Нас разбудил Заторможенный Скелет. Словно металлические листы обрушились на постель, трепеща, грохоча. Некогда разыскивать носки и трусы, мы все втроем помчались в «Клуб Спорщиков» и застали так называемого Жуйвенса за делом, которое правильней всего было бы назвать доносительством.

Он поспешил указать детективам «вдову», и в результате Марлену торжественно провели на место преступления, а со мной копы обошлись очень грубо, когда я возомнил, что вправе сопровождать ее, Марлене же пришлось выступить в роли «опознавателя» и присягнуть, что «останки» были некогда Оливье Лейбовицем.

Я дожидался на ступеньках особняка, ближе к Оливье меня не подпустили. Мы с Хью, бок о бок, глухие и немые. Вышла Марлена, раскрыла рот, собираясь что-то сказать, и заблевала всю лестницу.

Хью потащился за копами в библиотеку «Спорщиков», Марлену рвало на обочине, а мне разрешили издали сопровождать Хью. Из-под высокой арки я следил, как записывают на магнитофон его показания. Хью усадили под омерзительным постером: Джон Уилкс Бут в «Гамлете». Слов я разобрать не мог, но мне показалось, что он сознается в убийстве, и я поверил в это, сразу же. Когда ему на запястья надевали мышеловки, брат оглянулся на меня, уже без слез, маленькие глазки до ужаса темные, застывшие.

Они с трудом подняли его на ноги, развернули и оставили стоять лицом в угол.

Но тут что-то произошло, одному богу ведомо, что, — по лестнице спускались, поднимались, — а потом самый молодой коп, паренек с короткой стрижкой, в джинсах и кедах, снял с Хью наручники, и этот бычара здоровенный ринулся ко мне, нагнув голову.

— Хью!

Он промчался мимо.

Коп был ухоженный, чисто выбритый, совсем не похож на знакомых мне полицейских, скорее на ливанцев, которые торгуют гашишем в «Зеленой комнате Джонни» в Мельбурне.

— Это ваш брат?

— Да.

— Туповат малость?

— Есть такое дело.

— Уведите его отсюда.

— Что?

— Он свободен.

Хью замер, маленькие глазки обвиняли. Позволил мне обхватить его руками и увести вниз по ступенькам.

— Посиди тут минутку, друг.

Я снял с себя свитер и футболку, колючий шерстяной свитер натянул обратно на потертую кожу, а футболкой утер Марлене лицо. Она спряталась между двумя машинами и все еще задыхалась, отплевывалась, хотя не выходило уже ничего, кроме желчи. Я не видел того, что ей пришлось видеть, да и не хотел. Я вытер ее рот, ее подбородок, горькая зелень растеклась по футболке, и, закончив, я швырнул ее — к черту, к черту! — через ограду парка Грамерси.

Приехала «скорая помощь», но никто не соизволил выйти из фургончика. Серый день, туманный, влажный и потный. Мы безжизненны, наш костный мозг засосан в чью-то бездонную утробу.

Полиция приезжала и уезжала. Такси гудели, прогоняя «скорую помощь», но санитары не торопились выносить сына знаменитого художника.

Разумеется, тогда я еще не знал, что на правой руке Оливье была сломана пястная кость. Что бы я сделал, если б знал? Попытался бы заложить своего брата? Донести на него? Засадить в тюрягу? Почем знать? Но подлинная тайна заключалась не в моей душе, а в самом преступлении. Убийца имел ключ — но все ключи были на месте — или же он влез в открытое окно по отвесной пятидесятифутовой стене.

Хью, один из обладателей ключа, мирно спал на Мерсер-стрит в тот час, когда Жуйвенс принес чай и обнаружил труп. А может, убийца — Жуйвенс? Этого никто не утверждал. К тому времени как Хью удрал с места преступления, труп успел пролежать пять часов.

Значит, Хью никак не связан с преступлением, и все же тело сохранило внятную весть для каждого, знакомого с историей Хью.

Судебные патологоанатомы понятия не имели о Хыо и не поняли эту весть, хотя, видит бог, работали они основательно. Взяли образцы Мозга Оливье, его Печени и Крови. В мозгу нашли «Аддерал», «Селексу» и морфий, однако убили его не наркотики. Причина смерти — удушье. Вскрытие обнаружило явные признаки: закупорка сердца (сердце увеличено, расширен правый желудочек), вздутие вен над местом травмы и цианоз (синюшность губ и кончиков пальцев). Вот что натворили, сомкнувшись, ножки принадлежавшего Хью стула.

Вроде бы достаточно, но не для медиков. Распотрошили его как свинью в «Драйбоун Инн», вскрыли его красивое тело «продольным надрезом». Жужжали мухи. Взвесили его несчастный отравленный мозг. Убедились, что сосуды в основании мозга «имеют гладкие стенки и заметно расширены», что бы это ни значило. Взвесили его легкие, сердце и печень. Все, наконец, миссис Портер? Пищевод без изменений. Покопались у него в желудке и отметили «непереваренную пищу с выделяемыми частицами мяса и овощей и явным запахом алкоголя».

Хрен ему тоже разрезали. «Чашевидная полость, органы таза, мочеточник и мочевой пузырь без изменений. Мембраны легко отслаиваются, обнаруживая выражено бледные и гладкие корковые поверхности». Понятия не имею, что это значит, но чем он заслужил подобную участь? Родился в башне искусства за высокими стенами. Его разрезали от ануса до тонкой кишки и записали содержимое дерьма. Вот что такое жизнь, человек, в общем и в частности.

Столь же тщательно копали таблоиды, припомнили, что такой смертью погибла и мать, Доминик Бруссар, в 1967 году в Ницце. Так и ухватились за это. Познавательно читать, что чаще всего жертвами удушения становятся женщины и дети. Лишь одна деталь ускользнула от всех, отмеченная патологоанатомами, но никто не призадумался, что же это означает: убийца сломал правый мизинец Оливье Лейбовица.

Хью этого не делал.

Я этого не делал.

Во всем Нью-Йорке оставался только один человек, который понимал, что подобная травма, нанесенная в момент смерти, напрямую связана с прошлым моего брата.

Вообще-то, и я не сразу сообразил. Оливье скончался утром в субботу, а только в среду — очень скоро, по меркам главного патологоанатома, как сообщили мне в участке, — я забрал отчет коронера и принес его на Мерсер-стрит. Сварил Хыо сосиски, сделал картофельное пюре, потом стал читать. До пястной кости я добрался спустя пару минут.

Марлена сидела тихонько, читая «Справочник художника» Майера, но судя по тому, как быстро она вскинула глаза, она ожидала от меня каких-то слов.

— Что такое, милый?

Я подтолкнул к ней страницу, стряхивая крошки тостов, и ткнул ногтем в «пястную кость».

Уголок ее рта слегка дернулся. Не улыбка, но эта гримаса что-то означала. Глядя мне прямо в глаза, она аккуратно сложила отчет.

— Тебе это ни к чему, — сказала она. И я понял наконец: теперь, когда Оливье мертв, droit morale унаследовала она.

Сбоку от меня Хью нарезал сосиски, распиливал их на одинаковые кусочки шириной в четверть дюйма.

— Выглядит скверно, дорогой, — заговорила она. — Но это не со зла. Страховка.

Каждое ее слово было чудовищным, но она спокойно сидела за столом, с привычной нежностью поглаживая мою ладонь.

— Что выглядит скверно?

— Травма, — пояснила она, покосившись на моего брата.

— Перелом?

— Страховка, — повторила она. И снова почти улыбнулась.

Она заполучила чертово droit morale, помилуй нас господи. Я прошелся по комнате, распахнул чемодан, где она хранила тренировочный костюм для бега, свои инструменты взломщика, если уж хотите знать правду. Все исчезло, кроме вонючих кед и пары шорт.

— А веревка где?

Какого ответа я добивался? «А, по веревке я влезла в окно к моему затраханному мужу. Когда я покончила с ним, веревку я выбросила. Прибежала домой и залезла в постель». Она сказала только:

— Бог в деталях. — И, торжественно простирая ко мне руки: — Больше ничего плохого с нами не случится, милый! Теперь я могу быть спокойна, никто не проникнет в наш секрет.

— Господи боже! — Я кивком указал на поедающего сосиску брата. — Он же крепко спал. Он все время был здесь.

— Не так-то легко это доказать. Но к чему открывать банку с червями? — продолжала она. — Мне-то уж совсем ни к чему.

То ли вздох, то ли смех вырвался у меня, бессмысленный, я не верил собственным ушам.

— Милый, я же не собираюсь пускать это в ход. Ты ведешь себя так, словно я хочу донести. Вовсе нет.

— И что, по-твоему, я должен теперь делать?

— Мы могли бы поехать все вместе во Францию, на юг. Мы будем счастливы. И Хью там понравится. Ты же знаешь, ему понравится.

Хью прихлебывал чай. Кто поймет, что он разобрал, о чем догадывался?

Обойдя вокруг стола, Марлена остановилась прямо передо мной. Даже на каблуках девятью дюймами ниже меня.

— Меня вполне устраивает Австралия. На что мне сдалась Франция?

Я почувствовал ласковое прикосновение к своей руке, заглянул в ее глаза и в мерцании радужной оболочки вокруг ее зрачков, этих скал посреди океана, скопления облаков, разглядел дверь в иной, странный, запутанный, блядь, мир.

Тогда-то я и струхнул.

— Значит, нет? — спросила она.

Я и пошевелиться не мог.

— Мясник, я люблю тебя.

Меня пробила дрожь.

Она покачала головой, глаза набухли крупными слезами.

— Что бы ты ни вообразил, это неправда, я докажу!

— Не надо.

— Ты — великий художник.

— Я убью тебя.

Она дернулась, но потом потянулась рукой к моей ледяной щеке.

— Я буду заботиться о тебе, — сулила она. — Буду приносить тебе завтрак в постель. Добьюсь, чтобы твои картины увидели во всем мире, всюду, где ты пожелаешь. Когда ты станешь старым и больным, я буду ухаживать за тобой.

— Ты лжешь.

— Сейчас я не лгу, милый! — Привстав на цыпочки, Марлена Лейбовиц поцеловала меня в щеку.

— Я всего лишь устранила техническую проблему, — сказала она. Выждала, словно я мог чудом переменить свое решение и со вздохом спрятала отчет о вскрытии в свою сумочку.

— Ты никогда не найдешь такую, как я.

И снова дожидалась моего ответа, а Хью яростно уставился в свою чашку.

— Нет? — повторила она.

— Нет, — повторил я.

Она скрылась за дверью, не промолвив больше ни слова. Кто знает, куда она пошла? Мы с Хью на следующее утро вылетели из аэропорта Кеннеди.

— Марлена едет? — спросил он.

— Нет, — ответил я.