Закат, к счастью, выдался интересный. Небо было на редкость глубокое; глубокое, словно шляпа. С великолепной отмывкой: от коричневато-золотистого, как подрумянившийся бекон, на западе, через капустно-зеленый и бутылочно-зеленый к ярко-голубому, как цвет гвардейских мундиров, на востоке. Ни облачка. Воздух на редкость ясный. Такой ясный, что на полотне его было бы невозможно передать. Зато в нем можно было распрямить душу. Невыразимое наслаждение, после того как тебя всего скрючило от разговоров и пустых любезностей. Для меня это было лучшим лекарством, и оно, конечно, растворило бы неприятный осадок, оставшийся от беседы с господами, и я увидел бы, что она лишь комический эпизод, если бы не Носатик, который бросился ко мне с криком, что депутация была подмазана.
—Что это значит? — сказал я грустно. — Подмазана? Что за странное слово.
—Есть свидетели, — сказал Носатик, свистя мне в ухо, словно змея, словно змий-искуситель. — Меджи видела из окна, как они говорили с этим типом в синем жилете.
—Спрашивали, как пройти, — сказал я. — Вполне естественно в этой части города.
—Но вы писали мистеру Алебастру, прося его повлиять на муниципалитет, а он не сказал об этом ни слова.
—Он не успел, — сказал я, но, что и говорить, довод был веским.
—Его подмазали, — сказал Носатик. — За вашей спиной.
Это был голос древнего змия. Как не поверить, что за твоей спиной сговариваются погубить тебя, когда так оно и есть. Но я слишком устал, чтобы тут же размозжить Носатику голову. И только кротко сказал:
—Что поделаешь, Носатик. Профессору не нравится «Сотворение». Никому не нравится. Никому, кто старше двадцати пяти и с деньгами. Да и глупо ожидать, что такая картина может понравиться. Она опасна. Она равносильна акту агрессии. Написать такую картину — все равно что залезть к человеку в сад и подложить динамит под его жену. Или похитить его детей. Сколько народу потеряло детей таким вот образом — из-за картины. Посмотрят, увлекутся, и все. Нет, — сказал я, — если против меня существует заговор, то это только разумно и справедливо. И, пожалуйста, не оскорбляй моих друзей, даже если они мне враги. Доживешь до моих лет, — сказал я сердито, — так оценишь мой совет: с друзьями как с друзьями. Пусть это не всегда умно и совсем не легко дается. Но так здоровее для печени, глаз и почек. В конце концов, дружба имеет один несомненный плюс — если тебе не нравятся твои друзья, можешь не встречаться с ними, они не обидятся. Ни при каких обстоятельствах. Если вы друг к другу действительно хорошо относитесь.
Тут мы подошли к «Трем перьям», и, увидев, что белая кошка Альфреда трется у двери, я поймал ее и прихватил с собой. Мне хотелось ласки. А кто же ласковее кошки? В ее кошачьем роде. Но эта киска вырвалась из моих рук и вскочила Меджи на шею. И прежде чем Меджи успела вскрикнуть, растаяла в теплой, дружеской атмосфере, невероятно густой в «Трех перьях». Тогда я призвал себя к выполнению своего долга — веселиться.
—Ну, девочки, — сказал я. — Закон есть закон. До восемнадцати входить воспрещается. Поэтому помним: нам всем восемнадцать.
И они канареечками пропели в ответ:
—Не волнуйтесь, мистер Джимсон. Нам не впервой.
—И никаких крепких напитков, — сказал я. — Крепкие напитки не для девушек. Королева Елизавета пила пиво, и милые крошки, которым сейчас лежать бы в кроватках и тянуть из рожка, тоже будут пить пиво.
—О мистер Джимсон, как вы скажете.
—Шестнадцать маленьких, Альфред, и минеральной воды тому, кто хочет. Как жизнь, Уолтер? — Потому что тут околачивался почтарь Оллиер и вся шатия. — Семнадцать маленьких, Альфред. На, возьми сколько нужно. — И я протянул ему фунт.
—Выиграли, мистер Джимсон?
—Да, вроде.
Мне не хотелось объяснять ему все подробности. Я пришел отдохнуть.
На стойке появилась кошка. Возникла неизвестно откуда, бесшумно, словно злой дух в волшебном фонаре. И заскользила по стойке. Шла, не глядя, но не задела ни одной лужицы. Сама по себе. «Тигр! Тигр! Весь огонь...»
—Удачи вам, мистер Джимсон!
—Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, Берт! Твое здоровье, Уолтер!
Мне казалось, мы проведем приятный вечер. Конечно, всякое бывает, но мне казалось, все будет хорошо. И вдруг на меня двинулся какой-то старикашка с кривой ногой и длинным красным носом вроде недочищенной морковки. Он начал орать и размахивать кулаками. Его приятель — раскормленный коротышка в черном пальто, с черными, нависшими над глазами космами и усами щеточкой, словно мех котика, — старался его оттащить.
—Здравствуйте! Вот так встреча, — сказал я, пытаясь пожать им руки.
—Наврал мне с три короба, — кипятился старикашка.
—Я? Вам? — сказал я.
—Мол, снимаю часовню для религиозных надобностей.
Я взглянул еще раз и узнал в старикашке старую перечницу. Просто при электрическом свете его нос, как астра, изменил цвет. У меня упало настроение. Хватит с меня политесов. Я пришел отдохнуть.
—Именно для религиозных, — сказал я. — Для религиозного искусства.
—Что? Это грязное паскудство?
—Да, мне так кажется. Хотя, конечно, я не могу быть вполне уверен.
Берт почесал кошке за ухом. Обычно ей нравилось, когда ее чесали. Но на этот раз, как я не без удовольствия заметил, она не откликнулась на ласку, а продолжала пробираться между нами — Бертом, Оллиером и мною, — как сквозь лес.
Перец разглагольствовал оглушительно громко:
—Ах, он не вполне уверен! Зато мы уверены. Мы еще не ослепли. Мы уверены, что это кощунство.
—Нет, я не могу быть вполне уверен, — повторил я. — Во всяком случае, не сейчас. Я устал.
—Ну так знайте, — неистовствовал Перец, торжествуя, так как решил, что последнее слово остается за ним, — я подал на вас в суд. За святотатство и порнографию. Так что нечего зря изводить краску на вашу пакостную мазню.
—Верно, нечего, — сказал я и так глубоко вздохнул, что чуть не сдул с пеной половину пива из кружки; я не мог закрыть глаза на то, что против меня составлен заговор. А я не хотел ничего видеть. — Но, пожалуй, я уж докончу, — сказал я. — Уж очень хочется закончить картину. Разделаться с ней.
—Полиция с ней разделается, — взвизгнул Перец, все более распаляясь. — А заодно и с вами.
Тут к нему подскочил Носатик, пытаясь что-то крикнуть. Но получилось только: «С-с-с-с...» Носатик сморщил нос и попытался еще раз: «М-м-м...» Снова сморщил нос, разрыдался и двинул Перца по перечнице.
—Вон, — сказала Коуки и, прежде чем мы успели моргнуть глазом, схватила Носатика за шиворот и выбросила за дверь. Потом вернулась за стойку и сказала:
—А вы попридержите язык. Вы оба. А то отправитесь за дверь тем же манером.
Воцарилось гробовое молчание. Дань уважения Коукер.
—Жаль терять съемщика, мистер Херн, — сказал Оллиер.
—Плевать я хотел! — крикнул Перец. — Я не прощелыга, как некоторые; мне вера дороже денег. И я говорю «нет» бездельникам, которые называют себя художниками.
—Модернистам, — добавил Котик тихо, словно сам испугался своей смелости.
—Модернистам, — визжал Перец, исходя пеной, как шипучка, — проходимцам, которые и рисовать-то не умеют, а только коверкают Господни творения так, что их и узнать-то нельзя. Богохульники! Плевать в лицо Господа!
—Да, конечно, конечно, — сказал я.
—Та-ак, — сказал Перец, наливаясь краской и замахиваясь на меня кулаком. — Та-ак! Поговори! Ничего, ты уж себя угробил. Сдерут твою грязную мазню — и в огонь.
Коуки откинула доску и, выйдя из-за стойки, взяла Перца за шиворот.
—Пустите! Я же ничего не сделал! — запротестовал он.
—Я предупреждала, — сказала Коуки.
—Я же никого не тронул, — артачился он.
—В нашем баре не орут, — сказала Коуки, выталкивая его за дверь. И, вернувшись за стойку, предупредила меня: — Сократитесь, мистер Джимсон.
—Слушаюсь, мисс.
Потому что если в «Орле» Коуки была принцессой, то в «Трех перьях» она стала королевой. И все из-за привеска. Что одну женщину губит, другую красит. Верно, все дело в том, что где носить.
—Мистер Херн — настоящий христианин, — сказал усатый Котик, озираясь по сторонам, словно готовился, если придется, вступить с нами в бой. Но надеялся, что не придется.
—Не спорю, — сказал я. — Славный старик, принципиальный.
Киска снова вернулась к нам и уселась у моей кружки. Вспомнила, надо думать, что я к ней не лез. Но на меня не взглянула. Протянула лапу к бутылкам с виски, словно салютуя. Потом лизнула свою грудку. Похолила себя. Какой образ! Классический! Красивые линии, красивые детали. Кошка и сама это знает. Все знает.
Котик теперь рассказывал публике, как мистер Херн еще в молодые годы побил стекла у школьного инспектора.
—Да, — сказал я, — я уважаю таких людей. Людей с принципами. Готовых отказаться от денег ради веры. Борцов за старую веру и даже за ту, что была до нее.
—Борцы, борцы, — сказал Берт. — Не слишком ли много их развелось?
—А что новенького за последнее время? — спросил кто-то из ребят.
—Ничего особенного, — сказал Альфред.
—Кажется, в Польше дела не того.
—Они и раньше были не того.
—Выпейте с нами, — сказал я Котику. Он друг Перечницы, а к Перечнице я испытывал нежность. Тут и нос, и кривая нога, и дурной характер, и возраст. Поди, старше меня, бедняга.
—Девятнадцать маленьких, Альфред. Леди и джентльмены, по какому поводу мы пьем? Ах да, я сегодня отмечаю годовщину.
—Годовщину? Какую, мистер Джимсон?
—Ровно год с прошлого года.
—Так можно много праздников насчитать, — сказал Берт.
—Ну, в мои годы каждый день — праздник, — сказал я.
И пока Альфред и Коуки нажимали ручки автомата, у меня сильно сперло в груди. Наверно, перебрал пива. Но я вовремя вспомнил Перечницу и поставил себе другой диагноз — скорбь о бренности всего сущего. Да, подумал я, не кончить мне стены. Может, успею с китом? Едва ли. Скорее всего, нет. Крыша обрушится и проломит мне череп. А может, постоит еще? Тогда случится что-то другое, чего я не жду. Но насчет кита — это точно.
Я знаю по опыту, что в большом жизнь развивается закономерно, а в малом полна неожиданностей. Почти всегда знаешь, когда тебе врежут. Но как и с какой стороны — не угадать. Ждешь, что дадут в ухо, а бьют по челюсти. Взять хотя бы Рэнкинов. Все знали, что после очередного краха они долго не протянут. И не ошиблись. Но конец наступил совершенно неожиданный. Потому что не Дженни ушла от Роберта, а Роберт от Дженни. Он вернулся к жене, у которой как раз завелись деньги. Ровно столько, чтобы хватило на новые модели и новые патенты. На новый, усовершенствованный регулятор. В итоге, не Роберт, а Дженни сунула голову в газовую духовку. По-моему, все дело в том, что у нее не было его возможностей. У него было новое управляющее устройство. У него всегда были новые устройства и регуляторы. А у нее был только Роберт, и, когда он ушел, у нее ничего не осталось и ничто ее не интересовало. Не всем же быть изобретателями. И слава Богу, что не всем.
—Ваше здоровье, мистер Джимсон.
—Ваше здоровье, Берт. Сто лет и прочее.
—Не нравится мне все это, — сказал кто-то. — По-моему, в Польше дела из рук вон.
—Да нет. Парень из моей газеты — а он собаку съел — говорит, война полна неожиданностей.
—Верно, — сказал я. — Мирное время тоже.
—Черт бы побрал войну, — сказал Берт.
—Какую? — спросил я.
—Разве вы не слышали про войну, мистер Джимсон? — осторожно спросил Набат.
—А как же, — сказал я. — Только мне казалось, что после мирной конференции она вроде поутихла.
—Да, на время, — сказал Берт, — а вот сейчас все опять разыгралось наново, и теперь уж пойдет настоящая кутерьма.
—А с кем мы воюем? Все с кайзером Вилли?
—Нет, с кайзером Адольфом.
—Но с немцами?
—С нацистами, как теперь их называют, мистер Джимсон.
Кошка сунулась мордой ко мне в кружку, но тут же отпрянула и стала отряхивать усы.
—Занятная тварь, — сказал Берт.— Эй, киска! Выпей-ка за счет заведения.
Кошка отвернулась от него с достоинством, какого не встретишь среди представителей рода людского. Люди слишком стараются. И они так внимательны друг к другу. Так предупредительны. Заранее знают, что другой собирается предпринять, когда тот еще ничего не придумал.
—Кис-кис, — сказал Берт и, обмакнув пальцы в пиво, поднес их к кошкиной морде. — Киса. — И рассмеялся, потому что кошка чихать на него хотела. Она его унизила. Перед людьми. А Берт очень дорожил своим положением в обществе. Особенно в общественных заведениях. Типичный холостяк.
—Она не слышит, — сказал Альфред. — Глуха, как пень. Переболела чумкой.
—Значит, с нацистами, — сказал я. — Как же, знаю. Они против современного искусства.
—И губной помады, — сказала Меджи.
—И экзаменов, — сказал Набат. — Считают, что они ни к чему.
—Да ну? — сказал Джоркс. — Мне и самому эти экзамены вот где сидят.
—А что у них вместо? — спросила очкастая девчонка с зеленой краской на носу. С моего вечного моря.
—Характеристики, — сказал Набат.
—А это что за штука?
—То, что о тебе думает босс, — сказал Берт.
—Гитлер — босс. Это точно.
—Кис-кис, — позвал Берт. Но кошка выгнула спину и спрыгнула со стойки. Исчезла бесшумно. Какая спина! А конечности! Какие движения! Прыжок тигрицы!
—Эта кошка с характером, — сказал Альфред.
—Да, самостоятельная, видать, кошечка, — сказал я.
Берт отступился от кошки. Стукнул кружкой по стойке: надоело слушать глупости.
—А я вот что скажу: зачем они полезли воевать? Все равно им не победить. Где им осилить французскую пехоту и наш флот!
—Из-за современного искусства, — сказал я. — Гитлер никогда не мог переварить современного искусства. Противоречит его убеждениям. Сладенькие акварельки и прилизанные ландшафты — вот это ему по плечу. Что-нибудь топографическое.
—Верю тебе, человече, — сказал Берт в смысле наоборот.
—Все войны из-за современного искусства.
—Ладно, — сказал Оллиер. — Нацисты, говорят, действительно против современного искусства. Но насчет кайзера я не уверен.
—Кайзер его не выносил.
—Ладно, мистер Джимсон. А Крюгер?
—Крюгер слышать о нем не мог. Крюгер стоял за Библию, то есть за самое что ни на есть старое искусство. На том был воспитан.
—Ладно. А Армада?
—Вот уж кто воевал против современного искусства и нового требника.
—Значит, — сказал Берт, — искусство за многое в ответе.
—А как же, — сказал я. Фу, до чего же это все плоско! Плоско, как пол, который весь исхожен до бугров и выбоин. — В этом-то и беда. Искусство будоражит. Каждое следующее поколение создает новое искусство. Просто чтобы иметь что-то свое. Если не новый джаз, так новую религию. А отцам это поперек горла. Еще бы, в их почтенном возрасте. Они пытаются уничтожить новое, и тогда начинается очередная война, черт бы ее побрал.
—Зачем же вы занимаетесь искусством?
—Ничего не могу с собой поделать, джентльмены. Это как вино. Эх, если б вовремя устоять! Да не вышло. Родился я малым ребенком, а рос, не набираясь ума-разума. Да, джентльмены, до двадцати пяти лет я даже не подозревал об опасности своего положения. И при этом был полностью предоставлен сам себе. — И я приложился к пустой кружке. У Коуки под носом. Говоря фигурально. С тех пор как я расплатился с ней, Коуки подобрела ко мне и иногда угощала пивом за хозяйский счет.
Но она даже не заметила, что я иссяк. Стояла, задумавшись, почесывая левым — светским — мизинцем левую щеку и хмурилась. Душой она была в буфетной, гадала, спит ли малыш, а может, изучала его черты, пытаясь узнать, есть ли у него шансы стать премьер-министром. Последнее время Коуки часто витала в облаках. Раньше она изводилась, что не вышла лицом, а теперь — от страха, что малыш будет в нее. Да, подумал я, теперь Коуки есть чем жить, и такая жизнь убьет ее со всей жестокостью, предназначенной для счастливых матерей. Через пять лет она станет старой каргой и до смертного дня будет носиться как угорелая. Она уже не думает о себе самой, бедняга. Чтобы сбросить с себя хоть эту ношу.
Я перевернул кружку вверх дном и лизнул край. Коуки забрала ее у меня и наполнила. Не глядя. Словно в полусне. Каждая морщинка у нее на лбу говорила: «Уж эти мне мужчины!»
—Благодарю вас, мисс, — сказал я. — Дай вам Бог здоровья и тра-та-та-та.
—Поостерегитесь с вашими тра-та-та-та, — сказала Коуки. — Здесь приличное заведение.
Но в ее голосе не было злости. Она прислушивалась к тому, что происходит в буфетной. Лоб ее прорезали по крайней мере еще две морщинки, по вертикали. Те, от которых стареет лицо. Но предостерегать ее было бы бессмысленно. Что ей до себя?
—Жена одного мэра — не помню где — говорит, что не подаст солдату и стакана воды.
—С чего это она так?
—Она против войны.
—Я, что ли, затеял войну? — сказал совсем еще молоденький солдатик. — Воюйте, черт бы вас побрал, сами. А меня отпустите на мою работу.
—А какая-такая у тебя работа, сынок?
—Какая есть,— сказал солдат. — Больно много знать хочешь. Может, тебе еще мое родимое пятно показать?
—Я только спросил.
Солдатик вышел. Он хотел хлопнуть дверью. Но она открывалась в обе стороны. В баре не хлопнешь дверью. Там, как в церкви, все предусмотрено. Давние традиции.
—Это Симпсон, из нашего отделения, — сказал Уолтер. — Он недавно женился, а тут как раз война. Вот ему и обидно.
—Как назло, можно сказать.
—С чего это он так прикипел к своей работе?
—А кто его знает. Уж он такой, Симпсон.
Кошка мяукнула у двери. Потом вдруг снова оказалась на стойке и пошла, петляя между кружками, как белая змейка. Три девчонки поочередно погладили ее, но она даже не обернулась в их сторону. Ко мне идет, подумал я. И она остановилась и уставилась на меня. Сделала стойку. Помахала левой передней в воздухе. Потом посмотрела сквозь меня. Прошло, может, тридцать секунд, а может, все полчаса. Я смотрел на нее, а она сквозь меня. Словно меня и вовсе не было.
—Кис-кис, — позвал Берт и почесал ей спинку. Внезапная атака! Кошка вскочила к Альфреду на плечо и, сбежав по его спине до поясницы, прыгнула на полку с виски. Кошка-индивид. Неприступная красавица кошка.
—К вечеру он становится беспокойным, — сказал Альфред.
—Весна, — сказал Берт.
—Весна тут ни при чем, — сказал Альфред. — Кот-то кастрированный. Природа на него действует, что ли? Любит шлендать, как стемнеет.
—Кастрированный? — сказал Берт. — Что ж ты говоришь «он»?
—А я беднягу Снежка люблю.
—Ну, он не очень-то к тебе ластится.
—Не скажу, чтобы очень. С характером киска, можно сказать. Никогда не знаешь, что у нее там внутри сидит.
—Кошка, наверно, — сказал я. — Во всяком случае, мне так кажется.
Усатый, который уже долго исподтишка присматривался ко мне, теперь сделал над собой неимоверное усилие, такое, словно собрался пробить головой потолок, и сказал еле слышным голосом:
—Знаете, многие считают, что современное искусство — источник большинства наших бед.
—Они абсолютно правы, — сказал я. — Именно так. Источник.
И чуть было не разрыдался. Но в этот момент в бар вошел мистер Мозли и бросил на стойку полкроны. Лицо у него было красное, как красные чернила, сам же он был выдержан в новой цветовой гамме — в коричневой. Костюм коричневый — цвета старого эля. Золотисто-коричневый галстук — цвета светлого немецкого пива. Коричневые ботинки, сверкающие, как фарфоровые ручки от пивных кружек.
Носки — гиннес. На левый глаз надвинут новенький коричневый котелок — цвета портера.
При виде Мозли я приободрился. Люблю людей, которые не щадят себя ради блага общества.
—Добрый вечер, мистер Мозли, — сказал я.
Но он не обратил на меня никакого внимания. Не больше, чем кошка.
—Двадцать маленьких, Альфред, и, будьте добры, двойное виски для мистера Мозли, Коуки.
Но сам я думал уже о другом. Что это, соображал я, ботинки Мозли или Перечница? И вдруг передо мной возникли голубые глаза. Так и вперились в меня. Вот оно, подумал я. Вот чего не хватало моему киту. Светлое, светлое, серо-голубое пятно. Чтобы оттенить небо. Большое пятно. Но сколько с этим будет возни!
—Ваше здоровье, мистер Джимсон! Удачи! Всех благ! Исполнения желаний!
Два огромных глаза. Заостренные. В форме чижика. Широко открытые. Сколько придется попотеть! А если крыша хлопнется мне на черепушку...
—Будьте здоровы, — сказал Берт, — здоровы, здоровы!
—Всяческих вам благ, сэр.
—Благодарю вас, джентльмены и леди!
—Но вот чего я никак не пойму, — снова начал Берт, — в чем все-таки причина войны, то есть я хочу сказать, войн вообще.
—В борьбе, — сказал мистер Мозли.
—Ваша правда, мистер Мозли, — сказал Альфред.
—А в чем причина борьбы? — сказал Берт.
—В борьбе, — сказал Мозли.
—Ваша правда, мистер Мозли, — сказал Альфред.
—А я вот чего никак не пойму, — сказала девчонка с каплей вечности на носу, — это как заставить людей перестать бороться.
—Надо с ними бороться, — сказал мистер Мозли.
—Ваша правда, мистер Мозли, — сказал Альфред.
—Двадцать одну маленькую, — сказал я, — и еще раз двойную для мистера Мозли, мисс.
Но пиво стало безвкусным, как вода. А глаза не давали мне покоя. Да, сказал я себе, вижу, я вас вижу. Изгибы острые, как клинки. Правый глаз чуть вытянут влево, так что кончик почти касается правого края лица, как раз там, где облако. Или даже врезается в него, чтобы прорвать линию. Что-то вроде вмятины сбоку на шляпе. Нет, так, пожалуй, слишком замысловато. Кит должен быть душевным — честная молодая мамаша кит.
Что-то быстро скользнуло по моей штанине, и киска уже сидела передо мной. Как лэндсировский лев, только лапка поджата. Глаза полуприкрыты, сидит неподвижно, как мраморная. Глухой, кастрированный кот. Ему все нипочем. Даже не знает, чего его лишили. Единственный в мире кот-индивид. Всеобъемлющий кот.
Я постучал кружкой по столу, со всей почтительностью.
—Вас я больше не обслуживаю, — сказала Коуки. — Хватит с вас.
—Но сегодня мой день рождения.
—Вчера тоже был день рождения, и вы набрались через край. У вас, как я посмотрю, каждый день по рождению.
—Да, каждый день. Бывает и дважды в день. А все искусство.
—Искусство за многое в ответе, за многое, за многое, — сказал Берт.
—А оно не желает ни за что отвечать. Оно просто существует, и все тут.
—Существует? А зачем существует?
—Чтобы существовать.
Я взял кружку Зеленоносой и, пока та протирала очки, выпил ее пиво. Но оно сразу же улетучилось. Настроение у меня совсем упало. Проклятое «Сотворение» преследовало меня. Сделать глаза, написать мраморные горы. Пока не ускользнули. Но я же не младенец, меня не проведешь на пустышке. Уже пробовал. Я знаю, что получается, когда начинаешь что-то менять, — тьма новых задач. Работы и хлопот хоть отбавляй.
Зеленоносая поднесла ко рту кружку и, обнаружив, что она пуста, поставила ее на стол. Выпрямилась, пригладила волосы. Она явно обрадовалась. Наверно, не любит пиво. Как те девчонки, которые предпочли минеральную воду. Но у этой есть чувство долга. И честолюбие. Хочет стать учительницей рисования. В средней школе. Для начальной достаточно пить лимонад и писать акварельки. А она сможет рассказать ребятишкам, что работала с самим Галли Джимсоном. А они подрастут и скажут: «Да-да, Галли Джимсон. Тот, из прежних. Довоенный. Скукота. Такая же мертвечина, как Юлий Цезарь».
По радио передавали последние известия. Их передавали каждый час. И Берт сказал:
—Варшаву опять бомбили. Жаль старушку.
—Говорят, красивый город, — сказала Меджи.
—Там знаменитая картинная галерея, — сказал Набат. — Только от нее, надо думать, уже ничего не осталось.
—Ну, картины-то остались, — сказал Берт сердито. — Там ведь, верно, есть старые мастера. — Берт очень консервативен. — Уж о них-то позаботились.
—Да, — сказал Котик. — Это очень ценные картины. И красивые. Их писали настоящие художники.
Котик говорил нарочито громко и смотрел мне прямо в лицо. И я понял, что он ненавидит меня всеми печенками. Мне стало горько.
— Настоящие художники, — повторил он, — а не всякие там модернисты.
Мне нечего было на это сказать, и я только дружески кивнул ему. Чтобы пожелать удачи. Котику-индивиду. Живущему в мире сплошных котиков. Воплощению идеи котика.
Что за молот грозно бил?
Мозг в каком горниле был?
Кто посмел в стальных тисках
Сжать внушающего страх?
Серьезный котик. Сосредоточенный. Идет, словно тигр по джунглям, сверкая фарфоровыми и золотыми зубами.
Когда стрел горящих лес
Звезды кинули с небес,
Глянул ли он в мир, любя?
Давший овна дал тебя?
Я выпил пиво Берта, пока он доказывал присутствующим, что старые мастера в Варшаве не могли погибнуть, потому что поляки любят искусство; и потом, если разбомбило бы старых мастеров, директор галереи получил бы по шапке.
Борода, думал я, борода старика сразу выиграет, если усилить светотени, расширить диапазон цветовой гаммы. Да, тут придется изрядно потрудиться, но я сделаю эту бороду — самую замечательную в истории живописи, бессмертную бороду. А зеленый отблеск оттенит зеленый тон моря и чудесно прозвучит среди розовых скал. Меня снова бросило в жар. Уж не заболел ли я?
По радио пошли мелкие происшествия, и вдруг диктор сказал, что миссис Манди, подвергшаяся нападению с целью убийства десятого числа прошлого месяца, скончалась. Перед смертью она ненадолго пришла в сознание и успела сообщить приметы убийцы.
Берт так неистовствовал, что, кроме Коуки, никто не слушал радио, и я увидел, что она смотрит на меня. Но мне было совсем плохо. Я даже не смог притвориться трезвым. И тут она внезапно выключила радио. Не думаю, чтобы она что-нибудь знала. Но у нее могло появиться подозрение или что-то вроде. Коуки становится женщиной, подумал я, незаметно пробираясь к дверям. Никто не знает, откуда она знает то, что знает. Но это, несомненно, то самое.
Когда я выскользнул за дверь, что-то похожее на огненную комету просвистело у меня над левым ухом и прямо передо мной, в пятно света, шлепнулся Снежок, сразу на все четыре лапы. И тут же одним прыжком, спружинив свои ловкие, ликующие мышцы, взлетел не то в небо, не то на стену соседнего сада.