Глава десятая
Волна жарких ночей середины лета прокатилась над городом, окутала его. Окна гостиной были распахнуты настежь. Сидя на кушетке с пустым стаканом из-под граппы в руке, Люси обернулась к Фортуни; рукава его были закатаны, и она вновь заметила крепость его сложения, силу предплечий. Она улыбалась улыбкой человека, который держит что-то в секрете, но вот-вот готов его раскрыть. Фортуни, сидевший в привычном кресле напротив нее, ответил на ее взгляд; на его лице было написано приятное недоумение.
— О чем вы? — спросил он.
Люси ухмыльнулась, закрыла глаза, снова открыла их, бросила на Фортуни изучающий взгляд, затем все же не выдержала:
— Вы, конечно, не помните, но я однажды вам писала.
Недоумение уступило место замешательству.
— Писали? Когда?
— Много лет назад, — рассмеялась Люси. — Я тогда еще в школу ходила.
Все еще погруженная в воспоминания, она плеснула себе еще граппы и снова рассмеялась. Уставив глаза в пол, медленно покачала головой:
— А у меня ваши пластинки лежали. И фотография тоже.
Она подняла голову. Фортуни сидел, словно застыв.
— Фотография?
— Она была на конверте вашей пластинки.
— И вы ее хранили? — Черты его расслабились, расплываясь в улыбке.
— Да.
— Сколько же вам было?
— То ли тринадцать, то ли четырнадцать. Точно не помню.
Люси соврала. Она прекрасно знала, какой был год, какой день.
— И вы написали письмо?
— Да. Чуть позже.
— Смелый поступок.
— Верно.
Фортуни оживился:
— И я ответил?
— Да. — Она рассмеялась.
— Вот и ладно.
— Я вас так и не поблагодарила.
— Не за что.
Тогда Люси описала фотографию, и Фортуни снова рассмеялся.
— Ах эта! — фыркнул он. — Снято в Риме. Забыл когда.
— В шестьдесят втором, — усмехнулась Люси.
— Это был кошмар. Все друг друга раздражали. — Он махнул рукой. — Но почему вы писали?
Люси опять усмехнулась, но про себя.
— Я воспроизводила одну из ваших пьес.
— Какую же?
— Теперь и не упомню. Но вы так хитро играли, и я не поняла, в чем штука, вот и спросила вас.
— И я не сказал, — улыбнулся Фортуни.
— Не-а.
— Дерзкий вопросец. — Фортуни явно развеселился.
Оба замолчали. Легкий ветерок влетел в распахнутые окна полуосвещенной гостиной. Люси откинулась на кушетке, перешла почти на шепот, как на исповеди:
— Я сохранила то письмо.
Фортуни немного помолчал, затем встал с кресла.
— Беда людей вроде нас, — пробормотал он еле слышно, — состоит в том, что никто не осмеливается к нам приблизиться.
Что она хотела тогда этим сказать? Что это было: приглашение или вызов?
Люси смотрела, как он нагнулся над сервировочным столиком. Его серебристые волосы неплохо было бы подстричь, и на какое-то мгновение она представила, как рукой зачесывает их назад, говоря ему, что следует вовремя вспоминать о парикмахерской. И в тот же миг перед ней мелькнул молодой Фортуни, самоуверенный виолончелист, знаменитость. Фортуни-любовник. Она слышала, что за многие годы у него было немало романов и жил он всегда без оглядки на возраст. И, глядя на него, она мало-помалу поняла, что хотя влюбилась она в фотографию молодого Фортуни, но теперь ее влечет к себе Фортуни, что стоит перед ней, — умудренный годами, с отпечатком опыта в чертах. Она задумалась, почему это так, и тут он вдруг поднял голову и уловил любопытство в ее взгляде.
Он улыбнулся, а потом, словно бы в ответ на немое приглашение, подошел и присел на кушетку. Он долго молчал, только делал крохотные глотки из своего стакана и пристально смотрел в темноту за окном. Люси не отводила от него глаз. Фортуни словно застыл — похоже, принялся медитировать, гоня от себя прочь ненужную путаницу дневных мыслей и сосредоточившись на том, что услышал от Люси. Ничего не имея против тишины, Люси стала разглядывать развешенные по стенам картины, декоративное стекло, и внимание ее настолько поглотил портрет молодой женщины, одетой в стиле сороковых годов, что она почти позабыла о присутствии Фортуни.
Тогда он заговорил своим низким, гортанным голосом. Обращаясь даже не к Люси, а в пустоту. И не по-итальянски, не по-английски, вообще не на каком-либо из слышанных ею языков. Если то, конечно, был язык. До Люси доносился набор звуков, тихих, мягких, гортанных. Похожих на заклинание. Или на песню. Понемногу она стала ощущать скрытый в его речи ритм, различать предложения, и наконец ее привел в восторг, зачаровал этот звук, язык настолько примитивный, что он даже не нуждался в понимании, осмыслении, его надо было попросту чувствовать. Звук, который, казалось, возник из какого-то темного закоулка истории, где он хранился в ожидании того, чтобы восстать, в ожидании предопределенного ему слушателя, верно настроенного слуха, в который он мог бы излить свое одиночество; того самого человека, который понял бы его, не нуждаясь в осмыслении, просто почувствовал бы этот нечленораздельный звук. И он оказал на Люси гипнотическое воздействие. Фортуни продолжал по-прежнему нашептывать что-то голосом тихим, но глубоким, похожим не на голос, а на печальнейшую музыку на свете. Она собралась было спросить, что это за язык и что все это значит, когда поймала себя на том, что следит, как медленно опускается его воздетая рука. Медленно она упала вдоль тела. Месмерическое действие. Падение сквозь воздух, сквозь годы. И Люси поняла, что это падение длилось всегда. Она следила за рукой Фортуни, готовясь кивнуть, узнавая, понимая, что это за мгновение. Жест столь естественный, текучий, легкий, что она едва ощутила, как его пальцы коснулись ее колена — там, где расходилось платье. Она заинтригованно следила за тем, как его рука медленно гладит ее колено, кругами, а затем так же медленно продвигается по ноге.
Он не делал никаких неуклюжих попыток поцеловать или обнять ее, равно как заговорить с ней или посмотреть на ее реакцию. Он тоже следил за движением своих пальцев. Мгновение было настолько целостным, исчерпывающе полным, что им обоим оставалось только наблюдать. Мгновение было почти независящим от них. Оба смотрели за тем, что происходит.
Она мельком взглянула на его лицо, сейчас молодое, его серебристые волосы, темные в полумраке, падавшие на лоб. Затем она перевела взгляд напротив, на портрет женщины в платье сороковых годов, который рассеянно разглядывала всего несколько минут назад. Где-то в мозгу рождались смутные вопросы, как зовут эту женщину, кто она, откуда и где позировала, ведь фоном художнику послужила, видимо, гостиная Фортуни. Люси размышляла, какие у нее могли быть манеры, на каком языке она разговаривала, как звучал ее голос. Где она теперь и жива ли, была ли она постоянной посетительницей салона Фортуни или его любовницей…
Где-то в отдалении кто-то раздвигал ее ноги, где-то далеко блуждали пальцы Фортуни, опытные пальцы Фортуни-любовника, его ласки рождали боль, сильную, но сладостную. Томление. Она все ниже оседала на кушетке, словно погружаясь одновременно в иной век, восстанавливая и переживая все его физические ощущения. Затем наступил оргазм, поразивший саму Люси своей внезапностью. Она закрыла глаза, все мысли о женщине с портрета исчезли. Но даже сквозь опущенные веки она видела задумчивый взгляд Фортуни на студийном снимке, с тенью, искусно наведенной на половину лица. Тогдашний затхлый, влажный запах музыкального магазина словно бы смешался с нынешним — безумным, щекочущим ноздри ароматом духов в гостиной. И наконец — освобождение от груза, тяжкого, как всякая первая любовь, блаженная легкость; печатные ноты и долгие, отчаянные дни юности.
Он наблюдал за тем, как ее тело расслабилось. Люси лежала на кушетке, подушки были скинуты на пол, ноги по-прежнему врозь, глаза все так же закрыты. Безупречная прическа не растрепалась, шпильки остались на месте, аккуратно застегнутая блузка не помялась. И только когда переводишь взгляд ниже, подумал Фортуни, картина проясняется, заинтриговывая зрителя легкомыслием и даже игривостью: одетая верхняя половина, а ниже — расстегнутая юбка, разведенные ноги. Густой желто-коричневый загар на ногах поблек, но было заметно, что солнце легко вернет этой коже тропическую яркость. Застыв, как на картине, молодая женщина спит здоровым сном наигравшейся юной Венеры.
Сквозь закрытые веки она чувствовала на себе его пристальный взгляд. Она одновременно была здесь, в гостиной, и не здесь, словно в невесомости паря между двумя мирами — миром минувшим и тем, куда ее привели все эти годы.
Наконец она открыла глаза и увидела Фортуни, умолкнувшего, исполнившего свою песнь. Фортуни — самого нежного, самого внимательного из любовников. Умудренного опытом Фортуни, в глазах которого читались прожитые годы. И тут она встрепенулась — как пробудившаяся ото сна, подумал Фортуни, или как та призрачная женщина на картине, что восстала из прозрачных вод, плещущихся у ее лодыжек.
Он смотрел, как темные глаза Люси прямо ответили на его взгляд. Ощутил на щеке легкое прикосновение ее губ, и тут же ее пальцы стали дергать ремень, высвобождая брюки. Фортуни вздрогнул. Что она делает?
— Пожалуйста, милый.
Да, да, умоляли его глаза, это будет, но не здесь. По замыслу Фортуни им с Люси следовало сейчас удалиться в спальню, где Роза, наверное, оставила им шоколад, вафли и вино. Но Люси не останавливалась:
— Нет, милый. Пожалуйста.
Он собирался снова воспротивиться, возвысить голос, ошеломить ее замечательным сюрпризом, припасенным заранее: разостланная постель, и вино, и вафли… как вдруг почувствовал, что первая неожиданная судорога наслаждения начала пробуждать его тело, долго покоившееся в прохладных глубинах сна.
Наслаждение. Фортуни давно уже не радовали ни свежая терпкость апельсина, ни бодрившее некогда шампанское, ни смягчавшее страсти вино. Похоже, все будничные наслаждения сделались для него недоступны. Утрачены навсегда, недоступны, их больше не отведать, не вернуть с тех пор, как оборвалась музыка и была отставлена в сторону виолончель; все кончилось той самой ночью год назад, когда молодая певица София выскользнула из его комнаты, не притронувшись к вину и шоколаду. Но оно вернулось к нему, наслаждение, и он сидел неподвижно, хотя кровь в жилах так и кипела, рвалась навстречу ее юным пальцам.
Скоро Фортуни сам закрыл глаза, уступая ей, отдаваясь наслаждению минуты. Он чувствовал ее движения, ощутил, как она ненадолго отняла руку, а потом, открыв глаза, обнаружил, что она стоит перед ним с высоко задранной юбкой. Одним движением. Легко и плавно. Переживая неизбежный итог пасмурного дня, когда она в далеком городе зашла в магазин музыкальных товаров. Давая выход порыву, приведшему ее сюда через моря и годы, тайне, пронесенной через всю вечность своего отрочества, она опустилась на Фортуни, вновь ставшего любовником.
Так и не распустив узел бабочки, с платочком, все еще торчащим из нагрудного кармана, Фортуни откинулся на груду подушек. Люси приподнималась и опускалась медленно, нежно, словно боясь спугнуть мгновения. Затем его сердце вдруг точно окаменело, захлестнутое пугающей зеленой волной свежести.
Больше Фортуни уже не открывал глаз, молчанием отдавая дань молодой женщине, принесшей с собой такое волшебство, благодарный за то, что она отмела в сторону все его колебания. Эта — и тут он открыл глаза, — эта полная сил юная Венера принесла ему свои дары.
Оба молча раскинулись на кушетке. Да и не было нужны говорить. Решив, что подходящий момент настал, Фортуни поправил свои летние брюки, жестом дал понять, что у него что-то есть для Люси, и исчез. Потом вернулся, неся поднос с шоколадом, вафлями и бутылкой граппы, и оба с аппетитом (как молодые любовники, подумалось Фортуни) взялись за угощение.
— А какой… — вдруг спросила она, хрустя вафлей, — какой это был язык?
— Венецианский диалект.
Люси перестала хрустеть.
— Красиво.
— Красиво, — кивнул Фортуни.
— А про что там говорится?
— Это старинная песня. Такая старая, что никто не знает, когда и где ее сочинили. А говорится в ней: «Я пересек океаны, пространства и годы, чтобы оказаться здесь».
Конечно. Конечно, правильные слова. И конечно, проговорил их именно Фортуни. Могла ли она поведать их кому-нибудь другому? Единственный, кому она могла рассказать о тайне, что пересекла океаны, пространства и годы, чтобы оказаться здесь, был Фортуни. А он, конечно, и сам все знал.
Чуть погодя он следил за тем, как Люси оделась, легко встала с кушетки и стала собирать свои вещи. Помедлила рядом с Фортуни, склонилась, облизнула кончики пальцев, коснулась его лба и медленно закрыла ему глаза. Проникла в подсознание, подобно плетельщице снов, сплела сновидение и неспешно двинулась к двери.
Фортуни провожал ее молча. За порогом дома стояла теплая ночь. Никто не произнес ни слова. Ее пальцы заскользили по перилам лестницы. Он проследил за этими длинными, тонкими пальцами, все еще чувствуя их прикосновение. Они ощупали его, как пальцы слепого, медля то тут, то там, воскрешая омертвевшие нервные клетки, разгоняя застоявшуюся кровь, оживляя целый пласт чувств и ощущений, погребенных под комфортабельной рутиной замкнутого существования. Люси исчезла во внутреннем дворике, нагнулась, проходя под свисающей веткой глицинии, и, засунув руки в карманы, размашистой молодой походкой зашагала прочь. Зная, что ее провожают взглядом, она ни разу не обернулась.
Разумеется, они были двумя половинками единой сходящейся судьбы, и, удаляясь, эта молодая женщина оставила Фортуни не только длящееся ощущение своих касаний, но и некую надежду. Когда калитка захлопнулась и Люси скрылась из виду, Фортуни даже не отказал себе в удовольствии предположить, что явление этого сказочного существа определялось отнюдь не случайностью, а всей долгой историей его рода.
Он прикрыл дверь, свернул в portego и, как юноша после затянувшейся на всю ночь пирушки, отправился в постель, уверенный в том, что сон его будет, как никогда, крепким.
Как добралась до дому, Люси не помнила. Она вошла в квартиру как сомнамбула; ей хотелось отстранить от себя все помехи, чтобы сон длился и длился, чтобы все шло как идет, только бы не проснуться рывком и не обнаружить, что находишься в незнакомом городе.
В нагревшейся за день спальне было тепло; кожу, не забывшую прикосновений Фортуни, все еще пощипывало; Люси буквально провалилась в наркотический сон усталого путника. Закрыв глаза на окружение, она вернулась в разделенную на отсеки гостиную Фортуни, вспомнила, как падала его рука и как глухо шлепались об пол валившиеся с кушетки подушки.
Разбудил Люси лунный свет; луна светила так ярко, что ее можно было принять за уличный фонарь. Или лампу. Люси забыла задернуть занавески, и все в комнате засеребрилось, но было душно, и она распахнула окно, всем телом ощущая прохладу ночного воздуха. Слабое дуновение ветерка, запах канала, растрескавшаяся штукатурка под пальцами — все это означало, что сон кончился, пора встряхнуться и обратить внимание на ночной город. События прошлого вечера всплыли в ее памяти, но Люси странным образом уже отрешилась от них. Та Люси, что слушала, как падают подушки, сделалась чужой; теперешняя Люси вела ладонями по неровному подоконнику и облизывала сухие, чуть пахнувшие граппой губы.
На следующее утро Люси сидела в квартире Марко, погрузившись в меланхолическое молчание. Они составляли музыкальный репертуар, чтобы играть на площади. Люси вертела в руке чайную ложечку, разглядывала содержимое своей чашки, постукивала по блюдцу. Подняла глаза на Марко, вошедшего с кипой переписанных от руки нот. Его кухонный стол был завален нотами с легкой музыкой, оркестрованной для скрипки, фортепьяно и аккордеона. Популярные мелодии, темы из фильмов, клишированный набор из Равеля и Вивальди.
День выдался жаркий, и красная и розовая герань в горшках под окном ослепительно сияла на солнце. Комната была светлой, яркой, и такими же были населявшие ее предметы — Густо-красная чашка, желтые цветы и красочные корешки книг. В соседней комнате стояла на подставке прислоненная к стене скрипка Марко.
— Вот, — сказал Марко, как всегда по-английски, и с улыбкой свалил кипу на стол. — Выбирай не хочу.
Он улыбался, довольный собой, явно радуясь случаю приобщиться ненадолго к миру легкой музыки. Но Люси глядела на цветы и слушала эхо необычных слов, песни на непонятном языке, звучавшей как бы в чужом сне, несшей в себе чужие воспоминания — чьи-то воспоминания, просочившиеся из чужого сна. Она обернулась к Марко:
— Выбирай сам.
Он озадаченно нахмурился:
— А ты не хочешь?
— Я тебе доверяю.
Марко пожал плечами, помедлил, положил ноты на колени и, произнося названия, стал раскладывать листы на полу в две стопки.
Разобрав почти все и не дождавшись от Люси ни слова, он остановился:
— Ты меня не слушаешь.
Она ответила не сразу, словно их разделяло большое расстояние:
— Разве?
Марко покачал головой и уронил оставшиеся листы на пол, глядя, как они разлетаются по полированному мрамору.
— Отложим до другого раза.
— Извини.
— Сама предложила. Сказала, что хочешь.
— Ну да.
— Но не хотела.
Люси покачала головой, Марко облокотился о стол и уставился на нее, словно стараясь сложить головоломку:
— И зачем тогда пришла?
— Сама не знаю.
— Можешь приходить в любое время, — тихо, но настойчиво продолжал он.
— Спасибо.
— Не нужно никаких предлогов.
— Ага.
Марко осторожно взял ее руку, и Люси закрыла глаза, отдаваясь ощущению тепла и уюта. Легонько сжав ее пальцы, он повторил: «Не нужно».
Это были самые откровенные слова, какие до сих пор позволял себе Марко. Люси отняла руку, отметив, какие тонкие у него пальцы — пальцы скрипача, который, по всеобщему мнению, далеко пойдет; как сомкнулись, подобно створкам моллюска, его кисти, замершие на середине стола.
Она беспокойно подошла к окну и уставилась на крыши домов:
— Не жди меня, Марко.
Он посмотрел, как она перебирает листья в цветочных горшках, и ответил, надеясь, что в его голосе прозвучит прямодушное, невинное любопытство:
— Зачем ты это говоришь?
— Потому что ты ждешь.
— Да?
— Ты ждешь меня, Марко. Не надо.
Вот она и сказала. Оба притихли, Марко наклонил голову. Люси снова присела к столу и проговорила, в этот раз очень ласково:
— Ты же сам знаешь — ждешь. А не стоит. Он кивнул, по-прежнему не поднимая головы. При виде того, как он сидит, прослеживая пальцем узоры скатерти, могло показаться, что он никогда больше не заговорит с Люси. Но, закончив это занятие, он с улыбкой поднял голову:
— Но ведь чуточку я тебе все же нравлюсь?
Впервые за все утро на губах Люси мелькнула улыбка.
— Да, нравишься, — ответила она, помедлив на слове «нравишься».
— Тогда разреши мне подождать. Чуточку? — добавил он и едва не рассмеялся, но тут же оборвал себя: — В чем дело, Люси?
— Ни в чем.
Он медленно покачал головой и потянулся погладить Люси по лбу.
— Не надо! — отпрянула она. Она посидела недвижно, потом прервала наступившую тишину: — Прости. Прости меня, Марко.
Почему всегда так? — подумала она. Почему, в конце концов, мы вечно сначала ищем у кого-то поддержки, а под конец на него орем? И как только она задалась этим вопросом, ей вспомнились непослушная дочь, стук хлопнувшей в ночи двери и убежденность в том, что времени предостаточно, успеешь все уладить. Она неожиданно нагнулась и взяла руку Марко:
— Прости. Я не собиралась так дергаться.
Марко, в свою очередь, в упор взглянул на нее, и у Люси не осталось и тени сомнения, что он все знает. Фортуни, казалось, шепчут его губы. Фортуни. Этим все сказано, и можно не продолжать. Он понял. Он увидел больше, чем она думала. Они были ровесники — Марко и Люси. Однако сейчас он показался ей мудрым — о такой мудрости она и не мечтала. Она держалась и наорала на него, как школьница, которая не понимает, что происходит и что она творит. Но она уже выросла из школьной формы, и оправданий больше нет. Марко оставался невозмутим, он знал. Ей стало жутко от подозрения, что он знает ее лучше, чем она сама, и вдруг до нее дошло, что, возможно, она не видела. Смотрела, но не видела. И та мимолетная, полубессознательная мысль: «Сегодня вечером я увижу Марко» — встала на свое место.
В ту же минуту Марко высвободил свою ладонь из руки Люси и вновь обратился к разлетевшимся по полу нотам.
— «Volare». — Внезапно выговорив это, он улыбнулся. — Все любят хорошие клише. Тебе стоит быть чуточку меньше — как же это говорится? — снобкой насчет этого. Они не глупые, эти песенки, очень даже хорошие. Стильные. — Он ухмыльнулся. — У нас нет таких слов вроде «стильный». Вам очень повезло, что у вас есть такие слова, правда ведь? Ох, до чего ж я люблю английский! Впрочем, разве я уже не говорил?
Тут Люси расхохоталась, а Марко уронил ноты на пол у себя под ногами и объявил, что включает их в репертуар. Взял еще ноты.
— «Прогулка слоненка», это ча-ча-ча. — Он захихикал, прищелкивая пальцами в ритм танца. «Ча-ча-ча» — откуда только берутся такие слова? Поднял другой листок, и глаза его загорелись. — «Держи пять». Моя любимая.
— Нет, — сказала Люси, — моя любимая.
— Твоя? У тебя что, на нее исключительные права?
— Да, и тебе она не достанется. Она — моя любимая. Я могу сыграть ее с закрытыми глазами.
Чтобы подкрепить свои слова, Люси шагнула к старому пианино Марко, склонилась над клавиатурой, закрыла глаза и начала наигрывать песню, которая тут же перенесла ее во времена детства и невспугнутых снов невинности, когда она не знала ни Фортуни, ни печальной музыки, а к инструменту прикасалась только ради забавы. И лишь закончив пьесу, она открыла глаза и торжествующе посмотрела на Марко, словно говоря: «Вот так!»
Что это было? В самом деле — что? Люси исполнилось двадцать три, и впервые с самого приезда она позволила себе об этом забыть: играть дурацкие поп-песенки — впрочем, в конце концов, не такие уж и дурацкие. Когда, вдруг спросила она себя, когда в последний раз мне было так весело? Годы, приведшие ее сюда, десяток лет — от тринадцати до двадцати трех, — состояли, как ей представилось, из сплошной работы — бесконечных часов и дней, проведенных за упражнениями, и ей показалось, что они прошли впустую. На все это время она забыла жить — и это странно.
За час они вновь просмотрели свой репертуар и решили на следующий день прогнать всю программу. Не составит труда, улыбнулся Марко. В конце концов, это всего лишь дурацкая попса. Люси рассмеялась и вышла.
Простившись с Люси, Марко посерьезнел. Люси нервничала, была рассеянной, печальной. Непохожей на себя. Не может определиться, подумал Марко. Он проследил в окно, как она широкими шагами пересекала площадь, и с полуулыбкой отметил про себя, что рост у нее по крайней мере не маленький. Вернулся к столу: своей комнате, виду из окна, ярким, летним цветам, нотным листам, рассыпанным по полу, фортепьяно: все это было частью совместного утра, уже прошедшего, и потому от всего этого веяло прошлым.
Несуразные дома, магазины, кафе, гостиницы и общественные учреждения с несуразными проявлениями жизни внутри — все это проплывало мимо Фортуни, как картины на стенах галереи, пока он пробирался узкими, путаными улочками Сан-Поло. Ссорились дети, переругивались туристы, торчали в дверях или читали на солнцепеке учащиеся. Все это было не важно. По крайней мере, для Фортуни. Фортуни влюбился.
Впервые за год он проснулся тем утром, не спрашивая себя: «Как самочувствие?» или «Чем заполнить день?» С тех пор как он перестал быть артистом Паоло Фортуни, маэстро Фортуни, это был вопрос, которым он задавался каждое утро: чем заполнить череду дней? Нежданная любовь окрылила его, вознесла над всеми этими материями. Любовь, чудодейственное схождение разрозненных половинок, стала единственным ответом, когда-либо полученным Фортуни, и эффект этих чар был моментален. И когда он остановился на небольшом мостике сориентироваться и выбрать правильное направление, его душу согрело сознание, что Люси находится где-то рядом, не более чем в миле.
Событие следовало достойно отметить, но загвоздка состояла в том, что в единственном заведении, подходящем для подобного празднования, все столики были забронированы. Уму непостижимо! Тем утром Фортуни первым делом велел Розе заказать столик, но тотчас услышал, что для синьора Фортуни и его гостьи места не нашлось. Во всяком случае, на сегодняшний вечер, и на следующий тоже. Он предположил, что, разумеется, произошла какая-то ошибка, и решил сам все уладить.
Фортуни сошел с мостика, прокладывая путь через запруженный народом переулок, и наконец постучал в стеклянные двери ресторана. Персонал держался доброжелательно, рассыпался в извинениях, но ошибки не было. Просто свободных столиков сегодня вечером не ожидалось. Синьор Фортуни обедал здесь последний раз в прошлом году, и с тех пор времена изменились. Ныне ресторан приобрел широкую известность, и синьор Фортуни, конечно же, понимает, что из этого следует. Заказы от постоянных посетителей поступают заранее — случается, даже из Нью-Йорка.
Ситуация выглядела безнадежно, пока Фортуни не рискнул предположить, что можно освободить немного места рядом с баром, где теперь стоит тележка для десерта. Маленький столик как раз впишется, разве не так? Разумеется, просьба была необычной, но неужели же нельзя сделать это если не в деловых интересах, то хотя бы в память о былых временах?
Владелец поднял брови и поглядел на метрдотеля, который пожал плечами и — рикошетом — вернул проблему владельцу. Настала тишина, Фортуни полез было за бумажником, чтобы вытащить пачку крупных купюр, но владелец остановил его.
— Пожалуйста, — пробормотал он, отстраняя деньги, — синьор Фортуни, пожалуйста.
Затем, поманив официанта, отдал ему соответствующие распоряжения, и Фортуни собственными глазами проследил за тем, как столик на двоих водрузился точно на предложенном им месте. Когда дело было сделано, владелец улыбнулся и поклонился Фортуни и тот поклонился в ответ. Итак, столик для синьора и его гостя будет. Как сейчас, так и всегда…
На обратном пути, не обращая внимания на толпы, Фортуни с наслаждением вдыхал летний воздух и мысленно выбирал костюм, который наденет сегодня вечером.
В конце концов, мир еще не окончательно выдохся, мир не так устал, чтобы не расщедриться еще на одно, последнее чудо. Оставив позади Кампо Сан-Поло, Фортуни подумал, что и в шестьдесят три не только заслуживает даров любви, но и сам способен эти дары преподносить. Ему даже пришло в голову, что, пожалуй, впервые влюбился по-настоящему.
Дома, в гостиной, его глаза вспыхнули при виде виолончели и остановились на ней, но не с сожалением и не с чувством внутренней опустошенности, как бывало в последнее время. Нет, тем утром, заметив виолончель, он вновь почувствовал себя молодым. Он вновь выступал перед публикой; вновь стал тем Фортуни, который много лет назад, жарким римским летом, уставил задумчивый взгляд в глазок фотокамеры. Стоял на сцене, дыша разреженным воздухом, наслаждаясь установившейся в зале тишиной. Ибо стоять на сцене концертного зала со смычком в руке было все равно что стоять на вершине горы и озирать расстилающийся внизу пейзаж — ряды слушателей. Ему даже не нужно было открывать глаза — он и без того знал, что слушатели там. Он чувствовал их, насторожившихся, выжидающих. А затем звук вдруг выплывал из-под смычка, срывался со струн виолончели Фортуни — единственный звук на земле, не считая негромких вздохов напряжения, слышных только ему самому, да легкой подпевки, которая иногда проскальзывала и порой замечалась даже на пластинках.
В тот вечер, двадцать лет назад в Риме, после первого концерта триумфального сезона, когда каждый на свой лад расточал ему похвалы, он полностью владел аудиторией, как и всегда в ту пору. Сейчас он вспоминал это чувство поразительно живо. Вспомнил, как был уверен в своей власти с того самого мгновения, когда исполнил на публике первую из тех басовых нот, что вскоре его прославили, и как притих весь зал, не просто слушая концерт, а присутствуя при особом событии. И заставила слушателей притихнуть в первую очередь энергия, физическая сила, всепобеждающая воля исполнителя, ибо, с точки зрения Фортуни, концерт прежде всего давал возможность навязать слушателям свое «я». Воля, энергия, сила и нечто сверх того, чем больше не располагал никто. Все это уверенно передавалось рукам, от кончиков пальцев — струнам, чтобы сотворить печальнейшую на свете музыку, которая повергала зал в неподвижность и молчание.
Таким был Фортуни в те годы — Фортуни, который принимал эту дань молчания, не знал, что такое нервы, собирал себя в кулак и заставлял зал умолкнуть. И лишь ощутив это молчание, убедившись в своей победе, он признавал концерт успешным. И капли пота падали с его лба, когда он тряс головой, и его голос часто подпевал виолончели, и женщины в первых рядах вздрагивали, словно задетые ударом смычка. Таким был Фортуни в те годы, и отчасти этим он покорял мир, равно как фокусами (которые теперь передавал Люси), ухищрениями, пассажами и движениями, исполнявшимися столь быстро и легко, что можно было подумать, они не требуют усилий. И по сути, так оно и было.
Фортуни, здесь и сейчас стоящий в своей гостиной, но одновременно пребывающий на той сцене в Риме, слушает, как угасает последняя нота того концерта; рубашка его пропитана потом, мозг и тело опустошены. Он вскидывает голову и ловит ухом внезапный океанический гул оваций, которым взрывается тишина. И, вспоминая, как погружался в эти овации, понимает, что никогда не ощущал жизнь так полно, как в подобные мгновения.
Глава одиннадцатая
Вернувшись домой, Люси вновь услышала низкие, гортанные звуки утраченного языка, который Фортуни вернул себе накануне ночью. Днем этот язык представлялся материей чужих воспоминаний, чужого сна, но когда подступил вечер, она опять ощутила его притягательную силу. Притяжение странного, первобытного звука, который, казалось, выбрался потихоньку из какого-то позабытого закоулка истории специально для нее. А с языком явился и голос Фортуни. Рокочущий, едва ли не гремящий, как его низкие ноты и резкие удары смычка.
И пока она заново переживала эти ощущения, перед ней мелькнула та, другая Люси, ведь ее могла и потопить накатывавшая на нее волна под именем Фортуни. Стоит волне накрыть ее и обрушиться всей тяжестью, она снова — навсегда — превратится в ту, другую Люси, живущую в тени Фортуни, поглощенную домом Фортуни, постепенно теряющую себя во множестве коридоров и комнат, что ведут в соседние комнаты, а те — в следующие, и каждая из комнат наблюдала век за веком появление юных невест и любовниц; они входили в дом и склонялись перед его волей и в конце концов забывали, кем были когда-то. А чем она лучше? Что если она сделается его вечной спутницей, вечной дублершей, юной любовницей, наполнит своим смехом дом, где давно не звучали молодые голоса, и заживет чужой жизнью, и позабудет, кем была когда-то? Это было мгновенное видение, мелькнувшее перед ней, предчувствие того, что могло бы случиться…
Могло, но должно ли? Сейчас она видела другую Люси: слишком молодую, чтобы трусить, умную, не такую, как эта долгая череда жен и любовниц, вступавших в дом молодыми и старившихся в его стенах. Да, она увидела другую Люси, более мудрую и сильную, не обреченную брести по старым следам, способную одолеть всех Фортуни на свете, хотя бы и желая их при этом; Люси, которая могла нарушить железные законы истории, обнаружив и разложив на составные части силы, повелевавшие ими. Эта Люси найдет свой путь и никогда не забудет, кем она была, потому что прошлое миновало.
Но за какой Люси последовать? В реальном мире, где жизни проживают, а не прокручивают в мыслях, можно выбрать лишь одну жизнь, и проживешь ты ее окончательно, без пробного варианта. В жизни не бывает предварительных просмотров, нет способа узнать, что с тобой может случиться и каково тебе придется при том или ином развитии событий. Одно-единственное решение может определить всю жизнь, как может ее определить услышанная однажды мелодия.
Люси накинула на себя темно-красное платье, покроем, цветом, гладкостью материала отличное от всего, что она носила прежде. В первый раз оно оказалось на ней потому, что Фортуни завернул ее в это одеяние, прежде чем она успела понять, что происходит. Но теперь она понимала. Разглядывая тени на стене по ту сторону улицы, белье на веревках, старую даму в окне напротив, Люси вновь ощутила притяжение того странного печального языка и не сомневалась в том, что он пересек океаны, пространства и годы, просто чтобы быть здесь.
Это был маленький, но, как объяснил Фортуни, знаменитый ресторанчик. И те, кто здесь обедал, были знаменитостями: Фортуни указал на заднюю стену, где рядком висели фотографии знаменитостей в рамочках. Разумеется, среди них был и он, задумчивый Фортуни, сфотографированный, теперь Люси знала это, жарким, провоцирующим раздражительность летним утром 1962 года.
Как только они прибыли, он представил ее хозяину и метрдотелю, к которым запросто обращался по именам. Вот, сказал он, это Лючия, и они улыбнулись. По его поведению они могли догадаться, что он счастлив и обязан этим своей спутнице, синьорине Лючии. Люси сделалось немного неловко, оттого что ее не столько представляют, сколько выставляют напоказ, и все же приятно. Ей вспомнилось, как держали себя бизнесмены средних лет на многолюдных приемах у нее дома, когда гордо представляли собравшимся своих молодых жен. Да, подумала она, Фортуни ею похваляется, как те похвалялись своими хорошенькими молодыми женами. Красотка, почудился ей голос школьной подруги Салли Хэппер, красотка выходит замуж за денежный мешок, и у них рождаются красивые детки.
Сейчас Фортуни суетился, занятый исключительно Люси. И возможно, задумалась она, в этом суть всего. Он счастлив — что тут еще скажешь? Нравится ли ей вино? А столик? Риторические вопросы, все это не могло не нравиться, и Фортуни практически не ждал ответов. Ресторан, продолжал он, оставался в безвестности долгие годы, пока какой-то американский журналист не написал о нем в «Нью-Йорк таймс». Теперь приходится заказывать столик самое меньшее за неделю.
Собственно, когда Фортуни в тот день позвонил Люси с вопросом, как она спала, и сообщил, что спал сном младенца, он, помимо прочего, похвалился тем, что сумел организовать свободный столик в особом ресторане; сказал, как им посчастливилось, поскольку заведение такое знаменитое, такое популярное. Но, добавил он с журчащим смехом, произволением свыше столик для них все же отыскался. Под ритмы ча-ча-ча из «Прогулки слоненка», по-прежнему звучавшие в ушах, она приняла приглашение, но, повесив трубку и ощутив на языке слабый привкус вчерашней граппы, усомнилась в том, что поступила правильно.
И вот теперь он суетился, не замечая того, что привлекает к себе и своей спутнице любопытные взгляды, потому что думал только о Люси. Заказать для нее что-нибудь еще? Тут подают замечательный колумбийский кофе. Торт? Миндальное печенье? Нет, она ничего больше не хочет.
— Ну ладно. — Фортуни сделал глоток. — Роза приготовила нам вафли и вино. — С этими словами он решительно поставил пустой бокал, недвусмысленно давая понять, что дальнейшее течение вечера — дело решенное. Решенное не кем-то. День просто сложился сам по себе. А теперь, что в порядке вещей, их ожидают вино и вафли.
Туфли Люси застучали по мраморному полу тускло освещенного portego. Поначалу она заглянула в гостиную, рассчитывая найти там шоколад, вафли и вино, но Фортуни, не говоря ни слова, взял ее за руку и повел по portego вдоль ряда семейных портретов, которые в скудном освещении вдруг показались Люси мрачными. Дойдя до конца portego, они свернули в малую гостиную, где Люси узнала мутное зеркало в золоченой раме, в котором однажды подсмотрела отражение Фортуни, подражавшего Фортуни. Она уставилась на лазурный потолок, с обычной росписью из игривых ангелочков и херувимов, но тут Фортуни повернул ее, тронув за плечо, и перед ней оказался ряд распахнутых дверей. Две двери, три, четыре — и тусклое пятно света на ковре, явно в спальне Фортуни.
Ломая голову над тем, откуда могло взяться место для всех этих комнат, Люси последовала за белопиджачной спиной хозяина через анфиладу едва отличавшихся одна от другой комнат. И все это время ее не покидало тревожное чувство, что она вписывается в некий заранее определенный план, который включает в себя и этот небольшой ритуал, и возможные другие — большие, маленькие и совсем незаметные. Одновременно она сознавала, что так могут пройти не только ночи, но и годы и мимолетный плод воображения — непрожитая жизнь молодой женщины, забывшей, кем она была, — станет реальностью. И все же на протяжении всех сорока — или около того — метров пути она не сводила глаз с открытой последней двери. Миновав еще одну небольшую гостиную, чайную комнату и наконец бывшую спальню покойной матери Фортуни, они добрались до спальни самого хозяина.
Комнату освещали два неярких светильника в противоположных углах. Из мебели имелись туалетный столик с большим овальным зеркалом, маленький сервировочный столик и — рядом со светильником — письменный стол. Фортуни набросил пальто на спинку кресла и мимоходом притронулся к сервировочному столику, на котором Роза действительно оставила вино и вафли.
— Милая, милая Роза. — Фортуни хлопнул в ладоши и небрежным движением поднес бутылку Люси для оценки.
Люси взглянула лишь краем глаза. Обстановка этой небольшой комнаты оказалась не столь пышной, как можно было бы ожидать, — впрочем, Люси об этом прежде не задумывалась. Окна были плотно закрыты и целиком задернуты золотистыми шторами, длинные, окаймленные золотом драпировки свисали со стен. Высокую переднюю спинку кровати в стиле рококо украшала помещенная в центр небольшая камея с ликом Мадонны, на самой кровати были разложены раззолоченные подушки и золотистое стеганое одеяло. Кругом золото.
Ночевать в спальне Фортуни значило упрятать себя в изолированное, изъятое из времени обиталище, где творились века семейной истории, где рождались на свет и умирали многочисленные отпрыски рода. Ощущение внешнего мира терялось в этой комнате. Ни общества, ни истории, не относящейся к семейству, здесь не существовало. Сюда не вторгались посторонние звуки, за исключением разве что шума речного такси. Войти в эту комнату означало вступить в затерянный уголок имперского века, заповедный оплот, последние дни и ночи которого истаивали сейчас, прямо на глазах у Люси, выцветая, как заключительные секунды яркого сна.
Фортуни закрыл дверь, плотно прижав ее к мраморной раме, и на время оставил за ее пределами безжалостный, всепроникающий мир; на время отсрочил наступление того дня, когда через эту самую дверь войдут туристы, чтобы с изумлением, ухмылкой или скукой гадать о том, что представляла собой жизнь здешних обитателей.
Фортуни вновь поднес бутылку Люси, и на этот раз она кивнула, следя за тем, как он наполняет ее бокал пузырящимся просекко. Воздух в спальне был теплый, спертый, и Люси очень захотелось распахнуть окна. В покойной торжественности этой комнаты она вдруг сбросила сандалии и, одним глотком опустошив свой бокал, снова протянула его Фортуни, который налил еще, с завороженной улыбкой, мелкими глоточками прихлебывая из своего. Люси заметила, что это игристое вино воодушевляет и бодрит, как бодрило ее в юности на австралийских пляжах нырянье со скалы в пенистые волны. Поставив бокал, она взъерошила пальцами волосы Фортуни. Лицо его едва виднелось в полумраке, глаза скрывала тень, и он снова был ее Фортуни. Захотелось забыть о приличиях, и она, стянув с себя платье, швырнула на пол его, а вскоре и нижнее белье, которое, к восторгу Фортуни, как птица, затрепыхалось в воздухе.
Но не одно озорство подхлестывало Люси: ею двигала потребность сделать это именно сейчас. Какая-то часть ее существа нуждалась в том, чтобы поскорее довести все до конца. Сейчас. Она поняла это позднее — а тогда, следуя порядку действий, от которого в ту ночь невозможно было уклониться, она лишь отчасти сознавала эту потребность.
Лежа на тяжелом золотистом одеяле, она оглядела спальню, Мадонну у себя над головой, купидонов и крылатых женщин, резвящихся в облаках. Она отметила вездесущие фамильные портреты и блестящую столешницу письменного стола орехового дерева (судя по ее виду, можно было подумать, что за этим столом никто никогда и ничего не писал), мельком взглянула на запертую дверь, прочную и тяжелую, как дверь склепа. Фортуни шагнул к светильнику, но Люси внезапно сказала:
— Оставь.
Он оглянулся, удивленный и встревоженный ее тоном, однако она повторила:
— Я хочу видеть спальню. Пожалуйста, не выключай свет.
Он нехотя повиновался и подошел к кровати, остановился и стал снимать галстук, расстегнул хлопчатобумажную кремовую рубашку и, аккуратно сложив, повесил тут же на небольшое кресло. Когда он снял и фуфайку, Люси увидела, какое у него худое тело, крепкие предплечья и сильные плечи — результат постоянных занятий музыкой. Вьющиеся волосы на теле были седыми, выдавая его возраст, но сложение свидетельствовало о том, что человек по-прежнему следит за собой, не давая телу стать дряблым. И в свое время, подумала она, был необычайно…
Притом, однако, она заметила, что, приступив к неловкой процедуре раздевания, он ни разу не поднял глаз, и сделала вывод, что ему уже давно не случалось раздеваться перед женщиной. И вдруг это странно тронуло ее, слегка опечалило, и ей захотелось сказать что-нибудь легкомысленное и веселое. Что-нибудь внушающее уверенность и бодрость. Затем, когда он спустил белые хлопчатобумажные брюки, она чуть не рассмеялась при виде открывшегося зрелища: под краем шелковых лазурных трусов свисало левое яичко Фортуни. Массивное, похожее на маятник, белое и абсолютно голое, округлое и гладкое, как обкатанная потоком галька.
Она отвела взгляд, боясь, что действительно рассмеется, а когда повернулась, Фортуни уже был сверху. Он негромко напевал что-то неразборчивое ей на ухо на странном и далеком языке своего города, песня эта интриговала, ее притягательную силу нельзя было не почувствовать, однако звучала она уже во второй раз, а потому начала уже терять свою власть, походить на многократно испытанный прием из арсенала опытного любовника. И даже когда он ласкал ее шею, руки и все тело своими умелыми руками, хотя она и уступала его ласкам, — руки, пальцы Фортуни уже не принадлежали недосягаемому, неприкосновенному Маэстро — темной внушительной фигуре, что с вершины горы обозревает все лежащее внизу. Это был другой Фортуни, припоминающий старые штучки, которые всегда срабатывали с его любовницами в прошлом.
Сейчас, откинув назад его серебристые волосы, Люси поцеловала Фортуни в лоб и в приглушенном свете заглянула прямо в голубизну его глаз, выцветших глаз Маэстро. Эти задумчивые глаза, которые так долго слали ей ответные взгляды сквозь мрак и годы, были теперь совсем близко. И на мгновение, всего лишь на мгновение, Фортуни перехватил ее взгляд и быстро отвернулся.
Да, это был взгляд в упор, решил Фортуни; долгий и обезоруживающе прямой, он как будто отыскивал в глубине его глаз что-то тайное.
Но что? Эта молодая женщина изучала его издали всю жизнь и, кажется, все еще продолжает изучать. Продолжает наблюдать. Подобный пристальный взгляд он встречал у тех сказочных существ, тех уверенных в себе молодых женщин, какие попадаются на улицах и смотрят так, будто тотчас тебя разденут, стоит им только захотеть. Молодость… Он закрыл глаза, отвернулся и зарылся лицом в душистые волосы Люси. Те самые волосы, которые она распустила на мраморном полу его гостиной, когда своим простым, начисто лишенным эгоизма поступком освободила его от мертвого прошлого, эпохи «до Лючии», и перенесла в светозарное настоящее.
С того самого мгновения Фортуни стал ее пленником, обреченным на полную зависимость, как впервые влюбленный подросток. Он был счастливым пленником, радостно помечавшим в своем календаре дни встреч со своей Лючией. Он не сомневался, что способен сделать все ради этой молодой женщины. Он покорит кого угодно, так же как она покорила его, сотворит чудеса и оживит множество эмоций, которые считал давно умершими и погребенными. Она могла разогнать его кровь, подарить ему еще одну жизнь, еще один век.
Испытав уже второй за неполные сутки оргазм и ощутив, как в тишине спальни его обхватили руки Люси, Фортуни убедился, что этот век поистине только начинается.
Одно безупречно круглое кольцо дыма следовало за другим. Фортуни, облачившийся в синий шелковый халат с фамильной эмблемой на отвороте, сидел подле столика с вафлями и вином. Просекко, отметил он про себя, еще прохладное. Новое безупречное кольцо дыма проплыло через спальню. Фортуни сидел, потягивая просекко, завороженный видом этой молодой женщины, способной так виртуозно выпускать сигаретный дым.
Но, подняв глаза к потолку, он не заметил, как Люси, раскинувшаяся под золотистым одеялом, вдруг ткнула сигарету в пепельницу и машинально закурила другую. Единственное, что увидел Фортуни, были удивительные, безупречно круглые кольца дыма, которые проплывали над кроватью, мраморным полом и истаивали в дальнем конце спальни. Наконец он нарушил молчание, подняв бокал, чтобы провозгласить тост, и взяв с подноса вафлю.
— Милая Роза, — сказал он, оглядывая столик, — милая и такая догадливая.
Но Люси, выпившая больше, чем собиралась, яростно возразила:
— Да она терпеть меня не может.
Фортуни резко обернулся к ней, искренне пораженный:
— Роза?
— Ну да. Она просто ненавидит меня.
Фортуни рассмеялся:
— Ах, Лючия, Роза не умеет ненавидеть.
При этой мысли Фортуни рассмеялся снова, Люси тем временем неожиданно выпустила еще одно бесподобное кольцо. Все — вдруг показавшаяся давящей духота спальни, весь дом, разговор, смех Фортуни — становилось нестерпимым. Преображение из Люси в Лючию стало раздражать. Никакая она не Лючия, а Люси. Ей открылось вдруг с поразительной ясностью: но ведь так оно и пойдет. Сглаживая ее острые углы и обучая своим тонким штучкам, он лепит из нее Лючию. И тогда она подумала о красном платье, увидела его глазами Марко. Она надела это платье сегодня вечером не столько из любви к Фортуни, а (она уже это осознавала) как прощальный жест. Платье, имя Лючия, занудные тонкости, наставления о том, что «это просто понимаешь» и «это просто видишь», теперь тяжело давили ей на плечи, как наряд, в котором никогда не почувствуешь себя свободно и только и думаешь, как бы поскорее его сбросить. Ибо так оно и пойдет, как всегда шло в этом доме — Доме Фортуни; так оно и пойдет год за годом, пока ее прежнее «я» не сведется к точке и не исчезнет совсем. Пока она просто не сдастся и не станет Лючией.
На сей раз Фортуни заметил быстрое, резкое движение Люси, тычущей наполовину выкуренной сигаретой в пепельницу. Она повторила:
— Да, ненавидит. И если ты не понимаешь почему, то ты просто слеп.
Сказав это, она вывернулась из одеяла, мгновенно встала на пол и небрежно, как какую-нибудь затрапезную тряпку, накинула на себя платье. Фортуни едва успел поставить бокал обратно на столик.
— Что ты делаешь?
Разглаживая юбку, Люси кинула на него едва ли не презрительный взгляд, словно говоря: «Разве не видно?»
— Ухожу. — Она сунула ноги в сандалии и откинула волосы.
Фортуни был бессилен остановить ее.
— Но почему?
Она чуть вздохнула, подошла и остановилась возле него, положив руку ему на плечо. Голос ее стал спокойнее.
— Паоло. — Неожиданно смягчившись, она улыбнулась. Непостижимая сила отбросила Люси в ее шестнадцать, вернула в то время, когда она не понимала, что с ней происходит и почему. Она обвила Фортуни руками и поцеловала. Поцеловала — это дошло до нее гораздо позже — не затем, чтобы пожелать спокойной ночи, а в знак прощания. — Уже поздно. У меня еще много дел.
Потом (Фортуни, вероятно, этот особый поцелуй заставил задуматься) Люси, точно так же как накануне, облизнула кончики пальцев и прикрыла ими его веки. Однако на сей раз его глаза не остались закрытыми, а тут же распахнулись во всю ширь — испуганно, в панике; глаза марионетки, дергающейся на невидимых ниточках и ощутившей, что эти ниточки могут внезапно оборвать.
Люси отскочила. То есть попыталась, но пальцы Фортуни крепко сомкнулись на ее запястье; его руки — руки мастерового — оказались на удивление сильными. Она вспомнила, как громыхнул он крышкой рояля, когда они поссорились; в этом чудился признак насилия, и тогда она даже сравнила мысленно Фортуни с уличным головорезом. И ей вдруг припомнились предостережения Марко, что она заходит чересчур далеко, что подобные люди не допускают небрежного к себе отношения, и на какое-то мгновение — всего на мгновение — ей даже сделалось страшно. Затем хватка Фортуни ослабела, и страх прошел. В конце концов, это были руки музыканта. Она снова ощутила сердцем резкие тоны его музыки, когда-то пробудившие ее ото сна; Фортуни меж тем целовал ее пальцы, бережно обхватывая их губами, словно это было подношение из редких тропических фруктов и королевский двор его чувств с наслаждением этот дар вкушал.
В тишине, при спокойном свете ламп, под неотрывным взглядом сонма призрачных предков, заполонивших стены, Люси медленно отняла руку.
Фортуни проследил за тем, как ее пальцы выскальзывают из его руки, оглядел комнату, где все напоминало теперь о несбывшихся ожиданиях, и неохотно сказал:
— Если тебе надо идти… стало быть, надо, моя дорогая Люси.
Люси кивнула. Да, подтверждал кивок, да, надо. Но в глазах, не отрывавшихся от него, ее меланхоличного маэстро, читался намек на другое развитие событий, на то, что, в конце концов, она может остаться.
И тогда Фортуни, совершенно не сознавая свою ошибку, сказал худшее из того, что мог сказать в тот момент. Это было ненароком вырвавшееся замечание, сказанное ласково, но открывшее перед Люси прошлое, настоящее и будущее Фортуни.
— А у тебя импульсивный характер. — Он улыбнулся и нежно погладил ее щеку. — Если бы мне удалось хоть немного тебя образумить…
Больше всего поразило Люси не само замечание, а ее реакция. Она заметила, что потихоньку начинает понимать Фортуни, понимает, что это, как нынче принято выражаться, «поколенческий вопрос». Над выражением она посмеивалась, но признавала, что за ним стоит верная мысль. Она впервые осознала, что понять Фортуни означало выйти из сферы его притяжения. И никакая печальная музыка или забытый диалект не возымеют больше над ней никакой притягательной силы. И в тот момент, когда Фортуни отнял руку от ее щеки, она могла бы поклясться, что почувствовала, как какой-то мертвый груз глухо и тяжело ударяется оземь у ее ног.
Глава двенадцатая
Она чувствовала себя легкой, невесомой. Выйдя от Фортуни и перебегая мощеный дворик, Люси прислушивалась к воображаемым шепотам — Марко, Салли Хэппер, покойной матери; тянущиеся за ней в жарком, пахучем воздухе, они спрашивали, что она пьет — воду или волну…
В эту минуту Фортуни, бывший «скрытым лицом» ее отрочества, начал блекнуть, как фотография в процессе проявки, показанном наоборот; таять в мутном растворе, обращаясь даже не в прошлое, а в ничто. Образ этот стянулся в ее сознании в белую точку, а потом и вовсе исчез — конец, какого следовало ожидать. Все, что ей осталось, — это образ того Фортуни, которого она только что покинула. Прежний, ее Фортуни исчез навсегда. Ведь когда отжившие сны движутся к концу, то происходит это быстро, независимо от спящего и самого сна. А когда они исчезли, ты открываешь глаза и, пожалуй, впервые видишь все отчетливо. Тебя обманули: это был всего лишь сон.
И вот Люси стояла во дворе дома Фортуни, озираясь, словно наполовину проснувшись от десятилетней спячки, что заставила ее пересечь океаны, пространства и годы. Оставив в прошлом смутный образ сумеречного божества — самый чарующий из мифов, ныне померкший в ярком, резком свете фонарей во дворике и на пустых площадях, — она возвращалась извилистым путем к себе.
Назавтра Фортуни позвонил ей, оставив сообщение, на которое она не ответила. Позже, днем, когда Люси шла к Марко репетировать отобранные накануне мелодии, Фортуни позвонил снова, в голосе его слышалась легкая озабоченность, но она снова не ответила. Она укоряла себя за то, что игнорирует его; в ушах снова и снова звучал ее собственный занудный голос, повторявший: «Я думала, ты не такая, но все же ты ничтожество. Трусливое ничтожество. Признайся!» Сообщение можно было проигнорировать (по крайней мере, на какое-то время), но реальность происшедшего проигнорировать было нельзя. Вот бы он просто исчез, поблек, как фотография на солнце. Как это было бы кстати…
Но, едва позволив себе эту мысль, Люси тут же от нее отреклась. Нет, это не она. Это какая-то другая Люси. Но в комнате больше никого не было, только эта девушка, которая не могла и дальше отвергать реальность и не отвечать на звонки. И тут же, как всегда, ее посетила неизбежная — и бесполезная — мысль: вот бы просто обо всем этом забыть. Был бы Фортуни забавой, игрушкой, которую хочешь — вынешь, а хочешь — уберешь подальше. Пусть бы она знала о нем, почитала его, рисовала его образ в мечтах — но только на расстоянии. А он бы ее не знал. Но сейчас в конце всей этой истории чье-то сердце неминуемо должно разбиться.
Конечно же, она увидит его снова. По меньшей мере раз. Но не сейчас. Не во второй половине дня и не вечером. Вечером трио студентов: Марко, она и Гильермо, их соученик, — играли на площади, и слабая, грустная улыбка озаряла лицо Люси, когда она вслушивалась в ритмы ча-ча-ча и всех тех модных мелодий, которые подобрал Марко.
И непроизвольно, запутавшись в мешанине чувств, Люси расхихикалась над манерой Марко смаковать английские слова. Над его манерой произносить: «Ох, я так люблю английский!» — именно с тем верным балансом иронии и искренности. Почему она смотрела и не видела? Но, даже спрашивая себя, Люси знала ответ, и, пока она шла по мосту на остров Джудекка, ее смех стянулся в молчание.
Как случается такое? Как могло случиться так, что в ближайшие шесть месяцев и во все последующие годы стоило Люси увидеть пятифунтовую бумажку или даже подумать о ней, как на глазах у нее выступали слезы?
Они сидели у Марко в его квартире, озаренной послеполуденным солнцем, повторяя мелодии для вечера, когда Люси, вдруг прискучив ими, без предупреждения заиграла Элгара. Она погрузилась в музыку, словно в теплую ванну, где можно забыть о себе, забыть обо всем, и достигла уже как будто полного забвения, но вдруг, без всякого предупреждения, на ее музыку обрушилась сверху стремительная последовательность нисходящих нот. Словно налетевшая стая ласточек пошла бомбить тебя с пике. Люси подняла глаза на Марко. Он даже не смотрел на свою скрипку, а уставился куда-то поверх крыш, импровизируя на слух. Люси мгновенно опустила голову и ударила смычком по струнам виолончели, заполняя комнату резкими, режущими слух нотами, за чем последовали длинные, мучительно тянущиеся звуки, словно ноты, скользя, сливались друг с другом. Не успела она закончить эту секвенцию, как на нее снова хлынул водопад звуков. Ноты Марко то вклинивались в ее мелодию, то шли сами по себе, изменяя всю композицию, так что Люси бросила Элгара и принялась просто импровизировать вместе с Марко.
Минут двадцать, а может быть, тридцать (Люси с Марко совсем позабыли о времени) они атаковали и контратаковали, иногда прилаживались друг к другу и пасомые ими звуки словно бы соприкасались высоко в воздухе, смешивались, а затем внезапно разделялись и следовали своим курсом. Музыканты то играли вразнобой, сторонясь друг друга, то вновь бросались друг другу навстречу, ноты их инструментов сталкивались, не хватало только хлопка́. Волосы Люси выбились из-под повязки, челка Марко упала ему на глаза. Их судорожные попытки откинуть волосы со лба кончались ничем: оба были слишком захвачены игрой. Подобной музыки Люси никогда не исполняла и даже не представляла себе, что будет исполнять; в ней соединялись гармония и диссонанс, настырность и робость, заигрывание и пренебрежение, серьезность и взбалмошность, нежность и жестокость, уверенность и растерянность. Все это и многое другое.
Когда они оба, полностью измотавшись, наконец остановились и стали разглядывать друг друга — волосы растрепаны, лоб и руки в поту, глаза безумные, — на них напал бессильный, но неистовый хохот; каждый как будто спрашивал другого, с чего это началось, откуда вообще возникло и что означает, и каждый в то же время прекрасно знал и откуда оно взялось, и что означает.
Смех понемногу стих, музыка отзвучала, но в воздухе словно бы повисло воспоминание о ней. Люси прислонила смычок к стулу, Марко положил скрипку на стол и склонил голову в поклоне. Этот жест означал большее, чем просто комплимент, — это было признание артистического равенства, а может, и превосходства. Люси ответила кивком, в свою очередь искренне признавая мастерство Марко. Все вокруг называли его игру захватывающей, пьянящей, но впервые он при Люси позволил такую свободу своим пальцам. Глаза его вспыхнули, он посмотрел ей прямо в лицо.
— Спорим? — спросил он и помолчал. — Как это вы там говорите? Побьемся об заклад?
— Ты это о чем? — усмехнулась Люси.
— О нас.
— Что — о нас?
Он снова помолчал, вроде рассказчика, смакующего анекдот, прежде чем преподнести его собеседникам.
— Кто первым добьется успеха. — Марко снова рассмеялся, выдерживая правильный баланс между иронией и серьезностью. — Ну, скажем… успеха у газетчиков. Ты как? Первый получает от проигравшего пятифунтовую английскую банкноту. Из рук в руки или по почте. Как получится.
— Английскую пятифунтовую банкноту?
— Да.
— А почему именно ее?
— Не знаю — какая разница?
— Никакой.
— Ну так спорим? — Марко наклонился к Люси.
— Идет.
Она протянула руку, еще влажную после игры, и они скрепили сделку рукопожатием. В глазах у обоих прыгали веселые огоньки, происходящее воспринималось как забавное развлечение, однако Люси заметила, что рукопожатие длилось дольше, чем обычно принято. И когда оно закончилось, Люси улыбнулась про себя: вот ведь странный обычай, дозволяющий людям касаться друг друга.
Шагая к себе на короткий перерыв перед вечерним выступлением на площади, она снова подумала об этом внезапном музыкальном взрыве, извержении нот, которое никогда уже не удастся повторить. Она улыбнулась при воспоминании об их пари, не предвидя того, что когда-нибудь при виде пятифунтовой банкноты, при одной только мысли о пятифунтовой банкноте ей захочется плакать.
Тем вечером Фортуни, предположив, что Люси слишком занята и не позвонит, не понадеялся на телефон, а явился на площадь Сан-Марко, к тому кафе на открытом воздухе, где, как он знал, она иногда выступала. Конечно, он мог ее и не застать, однако же застал, и вдруг все опять стало прекрасно. Публики в тот вечер было немало, на площади толпился народ, и Фортуни, не собиравшийся тревожить Люси, решил, что за дальним столиком она его не заметит. Он удивился, увидев Люси за фортепьяно. На ней было красивое белое платье, ему незнакомое, и, впервые ощутив укол ревности, он задумался о том, выбрала ли Люси это платье сама, или кто-то ей помогал. Пока Люси играла, она смотрела в сторону кафе «Флориан». Фортуни, надежно спрятанный в толпе, между тем оцепенело сидел за своим столиком и чувствовал, как в его жилах болезненно бурлит кровь. Даже потянувшись за стаканом вина, Фортуни не отвел глаз от своей Лючии.
Фортуни искренне впечатлило качество ее игры на джазовом фортепьяно; ее ритмика отличалась естественностью. Это сделалось особенно заметно, когда она, ниже обычного склонившись над клавиатурой, поразительно легко и изысканно исполнила сложную современную джазовую композицию «Держи пять». Фортуни судил об этом вполне компетентно. Он хорошо знал не только музыку Дейва Брубека, но и самого музыканта. Как ни странно, однажды Фортуни выступал с Брубеком на одной сцене, после чего в письме восхитился тем, как тот в «Блюзовом рондо в турецком стиле» (одна из его любимых вещей) справляется с размерами 9/8, и 4/4. Последовала нерегулярная, но продолжительная переписка между двумя музыкантами, и Фортуни заметил про себя, что нужно упомянуть об этом, когда он опять будет с Люси. Повторяя мысленно конец этой фразы, он вновь ощутил в сердце укол.
Во время антракта он наблюдал за тем, как она села рядом с аккордеонистом и скрипачом — молодым человеком, которого он видел в консерватории и которому прочили большое будущее. В какой-то момент юный скрипач осмелился на неуклюжий, но исполненный нежности жест. Он ел шоколадные конфеты и попытался поделиться с Люси, сунув одну ей в рот, пока она смеялась над чем-то, что он ей рассказывал. Однако конфета упала на землю: вроде бы — или Фортуни это показалось — Люси легонько оттолкнула руку юного скрипача. Это понравилось Фортуни, и он улыбнулся про себя. Но вот чего он не заметил, так это того, что Люси потянулась к руке Марко, чтобы точнее ее направить, и причиной оплошности стали их несогласованные действия.
Когда трио снова взялось за инструменты (на сей раз Люси села за виолончель), Фортуни покинул площадь так же скрытно, как и появился. Он жаждал переговорить с Люси, но не хотелось мешать выступлению. На обратном пути ему все время вспоминался эпизод с Люси, молодым человеком и несъеденной конфетой. Этот случай успокоил его. Фортуни обрадовался, приободрился, был обнадежен тем, как Люси осадила молодого скрипача, который, под видом неуклюжей шутки, явно пытался с ней заигрывать, она же дала ему от ворот поворот. Это хорошо. И при следующей встрече с Люси неплохо будет похвалить ее игру на фортепьяно… В походке Фортуни даже появилась какая-то пружинистость, он звонко печатал шаг подкованными каблуками по каменным плитам знакомого узенького проезда.
Но было в этом эпизоде и что-то тревожное: молодой человек в такой близости от смеющихся губ Лючии, его тянущиеся к ней пальцы, до того как она оттолкнула его руку. Но главным воспоминанием, вынесенным с того вечера, был образ Люси за инструментом. Люси, целиком ушедшей в мир музыки — мир, как хорошо было известно Фортуни, замкнутый, мир за семью печатями. В том, что она прирожденный музыкант-исполнитель, он не сомневался. И она понемногу пробуждала интерес в городе.
Недавно она выступала со струнным квартетом в Скуола ди Сан-Рокко. В верхнем зале собралась масса народу, и Фортуни и в тот раз намеренно затерялся на задних рядах. Он предпочел задние ряды, потому что Люси ничего ему не сказала. Он узнал о концерте только из афиши и предположил, что Люси промолчала из скромности или же из-за волнения.
Но в ее игре не замечалось и следа волнения. Люси была еще слишком молода, чтобы нервничать, и играла, как признал Фортуни, захватывающе. Когда квартет закончил выступление, Фортуни наблюдал из своего заднего ряда, как публика встала и как какой-то мужчина с лягушачьей физиономией обнял Люси и скользкими губами чмокнул в щеку. Беллини, ухмыльнулся Фортуни. Что ему известно? Люси была его, Фортуни, ученицей и играла так захватывающе благодаря знаниям, навыкам и ухищрениям, которые передал ей он. А не какой-то там Беллини. И все же этот человек разводит тут сантименты, как будто имеет какое-то отношение к ее успеху!
Фортуни даже наподдал ногой камни, сворачивая в улочку, которая вела к воротам его дворика. Она не рассказала ему про свое выступление, и в тот вечер он остался незамеченным, так же как и сегодня. Вероятно, он коснется этой темы утром, когда Люси придет на урок.
Окна маленькой гостиницы в конце улочки ярко светились. Консьержка улыбнулась одними глазами, а разъевшийся кот остался равнодушным, когда маэстро проходил мимо. Было поздно, но уже во дворе он заметил, что у Розы горит свет.
Назавтра в квартире Люси было душно и жарко. Она вышла на улицу проветриться и пошагала куда глаза глядят по петляющим улочкам Сан-Поло и Дорсодуро, обходя скопления народа. Остановившись наконец, чтобы сориентироваться, Люси увидела впереди Академический мост: она случайно забрела на территорию Фортуни. Быстро перейдя мост, затем площадь, она свернула на первую попавшуюся улочку и опять побрела без цели, пока на берегу тихого канала не наткнулась на канцелярский магазин. Она помедлила, чтобы посмотреть на гравюры в витрине, полюбоваться сделанными вручную конвертами и акватинтами, и подумала, не купить ли ей серию открыток для отца. Это были старинные виды города, выполненные в красках, и пока Люси их разглядывала, до нее долетел стук закрывшейся двери и рядом выросла чья-то фигура.
— Лючия!
Люси изобразила улыбку:
— Паоло.
Она воззрилась на Фортуни, даже, скорее, синьора Фортуни, но, конечно, при данных обстоятельствах официальное обращение было бы нелепостью. Они уже вышли за границы формальностей, каких придерживались прежде, и обратного пути не было.
— Прости, Паоло. Я собиралась тебе позвонить.
— Ты заболела?
— Нет.
Да это и так было видно.
— Тогда что?
— Что — что?
— Почему ты избегаешь меня?
Люси помотала головой, но все зря. Фортуни цокнул языком, голос его смягчился, стал доверительным, но твердым. Отеческим, не могла не заметить Люси.
— Мы уже не дети.
— Да, не дети. — Люси попыталась избежать его пристального взгляда.
— Тогда почему ты ведешь себя так по-ребячески?
Он повысил голос и, недовольный собой, отвел взгляд в сторону.
Люси, в полном смятении от их случайной встречи, прекрасно понимала, чем вызвана его досада, и спрашивала себя, как ее угораздило забрести на его территорию. Помимо воли она перешла на тот самый официальный тон, с которым, казалось, было безвозвратно покончено:
— Пожалуйста, синьор Фортуни…
— Пожалуйста, называй меня Паоло, — пробормотал он. — Подобная официальность нелепа.
Люси начала оглядываться, словно заблудившись, и уже приискивала оправдание, но тут пальцы Фортуни — всего несколько дней назад переплетавшиеся с ее пальцами — обхватили ее запястье.
— Лючия, — его голос зазвучал еще ласковее, — пожалуйста, приходи завтра ко мне поужинать.
— Поужинать?
— Пожалуйста, прошу.
— О Паоло. Паоло, ты так добр, но…
Фортуни испытующе посмотрел на нее:
— Ты отчего-то нервничаешь.
— Разве?
Фортуни сверлил ее неотрывным взглядом, в голосе его появились умоляющие нотки:
— Один вечер, дорогая Лючия, всего один вечер. Я буду так счастлив! И ты, возможно, тоже. И Роза. Она будет рада приготовить что-нибудь особенное, ведь так редко выдается случай.
Люси попыталась вывернуться, но Фортуни по-прежнему крепко держал ее запястье, и прохожие стали обращать внимание на молодую женщину и пожилого мужчину, чей разговор явно переходил на повышенные тона. Кто-то в толпе ухмыльнулся, несколько человек помедлили, наблюдая и вслушиваясь. Делать было нечего.
— Да, — ответила Люси. — Да. Это будет замечательно.
Фортуни ослабил хватку, затем приподнял руку Люси и быстро ее поцеловал.
— Значит, до завтра.
— Мне надо идти, Паоло. — Она поцеловала его в щеку и посмотрела пристально, надеясь, что он прочтет в ее глазах печаль, говорящую, что все пережито, кончено. Но он видел только свою Лючию, и его глаза улыбались.
— До завтра.
Люси нырнула обратно в медленно движущуюся толпу, Фортуни, как всегда импозантный, в пальто и шляпе, отвесил ей легкий поклон. Уже на ходу она поняла, что в его глазах отразилась любовная тоска. Завтра… В своих джинсах и футболке, она помахала ему на прощанье, зная, что некогда была готова пересечь океаны, пространства и годы ради того, чтобы встретиться с Фортуни в том обещанном завтра. Она двинулась вперед, но выражение лица Фортуни преследовало ее.
Это выражение запомнилось ей со школьных лет: так, влюбленно и тоскливо, смотрели через ветровое стекло автомобиля разочарованные ухажеры, когда отъезжали по кривой гравийной дорожке от дома Макбрайдов. Она прекрасно помнила этот взгляд, но никак не ожидала увидеть это выражение в глазах Фортуни. Да нет, все так. Он цеплялся за нее. И не было больше ни отдаленного коловращения нот, источника чудодейственной музыки, которая сначала пробудила, а затем успокоила юную Люси. Ни далеких, самых чарующих мифов, ни безмерно великого художника с задумчивым взглядом. Всему пришел конец. Фортуни смотрел на нее влюбленными глазами.
В тот вечер, пока Люси, забывшись в атмосфере праздника и легкомыслия, играла для туристов на площади, Фортуни стоял у себя в кабинете над столом орехового дерева и вновь обозревал всю историю своей семьи. Эта история напоминала ему эпопею, где утраты чередуются с победами, а те — с новыми утратами… Привычный взгляд пробегал по ним без остановки. Некоторые имена были целыми томами, другие — главами, третьи — подстрочными примечаниями. Это было истинное повествовательное полотно, история, населенная личностями, не умещавшимися в рамки собственных жизней, и другими, которых жизнь едва заметила. И теперь Фортуни ощутил груз этой истории, а когда дошел до последней записи, и обвел кружком свое имя, и произнес его шепотом, обращаясь к комнате, к портретам на стенах, глядевшим на него с нетерпеливым ожиданием, — ему стало понятно содержавшееся в этих строках категорическое повеление.
Утром в среду он встал рано, раздернул шторы, чтобы впустить день, и подметил отблески солнца на воде канала, ярче заигравшую зелень и красные цветы в корзинах за окном. Подметил между прочим, что небо, как бывает в конце лета, уже окрашено мягким свечением осени.
Одевался он с беспечной поспешностью молодого человека: потянулся за рубашкой, наклонился за ботинками, заглянул в зеркало. Все давалось ему без малейшего усилия, и легкий завтрак перед уходом на рынок доставил истинное удовольствие.
Но, едва позавтракав, Фортуни неожиданно почувствовал, как на него упала мрачная тень. Подумалось: а что если Люси все же избегает его? Она сказала, что очень занята, но возможно, и солгала. Он покачал головой, отбросил эту мысль как неправдоподобную. Сегодняшний день, подумал он, не создан для таких мыслей.
Он позвал Розу убрать со стола. «Приберитесь здесь», — произнес он и указал на посуду, оставшуюся после завтрака, но фраза прозвучала грубо, и, сообразив это, Фортуни наскоро пробормотал извинение. Роза склонилась над столом, бесшумно убирая тарелки и зная, что виной всему та молодая иностранка, от которой одни неприятности. Вчера вечером Фортуни, против обыкновения, заявил, что недоволен ужином. Рыба жесткая, сказал он, и холодная. Это не должно повториться; рыбу следует подавать подогретой до нужной температуры.
Роза согнула спину над подносом и, не оглядываясь, понесла тарелки на кухню. Оставшись один, Фортуни сосредоточился на ярком солнечном дне, блеске зеленых листьев и красных цветов в корзинах, с которых капала вода. Конечно, в такие дни все должно ладиться.
Для особых случаев Фортуни всегда приобретал продукты на рынке. Сначала рыбный рынок с соблазнительным разнообразием fruits de mer. Фортуни был осмотрительным, придирчивым покупателем, а в тот день — придирчивым вдвойне. Он надолго задерживался у какого-нибудь киоска, раз, потом другой отбирал моллюсков, пространно обсуждал качество товара с продавцом и наконец покупал всего понемногу: морской гребешок, креветки, мелкие крабы, устрицы. Совершив покупки, он отправлялся прочь довольный — можно сказать, со спокойной душой. Прошла уже целая вечность с тех пор, как ему случалось закупать продукты для особо торжественного обеда, и теперь он испытывал приятное возбуждение, едва ли не пьянящую радость. В такие дни все должно ладиться, повторил он про себя.
Фрукты Фортуни отбирал еще тщательнее, чем морепродукты, пробуя виноград, персики, лиловый инжир и лесную землянику, ввозимую из Франции. И вновь он купил всего понемногу, выискивая самые ароматные плоды и не обращая никакого внимания на нетерпение торговцев.
Когда дело было сделано, покупки упакованы и аккуратно сложены в его английские пакеты «Харродз», Фортуни прогулочным шагом двинулся обратно, восхищаясь погодой и отблесками солнечного света на стенах, оконных стеклах и воде каналов. Недалеко от дома он зашел в небольшую кондитерскую и сел, потягивая эспрессо, одновременно выбирая конфеты и засахаренные фрукты. В лавочке слышалось приятное местное наречие, посетители переговаривались шумно и весело, как добрые знакомые. Солнце, уличные шумы, смех лавочников, звон кассового аппарата — вокруг снова царила полная удовольствий жизнь. При виде всего этого он спокойно заметил про себя (припомнив слова одного из своих любимых романистов, Грэма Грина), что таков вкус надежды.
Дома он благополучно передал все покупки Розе, а сам устроился на балконе читать утреннюю газету. Плеск воды, когда по каналу пробегало речное такси, напоминал ему об игре дельфинов. Он задумался о предстоящем вечере и стал тщательно проверять в уме, все ли для него готово.
В тот вечер Фортуни у себя в кабинете глотнул аперитива, побарабанил пальцами по столу орехового дерева, повернулся к зеркалу проверить галстук-бабочку, одернул рукава — на запонках была хорошо видна фамильная эмблема. Он еще раз подправил бабочку, последний раз коснулся манжет, напевая что-то себе под нос. И все это время слабый, но отчетливый внутренний голос твердил ему, что он превратился в самое жалкое на свете существо — стареющего мужчину, по уши влюбившегося в молодую девушку. Чертик за спиной нашептывал ему в ухо, что его околпачили. Русалок не существует, а Венера — это планета. Когда же он повзрослеет? Но он пожал плечами и услышал, как чертик пропрыгал в другой конец комнаты, выпорхнул в вечереющее окно и по крышам побежал восвояси.
До прихода Люси еще оставалось время, и Фортуни прохаживался взад-вперед по гостиной. Он легко коснулся струн своей старой виолончели и впервые за многие месяцы задумался над обстоятельствами своего ухода.
Неужели прошел всего лишь год с небольшим? Время, протекшее с тех пор, было иным, непохожим на прежнее. До ухода со сцены время само будило его по утрам, подтянутого, пунктуального, оживленного. Тем не менее за последний год оно стучалось в его дверь в обычный час, но не предлагало никакого занятия. Время продолжало стучаться, и Фортуни слышал этот стук, но чего ради? И чем было заполнить дни, становившиеся в этот год все длиннее и длиннее?
Гром среди ясного неба грянул, когда Фортуни гостил у своих друзей в Риме. Будучи там, он как-то случайно зашел поболтать к своему агенту, которая всегда устраивала его концерты. Последние (не очень, по его мнению, удачные) прошли в Скандинавии и Австрии.
Помнится, день выдался пасмурный и сырой, на улицах поблескивала влага. Однако Фортуни тем утром запасся зонтиком, и даже сейчас у него перед глазами стояла эта сцена: он подходит к двери первого этажа и, довольно стряхивая дождевые капли с зонтика, собирается перешагнуть порог — импровизированный визит, не подготовленная заранее беседа.
Анна, агент Фортуни, женщина за пятьдесят, приветствовала его, и он обронил несколько слов о погоде, о том, какой выдался день, об уличном движении.
— Так шумно! — с улыбкой произнес Фортуни.
— А я и не замечаю, — ответила Анна, но без улыбки.
Оба помолчали, а затем Фортуни решился заговорить о будущих гастролях. Анна просто уронила на стол ручку и заговорила с жестокой (чересчур жестокой, сказал бы Фортуни, учитывая их давнее сотрудничество) откровенностью:
— Сожалею, Паоло, но гастролей больше не будет. Не от нашей конторы. Мы больше не возьмемся за организацию.
В тишине слышались только жужжание обогревателя и дождь за окном. Фортуни, онемевший от изумления, молчал.
— Может, кто-то другой согласится вести твои дела, но мы больше не можем. Слишком накладно. Времена изменились. Еще раз мои извинения. — Помолчав еще немного, она мягко добавила: — Мне так жаль, Паоло.
Фортуни положил шляпу и уставился в окно, на мелкие капли на стекле, белые стены, словно не расслышав. Собравшись, он снова повернулся к Анне:
— Это окончательно?
Она решительно кивнула:
— Я собиралась написать, Паоло. Не ожидала так скоро тебя увидеть.
— Да, конечно, — пробормотал он, потупясь и не отрывая глаз от паркета. — Ты уверена?
— Абсолютно, — ответила она, спокойно открывая лежащую перед ней книгу отчетов и печально покачивая головой. — Твои последние гастроли, Паоло. Они принесли большие убытки, как и прежние. Мнения критиков разошлись. Ты сам-то читал их отзывы? Некоторые пишут, что ты утратил свое волшебство, что техника твоя стала неуверенной. Мне очень жаль, Паоло. Я тебя понимаю, но рынок не понимает. А он безжалостен. Публика больше на тебя не ходит.
Она откинулась в кресле, уже устав от этого разговора, и пододвинула Фортуни лежавшие на столе отчеты и счета. Он отрицательно покачал головой, даже не заглянув в бумаги. Анна продолжала, тон ее стал мягче:
— Мы дважды понесли убытки, Паоло. Третьего раза не хотелось бы.
И снова Фортуни уставился в пол, затем поднял на Анну ничего не выражавшие глаза и сказал, словно бы ни к кому не обращаясь:
— И что же мне делать?
Анна помолчала, глядя на Фортуни уже не как на клиента, а как на друга.
— Тебе уже шестьдесят один, Паоло, — тепло и в то же время настоятельно произнесла она. — Наслаждайся жизнью. Ты это заслужил.
— Но в этом вся моя жизнь! — выкрикнул он, как ему самому показалось, фальшивым голосом: отчаяние нанесло ему удар в солнечное сплетение.
И все же, говоря по совести, он не мог притворяться, что это для него такой уж сюрприз. Его как будто вывели наконец на чистую воду, долгие опасения подтвердились — и от этого ему, можно сказать, сделалось легче. Уже некоторое время Фортуни с трудом давались сложные пассажи, пальцы немели, а иногда и побаливали, и с этим ничего нельзя было поделать. Посещение врача, краткое, но убийственное, подтвердило начало артрита. Сначала врач предложил специальный термин, затем, словно дав обычной птахе экзотическое латинское название, вернулся к языку профанов. «Мы называем это артрит, Паоло. Дело самое обыденное». Так или иначе, доктор предупредил, что со временем Фортуни придется покинуть сцену. Его слушателям стало очевидно, что время пришло; признаки медленно развивающегося недуга проявились заметней, чем он предполагал.
Анна молчала. Сколько раз уже ей приходилось видеть это? Талантливые, разумные люди к концу карьеры оказывались абсолютно бесталанны в искусстве просто жить. Жизнь помимо сцены ужасала их.
Лишь у входной двери Фортуни вспомнил о своем зонтике. Изморось перешла в нескончаемый, ровный дождь, но вернуться не было никакой возможности. Ему никогда уже снова не сидеть в этой комнате, поскольку, хотя слово и не было названо, Фортуни ушел в отставку.
Прошло каких-то двадцать минут, собеседники в комнате обменялись десятком фраз, на улице выпало всего ничего осадков, а от всей его жизни, в которой он был Фортуни, Художником, не осталось и следа.
И Фортуни не вернулся за зонтиком, так как не был уже тем Фортуни, что входил в эту комнату. На каких основаниях он бы теперь там появился? А зонтик пусть остается там, где есть, пролежит в конторе невостребованным достаточно долго, будет объявлен ничейным и попадет в конце концов в случайные руки…
Через несколько недель, во время какого-то благотворительного концерта, где он был одним из выступавших музыкантов, Фортуни воспользовался случаем и после исполнения коротенькой пьесы Баха публично заявил о своем уходе с изяществом и остроумием, которые шли совсем не от сердца.
Фортуни оторвал взгляд от виолончели, запылившейся, но поблескивавшей в свете настольной лампы. Он покачал головой, чтобы отогнать видение того сырого дня, который так впитался в промокашку его памяти. Узнал время по старым часам у вестибюля. Волшебное время, подумалось ему, время, шагающее пружинистыми шагами, время, которое убежит от тебя, так что нужно за ним приглядывать, ведь столько всего еще предстоит сделать. Фортуни снова поправил галстук перед зеркалом в гостиной и приободрился при мысли о предстоящем вечере. Возможно, у него снова есть ради чего жить. И возможно, жить окажется не так уж трудно.
Свет жаркого августа почти так же резал глаза, как свет австралийского лета. Раскаленный воздух, клочки бумаги, которые редкие порывы ветерка гоняли по пустой площади, груды стульев у ресторана, брошенные футбольные мячи, зеленые ростки в щелях между камнями, ставни на окнах и запертые двери — типичное зрелище обезлюдевшего городка.
Многие знакомые Люси в августе уехали из Венеции — к счастью, кроме Марко. Лишь несколько консерваторцев все еще сидели в городе. Вода в каналах спа́ла, они напоминали осушенные грязевые котлы, и снаружи стояло такое пекло и зловоние, что не хотелось выходить на улицу. Люси стояла одна на площади в жилом квартале, где обычно царило многолюдье, и оглядывалась, решая, продолжать ли прогулку или вернуться домой. Все утро она просидела за инструментом, после полудня гуляла и теперь очутилась в той части Каннареджо, где живет в основном рабочий класс.
Ветер только раздражал ее. Она не подумала о погоде, когда одевалась, и ветер то и дело задирал подол ее легкого летнего платья. Мужчины глазели на нее из-за столиков, через окна баров, кафе и ресторанов, но она шла и глядела прямо перед собой, словно зевак не существовало. И скоро они перестали существовать. Ничто уже было не важно, потому что Люси уезжала. Она решила это в тот же день. Возможно, решение было внезапным, импульсивным и порывистым, но окончательным. Оставаться больше она не могла. Нет, невозможно.
К вечеру ветер наконец-то нагнал облака и посвежело. Люси не имела понятия ни куда собирается бежать, ни чем будет там заниматься. Она знала только, что нуждается в большом городе, и тут ей вспомнился Париж, вспомнилось время, проведенное там с родителями (она никогда не думала, что станет так по ним скучать). Люси бессмысленно уставилась в окно кухоньки, выходившее поверх канала. В просвете между зданиями виднелись другой канал и еще один небольшой мостик. И по нему как раз шел какой-то знакомый из консерватории. Найдется ли в Европе второй такой город — большой и одновременно компактный? — подумалось ей. Но компактный ли? А если он просто маленький?
В конце концов ей стало казаться, что Венеция просто маленький городок, а не большой город, а она нуждалась в большом городе, где могла бы затеряться, смешаться с толпой. Люси еле заметно улыбнулась, поскольку всегда представляла себя над толпой, одной из избранных, но теперь ей хотелось просто исчезнуть в толпе. Забыть свое имя, стать никем. Стоя у окна своей квартирки — тесной и убогой, как она теперь осознала, — Люси поняла, что надо уезжать как можно быстрее. Оставшись, она не сделает лучше никому — ни Фортуни, ни Марко, ни себе.
Она еще не успела переменить платье, в котором проходила весь день, и ей вспомнились мужчины в кафе, которые среди послеполуденного затишья прилипали к окнам, чтобы посмотреть, как ветер задирает ее юбку. Она слышала, как они присвистывают и как далекий голос Молли произносит: «В таком виде расхаживают только шлюхи». Что может заставить мужчин прилипнуть к окнам кафе? Только шлюха на ветру. А может, она и есть шлюха, притягивающая взгляды мужчин в кафе, — из того разряда шлюх, что околпачивают стариков. Теперь, и не впервые за последние сутки, она пожалела, что приехала, иначе все шло бы своим чередом. Пусть бы Фортуни оставался в царстве его дневных грез, наедине с его игрушками, которые он может брать и откладывать в сторону, как ему захочется. Ничье сердце бы не разбилось, и тяжкое бремя вины ни на кого бы не легло.
Она увидела оставленный на столе словарь по искусству в бумажном переплете. Утром она пролистывала его и наткнулась на статью о Мунке. Прочитав ее, Люси невзначай бросила взгляд на даты рождения и смерти: 1863–1944. Странно, подумала она. Но почему? И тогда ей припомнились слова Фортуни, как он повстречался с художником сразу после войны. Она пожала плечами, медленно покачала головой. Такой пустяк, подумала Люси, такая пошлая выдумка. Зачем?
Но было слишком жарко думать и слишком поздно беспокоиться о чем-то. Она смыла под душем пыль этого дня, переоделась в чистые джинсы и футболку и побрела через переполненную туристами ночь, чтобы в последний раз встретиться с Фортуни.
Глава тринадцатая
Люси испытала облегчение, оттого что Фортуни даже не пошевельнулся, чтобы прикоснуться к ней, когда она пришла; не предложил ей и посидеть на кушетке в гостиной. Он повел ее вверх по лестнице в жилую часть дома, где она была лишь однажды, на балкон, выходивший на Большой канал.
Там Роза поставила столик с вином и вафлями, но на сей раз это было шампанское лучшего сорта. Как и в предыдущие посещения Люси, в воде отражались фонари на площади напротив, остановка трагетто и ярко освещенные окна кафе. Похолодало, и Люси с Фортуни вели неспешную беседу, слушая поплескиванье волн, бившихся о фундамент.
Фортуни, и без того внимательный и заботливый, в тот вечер превзошел самого себя. В какой-то момент Люси передернула плечами от вечерней свежести, и он тут же спросил голосом, явно выдававшим заботу:
— Замерзла?
— Нет, — рассмеялась Люси.
— Твоя шаль… — Он уже собрался кликнуть Розу, но Люси остановила его:
— Пожалуйста, не надо.
— Может быть, зайдем в комнату?
— Мне не холодно. — В голосе Люси мелькнуло раздражение. — И потом, мне нравится вид на канал.
Фортуни сдался, но продолжал обращать внимание на мельчайшие детали: как на вкус вафли; хорошо ли вино. При легчайшем порыве ветерка он вставал с кресла и уговаривал Люси зайти в комнату. Но она продолжала сидеть, и он тоже садился.
Стояла середина августа, и лето, можно сказать, кончилось. Но Люси понимала, что кончилось не только лето. Искры на воде, музыка над каналом — все ушло. То же случилось и с Фортуни. Фортуни — и тот старый, ветхий мир, в котором он жил. Больше уже не обаятельный, просто уставший от себя. Ей пришло в голову, что все знания традиции, истории могут быть и ужасным грузом, который одно поколение передает другому с огромным облегчением, и со сменой поколений груз только увеличивается, а смысл его идет на убыль.
Размышляя над этим, она попутно представляла себе ныне далекую Люси, которая мечтала увидеть себя в этом мире, Люси, которая как-то вообразила, что этот мир принадлежит и ей. О чем она думала? И кто вообще была эта девочка? При всех стараниях Люси не отождествить себя с той, прежней Люси. Она была вне, пытаясь заглянуть внутрь. Это чувство встревожило ее, и впервые на своей памяти, а может, и впервые в жизни она посмотрела на себя со стороны. И ей не очень понравилось то, что она увидела. По правде говоря, совсем не понравилось. Теперь она смотрела глазами Молли, глазами женского методистского колледжа и консерватории. Но прежде всего она видела себя глазами Марко — своевольной, легкомысленной дурочкой, настоящей свистулькой, которая играючи суется в чужие дела, ничего в них не смысля. Она посмотрела на Фортуни и вместо прежнего преклонения ощутила только вину и жалость, вместо жгучего нетерпения начать настоящую жизнь — одну лишь печаль.
Шампанское выпили, и Фортуни повел ее обратно в дом, в большую столовую. Люси видела эту комнату впервые и даже не подозревала о ее существовании. Дом был настолько обширен, что постоянно вводил в заблуждение, преподносил сюрприз за сюрпризом. Познавать этот дом, вдруг подумалось ей, — это как познавать весь запутанный мир, куда она неловко вторглась, обнаружив затем, что его не знает; вроде бы что-то поняла — но нет, приходится то и дело подправлять свои представления.
Она не ожидала, что ей доведется ужинать в столь пышном окружении, и сознавала, что одета неподобающе и даже не постаралась как-то себя приукрасить. Фортуни, напротив, — она заметила это, едва переступив порог дома, — выглядел так, будто холил себя весь день ради этого случая. Положительно, он весь сиял, словно сбросил с себя разом несколько лет; таким молодым Люси его вживую еще не видела.
Когда ужин закончился — ви́на едва пригубили, а фрукты, выбранные с таким тщанием, не тронули и вовсе, — Фортуни пригласил Люси в смежную комнату. Там было темнее, но в неярком свете ламп тем не менее обнаружились новые портреты. Ими была увешана вся комната; самый ранний относился к концу пятнадцатого века, а на последнем были изображены мужчина и женщина, одетые по моде начала сороковых годов. На большом столе орехового дерева было разложено изображение генеалогического древа с декором в духе иллюминированных средневековых манускриптов.
Фортуни был счастлив, в настроении, держался как светский человек. Но под всем этим, в том, как он нервно откидывал со лба серебристые волосы, читался легкий намек на беспокойство. Склонив плечи, Фортуни целиком погрузился в пространную повесть, простертую перед ним на столе; он называл имена, излагал истории, описывал своих предков так живо, что они на мгновение обретали новую жизнь. Люси слушала внимательно и даже с увлечением, однако не переставала задавать себе вопрос, что она здесь делает. И тут Фортуни спросил:
— А у твоей семьи такие же глубокие корни?
Люси, имевшая лишь смутное представление о своих английских, шотландских и немецких предках, пожала плечами:
— Точно не знаю.
В ее ответе слышался легкий вызов, намек на то, что прошлое, каким бы оно ни было славным, волнует ее куда меньше, чем его.
— А я вот знаю точно, — продолжал Фортуни, прихлебывая из стаканчика кальвадос. (Прихлебывает, подумала Люси, которой внезапно все это надоело. Он всегда прихлебывает. Хоть бы раз взял и выпил залпом.) — В моей семье, — произнес Фортуни, опуская стакан, — нельзя не знать своей истории.
— Должно быть, это очень нелегко.
— Иногда, — кивнул он. — А иногда я ощущаю это как преимущество; говоря это, я имею в виду честь. А порой, — добавил он, и его манера показалась Люси несколько тягучей, — я ощущаю на себе бремя.
Она кивнула, не найдясь что ответить.
— Не присядешь?
— Нет, мне и так хорошо.
— Пожалуйста. Прошу тебя — сядь. — Фортуни указал на большое пухлое кресло с богатым замысловатым орнаментом. Потом подвел Люси к нему. — Вот! — Он отступил, созерцая эту сценку, как показалось Люси, с тем же удовольствием, с каким накидывал на нее красное платье или устраивал ее у окна весной, — те времена представились ей невероятно далекими. Фортуни прервал ее мысли, голос его звучал приподнято, удовлетворенно. — Просто не верится, что ты никогда не сидела в этом кресле.
— Ты так говоришь, будто это трон.
— Моя дорогая Лючия…
— Я не Лючия, — ответила Люси спокойно, но твердо.
Фортуни помолчал.
— Моя дорогая… Люси. Оно выглядит троном, потому что на нем сидишь ты.
Он улыбнулся. Люси быстро огляделась и ответила улыбкой на улыбку, решив и дальше ему подыгрывать. Вреда от этого не будет.
— Думаю, — спокойно пошутила она, — что я вполне могла бы сойти за какого-нибудь матриарха.
Фортуни, стоявший рядом с мраморным камином, откашлялся и повернулся к ней:
— Ты очень красива.
Люси ответила легким кивком, почти по-королевски.
— Это не комплимент. — Фортуни чуть поднял брови. Он держался как человек, знававший за свою жизнь немало красивых женщин. — Это просто констатация факта. Правдивая. Я наблюдал за тобой, — добавил он. — В тебе все естественно — осанка, грация. Это у тебя прирожденное. И поверь мне, другие люди тоже замечают это. Я видел, как на тебя смотрят. Тебе ничего не нужно делать, чтобы окружающие ощутили твое присутствие, а это дар. И очень немногие наделены им. Но в тебе, дорогая Люси, это есть.
Он оглядывал ее с ног до головы, как изучают портрет.
— Тебе нравится этот дом? — неожиданно спросил он.
Вопрос был странный, и Люси, перестав подыгрывать, почувствовала все возрастающее беспокойство.
— Конечно нравится. Почему ты спрашиваешь?
— А вот некоторым нет, — проговорил Фортуни еле слышно. — Некоторым совсем не нравится.
— Вот как.
— Они находят его… — Он помолчал. — Как бы это сказать? Словом, он их угнетает.
— Угнетает?
— Да. Все эти портреты, история. Действует на нервы. — Он в упор поглядел на Люси и слегка возвысил голос. — Но ведь тебе так не кажется?
— Нет, — осторожно отозвалась она.
— По-твоему, он из тех домов, где можно жить?
— Да.
— Не похож на музей?
— Нет.
— То есть тебе кажется, что это обычный жилой дом? — повторил Фортуни, еще повысив голос, дабы подчеркнуть смысл ее ответа.
— Да, — повторила Люси, в тоне которой теперь угадывалась озабоченность. — Да. Обычный жилой дом. Ты очень удачно выразился. — Она заерзала в кресле. — Ты ведь здесь живешь. Здесь — дух твоей семьи.
— Но достаточно ли этого, дорогая Люси? — сказал Фортуни, словно размышляя вслух.
— Не знаю. Мне кажется, это немаловажно.
— А вот мне не кажется. — Он снова провел рукой по волосам, поправил носовой платок в нагрудном кармане и прислонился к камину, положив ладони на прохладный камень. — А вот ты, моя дорогая Люси. Хотела бы ты жить в этом доме?
Люси вдруг замерла в кресле:
— Здесь?
— Да.
— Не понимаю. — Но она поняла, и ей отчаянно захотелось помешать ему сказать то, что он наверняка собирался произнести. — У меня есть где жить.
Фортуни теснее прижал ладони к мрамору и на мгновение поднял взор к потолку. Люси сидела в кресле не шелохнувшись. Не надо, думала она. Не надо, синьор Фортуни. Но он заговорил, и она, услышав его голос, отвела взгляд в сторону.
— Все очень просто. — Он на мгновение закрыл глаза, но тут же открыл их и продолжал: — Моя дорогая, дорогая Люси. Ты окажешь мне великую честь, согласившись стать моей женой?
Его торжественный тон, манера обращения, то, как церемонно он сопровождал ее к креслу или в другую комнату… В последнее время он не пытался с ней заигрывать, избегал ее касаться, ничего от нее не требовал. Усвоил роль поклонника, ловил на лету каждый каприз… Все это теперь складывалось в единую картину, печальную и нелепую. Фортуни ухаживал за ней.
— Я уже больше не тот молодой человек, каким был когда-то. Мне это известно. — (В его словах Люси невольно распознала притворную скромность человека, знаменитого тем, что годы почти не касаются его.) — Но я почту это для себя великой честью, моя дорогая, дорогая Люси.
Фортуни стоял посреди комнаты в окружении фамильных портретов, опустив руки по швам:
— Люси?
Огромный дом был безмолвен. Ни отзвуков с канала, ни шума лодок, ни плеска воды за кормой. Ни единого звука. Только произнесенный шепотом звук ее имени, вопрос, пока без ответа. Закрыв глаза, Люси какое-то мгновение оставалась неподвижной, затем покачала головой.
Фортуни шагнул, слегка расставил ноги, наклонил голову и провел пальцем по лбу, ероша брови:
— Дорогая Люси, ты скажешь «нет», и этот дом погибнет. — Он замолк, и тишина еще более сгустилась. — Ты слышишь?
Но Люси снова покачала головой и начала через силу:
— Это невозможно, Паоло. Мой дорогой, дорогой Паоло. Я не могу согласиться. Я не хочу замуж — ни за тебя, ни вообще. Мне не следовало приезжать сюда. И вводить тебя в заблуждение. — Она оглядела комнату, подыскивая нужные слова, — девчонка, просто девчонка, держащая в руках чье-то сердце. — Кроме того, я уезжаю.
— У-уезжаешь? — произнес он запинаясь и нервным жестом встрепал себе волосы. — Уезжаешь? — повторил он, словно это было исключено.
— Да.
— Но я приглашаю тебя в свой мир.
— Да.
— Ты даже понятия не имеешь, как трудно в него проникнуть.
— Ах, дорогой Паоло, знаю, знаю. — Люси произнесла это дрогнувшим голосом, осознавая полную невозможность объяснить, насколько хорошо она его понимает.
— А теперь… — продолжал Фортуни, — теперь я предлагаю тебе этот мир.
— Но это не мой мир, Паоло, — с нескрываемой печалью отозвалась Люси. — Я не смогла бы в нем жить.
Он стоял застыв, ему некуда было идти. Потом проговорил с непонимающим лицом, обращаясь как бы не к Люси, а в сторону:
— Я учил тебя. Я, Фортуни!
Он шагнул вперед, надвигаясь на кресло Люси и от бурного волнения словно бы увеличиваясь в размерах. Его трудно было узнать; это был другой Фортуни, о котором предупреждал ее Марко. Намеки на подобное преображение она замечала и раньше. И не впервые Люси даже немного испугалась его.
— Дорогая Люси! Я доверил тебе свои секреты. Все свои маленькие хитрости.
— Знаю, — сказала Люси, — спасибо вам. Поверьте, синьор Фортуни, я действительно вам благодарна.
— Ты благодаришь меня? — повторил он, кивая в такт и все яростней делая ударение на каждом слове. — Ты меня благодаришь?
— Да. И больше, чем могу выразить. — Она буквально молила его понять.
— Я учил тебя. Я научил тебя всему. — И он оглядел ее с ног до головы, будто давая понять, что имеет в виду не только музыку, что он взял сырой материал, каким была Люси, и сотворил с ним чудо; что стоявшая перед ним сейчас Люси была плодом его трудов, творением самого Фортуни. — И это вся твоя благодарность?
Люси покачала головой, глядя на него с мольбой в глазах.
— Но, моя дорогая девочка, — Фортуни снова понизил голос, — ты, наверное, плохо оценила мое предложение. Ответила не подумав. А это предложение… — добавил он, взмахом руки обводя висевшие кругом портреты, комнату, весь дом, — это предложение заслуживает того, чтобы о нем хорошенько подумали.
— Я уже подумала.
— Но я дам тебе все!
Его голос неожиданно сорвался на визг, оскорбляя безмятежное достоинство комнаты, — и на мгновение пресекся, словно Фортуни подметил отстраненно, что вечер развивается не так, как он надеялся в глубине души. Но пауза продлилась лишь мгновение; Фортуни преклонил колени на мягкий ковер, схватил Люси за запястья, обратил взгляд к потолку, где светлые круги ламп накладывались друг на друга, как множество лун на переполненном небосводе, а затем вновь прошептал ее имя, раскачиваясь взад и вперед:
— Моя драгоценная Лючия…
— Не называй меня так.
— Я был бы бесконечно, бесконечно…
— Нет!
Его пальцы вновь сомкнулись на ее запястье, и только встав с кресла, Люси сумела их стряхнуть. Она повернулась к двери:
— Я не могу больше задерживаться, Паоло. Я и так пробыла слишком долго. Не стоило этого делать.
Фортуни посмотрел на нее, словно собираясь снова заговорить, но промолчал. Люси не останавливалась, губы ее дрожали.
— Я надеюсь, дорогой Паоло, ох, так надеюсь, что время, проведенное вместе, доставило тебе удовольствие. Такое же, как и мне, — общение с тобой всегда доставляло мне радость. Но я не могу сделать то, о чем ты просишь, просто не могу. — У нее защипало в глазах, и она проворно смахнула с ресниц слезы. — Поверь мне, Паоло, ты навсегда останешься со мной. Куда бы я ни отправилась. Что бы ни делала… Нет, — добавила она, видя, что он поднимается с места, — не провожай меня. Пожалуйста. Я найду дорогу.
Забыв об упавшей за кресло шали, Люси выбежала из комнаты, промчалась мимо Розы, стоявшей в коридоре. Она бежала к дверям гостиной, которые вели вниз, во двор, но не успела: тонкая, жилистая рука схватила ее за плечо. Люси обернулась, уверенная, что столкнется с Фортуни, но перед ней стояла Роза.
— Schee!
Роза выплюнула это в лицо молодой иностранке, которая всегда была источником неприятностей, и вначале Люси ее не поняла. Но когда Роза повторила свой выкрик и с размаху шлепнула Люси по ширинке джинсов, все стало понятно.
— Schee!
Люси крутанулась по мраморному полу гостиной и схватилась за дверь, Роза тем временем снова выплюнула ей в лицо старое венецианское словечко.
Пока Люси убегала, ей чудился низкий, раскатистый голос Фортуни, словно бы зависший в воздухе, — его слова, самые странные, прекрасные своей непостижимостью. Скажи «нет» — и этот дом умрет. Скажи «да» — и он будет жить и дальше. Сам дом, его история и тысячелетняя традиция, в нем укрытая. Где Люси отведена роль (тут она замотала головой) не только хранилища родового семени, но и наследницы всей родовой истории, — вздрагивая от ночной прохлады, она представляла себе, что стряхивает со своих плеч этот мертвый груз, — хранилища столь же священного, как священна традиция, которую она понесет в себе, а затем передаст потомкам, чтобы все продолжалось своим чередом. История покатится по ее жизни с имперской безжалостностью, и все кончится тем, что вечный мир этого дома полностью вберет ее в себя. Прежняя мечта перестала быть ее мечтой, и самый завораживающий миф утратил свою силу. Нет. Никогда.
У Академического моста Люси немного постояла, жадно ловя ртом влажный воздух, дождалась, пока дыхание восстановится, и двинулась дальше, к площади на том берегу. «Я найду, — пробормотала она в темноту окружавших ее улочек, — найду дорогу».
В библиотеке Фортуни пропускал сквозь пальцы шаль Люси, следя за тем, как легко и плавно течет шелк — подобно песку на морском берегу или времени в песочных часах.
Вскоре дверь открыла Роза и застала в комнате полутьму, в которой смутно различались стол и нетронутые бокалы с шампанским. Фортуни стоял на коленях перед большим креслом, где недавно сидела Люси, словно в ожидании королевского слова — посвящения в рыцари или смертного приговора. Когда Роза распахнула дверь шире и свет из коридора проник в комнату, Фортуни внезапно вскинул голову:
— Убирайся к черту!
Волосы его упали на лицо, но глаза смотрели на Розу, широко раскрытые, как у пьяного. Он вернулся в ту же униженную позу, и Роза быстро захлопнула дверь.
Фортуни уже больше трех часов пробыл в гостиной, тяжело, неподвижно развалясь все в том же кресле перед той же картиной. Розу он уже давно отпустил, и дом сделался таким же застывшим и безмолвным, как множество живописных сцен на его стенах. Фортуни захватил из библиотеки шаль Люси и все время, пока рассматривал холст, не выпускал ее из рук, поглаживая шелковистую материю и вдыхая слабый аромат духов.
Затем его взгляд скользнул на мгновение к большому полотну напротив кушетки — портрету женщины, одетой по моде начала сороковых годов. Это было изображение Елены — первой любовницы Фортуни. Сорок один год, муж — равнодушный бюрократ, одиночество. Фортуни было девятнадцать. Картина, исполненная в самом начале их романа, была подарком друга, который, как подумалось Фортуни, ничего особенного в жизни не добился.
Елена… Некогда гостиная полнилась ее именем, то было время, когда юный Фортуни, свободный от родительского присмотра, вступил в мир взрослой любви. Однако роман быстро наскучил и продлился всего несколько месяцев. Фортуни вспомнил, как Елена льнула к нему при свиданиях, как верила каждому его слову, каждой фразе, как звонила ему в самое странное, неподходящее время дня, как сносила его пренебрежение.
Но лучше всего он помнил их прощальные свидания, последние дни: нескончаемые часы у нее дома, когда он думал об одном: скорей бы уйти. Ему вспомнилось, как после долгих пауз Елена вновь и вновь заговаривала о том, какой он молодой и какое это счастье. Как он и сам не понимает, какой он счастливчик, — молодые никогда об этом не задумываются. И как однажды, в такой же день, он ее покинет (в этом она не сомневалась).
Мысли о Елене пришли ему в голову, думал Фортуни, только лишь потому, что он недавно наткнулся на упоминания о ней в дневниках отца. Из них Фортуни заключил, что отношения Елены и его отца выходили за пределы дружеских. Впервые он предположил, что бедной Елене пришлось пережить двойное унижение: оба Фортуни, отец и сын, увлекли ее и бросили.
Но это, с легким удивлением подумал он, случилось почти сорок лет назад. Теперь эта комната, этот дом будут навсегда полны Люси, и настал его, Фортуни, черед остаться наедине с памятью о торопливых прощальных шагах уходящей юности. Фортуни — и бесконечные досужие часы, когда он снова и снова будет вспоминать, как он однажды воскресал, но так и не воскрес. Как вместе с бежавшей из дома Люси от него ушла надежда. С Люси, пустившейся в погоню за жизнью.
До того как Люси появилась, под прошлым, по крайней мере, была подведена черта. Отныне все превратится в Люси, в постоянное напоминание о том, что едва не случилось. Кресло, где она сидела, виолончель — к ней никто больше не прикоснется, однако отзвуки до сих пор не умолкли в его ушах; окно, кресла, бокалы, лоза во дворе, которую Люси однажды задела на ходу, но больше не заденет никогда.
Остались только воспоминания о том, как она здесь была. Ее шаль, оброненная на пол за миг до того, как осязаемое существо ступило в ту область, где живут утешительные мифы. И волосы до самых бедер. Это сказочное существо, которое звало с моря, ныне вернулось в морские глубины. И вот напротив, на стене, виден, доступный только взгляду, самый завораживающий из мифов. А от того, что произошло в действительности, осталась только шаль.
Скоро Люси миновала знакомую площадь. Ей было страшно подумать о том, чтобы остаться в квартире наедине с собой, поэтому, перейдя Академический мост, она направилась к кафе, где играли для собственного удовольствия несколько студентов-консерваторцев, еще остававшихся в городе.
У Риальто Люси посмотрела на уходившие вверх, в ночь, белые мраморные ступени, и ей показалось, что она навсегда сохранит образ стоящего перед ней Фортуни: сбившийся галстук, волосы, наискосок упавшие на лоб, — Фортуни, умоляющего о невозможном.
Руки ее все еще дрожали, когда она задержалась на каком-то мостике, пробегая пальцами по витой решетке. Ее странный вид на миг привлек внимание двоих мужчин, куривших и болтавших на ходу. Когда они прошли и мост снова обезлюдел, она вцепилась в перила, словно то была ее единственная поддержка на свете, а держаться ей следовало во что бы то ни стало, ибо сейчас перед ней стояла именно эта цель.
И тогда она услышала это: стон, приглушенное рычание раненого зверя. Сначала показалось, что звук возник сзади или в стороне, и Люси стала осматриваться. Но конечно, никого и ничего не обнаружила. Она и была этим звуком — звуком, безостановочно рвущимся наружу, ибо чье-то сердце всегда разбивается, — вот только она не думала, что это будет ее сердце.
И вот тогда, с закрытыми глазами, держась за металлическую ограду моста, Люси услышала музыку, пробудившую ее в том давнем году. Она неслась из окон, дверных проемов и переулков, со всех сторон, сначала слабая, но различимая, затем все громче и громче, пока каждый булыжник, каждое здание, каждый нерв ее дрожащего тела не откликнулся на эту печальнейшую музыку на свете. На мгновение она стала прежней Люси, стремившейся в мир Фортуни, но мучительный стон, который Люси с трудом опознала как свой собственный, прерывистый, похожий на всхлипы, рвался и рвался из ее груди, пока она не перестала что-либо слышать и ощущать…
Когда к Люси вернулось сознание, она обнаружила, что лежит на мосту, прислонясь головой к перилам, и не помнит ни как упала, ни как долго здесь пробыла. Дыхание выровнялось, звериный стон смолк, но Люси чувствовала себя настолько обессиленной, что не могла ни идти, ни даже подняться на ноги. Как загипнотизированная, она ощупывала квадратные камни тротуара и недоумевала, как ее угораздило упасть. Когда она наконец огляделась, ей бросились в глаза цепочки серебристых фонарей, ровные линии крохотного канала и четко обрисованные контуры домов — картина несколько нереальная, словно картонная декорация, высвеченная софитами. В конце концов, это было место, где мечты падают с неба, дабы претвориться в действительность, и в ходе этого невеселого, скучного процесса смешиваются с повседневностью. Люси вдруг почувствовала себя старой. Намного старше своих лет — так, словно ей уже никогда не быть молодой.
Наконец ей удалось подняться, успокоить дрожащие колени и дойти до берега. Изгибавшаяся дугой дорожка привела ее к вокзалу, и на какое-то мгновение Люси увидела себя такой, какой впервые прибыла сюда ясным, прохладным днем начала марта. Увидела, как сидит на станционных ступенях, сумки у ног, виолончель рядом, и ждет начала всего — начала жизни. Ей болезненно захотелось вернуть прошлое, вернуть мечту, еще не претворившуюся в действительность; воскресить вечную возможность, мир умозрительных образов, врата в который всегда открыты, который никуда не денется, который можно взять, поиграть и отложить в сторону, когда надоест.
Почти всё в Каннареджо было закрыто на ночь, кроме кафе с весьма подходящим к случаю названием «Потерянный рай», у окна которого Люси остановилась, разглядывая публику и ловя звуки музыки. Она узнала приятелей по консерватории, которые сидели все вместе за большим столом, спокойно беседовали или просто слушали игру. Смутно завидуя, она обвела взглядом приятелей, блики света на стаканах с вином, витой синий дымок их сигарет, признаки веселья, заглушенные оконным стеклом.
Она пришла хотя бы напоследок повидать Марко, но его не было. Так и должно было случиться, подумала Люси. Все правильно. Да и что она может ему сказать? Что он был прав? Что она и вправду зашла чересчур далеко? Нет, сказать нужно слишком многое, но время упущено. Да и зачем обременять человека своими бедами? Итак, его нет, ну и к лучшему. Нет нужды тянуть. Отворачиваясь, она поймала собственное отражение в окне, но — неужели это она? Посмотрев снова, она увидела размазанную тушь, растекшийся грим и всклокоченные, как после сна, волосы. Больше всего Люси поразили глаза: обведенные темными кругами, слишком усталые для ее лет. И все же это была она. Люси снова почувствовала себя старой, почувствовала, что ей уже не быть молодой. Внезапно ей пришло на ум определение «затравленный» — у отраженной в стекле девушки был именно затравленный вид. В ужасе и отчаянии Люси отвернулась и сломя голову бежала от своего отражения.
Притихшие громады зданий на берегу канала четко вырисовывались в свете фонарей. Ни голосов, ни смеха не слышалось в темноте, некому было любоваться видом ночного города. Нет, подумала Люси, наши судьбы не направляют чьи-то незримые длани. Нами не руководят ни боги, ни темные, внушительные фигуры — полубоги-полулюди, что с вершины горы обозревают всевидящим оком избранных все лежащее внизу. Только мы сами, думала она, шагая по освещенным улицам и пробираясь по темным закоулкам. Никто, кроме нас. Только мы.
Назавтра она потихоньку уехала, отправившись пораньше, чтобы избежать нежелательных встреч. При ней были сумка с самым необходимым и виолончель. За остальным она пошлет. Проходя мимо почтового ящика, она опустила в него письмо, адресованное Марко. Она писала, что хотела с ним увидеться, приходила в кафе, но его не застала. Считай, что тебе повезло, добавила она: Люси в тот день едва ли была приятным собеседником. Печально, продолжала она, но ча-ча-ча больше не будет, и слоненку придется прогуливаться без моего сопровождения.