Hapax Legomenon

А. Ф. Райт, мой преподаватель истории Китая в Йеле, начинал свои лекции так: «Я окидываю взглядом грандиозную историю Китая, и с трудом представляю, с чего начать. Может, мне следует начать с расцвета династии Тан в VIII веке нашей эры? Или тысячелетием раньше, с Первого Императора и его погребением книжников? Или с мудреца и политика Чжоу-гуна, жившего за тысячу лет до этого? Нет! – тут он ударял по кафедре и выдерживал многозначительную паузу. – Я должен начать с формирования Гималаев!»

А вот Рой Миллер, мой преподаватель японского, начинал семестр с того, что приглашал студентов к себе домой, на суси и японские танцы. В этом лежит разница между изучением Японии и Китая: поверхностно они кажутся похожими, но, на самом деле, их разделяет пропасть. Меня привлекают обе эти страны, и потому я заинтригован их различиями; а наиболее заметны они именно в сфере академического образования.

Рой Миллер, мой преподаватель японского, начинал семестр с того, что приглашал студентов к себе домой, на суси и японские танцы.

Хотя я начинал с изучения китайского языка в начальной школе, но те два года, что я провел в Иокогаме в середине 1960-х, накрепко связали меня с японистикой. Когда мы вернулись в Штаты, я запоем слушал музыку театра Кабуки и народные песни, которые записал с радио. Мы привезли с собой несколько чемоданов лапши быстрого приготовления, и благодаря лапше, музыке и маминой коллекции произведений искусства, моя любовь к Японии оставалась свежа. К началу старшей школы я уже знал, что хотел бы поступить на отделение японоведения. В то время очень немногие университеты предлагали обучение в этой области, и одним из этих университетов был Йель. Так что я нацелился на Йель, и был зачислен в него осенью 1969 года.

Первый шаг в японоведении, это, естественно, изучение языка. Сейчас существует множество учебников японского, но до середины 1970-х в большинстве американских университетов использовали только один, учебник Элеанор Джорден. Этот учебник изначально был написан для дипломатов, и в нем применялась пошаговая методика изучения языка, основанная на лингвистическом анализе, революционная для своего времени. С той поры Джорден известен как «Отец всех учебников японского». Методика заключалась в том, что надо было снова, снова и снова повторять типичные речевые конструкции; в сравнении со средним языковым учебником объемы повторения в «Джорден» были практически заоблачными. Так как я уже пожил в Японии, то предвидел, что мне будет невыносимо скучно. Миссис Хамако Чаплин, соавтор учебника, как раз преподавала в Йеле, и я подошел к ней, чтобы объяснить, что уже знаю японский. Но она не поддержала меня, сказав: «Конечно, вы говорите по-японски, но это типичный иностранный японский, которого набираются в международных школах – детский вариант языка. Если вы этого не исправите, то никогда не сможете говорить так, как приемлемо в японском сообществе. Вам необходимо начать заново с нуля».

Семинары для начинающих означали не только использование «Джорден», но и ежедневное начало занятий в восемь утра. Для таких сов, как я, нельзя было придумать ничего более жестокого, да и уроки оказались скучными до одурения, как я и предсказывал. Зато благодаря Джорден я вызубрил основы грамматики и систему гоноративов, которая является чрезвычайно важной, как я обнаружил на своем первом устном экзамене. Миссис Чаплин начала с вопроса: «Как вас зовут?», и я ответил: «Меня зовут Алекс-сан». Повисла тягостная тишина. Затем миссис Чаплин произнесла: «Ответ окончен». Выскользнув из кабинета, я вспомнил, что частица – сан не является нейтральным «мистер»: она всегда выражает почтение, и, следовательно, ее ни в коем случае нельзя применять к самому себе.

Йель предлагал превосходную программу японоведения, но почти все занятия были рассчитаны на магистров. Это было задолго до того, как американская система образования пережила японский бум, и студентов-бакалавров, выбравших эту сферу, было немного. Когда я выпускался в 1974 году, только один студент вместе со мной получил степень бакалавра японистики; сегодня только в Йеле таких студентов несчетное множество, а число университетов с кафедрой японоведения перевалило за сотню (когда я был студентом, их было около двадцати).

Японоведение охватывает литературу, искусство, общественные науки, экономику и прочее, но подавляющий объем занимает изучение социальных и экономических структур.

Японоведение охватывает литературу, искусство, общественные науки, экономику и прочее, но подавляющий объем занимает изучение социальных и экономических структур. Кажется очевидным, что необходимо разбираться в экономике Японии, но вот о ее социальных структурах написано и сказано куда больше, чем о любом другом аспекте жизни страны. Эксперты в Японии и за границей разработали множество теорий, объясняющих местное социальное поведение. Лафкадио Херн, американский журналист, получивший в начале 1900-х подданство Японии, считал, что японское общество в своей основе аналогично древнегреческому. Рут Бенедикт в своей новаторской работе «Хризантема и меч» выдвигает идею того, что люди Запада испытывают «вину», в то время как японцы сожалеют о совершенном действии только в том случае, если оно в глазах окружающих было «стыдным». Помимо этих построений существуют еще такие концепции, как «вертикальное общество», теория амаэ (зависимость от других, или система поддержки), татэмаэ и хоннэ (контраст между официально выражаемой позицией и скрытым истинным мнением), и т. д. Все эти теории складывались в горы литературы, обязательной к прочтению для студентов.

Моя собственная теория (добавлю одну в общую груду) состоит в том, что строгая регламентация общественной жизни, которая зародилась в конце XII века при сёгунате Камакура, действительно преуспела в подавлении индивидуализма. Так как Япония – это островное государство, правила могут внедряться в ней очень тщательно, что невозможно в больших континентальных странах, таких как Китай. В результате японские пирамидальные системы, которые можно наблюдать везде, от компаний до чайных церемоний, на самом деле определяют модели поведения. По моему опыту, японец с гораздо меньшей вероятностью скажет или сделает нечто неожиданное, нежели китаец; что бы он не думал, действовать он скорее всего будет так, как прописано правилами. Заглушенный крик индивидуума, которого душит общество, составляет главную психологическую основу трагический пьес Кабуки о покорности. Поскольку социальные нормы играют столь ключевую роль, очень важно их изучать.

Еще одна причина акцента на социальных теориях, это изобилие книг о нихондзинрон (теорий о «японскости»), написанных японскими авторами для местной публики. Для студентов-японистов, которые планируют провести всю жизнь, взаимодействуя с японцами, не прочтение этой литературы может привести к крупным проблемам. Книги о японскости охватывают широкий диапазон тем, включая такие заголовки как «Японцы и евреи», «Японцы и корейцы», «Мозг японца» и т. п. В общем и целом основной смысл аргументов довольно агрессивен: большинство этих теорий пытаются доказать, что японцы, так или иначе, лучше всех остальных. Например, мы читаем, что жители Японии обрабатывают язык правой частью мозга, что должно означать, что их мозги уникальные и самые лучшие. Несомненно, ни одна другая страна мира не располагает столь обширной литературой, прославляющей самих себя.

Зарубежные исследователи, вступившие на путь японоведения, должны следовать по нему с величайшей осторожностью. Эзру Фогеля из Гарварда обожествили после того, как он написал работу «Япония как номер один». А когда Рой Миллер написал книгу под названием «Современный миф Японии», оспорив лингвистов, которые пытались доказать, что японский язык уникальный и самый лучший, его подвергли остракизму как «ненавистника Японии». В начале 1970-х, когда я был студентом, эти споры уже велись яростно. Несмотря на мою любовь к Японии, риторика «теорий о японскости» заставляет меня испытывать дурные предчувствия о глобальном будущем это страны.

Начиная с осени 1972 года в течение года я учился в Международном центре Университета Кэйо в Токио в качестве студента по обмену. Кэйо – это старейший университет в Японии, он был основан в 1858 году Фукудзава Юкити, одним из первых японцев, побывавших в XIX веке за границей. Я жил в Сироканэдай, не очень далеко от старого кампуса Кэйо в квартале Мита, где я посещал занятия по японскому языку и слушал курсы по архитектуре.

При этом я не могу вспомнить практически ничего интересного о времени, проведенном в Кэйо. Во многом это следствие японской университетской системы. Старшеклассники непрерывно учатся, чтобы сдать вступительные экзамены, жертвуя всеми остальными занятиями в пользу подготовительных курсов, пребывая в том, что здесь называют «экзаменационный ад». А когда они попадают в университет, то давление внезапно спадает и следующие четыре года проходят практически полностью в забавах. Компании не особо заботятся о количестве знаний у новых сотрудников; настоящее обучение начинается на работе. В результате занятия в университете почти ничего не значат, а академический дух сильно отстает от Европы или Штатов. Лекции по архитектуре, которые я посещал, были смертельно скучными, практически неизбежно они нагоняли на меня сон. Спустя два месяца я сдался и просто перестал приходить.

Группы в японских университетах почти всегда очень большие, а студенты не живут в общежитиях, поэтому возможностей познакомиться с кем-нибудь не очень много. Возможно, в связи с учреждением Международного центра в то время, студенты по обмену были относительно изолированы. В любом случае я не приобрел ни одного друга в университете – хотя я ежедневно обедал в студенческой столовой, ни один студент-японец ни разу не вступил со мной в беседу.

В то же время, не считая Кэйо, это был отличный год. Я подружился с людьми, с которыми вместе посещал общественную баню в Сироканэдай. После бани я ходил в кофейню, где тоже завел знакомства. Я постоянно ездил в долину Ия, и по пути туда проводил несколько дней или даже целую неделю в доме Дэвида Кидда в Асия. Год получился очень насыщенным, но в основном благодаря тому, что я узнал в Токио, Асия и Ия, а не тому, что происходило в Кэйо.

Когда программа обмена закончилась, я вернулся в Йель. В своей выпускной работе я решил писать о долине Ия, а тем временем Дэвид Кидд возродил мой детский интерес к Китаю. Я понял, что никогда не смогу понять Японию, если не буду знать Китай, так что после выпускного я планировал отправиться в Китай или на Тайвань. Однако незадолго до этого меня уговорили попробовать получить стипендию Родса. Не рассчитывая на нее всерьез, я подал заявку на изучение китайского в Оксфорде, а спустя несколько месяцев случилось неожиданное: мне действительно дали эту стипендию. Я с ужасом понял, что мне придется учиться в Оксфорде, в Англии, в противоположной точке мира от той, где я хотел бы быть! Но едва ли я мог отказаться от такой возможности, поэтому осенью 1974 года я сел на самолет, летевший в Англию.

Как-то вечером, вскоре после моего прибытия в Оксфорд, друг повел меня в столовую колледжа Мертон. Я заметил цифры на моей пивной кружке: 1572. Это, как объяснил мой друг, был год, когда кружку пожертвовали колледжу, то есть я пил из кружки, которую использовали в Мертоне вот уже четыре сотни лет. Именно тогда я понял, что единицами шкалы, по которой Оксфорд измеряет историю, являются не годы, а века.

Я заметил цифры на моей пивной кружке: 1572. Это, как объяснил мой друг, был год, когда кружку пожертвовали колледжу, то есть я пил из кружки, которую использовали в Мертоне вот уже четыре сотни лет.

Эта «шкала исторической памяти» очень занятная вещь. В Японии события десятилетий, предшествующих Второй мировой войне, были вычеркнуты из учебников, и одновременно произошли радикальные изменения в письменном языке. Вообще язык пережил две масштабные революции: в 1868 и в 1945 годах. Из употребления вышли сотни иероглифов кандзи, которые широко использовались до войны, а также изменились правила написания окончаний слоговой азбукой кана. Большинство молодых людей испытывает трудности с чтением довоенной прозы, а прочитать что-то, написанное до 1868 года, практически невозможно даже для взрослых образованных японцев. В результате японская «шкала памяти» составляет около пятидесяти лет для исторических событий, и не более ста тридцати лет для литературы.

Годы в Оксфорде позволили мне взглянуть на Японию с нового ракурса. Услышав, что чаша для чайной церемонии датируется периодом Муромати, японец непременно испытает глубокий восторг и трепет. А в Оксфорде старинные предметы окружают вас, являясь просто частью повседневной жизни. Так что меня больше не впечатляет, что чаша для чая – из периода Муромати: даже пивные кружки в колледже Мертон были Муромати. Важно то, что старинные вещи продолжают быть полезными.

Упор в китаеведении в Оксфорде, как и можно было ожидать, делался на классический период; полагалось, что сейчас культура Китая мертва. На отделении востоковедения, к которому принадлежала моя специальность, в соседних аудиториях изучали Древний Египет, халдеев и коптов. Из-за этой позиции университета у меня почти не было возможности освоить разговорный китайский, и даже сейчас я практически не говорю на нем. Но, с другой стороны, я читаю Мэн-цзы, Конфуция и Чжуан-цзы сколько душе угодно. Одним из моих учителей был голландец Ван дер Лоон, и его объяснения того, как менялось звучание и значения иероглифов сквозь века, по сей день добавляют красок в мое очарование китайской письменностью.

Существуют такие иероглифы, как «ти» в Тииори, которые появляются в древней литературе лишь однажды и больше никогда не встречаются; такие иероглифы называют Hapax Legomenon. В случае с «ти» несколько лет назад бамбуковую флейту ти действительно обнаружили в гробнице эпохи Чжоу, так что теперь мы знаем, что именно обозначает этот символ. Но обычно мы имеем дело с предложениями вроде: «Корабль сиял, как Х», и, хотя мы можем попытаться угадать значение Х по его звучанию или структуре, или разбирая комментарии к тексту, мы никогда не узнаем точно это было, потому что Х – это Hapax, и нигде больше не встречается. «Ха! – бросал Ван дер Лоон, когда такое слово встречалось нам во время чтения Чжуан-цзы. – Hapax Legomenon. Уотсон переводит его так-то, но на самом деле мы никогда не будем знать наверняка, что оно значит».

Хотя китаеведение в Оксфорде было сконцентрировано в основном на классическом периоде, современная история все же игнорировалась не полностью, и мы также читали Мао Цзэдуна и изучали политическую обстановку в Китае нашего времени. Тогда я заметил, что работы о Китае, в отличие от работ о Японии, представляют в основном не социальные теории, а политические: какая фракция возникла, какая фракция распалась и т. д. Это не только современный феномен – из-за своей огромной территории Китай на протяжении всей своей истории страдал от политической неразберихи. Для того чтобы управлять такой гигантской страной, требуются решительные меры; как результат, политика вызывает много обсуждений и споров, и страну всегда раздирают политические вопросы.

Тогда я заметил, что работы о Китае, в отличие от работ о Японии, представляют в основном не социальные теории, а политические: какая фракция возникла, какая фракция распалась и т. д.

Например, во времена империи Сун, группа министров разработала «идеальную» систему, названную «системой колодезных полей». В ее основе лежал иероглиф «колодец», в котором две горизонтальные линии пересекаются с двумя вертикальными, как в игре в крестики-нолики. Этот иероглиф символизирует участок земли, разделенный на девять частей: на внешних восьми полях крестьяне могли выращивать урожай для себя; центральное поле должно было обрабатываться коллективно, а урожай с него предназначался государству в качестве налога. Для того чтобы внедрить систему колодезных полей, переселили миллионы крестьян, что привело к хаосу в сельском хозяйстве. Появились яростные противники этого решения и вскоре к власти пришла анти-колодезная фракция. Министров, поддерживающих колодцы, изгнали, а вся система ценой огромных человеческих потерь была реорганизована. Спустя некоторое время про-колодезная группа вновь набрала силу, и вся цепочка событий повторилась еще раз. Эта история длилась целое столетие и на ее счет можно отнести ослабление империи Сун, приведшее в итоге к ее разрушению.

Озабоченность политическими вопросами повлияла и на китайскую поэзию. Большое количество древних поэм выражает протест несправедливым решениям правительства, и в результате многие из них так опутаны обстоятельствами тех времен, что сегодня уже не могут никого заинтересовать. Куда бы вы не посмотрели, политика повсюду: в течение династии Цин шли дебаты о том, стоит ли пускать западную цивилизацию в Китай; затем, с началом XX века, пришли милитаристы, японцы, и, наконец, коммунисты, которые практически уничтожили страну во имя своей личной современной версии системы колодезных полей.

Когда я учился в Оксфорде, эффект культурной революции все еще был силен и пекинские учебники китайского, которыми мы пользовались, были до смешного политизированными. Урок Один обучал вас числам от одного до десяти; Урок Два знакомил со словами «спасибо», «пожалуйста» и т. п.; а потом в лексике Урока Три появлялись выражения «диссидентский элемент» и «японские дьяволы». В 1977 году, когда я выпускался из Оксфорда, все внезапно изменилось. Лидеров из эпохи маоистов окрестили «Бандой четырех», а «японские дьяволы» превратились в «японских друзей». В современном китайском искусстве работает тот же принцип: в то время как искусство Японии сегодня почти совершенно свободно от политических мотивов, в Китае оно неразрывно связано с историей диссидентского движения.

В Китае написано совсем немного книг, поддерживающих китайский эквивалент «теории о японскости», так что я находил атмосферу занятий по китаистике относительно свободной и расслабленной. Я ни разу не наткнулся на попытку превознести удивительность китайского народа над людьми других стран. Однако, как свидетельствует о том само название Китая – Чжунго, «срединное государство» – китайцы твердо убеждены в том, что их страна лежит в самом центре мира. До совсем недавнего времени Китай одаривал своей культурой соседей, таких, как Вьетнам, Корея и Япония, почти ничего не получая взамен; по сути, единственная вещь, пришедшая в Китай из Японии, это складной веер. Это привело к тому, что китайцы воспринимают свое превосходство как нечто само собой разумеющееся. Оно привычно, как воздух, и потому нет нужды доказывать его себе и другим.

Япония же, напротив, всегда была принимающей стороной в культурном импорте, и в глубине души японцы ощущают неуверенность по поводу собственной культурной идентичности.

Япония же, напротив, всегда была принимающей стороной в культурном импорте, и в глубине души японцы ощущают неуверенность по поводу собственной культурной идентичности. Что можно назвать по-настоящему «японским», если практически все значимое, от дзэн-буддизма до письменности, пришло из Китая или Кореи? Люди постоянно сталкиваются с отношением превосходства и неполноценности; к примеру, через гоноративы, которые, по мнению миссис Чаплин, мне было так важно выучить. Этот образ мысли превратился в рефлекс, и японцы не могут чувствовать себя спокойно, не встроив и другие страны в иерархическую структуру. Естественно, Япония должна оказаться на вершине пирамиды, и именно это дает начало агрессивным «теориям о японскости».

Меня, конечно, будут критиковать за такие широкие обобщения о природе японистов и китаистов, но я просто не могу удержаться. Почитатели Китая – мыслители; почитатели Японии – чувственны. Люди, которым нравится Китай – это неугомонные любители приключений, обладающие критическим рассудком. Они должны быть такими, ведь китайское общество капризно, оно постоянно переходит из одного состояния в другое, а беседы здесь стремительные и колкие. Вы не на секунду не можете расслабиться: не важно, насколько вы очарованы, Китай никогда не позволит вам сесть и подумать: «Все просто идеально». Япония же, с ее социальными стандартами, предназначенными для всеобщей защиты от суровой реальности, является гораздо более удобной для проживания. Хорошо продуманный ритм жизни и политкорректность защищают вас от любых неприятных ситуаций. Япония является своего рода «страной лотосов», где можно в забвении плыть по спокойной поверхности бытия.

Когда я сравниваю пути, по которым пошли мои друзья с факультетов японистики, китаистики и изучения Юго-Восточной Азии, различия оказываются поразительными. Например, двое из самых запоминающихся людей, которых я встретил в Оксфорде – это мой учитель тибетского Майкл Эйрис и его жена Аун Сан Су Чжи. Майкл, скромный и добрый человек, был замечательным и целеустремленным ученым. Я помню, как меня впечатлило, когда в середине одного из наших занятий раздался телефонный звонок, а Майкл начал что-то быстро говорить по-тибетски – это звонил Далай-лама. Су Чжи была родом из Бирмы. Ее отцом был генерал Аун Сан, сражавшийся с британцами и создавший современное государство, теперь известное, как Мьянма. В 1988 году она вернулась в Бирму, чтобы возглавить демократическое движение против военной диктатуры, которая царила в стране с 1960-х годов: впоследствии она получила 15 лет домашнего ареста и Нобелевскую премию мира.

Другим другом, которого я встретил в Оксфорде, был Николас Хосе – ученый из Австралии, получивший стипендию Родса. В то время Ник изучал английскую литературу, но позже он переключился на китайский язык и вскоре прекрасно овладел им. После нескольких лет, проведенных в Китае, он поступил на службу в австралийское посольство, где стал культурным атташе. Он стал главной фигурой в обществе художников, поэтов и музыкантов в Пекине перед бойней на площади Тяньаньмэнь и лично спас нескольких диссидентов от полиции.

Но когда я попросил моих иностранных друзей с факультета японистики описать самый волнительный момент в их жизни, они ответили что-то вроде: «Это было когда я медитировал в дзэн-буддистском храме и услышал шорох шелковых одежд монахов, которые проходили рядом». Со времен Второй мировой войны Япония жила в мире на протяжении пятидесяти лет, во время которых основы социальной системы накрепко утвердились в обществе. Япония стала страной социального штиля, и те иностранцы, которых привлекает это место, обычно находят покой в местных традициях.

Когда я попросил моих иностранных друзей с факультета японистики описать самый волнительный момент в их жизни, они ответили что-то вроде: «Это было когда я медитировал в дзэн-буддистском храме и услышал шорох шелковых одежд монахов, которые проходили рядом».

Мирное и защищенное общество Японии является одним из главных ее достижений. Гигиена и грамотность находятся на более высоком уровне, чем во многих западных странах, и прибыль от растущей экономики распределяется более сбалансированно среди населения, чем в какой-либо другой азиатской стране. Уровень преступности и употребления наркотиков здесь низок, а продолжительность жизни высока. В то же время здесь существуют и серьезные, но тщательно скрываемые социальные проблемы, такие как дискриминация буракумин (потомков древней касты неприкасаемых) и корейцев. Попытки выступить против системы вызывают всеобщее неодобрение, что привело к тому, что группы, выступающие в защиту прав женщин, окружающей среды, прав потребителей или юридических норм почти не имеют влияния.

Странное чувство изоляции от всего остального мира, которое вы точно испытаете, живя в Японии, уходит корнями в гармоничное устройство социальных систем, которое заставляет Японию выглядеть более мирной, чем на самом деле. Эти системы не допускают резких изменений и исключают зарубежное влияние, и в результате такие глобальные проблемы, как СПИД и ухудшение экологии, и усовершенствования, как права человека, не повлияли на национальную стабильность. Отсюда эти вещи кажутся чужими проблемами, и иностранцы, проживающие в этой стране лотосов, могут легко попасться в сети мелочей офисной жизни или эстетики чайной церемонии и забыть, что в мире существует нечто поважнее.

Также роль играет тот факт, что более традиционная культура Японии выживает в формате, понятном иностранцам, как и в большинстве других странах Востока. Ее элегантность овладевает сознанием тех, кто хоть раз вступает с ней в контакт, и японисты часто забывают о критическом мышлении и начинают «поклоняться» Японии. Это отчасти происходит потому, что сама страна не уверена в себе, из-за чего люди разделяются на «япононенавистников» и «любителей Японии». Люди считают, что они обязаны восхвалять Японию, чтобы получить доступ к ее обществу и культуре. Я часто встречаю такой стиль мышления в Киото: иностранцы, изучающие местное искусство, произносят традиционные лозунги чайных церемоний, например, «гармония, уважение, чистота, уединение», с тем же рвением, что и новообращенные христиане, говорящие о религии. Иногда я думаю, что «японистику» было бы лучше переименовать в «японопоклонничество».

Люди считают, что они обязаны восхвалять Японию, чтобы получить доступ к ее обществу и культуре.

Но нельзя не отдать дань и позитивным сторонам «японопоклонничества». Хотя такие идеи, как «гармония, уважение, чистота, уединение», превратились в клише, скрытая в них эстетика все еще жива в Японии. Поэтому те, кто изучают здесь традиционную культуру, хоть и обладают бесстрастным взглядом исследователей, принимают объект своего исследования близко к сердцу. Иностранцы, которые стали «поклонниками» чайных церемоний или драмы Но в Киото, являются самыми яркими примерами, но они также показывают и положительную сторону японистики, ведь с их помощью о японских традициях и ценностях, неизвестных на Западе, может узнать весь мир.

Напротив, Китай все еще страдает от последствий сорока лет подавления местной культуры при коммунистическом режиме. В частности, культурная революция практически уничтожила традиционную культуру. Одними из ее жертв стали буддистские и даосистские храмы. Были уничтожены десятки тысяч храмов, и один китайский эксперт однажды рассказывал мне, какой шок он испытал, когда увидел грузовики, набитые древними бронзовыми статуями Будды, направляющиеся к переплавочному цеху. Я был во многих известных храмах Пекина и лишь изредка встречал настоящие статуи Будды. Большинство оригиналов были конфискованы или уничтожены государством, и от былого величия остались лишь дешевые копии.

Уничтожались не только предметы культуры. Художников и ремесленников ссылали в рабочие лагеря, театральные труппы разгоняли, а оставшиеся представители интеллигенции подвергались жестоким гонениям. Религия была практически уничтожена, изменился даже привычный уклад жизни. Например, по рассказам многих людей, проживавших в Пекине в 1920–1930 годах, в старом городе существовал дворянский код поведения, создававшийся веками при правлении императоров. Даже обмен приветствиями был особым искусством. Но старые жители города были насильно сняты с места, а их дома снесены. Сегодня путешественники часто удивляются грубости и суровости пекинских таксистов и работников отелей.

В последние годы предпринимались поистине героические попытки возродить китайскую оперу, буддизм, даосизм и конфуцианство, что дает надежды на настоящее восстановление, ведь китайцы начинают вновь гордиться своим наследием. Но в данный момент традиционная культура Китая все еще ослаблена, и лишь начинает оправляться после страшного удара. В результате зарубежные исследователи расценивают китайскую культуру скорее как мертвую реликвию, нежели как живую силу. Однажды я поспорил по этому поводу с одним из моих преподавателей в Оксфорде. Я написал эссе по «Книге перемен» для одного из занятий. Я поговорил о его исторической значимости, различных филологических загадках и подвел итог, сказав: «В будущем исследователи должны будут уделить внимание не истории “Книги перемен”, ведь это книга о прорицании, которая учит читателей предсказывать будущее. И она действительно работает!» В конце семестра ректор оксфордского колледжа Баллиол зачитал мне письмо, написанное моим преподавателем: «Мистер Керр обладает типично американским мышлением, он мягок и непоследователен, полон духовных исканий, ему не хватает академической твердости».

В результате зарубежные исследователи расценивают китайскую культуру скорее как мертвую реликвию, нежели как живую силу.

Мнение моего преподавателя было типичным не только для Оксфорда. Как правило, китаеведение – довольно сухое поле исследований, удаленное от своего объекта. Напротив, японисты относятся к традиционной культуре с трепетом. Я не могу представить, что преподаватель мог бы подвергнуть критике студента-япониста, проявившего интерес к духовному просвещению с помощью дзэн-буддизма.

Летом 1976 года, в мой последний год в Оксфорде, я получил письмо от Дэвида Кидда, в котором была брошюра с информацией о фонде Оомото – синтоистской организации в городе Камэока около Киото. Оомото проводил семинар по традиционным японским видам искусств для иностранцев, и Дэвид хотел, чтобы я посетил его в качестве слушателя и переводчика. Я послал ему ответ: «Я очень сожалею, но я вырос в Японии и уже видел Но, чай и все остальное. Я хочу провести это лето вместе с моей семьей в США, так что не смогу поехать на семинар».

Около недели спустя меня вызвали в регистратуру, где меня ожидал международный звонок. Это был Дэвид: «Я купил тебе билет в Японию и обратно, – сказал он. – Если ты не приедешь на семинар, то можешь больше не звонить мне!» И он повесил трубку. Я был поражен упорством Дэвида, который любил Китай больше, чем Японию. Но мне стало ясно, что это было предложение, от которого не отказываются: так что я поехал в Японию и начал месяц занятий по чайной церемонии, танцам Но, боевым искусствам и каллиграфии на семинаре Оомото.

Семинар стал для меня третьей ступенью, ведущей к исследованиям Азии, после японского языка в Йеле и китайского в Оксфорде. Академические лекции занимали минимальную часть семинара, упор ставился на физической практике перечисленных искусств. Студенты учились складывать фукуса (шелковую салфетку для протирки утвари, которой пользуется мастер чайной церемонии) и правильному перемешиванию и подаче чая. В роли гостей они учились принимать и отдавать чаши, как сидеть, куда класть руки и что говорить другим гостям. На уроках драмы студенты учились симаи (короткие танцы Но), которые они представляли на сцене в последний день семинара. Хотя я написал Дэвиду, что уже видел чай, представления Но и все остальное, все, что я увидел на семинаре, оказалось для меня новым.

Складывание фукуса, скольжение ног в Но, замах деревянным мечом во время занятий по боевым искусствам – все это было очень сложным. Более того, по мере прохождения семинара я понял, что все эти движения совершались не только для красоты, но и содержали в себе философскую идею. Например, я узнал о существовании ритма дзё, ха, кю, дзансин – очень простой ритм, что-то вроде «медленно, быстрее, быстро, остановка». Пока мы протирали чайные ложки с помощью фукуса, наставники учили нас начинать медленно (дзё), постепенно ускорять движение руки (ха) и резко завершать его (кю). Момент, когда кончик фукуса отрывается от ложки, являлся заключительным дзансин, что значит «оставить позади сердца». Затем все начинают готовиться к новому отрезку ритма дзё, ха, кю.

Наставники объяснили нам, что дзё, ха, кю, дзансин – это главный природный ритм, определяющий желания людей, движение эпох, даже рост галактик и все перемены во Вселенной.

Сначала я подумал, что этот ритм был связан лишь с чаем, но вскоре обнаружил, что его соблюдают и при движениях ног и веера в драме Но. Этот ритм регулирует движения в боевых искусствах и каллиграфии. Во время семинара я понял, что дзё, ха и кю лежат в основе всех традиционных искусств Японии. Наставники объяснили нам, что дзё, ха, кю, дзансин – это главный природный ритм, определяющий желания людей, движение эпох, даже рост галактик и все перемены во Вселенной.

Вскоре я заразился тем же энтузиазмом, который так удивлял меня в Дэвиде. Конечно, за один месяц было невозможно освоить все премудрости чайной церемонии или любого другого искусства, но почувствовав ритм дзё, ха, кю и другие принципы, например, камаэ (основная поза) в пьесе Но, всеми частями тела, я полностью изменил свой взгляд на традиционные искусства.

В каком-то смысле эти искусства были главным культурным наследием Японии. Религиозные монументы, скульптуру, керамику и литературу можно найти в любой другой стране. Но утонченные традиционные искусства Японии, которые оттачивались и развивались на протяжение веков, не найти больше нигде. Маття (одна из разновидностей японской чайной церемонии), сэнтя (чайная церемония по-китайски), театр Но и танцы, боевые искусства (дзюдо, карате, кэндо, айкидо и многие другие), церемония благовоний, каллиграфия, японский танец (десятки его вариаций, включая танцы Кабуки, танцы гейш и народные танцы), аранжировка растений (икэбана, цветы на чайном действе, современная сервировка столов, пейзажи на подносах), музыка (флейта, кото, барабаны), поэзия (хайку в семнадцать слогов, вака в тридцать один слог, цепочки стихотворных строк, чтение китайских стихотворений) – список бесконечен. Когда вы понимаете, что каждое из этих искусств делится на несметное количество школ, голова идет кругом.

Философии Китая и Японии надо искать в разных местах. Начиная с Конфуция и Мэн-цзы – первых в веренице знаменитых философов и теоретиков, китайцы мастерски выражали свои мысли на бумаге, таким образом сохраняя их для потомков. Но в истории Японии практически не найти стройной философской теории; если говорить прямо, Япония не страна мыслителей. В результате до семинара Оомото Дэвид и я относились к Китаю с большим уважением. Но на семинаре я узнал, что в Японии есть своя философия, настолько же сложная и глубокая, как и в Китае. Но выражается она не в словах, а лежит в основании всех традиционных искусств. И хотя Япония не произвела на свет своего Конфуция, Мэн-цзы или Чжу Си, у нее были поэты Фудзивара Тэйка, создатель драмы Но Дзэами и основоположник чайной церемонии Сэн-но Рикю. Это и есть философы Японии.

Через год после окончания семинара я выпустился из Оксфорда и начал работать в международном отделе Оомото. С тех пор я каждое лето помогал с организацией семинара и многому научился, глядя на то, как традиционные искусства подаются для иностранцев. Например, во время курса по чайной церемонии студенты также учатся гончарному ремеслу. Они должны создать чашу или поднос своими руками, и мне интересно наблюдать за всеми занятиями по керамике.

Чайная чаша – очень простой объект. Ее форма определяется функцией, так что ее высота, толщина и форма уже предзаданы. Чаша – это просто чаша. Я думаю, что люди, которые попадаются на крючок творческого порыва и пытаются придумать уникальный дизайн, не совсем понимают суть чайной церемонии. Простой подход восходит к XVI веку, когда Рикю создал чайную церемонию в том виде, в котором она существует сейчас. Изначально чай доставлялся из Китая, и долгое время чайная церемония проводилась с целью похвастаться дорогими приборами, включая чаши из золота или нефрита. Но новый подход к чаю под названием ваби зародился в дзэн-буддистском храме Дайтокудзи в Киото. Ваби отсылает к деревенской простоте. Чайные мастера ваби создавали чайные дома, похожие на загородные дома, где очаг находился прямо в полу. Они также предпочитали простую утварь – приборы без узоров, и потому Рикю захотел, чтобы его чаши сделал создатель черепиц. Грубая черная поверхность черепицы прекрасно соотносилась с эстетикой ваби.

Я думаю, что люди, которые попадаются на крючок творческого порыва и пытаются придумать уникальный дизайн, не совсем понимают суть чайной церемонии.

Простые вещи можно также описать словом «скучный». Гений Рикю и других ранних мастеров чайной церемонии состоял в том, что они отказались от ярких цветов и необычных форм, которые отвлекают внимание. Они уставили чайную комнату скучными вещами, чтобы создать спокойную и медитативную атмосферу. Но на семинаре студентам было сложно создать что-то скучное. Они изо всех сил пытались сделать свою работу оригинальной, и не могли успокоиться, пока их чаша не принимала «интересный» вид. Они лепили квадратные чаши, украшали их изображениями драконов и извивающихся змей, делали рваные края или покрывали всю поверхность слоганами, вроде «мир, уважение, чистота, уединение». Их чаши получались совсем не медитативными. Дэвид поговаривал: «Класс керамики существует для того, чтобы глина вытянула весь яд из пальцев студентов». Но среди студентов случались и японцы, которые создавали требуемые простые чаши. Они не имели ничего против скуки, но их чаши выходили довольно симпатичными.

Гений Рикю и других ранних мастеров чайной церемонии состоял в том, что они отказались от ярких цветов и необычных форм, которые отвлекают внимание. Они уставили чайную комнату скучными вещами, чтобы создать спокойную и медитативную атмосферу.

Часто можно услышать, что японская система обучения сосредоточена на поддержании высокого уровня всех студентов, а не на блестящем результате немногих. Школьников не учат задавать вопросы, и многие живут размеренной средней жизнью. Быть скучным середнячком не является позором в Японии, а составляет суть местной жизни. От этих факторов зависит порядок социальной системы. Очевидно, что они являются и главными отрицательными чертами Японии. Но гончарный класс на семинаре Оомото раскрывал и отрицательные черты американской системы образования. С детства американцев учат быть творческими. Если ты не стал «уникальным человеком», то тебе внушают, что с тобой что-то не так. Такое мышление часто мешает людям, ведь для них создание простых предметов становится невероятным испытанием. Это и есть тот «яд», о котором говорил Дэвид. Иногда я думаю, что желание «быть интересным», культивируемое в американском образовании, очень жестоко. Так как многие из нас ведут обычные жизни, мы неизбежно разочаровываемся в себе. Но в Японии людей учат быть довольными средним результатом, так что они зачастую удовлетворены своей судьбой.

Если такое количество выводов может быть сделано после одного дня в гончарной мастерской, то что и говорить о всем том, что ученики узнают на остальных занятиях по традиционным искусствам. Я не думаю, что японская философия, которая содержится, например, в ритме дзё, ха, кю, дзансин, может быть передана словами. Когда кто-нибудь пытается объяснить ее, можно подумать: «Дзё, ха, кю, дзансин – и это все?» Лишь почувствовав эти искусства с помощью собственного тела, можно понять их истинное значение. Традиционные искусства – настоящая ступень к пониманию культуры страны.

Чем больше я путешествовал, тем больше понимал, что авторы «теории японского духа» в чем-то были правы: каждая страна мира уникальна, но Япония – это сокровищница уникальности.

В последние годы я также понял, что корни японской культуры уходят не только в Китай или Корею, но и в Юго-Восточную Азию. В результате я провел много времени, путешествуя по Таиланду и Бирме – это были четвертые врата, которые вели меня к исследованиям Азии. Но чем больше я путешествовал, тем больше понимал, что авторы «теории японского духа» в чем-то были правы: каждая страна мира уникальна, но Япония – это сокровищница уникальности. Островное расположение на побережье Азии дало стране впитать влияния Китая и Юго-Восточной Азии и при этом существовать в почти полной изоляции. Япония стала культурной скороваркой, в которую попадали разные элементы, но из которой не выходило ничего.

Япония – это hapax. Вы можете попробовать сравнить ее с Китаем и Юго-Восточной Азией или прочитать кучу книг, посвященных японскому духу. Но как предупреждал своих студентов Ван дер Лон, в конце концов вам не удастся понять hapax, ведь вы так и не поймете, что же он означает на самом деле.