Чудовищная бессмысленность, почти физическая невозможность неравного брака, о котором говорила Мэри Стэндиш, — вот первое, что промелькнуло в голове Алана. Он смотрел на нее, молодую и прекрасную женщину, лицо и глаза которой с первого же взгляда заставили его почувствовать всю прелесть и сладость жизни, а позади нее вырастала темная громада Джона Грэйхама, — безжалостного, железного человека, не обладавшего ни совестью, ни душой, грубого от сознания своего могущества, жестокого, несправедливого и годившегося по возрасту ей в отцы.
Легкая усмешка скривила его губы, но он не сознавал, что улыбается. Он взял себя в руки, стараясь не обнаружить, каких усилий это ему стоит. Он пытался найти слова, которые смогли бы прогнать агонию из ее глаз, полных страдания.
— Это слишком невероятно, чтобы быть правдой, — сказал он.
Алану казалось, что с его губ слетают бездушные слова, что эти слова бесполезны и ничтожны по сравнению с тем, что нужно было сказать или сделать.
Мэри Стэндиш кивнула головой.
— Да, это так. Люди смотрят иначе на такие вещи — они часто случаются.
Она протянула руку за книгой, лежавшей на столе среди груды белых цветов тундры; эта книга, взятая из книжного шкафа Алана, описывала ранний период жизни пионеров на Аляске. Книга имела чисто статистический интерес, ибо она сухо, хотя и добросовестно, излагала факты, и Мэри ею увлеклась. Алана поразило это новое доказательство ее стремления к знанию, ее страстного желания добиться успеха в новой жизни, несмотря на трагизм своего положения.
Он все еще не мог допустить, чтобы она имела что-либо общее с Джоном Грэйхамом. Но его лицо было бледно и холодно.
Мэри Стэндиш открыла книгу и дрожащими руками вынула из нее вырезку из какой-то газеты. Молча она развернула ее и передала Алану.
Над двумя печатными столбцами красовался портрет молодой красивой девушки. Над ее плечом, занимая немного места, был помещен портрет мужчины лет пятидесяти. Алан никого из них не знал. Он прочел заголовки, написанные крупным шрифтом. Статья была озаглавлена: «Любовь в сто миллионов долларов», и рядом со словом «любовь» был изображен доллар. «Молодость и старость», «Красота и деловитость», «Два крупных богатства объединены в одно». Алан уловил смысл и взглянул на Мэри Стэндиш. Он никак не мог заставить себя думать о ней, как о Мэри Грэйхам.
— Я вырвала это в Кордове из газеты, — сказала она. — Эта статья не имеет никакого отношения ко мне. Девушка живет в Техасе. Но разве вы не замечаете чего-то в ее глазах? Разве вы не видите этого — даже на портрете? Она в подвенечном наряде. Но когда я увидела это лицо, то мне показалось, что глаза выражают муку, отчаяние и безнадежность и что она храбро пытается скрыть свои чувства от всего мира. Вот вам как раз доказательство — одно из тысяч, — что такие невероятные вещи случаются.
Алана стало охватывать мрачное тупое спокойствие, былое хладнокровие, его неизменный спутник перед лицом неизбежного. Он сел и, наклонив голову, взял маленькую гибкую руку Мэри Стэндиш, лежавшую на ее коленях. Рука была холодная и безжизненная. Он стал ласково гладить эту руку своими загорелыми сильными руками, пристально глядя на нее отсутствующим взглядом. В течение некоторого времени ничто не нарушало тишину, кроме тиканья часов Киок. Потом он отпустил руку, и она снова безжизненно упала на колени девушки. Мэри Стэндиш внимательно смотрела на седую прядь в его волосах. Огонек, которого Алан не заметил, загорелся в ее глазах; губы слегка задрожали, голова едва заметно склонилась в его сторону.
— Я очень скорблю, что не знал этого раньше, — сказал он. — Я теперь понимаю, что вы должны были испытать там, в роще.
— Нет, вы не понимаете, вы не понимаете! — крикнула Мэри Стэндиш.
Казалось, что трепет и сила жизни снова вернулись к ней, словно его слова, как огнем, коснулись какой-то тайны и сняли оковы, наложенные глубокой безнадежностью. Алан изумился тому, как быстро краска прилила к ее лицу.
— Вы не понимаете. Но я решила, что вы должны понять. Я лучше умру, чем позволю вам уйти с теми мыслями, которые у вас сейчас в голове. Вы будете презирать меня. Но я предпочитаю, чтобы вы ненавидели меня за правду, чем за тот ужас, которому вы должны будете верить, если я буду молчать. — Она выдавила из себя улыбку. — Знаете, женщины вроде Белинды Мелруни были хороши в свое время, но к теперешней жизни они не подходят. Не правда ли? Если женщина делает ошибку и пытается исправить ее, прибегнув к борьбе, как могла бы сделать Белинда Мелруни в те дни, когда Аляска была молода…
Вместо того, чтобы кончить, она сделала жест отчаяния. Потом она продолжала, чуть смущенная его молчанием.
— Я совершила большую глупость. Я сейчас ясно сознаю, как я должна была поступить. Когда вы услышите мой рассказ, вы скажете, что и теперь не поздно… Ваше лицо — камень.
— Это потому, что ваша трагедия есть и моя трагедия.
Она отвела взгляд, и ее лицо залилось яркой, лихорадочной краской.
— Я родилась богатой, невероятно, чудовищно богатой, — начала она тихим взволнованным голосом, как бы приступая к исповеди. — Я не помню ни отца, ни матери. Я жила всегда с дедушкой Стэндишем и дядей Питером Стэндишем. До тринадцати лет со мной был дядя Питер, брат дедушки. Я обожала дядю. Он был инвалид и с ранней юности не расставался с передвижным креслом. Ему было около семидесяти пяти лет, когда он умер. В детстве это кресло и мое катание в нем вместе с дядей по большому дому, в котором мы жили, доставляли мне много удовольствия. Дядя заменил мне отца и мать, одним словом, все, что только есть хорошего и светлого в жизни. Дядя Питер все время рассказывал мне старые истории и легенды рода Стэндишей. И он всегда был счастлив — всегда счастлив и доволен, он видел только светлые стороны жизни, хотя почти шестьдесят лет прошло с тех пор, как он лишился ног. Когда дядя Питер умер, мне было тринадцать лет. Это случилось за пять дней до дня моего рождения. Я думаю, что он был для меня тем, чем был ваш отец для вас.
Алан кивнул головой. Теперь его лицо не было уже таким каменным. Казалось, образ Джона Грэйхама потускнел.
— Я осталась одна с дедушкой Стэндишем, — продолжала она. — Он любил меня не так, как дядя Питер, и вряд ли я любила его. Но я гордилась им. Мне казалось, что весь мир должен стоять в благоговении перед ним, как стояла я. Когда я подросла, я узнала, что весь мир боится его — банкиры, высшие чиновники, даже крупнейшие финансисты. Боялись его и его союзников — Грэйхамов; боялись Шарплея, лучшего юриста, по словам дяди Питера, во всей Америке, который всегда вел дела Стэндишей и Грэйхамов. Дедушке было шестьдесят восемь лет, когда умер дядя Питер. В это время Джон Грэйхам распоряжался фактически объединенным состоянием обоих семейств. Иногда, как я теперь вспоминаю, дядя Питер походил на маленького ребенка. Я помню, он пытался дать мне понять размеры богатства дедушки: если взять, говорил он, по два доллара с каждого жителя Соединенных Штатов, то как раз получится сумма, равная той, которой обладали дедушка и Грэйхамы, а из всего этого богатства три четверти принадлежат дедушке Стэндишу. Я вспоминаю, что тень смущения появлялась на лице дяди Питера в тех случаях, когда я спрашивала его, как и на что эти деньги употребляются. Он никогда не давал мне удовлетворительного ответа, а я никогда не понимала. Я не знала, почему люди боятся моего дедушки и Джона Грэйхама. Я не знала, каким чудовищным могуществом обладают деньги дедушки. Я не знала, — ее голос упал до прерывистого шепота, — я не знала, как они употребляются, например, в Аляске. Не знала, что ими пользовались для того, чтобы обрекать других людей на голод, гибель и смерть. Не думаю, чтобы это было известно даже дяде Питеру.
Она взглянула прямо в лицо Алану. Ее серые глаза зажглись тихим огнем.
— Оказалось, что еще раньше, чем умер дядя Питер, я играла крупную роль во всех их планах. Я не могла подозревать, что Джон Грэйхам лелеет мысль о маленькой тринадцатилетней девочке! Я не догадывалась, что дедушка Стэндиш, такой прямой, такой величественный со своими седыми волосами и бородой, такой могущественный, уже тогда предполагал отдать меня ему с тем расчетом, чтобы колоссальное объединенное богатство продолжало увеличиваться и впредь, чтобы дело его жизни не погибло. Для приведения в исполнение своего плана, опасаясь неудачи, они пустили в ход Шарплея. Так как Шарплей обладал добрым симпатичным лицом и был ласков со мной, как дядя Питер, я любила его и доверяла ему, не подозревая, что под его сединами скрывается ум, который не уступает по хитрости и беспощадности уму самого Джона Грэйхама. И он хорошо исполнил свою работу, Алан.
Второй раз она тихо и без тени смущения назвала его по имени. Она нервным движеньем пальцев завязывала и развязывала уголки маленького носового платка, лежавшего на ее коленях. После паузы в несколько секунд, во время которой тиканье часов Киок казалось напряженным и громким, она продолжала:
— Когда мне минуло семнадцать лет, умер дедушка Стэндиш. Мне бы хотелось, чтобы вы поняли все последовавшее за этим без моего рассказа: как я привязалась к Шарплею, как бы заменившему мне отца, как я доверилась ему, как умно и ловко он внедрил в меня мысль, что это будет правильно и справедливо, что моя величайшая обязанность в жизни исполнить волю покойного дедушки и выйти замуж за Джона Грэйхама. Иначе, говорил он, если этот брак не будет заключен до того, как я достигну двадцатидвухлетнего возраста, роду Стэндишей не достанется ни одного доллара из всего огромного состояния. Шарплей был достаточно умен, чтобы понять, что одних денежных соображений мало, и он показал мне письмо, написанное, по его словам, дядей Питером. Я должна была его прочесть, когда мне исполнится семнадцать лет. В этом письме дядя Питер уговаривал меня подняться до высоты рода Стэндишей и этим браком соединить два огромных состояния — об этом, мол, он и дедушка Стэндиш всегда мечтали. Мне и не снилось, что письмо было подложное. В конце концов они добились своего — я согласилась.
Она сидела, опустив голову, и комкала в руках кусочек батиста.
— Вы меня презираете? — спросила она.
— Нет, — ответил Алан бесстрастным голосом. — Я люблю вас.
Она сделала попытку спокойно и смело взглянуть на него. Его лицо опять окаменело, а в глазах таился мрачный огонь.
— Я согласилась, — быстро повторила она, как бы сожалея о заданном вопросе. — Но это должно было быть сделкой, холодной, расчетливой сделкой. Джона Грэйхама я не любила. И все же я решила выйти за него замуж. В глазах закона я буду его женой, равно как и для всего мира, но не больше. Они согласились, а я в своем неведении им поверила. — Я не видела западни. Я не видела торжества в глазах Джона Грэйхама. Никакая сила в мире не могла заставить меня думать, что он хотел обладать только мною; что он был настолько гнусен, чтобы желать меня, хотя я и не любила его; что он был огромным чудовищным пауком, а я — мухой, запутавшейся в его паутине. И самое ужасное во всем этом было то, что все время со смерти дяди Питера мною владели странные, прекрасные мечты. Я жила в мире, мной самой созданном, и я читала, читала и читала. Во мне все сильней и сильней укреплялась мысль, что когда-то я жила другой жизнью, что я принадлежала прошлому, когда мир был чист и в нем жила любовь; что существуют огромные страны, где еще не знают ни денег ни их силы, где над всем возвышается романтика и слава человечества. Я жаждала всего этого. Однако благодаря чужому влиянию и плохо понятому чувству гордости и чести Стэндишей я сковала себя цепью с Джоном Грэйхамом.
Последние месяцы перед тем, как мне исполнилось двадцать два года, я лучше узнала человека, которого никогда раньше не знала. До меня доходили смутные слухи; я начала понимать причину ненависти, которую он внушал к себе. Но окончательно поняла я только здесь, на Аляске. Я почти успела понять к самому концу, что он — чудовище. Но о моем замужестве уже было объявлено. Лицемерный Шарплей, которого я считала отцом, толкал меня на этот шаг. Джон Грэйхам обращался со мной так вежливо и холодно, что я не подозревала его мерзкого замысла. Я заключила сделку. Я вышла за него замуж.
Она внезапно с облегчением вздохнула, как будто пытка уже миновала и она излила то, что казалось страшнее всего. Но увидев, что выражение лица Алана нисколько не изменилось, она, почти рыдая, вскочила на ноги и теперь стояла, опираясь на стол, усыпанный цветами. Алан тоже встал и смотрел ей в лицо. Дрожащим голосом она пыталась продолжать.
— Не нужно, — прервал ее Алан таким тихим и жестким голосом, что она почувствовала страх. — Вы не должны продолжать. Я посчитаюсь с Джоном Грэйхамом, если только судьба даст мне эту возможность!
— Вы хотите заставить меня остановиться теперь! Раньше, чем я рассказала вам о том маленьком торжестве, которым я имею право гордиться? — возмутилась она. — О! Вы можете быть уверены, что я сознаю безумие и порочность всей этой сделки, но я клянусь, что не сознавала этого до тех пор, пока не стало уже поздно. Для вас, Алан, чистого, как те величественные горы и долины, что составляют часть вас самого, для вас, я знаю, должно казаться невозможным, что я вышла замуж за человека, которого сначала боялась, потом презирала, а затем ненавидела смертельной ненавистью; что я принесла себя в жертву, считая это своим долгом; что я была настолько слаба, настолько неопытна, что я давала себя лепить людям, которым я верила. Все же, повторяю вам, никогда я не подозревала, что приношу себя в жертву; никогда, хотя вы и назовете меня слепой, не видела я даже намека на ту отвратительную опасность, которой я добровольно подверглась. Нет, даже за час до свадьбы я не подозревала этого. Все это рассматривалось как чисто финансовая сделка, обо всем мы рассуждали с деловой точки зрения — и я не испытывала никакого страха, разве только душевную боль, которая всегда появляется, когда отказываешься от своей мечты. Ни о чем я не догадывалась до того момента, когда были произнесены последние слова, сделавшие нас мужем и женою — и я увидела в глазах Джона Грэйхама что-то такое, чего раньше никогда не видела. А Шарплей…
Она судорожно прижала руки к груди. Ее глаза метали искры.
— Я ушла к себе в комнату. Я не заперла двери, потому что в этом никогда не было необходимости. Я не плакала. Нет, я не плакала. Но что-то странное, я чувствовала, случилось со мной, и слезы могли бы успокоить меня. Мне казалось, что в моей комнате много стен, что они появляются, исчезают и плавают передо мною. Я чувствовала слабость и легла на кровать. Вдруг я увидела, как открылась дверь. В комнату вошел Джон Грэйхам. Он закрыл за собой дверь и запер ее на ключ. В моей комнате! Он вошел в мою комнату! Неожиданность, ужас и отвращение вывели меня из оцепенения. Я вскочила и смотрела на него. Он стоял совсем близко от меня. Выражение его лица наконец заставило меня понять правду, которой я даже не подозревала. Его руки протянулись вперед…
«Вы моя жена», — сказал он. О! Тогда я все поняла! «Вы моя жена», — повторил он. Я хотела кричать, но не могла. А потом, потом… он схватил меня. Я почувствовала, как его руки обвились вокруг меня, подобно кольцам огромной гадюки. Яд его губ был на моем лице. Я думала, что погибла, что никакая сила не может спасти меня в этот час от человека, вошедшего в мою комнату, от человека, который был моим мужем. Мне кажется, что только воспоминание о дяде Питере помогло мне найти выход. Я начала хохотать, я почти что стала ласкать его. Перемена во мне поразила его и смутила; он отпустил меня, когда я сказала, что в эти первые часы замужества мне хочется быть одной, что он должен прийти ко мне вечером, и я буду ждать его. Я улыбалась, когда говорила это, улыбалась, меж тем как готова была убить его. Он ушел — это огромное, жадное, торжествующее животное, — поверив, что ему удастся получить добровольно то, что он думал взять силой. Я осталась одна.
Я думала только об одном — бежать! Я поняла правду. Она захватила меня, переполнила меня, жгла мой мозг. Все то, чем я питала свою душу при жизни дяди Питера, вернулось ко мне. Это был не его мир, он никогда не был и моим. Это был мир чудовищ. Я не хотела в нем оставаться, видеть тех, кого знала. И в то время, как такие мысли и желания овладели мной, я в безумной лихорадке упаковывала свой саквояж. Казалось, образ дяди Питера подгонял меня и твердил, что нельзя терять ни минуты, что человек, который оставил меня сейчас, хитер и может догадаться о намерениях, скрывавшихся за моими улыбками и нежностями.
Я убежала с черного хода. Проходя по дому, я услышала в библиотеке тихий смех Шарплея; это был особенный смех, и вместе с ним я услышала голос Джона Грэйхама. Я думала только о море. Уехать куда-нибудь морем! Автомобиль довез меня до банка; я взяла там деньги и отправилась к пристани, стремясь попасть на пароход — какой угодно пароход. Я подошла к большому судну, отправлявшемуся на Аляску… А что случилось дальше, вы сами знаете, Алан Холт.
Девушка всхлипнула, закрыла лицо руками, но только на одно мгновение. Когда она опять посмотрела на Алана, в ее глазах были не слезы: они светились мягким блеском гордости и торжества.
— Я не запятнана Джоном Грэйхамом! — воскликнула она. — Не запятнана!
Алан стоял, сжимая кулаки. Он, а не девушка, чувствовал желание опустить голову, чтобы не видно было слез. А ее глаза были ясны, светлы и блестели, как звезды.
— Теперь вы меня будете презирать?
— Я люблю вас, — повторил он, не делая ни одного движения, чтобы приблизиться к ней.
— Я рада, — прошептала она. Она не смотрела на него, а устремила взор в окно, на освещенную солнцем долину.
— И Росланд был на «Номе»и, увидев вас, дал знать Грэйхаму? — сказал он, с большим трудом сдерживая желание подойти к ней.
Она утвердительно кивнула.
— Да. И поэтому я пришла к вам и, потерпев неудачу, бросилась в море. Я хотела заставить их думать, что я умерла.
— Росланд был кем-то ранен.
— Да. И странным образом. Я слышала об этом в Кордове. Люди вроде Росланда часто кончают неожиданным образом.
Алан подошел к двери и открыл ее. Он глядел на гряды голубых холмов и на белые вершины гор, тянувшихся вдали. Несколько секунд спустя Мэри Стэндиш подошла и встала рядом с ним.
— Я понимаю вас, — тихо сказала она, нежно взяв его за руку. — Вы пытаетесь найти какой-нибудь выход и видите только один. Я должна отказаться от свободы и вернуться назад к тем людям, которых я ненавижу. Я тоже не вижу другого выхода. Я пришла к вам под влиянием внезапного побуждения. Я должна вернуться и выбросить из головы свои безумные мечты. Но мне больно это сделать. Я предпочла бы умереть.
— А я… — начал было Алан, но сейчас же спохватился и указал на отдаленные холмы и горы. — Там мои стада. Я отправлюсь к ним и буду в отсутствии неделю или больше. Обещайте мне быть здесь, когда я вернусь.
— Да, если вы этого хотите.
— Я хочу.
Она была так близко от него, что он мог коснуться губами ее блестящих волос.
— А когда вы вернетесь, я должна буду уйти. Это будет единственный выход.
— Я тоже так думаю.
— Это будет тяжело. Возможно, в конце концов, что я трусиха. Но снова очутиться там одной…
— Вы не будете одна, — спокойно сказал Алан, продолжая смотреть на отдаленные холмы. — Если вы уйдете, я уйду с вами.
Казалось, у нее на мгновенье перехватило дыхание. Потом она бросилась прочь от него и остановилась в полуоткрытых дверях комнаты Ноадлюк. В ее глазах светилось счастье; то счастье, о котором он мечтал, идя рука об руку с ней по тундре, в те дни печали и полубезумия, когда он думал, что она умерла.
— Я рада, что была в хижине Элен Мак-Кормик в тот день, когда вы пришли туда, — сказала она. — Я благословляю безумие и мужество, которые привели меня к вам. Теперь я не боюсь ничего на свете… потому что… я люблю вас, Алан!
Дверь в комнату Ноадлюк закрылась за ней. Алан шатаясь вышел на солнце. Его сердце неистово билось, а в голове шумело. Все вокруг него завертелось. На одно мгновение он перестал сознавать окружающее.