Да, думал я, нога недурна, но она слишком кричит. Как труба в скрипичном ансамбле; а одна труба сама по себе еще ровно ничего не значит. Не больше, чем чих за сценой. И если я пускаю медь в левом верхнем углу, придется добавить ее и в правом нижнем, а тогда Ева соскочит с холста прямо в первые ряды партера. Единственный путь удержать ее — сделать голову змия алой.
Карбункул. Цвет крови. И в два раза больше. Нет, не годится. У змия должна быть белая голова и небесно-голубые глаза. Во всяком случае, такое у меня ощущение. Так я это вижу. Надо попробовать. И я направился к сундучку, где держал под замком краски и кисти. Замок был в порядке. Но когда я поднял крышку, меня ждал сюрприз. Кто-то вынул сбоку дощечку и очистил сундучок. В нем не было ничего, кроме жестянки из-под сигарет. Что ж, подумал я, вполне естественно. Нельзя оставлять краски и кисти там, где до них могут добраться дети. Дети любят искусство. Это у них в крови.
Н-да, забавное положение. Вот я, Галли Джимсон, мои картины, которые у меня фактически украли, находятся в государственных галереях, мои картины покупаются миллионерами у Кристи за сотни фунтов, а у меня нет ни кисти, ни тюбика красок. Не говоря уж об обеде или паре целых ботинок. Я просто лишен возможности работать. Тут даже гробовщик улыбнется.
Все так, продолжал я, шагая взад-вперед по Эллам-стрит, чтобы согреться, но к чему роптать на судьбу. Себе же хуже. Спокойно. Мудро быть мудрым, вот в чем соль, особенно если ты дурак от рождения. Не надо преувеличивать. У государства есть всего одна моя картина — та, что ему оставили по завещанию, и оно, вероятно, ничуть в ней не нуждается; только один-единственный миллионер покупал мою мазню. И сильно рисковал потерять на этом деньги. К тому же он, может, вовсе и не миллионер. Так что у меня нет никаких оснований роптать; напротив, я должен благодарить Бога, что у меня не болят мозоли и косточки на ногах.
Тут, сам не знаю как, я очутился в телефонной будке. Привычка — вторая натура. Всякий раз, как вижу автомат, я захожу и нажимаю кнопку «Б». Кнопка «Б» часто меня выручала. Но на этот раз она не выдала мне ничего, кроме идеи. У меня было несколько медяков, и я позвонил в Портлэнд-плейс. Зажал между зубами карандаш и попросил к телефону мистера Хиксона. Молодой дворецкий прокукарекал каплуном:
—Кто спрашивает?
—Президент Королевской академии художеств.
—Одну минутку, сэр.
—Мистер Хиксон у телефона, — зашелестело в трубке — ну точь-в-точь обанкротившийся дантист, у которого разболелись зубы.
Я покрепче прикусил карандаш и пробормотал:
—Мистер Хиксон, насколько мне известно, в вашем собрании имеется девятнадцать полотен и около трехсот рисунков знаменитого Галли Джимсона.
—В моей коллекции есть картины раннего Джимсона.
—Одна из них была продана в прошлом году у Кристи за двести семьдесят гиней.
—За семьдесят гиней, и она принадлежала не мне, а маклеру с Бонд-стрит.
—Даже при такой цене ваши девятнадцать полотен стоят не меньше двух тысяч фунтов, да и рисунков и набросков наберется еще тысячи на две.
—Простите, с кем я говорю?
—Я президент Академии художеств. Мне сообщили, что мистер Джимсон находится в крайне бедственном положении. Мне известно также из достоверных источников, что вы не имеете никаких прав на его картины. Но я слышал, что вы вошли в сговор с его бывшей натурщицей, алкоголичкой, чтобы лишить Джимсона его собственности.
—Это вы, Джимсон?
—Конечно, нет. Я бы не дотронулся до этого ублюдка и навозными вилами. Но я должен вас предупредить, что от него можно всего ожидать. Если он затаит обиду, он становится опасным. Он вступил в контакт с вашей сообщницей Сарой Манди, и у него есть могущественные друзья, которые намерены предъявить вам иск.
—Только зря потратят деньги, никаких оснований для иска нет.
—Я не сомневаюсь, мистер Хиксон, что вы наймете первоклассных адвокатов, которым нипочем положить на обе лопатки Великую хартию вольностей и Джорджа Вашингтона. И я полностью на вашей стороне. Таким негодяям, как Джимсон, вообще незачем жить на свете. Их надо уничтожать. Я говорю с вами как друг. Если до следующей недели Джимсон не получит то, что ему причитается, он грозится спалить ваш дом, а вам выпустить кишки. И он это сделает. Я слышал об этом от нашего общего знакомого. И решил вас предостеречь.
— Вы бы лучше внушили вашему другу Джимсону, что, если он будет продолжать в этом же духе, он только навредит сам себе. Угодит еще раз за решетку. И на более долгий срок. А если он, как вы говорите, в бедственном положении, так сам виноват. Всего хорошего. — И он повесил трубку. Но немедленно вновь снял ее. Потому что, когда спустя пять минут я набрал его номер, чтобы поговорить женским голосом, в качестве герцогини Миддлсекской, телефон был занят. И оставался занятым в течение получаса.
Это вывело меня из терпения, и я стал барабанить по аппарату. Пока не заметил, что на меня смотрит полицейский. Тогда я сделал вид, что уже переговорил, и дал стречка.
По правде говоря, я понял, что начинаю горячиться. Я вовсе не собирался угрожать Хиксону, что спалю его дом. Но стоит мне даже в шутку сказать что-нибудь в этом роде — ну, что я застрелю человека или выпущу из него кишки, — я начинаю на него сердиться. А сердиться мне вредно. Это выводит меня из равновесия. Тормозит воображение. Я глупею, и все идет вкривь и вкось. К счастью, я вовремя спохватился. Остынь, сказал я себе. Не теряй головы. Помни, что Хиксон стар. Он нервничает, он устал от забот и волнений. Да, это его главная беда. Бедный старикан. Волнения лишают его последних удовольствий в жизни. Он просто не знает, что и предпринять. Он сажает тебя в кутузку, и ему это очень неприятно; а как только ты выходишь, ты снова принимаешься допекать его. И он боится, что, если даст тебе денег, ты еще больше станешь к нему приставать, и волнения просто вгонят его в могилу. Он боится доверять тебе. Тут он неправ, но ничего не попишешь. Так он на это смотрит. Он не осмеливается поступать правильно, а когда поступает неправильно, не имеет ни минуты покоя. Бедный старикан. Расстрелял свой порох лет сорок назад и всю жизнь как сыр в масле катался. Ну где ему найти выход, старому ублюдку?
И я успокоился. Когда я пощупал пульс, то насчитал всего семьдесят шесть ударов в минуту. Совсем неплохо в шестьдесят семь лет.