло, что на предложение клерка надо было соглашаться. В чемодане не было ничего такого: белье, носки, несколько поглаженных, тщательно сложенных рубашек для выступлений и пара папиных туфель. Честно говоря, сначала я планировал взять с собой его фотографию, но за секунду до того, как спуститься к такси, я вместо фотографии безо всякой причины запихнул в чемодан пару туфель, которую папа несколько месяцев назад забыл у нас дома. Теперь эти туфли, скорее всего, ездили кругами по багажной ленте в каком-нибудь другом аэропорту.
Авиакомпания неделю возвращала мне чемодан; за эту неделю я поучаствовал в массе мероприятий, дал массу интервью – и почти не спал. Моя бессонница легко объяснялась джетлагом, хотя надо признать, что еще в Израиле, до отъезда, спал я не очень хорошо. Я решил отметить нежное воссоединение со своим багажом, неторопливо приняв горячий душ. Стоило мне открыть чемодан, как я увидел пару папиных туфель на стопке глаженых рубашек. Я вынул туфли и поставил на стол. Выбрав майку и трусы, я отправился в ванную. Выйдя оттуда через десять минут, я оказался посреди потопа: весь пол номера залило водой.
«Редкая проблема с трубами», – объяснил мне позже усатый гостиничный разнорабочий с тяжелым польским акцентом. Чемодан я оставил на полу, и в нем все промокло насквозь. Хорошо еще, что я бросил джинсы на кровать и повесил белье на стойку для полотенец.
Через несколько минут за мной должна была прийти машина, чтобы отвезти на очередное мероприятие. Времени хватило как раз на то, чтобы высушить феном пару носков и понять, насколько это бессмысленно: мои ботинки валялись на дне мутного бассейна – то есть на полу моего гостиничного номера. Водитель позвонил мне на мобильный. Он подъехал, ему негде припарковаться, скоро ли я спущусь? Я взглянул на папины туфли на столе, на вид очень удобные. Я надел их и завязал шнурки. Туфли сидели отлично.
Узкий дом
Официантка в варшавском кафе спрашивает, не турист ли я.
– Честно говоря, – отвечаю, указывая на ближайший перекресток, – вон там – мой дом.
Поразительно, как быстро я стал называть пространство шириною 120 сантиметров в чужой стране, на языке которой я не говорю, «домом». Но я и правда чувствую, что длинное узкое пространство, где мне довелось провести ночь, – мой дом.
Всего три года назад сама идея казалась мне каким-то дурацким розыгрышем. На мой мобильник позвонили с неопределяющегося номера. Позвонивший говорил на английском с густым польским акцентом и представился Якубом Шчесны, польским архитектором.
– Однажды я шел по улице Хлодна, – сказал он, – и увидел узкий проем между двумя зданиями. Этот проем сообщил мне, что я должен построить там дом для вас.
– Отлично, – сказал я как можно серьезнее. – Всегда полезно делать то, что тебе говорит проем.
Через две недели после этого странного разговора, сохраненного мною в воображаемой папке «Загадочные Розыгрыши», Шчесны позвонил снова. Выяснилось, что на этот раз он в Тель-Авиве. Он приехал, чтобы мы встретились лично, потому что ему показалось (совершенно справедливо), что я недостаточно серьезно отнесся к нашей последней беседе. В кафе на улице Бен-Еуда он подробно изложил свою идею: построить для меня дом в пропорциях моих же рассказов, предельно минималистичный, чем меньше – тем лучше. Увидев невостребованное пространство между двумя зданиями на улице Хлодна, Шчесны решил, что должен построить в нем дом для меня. Он показал мне архитектурный план: узкое трехэтажное здание.
Я принес родителям компьютерную симуляцию этого дома. Мама родилась в Варшаве в 1934 году. Когда началась война, ее семья оказалась в гетто. Еще ребенком ей пришлось искать способы накормить семью, в том числе маленького братика. Дети могли выбираться из гетто и возвращаться с едой через дыры, куда не протиснулся бы взрослый человек. Война унесла ее маму и брата. Потом она потеряла отца и осталась совсем одна на свете.
Много лет назад мама рассказала мне, как после смерти матери говорила отцу, что не хочет больше бороться, что ей все равно, умрет она или нет. Отец ответил, что ей нельзя умирать, что она должна выжить. «Нацисты, – сказал он, – хотят стереть нашу семью с лица земли, и спасти ее можешь только ты. Это твоя миссия – пройти через войну и сделать так, чтобы наше имя продолжило жить. И чтобы каждый, кто ходит по улицам Варшавы, его знал». Вскоре ее отец умер. Когда война закончилась, маму отправили в польский детдом, потом во французский, а потом в Израиль. Мама осталась в живых и тем самым выполнила отцовскую просьбу. Выжили и семья, и имя.
Когда мои книги начали переводить на другие языки, оказалось, что самая серьезная и несколько неожиданная известность ждала меня в двух странах – Польше и Германии. Позже, в идеальном соответствии с маминой биографией, к ним присоединилась Франция. Мама никогда не возвращалась в Польшу, но мой успех у нее на родине был для нее очень важен – важнее даже, чем мой успех в Израиле. Помню, как она прочла мой первый сборник в польском переводе и сказала: «Ты вообще не израильский писатель. Ты польский писатель в изгнании».
Мама смотрела на эскиз дома не дольше секунды. К моему изумлению, она сразу опознала улицу: по чистой случайности узкому дому предстояло возникнуть там, где маленькое гетто сообщалось с большим. Когда мама тайком пробиралась обратно с едой для родителей, ей приходилось миновать баррикаду, охраняемую немецкими солдатами. Она знала, что если ее поймают с буханкой хлеба, то расстреляют на месте.
И вот я здесь, на том же перекрестке, а узкий дом перестал быть просто планом. Возле дверного звонка висит табличка с крупными, четкими буквами: DOM KERETE (ДОМ КЕРЕТОВ). И я чувствую, что теперь мы с мамой действительно исполнили дедушкину мечту: наше имя опять живо в городе, где от нашей семьи не осталось почти ни следа.
Когда я возвращаюсь из кафе, у входа меня ждет соседка, еще старше моей мамы; в руках у нее банка. Она живет через дорогу, услышала про узкий дом и решила встретить нового израильского соседа баночкой домашнего варенья. Я благодарю ее и объясняю, что мое пребывание в этом доме будет редким и чисто символическим. Она кивает, но почти меня не слушает. Мужчина, которого я ловлю на улице, чтобы он переводил с английского на польский, в какой-то момент бросает это занятие и виновато говорит, что соседка, кажется, неважно слышит. Я снова благодарю ее и хочу уже войти в дом. Она хватает меня за руку и разражается длинным монологом. Наш переводчик еле за ней поспевает.
– Она говорит, – объясняет он, – что, когда была маленькой, неподалеку жили две ее одноклассницы. Обе они были еврейки. Когда пришли немцы, они были вынуждены перебраться в гетто. Перед их уходом ее мама сделала два бутерброда с вареньем и попросила передать этим девочкам. Они взяли бутерброды, сказали «спасибо», и больше она никогда их не видела.
Пока он говорит, старушка кивает, словно подтверждая все сказанное на английском, а когда переводчик заканчивает, добавляет еще несколько фраз.
– Она говорит, это точно такое же варенье, с каким ее мама сделала те бутерброды. Но времена теперь другие, и она надеется, что вас никогда не заставят уйти.
Старушка все кивает, глаза ее наполняются слезами. Когда я ее обнимаю, она сперва пугается, а потом расцветает.
Вечером я сижу на кухне моего узкого дома, пью чай и ем бутерброд с вареньем, сладкий от щедрости и горький от воспоминаний. Я жую, и тут на столе вибрирует мобильник. Я смотрю на экран: это мама.
– Ты где? – спрашивает она обеспокоенно, совсем как когда я был маленьким и слишком долго не возвращался из гостей.
– Я тут, мама, – говорю я, и у меня перехватывает горло. – Я в нашем доме в Варшаве.
Платно и ладно
Жена говорит, что я слишком добрый, а я утверждаю, что это просто она оченв, очень плохой человек. Мы всерьез поссорились из-за этого, едва начав жить вместе. Это произошло, когда следом за мной в нашу квартиру вошел таксист, который привез меня домой из университета. Ему нужно было пописать. Жена проснулась от шума туалетного бачка и вышла в гостиную не вполне одетой. Тощий таксист вышел ей навстречу из ванной и, застегивая ширинку, вежливо пожелал доброго утра. Моя жена выпалила «О господи!» и бросилась назад в спальню.
Ссора началась, когда Тощий ушел. Жена сказала, что это безумие – привести в дом едва знакомого таксиста и пустить его в туалет. Я сказал, что поступить иначе просто жестоко. В конце концов, вся сфера таксистских услуг построена на внимании к чувствам пассажиров. А водители колесят по улицам день-деньской в машинах без туалета, и куда ты прикажешь им облегчаться – в багажник? Пока мы обсуждали выдвинутое ею предположение, что я ненормальный, разговор шел вполне цивилизованный. Но как только я выдвинул обратную гипотезу – о том, что, возможно, значительная часть человечества приглашает таксистов зайти в туалет, и удивляет это лишь худших из нас, включая мою жену, – уровень децибелов стал расти.
Кончилось тем, что мы составили список из шести общих друзей, которым решили задать один и тот же вопрос: «Вы когда-нибудь приглашали таксиста к себе домой, чтобы он мог сходить в туалет?» Если большинство скажет «да», я могу и дальше приглашать к нам таксистов. Если большинство скажет «нет» – я прекращу. Если же будет ничья, я смогу и дальше приглашать таксистов, но извинюсь за то, что назвал жену плохим человеком, и неделю буду ежедневно делать ей массаж ступней.
Мы опросили наших шестерых друзей. Все они были на ее стороне.
– Но что же вы делаете, если оказываетесь в такси с водителем, которому очень-очень надо в туалет? – спросил я каждого. – Отворачиваетесь? Платите со словами: «Сдачи не надо, катайся, дружок, пока не обнаружишь под собой лужицу»?
И тут выяснилось, что я наделен уникальной и совершенно бессмысленной сверхспособностью чувствовать, когда людям надо в туалет. Обнаружилось, что для меня желания ближнего в этот момент прозрачны, как двери банка, в которые моя жена постоянно врезается, остальное же человечество пребывает в полном неведении относительно состояния чужих мочевых пузырей.
Все это происходило одиннадцать лет назад, но снова всплыло у меня в памяти в прошлую пятницу по дороге на свадьбу Амнона в киббуц Шфаим. Мы с Амноном ходили в один спортзал почти две недели, пока я не бросил тренироваться. Я знал его имя только потому, что при нашей первой встрече хозяин спортзала сказал ему: «Эй, Амнон, как насчет дезодоранта? – А после секундной паузы добавил: – Вот как считаешь, Этгар, разве так пахнуть – не преступление против человечества?» Я ответил, что никакого запаха не чувствую, и с тех пор мы с Амноном вроде как подружились. Честно говоря, когда мы случайно столкнулись в местном кафе и он пригласил меня на свадьбу, я несколько удивился. Но это же как повестка в суд: стоит конверту коснуться твоей ладони, как ты понимаешь, что придется явиться. Так уж устроены приглашения на свадьбу: чем меньше ты знаешь человека, который женится, тем острее чувствуешь, что обязан прийти. Если ты не появишься на свадьбе своего брата и потом скажешь: «У ребенка были боли в груди, я возил его в больницу», брат поверит, потому что знает: больше всего на свете в этот важный день ты бы хотел быть с ним рядом, а едва знакомый тебе Амнон сразу догадается, что больница – просто отмазка.
– Я не пойду на свадьбу какого-то вонючки из спортзала, – твердо заявила жена.
– Хорошо, – ответил я, – пусть я пойду один. Но когда мы опять поссоримся и я скажу, что ты…
– Не смей говорить «плохой человек»! – предупредила она. – Я ненавижу, когда ты так говоришь.
Ладно, я не стал говорить – но я так думал, пока добирался до киббуца Шфаим. Я ехал ненадолго. В приглашении сообщалось, что хупа состоится в 12.00, а в час дня в тельавивской «Синематеке» должны были показывать фильм моего бывшего студента.
В пятницу днем дороги обычно вполне свободны – от Шфаим до Тель-Авива езды будет полчаса от силы. Вот только сейчас уже 12.30, а хупа и не думает начинаться. Студент, снявший фильм, трижды позвонил уточнить, когда я приеду. Вернее, он позвонил дважды, а третий звонок был от его старшего брата, с которым я даже не знаком: брат хотел сказать мне спасибо за то, что я согласился прийти.
– Он не позвал ни одного преподавателя, – сказал этот старший брат, – только семью, друзей и вас.
Я решаю сбежать. Амнон видел, что я здесь, и чек я уже тоже сдал.
Усаживаясь в такси, я пишу Гиладу, что могу опоздать на несколько минут. Он отвечает, что ОК. У них какие-то технические неполадки, и показ задержится минимум на час. Я прошу водителя развернуться и ехать обратно к свадебному залу. Хупа только что закончилась. Я подхожу поздравить Амнона с женой. Он обнимает меня и явно совершенно счастлив. Я знаю, что моя жена поступает плохо, называя его вонючкой: он прекрасный человек, у него есть чувства и все такое. Но, если честно, от него и правда сильно пахнет.
Во время кинопоказа я получаю эсэмэску от жены: «Ты где? Друкеры ждут. Скоро шабат, им еще надо вернуться в Иерусалим». Друкеры – это наши ушедшие в религию друзья. Много лет назад мы вместе накуривались. Теперь в основном говорим о детях. У них так много детей. И все, слава богу, здоровые и прекрасные. Я бочком пробираюсь к выходу. Гилад видел, что я пришел. Этого достаточно. Через час напишу ему, что все было замечательно, а мне пришлось убежать сразу после показа. У выхода сидит его брат. Он смотрит, как я выхожу. В глазах у него слезы. Он плачет не из-за меня – он плачет из-за фильма. Со всей этой нервотрепкой фильма я почти не заметил. Если брат Гилада плачет, фильм, наверное, и впрямь хороший.
По дороге домой таксист бесконечно говорит о беспорядках в Сирии. Он признается, что не в курсе, кто там против кого, но ужасно радуется движухе. Он говорит, говорит, говорит, но я слушаю только его тело. Мужик до смерти хочет писать. Когда мы добираемся до моего дома, на счетчике горят тридцать восемь шекелей. Я даю ему пятьдесят и говорю, что сдачи не надо. На балконе в компании Дрора и Ракефет Друкер смеется моя жена. Нет, она не плохой человек.
Пастрама
Сирена воздушной тревоги застает нас на шоссе по дороге к дедушке Йонатану, в нескольких километрах к северу от Тель-Авива. Моя жена Шира останавливается на обочине, и мы выбираемся из машины, бросив на заднем сиденье воланчик и ракетки для бадминтона. Лев держит меня за руку и говорит:
– Папа, я немножко нервничаю.
Ему семь лет, семь – это возраст, когда говорить о страхе считается некруто и взамен используется слово «нервничать». В соответствии с инструкциями Командования тыла Шира ложится на обочину. Я говорю Льву, что он тоже должен лечь. Но он стоит, и его потная ручка сжимает мою.
– Ложись уже, – командует Шира, перекрикивая вой сирены.
– А давай играть в бутерброд с пастрамой? – говорю я Льву.
– Это как? – интересуется он, не отпуская мою руку.
– Мы с мамой будем хлеб, а ты будешь пастрама, и нам нужно сделать бутерброд с пастрамой как можно скорее. Вперед! Сначала ты ложись на маму, – говорю я.
Лев укладывается Шире на спину и обнимает ее изо всех сил. Я ложусь сверху, упираясь руками в сырую землю, чтобы не давить на них своим весом.
– Это круто, – говорит Лев и улыбается.
– Быть пастрамой круче всего, – говорит из-под него Шира.
– Пастрама! – кричу я.
– Пастрама! – кричит жена.
– Пастрама! – кричит Лев, и его голос дрожит не то от страха, не то от возбуждения. – Папа, – говорит Лев, – смотри, по маме ползут муравьи.
– Пастрама с муравьями! – кричу я.
– Пастрама с муравьями! – кричит жена.
– Фуууу! – кричит Лев.
И тут мы слышим снаряд. Громко, но далеко. Мы лежим друг на друге не шевелясь. Мы всё лежим и лежим. Под тяжестью собственного веса у меня уже болят руки. Краем глаза я вижу, как другие водители поднимаются с обочины и счищают грязь с одежды. Я тоже встаю.
– Ляг, – говорит Лев. – Ляг, папа, ты портишь бутерброд.
Я ложусь на минутку, а потом говорю:
– Все, игра окончена. Мы победили.
– Но это так здорово, – говорит Лев. – Давай еще немножко так побудем.
Мы лежим так еще чуть-чуть. Мама снизу, папа сверху, а посредине Лев и несколько красных муравьев. Когда мы наконец встаем, Лев спрашивает, где ракета. Я машу туда, где был взрыв.
– Судя по звуку, грохнуло недалеко от нашего дома, – говорю я.
– О-о-о-о, – разочарованно тянет Лев. – Теперь Лаав, наверное, опять найдет осколок. Вчера он принес в школу кусок железки от ракеты, на ней был знак фирмы и название по-арабски. Ну почему она так далеко взорвалась?
– Лучше далеко, чем близко, – говорит Шира, стряхивая с брюк песок и муравьев.
– Лучше всего, если бы она взорвалась так далеко, что с нами ничего не случилось бы, и так близко, что я насобирал бы осколков, – резюмирует Лев.
– Лучше всего – бадминтон у дедушки на лужайке, – не соглашаюсь я и открываю заднюю дверь машины.
– Папа, – просит Лев, пока я его пристегиваю, – пообещай, что, когда снова будет сирена, вы с мамой опять поиграете со мной в пастраму.
– Обещаю, – говорю я. – А если нам надоест, я научу тебя играть в тост с сыром.
– Супер! – И секундой позже Лев добавляет уже серьезнее: – А вдруг сирен больше никогда не будет?
– Я думаю, будут еще одна-две как минимум, – утешаю я сына.
– А если нет, – добавляет его мама с переднего сиденья, – мы можем поиграть в пастраму и без сирен.