Я жалею о тех временах, когда все, чему на картинах полагалось быть золотым, так и делалось — из сусального золота. Половинки и четвертинки монет долго плющили молотом, пока они не превращались в тонкие листки, легкие, как перышко, и почти прозрачные, которые прилеплялись затем к нимбам, звездам и светилам на пейзажах с кипарисами и замками. В те же легендарные времена сверкание драпировок достигалось вплетением золотых нитей в шелк и хлопок, привозимые из колоний. Локоны дев были из золотой стружки, а канелюру на роге единорога окружали спирали настоящего перламутра…
Для моего рассказа мне тоже понадобилось бы много, очень много золота. Я бы хотел, например, чтобы пейзаж, где на протяжении этих страниц, к сожалению, снова ничего не случится (но мои читательницы, думаю, с этим уже свыклись), содержал по крайней мере три элемента с настоящей, в миллиард каратов, позолотой, пластины и нити трансцендентального золота: гребни морских волн, образующих огненную дорожку от гудящего солнца до берега; семь букв, составляющих слово Samsung, на мобильнике моей соседки по пляжу; и, не в последнюю очередь, ее тяжелые волосы, спускающиеся на плечи искусными гроздьями, жесткими и мелодическими, как на этюдах с прическами у Леонардо. Но для описания этих волос, которые даже скульпторы древности не смогли бы высечь сколь угодно тонким резцом и при всей гибкости их суставов, я зарезервировал на три четверти эти страницы — одна к одной, как два крылышка виртуальной бабочки или как разворот самого эротического из эротических журналов мира. Что бы я здесь ни написал, в восторге и в экзальтации на грани безумия, наподобие Сократа из «Кратила», все, я чувствую, будет возвращаться к этим волосам из золотых спиралек, из золотых фракталов, из миллиардов золотых паучьих ножек, которые меня так и подмывало схватить и жгутом, плотным, жестким, жгучим, обернуть вокруг руки, раз, другой, третий, четвертый, пятый, шестой, пока не обнажился бы затылок, с единичными завитками, той, что лежала рядом со мной на пляже, отделенная от меня каким-нибудь метром песка вперемешку с обломками ракушек.
Я еду на море всякий раз один и всякий раз располагаюсь на пляже совершенно голый, в окружении совершенно голых тел. Я приближаюсь к морю с бесконечными предосторожностями, как древние евреи приближались к кивоту Завета. «Да не прикасайтесь к женщине», — повелевал им тогда Иегова. По нескольку дней, а то и недель до отъезда на море я отказываю себе в сексуальной жизни и так ращу в себе особое сладострастие. Потому что во всех моих фантазмах живет море, которое наводняет мне череп и переливается через край, как вино переливается через край чаши. А на море я занимаюсь любовью только один раз, обычно в последнюю ночь, со случайной знакомой, каждый раз с другой и, в сущности, с одной и той же, потому что она для меня есть море, не больше и не меньше. Это — квинтэссенция дней с песком и солью, с бронзовыми барельефами, распластанными по пляжу, как по крышке этрусского саркофага бесконечной длины, с линзовыми эффектами, фиолетовыми и радужными, от торжествующего солнца. Это — тотальное кровосмешение, анонимное и непереносимо сладостное — море, соленое и влажное, и чувственное, из которого мы все вышли. Но до последнего года я не знал по-настоящему ни моря, ни женщины.
Она появлялась около десяти часов, и скоро я, как и все остальные, научился ждать ее восхода. Ей предшествовали протуберанцы и ударная волна, как при термоядерной вспышке. Мы приподнимались с песка и, голые мужчины и голые женщины, смотрели на нее, чтобы не ослепнуть, через темные очки, как при солнечном затмении, столько она струила красоты. Она ступала по аллее в туфлях из сверкающего кварца на каблуках, которые проседали под ее неординарной тяжестью. Спускалась на песок маленького залива, ограниченного дамбами, и расстилала подстилку очень близко к морю. Потом раздевалась догола, стоя, поддерживаемая взглядами всего пляжа и даже чаек, потому что только голую ее можно было понять и описать. И каждый раз она еще некоторое время оставалась в трусах, белая, как молоко, и облизываемая бризом, и тогда над ее лобком натягивался голубой шелк, сборясь снизу, между срамных губ.
Она была бы идеалом красоты практически для всего человечества. Ее бы продавали и покупали, наряду с шафраном, корицей и орихалком, в далеких портах. Мощные ноги богини, подпирающей угол храма, огромные груди, которые она выставляла вперед с гордостью, с какой римская матрона выставляла вперед своих детей («Вот мои сокровища!»), волосы Магдалины из Магдалин, стать из золота и слоновой кости — она была бы гордостью гаремов и властительницей философов мира. Голая, она излучала столько света, что все остальные тела в маленьком заливе приобретали пепельный цвет трупов. Ее груди, и это отмечалось тут же, были единственными, достойными такого звания: у других женщин были разве что молочные железы, а то и просто сосцы. Темная зона меж ягодиц время от времени показывала, лениво и преднамеренно, кофейного цвета звездочку и еще какое-то сложно-бахромчатое образование, похожее на то, что высовывается из створок морской раковины. Когда она раскидывалась на спине, пучок золотого шнура отбрасывал на живот сноп света. А когда она переворачивалась, над ягодицами, змеясь по треугольной подушечке, выступала татуировка с драконами.
Я находился десять дней, день за днем, вблизи ее большого и мощного тела, вблизи ее кожи, которую, вместо бронзы, все гуще и гуще покрывал налет феромонов. В этой тоге из феромонов она входила и в море, всегда только по колено, всегда грудь вперед, рисуясь на лазури сосцами и нежной округлостью под ними. Потом делала несколько шагов по золотой дорожке, нагибалась и брала в ладони какую-нибудь медузу, зная, что все на нее смотрят, что она — средостение моря. Когда она снова растягивалась подле меня (увы, в том же метре песка и обломков ракушек), с мягкими линзами воды на коже и с пропитанными солью волосами, я вбирал в грудь воздух, и этот воздух, который я сдергивал с ее тела, проникал мне в альвеолы и потом в кровь, а кровь спускалась в артерии пениса, открывая там клапаны и наполняя разгоряченные ткани. Я вжимался в песок, я кусал его, я бы съел море, как огромную устрицу, я бы сгрыз облака. Я весь, с головы до ног, превращался в пенис, вздутый лихорадкой и безумием.
Какого она могла быть возраста, эта женщина из сметаны и золота? Я дал бы ей от пятнадцати до семнадцати миллиардов лет. От пенного пузыря универсумов отделилась одна капля и стала раздуваться, постепенно творя наш мир. Светлая материя и материя темная состязались в сотворении галактик: медовые соты, скопления биллионов золотых капель. В каждой галактике сотни миллиардов звезд произвели химические элементы — благословенную землю планет. А на том обломке, на котором живем мы, в море из соленого стекла появились бактерии и черви, губки и трилобиты, наутилусы и целаканты. Когда же моря отступили, на их влажных берегах остались земноводные и рептилии. И в черных лесах закишели птицы и млекопитающие. И неуклюжие гуманоиды шагнули в саванну. Породы и виды уничтожали друг друга, народы истребляли народы, цивилизации возникали и исчезали («Где Ксеркс, где Артаксеркс?»), апокалипсисы наступали и проходили («Рушатся башни: ирреальные Иерусалим Александрия Вена Лондон Рим…»), библиотеки писались и поджигались, и в конце концов одна женщина понесла от воеводы-вампира, и яйцеклетка, делясь и разрастаясь, повторила сотворение мира, и эмбрион превратился в девочку, комочком сжавшуюся в матке, и девочка вышла из мускульного мяча, как из круглого моря, и выросла, и унаследовала землю. Потому что весь мир существует для того, чтобы попасть в обладание к красивой женщине.
Золотой бомбой прозвали ее очень скоро обитатели пляжа, голые мужчины и женщины, загорающие у моря. Они чернели, а она день ото дня становилась все белее и мраморнее. Женщины ели ее глазами наряду с мужчинами, начиная понимать Сафо и Билитис. Что они до сих пор находили в волосатых сатирах, с которыми сожительствовали? Как позволяли ранить себя, ночь за ночью, их грубыми орудиями для совокупления? Когда любовь, эротика, порно, касание сосков и раздвижение губ пальцами и языком или только разгоряченным дыханием так очевидно связано с игрой изгибов, складок и выделений женского тела? И не всякого тела, а только той, что лежала сейчас на подстилке, скрестив ноги, разговаривая по мобильнику, улыбаясь и поигрывая золотой цепочкой, которая сверкала у нее на ноге, обвивая щиколотку великанши.
Бомба? Скорее ракета, посланная в постель каждому, кто видел ее хотя бы раз, рассеянно подставляющую себя, голую, солнцу среди пляжной толчеи. Да, я не то чтобы представлял себе, я знал, что в темноте каждого гостиничного номера, поздней ночью каждый мужчина до смерти пугал свою женщину, меся и пронзая ее не с ленцой притершихся партнеров («прости, я тебя не ушиб?.. я не царапаю тебя бородой?..»), но с отчаянным неистовством, которого не было даже в начале их связи и не могло быть, потому что бедные Мада или Ката были простые женщины, а мужчине нужно гораздо больше, чтобы взорваться вулканом, затопляя горящей лавой мраморные города у своего подножья. Ему нужно сидеть верхом на крестце золотой бомбы. Ночь за ночью каждый, уходя в свою женщину, уходил на самом деле только в женщину с золотым лобком, которая оставляла после себя на песке вмятину в форме виолончели.
В мой последний приморский день того лета, после утренней поддержки неба своим теменем кариатиды, после разговоров по мобильнику, бликующему на ее лице, женщина, спрофилированная на ветре и раковинах, после полудня не вернулась на пляж, и я уже знал, что ее диск погрузился в море. Достаточно было поглядеть вокруг, чтобы понять: она ушла. Мужчины и женщины лежали врастяжку на песке обуглившиеся, тлеющие… Через трещины кожи выступали ребра, покрытые солью. Само море наполнилось вязкими водорослями, окурками и обрывками бумаги. Я много часов слонялся по пляжу, давая волнам мочить мне босые ноги. Вечером подцепил в баре какую-то женщину и потом всю ночь, среди секса, смачивал ее слезами и слюной. Плача над ничтожеством женского тела (Мады или Каты), в которое я входил не как в храм, а как в забегаловку, я знал, что никогда больше не увижу медово-млечную нереиду из залива меж дамбами, в золоте волос, прикрывающих ее, как плети и гроздья лозы, как завитки капители, как мережа спиралей и пружинок.