Глава двенадцатая
Она чувствовала себя легкой, невесомой. Выйдя от Фортуни и перебегая мощеный дворик, Люси прислушивалась к воображаемым шепотам — Марко, Салли Хэппер, покойной матери; тянущиеся за ней в жарком, пахучем воздухе, они спрашивали, что она пьет — воду или волну…
В эту минуту Фортуни, бывший «скрытым лицом» ее отрочества, начал блекнуть, как фотография в процессе проявки, показанном наоборот; таять в мутном растворе, обращаясь даже не в прошлое, а в ничто. Образ этот стянулся в ее сознании в белую точку, а потом и вовсе исчез — конец, какого следовало ожидать. Все, что ей осталось, — это образ того Фортуни, которого она только что покинула. Прежний, ее Фортуни исчез навсегда. Ведь когда отжившие сны движутся к концу, то происходит это быстро, независимо от спящего и самого сна. А когда они исчезли, ты открываешь глаза и, пожалуй, впервые видишь все отчетливо. Тебя обманули: это был всего лишь сон.
И вот Люси стояла во дворе дома Фортуни, озираясь, словно наполовину проснувшись от десятилетней спячки, что заставила ее пересечь океаны, пространства и годы. Оставив в прошлом смутный образ сумеречного божества — самый чарующий из мифов, ныне померкший в ярком, резком свете фонарей во дворике и на пустых площадях, — она возвращалась извилистым путем к себе.
Назавтра Фортуни позвонил ей, оставив сообщение, на которое она не ответила. Позже, днем, когда Люси шла к Марко репетировать отобранные накануне мелодии, Фортуни позвонил снова, в голосе его слышалась легкая озабоченность, но она снова не ответила. Она укоряла себя за то, что игнорирует его; в ушах снова и снова звучал ее собственный занудный голос, повторявший: «Я думала, ты не такая, но все же ты ничтожество. Трусливое ничтожество. Признайся!» Сообщение можно было проигнорировать (по крайней мере, на какое-то время), но реальность происшедшего проигнорировать было нельзя. Вот бы он просто исчез, поблек, как фотография на солнце. Как это было бы кстати…
Но, едва позволив себе эту мысль, Люси тут же от нее отреклась. Нет, это не она. Это какая-то другая Люси. Но в комнате больше никого не было, только эта девушка, которая не могла и дальше отвергать реальность и не отвечать на звонки. И тут же, как всегда, ее посетила неизбежная — и бесполезная — мысль: вот бы просто обо всем этом забыть. Был бы Фортуни забавой, игрушкой, которую хочешь — вынешь, а хочешь — уберешь подальше. Пусть бы она знала о нем, почитала его, рисовала его образ в мечтах — но только на расстоянии. А он бы ее не знал. Но сейчас в конце всей этой истории чье-то сердце неминуемо должно разбиться.
Конечно же, она увидит его снова. По меньшей мере раз. Но не сейчас. Не во второй половине дня и не вечером. Вечером трио студентов: Марко, она и Гильермо, их соученик, — играли на площади, и слабая, грустная улыбка озаряла лицо Люси, когда она вслушивалась в ритмы ча-ча-ча и всех тех модных мелодий, которые подобрал Марко.
И непроизвольно, запутавшись в мешанине чувств, Люси расхихикалась над манерой Марко смаковать английские слова. Над его манерой произносить: «Ох, я так люблю английский!» — именно с тем верным балансом иронии и искренности. Почему она смотрела и не видела? Но, даже спрашивая себя, Люси знала ответ, и, пока она шла по мосту на остров Джудекка, ее смех стянулся в молчание.
Как случается такое? Как могло случиться так, что в ближайшие шесть месяцев и во все последующие годы стоило Люси увидеть пятифунтовую бумажку или даже подумать о ней, как на глазах у нее выступали слезы?
Они сидели у Марко в его квартире, озаренной послеполуденным солнцем, повторяя мелодии для вечера, когда Люси, вдруг прискучив ими, без предупреждения заиграла Элгара. Она погрузилась в музыку, словно в теплую ванну, где можно забыть о себе, забыть обо всем, и достигла уже как будто полного забвения, но вдруг, без всякого предупреждения, на ее музыку обрушилась сверху стремительная последовательность нисходящих нот. Словно налетевшая стая ласточек пошла бомбить тебя с пике. Люси подняла глаза на Марко. Он даже не смотрел на свою скрипку, а уставился куда-то поверх крыш, импровизируя на слух. Люси мгновенно опустила голову и ударила смычком по струнам виолончели, заполняя комнату резкими, режущими слух нотами, за чем последовали длинные, мучительно тянущиеся звуки, словно ноты, скользя, сливались друг с другом. Не успела она закончить эту секвенцию, как на нее снова хлынул водопад звуков. Ноты Марко то вклинивались в ее мелодию, то шли сами по себе, изменяя всю композицию, так что Люси бросила Элгара и принялась просто импровизировать вместе с Марко.
Минут двадцать, а может быть, тридцать (Люси с Марко совсем позабыли о времени) они атаковали и контратаковали, иногда прилаживались друг к другу и пасомые ими звуки словно бы соприкасались высоко в воздухе, смешивались, а затем внезапно разделялись и следовали своим курсом. Музыканты то играли вразнобой, сторонясь друг друга, то вновь бросались друг другу навстречу, ноты их инструментов сталкивались, не хватало только хлопка́. Волосы Люси выбились из-под повязки, челка Марко упала ему на глаза. Их судорожные попытки откинуть волосы со лба кончались ничем: оба были слишком захвачены игрой. Подобной музыки Люси никогда не исполняла и даже не представляла себе, что будет исполнять; в ней соединялись гармония и диссонанс, настырность и робость, заигрывание и пренебрежение, серьезность и взбалмошность, нежность и жестокость, уверенность и растерянность. Все это и многое другое.
Когда они оба, полностью измотавшись, наконец остановились и стали разглядывать друг друга — волосы растрепаны, лоб и руки в поту, глаза безумные, — на них напал бессильный, но неистовый хохот; каждый как будто спрашивал другого, с чего это началось, откуда вообще возникло и что означает, и каждый в то же время прекрасно знал и откуда оно взялось, и что означает.
Смех понемногу стих, музыка отзвучала, но в воздухе словно бы повисло воспоминание о ней. Люси прислонила смычок к стулу, Марко положил скрипку на стол и склонил голову в поклоне. Этот жест означал большее, чем просто комплимент, — это было признание артистического равенства, а может, и превосходства. Люси ответила кивком, в свою очередь искренне признавая мастерство Марко. Все вокруг называли его игру захватывающей, пьянящей, но впервые он при Люси позволил такую свободу своим пальцам. Глаза его вспыхнули, он посмотрел ей прямо в лицо.
— Спорим? — спросил он и помолчал. — Как это вы там говорите? Побьемся об заклад?
— Ты это о чем? — усмехнулась Люси.
— О нас.
— Что — о нас?
Он снова помолчал, вроде рассказчика, смакующего анекдот, прежде чем преподнести его собеседникам.
— Кто первым добьется успеха. — Марко снова рассмеялся, выдерживая правильный баланс между иронией и серьезностью. — Ну, скажем… успеха у газетчиков. Ты как? Первый получает от проигравшего пятифунтовую английскую банкноту. Из рук в руки или по почте. Как получится.
— Английскую пятифунтовую банкноту?
— Да.
— А почему именно ее?
— Не знаю — какая разница?
— Никакой.
— Ну так спорим? — Марко наклонился к Люси.
— Идет.
Она протянула руку, еще влажную после игры, и они скрепили сделку рукопожатием. В глазах у обоих прыгали веселые огоньки, происходящее воспринималось как забавное развлечение, однако Люси заметила, что рукопожатие длилось дольше, чем обычно принято. И когда оно закончилось, Люси улыбнулась про себя: вот ведь странный обычай, дозволяющий людям касаться друг друга.
Шагая к себе на короткий перерыв перед вечерним выступлением на площади, она снова подумала об этом внезапном музыкальном взрыве, извержении нот, которое никогда уже не удастся повторить. Она улыбнулась при воспоминании об их пари, не предвидя того, что когда-нибудь при виде пятифунтовой банкноты, при одной только мысли о пятифунтовой банкноте ей захочется плакать.
Тем вечером Фортуни, предположив, что Люси слишком занята и не позвонит, не понадеялся на телефон, а явился на площадь Сан-Марко, к тому кафе на открытом воздухе, где, как он знал, она иногда выступала. Конечно, он мог ее и не застать, однако же застал, и вдруг все опять стало прекрасно. Публики в тот вечер было немало, на площади толпился народ, и Фортуни, не собиравшийся тревожить Люси, решил, что за дальним столиком она его не заметит. Он удивился, увидев Люси за фортепьяно. На ней было красивое белое платье, ему незнакомое, и, впервые ощутив укол ревности, он задумался о том, выбрала ли Люси это платье сама, или кто-то ей помогал. Пока Люси играла, она смотрела в сторону кафе «Флориан». Фортуни, надежно спрятанный в толпе, между тем оцепенело сидел за своим столиком и чувствовал, как в его жилах болезненно бурлит кровь. Даже потянувшись за стаканом вина, Фортуни не отвел глаз от своей Лючии.
Фортуни искренне впечатлило качество ее игры на джазовом фортепьяно; ее ритмика отличалась естественностью. Это сделалось особенно заметно, когда она, ниже обычного склонившись над клавиатурой, поразительно легко и изысканно исполнила сложную современную джазовую композицию «Держи пять». Фортуни судил об этом вполне компетентно. Он хорошо знал не только музыку Дейва Брубека, но и самого музыканта. Как ни странно, однажды Фортуни выступал с Брубеком на одной сцене, после чего в письме восхитился тем, как тот в «Блюзовом рондо в турецком стиле» (одна из его любимых вещей) справляется с размерами 9/8, и 4/4. Последовала нерегулярная, но продолжительная переписка между двумя музыкантами, и Фортуни заметил про себя, что нужно упомянуть об этом, когда он опять будет с Люси. Повторяя мысленно конец этой фразы, он вновь ощутил в сердце укол.
Во время антракта он наблюдал за тем, как она села рядом с аккордеонистом и скрипачом — молодым человеком, которого он видел в консерватории и которому прочили большое будущее. В какой-то момент юный скрипач осмелился на неуклюжий, но исполненный нежности жест. Он ел шоколадные конфеты и попытался поделиться с Люси, сунув одну ей в рот, пока она смеялась над чем-то, что он ей рассказывал. Однако конфета упала на землю: вроде бы — или Фортуни это показалось — Люси легонько оттолкнула руку юного скрипача. Это понравилось Фортуни, и он улыбнулся про себя. Но вот чего он не заметил, так это того, что Люси потянулась к руке Марко, чтобы точнее ее направить, и причиной оплошности стали их несогласованные действия.
Когда трио снова взялось за инструменты (на сей раз Люси села за виолончель), Фортуни покинул площадь так же скрытно, как и появился. Он жаждал переговорить с Люси, но не хотелось мешать выступлению. На обратном пути ему все время вспоминался эпизод с Люси, молодым человеком и несъеденной конфетой. Этот случай успокоил его. Фортуни обрадовался, приободрился, был обнадежен тем, как Люси осадила молодого скрипача, который, под видом неуклюжей шутки, явно пытался с ней заигрывать, она же дала ему от ворот поворот. Это хорошо. И при следующей встрече с Люси неплохо будет похвалить ее игру на фортепьяно… В походке Фортуни даже появилась какая-то пружинистость, он звонко печатал шаг подкованными каблуками по каменным плитам знакомого узенького проезда.
Но было в этом эпизоде и что-то тревожное: молодой человек в такой близости от смеющихся губ Лючии, его тянущиеся к ней пальцы, до того как она оттолкнула его руку. Но главным воспоминанием, вынесенным с того вечера, был образ Люси за инструментом. Люси, целиком ушедшей в мир музыки — мир, как хорошо было известно Фортуни, замкнутый, мир за семью печатями. В том, что она прирожденный музыкант-исполнитель, он не сомневался. И она понемногу пробуждала интерес в городе.
Недавно она выступала со струнным квартетом в Скуола ди Сан-Рокко. В верхнем зале собралась масса народу, и Фортуни и в тот раз намеренно затерялся на задних рядах. Он предпочел задние ряды, потому что Люси ничего ему не сказала. Он узнал о концерте только из афиши и предположил, что Люси промолчала из скромности или же из-за волнения.
Но в ее игре не замечалось и следа волнения. Люси была еще слишком молода, чтобы нервничать, и играла, как признал Фортуни, захватывающе. Когда квартет закончил выступление, Фортуни наблюдал из своего заднего ряда, как публика встала и как какой-то мужчина с лягушачьей физиономией обнял Люси и скользкими губами чмокнул в щеку. Беллини, ухмыльнулся Фортуни. Что ему известно? Люси была его, Фортуни, ученицей и играла так захватывающе благодаря знаниям, навыкам и ухищрениям, которые передал ей он. А не какой-то там Беллини. И все же этот человек разводит тут сантименты, как будто имеет какое-то отношение к ее успеху!
Фортуни даже наподдал ногой камни, сворачивая в улочку, которая вела к воротам его дворика. Она не рассказала ему про свое выступление, и в тот вечер он остался незамеченным, так же как и сегодня. Вероятно, он коснется этой темы утром, когда Люси придет на урок.
Окна маленькой гостиницы в конце улочки ярко светились. Консьержка улыбнулась одними глазами, а разъевшийся кот остался равнодушным, когда маэстро проходил мимо. Было поздно, но уже во дворе он заметил, что у Розы горит свет.
Назавтра в квартире Люси было душно и жарко. Она вышла на улицу проветриться и пошагала куда глаза глядят по петляющим улочкам Сан-Поло и Дорсодуро, обходя скопления народа. Остановившись наконец, чтобы сориентироваться, Люси увидела впереди Академический мост: она случайно забрела на территорию Фортуни. Быстро перейдя мост, затем площадь, она свернула на первую попавшуюся улочку и опять побрела без цели, пока на берегу тихого канала не наткнулась на канцелярский магазин. Она помедлила, чтобы посмотреть на гравюры в витрине, полюбоваться сделанными вручную конвертами и акватинтами, и подумала, не купить ли ей серию открыток для отца. Это были старинные виды города, выполненные в красках, и пока Люси их разглядывала, до нее долетел стук закрывшейся двери и рядом выросла чья-то фигура.
— Лючия!
Люси изобразила улыбку:
— Паоло.
Она воззрилась на Фортуни, даже, скорее, синьора Фортуни, но, конечно, при данных обстоятельствах официальное обращение было бы нелепостью. Они уже вышли за границы формальностей, каких придерживались прежде, и обратного пути не было.
— Прости, Паоло. Я собиралась тебе позвонить.
— Ты заболела?
— Нет.
Да это и так было видно.
— Тогда что?
— Что — что?
— Почему ты избегаешь меня?
Люси помотала головой, но все зря. Фортуни цокнул языком, голос его смягчился, стал доверительным, но твердым. Отеческим, не могла не заметить Люси.
— Мы уже не дети.
— Да, не дети. — Люси попыталась избежать его пристального взгляда.
— Тогда почему ты ведешь себя так по-ребячески?
Он повысил голос и, недовольный собой, отвел взгляд в сторону.
Люси, в полном смятении от их случайной встречи, прекрасно понимала, чем вызвана его досада, и спрашивала себя, как ее угораздило забрести на его территорию. Помимо воли она перешла на тот самый официальный тон, с которым, казалось, было безвозвратно покончено:
— Пожалуйста, синьор Фортуни…
— Пожалуйста, называй меня Паоло, — пробормотал он. — Подобная официальность нелепа.
Люси начала оглядываться, словно заблудившись, и уже приискивала оправдание, но тут пальцы Фортуни — всего несколько дней назад переплетавшиеся с ее пальцами — обхватили ее запястье.
— Лючия, — его голос зазвучал еще ласковее, — пожалуйста, приходи завтра ко мне поужинать.
— Поужинать?
— Пожалуйста, прошу.
— О Паоло. Паоло, ты так добр, но…
Фортуни испытующе посмотрел на нее:
— Ты отчего-то нервничаешь.
— Разве?
Фортуни сверлил ее неотрывным взглядом, в голосе его появились умоляющие нотки:
— Один вечер, дорогая Лючия, всего один вечер. Я буду так счастлив! И ты, возможно, тоже. И Роза. Она будет рада приготовить что-нибудь особенное, ведь так редко выдается случай.
Люси попыталась вывернуться, но Фортуни по-прежнему крепко держал ее запястье, и прохожие стали обращать внимание на молодую женщину и пожилого мужчину, чей разговор явно переходил на повышенные тона. Кто-то в толпе ухмыльнулся, несколько человек помедлили, наблюдая и вслушиваясь. Делать было нечего.
— Да, — ответила Люси. — Да. Это будет замечательно.
Фортуни ослабил хватку, затем приподнял руку Люси и быстро ее поцеловал.
— Значит, до завтра.
— Мне надо идти, Паоло. — Она поцеловала его в щеку и посмотрела пристально, надеясь, что он прочтет в ее глазах печаль, говорящую, что все пережито, кончено. Но он видел только свою Лючию, и его глаза улыбались.
— До завтра.
Люси нырнула обратно в медленно движущуюся толпу, Фортуни, как всегда импозантный, в пальто и шляпе, отвесил ей легкий поклон. Уже на ходу она поняла, что в его глазах отразилась любовная тоска. Завтра… В своих джинсах и футболке, она помахала ему на прощанье, зная, что некогда была готова пересечь океаны, пространства и годы ради того, чтобы встретиться с Фортуни в том обещанном завтра. Она двинулась вперед, но выражение лица Фортуни преследовало ее.
Это выражение запомнилось ей со школьных лет: так, влюбленно и тоскливо, смотрели через ветровое стекло автомобиля разочарованные ухажеры, когда отъезжали по кривой гравийной дорожке от дома Макбрайдов. Она прекрасно помнила этот взгляд, но никак не ожидала увидеть это выражение в глазах Фортуни. Да нет, все так. Он цеплялся за нее. И не было больше ни отдаленного коловращения нот, источника чудодейственной музыки, которая сначала пробудила, а затем успокоила юную Люси. Ни далеких, самых чарующих мифов, ни безмерно великого художника с задумчивым взглядом. Всему пришел конец. Фортуни смотрел на нее влюбленными глазами.
В тот вечер, пока Люси, забывшись в атмосфере праздника и легкомыслия, играла для туристов на площади, Фортуни стоял у себя в кабинете над столом орехового дерева и вновь обозревал всю историю своей семьи. Эта история напоминала ему эпопею, где утраты чередуются с победами, а те — с новыми утратами… Привычный взгляд пробегал по ним без остановки. Некоторые имена были целыми томами, другие — главами, третьи — подстрочными примечаниями. Это было истинное повествовательное полотно, история, населенная личностями, не умещавшимися в рамки собственных жизней, и другими, которых жизнь едва заметила. И теперь Фортуни ощутил груз этой истории, а когда дошел до последней записи, и обвел кружком свое имя, и произнес его шепотом, обращаясь к комнате, к портретам на стенах, глядевшим на него с нетерпеливым ожиданием, — ему стало понятно содержавшееся в этих строках категорическое повеление.
Утром в среду он встал рано, раздернул шторы, чтобы впустить день, и подметил отблески солнца на воде канала, ярче заигравшую зелень и красные цветы в корзинах за окном. Подметил между прочим, что небо, как бывает в конце лета, уже окрашено мягким свечением осени.
Одевался он с беспечной поспешностью молодого человека: потянулся за рубашкой, наклонился за ботинками, заглянул в зеркало. Все давалось ему без малейшего усилия, и легкий завтрак перед уходом на рынок доставил истинное удовольствие.
Но, едва позавтракав, Фортуни неожиданно почувствовал, как на него упала мрачная тень. Подумалось: а что если Люси все же избегает его? Она сказала, что очень занята, но возможно, и солгала. Он покачал головой, отбросил эту мысль как неправдоподобную. Сегодняшний день, подумал он, не создан для таких мыслей.
Он позвал Розу убрать со стола. «Приберитесь здесь», — произнес он и указал на посуду, оставшуюся после завтрака, но фраза прозвучала грубо, и, сообразив это, Фортуни наскоро пробормотал извинение. Роза склонилась над столом, бесшумно убирая тарелки и зная, что виной всему та молодая иностранка, от которой одни неприятности. Вчера вечером Фортуни, против обыкновения, заявил, что недоволен ужином. Рыба жесткая, сказал он, и холодная. Это не должно повториться; рыбу следует подавать подогретой до нужной температуры.
Роза согнула спину над подносом и, не оглядываясь, понесла тарелки на кухню. Оставшись один, Фортуни сосредоточился на ярком солнечном дне, блеске зеленых листьев и красных цветов в корзинах, с которых капала вода. Конечно, в такие дни все должно ладиться.
Для особых случаев Фортуни всегда приобретал продукты на рынке. Сначала рыбный рынок с соблазнительным разнообразием fruits de mer. Фортуни был осмотрительным, придирчивым покупателем, а в тот день — придирчивым вдвойне. Он надолго задерживался у какого-нибудь киоска, раз, потом другой отбирал моллюсков, пространно обсуждал качество товара с продавцом и наконец покупал всего понемногу: морской гребешок, креветки, мелкие крабы, устрицы. Совершив покупки, он отправлялся прочь довольный — можно сказать, со спокойной душой. Прошла уже целая вечность с тех пор, как ему случалось закупать продукты для особо торжественного обеда, и теперь он испытывал приятное возбуждение, едва ли не пьянящую радость. В такие дни все должно ладиться, повторил он про себя.
Фрукты Фортуни отбирал еще тщательнее, чем морепродукты, пробуя виноград, персики, лиловый инжир и лесную землянику, ввозимую из Франции. И вновь он купил всего понемногу, выискивая самые ароматные плоды и не обращая никакого внимания на нетерпение торговцев.
Когда дело было сделано, покупки упакованы и аккуратно сложены в его английские пакеты «Харродз», Фортуни прогулочным шагом двинулся обратно, восхищаясь погодой и отблесками солнечного света на стенах, оконных стеклах и воде каналов. Недалеко от дома он зашел в небольшую кондитерскую и сел, потягивая эспрессо, одновременно выбирая конфеты и засахаренные фрукты. В лавочке слышалось приятное местное наречие, посетители переговаривались шумно и весело, как добрые знакомые. Солнце, уличные шумы, смех лавочников, звон кассового аппарата — вокруг снова царила полная удовольствий жизнь. При виде всего этого он спокойно заметил про себя (припомнив слова одного из своих любимых романистов, Грэма Грина), что таков вкус надежды.
Дома он благополучно передал все покупки Розе, а сам устроился на балконе читать утреннюю газету. Плеск воды, когда по каналу пробегало речное такси, напоминал ему об игре дельфинов. Он задумался о предстоящем вечере и стал тщательно проверять в уме, все ли для него готово.
В тот вечер Фортуни у себя в кабинете глотнул аперитива, побарабанил пальцами по столу орехового дерева, повернулся к зеркалу проверить галстук-бабочку, одернул рукава — на запонках была хорошо видна фамильная эмблема. Он еще раз подправил бабочку, последний раз коснулся манжет, напевая что-то себе под нос. И все это время слабый, но отчетливый внутренний голос твердил ему, что он превратился в самое жалкое на свете существо — стареющего мужчину, по уши влюбившегося в молодую девушку. Чертик за спиной нашептывал ему в ухо, что его околпачили. Русалок не существует, а Венера — это планета. Когда же он повзрослеет? Но он пожал плечами и услышал, как чертик пропрыгал в другой конец комнаты, выпорхнул в вечереющее окно и по крышам побежал восвояси.
До прихода Люси еще оставалось время, и Фортуни прохаживался взад-вперед по гостиной. Он легко коснулся струн своей старой виолончели и впервые за многие месяцы задумался над обстоятельствами своего ухода.
Неужели прошел всего лишь год с небольшим? Время, протекшее с тех пор, было иным, непохожим на прежнее. До ухода со сцены время само будило его по утрам, подтянутого, пунктуального, оживленного. Тем не менее за последний год оно стучалось в его дверь в обычный час, но не предлагало никакого занятия. Время продолжало стучаться, и Фортуни слышал этот стук, но чего ради? И чем было заполнить дни, становившиеся в этот год все длиннее и длиннее?
Гром среди ясного неба грянул, когда Фортуни гостил у своих друзей в Риме. Будучи там, он как-то случайно зашел поболтать к своему агенту, которая всегда устраивала его концерты. Последние (не очень, по его мнению, удачные) прошли в Скандинавии и Австрии.
Помнится, день выдался пасмурный и сырой, на улицах поблескивала влага. Однако Фортуни тем утром запасся зонтиком, и даже сейчас у него перед глазами стояла эта сцена: он подходит к двери первого этажа и, довольно стряхивая дождевые капли с зонтика, собирается перешагнуть порог — импровизированный визит, не подготовленная заранее беседа.
Анна, агент Фортуни, женщина за пятьдесят, приветствовала его, и он обронил несколько слов о погоде, о том, какой выдался день, об уличном движении.
— Так шумно! — с улыбкой произнес Фортуни.
— А я и не замечаю, — ответила Анна, но без улыбки.
Оба помолчали, а затем Фортуни решился заговорить о будущих гастролях. Анна просто уронила на стол ручку и заговорила с жестокой (чересчур жестокой, сказал бы Фортуни, учитывая их давнее сотрудничество) откровенностью:
— Сожалею, Паоло, но гастролей больше не будет. Не от нашей конторы. Мы больше не возьмемся за организацию.
В тишине слышались только жужжание обогревателя и дождь за окном. Фортуни, онемевший от изумления, молчал.
— Может, кто-то другой согласится вести твои дела, но мы больше не можем. Слишком накладно. Времена изменились. Еще раз мои извинения. — Помолчав еще немного, она мягко добавила: — Мне так жаль, Паоло.
Фортуни положил шляпу и уставился в окно, на мелкие капли на стекле, белые стены, словно не расслышав. Собравшись, он снова повернулся к Анне:
— Это окончательно?
Она решительно кивнула:
— Я собиралась написать, Паоло. Не ожидала так скоро тебя увидеть.
— Да, конечно, — пробормотал он, потупясь и не отрывая глаз от паркета. — Ты уверена?
— Абсолютно, — ответила она, спокойно открывая лежащую перед ней книгу отчетов и печально покачивая головой. — Твои последние гастроли, Паоло. Они принесли большие убытки, как и прежние. Мнения критиков разошлись. Ты сам-то читал их отзывы? Некоторые пишут, что ты утратил свое волшебство, что техника твоя стала неуверенной. Мне очень жаль, Паоло. Я тебя понимаю, но рынок не понимает. А он безжалостен. Публика больше на тебя не ходит.
Она откинулась в кресле, уже устав от этого разговора, и пододвинула Фортуни лежавшие на столе отчеты и счета. Он отрицательно покачал головой, даже не заглянув в бумаги. Анна продолжала, тон ее стал мягче:
— Мы дважды понесли убытки, Паоло. Третьего раза не хотелось бы.
И снова Фортуни уставился в пол, затем поднял на Анну ничего не выражавшие глаза и сказал, словно бы ни к кому не обращаясь:
— И что же мне делать?
Анна помолчала, глядя на Фортуни уже не как на клиента, а как на друга.
— Тебе уже шестьдесят один, Паоло, — тепло и в то же время настоятельно произнесла она. — Наслаждайся жизнью. Ты это заслужил.
— Но в этом вся моя жизнь! — выкрикнул он, как ему самому показалось, фальшивым голосом: отчаяние нанесло ему удар в солнечное сплетение.
И все же, говоря по совести, он не мог притворяться, что это для него такой уж сюрприз. Его как будто вывели наконец на чистую воду, долгие опасения подтвердились — и от этого ему, можно сказать, сделалось легче. Уже некоторое время Фортуни с трудом давались сложные пассажи, пальцы немели, а иногда и побаливали, и с этим ничего нельзя было поделать. Посещение врача, краткое, но убийственное, подтвердило начало артрита. Сначала врач предложил специальный термин, затем, словно дав обычной птахе экзотическое латинское название, вернулся к языку профанов. «Мы называем это артрит, Паоло. Дело самое обыденное». Так или иначе, доктор предупредил, что со временем Фортуни придется покинуть сцену. Его слушателям стало очевидно, что время пришло; признаки медленно развивающегося недуга проявились заметней, чем он предполагал.
Анна молчала. Сколько раз уже ей приходилось видеть это? Талантливые, разумные люди к концу карьеры оказывались абсолютно бесталанны в искусстве просто жить. Жизнь помимо сцены ужасала их.
Лишь у входной двери Фортуни вспомнил о своем зонтике. Изморось перешла в нескончаемый, ровный дождь, но вернуться не было никакой возможности. Ему никогда уже снова не сидеть в этой комнате, поскольку, хотя слово и не было названо, Фортуни ушел в отставку.
Прошло каких-то двадцать минут, собеседники в комнате обменялись десятком фраз, на улице выпало всего ничего осадков, а от всей его жизни, в которой он был Фортуни, Художником, не осталось и следа.
И Фортуни не вернулся за зонтиком, так как не был уже тем Фортуни, что входил в эту комнату. На каких основаниях он бы теперь там появился? А зонтик пусть остается там, где есть, пролежит в конторе невостребованным достаточно долго, будет объявлен ничейным и попадет в конце концов в случайные руки…
Через несколько недель, во время какого-то благотворительного концерта, где он был одним из выступавших музыкантов, Фортуни воспользовался случаем и после исполнения коротенькой пьесы Баха публично заявил о своем уходе с изяществом и остроумием, которые шли совсем не от сердца.
Фортуни оторвал взгляд от виолончели, запылившейся, но поблескивавшей в свете настольной лампы. Он покачал головой, чтобы отогнать видение того сырого дня, который так впитался в промокашку его памяти. Узнал время по старым часам у вестибюля. Волшебное время, подумалось ему, время, шагающее пружинистыми шагами, время, которое убежит от тебя, так что нужно за ним приглядывать, ведь столько всего еще предстоит сделать. Фортуни снова поправил галстук перед зеркалом в гостиной и приободрился при мысли о предстоящем вечере. Возможно, у него снова есть ради чего жить. И возможно, жить окажется не так уж трудно.
Свет жаркого августа почти так же резал глаза, как свет австралийского лета. Раскаленный воздух, клочки бумаги, которые редкие порывы ветерка гоняли по пустой площади, груды стульев у ресторана, брошенные футбольные мячи, зеленые ростки в щелях между камнями, ставни на окнах и запертые двери — типичное зрелище обезлюдевшего городка.
Многие знакомые Люси в августе уехали из Венеции — к счастью, кроме Марко. Лишь несколько консерваторцев все еще сидели в городе. Вода в каналах спа́ла, они напоминали осушенные грязевые котлы, и снаружи стояло такое пекло и зловоние, что не хотелось выходить на улицу. Люси стояла одна на площади в жилом квартале, где обычно царило многолюдье, и оглядывалась, решая, продолжать ли прогулку или вернуться домой. Все утро она просидела за инструментом, после полудня гуляла и теперь очутилась в той части Каннареджо, где живет в основном рабочий класс.
Ветер только раздражал ее. Она не подумала о погоде, когда одевалась, и ветер то и дело задирал подол ее легкого летнего платья. Мужчины глазели на нее из-за столиков, через окна баров, кафе и ресторанов, но она шла и глядела прямо перед собой, словно зевак не существовало. И скоро они перестали существовать. Ничто уже было не важно, потому что Люси уезжала. Она решила это в тот же день. Возможно, решение было внезапным, импульсивным и порывистым, но окончательным. Оставаться больше она не могла. Нет, невозможно.
К вечеру ветер наконец-то нагнал облака и посвежело. Люси не имела понятия ни куда собирается бежать, ни чем будет там заниматься. Она знала только, что нуждается в большом городе, и тут ей вспомнился Париж, вспомнилось время, проведенное там с родителями (она никогда не думала, что станет так по ним скучать). Люси бессмысленно уставилась в окно кухоньки, выходившее поверх канала. В просвете между зданиями виднелись другой канал и еще один небольшой мостик. И по нему как раз шел какой-то знакомый из консерватории. Найдется ли в Европе второй такой город — большой и одновременно компактный? — подумалось ей. Но компактный ли? А если он просто маленький?
В конце концов ей стало казаться, что Венеция просто маленький городок, а не большой город, а она нуждалась в большом городе, где могла бы затеряться, смешаться с толпой. Люси еле заметно улыбнулась, поскольку всегда представляла себя над толпой, одной из избранных, но теперь ей хотелось просто исчезнуть в толпе. Забыть свое имя, стать никем. Стоя у окна своей квартирки — тесной и убогой, как она теперь осознала, — Люси поняла, что надо уезжать как можно быстрее. Оставшись, она не сделает лучше никому — ни Фортуни, ни Марко, ни себе.
Она еще не успела переменить платье, в котором проходила весь день, и ей вспомнились мужчины в кафе, которые среди послеполуденного затишья прилипали к окнам, чтобы посмотреть, как ветер задирает ее юбку. Она слышала, как они присвистывают и как далекий голос Молли произносит: «В таком виде расхаживают только шлюхи». Что может заставить мужчин прилипнуть к окнам кафе? Только шлюха на ветру. А может, она и есть шлюха, притягивающая взгляды мужчин в кафе, — из того разряда шлюх, что околпачивают стариков. Теперь, и не впервые за последние сутки, она пожалела, что приехала, иначе все шло бы своим чередом. Пусть бы Фортуни оставался в царстве его дневных грез, наедине с его игрушками, которые он может брать и откладывать в сторону, как ему захочется. Ничье сердце бы не разбилось, и тяжкое бремя вины ни на кого бы не легло.
Она увидела оставленный на столе словарь по искусству в бумажном переплете. Утром она пролистывала его и наткнулась на статью о Мунке. Прочитав ее, Люси невзначай бросила взгляд на даты рождения и смерти: 1863–1944. Странно, подумала она. Но почему? И тогда ей припомнились слова Фортуни, как он повстречался с художником сразу после войны. Она пожала плечами, медленно покачала головой. Такой пустяк, подумала Люси, такая пошлая выдумка. Зачем?
Но было слишком жарко думать и слишком поздно беспокоиться о чем-то. Она смыла под душем пыль этого дня, переоделась в чистые джинсы и футболку и побрела через переполненную туристами ночь, чтобы в последний раз встретиться с Фортуни.