От Нойенбургерштрассе до Симеонштрассе несколько минут ходьбы, но когда попадаешь в этот район, кажется, что ты совсем в другом мире. Если на Нойенбургерштрассе вы отметите слегка облупившуюся краску на оконных рамах, то на Симеонштрассе обнаружите, что в окнах вообще нет стекол. Назвать этот район бедным — все равно как считать, что единственная проблема Йозефа Геббельса заключается в том, что он не может подобрать себе обувь по ноге.

По обеим сторонам узких, мощенных булыжником улочек, словно гранитные утесы, возвышаются пяти-шестиэтажные многоквартирные дома, между которыми на веревках сушится белье. В мрачных переулках по углам, небрежно опершись о стену, часами стоят угрюмые юнцы с самодельными папиросками в зубах, безучастно глядя на стайки сопливых ребятишек, которые шумно резвятся на тротуарах, заваленных мусором. Увлеченные игрой, они не замечают ни этих юнцов, ни грубо намалеванных на стенах свастики и серпа и молота. Давным-давно уже присмотрелись они к символам, расколовшим мир взрослых на два враждебных лагеря, и к непристойным надписям везде и всюду. В подвальных помещениях, куда вообще не заглядывает солнце, ютятся небольшие лавчонки и заведения, оказывающие какие-то мелкие услуги беднякам. Выбор этих услуг невелик, и люди, решившиеся открыть в этом районе свое дело, в лучшем случае сводят концы с концами.

Я направлялся в одно из таких заведений, а именно в ломбард. На деревянных ставнях, постоянно закрытых, чтобы попытаться сохранить в целости стекла, была намалевана большая Звезда Давида, однако это меня не остановило. Помещение освещалось масляной лампой, которая свешивалась с низкого потолка, солнечный свет не проникал внутрь вообще — создавалось впечатление, что ты в трюме старинного парусника. В ожидании Вайцмана, хозяина этого ломбарда, появлявшегося обычно из задней комнаты, я разглядывал товары, выставленные на продажу: старую островерхую каску пехотинца германской армии; заключенное в стеклянный ящик чучело сурка, который, судя по его внешнему виду, скончался от сибирской язвы; старый пылесос фирмы «Сименс». Здесь были ящики с орденами — в основном Железными крестами второй степени, вроде того, что у меня; двадцать с лишним томов «Военно-морского календаря» Колера с изображениями кораблей, давно уже покоящихся на дне морском или отправленных в переплавку; радиоприемник «Блаупункт»; бюст Бисмарка с широкой трещиной в основании и старый фотоаппарат «Лейка». Я изучал ордена, когда запах табака и знакомый кашель возвестили о появлении хозяина.

— Похоже, вам следовало бы заняться своим здоровьем, господин Вайцман.

— Не могу сказать, чтоб у меня было особое желание задерживаться на этом свете.

Когда Вайцман говорил, мне все время казалось, что в следующую секунду он разразится хриплым кашлем. Кашель подкарауливал его, как охотника рысь, готовая мертвой хваткой вцепиться в горло. Иногда Вайцману удавалось справиться с подступающим кашлем, но на этот раз случился настоящий приступ. Кашель Вайцмана напоминал звук автомобильного мотора, который пытаются завести при том, что аккумулятор сидит прочно и надежно. Вайцман, видимо, настолько привык к кашлю, что не вынимал трубки из своего насквозь прокуренного рта. Приступ уже не приносил облегчения.

— Вы бы поднимались иногда подышать свежим воздухом. Если он еще остался на белом свете.

— Ты говоришь, подышать воздухом? — переспросил Вайцман. — А я и так им дышу. Впрочем, теперь я учусь обходиться без воздуха. Кто знает, может быть, завтра нацисты вообще запретят евреям дышать. — Он приподнял крышку прилавка. — Проходите, мой друг, проходите и скажите, Чем я могу вам служить.

Я прошел внутрь и увидел пустой книжный шкаф.

— Вы что, решили прикрыть лавочку? — спросил я.

Он повернулся и с удивлением посмотрел на меня.

— Тогда куда же делись книги?

Вайцман грустно покачал головой.

— К сожалению, мне пришлось их убрать. Согласно новому нюрнбергскому кодексу, — произнес он с презрительным смешком, — евреям запрещается торговать книгами. Даже подержанными. — Он повел меня в заднюю комнату. — В наши дни в законность можно верить так же, как в рассказы о героизме Хорста Вессела.

— Хорст Вессел? — спросил я. — Кто это такой? Я ничего о нем не слышал.

Вайцман улыбнулся и указал мне черенком своей дымящейся трубки на старый жаккардовый диван.

— Садись, Берни, а я налью чего-нибудь выпить.

— Чем это вам не нравятся нацисты, если они разрешают евреям выпивать? А то уже я собрался посочувствовать бедняге, которому пришлось расстаться с книгами. Но пока есть что выпить, можно считать, что все не так уж и плохо.

— Ты прав, мой друг. — Он открыл дверцу углового бара, достал бутылку шнапса и аккуратно, но не скупясь, разлил его по стаканам. — Вот что я тебе скажу: без этого дела жизнь в этой стране давно бы уже превратилась в ад. — Он поднял свой стакан. — Давай же выпьем за то, чтобы у нас всегда было что выпить, и за скорейшее крушение нашего преуспевающего отечества.

— За то, чтобы всегда было что выпить, — повторил я за ним, глядя на то, с каким благоговейным выражением на лице он это проделывает.

Неизменная усмешка не исчезала с этого откровенно лукавого лица, даже когда Вайцман держал во рту трубку. Темные, совершенно нетронутые сединой волосы над высоким лбом были аккуратно зачесаны набок. Слишком близко посаженные глаза, пенсне с темными стеклами, крупный мясистый нос. В своем хорошо отутюженном синем костюме в полоску Вайцман напоминал мне Эрнста Любича, актера-комика ставшего потом известным режиссером. Он присел на валик дивана и повернулся, чтобы лучше меня видеть.

— Итак, чем я могу тебе помочь?

Я положил на стол фотографию ожерелья, принадлежавшего Сиксу. Когда Вайцман взглянул на снимок, у него вырвался хрип, но потом он прокашлялся.

— Если все это настоящее… — Он улыбнулся и покачал головой. — Так оно настоящее? Ну конечно, иначе ты не стал бы показывать мне эту прекрасную фотографию. Замечательная вещица, скажу я тебе.

— Это ожерелье украли, — уточнил я.

— А, ты, наверное, решил, будто мне снится, что его привязали к дереву и собираются поджечь? Если бы его не украли, ты бы не сидел здесь, Берни. — Он пожал плечами. — Ну, что я могу тебе сказать об этой уникальной работе, кроме того, что ты уже знаешь сам?

— Не прибедняйтесь, Вайцман. Пока вас не уличили в краже, вы считались одним из лучших ювелиров у Фридлендера.

— Ты деликатно выражаешься, как я посмотрю.

— Как-никак двадцать лет в ювелирном деле. В чем, в чем, а в бриллиантах вы разбираетесь.

— Двадцать два года, — поправил он меня и налил по второй нам обоим. — Ну хорошо. Выкладывай свои вопросы, Берни, и посмотрим, что там у нас получится.

— Каким образом можно избавиться от этого ожерелья?

— Самое простое — выбросить его в канал Ландвер. Но тебе, наверное, этот способ не годится. Ты хочешь знать, как обменять это произведение искусства на обыкновенные денежные знаки. Здесь все зависит от одного обстоятельства.

— От какого именно? — Я старался выглядеть терпеливым.

— От того, кому это ожерелье принадлежит — еврею или человеку благородному.

— Слушайте, Вайцман, только не надо разводить здесь всю эту тягомотину насчет арийской расы, неарийской расы и тому подобное.

— Но, Берни, я говорю это совершенно серьезно. Сейчас на рынке драгоценностей масса бриллиантов. Тысячи евреев покидают Германию и вынуждены расставаться с фамильными драгоценностями, чтобы выжить потом в эмиграции. По крайней мере, те, у кого есть, что продать, продают. И, как легко предположить, продают за бесценок, поскольку другого варианта у них нет. Благородные господа могут и подождать, когда бриллиантов на рынке станет меньше, а цены — соответственно — выше. Что же до евреев, то евреи ждать не могут.

Покашливая, он снова и снова изучал фотографию, а потом отложил ее в сторону.

— Вот что я скажу тебе, Берни. Конечно, кое-что по мелочи я беру, но ничего такого, что могло бы заинтересовать парней из Алекса. Как и ты, Берни, они все обо мне знают. Я уже побывал однажды в тюрьме, и если я снова сделаю неверный шаг, то и глазом не успею моргнуть, как окажусь в концлагере.

Продолжая хрипеть, как старая дырявая гармонь, Вайцман улыбнулся и вернул мне снимок.

— Лучше всего такую вещь сбыть в Амстердаме, — сказал он. — Если, конечно, вам удастся вывезти ее из Германии. Немецкие таможенники — настоящая гроза контрабандистов. С другой стороны, и в Берлине есть люди — и их немало, — которые могли бы купить такое ожерелье.

— Например?

— Есть два парня. Один занимается легальным бизнесом, другой — нелегальным. Первого зовут Петер Ноймайер. У него на Шлютерштрассе небольшая антикварная лавка, он скупает старинные украшения. Эта вещица могла бы его заинтересовать. Денег у него куры не клюют, и заплатить он может в любой валюте, какая вам угодна. Думаю, что к нему надо заглянуть непременно. — Он записал имя ювелира на клочке бумаги. — Есть еще некий Вернер Зелдте. Потсдамец. Этот не откажется от побрякушки только потому, что она краденая. Потсдамец — это кличка. В свое время роялисты-эмигранты осели в Потсдаме. Они прославились своим самодовольством и лицемерием, а за свои безнадежно устаревшие позиции готовы были сражаться. Так вот, у этого Вернера совести не больше, чем у самого последнего потсдамца. Его магазин где-то на Будапештерштрассе, или Эбертштрассе, или Герман-Геринг-штрассе или как там ее называют теперь нацисты.

А кроме того, — продолжал Вайцман, — существуют также дилеры, или торговцы бриллиантами, которые покупают и продают свой товар в самых шикарных конторах. Ты там не встретишь Случайного посетителя, который зайдет за обручальным кольцом. Это люди, которые делают деньги на том, что кто-то не может держать язык за зубами. — Он написал на листке еще несколько имен. — Вот Лазарь Оппенгеймер. Как ты понимаешь, еврей. Так что можешь убедиться, что я ко всем отношусь одинаково и вовсе не ожесточен против наших благородных. У Оппенгеймера контора на Иоахимсталерштрассе, и, насколько я знаю, он от дел не отошел. Есть еще Герт Ешоннек. Когда-то приехал в Берлин из Мюнхена. Я слышал, не лучший представитель «мартовских фиалок». Ну, ты знаешь, я говорю о тех, кто забрался в фургон национал-социалистов, чтобы побыстрее сколотить себе состояние. У него целая сеть контор в этом стальном уродливом здании на Потсдамерплац, забыл его название…

— «Колумбус-Хаус», — подсказал я.

— Да-да, именно так, «Колумбус-Хаус». Говорят, что Гитлер не любит современной архитектуры, Берни. Ты понимаешь, что это означает? — Вайцман тихо рассмеялся. — Это означает, что в этом мы с ним похожи.

— А еще кто-нибудь есть?

— Наверное, есть, но я больше никого не знаю. Хотя всякое возможно.

— Вы все-таки имеете в виду кого-то еще?

— Нашего блестящего Премьер-министра.

— Геринг скупает краденые побрякушки? Вы это серьезно?

— Вполне, — решительно сказал он. — У этого человека к дорогим вещам настоящая страсть. Если кое-какие редкости попадают к нему не совсем легальным путем, он к этому относится совершенно спокойно. А драгоценности — одна из его слабостей, я это знаю. Когда я работал у Фридлендера, он очень часто к нам заходил. Денег у него тогда было немного, по крайней мере, дорогие вещи он не мог себе позволить. Но по нему чувствовалось, что, если бы средства появились, он бы стал покупать и покупать.

— Боже мой, Вайцман! — сказал я. — Можете ли вы себе представить, чтобы я заявился в Каринхалле и сказал: «Простите, господин Премьер-министр, но вы случайно не знаете, где находится дорогое бриллиантовое ожерелье, которое какой-то скот недавно стащил из дома на Фердинандштрассе? Полагаю, что вы не будете возражать, если я загляну под юбку вашей жены Эмми — мне надо проверить, нет ли там этого ожерелья?»

— У нее там сам черт ничего не найдет, — возбужденно прохрипел Вайцман. — Эта жирная свинья по размерам не уступит своему муженьку. Бьюсь об заклад, она смогла бы накормить своим молоком весь «Гитлерюгенд» и еще осталось бы дорогому Герману на завтрак.

В этот момент у него начался такой приступ, от которого любой другой испустил бы дух. Я подождал, пока кашель немного поутих, и достал пятьдесят марок. Но он отшвырнул их.

— Я ведь тебе ничего особенно не сказал.

— Тогда я у вас что-нибудь куплю.

— Что с тобой случилось? На тебя что, наследство свалилось?

— Нет, но…

— А впрочем, погоди, — сказал он. — У меня есть одна вещица, которая тебе, может быть, пригодится. Ее нашли после большого парада на Унтер-ден-Линден.

Он поднялся и отправился в крошечную кухоньку позади кабинета. Когда он возвратился, я увидел у него в руках коробку стирального порошка «Персил».

— Благодарю вас, — сказал я, — но я сдаю белье в прачечную.

— Нет-нет, — ответил он, засовывая руку в порошок, — я храню его здесь на случай, если вдруг появятся гости, которых я не приглашал… А, вот он!

Вайцман вытащил из коробки маленький плоский предмет из серебра и, прежде чем передать мне, потер его о лацкан пиджака. Это был овальный жетон размером со спичечную коробку. На одной его стороне был изображен вездесущий германский орел, который держал в лапах лавровый венок со свастикой, а на другой — надпись «Государственная тайная полиция» и номер серии. В верхней части было просверлено небольшое отверстие, чтобы владелец жетона мог прикрепить его к подкладке своего пиджака. Это был жетон сотрудника Гестапо.

— Это ключ, который откроет тебе многие двери, Берни.

— Ну и дела! О Боже, если они найдут его у вас…

— Все так. Думаю, что с такой игрушкой ты сэкономишь кучу денег, не правда ли? Так что, если хочешь, чтобы она была твоей, вынимай пятьдесят марок.

— Ну что ж, это подходящая цена, — сказал я, хотя все еще сомневался, стоит ли брать этот жетон.

Конечно, Вайцман прав, с этим жетоном можно обойтись и без взяток. Но если меня с ним застукают, то первым же поездом отправят в Заксенхаузен. И все-таки я дал Вайцману деньги и положил в карман эту вещицу… Представляю себе того легавого без номерка! Хотел бы я посмотреть на него, когда он обнаружит, что посеял свой жетон. Это все равно что играть на рожке без мундштука.

Я поднялся, чтобы распрощаться с хозяином.

— Спасибо за информацию. И, если вы не знаете, что там наверху лето, сообщаю, что это именно так.

— Да, я заметил, дождь стал немного теплее. По крайней мере в одном они не могут обвинить евреев — в том, что лето не задалось.

— Да что вы говорите! — Я еще пытался иронизировать.