ХОТЯ РЕДАКТОРЫ ХУДОЖЕСТВЕННЫХ журналов предпочитают сравнивать себя с миссионерами, путешествуют они скорее как разъездные торговцы и всегда пакуют вместе с носками и нижним бельем образцы щеток; ничего экстравагантного, что и я прихватила с собой в Малайзию несколько экземпляров «Современного обозрения». В одном из номеров имелся прекрасный перевод Стефана Георге , который, по моему разумению, мог заинтересовать любителя Рильке, и потому на следующее утро, примерно в половине седьмого, я обернула журнал в нарядную бумагу и отправилась обратно на Джалан-Кэмпбелл. Не могла же я предположить, что прогулка длиной в полумилю изменит всю мою жизнь. Если б с утра я понежилась в постели, не попала бы в паутину тайн, из которой, похоже, не выпутаюсь уже никогда.

Но я выступила в путь, и ничто не могло меня спасти от меня самой. Та одержимость, которая помогла мне стать хорошим редактором, теперь обратилась на заброшенного белого человека. Не будет мне покоя, если я не узнаю, кто он, и не в праздном любопытстве дело, ведь я уже решила, что он – «заблудшая овца», и мечтала помочь ему, утолив тем самым собственный комплекс вины.

Лавку я нашла без труда и довольно далеко углубилась в пропахшее маслом помещение, прежде чем поняла, что мой белый человек куда-то отлучился. Вместо него я увидела китаянку, которая в прошлый раз паковала рыбу в целлофановые пакеты. Теперь я рассмотрела ее вблизи: маленькая, с плоским и круглым свирепым лицом, изуродованным двумя зигзагообразными шрамами.

Я приветствовала ее, как предписывал разговорник:

– Селамат паги, – но она сверялась с другим словарем:

– Чиво нада?

Я не нашла ничего лучше, как предъявить свой драгоценный журнал.

– Это чиво?

– Английская поэзия, – пояснила я. – Для мужчины. Для оранг. Он читает по-английски?

Губы ее искривила агрессивная неприязнь – к поэзии, к Англии, к потеющей белой женщине, кто разберет?

– Поэзия?

– Будьте добры, передайте ему.

– Нет щас тута, – сказала она, откладывая мой подарок в сторону с таким видом, будто собиралась при случае подтереть им задницу.

– Селамат тингал, – попрощалась я и ушла из магазина, чувствуя себя полной дурой. Возвращаясь в гостиницу с поджатым хвостом, я жалела, что полезла в не свое, не имперское дело. Да и журнал зря отдала.

Если бы колесо не скрипело так пронзительно, цепляясь за раму, я бы не заметила поклонника Рильке. В уличной сумятице, среди машин, грузовиков, мотоциклов, я не сразу разобрала, кто там толкает по обочине сломанный велосипед. Воздух на улице был влажен и скрипуч; белый человек казался еще одной фигуркой, согнувшейся под бременем набухшего неба. Поскольку беседа в лавке исчерпала мои ресурсы общительности, я бы не собралась с духом окликнуть моего незнакомца, однако он сам остановился.

– Это был Джон Слейтер? – спросил он.

По гнусавому акценту я сразу же узнала австралийца.

– Вчера, – напомнил он. – Тотматт сале с фотоаппаратом?

– Да, – подтвердила я.

Он высоко вздернул жидкие черные брови, но больше ничего не сказал.

– Вы его знаете? – спросила я.

Пока он обдумывал ответ, я всматривалась в его лицо: резко разошедшиеся под углом брови, намек на улыбку в складках печального рта. Кости и мускулы. Немного меланхоличен, привык держаться в тени.

– Не очень-ла .

– Вы сами – поэт?

Он вроде бы удивился.

– Так и думал, что Слейтер, – сказал он, смаргивая. – Поразительно, до чего же некоторые люди не меняются, а? Лицо все одно-ла.

– Передать ему привет от вас?

– А-а, он меня и не признает, – ответил мой незнакомец и, кивнув на прощанье, двинулся дальше, толкая скрипящий велосипед по ненадежному краю сточной канавы.

Разговор закончен, и я побрела в гостиницу, гадая, какие невероятные события могли привести образованного австралийца в ремонтную мастерскую на улице Джалан-Кэмпбелл.