В конце семидесятых годов я тоже, как положено студенту-снобу, к тому же с преувеличенным самомнением, за писался на специальный курс по семи о тике, который читал знаменитый Александру Синку. На филфаке этот курс был, бесспорно, самым модным в те годы, когда, как сегодня постмодернизм, структурализм был у всех на устах, форменная религия со своим пророком (Фердинанд де Соссюр), со своими евангелистами (Пиаже, Альтюссер, Леви-Стросс и Барт), со своими апостолами (примерно дюжина — для симметрии — представителей «нового романа»), даже со своим крестом: ось «синтагматика/парадигматика»… Если не знаешь разницы между означаемым и означающим, если не читал «Математическую поэтику» или «Opera aperta», если не в состоянии нарисовать богато разветвленные деревца порождающих грамматик, пиши пропало: тебя накроет океан презрения. Разбуди тебя ночью, у тебя от зубов должны были отскакивать имена представителей русской школы формалистов (стоило произнести со скучающей миной «Шкловский, как же, как же» — и это был пропуск в клуб), и попробуй не объясни, почему книга Барта носит таинственное название «S/Z». Студенты послабее предпринимали отчаянные усилия, чтобы проникнуть в ядро инициатов. Одна рыжеволосая красотка с трудом поняла, почему весь амфитеатр грохнул от хохота, когда она начала свой доклад словами: «Вчера вечером я заглянула в Cours Соссюра…» Существовало, естественно, и неприятие концепции структурализма как мелкобуржуазной, особенно со стороны тех, кто ведал судьбами факультета. Тогдашний декан, например, поднялся в конце одного коллоквиума и произнес в пролетарском гневе: «Я прослушал несколько сообщений, в которых некоторые коллеги попытались протащить порочную идею о том, что структурализм, дескать, — это полет. На самом деле, не структурализм, а марксизм — это полный улет, товарищи!» На сей раз аудитория не хохотала, а фыркала в кулак. Впрочем, бедняга профессор, центральный персонаж обширного студенческого фольклора (именно он год за годом произносил, читая свой курс, знаменитую фразу: «Болинтиняну дебютировал, вложив всего себя в молодую девушку на смертном одре»), вскоре был заменен на посту декана приверженцем поэтики — доказательство всемогущества моды в культуре.

ОК, раз или два в неделю мы, человек десять, сливки факультета, собирались в маленьком обшарпанном зальчике на пятом этаже, где была доска с мелом и тряпкой, провонявшей уксусом, чтобы послушать великого Синку. Замечательный был персонаж! Не знаю, много ли потеряли студенты, которые его уже не застали, — потому что он вскоре «бежал» на лучшие берега, — в отношении семиотики и поэтики, но в смысле зрелища они потеряли много. Миниатюрный, с невероятно молодой для своего возраста внешностью (его обычно принимали за студента и останавливали в вестибюле: «Парень, сигаретки не найдется?»), с курчавой головой и лицом голливудского актера на вторых ролях, но с красивыми женскими глазами, Синку был человек сократической складки, гений устной речи. Он почти ничего не написал, да к тому же ему подгадили тем, что один из весьма немногих напечатанных им текстов вышел за подписью («тут ужасная опечатка…») Александру Линку… Но личностью он был гипнотической и говорил, как оракул. На своей первой лекции он, помолчав с четверть часа, как бы собираясь с мыслями, этакий новый Витгенштейн, ввел нас в ментальные судороги: «Да, поговорим о коммуникации. Что означает коммуницировать, общаться, сообщаться? Какой смысл у фразы: Олт сообщается с Дунаем?» После чего занялся рисованием на доске схемы со множеством ветвей и оппозиций, сопровождая действия вдохновенной речью, как актер, владеющий эффектом пауз и ударений. Мы сидели развесив уши… «Гениально», — услышал я шепот Лауренциу, который не сводил восхищенных глаз со схемы на доске. У Родики, Ливиу, Кэлина и Ариадны был такой вид, будто они что-то понимали, а мы, больше с литературной ориентацией, Штефан, Богдан, Елизавета и я, принимали откровение безоговорочно. Если первая лекция была такая сложная и ученая, можно не сомневаться, что через год Эко, Барт или Тодоров покажутся нам бедными дилетантами в семиотике…

К сожалению, этой первой лекцией, этой инициацией в маленьком кафкианском зале курс, в сущности, исчерпал себя. К нашему изумлению, весь последующий год мы ничем другим не занимались, кроме как тем, что крутили первоначальную схему и так и сяк, иногда добавляя веточку-другую, но абсолютно не прогрессируя. Мы хлопали Синку по пузу, мы были с ним лучшие друзья, каждую неделю часа по два болтали о Бахтине и Виноградове, пока в конце концов не поняли, что ничего-то нам Синку преподать не может. Что вопреки очень хорошо оснащенному уму, он был — сама растерянность, воплощенная нерешительность, пустышка. Что он давал не знания, а дивертисмент (смесь нелепого и возвышенного). Он не был настоящим маэстро, но творил чудеса, мимикрируя под маэстро в такой степени, что нам, как влюбленным, было все равно, врут нам или нет, лишь бы ложь была красивой.

А его затеи! С каким энтузиазмом он запускал проекты, один другого фантастичнее, которые неизменно лопались до завершения. Стоит вкратце пересказать здесь — на самом деле, это тянет скорее на a long short story — одну нашу самую безумную семиотико-поэтико-стилистическую и еще бог знает какую авантюру. Все вышеупомянутые студенты (я был тогда на третьем курсе) и еще несколько, среди которых я помню Марину и Ромулуса, отправились вместе с Синку в лагерь подле знаменитого монастыря Козия, где еще гуляла тень Мирчи. Лагерь был для детей от семи до четырнадцати лет, и они даже не подозревали, что их ожидает. А Синку устроил так, чтобы бедные невинные дети служили нам прямо-таки подопытными морскими свинками в изощренном эксперименте по прикладной поэтике. Нас поселили всем скопом в огромной спальне, и харчевались мы вместе с детьми и с учителями. Все в этом лагере было чудесным, за исключением того факта, что наш грандиозный эксперимент провалился самым плачевным образом, окончательно и бесповоротно.

День начинался очень рано и всегда с одного и того же зрелища: маэстро Синку в голубом кимоно с драконами и хризантемами получал заряд бодрости через гимнастику. По сути, он приветствовал солнце этаким медленным танцем, наполовину йоговским, наполовину собственного изобретения. Это было явно не в тему, и мы пялились на него со смехом, как на дурацкое привидение. Однако же все мы к нему тянулись. У него был дар, как у некоторых дам из высшего общества, собирать вокруг себя публику. Одна его похвала осчастливливала тебя на целый день. Его недовольство вызывало в тебе мучительные угрызения совести. Сейчас, глядя издали, я не понимаю, почему мы все так держались за него. Между собой мы над ним иронизировали вволю, но всегда со снисхождением, какого заслуживают чудачества большого ребенка. Сразу же после завтрака мы собирали детей (отрывая их от развлечений, более подходящих их возрасту: лазанья по деревьям, футбола и прочего) и принимались мучить, как садисты, проводя сквозь строй тестов, один чуднее другого. Все эти тесты придумывал Синку. Никто не знал, на что они нужны, как их трактовать, что мы хотим доказать с их помощью. Например, одно стихотворение Штефана Неницеску разрезалось на строчки, и дети должны были собрать их, как пазл. Некоторые строчки казались детям довольно-таки подозрительными. «Оно — как роза, и благоухает», — читал вслух кто-нибудь, и надо было восстановить все стихотворение, чтобы с облегчением понять, что тут намек на любовное письмецо… Немедленно стали знаменитыми строчки: «Старушка-бабушка и кошка,/ у них должно быть молоко». Все дети спрашивали нас, как это у бабушки может в ее возрасте быть молоко. У кошки — куда ни шло, это более естественно. Другой тест представлял собой лабиринт, в котором на каждом перекрестке гнездились метафоры. Ребенок должен был выбрать одну и пойти в ту сторону, куда она указывала. Все бы ничего, не будь метафоры, все до единой, такого типа: «ветер любви», «сердце рассвета», «запах снега», «роса тайны» и т. п. Их тоже сочинял Синку. Мы иногда задумывались, какой вывод можно сделать, если ребенок выберет «ветер любви» вместо «сердца рассвета», но престиж маэстро в конце концов затемнял нам здравомыслие… Ну, и еще мы потеряли массу времени, записывая на магнитофон тех же маленьких мучеников, которые должны были с листа прочесть стишок, обычно тот самый, про бабушку-старушку и кошку. Если они запинались, им приходилось начинать сначала. Были и другие тесты, которым мы часами настойчиво подвергали детей, все больше и больше проявлявших признаки нетерпения и тоскующих по играм на лоне природы. Вечером наступало время подведения итогов. Мы садились в круг (Синку в роли Моромете на стул повыше) и по очереди говорили умные вещи, которые готовили целый день в надежде получить хотя бы намек на похвалу со стороны маэстро. Потом, довольные, шли в забегаловку, ужинали, пытались смыться, не заплатив, а будучи возвращены с дороги и выбранены, на другой день повторяли свои фокусы, без зазрения совести, при тех же официантах, в той же забегаловке — впрочем, других там и не было. Царственный Синку демонстрировал снобистские замашки, время от времени заказывая себе сверкающую капельку «Квин Энн». Ночью, на обратном пути, в темноте мерцала уйма светляков…

Дня через два-три дети, которые сначала приходили добровольно, привлеченные новизной, стали бегать от нас, как от чумы. Как только наступал час эксперимента, лагерь пустел. Где только не прятались детки, даже улепетывали в чистое поле… Раз утром один пятиклассник, который был найден вожатым и за ухо приведен к нам, в отчаянии вырвался из рук Штефана и, сминая в кулаке листок с «оно — как роза, и благоухает» (нам потом пришлось его переписывать), выпрыгнул в окошко и бросился наутек. Они стали избегать нас и в столовой: стоило показаться нашей группе, дозорный кричал: «Атас! Студенты!» — и народ подхватывал свои тарелки с пудингом и перемещался в спальню. Встречая такую враждебность, мы тоже стали их потихоньку ненавидеть. «Как насчет того, чтобы нам принесли сейчас дитятину, хорошенько освежеванную, под муждеем?»[Приправа из тертого чеснока с уксусом и солью. ] — подкатывал к нам Ромулус в свойственном ему стиле садо-мазо. Представляя себе этот рулет из «дитятины», мы не удивлялись. А то мы не знали Ромулуса! Как-то вечером мы сидели у стен монастыря в траве, под огромным, розовеющим небом, слушая, как бьют в било, и глядя на круженье ласточек. Ромулус, лежа на боку, глядел в небо с особенно меланхолическим видом. «О чем ты думаешь?» — спросил я его, млея от волшебства этого вечера. «Да вот думаю, сколько надо патронов, чтобы сбить всех этих ласточек», — отвечал он так же меланхолично, не меняясь в лице…

Мы возвращались в Бухарест, набившись все в одно купе, везя с собой ворохи текстов, центнеры магнитофонных лент, которые нам предстояло расшифровать дома. Вне всякого сомнения, поэтика и семиотика сделают огромный шаг вперед в результате нашего эксперимента. Мы войдем в историю под именем «Группа из Козии», ученики великого Синку. Мы помирали от нетерпения, так хотелось скорее начать обработку материала, определить результаты, выстроить теорию. Но проходила неделя за неделей, лекции в зальчике, похожем на комнату Раскольникова, становились все путаней, а мы раздувались от гордости перед нашими рядовыми коллегами, как будто, пройдя через элевсинский грот, обрели семиотическое спасение. Однако образ того, что было в Козии, все больше затушевывался в наших возвышенных умах. Куда делись пленки, пазлы с бабушкой-старушкой, лабиринт с «ветром любви» и «сердцем рассвета»? Как сказал поэт: «Где они, тогдашние снега?» Никто ничего не знал. Когда мы робко вопрошали Синку об их судьбе, он одаривал нас пленительной улыбкой: еще не время, еще надо поразмышлять, углубиться… Может быть, мы приготовили наследство для следующего поколения студентов, мы сделали достаточно, пусть и другие приложат к этому руку…