На следующий день я уехал из Вены. За рулем сидел немец по имени Вальтер Тиммерман. Родился он в Вене, но жил в Пфангштадте. Он работал на американскую армию, доставляя армейскую газету „Звезды и полосы“ в Зальцбург и Вену из типографии в Грисхайме, поэтому его „додж“ — грузовик с парусиновыми бортами — никогда не обыскивала военная полиция ни одной из четырех властей. Возвращаясь в Германию, грузовик вез непроданные экземпляры, чтобы их могли переработать. Среди этих-то газет я и прятался, когда мы пересекали границу оккупационных зон. А остальное время сидел в кабине с Тиммерманом, слушая его болтовню, а поговорить, как он признался, он любит, потому что почти всегда ездит в одиночку, а в дороге, случается, бывает так тоскливо. Меня это вполне устраивало, и я узнал, что Вальтер служил в люфтваффе в Грисхайме, там его застал конец войны, и там же он начал шоферить для янки два года назад.

— Работать на них не так уж и плохо, — продолжал он, — когда узнаешь их получше. Большинство американцев только и мечтает вернуться поскорее

домой. Из всех четырех властей работать у них — лучше всего. Но вот солдаты из них, наверное, самые паршивые. Серьезно. Им на все наплевать. Если бы русские пошли на нас сейчас войной, они бы и не заметили даже. Поэтому-то мне так многое сходит с рук. Янки все поголовно заняты спекуляцией. Спиртное, сигареты, грязные книжонки, лекарства, женское трикотажное белье — чего я только не возил для них. Поверь, ты не единственный незаконный груз в моем грузовике.

Какой еще незаконный груз находился в грузовике в данный момент, он не уточнил, а я не стал спрашивать. Но насчет отца Ладжоло я его спросил.

— Я католик, понимаешь? — сказал он. — А отец обвенчал нас с женой, когда еще служил в другом приходе, в церкви Святого Ульриха в Седьмом округе. Еще в войну. Моя жена, Джованна, наполовину итальянка. Ее брат служил в СС, и отец Ладжоло помог ему сбежать из Австрии после войны. Теперь он живет в Шотландии. Представляешь? В Шотландии! Играет в гольф все время. Теперь у него новое имя, дом, работа. Он горный инженер в Эдинбурге. Кто додумается искать его в Эдинбурге? Никто. Вот с тех пор я и выручаю отца Ладжоло, когда ему требуется переправить „старого товарища“ куда-то, где до него не дотянутся своими кровавыми лапами русские. Если спросишь меня, Вена кончилась. Станет такой же, как Берлин, попомни мои слова. В один прекрасный день они просто нагрянут сюда на танках, и никто пальцем не шевельнет, чтобы остановить их. Янки считают, что такого никогда не случится. А может, им попросту наплевать. Этого ужаса вообще бы не произошло, если б они заключили мир с Гитлером и не навязали нам безоговорочную капитуляцию. Пока у нас еще Европа, которая похожа на Европу, а не на строящиеся Советы.

Поездка была долгой. На дороге из Вены в Зальцбург действовало ограничение скорости — шестьдесят километров в час, а в деревнях и маленьких городках — не больше двадцати. После нескольких часов разглагольствований Тиммермана об Иванах и янки, я готов был затолкать ему в глотку весь оставшийся тираж газеты „Звезды и полосы“.

В Зальцбурге мы выехали на мюнхенский автобан и поехали побыстрее. Вскоре мы уже пересекли границу Германии. Ехали мы сначала на север, потом на запад через Мюнхен. Вылезать из грузовика в Мюнхене не имело смысла. Я не сомневался, что Джейкобс постарался, чтобы там меня караулила полиция. И пока у меня не будет нового паспорта, самое лучшее — тихонько сидеть там, куда меня везли. Проехав Ландсберг, мы повернули на юг к Альпам. Моя поездка закончилась в старом бенедиктинском монастыре, расположенном в холмах соблазнительно близко от Гармиш-Партенкирхена, который, как сказал мне Тиммерман, лежал всего в девяноста пяти километрах к западу, и я не сомневался, очень скоро я не устою перед искушением.

Монастырь располагался в красивом готическом здании с розовыми кирпичными стенами и двумя высокими колокольнями, похожими на пагоды, которые были видны задолго до того, как мы миновали главные ворота. Но, только въехав на территорию, вы по-настоящему осознавали подлинные размеры монастыря и приходили к неизбежному выводу: как же богата и могущественна Римская католическая церковь. Такой громадный монастырь в таком маленьком городишке в глухомани! Какими же финансовыми и человеческими ресурсами располагает Ватикан! И „Старые товарищи“ как его дополнение. Интересно, почему церковь обеспечивает крысиные лазейки бывшим нацистам и военным преступникам в бегах?

Грузовик затормозил, и я выскочил. Я находился во внутреннем дворе, большущем, как плац для военных парадов. Тиммерман вел меня через базилику, размерами с самолетный ангар, с алтарем, который только императору Священной Римской империи показался бы скромным. Мне разукрашенный завитушками резной алтарь напомнил польский рождественский торт. Играл орган, и сладкоголосый хор местных мальчиков нежно выводил печальную мелодию. Если б не могучий запах пива, атмосфера была бы, как и полагается, вполне святой. Следом за Тиммерманом я прошел в маленький кабинет, где нас встретил монах, по виду не брезгующий кружкой-другой пива. У отца Бандолини, настоящего здоровяка, живот входил в дверь первым, а ручищи были как у мясника. Короткие серебристо-седые волосы повторяли цвет серых глаз, а резкими твердыми чертами лица он походил на языческих богов, вырезанных из дерева. Он встретил нас хлебом, сыром, холодным мясом, пикулями и стаканом пива, сваренного в монастыре, а также теплым приветствием. Гостеприимным жестом пригласив меня поближе к огню, он осведомился, не случились ли какие трудности в нашей поездке.

— Все было в полном порядке, отец, — заверил Тиммерман и вскоре, извинившись, ушел: ему хотелось успеть вернуться в Грисхайм сегодня вечером.

— Отец Ладжоло сказал мне, что вы врач, — сказал отец Бандолини после ухода Тиммермана. — Это так?

— Ну да, — пробормотал я, страшась, вдруг меня попросят применить свои медицинские познания, тут-то и обнаружится, что Груэн я — фальшивый. — Но медициной я не занимался с довоенных времен.

— И вы католик?

— Конечно, — заверил я, сочтя, что разумнее принять веру людей, которые мне помогают, — хотя и не очень ревностный.

— Ну уж какой есть, — пожал плечами отец Бандолини.

Я тоже пожал плечами.

— Почему-то мне с детства казалось, что монахи-католики очень хорошие.

— Когда живешь в монастыре, легко быть хорошим католиком. Вот почему большинство тут — хорошие католики. В подобном месте не очень-то много искушений.

— Ну, не знаю. Пиво, к примеру, у вас отличное.

— Вы тоже так считаете? — усмехнулся он. — Его здесь варят по старинному рецепту уже несколько сот лет. Может, из-за него мы тут и остаемся.

У него был негромкий голос благовоспитанного человека, оттого я подумал, что неправильно расслышал его, когда, после того как я поел, он стал объяснять, что монастырь — в том числе и монашеская обитель Святого Рафаэля, располагающаяся здесь, — помогает германским католикам-эмигрантам с 1871 года, и среди них было много католиков-неарийцев.

— Вы сказали — „католики-неарийцы“?

Он кивнул.

— Это что, такой мудреный церковный термин, обозначающий итальянца? — уточнил я.

— Нет, так мы называем евреев. Многие из них стали католиками, конечно. Но других мы просто называли католиками, чтобы убедить Бразилию или Аргентину принять их.

— Но ведь это было довольно опасно?

— О да. Очень. Гестапо чуть ли не десять лет держало нас под наблюдением. А один из наших братьев даже умер в концлагере за помощь евреям.

Вот интересно, очевидна ли для него ирония ситуации: сейчас он помогает Эрику Груэну, гнуснейшему военному преступнику. Вскоре я выяснил: да, вполне очевидна.

— Это Божья воля, что братству Святого Рафаэля теперь приходится помогать тем, кто когда-то организовывал преследование его, — сказал он. — И кроме того, теперь враг другой, но не менее опасный. Враг, который считает религию опиумом, отравляющим души людей.

Но самое поразительное ждало меня впереди.

Поселили меня не в монастыре с остальными монахами, а в больничном изоляторе, где, как заверил меня отец Бандолини, мне будет гораздо удобнее.

— Ну, во-первых, — говорил он, ведя меня через просторный квадратный двор, — там теплее. В комнатах разрешается топить камины. Там удобные кресла, а ванные гораздо лучше оборудованы, чем в монастыре. Еду вам будут приносить, а когда пожелаете, можете приходить к нам на мессу в базилику. И дайте мне знать, если пожелаете получить отпущение грехов. Я пришлю к вам священника. — Открыв массивную деревянную дверь, он провел меня через комнату капитула в изолятор. — И вы не будете тут в одиночестве, — добавил он. — У нас уже живет двое гостей. Они покажут вам, что тут к чему. Оба дожидаются эмиграции в Южную Америку. Я вас познакомлю. Но не беспокойтесь: у нас не поощряется употребление прежних имен, по причинам вполне очевидным. С вашего позволения, и я стану называть вас тем именем, какое будет вписано в вашем паспорте, когда документ прибудет из Вены.

— А сколько обычно на это уходит времени? — поинтересовался я.

— Иногда несколько недель. А потом вам потребуется виза. Возможно, отправитесь вы в Аргентину. Сейчас все, по-моему, едут туда. Тамошнее правительство с большим сочувствием относится к немецким эмигрантам. И, конечно, вам предстоит плыть на пароходе. — Он подбадривающе улыбнулся. — В общем, думаю, придется вам примириться с тем, что пожить у нас вам предстоит месяц, а то и два.

— Мой отец живет тут неподалеку, — заметил я. — В Гармиш-Партенкирхене. Очень бы хотелось повидаться с ним до отъезда из страны. Думаю, это последний мой шанс.

— Вы правы, Гармиш совсем близко. По прямой — около ста километров. Мы доставляем туда, на американскую базу, наше пиво. Янки обожают пиво. Может, сумеете съездить на грузовике со следующей партией. Посмотрю, чем смогу вам помочь.

— Спасибо, отец, я вам очень благодарен.

Конечно, я не собирался в Аргентину, а только в Гамбург, как только получу новое имя и паспорт. Гамбург мне нравился всегда. Дальше от Мюнхена и Гармиша и того, что я намеревался сделать в Гармише, я уехать не мог, если не покидать пределы Германии. Но в мире не существовало мотива, побудившего бы меня вдруг отправиться на тихоходном пароходе в банановую республику, как „старые товарищи“, с которыми меня сейчас познакомят.

Тихонько постучавшись, отец Бандолини открыл дверь, за ней обнаружилась небольшая уютная гостиная, а в ней два человека, вольготно расположившиеся в креслах с газетами. На столе стояла бутылка виски и лежала початая коробка сигар „Регент“. Хороший признак, подумал я. На стене висело распятие и портрет папы Пия XII, на голове у него красовалось нечто вроде пчелиного улья. Почему-то, может, из-за маленьких очков без оправы и аскетичного лица, но папа показался мне похожим на Гиммлера. К тому же он оказался точной копией одного из мужчин, сидевших в комнате. Последний раз этого человека я видел в январе 1939-го, он стоял между Гиммлером и Гейдрихом. Еще помню, я подумал тогда: какой же он простецкий, заурядный. И даже сейчас мне с трудом верилось, что на него ведется бешеная охота, как ни за одним другим военным преступником в Европе. На вид — обычный человек, как многие: остролицый, узкоглазый, с немножко оттопыренными ушами, а над маленькими гиммлеровскими усиками — длинноватый нос, на котором сидят очки в темной оправе. Похож он был на еврея-портного, сравнение это, как я знал, страшно его злило. Человек этот был Адольф Эйхман.

— Джентльмены, — обратился отец Бандолини к этим двоим, сидевшим в гостевой монастыря, — хочу представить вам человека, который погостит у нас какое-то время. Это доктор Хаузнер. Карлос Хаузнер.

Таким было мое новое имя. Отец Ладжоло объяснил мне, что, когда человеку дают новое имя, подходящее для Аргентины, лучше, чтобы оно наводило на мысль о двойной национальности: вроде бы немец, но с примесью южноамериканской крови. Вот так и получилось, что я стал зваться Карлосом. В Аргентину мне не надо, но с полицией двух стран на хвосте я едва ли мог позволить себе затеять спор об имени.

— А это, — отец Бандолини протянул руку в сторону Эйхмана, — герр Рикардо Клемент. — Он повернулся ко второму. — Педро Геллер.

Эйхман ничем не выдал, что узнает меня. Он коротко, холодно поклонился и пожал мою протянутую руку. Выглядел он старше, чем должен бы. По моим подсчетам, было ему чуть больше сорока, но он почти совсем облысел, а в очках, из-за стекол которых смотрели уставшие, затравленные глаза, как у зверя, слышащего лай гончих — вот-вот догонят, — казался куда старше. Костюм из толстого твида, полосатая рубашка и небольшой галстук-бабочка делали его похожим на мелкого клерка. Но в его рукопожатии от клерка ничего не было. Рукопожатиями с Эйхманом я обменивался и раньше, тогда руки у него были мягкие, почти нежные, но теперь это были руки рабочего, как будто после войны ему пришлось зарабатывать на жизнь изнурительным физическим трудом.

— Рад познакомиться, герр доктор, — произнес он.

Второй был гораздо моложе, посимпатичнее, поприличнее, чем его злополучный компаньон, одет, при дорогих часах и золотых запонках. Светлые волосы, синие ясные глаза, а зубы — будто позаимствовал у американской кинозвезды. Рядом с Эйхманом парень возвышался, как флагшток, а держался этот красавец как журавль редкой породы. Я пожал руку и ему, обнаружив, что у него хороший маникюр и кожа мягкая, как у школьника. Вглядевшись в Педро Геллера, я предположил, что лет ему едва ли больше двадцати пяти. Непонятно, какие такие военные преступления, которые гонят его в Южную Америку под новым именем, он мог совершить в восемнадцать—девятнадцать лет.

Под мышкой у Геллера торчал испано-немецкий словарь, а еще один лежал открытый на столе перед креслом, где сидел Эйхман-Клемент. Геллер улыбнулся:

— Мы только что проверяли друг у друга испанские слова. Рикардо язык дается гораздо легче, чем мне.

— Правда? — Я мог бы добавить, что Рикардо знает и идиш, но воздержался. Я оглядел гостиную: шахматная доска, игра „Монополия“, книжный шкаф, полный книг, газеты и журналы, новый радиоприемник „Дженерал электрик“, кофейник, чашки, забитая окурками пепельница, одеяла — одно прикрывало ноги Эйхмана. Нетрудно было догадаться, эти двое проводят немало времени запертые в этой комнате — в ожидании нового паспорта, чтобы сбежать в Южную Америку.

— Нам очень повезло, что в монастыре, — сказал отец, — есть священник из Буэнос-Айреса. Отец Сантамария обучает испанскому наших двух друзей и рассказывает им об Аргентине. Это удача, когда едешь куда-то, уже владея языком.

— Вы хорошо доехали? — поинтересовался Эйхман. Если он при виде меня и разнервничался, то никак этого не показал. — Откуда вы?

— Из Вены. — Я пожал плечами. — Поездка получилась вполне сносной. А вы, герр Клемент, знаете Вену? — Я пустил по кругу свои сигареты.

— Нет, не очень, — ответил он, едва заметно сморгнув. Да, надо отдать ему должное. Держится он отменно. — Австрия мне совсем незнакома. Я из Бреслау. — Он взял сигарету и позволил мне поднести огонь. — Хотя теперь город этот в Польше и называется Вроцлав или как-то там еще… Можете себе представить? А вы из Вены, герр?..

— Доктор Хаузнер, — подсказал я.

— Доктор, значит? — Эйхман усмехнулся. Зубы у него с тех пор лучше не стали, отметил я. Несомненно, его забавляло, что он знает: никакой я не доктор. — Полезно, что рядом будет медик, правда, Геллер?

— Да, верно. — Геллер закурил. — Я тоже всегда хотел стать врачом. Ну, до войны то есть. — Он грустно улыбнулся. — Теперь уж наверняка никогда не стану.

— Вы еще молодой, — возразил я. — А когда человек молод, возможно всё. Уж поверьте. Я и сам когда-то был молодым.

Но Эйхман покачал головой.

— Это утверждение было верным до войны. В Германии было возможно всё. Да. И мы доказали это миру. Но не теперь. Боюсь, теперь это перестало быть правдой. Не сейчас, когда половиной Германии управляют варвары-безбожники. Согласны, отец? Объяснить вам, господа, что такое на самом деле Федеративная Республика Германия? Мы — окоп для укрытия на передовой новой войны. Войны, которую ведут…

Эйхман оборвал себя и улыбнулся:

— И чего это я разошелся? Какое это теперь имеет значение! И само „сегодня“ тоже не имеет значения. Для нас „сегодня“ существует не больше, чем „вчера“. Для нас есть только „завтра“. Надежда — вот все, что у нас осталось.