На следующий день я снова отправился в Четфилд. С фомкой побольше. Я не сердился на Сару, но хотел покончить с этим делом. Однако как раз когда я производил рекогносцировку в районе парадной, мне было знамение — меня цапнула за ногу собачонка. Мне не впервой терпеть собачьи укусы. Собаки всегда кусают оборванцев. Не могу, однако, сказать, чтобы мне это нравилось. И когда я повернулся, чтобы пнуть собачонку, в двух шагах от себя я увидел Байлза, направлявшегося ко мне с вилами наперевес. Он долго гонялся за мной по площадке и, возможно, поймал бы, если бы не запыхался, поскольку не переставая объяснял, какую котлету он из меня сделает. В итоге он выбился из сил, и мне удалось юркнуть в соседний подъезд и скрыться в уборной. Я просидел там, пока не стемнело и можно было начать отступление. Принимая во внимание, что мне предстояло воплотить новый замысел «Грехопадения», я не решился подвергнуть себя риску. Это было бы преступлением.

Мне показалось неразумным ставить профессора в известность о том, что Сара провела меня, и я написал ему письмо, сообщив, что картина у моих агентов, где ее приводят в порядок. В тот же вечер я нанес визит сэру Уильяму, чтобы попросить его подождать; день-другой — и он получит свой шедевр.

—Какая жалость, — сказал профессор, встретив меня в холле. — Вы опоздали.

—Опоздал?

—Они уехали в Америку и вернутся месяца через три, не раньше.

—Ну и на здоровье, — сказал я. — За это время я подыщу раму. Полагаю, сэр Уильям не откажется выслать мне аванс в сто фунтов?

—Боюсь, — сказал профессор, — сэр Уильям захочет прежде взглянуть на картину.

—В таком случае, — сказал я, — я считаю себя вправе воспользоваться другими предложениями. Не сомневаюсь, что Хиксон даст мне большую цену.

Профессор не на шутку испугался и стал уверять меня, что сэр Уильям, если я соглашусь подождать, конечно же, заплатит больше Хиксона.

Профессор остался в квартире Бидеров на субботу и воскресенье. До понедельника, когда он уезжал погостить к старому другу в Девоншир, ему негде было жить. И есть ему было почти нечего. Бидеры все позапирали, кроме головки сыра и полкаравая черствого хлеба.

Сначала, когда я предложил составить ему компанию, профессор насупился. Однако, услышав, что я согласен взять на себя заботу о довольствии, стал гостеприимнее.

—Вы можете лечь на диване в студии, — сказал он. — Я сплю в гостиной.

—А почему не в постели сэра Уильяма?

—Белье заперто в шкафу.

—Ладно, — сказал я. — Перебедуем как-нибудь, пока хозяев нет дома.

Потом я научил профессора отдать в заклад зимнее пальто, а на вырученные деньги купил пива и бекона на двоих. Мы рассчитывали выкупить пальто, как только я получу за картину. Так мы и жили в стране Бьюлы на хлебе, сыре и беконе, а потом на хлебе, корках от сыра и беконе до понедельника. Когда старый друг профессора прибыл на «роллс-ройсе», чтобы забрать его в Девоншир. По-видимому, все друзья профессора охотно — когда это их устраивало — предоставляли ему всевозможные блага, за исключением одежды и денег.

Когда машина прибыла, я еще нежился в постели, и профессор не знал, как быть.

—Простите, мистер Джимсон, — сказал он, — но мне нужно запереть квартиру и сдать ключи в полицейский участок.

—Подумаешь, — сказал я. — Дайте сюда ключи, и я сам о них позабочусь. Невежливо заставлять друзей ждать.

И действительно, приятель Алебастра мерил шагами студию и с каждой минутой все больше накалялся от нетерпения. Потому что его ждала жена. А жена, насколько я мог судить, не слишком жаловала его друга, профессора. И отнюдь не была намерена долго ждать джентльмена с прорехами на заднице.

—Поехали, Алебастр, — торопил его приятель, поминутно входя и выходя. — Нам до ленча предстоит проделать немалый путь.

—Бидеры очень предусмотрительны,— сказал профессор, у которого от волнения голова шла кругом. — Они дали мне строжайшие инструкции. Здесь собрано много уникальных вещей, и они, естественно, беспокоятся об их сохранности.

—И правильно делают, — сказал я.— Скажите привратнику, чтоб не спускал глаз с входной двери. Скажите ему, что мистер Галли Джимсон берется передать ключи по назначению.

Профессор совершенно потерялся. Он укладывал в картонку свои пожитки: пару носков, запасной воротничок, черновые наброски к труду «Жизнь и творчество Галли Джимсона», зубную щетку и так далее и тому подобное, и, поминутно подбегая к двери, говорил: — Сейчас, сэр Реджиналд, — а потом мчался ко мне: — Так вы отдадите ключи сегодня же утром.

—По всей вероятности, — сказал я. — Все зависит от состояния моего желудка. В одном можете быть уверены — я жизни своей не пощажу, защищая квартиру, если понадобится. Я считаю это своей священной обязанностью. Не забудьте сказать привратнику, что я сам передам ему ключи.

—Сегодня же, — уточнил профессор.

Сэр Реджиналд издавал звуки, весьма похожие на те, которые испускает беговая лошадь, возжелавшая выиграть дерби еще до того, как дали старт.

Профессор продолжал пялиться на меня. Я отвечал ему тем же. Смотрел прямо в глаза, как положено человеку с чистой совестью.

—Может быть, мне лучше сказать в полиции, чтобы они сами зашли, — предложил он. — И вам будет спокойнее. Правда, мистер Джимсон, если полиция все возьмет на себя — меньше ответственности.

—Превосходная мысль, — сказал я. — Передайте им, что я позабочусь о ключах и присмотрю за тем, чтобы все было сделано честь по чести.

—Вы идете, Алебастр? — крикнул сэр Реджиналд из-за двери. — Я больше не в состоянии смотреть на картины вашего Бидера. Где он только набрал столько дряни!

—Иду, иду,— сказал профессор, впадая в панику. — Хорошо, мистер Джимсон. Я поставлю в известность привратника и полицию, а вы отнесете ключи в участок. И тогда у вас будет спокойно на душе.

—Вот спасибо, — сказал я. — Вы славный парень, профессор. Я действительно чувствую огромную ответственность. Мне очень понравились Бидеры, и я вполне разделяю их беспокойство о сохранности всех этих прелестных вещиц.

—Да, — сказал профессор. — Сейчас, сэр Реджиналд, сейчас. Вот ключи, мистер Джимсон. И пожалуйста, не забудьте, прежде чем запрете дверь, закрыть окна и включить сигнализацию.

—Положитесь на меня, — сказал я.

Сэр Реджиналд уже увлекал его, бедную тень, за собой.

Я позавтракал поздно. Хлебом и поскребышами. Выкурил трубку в стране Бьюлы. А потом, вскрыв обрывком стального провода бельевой шкаф, постелил себе на кровати мадам — здесь было мягче, чем на ложе сэра Уильяма.

Назавтра утром мы с привратником славно побеседовали за несколькими квартами пива в «Красном льве», и он был настолько любезен, что сам сходил в участок сообщить, что в настоящее время квартира оставлена под моим присмотром и что я взял на себя всю ответственность за сохранность находящегося в ней имущества.

А когда привратник узнал, что я человек с именем, он стал держаться со мной в высшей степени предупредительно. И если, паче чаянья, у меня начинали хлюпать ботинки, смотрел в другую сторону, как юная девица, когда у барона вдруг расстегнется ширинка. Он был крайне деликатен в обращении с великими людьми. И с пивом. Старая гвардия. Человек добрых традиций.

На следующее утро, заправившись хлебом с поскребышами на столе красного дерева, я снял семейные портреты в столовой, чтобы посмотреть, какая там стена. Я не забыл, что обещал сэру Уильяму расписать стену над шкапчиком. Тигры и орхидеи за сто гиней. Стена не оправдала моих ожиданий, и когда я набросал тигров куском угля, позаимствованным из запасов мадам, они не вписались в пространство. Стена оказалась слишком квадратной. Не стена, а задний двор. На нее просились куры и маргаритки.

Позднее в поисках стены я снял акварели в студии. И тут я сделал открытие. Хорошую стену картины только портят. Сколько раз я находил великолепный материал для росписи в самых неожиданных местах — например, за картинами старых мастеров. В студии была не стена, а жемчужина. Справа от двери, если войти из холла. Между двумя дверьми. И превосходно освещена отраженным от потолка светом. Всем стенам стена. На ее фоне оставшиеся картинки выглядели словно мушиные знаки. Я снял все до единой и сложил в ванной.

Хорошая стена, можно сказать, сама себе художник. И, любуясь ее превосходными пропорциями, я увидел, для чего она создана. Воскрешение Лазаря.

Не теряя ни минуты, я набросал «Воскрешение» в карандаше там, где оно было бы закрыто картинами. Получился параллелограмм по диагонали, от верхнего левого угла к нижнему правому. Могила Лазаря. Я уже видел ее, красно-желтую с бутылочно-зеленым Лазарем, словно ледяное изваяние, посредине; а вокруг — кактусы и тамариски; в верхнем углу — десятки охровых ног, а в нижнем треугольнике — лысые головы и мальчуган, разглядывающий красного жука на иссиня-зеленом листе. Но я загорелся ногами. Всем ногам ноги. В четыре раза больше натуральной величины. Оставалось только контур обвести. Я нашел у мадам очаровательный ящичек с красками и составил телесный тон. Это все потом смоется. Уж что-что, а ноги я сумею написать хорошо. Они звучали во мне, как музыка. Слева, на переднем плане, не меньше четырех футов в длину и двух в высоту, до лодыжки: две желтые ступни — узкие, жилистые, с кривыми ногтями; две черные — огромные, сильные, обвитые мускулами, как лианами; детские ножки — розовые, круглые, с ноготками как шлифованный коралл; разномастные ноги — одна толстая, мозолистая, с узловатыми пальцами, скрючившимися в пыли, другая — ссохшаяся, искривленная, приподнятая на носке, с пяткой, дюймов на шесть не доходящей до земли; ноги калеки, налитые решимостью и болью; еще пара — кофейного цвета, с повязкой, старушечьи ноги — плоские, длинные, упрямые, отчаявшиеся, с взбухшими, присосавшимися к земле, словно гусеницы, подушечками, с безжизненно смотрящими в небо ногтями; и наконец, ноги Спасителя — розовые, в золотых сандалиях, с полированными ногтями и зеленоватыми прожилками, с нетерпеливо приподнятым большим пальцем.

Когда часам к пяти я опустился на стул и окинул взглядом ноги, внутренний голос сказал мне: «Молодец! Молодец! Такое еще никому не удавалось. Ай да Галли Джимсон! Джи-и-джимсон! Может, ты и впрямь гений. Может, крысики не врут».

И такой шедевр в квартире Бидеров. Которые завесят его всякими зализанными картинками. Досточтимая миссис Чашка кисти Рейнолдса. Ваше здоровье, миледи! Чтобы вам ни дна, ни покрышки! Леди Недотрога кисти Гейнсборо. Одним дыханием! Сколько души в глазах, души большого ребенка. Молочко и укропная водица. Плоские пустышки. Пустышка на пустышке. Пустая лесть пустышкам.

Я перенесу эти ноги на холст, подумал я. И пошел на кухню вскипятить чайник и поесть хлеба с джемом. Леди Бидер оставила только жестяной чайник. Но в студии в горке стоял пузатик севрского фарфора. Чай из жестяного чайника? В стране Бьюлы такое не пойдет. И я заварил чай в севрском чайнике. Превосходный чай, хотя и не слишком крепкий. Хлеба оставалось всего два ломтика, и когда я расправился с ними, мне все еще хотелось есть. Я поковырял в замках буфета согнутым сардинным ключом. Два ящика подались. Но там не оказалось ничего, кроме парадных глубоких тарелок и разрозненных серебряных приборов.

И тут меня осенило. Почему бы мне не продать сэру Уильяму Лазаря вместо тигров? Ему это будет даже выгоднее. За свои сто или, скажем, сто пятьдесят гиней он приобретет замечательное произведение искусства, ценою в тысячи фунтов. А себе я всегда могу сделать копию на холсте.

А в счет уплаты я мог бы взять аванс. Единственным доступным, в данных обстоятельствах, образом. Черт возьми, размышлял я, любуясь ногами, ведь я сделаю его имя бессмертным. Я дам ему славу, которую он всю жизнь тщетно пытается купить. «Воскрешение Лазаря» кисти Галли Джимсона, кавалера ордена «За заслуги», из частного собрания сэра Уильяма Бидера. Люди будут глазеть на него на улице. Во всяком случае, торговцы картинами. Отдельные торговцы. И ждать, когда он отдаст Богу душу.

А пока я пошел и заложил севрский чайник и несколько серебряных ложечек. Дали две бумажки. Я заказал себе обед, какого не ел уже пять лет. Хватит жаться и экономить на Галли Джимсоне, кавалере ордена «За заслуги», сказал я. Хватит скрывать свой пуп от белого света. Пупом вперед! Нести, как знамя, как скорый поезд свои огни! Пф-пф. Секрет успеха. Обратитесь к профессору. Мой агент по рекламе. Официант! Тащи сюда другого Аристотеля. Этот уже набрался по горло. И вином и мясом.

Но с сэром Уильямом я решил вести честную игру. С меценатом надо обращаться хорошо. Пока он не нарушает слова. И не пытается надуть. Не требует, чтобы ему уступили шедевр ценою в десять тысяч фунтов за две сотенных бумажки и три короба дешевой лести. Я сложил залоговые квитанция в конверт и открыл на нем счет. «Воскрешение Лазаря» работы Галли Джимсона — сто семьдесят пять фунтов десять шиллингов; аванс — два фунта.

Назавтра я заказал все, что мне нужно: краски, кисти, подставки, планки, холсты, и принялся писать ноги. И конечно, когда дошло до деталей, сделать их оказалось совсем не так просто. Пришлось побегать в поисках модели. Первый же негр, которого я нанял позировать, ни к черту не годился. У него оказались на редкость нахальные ноги. Пришлось написать с них отдельный этюд.

—Где ты разжился такими лапами? — спросил я его, когда мы устроили перерыв на обед.

—Какими, извините, лапами, сэр? — Этакий скорбный, вежливый парень, шести футов росту и фута три в ширину, в злой чахотке.

—Нахальными.

—Не могу знать, сэр.

—Чем ты занимаешься?

—Стюардом я служил, сэр, на пароходе, сэр.

—Ну, тогда ясно.

—Не возьму в толк, о чем вы, сэр.

—Ну, если парню всю жизнь приходится таскать разным олухам жратву, где-нибудь его да прорвет, — сказал я. — Уверен, что если собрать всех официантов и разуть, ножки их такое выдадут, что у клиентов надолго отшибет аппетит.

—Как скажете, сэр, — сказал черномазый бедолага, заглатывая полстакана шампанского. Так себе, второй сорт. Но у меня не было времени сходить за настоящим.

И когда я наконец заполучил те ноги, какие искал, они не вписывались. Пальцы выпирали, словно выставленные в ряд кулаки. А что я натерпелся с женщинами! Три дня я гонялся за Сози Макт, у которой когда-то были отменные ножки. Но она вышла замуж, и от них ни черта не осталось. После пяти лет замужества ноги ее годились разве что для ортопедического музея. А когда Биссон, этот халтурщик, который называет себя скульптором, одолжил мне на вечер Керри, девку, которую он называет своей моделью, то приплелся с ней сам, и так восхищался моими ногами, и столько разглагольствовал об идее «Воскрешения», что на три дня вышиб меня из колеи. Я чуть было не счистил все к чертям. На третий день я готов был выпрыгнуть из окна или перерезать себе горло. А на четвертый явился Эйбл — из молодых приятелей Биссона, тоже скульптор — и попросил разрешения занять угол студии под группу, которую ему заказали, — памятник павшим. Тощий сутулый юнец с длинным кривым носом и голубыми глазами: лопатки крыльями, позвоночник, как у подыхающего пса, и разлапистые, вывернутые ступни. И руки — огромные, на шесть размеров больше обычных. Он говорил мало. О Лазаре сказал только: «В левой черной ноге что-то есть». Мне он понравился. Но я сказал, что в жизни не пущу скульптора в студию, где я работаю. На черта мне столько пылищи! Потом я вышел пообедать, а когда вернулся, часов около шести, у дома стоял подъемный кран и семеро парней через окна втаскивали в студию четырехтонную глыбу. Они вынули решетки, а всю мебель, ковры и подушки свалили в углу комнаты.

Биссон, Эйбл и еще трое из их своры распоряжались работами, и когда я приказал им остановиться, даже не повернулись в мою сторону.

Тогда я выбежал на середину комнаты и заорал:

—Эй вы, кто здесь живет, вы или я?

—Спускай, — командовал Биссон, и глыба начала опускаться мне на голову. Тогда Биссон, огромный детина — семнадцать стоунов живого веса — сгреб меня одной рукой за шиворот, другой за задницу и швырнул на кучу мебели в углу.

—Спускай, спускай! — надрывался он. — Эй, стой!

—Стой! Стой! — заорал Эйбл; глаза у него выкатились, как две голубые улитки, а волосы вздыбились, как колючки у ежа. — Стой! Вы что, не видите — еще трех дюймов недостает до низу! Вы что, хотите, чтобы камень рухнул сквозь пол и обколол себе углы. Эй, тащите сюда ковры. И подушки.

И глыбу опустили на мои бесценные ковры и прекрасные, расшитые шелками подушки. А когда я попытался спасти хоть последнюю, мою любимую, Эйбл так пихнул меня в бок, что я отлетел на другой конец комнаты. Впрочем, он даже не видел меня. Смотрел только на цепи.

—Осторожнее с цепями, гады. Не раскачивайте глыбу, вы, тра-та-та. Мне уже и так достаточно побили камень.

Его ругательства и проклятия, по-видимому, никого не смущали. Крановщики, надо полагать, привыкли к повадкам скульпторов. Они знали, что вся эта публика ненормальная. Какой же нормальный человек пойдет в скульпторы?

—Черт бы вас побрал, Биссон,— сказал я. — Вам известно, что такое закон? Вы не имеете права вторгаться в дом к англичанину и вести себя таким образом.

—Не беспокойся, — сказал Биссон. — Привратник ничего не знает. Он сидит в «Красном льве» с одним из наших парней. А у Эйбла заказ. Первый серьезный заказ. За который он получит чистоганом. А с твоими дерьмовыми коврами как-нибудь уладится.

Кстати, если не хочешь, чтобы это барахло болталось под ногами, у меня есть человек, который за ними присмотрит. Убережет их от пыли. Ты же знаешь, какая от камня пыль.

Я всегда недолюбливал Биссона. Огромный, хитрый выродок. Сын богатых родителей, он еще мальчишкой вбил себе в голову, что, став художником, можно жить в свое удовольствие и всегда выходить сухим из воды. Поэтому в пятнадцать он начал развивать в себе артистический характер, бросил заниматься делом и внушил своим старикам, что он гений. В семнадцать он отправился в Париж, болтался по студиям и содержал двух девок. В девятнадцать устроил выставку своих работ, под Мане и других. В двадцать четыре — вторую, под кубистов. Потом расписал несколько стен под Стенли Спенсера и соорудил какую-то фигурку не то под Эпстайна, не то под Генри Мура. И все шаляй-валяй. Левой рукой через правое плечо. Очень ему нужно было работать. Никогда не давал себе труда сделать что-нибудь всерьез. И так ладно! Он давно уже сообразил, что куда веселей жульничать, врать, финтить, выезжать за счет друзей и губить девчонок, клюнувших на его сладкие речи. Трех, говорят, уже довел до самоубийства, и, надо думать, не без приятности для себя. Как же! Сразу чувствуешь, какая ты замечательная личность. Даже ухмылочка его говорила: «Меня ничем не прошибешь — литая медь».

И что больше всего злит — Биссон не сомневается на свой счет. Знает, что фальшивка. И знает, что ему все сойдет с рук. И наслаждается всей этой игрой. Если я решился бы возненавидеть его, я пожелал бы ему тысячи болячек. Болезни почек и мягкий шанкр. Но я не могу себе этого позволить: себе дороже. Надо думать, он, подонок, и об этом догадывался.

Когда этот бессовестный тип предложил мне очистить квартиру Бидеров от мебели, я рассвирепел:

—Вот что, Биссон, — сказал я. — Я взял на себя ответственность за эту мебель. Она принадлежит сэру Уильяму Бидеру, моему другу, которого я глубоко уважаю. Я особенно уважаю сэра Уильяма Бидера, потому что он щедрый и верный друг искусства. Много ли у нас миллионеров, которые не жалеют денег и даже времени, чтобы покровительствовать искусству, и особенно молодым художникам? И я не допущу, чтобы сэра Уильяма принесли в жертву какому-то грязному недоноску, который, пользуясь слабоумием, добродушием и наивностью публики, черт бы ее побрал, выдает себя за настоящего художника, пытающегося создать настоящее произведение искусства. Я тебя нежно люблю, Биссон, — сказал я, — но если ты вздумаешь предпринять что-нибудь за моей спиной, я выпущу тебе безопасной бритвой кишки, что тебе едва ли будет кстати. Не очень-то ты попрыгаешь без желудка и прочего.

—Как хочешь, миленький, — сказал Биссон, посмеиваясь и похлопывая меня по плечу. — Я понимаю твои чувства. На твоем месте я чувствовал бы точно то же. Просто я хотел сохранить барахло. Вряд ли эта парча станет краше, побывав в Эйбловой конюшне.

—Верно, — сказал я. — А кто заплатит за хранение?

—Ах, вот оно что, — сказал Биссон. — Платить тебе не придется. Знаешь, что я делаю, когда мне нужно оставить мои вещички под присмотром на недельку-другую? Отдаю в заклад.

—Диваны и стулья не берут в заклад, — сказал я. — Есть только один способ пристроить мягкую мебель — довести до распродажи, а там пусть хлопочут судебные исполнители.

—Ничего подобного,— сказал Биссон. — Ты просто не в курсе. Мой приятель — человек деловой; он обтяпает любое дельце, из которого можно выжать деньгу. Впрочем, как знаешь. А хороша штука. Лучшее из всего, что ты писал, — кивнул он в сторону ног.

—Мне что-то не слишком нравится, — сказал я. — Приелось.

—Сэру Уильяму шибко повезет, если ты возьмешь с него не больше пятисот, — сказал Биссон, который охотно пользовался лестью, поскольку она ему ничего не стоила. — Шедевр. Впрочем, мое дело сторона. Можешь дать ему околпачить себя, если хочется. Ты можешь позволить себе отдать работу даром. Я — нет.

И он вышел.

Позже я, конечно, сообразил, что Биссон говорил дело. Тем более что в кармане у меня опять было пусто. Поэтому я позвонил его приятелю. Он приехал в тот же день и мгновенно все устроил, то есть забрал все вещи, которые могли пострадать от пыли. Он даже предложил послать мне надежного парня, который брался увести привратника в «Красный лев» на время погрузки. Но я предпочел взять это на себя. Такая миссия не каждому по плечу.

Приятель Биссона не только доставил контейнер для бидеровского добра, но и заплатил на месте, наличными. Никаких расписок, никакой бухгалтерии. Правда, цены он назначил низкие, но ведь я брал у него только аванс, да и тот на время.

Что касается Эйбла, то как только рабочие опустили глыбу и сняли цепи, он принялся стучать молотком. Он ходил в модернистах. Работал без эскизов. Набрасывался на камень — только осколки летели. И когда он работал, можно было у него над ухом из пушек палить: он ничего не слышал. Так что я не мог избавиться от него, если бы даже и захотел.

Поэтому, повесив посередине комнаты какие мог собрать простыни и одеяла, я вернулся к своему Лазарю. Целыми днями мы не обменивались ни словом. Я слышал, как он напевал или насвистывал, когда работа двигалась, и ругался, когда затирало. Раз, когда я залепил фарфоровой собачонкой в стеклянную дверь, потому что у меня не получались детские ножки, он выполз из своего закутка и налетел на меня:

—Какого дьявола! Что вам от меня нужно?

—Убирайся к черту, — сказал я ему. — Горлодер паршивый. Кто тебя сюда звал?

Тогда он подошел ко мне вплотную и выставил подбородок. Глаза буравчиками. В руке молоток. Сейчас выбьет из меня мозги, решил я. Поэтому я схватил нож для счистки краски и приставил ему к груди.

—Видит Бог, — сказал я. — Сейчас я прирежу тебя, как куренка, ты, горе-камнетес.

—Чего вы взъелись? — сказал он, осадив назад и приводя в норму подбородок, глаза и прочее.

—А ничего, Господи спаси твою душу. — Поскольку он опустил молоток, я решил, что победа за мной.

—Вы же первый начали, — сказал он. — Зачем вы швыряетесь?

—А тебе что? Твои, что ли, вещи? Забыл, что ты здесь гость?

Тогда он взглянул на ноги и сказал:

—Не много вы сделали за неделю.

—Не лезь не в свое дело.

—И все-таки больше, чем я.

—Что, застопорило? — спросил я.

—А, черт! — сказал он. — В жизни не было у меня такой сволочной работы. Какой я камень угробил! Повесить меня мало. Пойдите взгляните, пока я не перерезал себе глотку.