Ни сумасшедшая возня Эйбла с его бредовой скульптурой, ни хлопоты с Лоли не отбили у меня охоты работать. В течение двух следующих дней я написал Ноги наново. Чистил, пока они не стали как живые. Теперь, когда я нашел ключ, можно было приниматься за могилу и самого Лазаря. Было воскресенье.
До восьми я работал. И так устал, что больше не мог. Поэтому я послал Носатика купить две бутылки пива, бутылку виски и пакет жареной рыбы с чипсами.
Носатику, к сожалению, пришлось прогуляться на значительное расстояние от дома. На полмили вокруг мы исчерпали кредит. По правде говоря, у меня уже две недели как кончились наличные. К счастью, Носатик прихватил с собой сберегательную книжку — три фунта четыре шиллинга, — и я занял у него три фунта в счет его жалованья.
Зная, что Носатику, при его любви торговаться, понадобится на покупку не меньше часа, я решил подняться на антресоли и, улегшись там на полу, вздремнуть. Не могу сказать, что я вернулся к привычке спать на полу по непреодолимой склонности. Просто нам пришлось расстаться с кроватями, чтобы покрыть текущие расходы. Дело в том, что приятель Биссона назначал за мебель очень низкие цены, и хотя, кроме кухонной плиты и оловянного урыльника, нам уже нечего было закладывать, я еще не выбрал всю сумму. Собственно говоря, даже если Ноги шли за двести гиней, сэр Уильям, учитывая расходы, все еще был должен мне фунтов пятнадцать — двадцать.
Я перешел спать на антресоли еще и потому, что приятель Биссона снял с окон занавески. С ним приходилось подолгу торговаться, зато можно было торговать. Да и как не уважать человека с таким чувством общественного долга. Он взял в заклад даже краны от ванной и цепочку от бачка. По шиллингу за кран и два пенса за цепочку.
На антресолях я был скрыт от посторонних глаз. И постепенно свил себе там уютное гнездышко, заменив пружинный матрас мешком, который я плотно набил газетами, а подушку — пачкой «Новостей мира», хорошо утрамбованных и туго перевязанных бечевкой. Собственная подушка — блаженство для тех, кто спит дома. Ее можно примять по форме уха. И я как раз наслаждался сладким сном — тем чудным сном, который приходит после доброго трудового дня в предвкушении следующего, еще лучшего, — когда дверь в студию под антресолями отворилась и разбудила меня.
Удача с «Воскрешением» привела меня в веселое расположение духа, и я уже открыл было рот, чтобы приветствовать Носатика какой-нибудь ерундой по поводу «воскресного» пира, как вдруг услышал голос леди Бидер.
—Не понимаю, — сказала она странным тоном. Казалось, эта женщина просыпалась после наркоза.
—Боже мой, — проскрипел незнакомый голос. — Ограбление среди бела дня. Теперь на них мода. Вынесли все до нитки.
—Нельзя ли мне на что-нибудь сесть? — сказала леди Бидер, все еще не придя в себя.
—Не на что, — сказал незнакомец. Я слышал, как он бегает по комнате. — Даже линолеум снят.
По правде говоря, приятель Биссона дал нам всего четыре шиллинга шесть пенсов за два почти новых куска первоклассного линолеума, настланного в ванных комнатах. Закладная лежала в конверте.
—Они забрали все, что здесь было, всю вашу великолепную коллекцию. Ужас. Надо немедленно сообщить в полицию. Где телефон?
И, бросившись в угол за дверью, он набрал коммутатор.
—Алло! Дайте полицию. Да-да. Соедините меня с полицией. Да, срочно. Крупное ограбление.
—Что это? Там, на стене? — слабо вздохнула леди Бидер. — Не понимаю.
—По-моему, это должно изображать ноги, — сказал сэр Уильям.
Я чуть свесился с балюстрады. Сэр Уильям, смахнув пыль с упаковочного ящика, служившего мне столом, волочил его к леди Бидер. Чтобы она села.
Но она, все еще озираясь, разглядывала Ноги. Как вы понимаете, могила, Лазарь и лысины — главная часть композиции — были только намечены, поэтому ноги особенно бросались в глаза.
—Ноги, — сказала леди Бидер.
—Алло! Алло! Да, полицию. Бедная Флора. Не знаю даже, как выразить вам свое сочувствие. Такое несчастье. Непоправимое, — говорил неизвестный — щупленький пшют в пенсне и приталенном пиджачке. — Одно из самых рафинированных собраний в Англии. Так превосходно подобранное. Истинно уникальное. Алло!
—Все это как-то странно, пожалуй, — сказал сэр Уильям успокаивающе. Его куда больше волновало отсутствие стула для леди Бидер. Самому ему тоже явно хотелось сесть. — Вот, дорогая. Ящик не очень пыльный.
—Где же мы будем спать? — сказала леди Бидер. — Право, нас могли хотя бы предупредить.
—Да, все это очень некстати, — сказал сэр Уильям, — очень некстати. Пожалуй, я позвоню тете Люси. Она всегда нам рада.
—Национальное бедствие, — сказал фитюлька, шипя от возмущения, как бутылка содовой. Скорее всего буржотля, из числа бедствующих граждан, возможно даже — из пишущей братии. Он не умел спокойно, как Бидеры, переносить утрату собственности. И я снова сказал себе: «Господи, благослови Бидеров, благослови миллионеров, умеющих прощать все, что не слишком их беспокоит».
—Ах нет, Билл,— сказала леди Бидер. — Мне сейчас не по силам чужое гостеприимство.
—Позвонить в «Савой»? — спросил сэр Уильям, направляясь к телефону.
—Кажется, там Мортоны. Они станут нам сочувствовать.
—Тогда в «Клэридж». Извините, Джеймс. — И сэр Уильям направился к телефону.
—Но как же с полицией? Меня уже соединяют,— сказал приталенный пшют. — Тут важна каждая минута.
—Прежде всего нам нужно на чем-то сидеть, Джеймс, — сказала ее милость. — Мы не можем жить на ящиках.
И сэр Уильям завладел трубкой.
—Погодите, Джеймс. Будьте добры, «Клэридж». С полицией подождет. Соедините меня с отелем. Как можно скорее. Да-да, срочно.
Фитюлька страшно разгневался и разбушевался. Он кричал, что вызовет полицию по автомату, и в ярости выскочил из комнаты.
Сэр Уильям и леди Бидер вели себя так достойно, что меня прямо подмывало спуститься к ним и разъяснить положение дел. Что все закладные сложены в пустую банку из-под томатов, которая стоит над дверью в ванную, где ее не смогут достать мыши. Но этот господинчик со своими звонками в полицию нагнал на меня страху. Опасный тип, судя по тому, что я видел и слышал. Приживал, надо думать. Из тех, что паразитируют на таких милых леди и джентльменах, как Бидеры. Весь напитан прихлебательской горечью и иждивенческой злостью.
Поэтому я решил объясниться с Бидерами, удалившись на почтительное расстояние. К счастью, в «Клэридже» нашелся для них номер, и сэр Уильям тут же вызвал такси. И пока он усаживал леди Бидер в такси, я тихонечко вышел из студии. Прихватив дождевик и пальто, я спустился по черной лестнице и пошел по направлению к закусочной, навстречу Носатику.
Мы встретились на первом же углу, и я сообщил ему, что нам нужно немедленно освободить квартиру и уехать.
—Желательно междугородным автобусом, с конечной станции. Железнодорожные вокзалы сейчас исключаются. В таких случаях там устанавливают наблюдение.
—Наб-блюдение? — спросил Носатик, сильно встревоженный. Он решил, что нас собираются арестовать.
—Полиция нам не грозит, — успокоил его я. — Дождь страшнее. Я слегка простужен, и если мы окажемся под открытым небом в такую сырую ночь, боюсь, я снова начну лаять, как собака. Самый страшный мой кашель. Сколько у тебя денег?
—Я взял р-рыбы с чипсами и в-виски, — сказал Носатик, дрожа от страха. — Мне дали девять пенсов сдачи, и еще у меня есть два шиллинга.
—Так. У меня восемь пенсов. Придется заморозить оборотный капитал.
Я поднял руку, и автобус на Виктория-стрит остановился по требованию. Мы поднялись наверх и заняли передние места. Туда кондуктор добирается не сразу. Я попытался приободрить Носатика.
—Ничего противозаконного мы не сделали, — сказал я. — Но начнется судебное расследование, а на это уйдет уйма времени. Меня до смерти замучают опросами и адвокатами. А мне нужно работать. И потом я могу рассердиться на наше правительство. А это уж совсем ни к чему. Бессмысленно объяснять правительству, что время и душевный покой художника представляют ценность для нации, материальную ценность, так сказать, принося славу, привлекая туристов и иностранных студентов, обеспечивая заказы, друзей, уважение, союзников, победы, безопасность и так далее и тому подобное. Бессмысленно обращаться к нему, потому что оно не слышит. Не обладает соответствующим органом. Поэтому и бросаться на правительство бессмысленно. Все равно что честить парализованного мула, когда он ведет себя соответственно своему состоянию.
Я, признаюсь, порол чушь; глупо сердиться на низших животных, особенно если они того заслуживают. Но, откровенно говоря, вся эта история выбила меня из колеи. Мне уже под семьдесят, думал я, и у меня не то здоровье, какое было в шестьдесят. Как художник я в расцвете сил. Но надолго ли меня хватит? На десять, от силы на пятнадцать лет. Старик Анджело, Майк Анджело, достиг вершины в восемьдесят пять, но тут же скапутился. Нет, я не могу терять время по каталажкам или больницам. Даже мысль об этом выводила меня из себя.
—Вот так-то, — сказал я. — Человек совершает величайшую ошибку, когда начинает взъедаться на правительство. Потому что нет ничего легче.
Как раз в эту минуту кондуктор добрался до нас. Я протянул ему два пенни и сказал:
—Два до Хаммерсмита, пожалуйста... Вот, например, мой зять, Рэнкин...
—До Хаммерсмита? — спросил кондуктор. — Вы сели не на тот автобус.
Пассажиры заулыбались, и я смутился.
—Разве это не одиннадцатый? — сказал я. — Я сам проверил номер.
—Да, одиннадцатый, но мы едем в обратную сторону. Вот так. Очень сожалею, сэр. Вам надо сойти на ближайшей остановке и сесть на автобус на другой стороне улицы.
—Вот незадача! Значит, я прочел цифру задом наперед.
И мы сошли. И сели на следующий. На Виктория-стрит.
—Мой зять Рэнкин, — говорил я, пока мы подымались наверх, — был изобретателем, помоги ему Бог. И никто не хотел брать его патенты. Вот он и начал честить правительство и кричать, что это свора твердолобых толстосумов, задавшихся целью уморить творческий гений нации. «Все, что нужно, — это немного прогрессивного духа, хоть чуть-чуть, хоть в чем-нибудь». Ишь чего захотел, — говорил я. — Не продается. Даже из-под прилавка. Прогресс совершается не усилиями правительства или какого-то там духа, а благодаря отдельным личностям. Несколькими богатыми субъектами, дурачащимися ради собственного удовольствия, и несколькими примкнувшими к ним зелеными юнцами, желающими эпатировать папу с мамой. То же самое и в искусстве, — сказал я. — Если оно и движется вперед, то не стараниями широкой публики, которая делает крошечные шажки, а благодаря малюсенькому комарику, который жалит эту публику в ейный зад. Предоставь человечество самому себе, — сказал я, — и через шесть недель оно околеет от ожирения: уляжется в теплую, густую грязь, закроет глаза, заткнет уши, проложит пищепровод и будет набивать себе брюхо, пока не сдохнет. Но Господь Бог, не желая лишаться своего породистого борова, послал комарика, чтобы заставить человечество трепыхаться, дрожать и помнить о смерти.
—Билеты, пожалуйста,— сказал кондуктор. И ужасно расстроился, когда узнал, что мы сели не на тот автобус. Славный парень, как все кондукторы, особенно лондонские. Даже сошел вместе с нами, чтобы показать остановку и на какой стороне улицы нам нужно сесть. Пришлось встать в очередь и ждать, пока автобус не скроется из виду. Долг вежливости. Потом мы перешли улицу и отправились на междугородную станцию.
—Н-но откуда мы возьмем деньги на б-билет? — спросил Носатик.
—В том-то и штука, — сказал я, снимая шляпу, чтобы обтереть свой взмокший лоб. А так как я как раз шел вдоль очереди, несколько человек бросили мне что-то в шляпу. Правда, сам не знаю, как это случилось; я одновременно держал в другой руке коробку спичек.
И, оказавшись во главе очереди, которая сама расступилась передо мной — то ли из уважения к моим летам, то ли к внешнему виду (четырехдневной поросли на моем лице плюс привычке вращать глазами и скрежетать зубами), — я воспользовался возможностью получить деньги на проезд... почти до конца пути.
Провидение позаботилось о нас, и мы тут же погрузились бы, если бы в этот момент Носатик, которого ошеломила суматоха большого города, не налетел на полицейского и не отпрянул от него с таким выражением ужаса и вины, что блюститель порядка немедленно воскликнул:
—Стой! Ты что здесь делаешь?
Но я тотчас признал его.
—Том Джонс, — сказал я. — Как поживаете, начальник?
—Спасибо, — сказал он. — Только я не Том Джонс.
—Нет, — сказал я. — Но вы как-то дали мне шиллинг на ночлежку, когда я устраивался на скамейке в Милбэнке.
—Вот как? — сказал он, складывая руки и чуть потирая их друг о друга. — То-то мне показалось, что я тебя где-то видел. Ну как дела?
—Не так, чтобы очень, — сказал я. — Но все равно, спасибо. Впрочем, не так уж и скверно. Нам с сыном нужно к вечеру попасть в Берлингтон, а у нас остался только шиллинг на завтрак. Ну, дождя пока нет. Как-нибудь на улице перемыкаемся.
—В Берлингтон, — сказал полисмен. И отвел нас на остановку. Потом он усадил нас в автобус и, убедившись, что я не вру, вытащил шиллинг и протянул мне. — Вот. Теперь хватит и на ночлег.
Носатик очень разволновался. У него все лицо пошло пятнами, как при скарлатине. Как всегда, когда растревожат его лучшие чувства. Даже слезы на глазах выступили.
—К-к-какой д-д-д...
—Да, — сказал я. — Сам не ожидал. Но, в конце концов, тут нет ничего удивительного. Я по опыту знаю, что полицейский не оставит в беде, особенно если он тебя уже однажды облагодетельствовал или находится в этом приятном убеждении.
—Р-разве он не помог вам т-тогда?
—Не уверен. Скорее всего нет. В форме они все на одно лицо. Нет, пожалуй. Тот был сержант. И усы у него были рыжие. Впрочем, неважно. Какой же полицейский не подавал хоть раз старому прощелыге вроде меня? И естественно, он потом интересуется своим подопечным. Естественно. Ладно, — сказал я, — к полицейским я всей душой. Славные ребята. Куда лучше, чем наше правительство заслуживает. Впрочем, кто же получает по заслугам?
Автобус растряс мои старые кости, и ревматизм поспешил напомнить о себе, и меня тревожило, что будет с моими палитрами, красками и эскизами. Все мое снаряжение осталось у Бидеров. Я уже слишком стар, думал я, чтобы жить нищим. И слишком большой трудяга, чтобы лишаться орудий производства и мастерской. Это беззаконие. И я сказал Носатику:
—Нет ничего глупее, чем обвинять английское правительство в эгоизме, жестокости, слепоте и немоте. Потому что ничего другого от него и ждать нельзя. Что такое наше правительство? Комитет на комитете, а у комитета нет даже штанов. Ничего. Кроме машинистки. А она думает о своем молодом человеке и как бы сходить с ним в субботу в кино. Если бы даже правительству отпустили немного мозгов, оно не знало бы, куда их девать. Швырнуло бы кошке или приказало уборщице выплеснуть вместе со спитым чаем. Единственное хорошее правительство, — сказал я, — это плохое правительство и к тому же насмерть перепуганное. Вот так. А потому необходимо каждые десять минут подкладывать под него бомбу и отрывать ему баки — то есть подкомитеты, а если, паче чаяния, ему оторвет еще руки и ноги или вышвырнет в окно, тоже не беда. Не скажу, чтобы я лично был в претензии к нашему правительству как к правительству. Правительство — это правительство, и все тут. Нельзя же требовать, чтобы оно обладало добродетелями гориллы, когда оно вовсе не принадлежит к этому виду. Оно не является высшим человекообразным. У него слишком много рук и ног. Предположим, мы оттяпаем несколько омертвевших конечностей. Что из этого получится? Лежит себе посредине Уайтхолла обрубок правительства и рассуждает: «Что там такое? Я ясно слышало грохот. Нужно безотлагательно навести справки — да, немедленно — и назначить комитет». Тут оно открывает глаза, видит вокруг толпу и говорит: «Боже мой! Что это? Кто это?» А народ говорит: «Мы народ, а ты правительство. Встань и сделай что-нибудь для нас». А правительство говорит: «Сейчас назначу по этому делу комитет». А народ говорит: «Нету у тебя больше комитетов, отмерли, само правь». А правительство говорит: «А секретарша?» А народ как закричит: «Нет ее, мы ее только что ржавым топором тюкнули». — «И рассыльного нет?» — «Нет, — кричат, — мы его в сточную канаву столкнули». — «Не могу же я править само по себе». — «Можешь. Обязано». — «Но я одно. А один человек не может быть правительством. Это недемократично». — «Ничего, — говорит народ, — демократично. Сейчас принесут вторую бомбу. Так что даем тебе десять минут на размышление. А ну, делай что-нибудь».
Тогда наше правительство принимается шевелить мозгами, и даже очень усердно. Потому что комитетов у него уже нет и секретарши тоже. И у него появляется собственная идея, и оно говорит: «Ах ты Господи! Вы только взгляните на этих людей. Какие у них штаны и старые зонтики. Какие они все обтрепанные. Кажется, никто из них не входит в правительство».
И оно тут же издает указ, чтобы каждому дали по новому зонтику и гладильному прессу. И все клубные завсегдатаи, которые раньше сами сидели в правительстве, подымают страшный шум. «Это невозможно, — кричат они. — Ничего у них не получится. Народ не допустит!» Но прессы раздают. И народ не только это допускает, но еще требует раздать штаны, чтобы было что закладывать в пресс. И тогда клубные завсегдатаи бегут получать штаны и заявляют, что так и надо. Но тут приволакивают вторую бомбу. Народ делает из правительства фарш, и все начинается сначала. С комитетов. Потому что английский народ не менее опасен, чем его правительство. То есть, я хочу сказать, если идти у него на поводу. Потому что его больше и он хуже, безмозглее и тупее. Один человек — это живая душа, но два — это доильный аппарат на пивоваренном агрегате, три — много шума, четыре — сумасшедший дом, пять — комитет, двадцать пять — собрание, ну а свыше начинается уже отдел мумий в Британском музее, ее Величество Английская Нация, Простые Люди, Публика, Массы, Большинство, Жизненная Сила, Статистика и Экономическая Единица, безмозглая, слепая, подлая икринка из помета всесветной жабы, сидящей в черной кровавой яме вечной ночи и квакающей по своему дружку — исчадию ада.