Только решишь, что у придурка все налаживается, и снова беда — ссора, несчастный случай, афронт, грабеж, поджог, недоразумение из-за покинувшей аквариум рыбки. Новый город, другой квартал — уже проблема, вот почему я так обрадовался, обнаружив на Бэтхерст-стрит среди прочего наследия бальной школы Артура Мюррея кривой, забронзовевший, потертый и побитый стальной стульчик ценой баксов в двадцать, на нем и сидеть-то никто не сидел, прятали в трубках наркотик или становились ногами, чтобы сменить лампочку.
— Черт побери, стул! — воскликнул Хью. — Господи боже! — И его толстая квадратная задница тут же вступила во владение.
Мой брат вырос на стуле, всю свою жизнь с третьего класса провел, раскачиваясь взад-вперед на стуле перед лавкой, так что когда он поднялся и сложил свое сокровище, я не спрашивал его, что он собирается делать. Он был так счастлив, я сам поневоле рассмеялся.
От дома шла довольно широкая пешая дорожка, и хотя с ближней Джордж-стрит доносился шум толпы, здесь было достаточно спокойно для того, в чем нуждался Хью: сидеть себе тихо и смотреть, как жизнь течет мимо. Он устроился с чипсами под одной рукой и кока-колой под другой, и когда я повернулся к дому, он обратил ко мне рожу со сморщенным носом и раскосившимися глазами — верный признак то ли полного счастья, то ли намерения испортить воздух. Отлично, решил я, все в порядке. Где уж там — через полчаса я вышел посмотреть, а его уже след простыл.
Хотел бы я, чтобы с каждым разом становилось легче, но нет: пусть у него руки, что твои окорока, широченные плечи, сила дурачья, но каждый раз мне представляется, что он погиб, утонул, попал под машину, его затащили в свои трейлеры какие-то маньяки. А делать нечего, только ждать, и всю вторую половину дня я пытался выбить кредит, а сам носился вверх-вниз по лестнице как волосатая реинкарнация покойной матушки, ожидающей возвращения Черепа и Кости с футбольного матча в Джилонге. Всякий раз она уверялась в его смерти, оплакивала нас, сирот, а он являлся, пьяный в сосиску, и мы, мальчишки, тащили его в прихожую, шестнадцать стоунов мертвого веса.
— Давай, Мясник, будь умницей, сынок, сходи за меня к Китайцу! — У Китайца не видели, что творится с моей матушкой, чего им было не потакать отцу?
А теперь я ждал брата, и когда услышал, как он стучится в дверь, в глазах у меня засверкала ярость, как некогда в глазах матушки.
— Ах ты, блядина подлая, где таскался?
Ну, они со стулом вздумали прогуляться. Оно бы хорошо, одна беда — гулять-то он любил, но ключ я ему доверить не мог, а придурок свихнулся бы окончательно, если б не застал меня дома. Вот почему пришлось таскать его вместе с чертовым стулом по галереям, плевать, есть у меня проблемы пострашнее Хью. Во-первых, довольно скоро я понял, что не добьюсь выставки без двух главных моих работ, из которых первую украли копы, а вторую — Жан-Поль. Казалось бы, чего проще. Одолжить их. Но Жан-Поль отказывался помогать, потому что — послушать только! — утратил ко мне доверие.
— Я готов предоставить фотографию, — заявил он. — Если это поможет.
— Десять на восемь футов.
— Легче, друг мой, легче.
Вот хуила, думал я, это тебе легче, ебаный ворюга!
— Я предоставлю вам десять на восемь футов.
«Прэдоставлю», говорит он, его отец ведь не приехал из Антверпена на эмигрантском пароходишке по десять фунтов с человека, он не строил амбары для шерсти и не ел какаду на ужин. Откуда взялось это дерьмо — «прэдоставлю»? Старая леди Уилсон расплачивается со стригалями: «Прэдъявите шэрсть. Есть прэтэнзии?»
— И когда же вы прэдоставите мне мои десять на восемь футов? — спросил я Жан-Поля.
— Завтра, — прищурился он.
Я выждал день и позвонил в его контору и, разумеется, никто слыхом не слыхивал ни про какие десять на восемь, а что касается Жан-Поля, он пока что уехал в Аделаиду выступать на конференции по хирургической ампутации имущества больных и престарелых.
Трижды я обращался в полицию, четырежды звонил по телефону, указанному на визитке детектива Амберстрита, но тот, как настоящий сиднейский коп, не отзванивал. К черту все — я забросил стул Хью в багажник, и мы поехали к паршивому бомбоубежищу, которое полиция возвела себе в Дарлингхерсте. Стоял уже конец марта, но все еще было очень жарко, и я заранее прикупил чипсов и кока-колу, чтобы поставить стул в тенечке возле Оксфордского спортзала через дорогу.
Но Хью боялся полиции и как увидел бомбоубежище, отказался выходить из машины, запер дверцу и закрыл рукой бородавчатые глазки.
— Скотина глупая, — сказал я. — Ты тут изжаришься.
Он только пукнул в ответ. Цветочек ароматный.
Я вошел в участок исключительно с целью разыскать Амберстрита, но вскоре понял, что могу идти, куда хочу, никто не мешает, вот почему через пару минут я вышел из лифта на третьем этаже и обнаружил пригвожденную к стене вывеску «ИСКУССТВО». Кто из тысяч людей, побывавших в этом ужасном здании, мог вообразить подобное распятие? Рядом двойная дверь открывалась в большой зал без окон, в глубине которого высилась железная клетка, смахивающая на обезьянник. Там хранились ящики, полотна, тридцать две бронзовые копии Роденовых скульптур, из-за которых вечно заводится дело в суде, а они размножаются, ровно кролики по весне. Дверь вольера была широко распахнута, но моему следующему и вполне естественному шагу воспрепятствовали.
— Кто вы такой? — Возникла крошечная женщина в форме с замечательно длинным и прямым носом.
Я осведомился насчет детектива Амберстрита.
— Детектива Амберстрита здесь нет. — Вся в галунах, серебре, пронзительно яркие голубые глаза.
— А как насчет детектива Юбэнка?
— Он покинул нас.
Господи, в последний раз, когда я видел тупицу, он уносил с собой мою картину.
— Только не это! — возопил я.
Глаза ее увлажнились, и дамочка погладила меня по рукаву.
— Он ездил в Коффс-Харбор, — пояснила она.
— И что?
— Инфаркт, полагаю.
Но моя картина? Так и осталась в районной больнице Коффс-Харбора? Ящик уронили, он раскололся, и теперь картина даже не в больнице, хуже того — где-нибудь на таможне, в аэропорте Коффс-Харбор, сложенная вдоль и поперек, смятая, будто меню, забытое в ящике стола.
— Детектив Амберстрит уехал на похороны, — пояснила она, раздувая ноздри в знак сочувствия. — В Ла-Перуз.
Если б не эти ноздри, я уточнил бы, какой веры придерживался покойный, и это сильно облегчило бы мою задачу, поскольку кладбище в Ла-Перуз необъятно, и когда мы с Хью проехали пресвитерианскую часть и двинулись вдоль иудейской, мы уперлись в заводскую стену, ограждающую участок с севера, и оставалось только ползти по узкой дорожке среди китайских мавзолеев. В стороне покоились католики, а далеко внизу, там, где кладбище вплотную подходит к тянущимся вдоль реки китайским огородам, я разглядел одинокую похоронную процессию. Шанс игрока, но я припарковал машину, Хью извлек свой стул, и мы двинулись наперерез плакальщикам.
Я успел добежать до середины холма, придерживаясь узкой асфальтовой дорожки, как вдруг позади раздался громкий вопль и, оглянувшись, я увидел, что Хью взволнованно тычет пальцем в сторону контейнерного терминала Ботани-Бэй — а в какой именно по вероисповеданию участок, не разберешь.
Заметил Барри Амберстрита?
Не мог же я сразу ему довериться, но когда Хью вместе со стулом помчался вниз по склону холма, перепрыгивая через могилы, падая, перекатываясь, вскакивая на ноги, через пресвитерианцев и методистов, устремляясь под сень электростанции Баннеронг, я разглядел далеко у подножья одинокую фигуру в официальном костюме. Довольно тощий — неужели он? Мои кожаные тапки мало подходили для такого дела, но Хью носил кроссовки и бежал неумолимо, взмахивая левой рукой, словно его приковали к тренажеру в Оксфордском спортзале.
У меня за спиной разъезжались машины с католических похорон. Что я себе думал, почему не мог отложить встречу с Амберстритом на другой день? Нестерпима была разлука с моей работой. Если картина осталась в Коффс-Харбор, я завтра же сяду на самолет. Да, я ребенок, пугливый, нервный, зацикленный на своем, и вот я уже бегу рядом с безумным здоровяком-братом, неразрывно связанный с ним и отраженный в нем, двойная, блин, спираль, с меня слетает пижонская обувка, но я уже добрался до нижней части кладбища, где лежат анабаптисты и свидетели Иеговы, бегу, как пес за брошенной палкой, и уже не вижу того парня в костюме, не вижу ничего, кроме цепи, ограждающей всю территорию, и Хью перебирается через ограду, решительно дергает на себя стул, когда ножка застревает в щели. По другую сторону пляж — это доконало меня, глаза защипало, горло сжалось, пляж, воспоминание о других пляжах, о том, как Хью поддерживает моего мальчика, моего малыша в перламутровой пене прибоя Китовой заводи. Теперь он топал по грязному песку Ла-Пердеть-руз, и снял с себя рубашку из «Кей-марта», кремовая, розовая, дранная кожа, уселся разглядывая ржавые контейнеры дальнего причала. За нашей спиной рядами амфитеатра сгрудились покойники. Проволока оцарапала мне палец, и я заплакал.