Вершины не спят

Кешоков Алим Пшемахович

 

Алим Кешоков

Вероятно, человек этот уже много лет не садился на коня, не держал в руке молнию клинка. И все-таки, когда думаешь об Алиме Кешокове, народном поэте Кабардино-Балкарии, образ всадника неотступно преследует тебя. И не потому только, что этот образ присутствует едва ли не в каждом произведении писателя, будь то поэма, коротенькое стихотворение, пьеса или большое прозаическое полотно. Это можно было бы отнести на счет сыновней дани горца традиционным мотивам. Но в творчестве Кешокова образ всадника надобно понимать и глубже и шире: это вечное, и притом стремительное, как бег скакуна, движение, без которого ни сам поэт, ни его герои, которым автор доверительно сообщает самые сокровенные думы свои, попросту немыслимы.

До Октября, как известно, кабардинцы не имели своей письменности. Она пришла к подножию древнего Эльбруса с выстрелом „Авроры". И не чудо ли, что в столь короткий срок в Кабардино-Балкарии возникла своя литература, столь яркая и самобытная, что голоса лучших ее представителей слышны не только во всех уголках нашего социалистического Отечества, но и далеко за его пределами. И среди этих голосов — неповторимо самобытный голос Алима Кешокова, в прошлом сына безземельного крестьянина из селения Шалушка, а ныне — известного писателя и общественного деятеля. Он умел учиться, Алим Кешоков. И умел хорошо выбирать себе учителей. Из его соплеменников — то был основоположник кабардинской советской поэзии Али Шогенцуков, а что касается других учителей, то послушаем самого Кешокова.

“Мой брат бывалый командир. Не взвод у брата под началом. И по плечу ему мундир, тот, что положен генералам". Далее следует многозначительное признание, что поэт мог бы, вероятно, не отстать от брата, но другое его занимает превыше всего. И Алим Кешоков восклицает: “Поручик Лермонтов, у Вас готов быть в званье рядового!"

Давно уже и притом напрочно стоит среди правофланговых в боевом строю советской литературы Алим Кешоков. Теперь у него самого уже немало учеников. Однако, исполненный чувства долга перед старшими своими товарищами, он не упустит ни малейшей возможности, чтобы не принести им свою благодарность. "Наездники — в седла мы прыгаем ныне, и каждый под облако гонит коня. Там Тихонов ждет нас на снежной вершине, седоголовый держатель огня!"

В послевоенные годы вышло около двадцати книг Алима Кешокова — то были сборники стихотворений, поэм и таких поэтических миниатюр, как стихи-стрелы. Все новыми гранями своего редкого дарования поворачивался к нам поэт. И вот теперь он явился пред многочисленными своими читателями в качестве прозаика, автора романа „Вершины не спят".

Заранее оговорюсь: чтобы не обкрадывать читателя, не лишать его счастливейшей и сладчайшей возможности все узнать из первых рук, я даже вкратце не буду пересказывать содержание книги.

Становление Советской власти в национальных окраинах России — такими обычно бесстрастными словами говорится в иных учебниках истории о событиях столь сложных, столь драматических по накалу борьбы, что лишь большой художник способен дать нам их почувствовать не только разумом, но и сердцем — сердцем прежде всего. Думается, что это в значительной степени удалось Алиму Кешокову в его романе „Вершины не спят".

Не скрою, что, полюбив этого улыбчивого, остроумного в жизни и в своих стихах поэта, поначалу, раскрывая его первую прозаическую книгу, испытываешь некоторую тревогу: а не растворится ли сочная, отливающая всеми красками, переливающаяся многоцветьем поэзия Кешокова в „презренной" и „суровой" прозе, к которой, видать, и его, нашего жизнелюба Алима, потянули года. Трудно, невозможно представить Алима Кешокова без его улыбки, без его незлой иронической усмешки, которая тонкою прошвой проходит через все его стихотворные строки.

Тревоги, однако, исчезают, как только углубишься в чтение. "Лю окончил школу в родном ауле у отца, а теперь учился в новой школе в Бурунах", — сказано о мальчике в романе. Но так мог написать любой автор. Читаем дальше: „а его старший брат, Тембот, — второе лезвие одного и того же кинжала, — тот теперь учился в Москве, в военной школе". А вот так сказать мог один лишь Алим Кешоков и никто другой. „Река жизни не знает покоя, — заметил Астемир". И это Алим Кешоков — и никто другой. „Добрый утренний гость — это луч утреннего солнца", — это уж, конечно, Алим Кешоков, умеющий дружить и знающий цену настоящей дружбы.

Не вдруг, не сразу открываются перед читателем герои романа. Не сразу распознаешь, кому из них отдано сердце автора, — тут, видимо, сказался большой литературный опыт Алима Кешокова. Он как бы приглашает нас: „Давайте-ка сначала посмотрим, что говорят, что делают эти люди, не будем торопиться со своими выводами, у нас есть время терпеливо разобраться во всем". Автор не боится дать персонажам высказаться возможно пространнее, не перебивает их репликами даже там, где они не очень-то лестно говорят о вещах, дорогих нам до чрезвычайности. В борьбе, в крови, в страшных муках рождается самая большая правда, о которой поэт Алим Кешоков сказал:

На свете нет выше наших идей, Так будем же лучшими из людей!

Во имя этой правды и написал свою суровую и мужественную книгу Алим Пшемахович Кешоков.

МИХАИЛ АЛЕКСЕЕВ

 

Книга первая. ЧУДЕСНОЕ МГНОВЕНИЕ

 

Отцу, первому председателю сельского ревкома

 

Часть первая

 

АУЛ ШХАЛЬМИВОКО

 День рождения мальчика Лю был отмечен событием, памятным для всего аула.

Аул Шхальмивоко, что в переводе означает Долина Жерновов, раскинулся вдоль протоков реки того же названия. В старину главным занятием местных жителей было изготовление мельничных жерновов из камней, приносимых рекой. Эти жернова славились по всей Кабарде. На многолюдном базаре в Нальчике всегда пользовались спросом и малые жернова, потребные в каждом хозяйстве для ручного помола, и большие, мельничные. Не удавалось продать за деньги — брали зерном, мукой, а то и бараниной.

Но река служила на пользу славному ремеслу только во время таяния горных снегов и после длительных ливней. В иное время, мельчая, она оставляла лужи среди ослепительно-белых валунов и неторопливо несла посветлевшие воды по каменистым рукавам. Под высыхающими валунами мальчуганы выискивали: не занесло ли сюда какого-нибудь добра?

Иногда попадалась форель…

В день рождения Лю хлынул страшнейший ливень. Он заглушил все голоса селения — кудахтанье кур, гоготанье гусей, лай собак. Хозяева с опаской прислушивались, как в их садах ветер и ливень срывают яблоки, треплют солому на крышах… Но вот ливень прошел, женщины бросились в сады и в курятники, мужчины двинулись к берегу вздувшейся реки.

Прояснилось. Блеснуло солнце, как бы довольное тем, что мир освежен дождем. Всюду зазвучали голоса. И, уж конечно, мальчуганы, закатав штаны, прыгали по лужам, через быстрые ручьи…

Могучий поток, грохоча, катил невидимые камни, нес валежину, ветви и целые стволы деревьев.

Все это могло годиться на топливо или даже на стройку. Легкая добыча влекла сюда и нищего Нургали, и вдову Дису с дочерью, хорошенькой Сарымой, и деда-весельчака Баляцо, и наконец, богача Мусу, торопившегося на берег с двумя скрипучими арбами и своими приспешниками Батоко и Масхудом.

Лишь жена объездчика Астемира, Думасара, да с нею старая нана, мать Астемира, оставались дома: зачем искать удачу на берегу горной реки, когда дом озарился самым большим счастьем, — Думасара подарила мужу сына.

Об этом еще никто не знал. Даже длинноносая Чача, знахарка, первая сплетница в ауле, известная и за пределами Кабарды, копошилась на берегу и прозевала важную новость.

Не усидел дома и мулла Саид. Стараясь не замочить свои сафьяновые чигили, он со стариковской осторожностью перешагивал с камня на камень, поддерживаемый под руку работником Эльдаром, статным парнем лет семнадцати, е горячими черными глазами. Почтительная заботливость не мешала Эльдару перебрасываться шутками с другими парнями. Весело блеснувшее солнце и всеобщее оживление радовали его, хотя недавно парня постигло большое несчастье.

Не успела еще сойти та луна, при зарождении которой окружной суд присудил отца Эльдара, табунщика Мурата, вместе с другими участниками Зольского возмущения к ссылке в Сибирь, парень остался круглым сиротою — его мать умерла раньше. Имущество бунтовщика Мурата Пашева было конфисковано на возмещение убытков, причиненных восстанием. Пару коней и корову отвели на скотный двор и в конюшню князей Шардановых. Сирота Эльдар пошел в батраки к Мусе, но тот вскоре выгнал его, не заплатив за работу. Но жить-то нужно! Не один раз его тетка Думасара побывала у муллы Саида с курицей под мышкой, и наконец тот согласился взять парня к себе во двор батраком.

— Эльдар, гляди, чинару несет. Бросайся! Хватай! — понукал работника Саид, утвердившись на большом плоском камне.

— Ой, мулла, меня самого унесет, — отшучивался Эльдар.

— Не отпускай от своего сердца аллаха, и поток не унесет тебя. Смелее, Эльдар, смелее!

Эльдар, не разуваясь, уже входил в шумящую воду.

— А и в самом деле может унести, — раздавались голоса. — Унесет, как унесло его отца Мурата…

— Ну что же, разве не знал табунщик Мурат, куда суется? — заметил кто-то осуждающе. — И не таких уносит.

— То-то и оно! Кувыркнет — и все тут. Между тем чинару несло на Эльдара. Он поймал ее.

За чинарой по течению плыла другая добыча.

Теперь навстречу ей забегал уже богач Муса Абуков, понукая полунищего Масхуда и нищего Нургали:

— Масхуд! Нургали! Скорей! Не ждите лодыря Батоко.

Постоянный спутник Мусы, длинноногий, лысеющий хитрец Батоко, всегда охотно поддерживал Мусу в любых словесных стычках, но работать не любил. Батоко слыл ученым человеком и надеялся при поддержке Мусы получить пост муллы.

Муса не был бы Мусой, если бы упустил случай прихватить чужое. Нет, Муса не брезговал ничем. Дурак делит богатство с богатым, — иронически замечает пословица. Не потому ли, что дурак верит, будто богатый не забудет его в своем завещании?.. Не потому ли и Нургали так хлопочет для Мусы?

Давно уже забытый родственниками и самим аллахом, печальный Нургали, всем своим видом смахивающий на козла, лишен даже чашки молока, ибо не имеет коровы и живет с той доли, что магометане свозят осенью от своих достатков на нищенский его двор…

А другой пособник Мусы, мясник Масхуд, почему он лезет в воду для Абукова? По простоте душевной?

Коран велит помогать соседу — и жилистый, сухопарый Масхуд тоже лезет в воду, хотя не хуже других знает, что Муса-то не стал бы ловить валежник для соседа… Нет, не только как добрый мусульманин старается Масхуд. Он надеется хорошо пообедать. Не может быть, чтобы богач Муса не пригласил самоотверженных помощников откушать у него в доме. И кушанья, конечно, будут поданы на стол красавицей Мариат, которую нелегко увидеть иначе, потому что муж ревниво оберегает ее от чужих глаз… Женился Масхуд на самой некрасивой девушке аула, широколицей Шаридад Балкаровой. Это стало поводом для неизменных шуток Мусы. Кроме жены, у Масхуда ничего не было. Хотя он целыми днями забивает на бойне крупный и мелкий скот, хороший кусок мяса редко перепадает ему, и он пробавляется больше остатками и потрохами, за что и прозвали его «Требуха Желудка».

— Масхуд! Эльдар! Не ждите лодыря Батоко, не зевайте! Да сразит меня аллах, если это не кровать…

Откуда ее несет? Из чьего дома? Кто, несчастный, пострадал? Некогда обдумывать все это. Масхуд, по грудь в воде, уже перехватывает добычу. Мутный поток хочет сбить с ног храбреца, пена брызжет в лицо.

— Эльдар, помоги!

И Эльдар, справившись с чинарой, вместе с Нургали и Масхудом выволакивает на камни деревянную, в резных узорах, кровать.

Нургали моргает своими желтыми, как у козла, глазами, мокрыми руками поглаживает жидкую бородку и говорит:

— Видимо, река смыла дом балкарца в ущелье. Так аллах одного наказывает, другого награждает. Эх!

— И везет же тебе, Муса! — восклицает Эльдар.

— Добро к добру идет, — отвечает Муса. А вдова Диса вертится тут же и подобострастно заключает:

— Удивительно ли, что богобоязненный Муса у аллаха всегда на виду?

С год, как Диса осталась вдовой. Жизнь ее нелегка. Диса не сводит загоревшихся глаз с кровати. Все селение знает, что вдова и две ее дочки спят на земляном полу. Ах, и в самом деле, почему такая удача Мусе? Ни она, ни старшая ее дочка Сарыма не в силах выловить в бешеном потоке что-нибудь стоящее. В промокшие подолы собраны только щепа да веточки.

— О, да ты, Муса, у аллаха на первом счету!

И вдруг — о, чудо! — должно быть растроганный этой лестью, Муса делает широкий жест:

—. Диса, бери. Отдаю тебе.

Диса не верит ушам. Ее девочка прижалась к ней, из подола сыплются щепки, и тоже смотрит восхищенными глазами на кровать, быстро обсыхающую на ветру и солнце.

— Ну, что же ты, Диса? Бери! — ободряет вдову Эльдар.

— Бери, Диса, — поддерживают другие.

— Давайте помогу, — готов услужить Эльдар и поглядывает на хозяина.

Саид не противится.

— Мусульманин мусульманину всегда уступает, — поучает добрый мулла.

— Грех отказываться от щедрот мусульманина, — замечает Нургали, но в его голосе слышится зависть.

— Не смущайся, Диса, — снисходительно добавляет уже сам Муса. — Бери и за то помоги жене обмазать глиной дом.

— Ну что ж, — радостно соглашается женщина, — видно, сегодня такой день, что аллах дает кровать для дочери. А помочь твоей жене, Муса, конечно, не откажусь.

Среди валежника и щепы, пеня под собой волну, опять покачивалась ветвистая чинара; на этот раз слышнее всех был призыв весельчака и балагура деда Баляцо, который охотился за добычей вместе со своими двумя статными сыновьями. Разувшись и подобрав повыше полы бешметов и кинжалы, здоровенные парни стали рядом с отцом лицом против течения.

— За сучья хватай! — распоряжался огнеусый дед Баляцо. — Заворачивай! Не мешкай! Так, так. Не над покойником стоите, живее! Заворачивай по течению, сынок! Когда кабардинец говорит «ай-ай», значит, дело дрянь, когда кабардинец говорит «ага», значит, дело пошло на лад… Я говорю «ага»!..

Так, воодушевляя сыновей, балагурил Баляцо, не смущаясь даже тем, что на берегу показался дородный всадник в рыжей шапке и бурке. Это был старшина Гумар — гроза села.

По-хозяйски озираясь, Гумар покрикивал:

— Ставьте метки на своих кучах! Пусть каждый присматривает за своей добычей!

Чем может закончиться эта всеобщая охота за дарами природы, Гумар хорошо знал.

— Перегрызетесь, как собаки. Ты, Чача, из чьей кучи тянешь?

Знахарка Чача подпоясалась полотенцем и заткнула за него длинные полы черного платья, оголив до колен тощие ноги. Она бродила по берегу и, как всегда, бормотала то тексты из Корана, когда кто-нибудь был поблизости от нее, то, оставшись наедине, — проклятия воображаемым врагам. Подойти близко к потоку она не решалась, и ей доставалось лишь то, что прибивало к берегу. Этого Чаче, разумеется, казалось мало, и она, как бы невзначай, подбиралась к чужим кучам. На окрик Гумара она ответила невнятным бормотанием, но внимание старшины отвлекла внушительная поленница дубового лома, сложенная кузнецом Ботом, известным не только своим искусством, но еще и лысиной над высоким медно загорелым лбом.

— Все твое, Бот?

— Все мое, старшина, — храбро отвечал кузнец.

— Все сам собрал?

— Зачем сам? Разве один столько соберешь?

— Зачем же берешь чужое? Побьют, и лысины не пощадят.

— Не побьют, старшина. Кузнецу положено отбирать дуб. Это на уголь. Каждый знает, что придет к горну кузнеца, — не без намека заметил Бот.

— Ну-ну, смотри! Побьют — будешь мне жаловаться, а я только добавлю.

В этот момент на берегу показался другой всадник. На его голове не было дорогой барашковой шапки, а на ногах — только чувяки, но из-под широкополой войлочной шляпы выглядывало смелое лицо; взгляд был внимательный, с легким прищуром, маленькие усики чернели над красивым ртом. Всадник легко держался в седле. Это был Астемир Баташев, объездчик, возвращающийся с полей. Он торопился, радостная тревога наполняла все его существо: кого подарит ему Думасара — девочку или мальчика?

Как обоюдоострый кинжал имеет два лезвия — иначе это не кинжал, — так и в семье брат должен иметь брата. Два брата должны быть едины, как сталь обоюдоострого кинжала. Астемир хорошо знал это старинное кабардинское поверье.

Астемир вежливо приветствовал и старшину, и других односельчан. Эльдар, завидя Астемира, махал ему шляпой и что-то кричал, но за шумом потока Астемир не расслышал слов. А вон дед Баляцо со своими сыновьями, Казгиреем и Асланом, и кузнец Бот в кожаном фартуке, а вон Диса с худенькой хорошенькой дочкой. Что тащат они с помощью Эльдара?

…В дом Астемир не пошел.

В тишине сада журчал арык, кудахтали куры; отяжелевшие после дождя листья шуршали на ветках.

Только теперь Астемир почувствовал, как он устал.

«Почему так тихо? — с тревогой подумал он. — Может, случилось что-нибудь нехорошее с Думасарой…»

Растревоженный этими мыслями, Астемир повернулся лицом к дому и в этот момент услышал, как открылась дверь и старая его мать спросила:

— Кто здесь? Астемир, это ты?

— Да, мать моя, это я, — отвечал Астемир понуро. — Почему так тихо в нашем доме?

— А мы слышим, — сказала мать, — конь ржет, а тебя не видно. Ты говоришь — тихо. Это тишина счастья. Почему ты не идешь в свой дом, Астемир, почему не торопишься взять на руки своего второго сына? Разве ты не слышишь его голоса? Пусть всегда будет тишина и радость в твоем доме. А я счастлива вашим счастьем. Пора мне оставить индеек и растить внуков.

На глазах старой женщины блеснули слезы. Несмотря на преклонный возраст, она все еще трудилась — пасла стада индеек, но в последние дни в ожидании внука не отходила от постели Думасары.

— Ох, мать моя, — вздохнул Астемир, обнимая старушку, — добрая моя нана! Я хотел бы того же, но такова ли жизнь? Где, однако, сын мой? Где второе лезвие кинжала, которым я готов всегда защищать добро и правду?

 

СХОД. КНЯЗЬ-КОНОКРАД

Местность, где лежит старый аул, очень красива. Кабардинская равнина начинает здесь переходить в предгорья Главного Кавказского хребта. Отсюда ведут дороги в дикие ущелья, отсюда пролегает путь на Эльбрус… Поросшие лесом, темно-зеленые холмы дугою охватывают долину, в которую стекают горные реки. За грядами холмов, поднимающихся все выше, встают головы вечно снежных вершин. Не всегда они видны — летнее знойное марево, туман и облака часто закрывают величавые дали, — но когда воздух очищается, трудно отвести взор от этих извечных гигантских глыб камня, снега и льда. Особенно красивы вершины Главного хребта на восходе или закате солнца, когда косые лучи его заливают снега светом нежнейших оттенков — от голубых до розовых, от палевых до золотистых.

Такой тихий и ясный вечер стоял в долине Шхальмивокопс, хотя где-то далеко на западе — за морем, за Крымом — шла жестокая война между русским царем и Германией. И в этом ауле, и по всей Кабарде уже немало было вдов и осиротевших матерей. С нетерпением и надеждой ждал известий и дед Баляцо — оба его сына воевали. Кабардинский полк Дикой дивизии отличался в боях среди других конных полков удалью и отвагой. Но слава, как известно, не приходит без жертв.

А в ауле мирно кудахтали куры, собираясь на ночлег у своих шестков, мычали у ворот коровы, блеяли овцы. Кое-где трудолюбивые потомки жерновщиков еще тесали камень, но вечерняя тишина побеждала, и на все — на пыльный плетень, на дорогу, на стены домов и на купы акаций, — казалось, лег розоватый отсвет далеких горных снегов. И вдруг, нарушая эту тишину, раздался голос длинноусого и бойкого, как Баляцо, старика Еруля.

Появление Еруля всегда вызывало не только тревогу, но и любопытство. Люди выходили на крыльцо, детишки забирались на плетень, все встревожено вслушивались в слова сообщения, хотя и знали, что новость всегда одна и та же — приглашение на сход.

— Эй! Слушайте, слушайте! — возглашал Еруль. — Эй! Слушайте, слушайте! Да будут счастливыми ваши дела, правоверные! На завтра объявлен сход. Должны явиться все совершеннолетние мужчины. Кто не придет, будет платить штраф.

Серая лошаденка под Ерулем привычно трусила вдоль плетней. Как только Еруль приподнимался в седле, чтобы прокричать сообщение, лошадка приостанавливалась, а затем, услышав слова, которыми обычно заканчивалось всякое сообщение: «Кто не придет, будет платить штраф», сама трогалась дальше.

Иные окликали Еруля и просили повторить объявление. Но старик умел хранить достоинство глашатая и не унижался до того, чтобы кричать у каждых ворот. «Лучше уйми своих собак или пошли сына, молодого парня с хорошим слухом, вслед за мною, — думал про себя самолюбивый Еруль, — разве хватит голоса на всех вас?» И, конечно, он был прав. Не ясно ли, что если Еруль кричит вечером, то, значит, завтра утром надо идти на сход? Так было спокон веков, так будет и впредь.

В этот вечер все легли спать поздно, а наутро встали рано. Мужчины направлялись к дому, белеющему над самой рекою. Это был дом старшины Гумара. Люди шли неторопливо, степенно, как бы обдумывая важные решения, которые предстоит принять, или, терпеливо дождавшись соседа, делились домашними новостями и шагали дальше вместе — кто с вилами, кто с топором под мышкой, а кто дотачивая на ходу камень, годный для шлифовки жерновов. К чему торопиться? Не все ли равно, от кого узнаешь об очередном поборе — от самого старшины или от соседа, тем более нынче, когда кругом только и слышишь о войне и о том, что предстоит новый набор всадников.

— А говорят, Россия одолевает Германию.

— Россия — сила.

— Слышал я на базаре в Нальчике, что германец по всей России дым пустил и люди задыхаются.

— Это верно, германец всякую хитрость знает.

— Хм! Тут одной шашкой не возьмешь…

— Нет, не возьмешь. Куда там! Много пушек и пулеметов нужно.

— Может, насчет турок объявление будет?

— И то может случиться. Турок ко всем мусульманам руку тянет.

— Говорят, опять людей и лошадей будут брать.

— Откупаться надо. Вон Али Максидов — на что просвещенный был мусульманин, и тот убит.

— Да, Али все заклинания и все амулеты знал.

— Хорошо откупаться, у кого деньги есть. Деньги, почтеннейший, вернее амулета помогают. Истинно так.

В последнее время всех занимало известие о том, что на войне убит Али Максидов, помощник главного кадия, причем убит несмотря на то, что имел вернейший амулет против смерти.

На широком дворе собралась большая толпа. Старики устроились в тени акаций, молодые, в широкополых войлочных шляпах, уселись на каменной, озаренной солнцем ограде. В тени самого дома, у крыльца, сошлись наиболее зажиточные и родовитые. Многие из них, несмотря на жаркое утро, щеголяли в хромовых сапогах и узконосых галошах, в дорогих барашковых шапках, а главным признаком и богатства и удали было, разумеется, оружие. Кинжал на поясе кабардинца означал то же, что погон на плече военного. Это старинное оружие служило не только средством самозащиты в степи и в горах, но и лучшим украшением и признаком значительности человека.

Перед высоким крыльцом был поставлен столик, и за столиком уселся Батоко, призванный исполнить обязанности писаря.

Со стороны реки послышалось звонкое конское ржание, и уже по этому веселому ржанию можно было догадаться, что конь доволен всадником. И в самом деле, хорошо снаряженный всадник держался в седле образцово. Широкогрудый вороной жеребец с белой проталиной на красивом лбу, идя рысью, широко выбрасывал тонкие ноги. Все головы повернулись в ту сторону, и толпа оживилась, на лицах многих выразилось удивление, люди привстали, не веря своим глазам. Остроносый старик в чалме хаджи, сидевший на корточках под деревом, тоже привстал и первый произнес вслух:

— Жираслан!

Да, это был Жираслан, знаменитый далеко за пределами Кабарды и по всей Кубани конокрад, неуловимый в своем деле, как дым, дерзкий, как ветер. Недаром его имя состояло из двух слов — «жир» и «аслан», что значит — клинок и лев. Жираслан принадлежал к знатному княжескому роду Клишбиевых, из которого происходил и начальник округа, грозный полковник Клишбиев.

На окраине аула, в густом саду, стоял небольшой, добротный дом Жираслана. Однако владелец редко бывал здесь. Никогда не видели Жираслана и на сельском сходе. Что же означало это появление? Что ему делать здесь? Сход сразу приобрел в глазах собравшихся особенное значение.

За сорок лет своей жизни Жираслан ни разу не взял в руки лопату, ни шагу не сделал за плугом, но зато ни одна свадьба знатных людей не обходилась без него. Не было равного ему в искусстве тамады, в искусстве управлять пиршеством, украшать его бойким, сказанным вовремя словцом. Мечтою многих молодых людей было достичь таких же совершенств, какими обладал их кумир Жираслан. Самая скучная компания становилась бурно веселой, если Жираслан удостаивал ее своим посещением.

«Каждый стоит той компании, какую он скрепляет», — так говорили о Жираслане, если иной раз кто-нибудь намекал на темные стороны этой личности. Всем он умел угодить и понравиться. Со стариками держался учтиво, умело поддерживал разговор о славном прошлом Кабарды, о лихих джигитах, о конях и об оружии. Со старухами заводил речь о родственниках и невестах. Приветливость, заразительная веселость, улыбка покоряли всех.

Но стоило Жираслану сесть на коня — его будто подменяли: игривость, словоохотливость, изящная простота исчезали, лицо становилось замкнутым. Казалось, устремленный куда-то вперед взгляд не видит ничего, хотя на самом деле именно тогда Жираслан видел и слышал вокруг себя так же хорошо, как птица с высоты.

Все в этом человеке было необычно — и одежда, и повадки, и страсти. И жениться он тоже задумал не как другие люди. Недавно вдруг узнали, что Жираслан сватается не к девице, а хочет привести в дом «княжну в возрасте», черкешенку. И дом готовил он по-особенному — вынул обыкновенные стекла и заново застеклил окна и веранду красивыми, цветными, непрозрачными.

Всадник подъехал к лужайке. Осадив жеребца, Жираслан спрыгнул с кошачьей легкостью, повел плечами, оправляя дорогую черкеску, звучно потрепал по шее коня, сказал:

— Домой, Шагди!

Помахивая головой и поводя глазом на хозяина, как бы вникая в приказание, конь послушно повернулся, показав сильные ляжки, поднял голову, словно всматриваясь, куда ему нужно идти, и рысью пошел обратно по дороге. Сход сначала замер, потом ропот восхищения прошел по толпе… И еще долго люди провожали глазами вороного, на котором прискакал Жираслан. Сам же князь-конокрад как-то незаметно затерялся в толпе.

На крыльцо вышел Гумар — рослый, грузный, с тяжелым взглядом из-под рыже-золотистой круглой каракулевой шапки. Гумар, если не был в седле, всегда слегка горбился. Казалось, сейчас под тяжестью заботы он горбился больше обычного. Широкой, как лопата, рукой сдвинул со лба шапку, провел по ноздрям пальцем и издал какой-то шипящий звук, — известно, что этот жест старшины означал озабоченность, раздумье и тревогу. И было отчего! За спиною Гумара на верхней ступеньке лестницы появилась вторая фигура, и тотчас весь сход снова ахнул. Тревога старшины стала понятна. Выступивший вперед пучеглазый человек с жидкими и тонкими усиками был не кто иной, как Аральпов, начальник полицейского участка, нальчикский пристав, не без основания называвший сам себя мечом Российской империи. Утверждали, что Аральпову ничего не стоит отрезать у человека ухо, нос, выколоть глаз. Кабардинцы прозвали его Залим-Джери, что значит — страшный, безжалостный.

На Аральпове был его излюбленный наряд — белая черкеска с позолоченными газырями, соединенными цепочкой; на правом бедре маузер. Трудно сказать, сколько человек он застрелил из своего маузера, — не всегда это делалось явно, но из этого же маузера он запросто стрелял в индюка или в гуся, приглянувшегося ему на дороге во время разъездов, и с еще теплой птицей в руках, с наглой усмешкой на лице спешил в дом какого-нибудь состоятельного человека, у которого наверняка найдется самогон.

Да, появление Залим-Джери не предвещало ничего доброго!

Гумар собирался начать речь, но тут увидел в толпе Жираслана и опять повел пальцем по ноздре. Наконец, подавляя растерянность и не без труда подбирая слова, старшина заговорил:

— Правоверные!.. Хорошо было бы, если бы каждый из вас жил только плодами своего труда. Тогда бы у меня не болела голова. Но мы не можем сказать, что у нас не болит голова. А кто повинен в этом? Кто внушает нам тревогу за наше добро и заставляет сторожить его, не смыкая глаз? — Гумар сделал паузу. — Кто, не делясь ничем, все хочет прибрать к рукам? — при этих словах взор его обратился туда, где стоял Жираслан. — Может быть, таких людей и нет здесь, — встретив взгляд Жираслана, смущенно заключил старшина, — а может быть, и есть… кто знает…

Тщедушный старичок в голубом халате и чалме хаджи, что, вероятно, и придавало ему решимость, тот самый, который первым узнал Жираслана, прокричал:

— Легко сказать, что нет таких людей! Кто же в таком случае увел коня у Кундета только в прошлое новолуние?

— Постой, хаджи Осман, — остановил Гумар старика. — Кто разрешил тебе? О том, как нам избавиться от нечистых рук, скажет сам господин пристав. Да перейдут его болезни ко мне! Слушайте умного человека. Будет говорить Аральпов.

Гумар подобострастно оглянулся, а Залим-Джери с плеткою в руке неторопливо сошел по ступенькам. Батоко, гордый своим назначением, обмакнул перо в чернила. И вдруг Залим-Джери с силой ударил по столу писаря набалдашником плетки. Лысый Батоко, приготовившийся записывать речь, вздрогнул и встал, тряся головой. Аральпов выпучил глаза. Бросил плетку на стол. Широкий, чуть ли не от уха до уха, рот под жиденькими усиками язвительно скривился. Аральпов снова схватил плетку и поставил ее, как свечу. Оглядел собравшихся. В первых рядах поежились, переминаясь с ноги на ногу. Залим-Джери начал:

— Земляки!

Голос этого щуплого человека прозвучал громко и резко.

— Селяне! Хотите жить? А? Его высоко благородие… князь… полковник Клишбиев, — оратор раздельно произнес полный титул начальника округа и продолжал: — Поручил мне остричь вас, как стригут баранов. Да-с! Остричь! Заглянуть под все кусты, под которыми сидят конокрады, воры… Да-с! Довольно! Расправиться с ворами, как с политическими бунтовщиками! Слыхали, есть такие? Были. Были и тут. Зольское помните? Так напомню… Итак, правительство требует от вас назвать воров и конокрадов. Мы опустим на них, на всех смутьянов и посягателей на священную собственность… карающий меч империи. Размышлять нечего. Меч опустится и на головы тех, кто попробует скрывать бунтовщиков и конокрадов. Мы хорошо знаем, кто они и откуда. Это дезертиры с фронта или укрывающиеся от мобилизации… Но, может быть, есть и такие, кто думает, что их не касается приказание начальника края? — Оратор опять энергично стукнул набалдашником о стол и остановил взор на Жираслане, вокруг которого за время речи пристава как-то само собою стало просторно.

Однако Жираслан держался спокойно и тоже похлопывал плеткой по своим тугим офицерским сапожкам. В этом поединке первым смутился Аральпов. Как бы ободряя самого себя, он закончил на высокой, визгливой ноте:

— Правильно я говорю? Правильно. Нет силы, способной противостоять карающему мечу империи. Пускай не думают!

Новый удар плеткой, и снова на столе подпрыгивает чернильница, и снова, хлопая глазами, вскакивает из-за стола испуганный Батоко. Он уже не рад, что взялся за это дело.

— Я кончаю. Бесстрашно выходите и говорите. Кто первый? А?

Все безмолвно осматривали свои чувяки или траву под ногами, как будто там и находился ответ на трудный вопрос. Лишь Жираслан глядел прямо в лицо начальнику.

— Так-с… — негодуя, прошептал Аральпов. — Храбры вы, да только не тогда, когда нужно.

— Что же, — смущенно потирал нос Гумар, — нет охотников?

Молчание становилось тягостным.

— Ну-с, не хотят тут — могут прийти в участок. — Аральпову пришлось искать выход из неловкого положения.

Он еще раз стукнул набалдашником и повернулся, готовый уйти. Гумар понял, что пристав не простит ему этот сход: конокрад перед лицом всего аула одержал верх над ним. Крепко высморкавшись, старшина сделал последнюю попытку, его бас загремел:

— Кто вам зашил рты? Почему молчите! Или один только хаджи Осман имеет силу духа в своем слабом теле? Говорите!

Ободряющие слова старшины подействовали лучше громкой, наполовину русской, наполовину кабардинской речи Залим-Джери. Сразу раздалось несколько голосов, и громче других — объездчика Астемира:

— Я буду говорить, старшина! Но тут же вступил и Жираслан:

— Нет, ты подождешь, чувячник. Говорить буду я.

Гумар не ожидал такого оборота дела. Он охотно прервал бы Жираслана, но на это у него не хватало смелости. Насторожился и Аральпов. В его взгляде сквозили и беспокойство и любопытство. Он хорошо знал, с кем имеет дело. Не раз ему приходилось расследовать дерзкие кражи коней — все пути неизменно вели к Жираслану, но прямых улик не находилось никогда. Был известен такой случай. Однажды подвыпившая компания молодых конокрадов стала хвалиться своею удалью: и сам черт им не брат, и Жираслан сробел бы там, где они не дрогнут. Об этой похвальбе узнал Жираслан. Когда хвастуны возвращались с крадеными лошадьми, Жираслан на своем Шагди налетел на них, сбросил всадников с коней и сам погнал дальше весь табун. На другой день конокрады явились к нему с повинной, и он вернул им добычу. Слава Жираслана после этого возросла еще больше, его слово для других конокрадов было непререкаемо. Но и Жираслан хорошо знал волчий закон — как волк ни голоден, вблизи своего логова он не задерет — и никогда не воровал у соседей. Вот почему Жираслан начал так:

— О чем печешься, начальник? В этом ауле конокрадов нет. — Он говорил медленно, взвешивая каждое слово. — Я бываю на всех базарах. Нигде я не видел, чтобы продавались лошади, знакомые мне по этим краям.

— А лошадь Кундета? — крикнул Масхуд.

— У Кундета лошадь не украли, — спокойно возразил Жираслан. — Кундет проиграл свою лошадь. Если это не так, пусть скажет сам Кундет. Он здесь.

Головы повернулись к человеку, прислонившемуся к акации. Кундет — промотавшийся уорк — действительно не мог возразить Жираслану: имения, оставшегося от отца, хватило ему ненадолго, оставался последний конь и утешительное звание дворянина, но коня Кундет не то проиграл, не то пропил.

— Ни один волос не упадет из гривы коней наших благословенных мест, — продолжал Жираслан.

— Ишь ты, как красиво говорит! А откуда же конь, на котором ты прискакал? — не отставал Масхуд.

Его поддержал старик Еруль, но им обоим пришлось замолкнуть под взглядом Жираслана.

— Эй ты, жилистая требуха! И ты, старый усатый крикун! Мало ты кричишь со своей кобылы! Не бойся!.. Если я что-нибудь и уведу у тебя со двора, то не твою клячу.

Удачный ответ Жираслана вызвал общий смех. Жираслан намекал на то, чем крикун Еруль и в самом деле мог гордиться: подрастающая красавица Сарыма, дочь Дисы, приходилась ему племянницей.

Аральпов выступил снова:

— Не на свадьбу, не на койплиж приехал я, чтобы слушать Жираслана. Пусть говорят другие. Или овцы предпочитают жить с волком, но не выдавать его охотникам? Правильно я говорю? Если вы набили свои рты кукурузой, то я все-таки найду способ заставить вас заговорить.

— Я скажу, — опять внятно произнес Астемир и шагнул вперед.

Теперь это не понравилось Гумару: всего можно ожидать от этого Астемира!

— Ишь охотник! И так все знают, что у тебя избыток ума. Еще старики ничего не сказали, а ты уж тут как тут. Потерпи!

— И лучше сохрани свое красноречие для господина полковника, который давно собирается тебя вызвать за все твои проделки, — добавил Аральпов.

Но Астемир не сробел.

Широкоплечий, он твердо стоял перед начальниками — разве только слегка побледнел.

— Пусть говорит, — разрешили старики. Астемир поднял голову.

— Я скажу вот что. Если человек увел чужого коня — он конокрад. Верно. Унес седло, бурку — он вор. Но вот что непонятно мне, и я хотел бы это понять: человек работал у хозяина, работал по совести и выполнял все по договору, — Астемир разгорячился, — хозяин же не платит по договору, а, значит, присвоил себе деньги, которые заработал человек. Как это понимать? Такой хозяин — вор или нет?

Залим-Джери, обомлев, уставился на Астемира.

— Что ты несешь, болван?

— Ах ты извлеченный из навоза! Ах ты сын индюшатницы! Подумайте, он хочет осрамить меня! — подал голос Муса. — Это ему нажаловался бездельник Эльдар, которого я выгнал со двора. Лентяй вместо работы все норовил заглядывать туда, куда ему не пристало, да чесать язык с тем, с кем не следует… А я плати ему!.. А мамалыга, что он поглощал за троих, ничего не стоит? И как только терпит его Саид?

Вот тут-то и грянуло.

Юный силач Эльдар выступил вперед.

— Ищут вора, а вор тут, — задорно и на смешливо сказал бывший батрак Мусы. — И не один здесь вор, — дерзко продолжал он, — все жадные, все ненасытные люди — воры. Вот как думаю я.

По толпе прошел ропот, раздались возгласы:

— Пусть отсохнут у меня уши, бойко сказано… А что же это за страна, где все воры? Где же это так?

— У таких князей, как Шарданов, и таких хозяев, как наш Муса! — повторил Эльдар.

До того неожиданно было все это, что старики растерялись. К Аральпову не сразу вернулся дар речи. Ярость душила его.

— Вот оно как… Далеко зашли… Нет, тут… тут… — А что именно «тут», так и не удалось ему выговорить.

На помощь пришел Гумар:

— Видно, у парня живот разболелся, и его понесло.

Но Аральпов держался другого мнения и не считал, что дело только в том, что у парня разболелся живот. Он вдруг выхватил маузер и выстрелил. В ответ на его выстрел в воздух в руке Жираслана с силой выстрела хлопнула нагайка.

Бунтовщик и вольнодумец Астемир, который во время всей этой сцены невозмутимо стоял перед столом, обратился к Аральпову:

— Ваше благородие! Я и сам приду к тебе в участок, если будет нужно, а сейчас тебе, Залим-Джери, лучше уйти отсюда.

Пристав круто повернулся:

— Да-с, мы еще поговорим.

Щелкнул каблуками и скрылся в дверях. Через минуту по ту сторону дома застучали копыта коня, уносящего пристава со двора.

— Закроете ли вы свои рты-сундуки? Ваши матери еще вздохнут о вас, — пробасил Гумар. — А я уж подумаю и об объездчике, и о его племяннике… Я-то уж подумаю!

— Ты подумай лучше о самом себе, — спокойно сказал ему Жираслан. — Лихое время наступает, если батрак говорит такие речи.

Жираслан ускакал. Но люди еще долго не расходились и шумели до самого вечернего намаза.

 

ЖИРАСЛАН И ЭЛЬДАР

По случаю рождения сына Муса с невиданной щедростью выставлял угощения. Во двор то и дело въезжали арбы, нагруженные бараньими тушами и огромными, в рост человека, кувшинами, наполненными пенистою махсымой. Из плетеных корзин торчали гусиные и куриные лапки. Старые женщины в темных шалях восседали на корзинах и плетенках с дичью, иногда рядом с бабкою сидели детишки. Это прибывали дальние и близкие родственники Мусы.

Счастливые супруги встречали гостей приветливыми словами, но все же мера почестей всегда соответствовала ценности подарка. Конечно, Муса не заглядывал в корзины и даже делал вид, будто эта сторона дела его не интересует, тем не менее он хорошо знал, чего и от кого можно ожидать.

Мариат принимала женщин. Тройное объятие, улыбка, слова взаимной почтительности и доброго расположения — и, весело щебеча, Мариат ведет гостей к столу. Кучера и погонщики в широкополых шляпах несут дары.

— Да не омрачится торжество! Пусть наследник будет радостью родителей, сделает их старость безгорестной, приумножит состояние… Клянемся аллахом, было бы грех не посетить вас в такой день… Да будет праздник бесконечным!

— Ах, мои родные! Без вас радость была бы неполной, — отвечала хозяйка. — Я так счастлива!

На дворе под черепичной кровлей — признаком богатого дома — вдоль стен уже пестрели нарядами девушки аула, застенчиво прикрывающие лица легкими шарфами. Парни, толпясь, поглядывали: тут ли желанная? Грянула музыка, парни ударили в ладоши.

Девушек вовлекали в круг одну- за другой в том порядке, в каком они смущенно выстроились под стеной, но если при этом была очередь хорошенькой, то, разумеется, находилось сразу несколько кавалеров. Те, кто помоложе, по обычаю уступали старшим и возвращались в круг, усердно прихлопывая в ладоши. А счастливый кавалер горделиво и задорно кружился ястребом вокруг плавно скользящей девушки…

Эльдар был в трудном положении. По возрасту еще не пришла пора Сарыме выходить на танцы. Поэтому она скромно держалась со сверстницами в дальнем углу двора, куда оттеснили их танцоры. Из этой группы девушка могла войти в круг лишь в случае, если парень приглашал именно ее…

Но, видно, не только пылкое и- мужественное сердце Эльдара было растревожено красотою Сарымы. Покуда Эльдар колебался, из круга бойко выскочил парень и, поправив шапку, блестя глазами, остановился перед Сарымой. Ясно — сдержанно красивый жест приглашения на танец обращен к ней… Э-эх! Простофиля! Эльдар клянет себя за свою медлительность. Вот с загоревшимися щечками, потупив глаза, Сарыма проплыла за парнем вблизи Эльдара, и теперь все танцоры спешили обратить внимание Сарымы на свою лихость, наряд, оружие.

Начали парный танец. Эльдар рассчитывал, что тут Сарыма окажется рядом с ним, но, увы, его соперник не отпускал девушку. Конечно, разве может Эльдар оспаривать счастье у парня, одетого так богато?.. Где Эльдару добыть такой же расшитый бешмет, дорогую шапку из курпеи и, наконец, сверкающий серебром кинжал, какими щеголял Газыз Абуков, молодцеватый племянник Мусы?:. Пары шли по кругу.

— Асса! Асса!

Танец разгорался. Сарыма переходила от одного к другому кавалеру, и каждый норовил покрепче пожать ей руку, отчего у девушки выступили на глазах слезы. Но выйти из круга считалось неприличным… Почему Эльдар не спешит ей навстречу? Почему он не оставляет Гашане? Не знала Сарыма, что Эльдар был бы рад оставить Гашане и взять за руку Сарыму, но никто не перенимает у него Гашане, а оставить девушку во время танца — значит обидеть ее.

Только перед самым концом танца — «Асса! Асса!» — один из кунаков Эльдара — Келяр — выручает его: приглашает Гашане, и она уходит к Келяру. Преодолевая волнение, Эльдар перенимает Сарыму. Эльдар увидел ее счастливую улыбку, понял, что хотела она сказать ею, — и все недавние сомнения как рукою сняло. Эльдар не сводит с нее глаз. Она отвечает лишь уголком бархатного глаза, но большего ему и не нужно, и хочется, чтобы это длилось бесконечно… Но в жизни так не бывает.

— Джигиты! — раздался чей-то зычный голос. — Молодые удальцы!

На крыльце дома в группе самых знатных гостей стоял Жираслан. Увлеченные танцами, не все видели, как он появился на празднике. Из распахнувшихся дверей неслась застольная песня, слышались выкрики, стук посуды — пир шел горою.

— Приветствую вас, джигиты!

Жираслан, видимо, был в ударе и чувствовал себя владыкою пира. Его наряд был богаче обычного. Лицо с длинными, холеными, шелковыми усами дышало здоровьем, весельем, самодовольством красавца.

Молодые спутники восхищенно окружали его, и тут же важно топтались старики, успевшие изрядно хватить за пиршественным столом.

Жираслан был в хорошем настроении.

— Слушайте меня, джигиты! — властно крикнул он. — Уже вечер — время почтеннейших стариков готовить себя ко сну и размышлению. Но сегодня койплиж — праздник! Это говорит само за себя, джигиты! Мы не мешали вам показывать свое искусство, теперь надо уступить место старшим, они покажут, чего стоит седовласый мудрец. Правильно ли я говорю?

Из группы стариков ответили веселой шуткой. Молодежь, не прекословя, согласно обычаю, почтительно очищала площадку. Эльдар с Сарымой расстались.

— Музыканты! Кафу! — скомандовал тамада. — Почтеннейшие! Прошу!

В лунном свете было видно, как вино и задор разрумянили престарелых танцоров. Один за другим, постукивая палками, спускались старики по ступенькам и вступали в танец. Гости столпились на крыльце.

На праздник приехали Аральпов и Гумар. Тучная фигура Гумара чернела в дверях. Один Аральпов оставался за столом и похрапывал в темном углу. Девочке, дочери соседки, было поручено важное дело — конским хвостом она отгоняла мух от высокого, но беспокойного гостя.

Первыми под звук кафы вышли на круг два весельчака — дед Еруль и дед Баляцо.

Да! Старики умели показать свое искусство!

Недаром о прошлом деда Баляцо ходили легенды. Да и Еруль не всегда трясся на клячонке. Если верить другим старикам, и он был в молодые годы не последним джигитом.

Вытянув перед собой руки, точно собираясь взлететь, оба танцора — впереди Баляцо, за ним Еруль — пронеслись по двору. Не забыли они при этом метнуть глазами в сторону девушек.

И девушки, и парни, и гости на крыльце — все охотно похлопывали в такт танцу.

— Ай, Баляцо, ай, джигит! Сыны-солдаты не покраснеют за отца! Пусть аллах даст тебе еще много лет!

Играя глазами, Баляцо, как всегда, отвечал находчиво:

— Да, мне их побольше бы… но отдаю каждый год из назначенных мне за один день молодости Эльдара. Входи в круг и ты, племянник! Будем здесь воевать!

Постепенно к старикам стали присоединяться молодые, и вскоре все снова танцевали. Эльдар остановился перед Сарымой.

— Да простит меня аллах и хозяин дома! — воскликнул Жираслан и, как кинжал, вонзившийся в землю, встал между Эльдаром и девушкой.

Он тоже ждал ответа Сарымы и едва ли мог допустить, что парень-батрак не отступит перед ним. Однако случилось то, чего никто не ожидал. Эльдар не только не отошел, а, видя нерешительность Сарымы, ее испуганный взгляд, с внезапной для него самого решительностью притопнул ногою в простецком, несмотря на праздник, чувяке — и девушка послушно подала ему руку.

Жираслан схватился за кинжал.

Взялся за свой небогатый кинжал и Эльдар. Музыканты осеклись. Дед Еруль бросился к племяннице, за ним Баляцо.

— Нет, не надо! — вскрикнула Сарыма, встав между соперниками с той неожиданной смелостью, к которой побуждает самых юных девушек голос сердца.

— Да, вижу, что тебя не учили уважать обычай, — проговорил, успокаиваясь, Жираслан. — Милостив твой аллах! Помню, как ты тогда не побоялся сказать правду, — это тебя спасает сегодня… Гуляй, парень! Музыканты! На празднике, когда удж в разгаре, нельзя молчать!

 

АСТЕМИРА ВЫЗЫВАЕТ ПОЛКОВНИК

Наступило время развязки происшествия на сходе.

Карающий Меч Империи не забыл ничего и не обошел никого из виновников своего позорного отступления перед взволнованной толпой кабардинцев. Аральпов действовал без излишней поспешности, наверняка. Он знал давнюю неприязнь своего верховного начальника, полковника Клишбиева, к Жираслану. И цель Аральпова заключалась теперь в том, чтобы разжечь это недоброе чувство. Сама жизнь шла навстречу помыслам Аральпова. Появились наконец неопровержимые доказательства причастности Жираслана к крупной краже коней уодного из виднейших и состоятельнейших осетинских владетелей — Хазбулата, человека, всеми уважаемого, а главное, щедрого жертвователя в пользу знаменитой Дикой дивизии, представляющей Северный Кавказ на фронте.

«Зачем, — справедливо решил Аральпов, — мне рисковать, когда все можно сделать без риска и ухлопать Жираслана так, что лучше не надо…» Таким же способом он решил убрать и неблагонадежного Астемира… Что же касается дерзкого парня Эльдара, то, во-первых, Аральпову донесли, что с парнем якобы расправился Жираслан, поспорив из-за девушки, а во-вторых, решил пристав, это мелочь, не заслуживающая даже хорошей нагайки…

Аральпову ничего не стоило задержать у себя дело об угоне коней, но он приложил все старания к тому, чтобы Клишбиев как можно скорее узнал о недавнем воровстве, а заодно занялся бы «делом о возмутительном бунте объездчика Астемира Баташева…»

В доме Баташевых все были взволнованы новостью, переданной Астемиру через соседей, побывавших по своим делам у Гумара: старшина, велел объездчику явиться в правление аула. От этого приглашения не ждали ничего хорошего.

— А может, по внушению аллаха он скажет что-нибудь хорошее, — допускала старая нана. Она уже не имела сил пасти индеек и целыми днями сидела у окна, обшивая внуков.

— С этой стороны хорошего не жди, — сомневалась Думасара. — За хорошее надо платить баранами и самогоном… Почему Гумар три дня не' выходил из дома брата Мусы — Жемала Абукова? Потому что Жемал угощал его. А за что угощал? Весь аул знает, кто и по чьей хитрости пошел в солдаты вместо Газыза, сына Жемала. Где теперь доброволец Карим? Жив ли он? Так и тут. Хотел бы Гумар сказать что-нибудь приятное, сразу велел бы: «Режь, Астемир, барана. Приду в гости». Нет, тут хорошего не жди.

— Видит аллах, ко мне старшина с хорошим не придет, — согласился Астемир. — Теперь вот самому нужно ехать к старшине за головной болью.

— А вдруг заберут на войну! — вздыхала Думасара, и старший сын Тембот со страхом думал про себя: «Чем же это грозит отцу усатый, весь в серебре Гумар, всегда такой важный и с таким большим кинжалом на поясе?»

И в самом деле, было над чем задуматься Темботу. Что верно, то верно: серебра, пошедшего на украшение ножен Гумарова кинжала, хватило бы на кувшин! За одну сафьяновую кобуру люди готовы были отдать пару быков. Тембот хорошо знал все эти подробности, о них часто судачили мальчишки. Знал он и то, что взрослые кабардинцы крепко побаиваются тяжелой руки старшины, а сам Гумар посмеивается: «Разве это я бью людей? Это мой кулак таков, что я не в силах удержать его…»

Только маленький Лю доверчиво смотрел на мир.

Хорошо ли, плохо ли — Астемир встретил Гумара на полпути. Старшина был в седле и на приветствие Астемира отвечал, не останавливая коня.

— Если ты искал старшину, ты его нашел, Астемир. Я слушаю тебя.

Астемир пошел рядом с конем.

— Говорят, я тебе нужен.

— Нет, ты мне не нужен. Ты нужен большому человеку. Ты должен завтра же пойти в город, к его высокоблагородию господину полковнику.

— Господину Клишбиеву?

— Да. Он ждет тебя. По пустякам не вызывает к себе начальник округа.

— Это так… А в чем же дело, старшина? Наверное, ты знаешь.

— Ты сам знаешь лучше меня, какая вина за тобою.

— И зачем начальнику вспоминать обо мне, объездчике? — недоумевал Астемир.

— Как это Клишбиев узнал, что у твоей матери есть такой сын, как ты!.. Не для парада же ты нужен!

В Нальчике предполагался парад добровольцев — пополнения для Дикой дивизии, изрядно потрепанной в последних боях.

— Словом, Астемир, иди, там узнаешь, — заключил старшина и пустил коня рысью. В самом деле, старшина не знал, для чего начальник округа вызывает к себе простого объездчика из Шхальмивоко.

В доме всю ночь не спали. Астемир приводил в порядок лучшее свое снаряжение, о чем-то все шептался с Думасарой и рано утром, еще раз осмотрев коня, выехал со двора, провожаемый напутствиями женщин.

Через какие-нибудь час-полтора, оставив коня на дворе у знакомых в слободке, Астемир уже шагал вверх по Елизаветинской улице.

В Нальчике было заметно предпраздничное оживление. То и дело навстречу Астемиру попадались офицеры в парадных черкесках, при шашках с темляками и в погонах, поблескивающих на солнце. Многие, кроме того, были украшены башлыками, с изящной небрежностью заброшенными за плечи. Тут, на Елизаветинской улице, возвышалось несколько двухэтажных домов, пестрели товарами лавки. Из окон небольших ресторанчиков-харчевен тянуло острым запахом шашлыка, тушеных овощей, слышались веселые голоса. В компании с офицерами, съехавшимися в город по случаю предстоящего парада, кутили местные князья. Иногда звучал женский смех. Нарядные дамы встречались и на улице.

Было известно, что не сегодня-завтра должны прибыть начальник Дикой дивизии и командир Кабардинского полка.

Несмотря на близость аула к городку, Астемир не часто бывал здесь. Но раз полковник Клишбиев приказал ему явиться, ослушаться Астемир не смел и, преодолевая робость, шагал дальше, к дому начальника округа…

Около канцелярии толпились кабардинцы и балкарцы; многие прибыли верхами, другие же в тележках и на ишаках, на арбах с впряженными быками, а кто побогаче — на конных бричках. Самые разные дела вели сюда людей, но все с трепетом ожидали приема у строгого полковника. Не сразу решился войти в канцелярию и Астемир, но так как он пришел сюда по требованию самого Клишбиева, все же- отважился и перешагнул неприветливый порог.

В просторной и прохладной приемной пожилой военный человек в очках в простой оправе усердно писал, не обращая внимания на привычные для него шум и крики, доносившиеся с улицы в открытое окно.

— Здравствуй, начальник! — произнес Астемир, но и это не отвлекло писаря от дела.

Через некоторое время, однако, он вдруг поднял голову и спросил:

— По делу князя Жираслана?

— Никак не знаю, — совсем растерялся Астемир, — не знаю, начальник, какое дело.

— А ты кто?

— Объездчик.

— Откуда?

Астемир назвался. Писарь, очевидно, что-то вспомнил и успокоился.

— А… жди! Стань вон там, у окна.

На улице усилился шум. Взглянув в окно, Астемир увидел в толпе пеших и конных людей высокого и худого богато одетого осетина, который наседал, размахивая плетью, на Жираслана. Перед разгневанным осетином Жираслан стоял спокойно, держа под уздцы нетерпеливого своего Шагди… Осетин что-то кричал.

В это время через приемную, звеня шпорами, прошли в другую комнату два блестящих офицера, а за ними показался Аральпов в полной парадной форме полицейского офицера. Он остановился у притолоки входной двери. В глазах его была тревога, и даже сухие, желтые щеки, на этот раз тщательно выбритые, слегка зарумянились. Увидев Астемира, он пробурчал что-то вроде: «А, ты тут… Ну, ну…»

Писарь при появлении офицеров встал навытяжку, руки по швам, и долго не садился, хотя офицеры уже скрылись в кабинете, откуда сразу послышались голоса. Астемир узнал громкий, начальственный бас Клишбиева и отвлекся от того, что происходило на улице.

Вот дверь опять распахнулась, и в приемную быстрым шагом вошел толстый полковник в белой парадной черкеске с газырями из слоновой кости и в большой серой папахе. Усы, взгляд — все в лице полковника подчеркивало его суровость; крутой и властный нрав сказывался в движениях и походке.

Это был князь Клишбиев, человек перед которым трепетали все. За полковником спешили офицеры.

— Где он? Где мерзавец? — спрашивал на ходу Клишбиев. Острый взгляд скользнул по Аральпову, вытянувшемуся в струнку, и по скромно стоявшему в углу кабардинцу. — Он увидит сейчас звезды среди белого дня — не будь я Клишбиев! Кто это?

Офицеры вопросительно уставились на писаря, и тот привычно отрапортовал:

— Вызванный по донесению пристава Аральпова объездчик Баташев.

— А! Пускай ждет.

И Клишбиев метнулся дальше — за порог, на крыльцо.

— Аральпов! За мной! Толпа сразу стихла.

Полковник мгновенно оценил обстановку. Нарядный осетин, точно в строю по команде: «Смирно! Равняйсь!», замолк и повернул голову в сторону начальства. Жираслан оставался на месте, крепко держа за поводья своего коня. Весь вид Жираслана, пойманного наконец с поличным и сейчас призванного к ответу, выражал гордую покорность и готовность принять любое наказание, какое назначит ему его властный и знаменитый родич-князь, начальник округа.

Осетин сказал по-русски с сильным акцентом:

— Как жаль!.. Как я опечален, князь-полковник, что мне пришлось быть у тебя по такому делу! Если желаешь, я отдам табун… Если это поможет согреть нашу встречу…

— Прости меня, князь Хазбулат, за обиду! — прервал его Клишбиев и шагнул от него к родственнику-конокраду. Тот по-прежнему стоял не шевелясь, не поднимая головы… Клишбиев продолжал: — Мерзавец! Если бы ты содрал с моего лица кожу, я спокойнее смотрел бы в глаза людям… Бог наказал меня и весь наш род, заставив быть свидетелем этого падения… этого позора!.. Всю Кабарду ты заставил краснеть перед народами Кавказа… Способен ли ты понять это? Да знаешь ли ты наконец, что князь Хазбулат не пожалел сорока лучших скакунов — отдал их в дивизию?! Многие ли пекутся не только о своем состоянии, но и о славе нашего отечества? Как же посмел ты с воровским намерением идти к нему? Князь на князя! Да понимаешь ли ты, что холопы только и мечтают об этом!.. Ты! Отвечай!..

Жираслан молчал.

Осетинский князь, взволнованный словами начальника, проговорил:

— Если князь Жираслан нуждается, я готов отдать ему своего лучшего коня. Для хорошего всадника коня не жалко. Пусть скажет об этом. Если, на беду, он не может принять гостей, я дам ему дюжину овец — пусть попросит. Я хочу, чтобы мы были добрыми соседями. Если на руке все пальцы в дружбе, — и Хазбулат растопырил и затем сжал пальцы, — это кулак… Если князь стоит за князя — это сила… врозь — нет силы… Зачем же князь Жираслан тайком идет ко мне воровать?

— Мудрость говорит твоими устами, — отвечал Клишбиев. — Жираслан не князь, а… вор… и негодяй!

И тут хорошо слышавший все, что происходит за окном, Астемир не поверил своим ушам. Не меняя позы, не подняв перед обвинителем головы, Жираслан отчетливо произнес те самые слова, которые недавно Эльдар сказал, на сходе в ауле по адресу ненасытных богачей:

— Все мы воры, все конокрады! Некоторое время стояла тишина, и опять раз дался, голос Клишбиева, пришедшего в ярость:

— Как это «все мы конокрады»? Кто все? Ты вор! Если ты не связан, так только потому, что носишь ту же фамилию, которую носил мой отец… Так кто же еще вор? Кто не смеет поднять глаза на людей от страха перед правосудием?

Тут опять заговорил Жираслан. Он не возражал против обвинения, а сказал так:

— Нет, полковник, я постою за себя, не опущу головы от страха и не побегу перед обнаженным кинжалом.

Дерзкий Жираслан намекал на памятный всем случай, когда, безжалостно расправляясь с участниками Зольского восстания, Клишбиев в одном из аулов встретил неодолимую стойкость и вынужден был бежать в своем фаэтоне от обнаженных кинжалов карахалков. Этот намек взорвал Клишбиева.

— Ты постоишь за себя, мерзавец! Ты, недостойный чести и пощады! Ты, язва на лице нашего рода, еще смеешь говорить о мужестве? — захлебываясь от злости, кричал полковник.

— Скажи, брат Хазбулат, чем могу я возместить тебе?

— Бог возместит, князь, — отвечал осетин.

— Ну, тогда прощай.

Клишбиев с той же живостью взбежал на верхнюю ступеньку крыльца и, обернувшись к собравшимся, сказал:

— За посягательство на собственность князей буду расправляться беспощадно. Никаких бунтовщиков и смутьянов! Никаких конокрадов! Никаких поджигателей! Так всем и передайте, братьям и друзьям, отцам и сыновьям! Так и завещайте внукам!

Время шло к вечеру, а Астемир продолжал стоять в стороне, не решаясь напомнить о себе писарю. Клишбиев отменил всякий прием, и только офицеры да какие-то важные господа иногда входили к нему в кабинет. В приемной, кроме писаря, то и дело вскакивающего на голос полковника, сидел еще Аральпов, и это особенно тяготило Астемира.

Но вот писарь опять вскочил на крик полковника:

— Аральпова ко мне и этого… кабардинца! Аральпов, встряхнувшись, оправил нарядный серебряный кушак и, придерживая шапку, молодцевато замаршировал к дверям кабинета. Не переступая за порог, встал в дверях по форме.

— А этот… тут еще? — спросил Клишбиев.

— Иди, дубина, — подтолкнул Астемира писарь, и Астемир, стараясь не ударить лицом в грязь, так же молодцевато остановился рядом с Аральповым.

— Ну, так что? — спросил начальник округа из-за широкого стола с бумагами и тяжеловесным чернильным прибором, — значит, он вольнодумец?

— Так точно, — рапортовал Аральпов. — На сходе говорил разные возмутительные речи. Неблагонадежный!

— Однако! Что же ты, братец, где это ты набрался такого духа?

Астемир не знал, — что ответить. Клишбиев продолжал, читая какую-то бумагу:

— Фамилия — Баташев?

— Астемир Баташев.

— Когда говоришь с полковником, применяй положенное обращение: «ваше высокоблагородие» или «господин полковник». Слыхал когда-нибудь? А не слыхал — приучайся… Ты, Аральпов, можешь идти. Этого негодяя пока в тюрьму не будем запирать. Это я не о тебе, Баташев, — усмехнулся полковник. — Ступай, — обернулся он опять к Аральпову. — Продолжай следить и выясни мне все под самый корень: кто, сколько, где? Понятно? Тот негодяй нам еще пригодится. Ступай. А ты, Баташев, прикрой дверь.

Недоумевающий Аральпов, козырнув, удалился. Астемир прикрыл дверь.

— Подойди сюда.

Астемир сделал вперед несколько шагов, удивленный не меньше Аральпова и слегка испуганный, — ничего подобного не могло ему даже присниться. Клишбиев, что-то обдумывая, взял со стола бронзовую фигурку. Играя ею, осмотрел кабардинца с ног до головы.

— Слышал о тебе от князя Шарданова, что ты толковый и довольно начитанный человек, и я решил сделать тебя заместителем полкового кадия. Для этого и вызвал. Что скажешь?

Плохо понимая, о чем идет речь, Астемир молчал.

— На днях в полк пойдет пополнение. Этим занимается помощник командира полка князь Шарданов. Князь тебя знает, ты знаешь князя. Я ему доложу. Согласен? Ну, понимаю, что застаю тебя врасплох. Подумай и завтра рано утром приходи. Ответ должен быть только «да». Понятно? Тебе делают честь! — опять закричал полковник. — Я знаю, что говорят по аулам. Но Максидов погиб по глупости… Нам дураков не нужно. Не такое время. «Аллах велит не жалеть живота для победы и славы отечества» — вот первая заповедь наших дней; а тот дурак… Ну ладно! Все, что нужно сказать, я еще скажу тебе. Иди. Сейчас мне некогда. Завтра приходи. А не примешь чести — заставим! Пошлю рядовым! — заорал Клишбиев. — Ступай!

Решение начальника края, на первый взгляд странное, объяснялось довольно просто. Донос пристава Аральпова о неблагонадежности объездчика Баташева был не первым в своем роде. Не раз недовольство им высказывали состоятельные и почтеннейшие его односельчане; плохо отзывался о Баташеве и владетельный князь Шарданов, помощник командира Кабардинского полка, чье поместье было рядом с Шхальмивоко; но при этом неизменно отмечали, что Баташев человек ученый, за словом в карман не лезет, знает язык, то есть говорит по-русски, а текст Корана умеет так истолковать, что выходит победителем в любом споре. С другой стороны, большинство в народе уважало Баташева, как будто он не простой объездчик, а джегуако.Клишбиев решил убить двух зайцев. В полку погиб второй кадий. Погиб по своей глупости. Кадию идти в атаку не полагается, но он внушал солдатам веру в божественную неуязвимость какого-то амулета… Тогда солдаты потребовали, чтобы кадий доказал правоту своих слов, и кадий Али Максидов был убит пулей, как только вышел из-за прикрытия.

Подкрепление, отправляемое в полк, должен сопровождать кадий или его заместитель. Лучшего кандидата на эту должность, чем Баташев, полковник и не искал: он освобождался от беспокойного человека, вполне пригодного для роли кадия в походной и боевой обстановке.

Астемир понял, что решается его судьба, а может быть, и судьба его детей. Он не испытывал прежнего замешательства и, чувствуя себя как на краю пропасти, отступил на шаг.

— Я не гожусь для этой должности, господин полковник.

— Как это так «не гожусь»? Я-то ведь подумал, годишься ты или не годишься?

— Я недостоин этой чести, и у меня дети. Позвольте, господин полковник, не согласиться с вашим предложением.

— Если не нравится тебе предложение, ты получишь приказание. Что скажешь?

— Видит аллах, мне больше нечего сказать, господин полковник, я все сказал.

— Все скажу я, не ты, вдовий сын! Я буду кончать разговор, а не ты. И в самом деле — бунтовщик… Подумайте, не нравится мое предложение! Срок — до завтра. Ступай и подумай. Ему не нравится… А? Что скажете?

Уже совсем стемнело, когда Астемир сел в седло. Нелегкая задача встала перед ним, но он ни словом не обмолвился об этом перед гостеприимными хозяевами, у которых оставлял коня, и, как ни уговаривали его, поспешил домой.

Он немного успокоился, только когда вместе с конем, поводящим ушами и раздувающим ноздри, почуял знакомые запахи аула.

Спустилась ночь. В дымку уходил на западе молодой месяц, приближались тени знакомых акаций и первых строений аула. Лениво лаяли собаки, и трудно было Астемиру поверить, что ни с того ни с сего он вдруг может навеки расстаться с аулом, с семьей… «Нет, — твердо решил он. — Пусть будет что будет, но сам я не оставлю их. Зачем? Во имя чего? Если уходить, то не на войну».

А утром Астемир уехал из родного дома.

 

СТРАШНЫЙ ДЕНЬ

Весь жемат взволновался редким зрелищем: шарабан лавочника Рагима, прогремев, остановился у дома вдовы Дисы, открылись ворота, и экипаж въехал во двор. Отпадали всякие сомнения: если празднично одетый мужчина въезжает на чужой двор в шарабане, крытом ковром, то это может иметь только одно значение… А что прикрывает ковер? Какой калым привез жених?

Стук шарабана и возбужденные голоса соседок услыхали и в доме Баташевых. Кстати или некстати, как раз в это время Эльдар с мальчиками копались на огороде.

Мальчики видели, как побледнел и потупился Эльдар, как дрогнули его губы. Из-за плетня слышалось радостное визжание маленькой Рум, донеслись и слова Рагима, по-видимому угощавшего девочку: «И здесь что-то есть. Полезай за бешмет…»

— Как ты добр! — говорила Диса. — За чем тратишься? Слава аллаху, твоими забота ми дети теперь сыты.

— Ничего, ничего, — бормотал Рагим, — это все от чистого сердца… А где же твоя красавица? Тут и для нее кое-что есть.

— Сарыма! — звонко крикнула маленькая Рум. — Выходи, Сарыма, смотри, вон сколько у меня пряников и конфет.

— Сарыма, иди, красавица, сюда! Принимай гостя. — В первый раз Сарыма услыхала от матери такое обращение: «красавица». — Ну, скоро ли ты? — более властно позвала свою дочь Диса.

Эльдар приостановил работу и напряженно прислушивался. Скрипнула в доме входная дверь, и Сарыма сказала: «Иду, нана». Эльдар снова взялся за тяпку. Тембот и Лю угрюмо молчали, чувствуя душевное состояние своего взрослого друга и понимая, что в доме Сарымы начинаются серьезнейшие дела. Было жалко Эльдара, и очень интересно, и немножко тревожно.

Послышался крик Дисы:

— Одумайся, негодная! Дети твои будут есть белый хлеб с медом. Разве я для того родила тебя, чтобы ты не слушалась меня? Всю свою жизнь я недоедала, чтобы теперь, когда счастье стоит на пороге, ты пренебрегла волей матери?.. Откуда ты такая спесивая? Ты пыли его сапог недостойна! Не вводи меня в грех! О, если бы твой отец был жив!

— Она будет бить ее, — предположил Лю. Тембот взглянул на Эльдара, ожидая его заключения, но тот, сжав зубы, ожесточенно работал тяпкой.

На крыльце показалась старая нана, за нею Думасара. Ребятишки из ближайших домов — и мальчуганы и девочки — в длинных грязных рубахах выставили свои лохматые, нечесаные головы из-за плетней.

— Идите ужинать… Эльдар! Иди в дом, ужинать пора. Вон уже Рыжая пришла.

Корова и в самом деле тихо мычала у ворот.

По другую сторону плетня пустовал дом умершего хаджи Инуса. Четвертый год здесь царила тишина — дом стоял заколоченным.

Казалось, все успокоилось — Эльдар, Тембот и Лю чинно ели густо сваренную пшенную кашу, запивая ее кислым молоком. Женщины, согласно правилам домашнего уклада, в присутствии мужчин не садились за стол, а только прислуживали. Но Эльдар сидел угрюмый, а в глазах женщин была озабоченность.

Старая нана вышла доить корову.

Вдруг раздался ее крик и женские голоса.

Думасара встревожено бросилась во двор, к ней бежала бледная, дрожащая Сарыма:

— Спаси меня, биба! Мать убьет меня!

— Что случилось? Что случилось? — спрашивала Думасара, прижимая девушку к себе.

Старая нана с ведром в руке стояла посреди двора и не сводила глаз с дыры в плетне, через которую только что пролезла Сарыма, а теперь с тяжелым, длинным вертелом в руке старалась протиснуться Диса, растрепанная, но в праздничном платке.

— Я ее убью! — кричала обезумевшая от ярости женщина. — О, зачем я не удушила ее подушкой при рождении! Пусть мои глаза не увидят больше света, если я не сломлю ее упорство, пусть аллах станет моим врагом!.. О блудница! Всю жизнь сидеть на моей шее… Ее мало убить! Пустите меня!

Наконец Дисе удалось протиснуться в узкую дыру, и она бросилась к дому, где успела скрыться дочь. Думасара загородила ей путь:

— Я не позволю тебе совершить злодеяние в моем доме. Она моя гостья, я защита ей…

— Пусть аллах покарает меня, если я своей рукой не вышибу из нее душу! Выходи, потаскуха! — При этом исступленная Диса размахивала вертелом.

На помощь Думасаре бросились Эльдар и Тембот. Лю заорал благим матом, Сарыма, забившаяся в угол, плакала, как ребенок.

Эльдар стал снаружи у дверей, прикрывая их своим сильным телом, раскинув руки. От ворот, услышав во дворе свояка крики, бежал дед Баляцо.

— А! И ты здесь! — взвизгнула Диса, увидев перед собой Эльдара. — О беспутники! Вот что они задумали! Уйди с дороги, нищий раб!

Она размахнулась вертелом, но мгновение — и ловкий Тембот, подпрыгнув, как барс, схватил вертел обеими руками, но тут же выпустил его, взвыв от боли.

— Он горячий!

Оказалось, Диса орудовала вертелом, на котором только что жарила мясо для дорогого гостя— жениха. Раскаленное железо обожгло Темботу ладони. Думасара и Эльдар бросились к Темботу, Диса — к дверям.

Откуда у Лю взялась такая находчивость, а главное — силенка! Одним махом он придвинул к дверям скамейку, и о нее споткнулась Диса.

— О слуги шайтана! — завопила она.

Но этой заминки было достаточно, чтобы Эльдар снова загородил вход; при этом он твердил:

— Не впущу, аллах мне свидетель! Уходи… Тут был уже и Баляцо:

— И я говорю тебе: ты, женщина, вспашешь пятками землю, если не уйдешь отсюда подобру-поздорову!

— Клянусь аллахом, вы отдадите мне мою дочь, или я разнесу в щепки этот дом!

Подумать только, сколько энергии было у этой немолодой женщины!

И вдруг возбуждение внезапно оставило Дису, и, опустившись на пол, она взмолилась:

— Отдайте мне Сарыму! Не срамите меня перед ее женихом… Он… Он…

— Что он? — подхватил Баляцо. — Кто он? Твой лавочник Рагим? Что ты делаешь, отдавая ему в жены свою дочь? Она для него — конфетка, он для нее — беззубый, шепелявый и слюнявый рот, который хочет ее обсосать… Стыдно должно быть тебе, Диса.

— Она еще ребенок! — сказала свое слово и Думасара, смазывая обожженные ладони сына глиною.

Тембот прижимался к материнской юбке и виновато поглядывал на Эльдара: дескать, прости, что так опростоволосился.

Но Диса, обессилевшая и уже почти бесчувственная, не слышала ни увещеваний, ни всхлипываний дочери…

А что жених? Как поступил Рагим?

Некоторое время он оставался в обществе старого пса Пари и своих коней, звучно жевавших кукурузное зерно из торб, подвешенных под морды. Кучер, конопатый, с бельмом на глазу парень Муто, в счет не шел, потому что, как всегда, он мгновенно заснул в шарабане, не обращая внимания на разгоревшуюся схватку.

Еще не все гостинцы были выгружены из экипажа.

Там оставались и отрез на новое платье для невесты и другой для тещи, ботинки на высоких каблуках, детские рубашки для Рум…

Догадываясь, что дело его дрянь и лучше всего сейчас быть подальше от позора, Рагим наконец встряхнулся.

— Ай, Рагим, — заговорил он сам с собой, — безголовый дурак! Вот тебе награда за твою щедрость! Эй ты, Муто, ленивая туша! Просыпайся!

Муто не выказал никакого интереса к переживаниям хозяина. Маленькая Рум, напротив, с большим любопытством и удивлением следила за тем, как добрый Рагим стал шарить по всем ящикам и углам, отыскивая свои подарки. Он перетащил в шарабан все, что попалось под руку, — ленты, шарф, зеркальце, добрался и до детских чувячек, которыми Рум так дорожила.

— Ты их не трогай, — предупредила Рум. — Нана придет — будет бранить. Она и мне не позволяет их трогать.

— «Не трогай», «не трогай»! — бормотал Рагим, торопясь закончить дело до возвращения Дисы. — Муто! Ах, ленивая скотина, опять заснул! Муто, на, неси в шарабан.

И Муто равнодушно отнес в шарабан чувяки. Немое изумление Рум сменилось неутешным рыданием.

— Ай, какая нехорошая девочка! Бить тебя надо. Не кричи. На, возьми конфетку.

Конфета успокоила Рум, а Рагим, стараясь оправдаться в собственных глазах, все твердил:

— Ай, какой же ты был дурак, Рагим! Как тебя обманули… Поворачивай, Муто, поедем.

— Ехать так ехать. — Муто открыл ворота и влез на козлы.

Он хотел было запереть за собою ворота, но незадачливый жених торопился, не желая столкнуться с Дисой. Шарабан загремел по улице, псы ринулись за ним, детские головы опять повысовывались из-за плетней; женщины долго провожали глазами удаляющийся в столбе пыли шарабан, потом сошлись у калиток небольшими группами и долго обсуждали необыкновенное происшествие…

Никакие увещевания не могли заставить Сарыму вернуться домой. Со слезами на глазах она умоляла Думасару разрешить остаться под ее защитой. Мальчикам, разумеется, понравилось и то, что Сарыма теперь с ними, и то, что они с матерью и старой наной призваны оберегать ее.

 

ИСПЫТАНИЕ МУЖЕСТВА

Казалось бы, Гумар первым должен был донести об исчезновении непокорного Астемира. Ведь это же равно дезертирству! Это прямое уклонение от службы царю и отечеству! Но Гумар сам себя поставил в дурацкое положение. Здорово гульнув накануне, он спьяна хвастал, что не кто иной, как именно он, Гумар, послал Баташева туда, откуда нет дороги назад.

Диса закричала, что теперь Астемир непременно вернется с крестом. Она имела в виду то осквернение, какое несут мусульманину кресты гяуров, навешиваемые на грудь…

Покуда спохватились, Астемир ушел далеко.

Поначалу он нашел пристанище у своих давнишних друзей адыгейцев, бесчисленных родственников Думасары. Здесь он мог годами чувствовать себя в безопасности. Но не в его натуре было сидеть взаперти без дела.

Ближайшим городом был Армавир — купеческий городок, по-кабардински Шхашохиж, что значит — выкуп головы. Во времена крепостного права сюда сгоняли крепостных и объявляли торги и выкуп на волю. Астемир с грустью думал о том, что и он сейчас готов заплатить головою за право вернуться к Думасаре и детям, лишь бы повидать их. Селения, через которые он брел, были знакомы ему — чуть ли не в каждом из них молодые Астемир и Думасара останавливались по дороге из Адыгеи в Кабарду, справляя свадьбу. Эти воспоминания волновали его…

В ту пору родичи Думасары, с которой Астемир познакомился на празднестве по случаю возвращения на родину знатного и богатого адыгейца, отнеслись к Астемиру неприязненно. Родители девушки не позволяли ей и думать о том, что она может выйти замуж за кабардинца, чью мать прозвали «Индюшатница».

— У этого джигита и сажи в очаге не бывает, — так отзывались о Баташеве братья Думасары.

Думасара сама решила свою судьбу. Она сочинила песню о возлюбленном своем Астемире, к которому летит ее сердце, и о братьях, жестоких джигитах, которые удерживают этот полет безжалостными руками. Сердечная, проникновенная песня так понравилась людям, что на другой день ее пели по всему аулу, а еще через несколько дней — по всей Адыгее. Всюду осуждали неразумных братьев, не желающих счастья сестре. Братья Думасары сдались. Больше того! Они отказались взять калым, чтобы доказать свое бескорыстие.

Вспоминая прошлое, Астемир не раз думал о том, что жизнь полна всяких неожиданностей. Так и теперь: вчера Клишбиев отправил за дверь страшного Аральпова, чтобы побеседовать с Астемиром, как кунак, с глазу на глаз. Сегодня тот же объездчик Астемир — осиротевший беглец, а что случится завтра — неизвестно. Может быть, все к лучшему!

«Ты родился в рубашке», — не раз говорила Астемиру старая нана. И Астемир вспоминал эти ее слова.

Вскоре один из родственников Астемира пообещал замолвить о нем слово известному по всей округе конеторговцу Мурадову. Вот и случилось так, что блуждания Астемира привели его во двор к этому человеку.

Тут-то и пришлось Астемиру выдержать испытание на мужество! Самодуру Мурадову требовались такие табунщики, которые способны были не сходить с седла сутками, перегоняя коней с берегов Терека на Кубань, на конные дворы. Но этого мало — он брал на работу только отчаянно храбрых джигитов, таких, которые не дрогнут перед ним самим.

С первых же слов Мурадов дал понять Астемиру, что ему придется иметь дело с конокрадами и со скупщиками ворованных коней.

— О князе Жираслане слыхал? — как бы мимоходом спросил Мурадов, и Астемир, догадываясь, чего от него ждут, отвечал в том же тоне:

— Приходилось.

— Мои люди, — продолжал Мурадов, — ни в чем не должны уступать людям Жираслана — ни в сметке, ни в отваге. Способен ли ты быть таким?.. Никто не смеет подвести старого шхо Мурадова, но и я, старый волк, не оставлю в беде своего человека. Под моим началом разные люди, но все сходны в одном: они не погнушаются ничем для блага своего хозяина. Я не спрашиваю тебя, откуда ты. Меня интересует только одно, — продолжал Мурадов, — каков ты есть передо мною? Так покажи себя, старый шхо ждет.

Старым шхо — старым волком — не напрасно называли Мурадова, и он не чурался этой клички. И в самом деле, мускулистый седеющий человек с желтыми, волчьими глазами, в серой черкеске был похож на серого волка. Левую руку он не вынимал из кармана: с японской войны Мурадов вернулся с двумя георгиевскими крестами и одной рукой — другая отсохла после ранения. Он занимался тем, что продавал армии краденых лошадей, и считал, что таким образом продолжает патриотическое дело, полезное и для себя, и для российской кавалерии.

Вот каков был Мурадов.

У Астемира выбора не было. Куда идти дезертиру, у кого еще искать работу?

Мурадов повел его на конюшню. Молодой, великолепный необъезженный серый конь был выведен из стойла. Конь дрожал всем длинным телом, раздувал ноздри, косил огненным глазом на приближающихся людей. Двое дюжих парней держали его за поводья.

— Плетку! — Мурадов кивком головы по казал, кому передать плетку, и, выполняя приказание, конюшие отступили от коня.

— Как его кличка? — спросил Астемир.

— Емлидж. Но ты можешь окликать его по-своему.

— Ладно! Для меня это будет Пох. Сторонись! — крикнул Астемир.

Конюхи, сорвав с головы коня недоуздки, отскочили в сторону. Астемир, ухватившись за гриву, мигом оказался верхом.

Конь рванулся, завертелся вьюном, норовя укусить непрошеного седока за ногу. Астемир выхватил из-за голенища плетку.

Конь встал свечкой. Всадник пришпорил его. Животное, изогнув шею, понеслось по двору.

Комья мягкой земли полетели из-под копыт.

Мурадов от восторга даже взвизгивал.

Астемир осадил укрощаемого коня. Из горячей розовой пасти валил пар. Конь по-прежнему дико водил глазами, но уже не пробовал сбросить всадника. Поединок, однако, на этом не кончился. Люди ждали, чего еще потребует Мурадов.

— Видишь тот берег? — спросил он Астемира.

— Вижу.

Со двора был виден вдали противоположный берег многоводной здесь Кубани, поросший ольховым лесом.

— Гони туда Емлиджа и принеси мне ветку ольхи, — бросил Мурадов. — В коне я уверен, он выдержит, посмотрим, выдержишь ли ты.

Астемир огляделся.

Все с любопытством ожидали, как поступит Астемир.

«Что это, издевательство? — думал он. — Но пусть даже издевательство! Я не дам Мурадову победить себя!»

Осенние холодные волны реки пугали коня. Астемир направил его против течения. Сначала конь отталкивался от мягкого дна задними ногами, потом поплыл. Но вот он опять ступил ногами на песок, вот вынес Астемира на берег. Ай да Емлидж! Ай да Пох! Это конь!

— Ай да новичок, ай да объездчик Астемир Баташев! Это всадник, — приговаривали люди, оставшиеся на берегу.

Астемир ударом кинжала отсек ветку и направился обратно.

Казалось победа уже близка, когда вдруг Емлидж запутался ногами в каких-то корягах.

С берега увидели, как Астемир погрузился в воду чуть ли не по плечи.

— Бросай, — кричали с берега, — плыви!

Мурадов не переставал скалить зубы, ему по-прежнему было только весело. Надрываясь от смеха, он хватался за живот.

— Давай назад! Бросай! — кричали люди.

Шумно неслась вода, фыркал конь. Астемир соскользнул с коня, не выпуская из рук ни повода, ни срезанной ветки. Но вот конь освободил ногу, рванулся вперед. Астемир плыл за ним, держась сначала за повод, потом за хвост.

И когда конь вынес его на берег Астемир не подал Мурадову ветку ольхи, ради которой рисковал жизнью, а, зло оглядев хохочущего самодура, переломил ее о колено и бросил в реку.

Волны подхватили ветку, но и это пришлось по душе Мурадову, он был вне себя от восторга.

— С этой минуты тебе идет оклад старшего табунщика, — сказал он. — Живи у меня… когда-нибудь ты и сам с удовольствием вспомнишь это испытание! Валлаги!

И Мурадов опять заржал.

Как сказать, — может, старый волк был прав. В трудное это время было полезно запастись мужеством и проверить себя самого.

Так или иначе, Астемир въехал во двор с высоко поднятой головой, на коне, признавшем всадника и новую свою кличку Пох, что значит — беломордый.

И еще долго конь шумно отряхивался и мотал головой, обдавая окружающих брызгами, а Астемир выжимал свою одежду.

С этого дня Пох стал другом Астемира, и это служило беглецу большим утешением в его вынужденной разлуке с семьей…

Осень и первые зимние месяцы прошли в неутомимых разъездах по берегам Кубани, Лабы, Зеленчука и Терека.

Мир оказался не таким, каким привык представлять его себе объездчик из Шхальмивоко, — разнообразнее, интереснее, хитрее. Куда как хитрее! За это время Астемир узнал людей, похожих и на Мусу, и на Гумара, не один раз встречал господ, напомнивших ему Берда Шарданова или Клишбиева, не один раз сталкивался с такими, которые не уступили бы и самому Аральпову в жестокости и алчности. Но увидел Астемир и многих умных, сердечных, чистых душою и справедливых людей.

Хлопотливое и утомительное занятие — скупка лошадей. Но почтение к имени Мурадова и страх перед ним облегчали работу скупщиков. Достаточно было начать разговор со слов: «Шлет тебе привет Мурадов», чтобы самый знатный, самый богатый человек, холодный и надменный, с готовностью выслушал Астемира.

Новый друг Астемира, его конь Пох, ни разу не подвел хозяина — ни когда от него требовалась выносливость, ни когда успех дела зависел от его резвости.

— Если не умрешь, из тебя толк будет, от сучки рожденный, — такими словами выражал Мурадов свое удовлетворение и при этом шевелил жесткими усами, не сводя с Астемира желтых глаз.

Не всегда, однако, небо остается ясным. Не все ухищрения конокрадов постиг Астемир — и за это поплатился.

Как-то на большом базаре в ауле за Тереком двое горцев предложили Астемиру за бесценок отличного скакуна. Астемир соблазнился, имея на такой случай разрешение Мурадова действовать самостоятельно. Продавцы и покупатель вволю похлопали друг друга по рукам, сговорились. Астемир вернулся домой с великолепным золотистым Карабахом на поводу. Плавно и изящно шел Карабах под седлом. Не скакал, а пружинил. Под шелковистой шерстью играли мышцы. Красиво вилась грива, гибко гнулась шея. Не конь — чудо!

— Видит аллах, если не помрешь, из тебя толк выйдет! Ай да Астемир! — восхищался Мурадов. — Ведь этот конь — под седло командующему.

Мурадов велел прятать коня, на прогулку выводить только ночью. Еще бы, на нем можно немало заработать! Даже если бы появился прежний владелец, Мурадов сумел бы получить хорошее отступное, а пока что он не мог налюбоваться конем.

Перед этим Мурадов сам объезжал Карабаха, вернулся веселый и сказал Астемиру, что едет в Батайск к другому есаулу, а его, Астемира, оставляет во дворе старшим.

Астемиру же в этот вечер было как-то особенно сиротливо и грустно. Ночь обещала быть свежей. По обыкновению, он устроился в каморке при конюшне на соломе. Не спалось. Предчувствие какой-то беды не покидало его. Не случилось ли что-нибудь недоброе дома? Не пора ли попытаться тайно навестить Думасару?

Астемиру вспомнилась такая же бессонная ночь после разговора с Клишбиевым, вспомнились слезы Думасары, теплое дыхание спящих детей, вздохи старой наны, и понемногу он забылся…

Проснулся он с тем же чувством тревоги. Кричали петухи. Ему послышался приглушенный топот копыт. Не вернулся ли Мурадов? Нет, так скоро хозяин не вернется. Что же это? С вечера, пользуясь своею властью старшего, Астемир отпустил сторожа и одного из конюхов на свадьбу в соседний аул.

Раздалось конское ржание, треск досок, отдираемых от забора. Сомнений не оставалось — конокрады.

Астемир вскочил, но, как назло, никак не мог найти пояс с пристегнутым к нему наганом. Ах, зачем он отпустил сторожей! Наконец под кошмою нащупал наган, выскочил за порог. Ночь стояла безлунная, темная, но он успел увидеть, как два всадника перемахнули через забор. Астемир выстрелил — куда уж тут!..

Карабаха в стойле не было. В заборе зиял пролом.

Разбуженные шумом и стрельбой, во двор сбегались работники.

— Воры! Увели Карабаха!

— Ай-ай! Да помилует нас аллах!

— Седлать коней, скакать вдогонку!

— Бежать к знахарке, — советовал старый конюх Ильяс. — Она укажет следы или заворожит Карабаха, отнимет у него ноги, и воры не уйдут…

Но молодые, конечно, рассуждали вернее.

— Скакать за конокрадами! — кричали они, пристегивая кинжалы, да Астемир и сам уже выезжал на своем Похе.

Его осенила догадка: несомненно, действовали те самые горцы, которые продали ему Карабаха. Ловкачи конокрады уступают коня дешево — отдают его на откорм, на содержание, а затем снова выкрадывают и продают таким же доверчивым людям. Как они одурачили его!

Да! Большая беда стряслась. Хорошо, если Мурадов только уволит, а чего доброго — отдаст под арест по подозрению в сговоре с ворами, тогда Астемиру придется ответить за все разом. Не видать ему ни ласковых глаз Думасары, ни яблонь в саду, ни кукурузы в поле, не слышать теплого дыхания Лю и Тембота, не чувствовать на голове старой доброй руки матери.

Пох заржал, почуяв близость других коней, близость знакомого Карабаха. Далеко впереди, на дороге, взбегающей в горку, на фоне неба мелькнули силуэты двух всадников и коня на поводу. Это они!

— Отпустите коня, не то из ваших глаз звезды посыплются! — кричал Астемир, стреляя в воздух.

Разумеется, слов его воры не слыхали.

Астемир понимал, что ему одному с ворами не справиться, но он все равно решил преследовать их, чтобы узнать, куда конокрады гонят добычу.

Скачка продолжалась.

Беглецы иногда сворачивали с дороги, они хорошо знали местность. Они направляли бег то по ровному, твердому полю, то через кустарник. Астемир не отставал. Он уже плохо понимал, где находится.

Пох начал уставать и вдруг опять заржал. Астемир увидел всадника, появившегося откуда-то сзади, из кустарника. Кто это? Не скачет ли кто-нибудь ему на помощь?

Впереди тянулась каменная ограда, похожая на кладбищенскую, слева показалась железнодорожная насыпь, вдалеке мерцал красный огонек семафора.

Всадник нагонял его. Пох, чуя его приближение, напряг силы, но Астемир придержал коня. Кто же это — друг или враг?

Вот он. Лицо всадника закрыто башлыком. Этого было достаточно, чтобы Астемир дал шпоры коню, но тут же вспыхнул огонек выстрела. Обожгло ногу, бедро. Опять блеснул огонек. Пох споткнулся, и Астемир вылетел из седла через голову коня…

Когда Астемир очнулся, он услыхал над собою кабардинскую речь, но прежде, чем понял смысл слов, почувствовал страшную боль в бедре, попробовал шевельнуться и не смог.

— Не делай ему больно, — сказал кто-то. А другой спросил:

— Это адыгей или кабардинец, наш брат?

— Да, похоже, что человек из наших. Сейчас придут и перевяжут ему рану.

Астемир открыл глаза и увидел себя в железнодорожном вагоне, какие с недавних пор стали ходить между Нальчиком и Прохладной.

Кругом сидели и лежали раненые — забинтованные, полуодетые люди в бязевых рубахах и таких же штанах. Но по виду и по говору все люди были кавказцами. Кто рассматривал рану у себя на ноге, кто, страдальчески морщась, здоровой рукой поддерживал забинтованную руку, и все вместе следили за девушкой в белой косынке с красным крестом. Девушка продвигалась от больного к больному, за нею с бинтами и баночками на широком, блестящем подносе, какие Астемиру случалось видеть на пирах у богатых людей, шел военный человек в белом халате. Девушка подошла к Астемиру и склонилась над ним.

— Это кто такой? — спросила она.

Астемир понял: она спрашивала, откуда новый человек? Сопровождавший ее фельдшер объяснил:

— Подобрали без памяти ночью на дороге. Фельдшер сообщил сестре милосердия, что человек помещен в вагон с разрешения дежурного врача. Куда же, в самом деле, среди ночи, девать умирающего!

Астемир был ранен вблизи загородного кладбища и станции Армавир-товарная, где на запасных путях стоял поезд в ожидании дальнейшего следования. Санитары, похоронив умершего в поезде солдата, возвращались с кладбища и натолкнулись на бесчувственного Астемира. Его положили на носилки, только что освобожденные из-под мертвеца.

Так, игрою случая, Астемир оказался среди солдат Дикой дивизии, но не на фронте, а в глубоком тылу, в санитарном поезде, идущем в Ростов.

Возможно, что, оказав первую помощь, объездчика передали бы властям в Армавире, но воистину в рубашке родился наш Астемир — поезд тронулся, о случайном человеке забыли. А позже, к обеду, уже как-то само собою он получил миску, и, хотя еще не пришел в себя и не хлебнул ни ложки супа, все равно его теперь можно было считать однокашником всех, кто находился в одном с ним вагоне…

Астемир навсегда запомнил добрые глаза, светлые волосы, ласковую улыбку сестры милосердия. В Ростове она позаботилась, чтобы Астемира перевезли в госпиталь. Впрочем, это было не так уж трудно. Разве он один не имел документов? Разве это первый случай, когда с фронта доставляли солдата, потерявшего не только свои документы, но, случалось, и память? Кто и зачем захотел бы помешать благополучному возвращению солдата-кабардинца? Солдат Дикой дивизии — вот и все. Окрепнет — сам позаботится вернуться в часть или на родину.

Из рассказов земляков Астемир уже хорошо знал, что такое война, как живется на фронте. А в госпитале, слава аллаху, несмотря на все, что увидел вокруг себя Астемир — кровь, страдания, смерть, — жилось не так уж плохо по сравнению с тем, что слышал Астемир о войне.

Не глушь, не тихий, безвестный аул — огромный, яркий и знаменитый город шумел за окнами, а самый госпиталь занял помещение светлое и просторное: раньше сюда ходили господские дети учиться. Тут была гимназия, медресе для русских детей, медресе, в котором учатся истинным наукам, — вот что было тут! В каждой из комнат можно было легко поместить целый кабардинский дом, вместе с очагом и пристройками. Таким образом, как сразу заметил Астемир, в одном этом доме, как соты в улье, разместилось бы все Шхальмивоко.

Еще больше удивительного ждало Астемира, когда он начал вставать и выходить в коридор, похожий на улицу, со множеством дверей по обе стороны и такими большими окнами, что поначалу Астемир не решался подойти к ним. Окна были высоко над землею, и Астемир видел необозримое множество покрытых снегом крыш и труб, из которых валил дым. Это, объяснили Астемиру, и был город Ростов — большой город на берегу синего Дона. Нальчик не мог идти ни в какое сравнение с этим городом.

Когда же Астемир решился и подошел к окну, у него захватило дух. Где-то внизу, будто в ущелье, сновали беспрерывными роями, как муравьи, люди. Астемир отшатнулся. Подошел опять. Нет, ему не почудилось: толпа текла и текла среди высоких стен с бесчисленными, отблескивающими стеклом окнами, а между ними туда и сюда ездили необыкновенные мажары, кибитки, арбы, тарантасы и, наконец, вагоны, как на железной дороге, но без паровоза.

Астемир готов был простаивать у окон часами.

К нему относились хорошо. Приветливый и общительный человек, «черкес», как его окрестили, никогда никому не отказывал ни в какой просьбе, не уклонялся ни от какой работы, а сам искал ее, и вскоре к кличке «черкес» прибавилось «черкес-истопник». А шутка ли — истопник в госпитале, ведь это уже почти начальство…

Никогда не думал Астемир, что в одном месте, под одной крышей; может быть столько боли и страдания, сколько увидел он здесь, в госпитале. А главное, — и это больше всего занимало Астемира, не одну бессонную ночь он раздумывал над этим, — главное: ради чего люди обречены на страдания и лишения? Важные и умные люди в больших чинах и красивые, нарядные дамы нередко приходили к раненым — приносили подарки, иных награждали крестами, медалями. И все эти господа не ужасались, а умилялись при виде страдающих людей и приходили сюда как бы для своего удовольствия. Астемир не находил этому объяснения.

Не сразу судьба свела Астемира с таким человеком, которому он мог решиться высказать все свои недоумения.

Обязанности Астемира росли. Он часто дневалил на кухне, нередко передавал больным гостинцы от их родных. А это было премилое дело! Отделение госпиталя называлось мусульманским. Начальство их не притесняло, а правоверные не забывали своих обычаев: к раненым нередко приезжали родственники с хурджинами, от которых вкусно пахло кабардинскими кукурузными лепешками, бараниной, вареной индейкой или курицей. Покуда Астемир нес такую сумку, ему казалось, что он дышит воздухом родного аула. Как часто хотелось ему рассказать о себе Думасаре, сесть за стол с милыми ему Эльдаром, дедом Баляцо, кузнецом Ботом, приласкать детей… Рассказать старикам обо всем новом, необычайном, странном, интересном и нередко пугающем, обо всем, что изо дня в день узнавал он.

 

ИСТОПНИК

Человек, который больше других пришелся по сердцу Астемиру, был вольнонаемный санитар, вернее — главный истопник. Звали его Степан Ильич, а фамилия Коломейцев. Каков он был с виду? Да так себе, неказистый, рыжеватый и, как многие люди со светлой кожей, слегка веснушчатый даже в зимнее время. Узкие глаза его, однако, были не голубые, а темные и очень пристальные. Внимательными они оставались и тогда, когда он смеялся, а на смех, на веселье истопник не скупился. Любил и сам пошутить, любил подсесть к тем, кто шутил, где было повеселее. Но что самое удивительное, — и это особенно сближало его, русского человека, с кавказцами, — он понимал по-кабардински и по-адыгейски; для всех у него находился салям — привет. Не то в шутку, не то всерьез он говорил, что его держат при госпитале как раз за то, что он знает кавказские наречия.

Астемир не скрывал своего расположения к этому человеку, и Степан Ильич отвечал ему тем же. Когда Астемир настолько окреп, что смог поднимать тяжести, он стал помогать Степану Ильичу в его работе — то подтащит дров, то заменит его у печки, — они еще больше сблизились. Шутка ли — наколоть и приготовить дров, угля и растопить не меньше двадцати печей!

Приятно было Астемиру помогать Степану Ильичу, подолгу беседовать с ним.

Печка растоплена. Дрова, разгораясь, трещат, только подбрасывай поленьев или подсыпай уголь! Пламя, колеблясь, озаряет лица Астемира и Степана Ильича. Степану Ильичу тоже, видимо, приятна дружба, доверчивость Астемира.

Неторопливо идет их беседа. Степан Ильич внимательно слушает рассказы Астемира о Кабарде, о семье, о Баляцо, о Боте, о Гумаре, о знаменательной встрече Астемира с полковником Клишбиевым, о Жираслане, о том, наконец, что пришлось Астемиру пережить недавно у конеторговца Мурадова. Иногда Астемир, по просьбе Степана Ильича, пробовал пересказывать по-русски сказания о нартах… Он знал много песен от Думасары и сам умел складывать песни.

Астемир видел большую пользу для себя в этих беседах и потому еще, что Степан Ильич учил его новым русским словам.

За время болезни Астемир густо оброс бородой, но не сбривал ее, а Степан Ильич бороду брил, оставлял лишь короткие усы. Он шутил, что сбривает бороду затем, чтобы не подпалить ее у печки, а Астемир, подхватывая шутку, возражал, что напрасно Степан Ильич этого опасается: пламень его бороды помогал бы разжигать дрова и экономились бы спички.

Каждый, кто прислушался бы к их разговору, немало посмеялся бы — таким подчас забавным был полурусский, полукабардинский язык, на котором они изъяснялись.

Не сразу Степан Ильич открылся Астемиру.

Этот человек твердо следовал мудрому предостережению: «Не один пуд соли съешь с человеком, которого хочешь узнать». Видимо, у Степана Ильича были серьезные причины для такой осторожности. Все это Астемир понял позже. Понял он и то, почему Степан Ильич при первом знакомстве переспрашивал его, откуда он родом, и как-то многозначительно повторял название Астемирова аула:

— Шхальмивоко, говоришь ты? Шхальмивоко. Интересно! Очень интересно!

А когда Астемир однажды заговорил об Эльдаре, Степан Ильич опять переспросил его:

— Эльдар? Ну-ну, это какой же Эльдар? Кто его отец?

Астемир рассказал Степану Ильичу, что отец Эльдара, двоюродный брат Думасары, был арестован после Зольского бунта и выслан в Сибирь.

В тот вечер Степан Ильич был необыкновенно молчалив и только коротко повторял:

— Ишь ты… Вон какие дела бывают на свете, Астемир!

Вскоре и Астемиру стало ясно, какие именно дела имеет в виду Степан Ильич.

Приближалась весна тысяча девятьсот семнадцатого года.

Однажды Степан Ильич растапливал печь с какой-то особенной, не свойственной ему яростью. Долго не отвечал он на попытки Астемира заговорить с ним и вдруг, оборотясь к кунаку, сказал:

— Так-то, Астемир! Царя не стало. Астемир обомлел и ничего не понял. Как так — царя не стало? Как понимать эти слова? Ничего себе, — царя не стало, хороша шутка!

— Да не шутка, а всерьез, — отвечал Степан Ильич. — Свергли царя, Астемир. Царь отрекся от престола. Понятны тебе эти слова?

Нет, и эти слова не были понятны Астемиру. Дружески глядя на Астемира, Степан Ильич ободрил его:

— Ничего, поймешь. Скоро все поймут это. Но то ли еще будет! Мы с тобой, Астемир, теперь только начинаем настоящую жизнь… Твое Шхальмивоко тоже еще увидит иную жизнь — без Гумара. Хотел бы ты жить в своем Шхальмивоко без Гумара?

Мало того — в этот же вечер Степан Ильич сказал:

— Скоро пойдем с тобой к Эльдару.

— Как так — к Эльдару? Зачем пойдем к Эльдару?

— Есть у меня к нему дело.

— Есть дело к Эльдару? Какое дело?

И вот тут-то Степан Ильич кое-что рассказал Астемиру о себе. Астемир узнал, что позапрошлой зимой Степан Ильич жил не в Ростове, а в Сибири и там встречался с Муратом Пашевым, отцом Эльдара, свояком Астемира, сосланным в Сибирь после Зольского восстания.

— Да ты не шутишь ли, Степан Ильич?

— Зачем шутить, какие тут шутки! Начинаются дела серьезнейшие. Не знаю, Астемир, в шутку или всерьез, но, кажется, мы с тобой тоже родственники.

В этот вечер Астемир узнал, что Мурат Пашев умер на руках у Степана Ильича. Степан Ильич дружил с Муратом, как сейчас дружит с ним, Астемиром. Они вместе работали на лесоповале в сибирской тайге. Мурат этой жизни не вынес. Но он все равно верил, что придет другая жизнь, лучшая для каждого в его родном доме, а не на чужбине. Он верил, что его гнев против зла, против хищников-князей не пройдет бесследно даже в том случае, если сам он больше не вернется в Кабарду. То, чего не смог сделать сам, он завещал своему сыну Эльдару. И Степан Ильич клятвенно обещал умирающему Мурату найти Эльдара и передать завещание отца.

— И вот, — сказал под конец Степан Ильич, — как видишь, Астемир, старый Мурат был прав, его, а вернее, наш общий гнев не остыл. И мы скоро пойдем с тобой в твое Шхальмивоко… А пока давай топить печи и помалкивать.

И они топили печи и помалкивали до происшествия, с которого в представлении Астемира начались дальнейшие перемены.

В мусульманском отделении госпиталя соблюдались свои порядки. Скорей не дадут к ужину ничего, но не пришлют супа из общего котла, где варились сало, свинина. Правоверные готовы были обойтись без ужина, лишь бы не оскверниться. На этом и сыграл однажды сосед Астемира по койке Губачиков. Не будь этого происшествия, возможно, события получили бы иной ход.

Балагур Губачиков — да простит его аллах — скрыл от товарищей, что хотя он кабардинец, но крещен в православную веру.

Поправлялся Губачиков быстро, и еще быстрее улучшался его аппетит. Посылок от родственников он не получал. Где развязывается узелок с гостинцем, смотришь, там и Губачиков. Так было до тех пор, покуда болтун и балагур, носившийся по палатам на одной ноге, с помощью костыля, сам не проговорился, что он православный. Правда, он тут же спохватился, но ему уже не верили. Вчерашние его благодетели перестали угощать его. Губачиков ворчал, ворчал и нашел выход из затруднения.

— Правоверные! Сало! Свинья! — раздался однажды во время обеда крик Губачикова.

— Как свинья? Где свинья?!

— Да вот, в миске!

Астемир, сидевший на койке рядом с Губачиковым, первый увидел, что действительно в миске у соседа плавает кусок свиного сала, и первый отставил свой суп, хотя и не очень тщательно соблюдал правила Корана. Просто, как и у многих других кавказцев, у Астемира было как бы врожденное чувство брезгливости к свинине.

Вся палата отказалась есть суп. Зашумели. А Губачиков под шумок съел мясо из всех мисок, где оно еще оставалось.

Больные требовали повара и дежурного по кухне.

Возмущение росло. Когда повар появился, над головами замелькали костыли, у кого-то в руках блеснул кинжал.

Испуганные санитары не могли сладить с наседающими на повара разгоряченными людьми. Дело принимало серьезный оборот. На койку вскочил Степан Ильич.

— Кунаки!

Нелегко было утихомирить возмущенных горцев, но Степан Ильич все же овладел их вниманием.

— Кто тут хорошо знает Коран? — спросил он.

— Я знаю Коран, — отвечал Астемир.

— Ну, ты-то знаешь, это для меня не новость… Кто еще знает Коран?

Слово «Коран» заставило притихнуть самых пылких крикунов.

Степан Ильич стал разъяснять стихи Корана, относящиеся к происшествию. Как толкует Коран случаи невольного осквернения свининой? А вот как:

— В Коране сказано, что грех падает на того человека, кто украдкой накормил другого.

Он на память прочитал несколько стихов Корана и этим окончательно подкупил мусульман, и без того охотно признававших истопника своим кунаком.

Даже Астемир был поражен таким точным и широким толкованием установлений священной черноты Корана.

Повар был спасен. А кто знает, может, ему грозили не только побои. Нешуточное дело — оскорбить фанатизм мусульманина. Теперь больше других на повара наседал Губачиков, стараясь отвести удар от себя.

— В ад его! — кричал Губачиков. — В ад! В котлы преисподней! — хотя, несомненно, думал в это время о котлах, в которых варилось мясо.

Так или иначе, к моменту, когда в дверях палаты появилось госпитальное начальство, все уже было более или менее спокойно. Однако полковник не счел возможным оставить происшествие безнаказанным.

— Я вышибу из вас эту дурь! — кричал он. — Лишаю горячей пищи всю палату… На трое суток!.. Видно, некуда вам девать свои силы, объелись? Не мешает кое-кому вспомнить фронтовые условия. Бунтовать вздумали! Революция? Да, революция. Но революция — это не значит беспорядок… Революция требует от всех нас высокой сознательности и дисциплины! Война не кончена. Да-с! Молчать! Не потерплю никаких бунтов…

О, как эти выкрики разъяренного полковника напомнили Астемиру сцену в канцелярии Клишбиева!

Но больше всего Астемира заинтересовало слово, которое он слышал отовсюду и значение которого не понимал. Это слово было — революция.

В тот же вечер, оставшись наедине со Степаном Ильичом перед пламенеющим жерлом печки, Астемир спросил Коломейцева:

— Скажи мне, друг, что это значит — революция?

— Революция — это значит… это значит: нельзя раненых солдат лишать горячей пищи… Вот что значит слово «революция», — объяснял Степан Ильич. — Революция — это значит: не щади себя, потому что наступило время, когда нужно открыть дорогу правде до конца, вставай за нее, если даже перед тобой генерал или сам царь… Вот что значит революция, Астемир… Революция — это: «Долой Гумара! Долой Клишбиева и Аральпова!» Пусть жизнь устраивают люди, угодные народу, знающие его нужды. Вот что такое революция… Все это нужно хорошо помнить, Астемир. Да, да, запомни и не забывай этого без меня.

— Почему ты говоришь — без тебя? — обеспокоился Астемир.

И тут Степан Ильич признался: возможно, они вскоре расстанутся. Астемир не сразу поверил, что Степан Ильич говорит об этом серьезно. Зачем же расставаться, когда им вдвоем так хорошо?

Проталкивая кочергой толстое полено в загудевшую печь, Степан Ильич продолжал:

— Не горюй, Астемир. В нужное время ты опять обо мне услышишь. А пока вот тебе мой наказ: постарайся остаться здесь, в госпитале, истопником, покуда я не явлюсь за тобой… Говорят, летом госпиталь расформируется и помещение опять займет гимназия. Это русская школа. Постарайся попасть истопником и в гимназию. Так нужно. Мы с тобой настоящие кунаки, Астемир, и у нас еще много общих дел! За что воевали эти люди? — Степан Ильич указал кочергой в сторону палаты. — «За веру, царя и отечество». Как будто и коротко и ясно, но на самом деле далеко не ясно. За веру? За чью веру воевал тот мусульманин, которого полковник лишил борща? За какого царя? Чей царь был? За какое отечество?..

Астемир слушал Степана Ильича с затаенным дыханием. Его слова волновали, переворачивали душу, горячили мозг. Разумение начинало озарять его, как отблеск печей озарял стены. Ему казалось, что он вот-вот поймет то, что беспокоило его всегда — и в ауле, и в медресе, и в мечети, и на сходах, где своевольничали Гумар и Аральпов…

Астемир старался запомнить каждое слово Степана Ильича, как в детстве и в юности запоминал слова Корана. Но тогда он воспринимал одни звуки, долго не улавливая смысла священной черноты Корана, и начал понимать значение печатных слов лишь по мере того, как обучался арабскому языку. А теперь каждое слово кунака вспыхивало, как огонь, ложилось в душу навсегда, полное значения, интереса, смысла. Ведь и сам Астемир думал обо всем, что сейчас говорил Степан Ильич. Но прежде он как бы ходил вокруг сундука, не зная, каким ключом сундук открывается. И вот ему давали ключ в руки.

«Долой войну…» «Земля — крестьянам, фабрика — рабочему человеку…» Как это просто и верно! Работай и живи плодами труда своего. Труд должен объединять людей. Вера не объединяет, а чаще разъединяет. И это верно. Разве не так думал и Астемир?

Степан Ильич показал сегодня себя знатоком Корана. Это подкупало мусульман, но тот Коран, который Степан Ильич поведал одному Астемиру, был правильнее, нужнее, привлекательнее для человека, ищущего истину.

С утра во всех палатах мусульманского отделения только и было разговоров, что о русском истопнике Степане Ильиче, который наизусть, как мулла, как эфенди, знает Коран. Многие вышли в коридор, чтобы поскорее увидеть Степана Ильича и снова потолковать с ним… И вот чудеса!

То, о чем предупреждал Степан Ильич Астемира, случилось скорее, чем Астемир мог подумать: ночью Коломейцев исчез. Истопника как ветром сдуло. Как будто и не было такого человека, Степана Ильича.

Астемир один в госпитале знал, что так должно было случиться. Он молчал и с особенным усердием принялся топить печи, стараясь выполнить наказ Степана Ильича.

Астемир думал о своем. Как бы хорошо, на самом деле, жить дальше без таких людей, как Гумар или Берд Шарданов, и даже без таких людей, как Муса. Если бы все стали похожими на кузнеца Бота или Баляцо — честными, прямыми, добрыми, работящими… Вот бы вольно было дышать! Вот было бы сытно!..

Сердце Астемира уподоблялось хорошо вспаханному, напитанному дождем и согретому солнцем полю: брось зерно — на другой день пробьется росток!

Попробовал было Астемир заговорить об этом с другими — ему отвечали:

— Пока бедняк рассуждает о богатстве соседа, в его жестяной лампе выгорают последние капли керосина. Не лучше ли лечь спать?

Астемир скучал по Степану Ильичу, неясности мучили его, но к этому неясному и тянулась его душа, как растение, выбивающееся из-под камня к свету и теплу.

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Поздней декабрьской ночью 1917 года в родной аул вернулся Астемир.

Любопытствующих послушать необыкновенные его рассказы нашлось много.

Где был, что видел Астемир за это время? Чему он научился? Ведь времени прошло немало — почти полтора года! Много нового случилось в Кабарде. Даже причина, по которой Астемир должен был уйти из Дому и скрываться, теперь исчезла вместе с теми людьми, которых он опасался. Где полковник Клишбиев? Где Аральпов? Гумар еще оставался старшиною, но и с этим человеком происходили диковинные перемены — куда только девались его спесь и властность? Неузнаваемо притих старшина. А если, случалось, еще грубил простому человеку, то потом, как бы спохватившись, старался сделать обиженному что-нибудь приятное. И во взгляде его, прежде начальственно строгом, все что-то высматривающем, теперь за полупьяной поволокой пряталась какая-то растерянность.

Гумар не замедлил прийти в дом Баташева — посмотреть на вернувшегося хозяина и послушать его. На лавках сидело уже немало народу. Были тут и Эльдар, и свояк, дед Баляцо, были и кузнец Бот, и Масхуд. Дед Еруль на этот раз ни о чем не оповещал, а сам развесил уши, стараясь и словечка не упустить из рассказов Астемира. И, может быть, один лишь Давлет, не последний человек в ауле, — один лишь он сразу же выделялся среди доверчивых и восхищенных слушателей самостоятельностью суждений.

Пришел наконец и Муса со своим приятелем Батоко. В дальнем углу с женщинами сидела Диса. Были и другие соседи.

Лю, прижавшись к матери, не сводил круглых и блестящих глаз с человека, на которого таким жадным взглядом смотрела Думасара; старая нана то и дело утирала слезы.

Гумар вошел с традиционным приветствием:

— Салям алейкум, Астемир!

— Здравствуй, здравствуй, — отвечал Астемир, сидевший за столом между самым юным своим другом Эльдаром и самым почтенным по возрасту Баляцо. — Здравствуй, Гумар, будь гостем.

Сильными коленями Астемир сжимал Тембота, гордого этой отцовской лаской.

— Как хранит тебя аллах, бродяга?

— Спасибо за доброе слово. Милость аллаха не оставляет меня.

— Милость аллаха безгранична там, где он заботится о мусульманине… Да распространится это на всех присутствующих!..

— Вон какой щедрый стал Гумар! — с добродушной усмешкой пробасил дед Баляцо. — Прежде он говорил: «Астемир, коли барана, я приду к тебе в гости». Теперь идет в гости и не требует угощения, а сам готов угостить… Не так ли я говорю, старшина?

— Я пришел не тебя слушать, старый дурак! Помолчи… А ты, Астемир, ничего из себя, такой же широкий в плечах, каким был. Лицом свежий. Видно, не голодал. Говори, Астемир, о себе, где был, что видел? Верно ли то, что говорит Давлет: что в русском государстве теперь правят большевики и первый правитель, Ленин, заключил мир с Германией, а солдатам дает в награду землю, как прежде царь давал князьям, а?

— Это все правда, и про царя, и про большевиков, — заверил дед Еруль.

— Да погоди ты, старый болтун, пускай сам Астемир рассказывает.

В таком духе шла оживленная беседа с человеком, который первым мог подробно и внятно рассказать крестьянам, что случилось в мире.

Никто — даже Муса или Давлет — не решался больше отвлекать внимание тех, кто слушал увлекательный рассказ Астемира.

— Город так велик, — рассказывал Астемир, — что по его улицам проложена железная дорога, а дома образуют как бы ущелье. И просто не поверишь, сколько окон в этих до мах. А люди бегут, бегут один за другим, наталкиваются друг на друга и опять разбегаются, словно муравьи у муравейника на краю дороги… А за городом дым из труб идет день и ночь. Трубы поднимаются еще выше домов. Каждая труба сама по себе, как высоченное дерево. Это фабрики…

Астемир рассказывал о своей службе сначала в мусульманском госпитале, потом в русском училище для богатых детей.

— Ах, хотел бы я, чтобы мои дети учились в таком училище, — вздыхал Астемир. — Чего только там не увидишь! Ученики и те одеты в форму с кантами и блестящими пуговицами…

— А где же ты коня держал? — спросил Гумар

— Не было у меня своего коня. К чему? — При этих словах Астемир все же с любовью вспомнил Поха и вздохнул. — Там и подковать коня негде, — как бы себе в оправдание добавил рассказчик. — Верно я говорю, Бот?

— Это он верно говорит, — заметил кузнец Бот, польщенный тем, что рассказчик обратился к нему. — Зачем в городе конь? Там и Жираслан пешком ходил бы.

— А где Жираслан? — заинтересовался Астемир.

— Где-то гуляет.

— Ну, теперь ему раздолье…

— Не знаю, Астемир, — спросил дед Баляцо, — правда ли это, но говорят, что ты ушел из аула потому, что Клишбиев собирался тебя на войну отправить… Так ли?

Кто-кто, а дед Баляцо знал, что это правда. Астемир не ответил ему, а Эльдар, до сих пор помалкивавший, сказал:

— О князьях еще будет время говорить. Послушаем, что расскажет Астемир про русскую революцию. Есть теперь такое слово.

— Ишь ты, — пробурчал Гумар, — глубоко загребает, но верно ли говорит?

Не одному Гумару разговор в доме Астемира пришелся не по душе.

Но были и такие суждения: «Слушают, развесив уши. А что тут слушать! Что хорошего может сказать Баташев? Каким был возмутителем, таким и остался. Всегда одно беспокойство». Кое-кто собрался уходить. Направляясь к двери, простучал своей палкой Муса. Поднялся за ним Батоко. Продолжал ворчать хриплым басом Гумар:

— Ну, Баташев — еще куда ни шло! А смотрите, да простит меня аллах, болван Эльдар лезет туда же. Объяснитель! Где он был, что видел этот парень? Что он знает? Спросите его: «С какой стороны ветер дует?» — так этот Эльдар не сумеет ответить.

И опять разделились голоса людей: одни вступились за Эльдара и Астемира, другие решительно осуждали их, третьи — и таких, пожалуй, было больше всего — помалкивали, скрестив руки на палках. А некоторые, как, например, Батоко, только похихикивали. Астемир помрачнел, потом, выждав, покуда одни ушли, а другие успокоились, сказал:

— Я не умею рассказывать все достаточно хорошо. Завтра или послезавтра к нам в аул при дет один человек. Это мой кунак. Русский мастер Степан. Послушайте лучше его. А пока смотрите. — С этими словами Астемир придвинул городской чемодан, с которым он пришел из Ростова, достал оттуда несколько книжек, толстых и тонких, в цветных переплетах и обернутых в бумагу, и, что особенно заинтересовало людей, листы толстой бумаги.

Все с любопытством придвинулись к столу.

Астемир бережно развернул листы, и люди увидели яркие изображения растений, животных, зверей, птиц и людей. На других листах были напечатаны разной величины и разных цветов буквы. На третьих — цифры и какие-то замысловатые значки.

Гордый общим восхищением, Астемир показывал:

— Вот это мне подарили учителя в ростовском училище, а это дал русский кунак Степан Ильич. Он придет, и вы сами услышите его.

На следующий вечер больше всех повезло Давлету, но сам он не сразу понял, какая удача давалась ему в руки.

Выпал легкий снежок, было не холодно, и, совершив омовение у своего колодца, Давлет пошел в мечеть. Он шел вразвалку, не спеша. Зачем спешить? Пусть спешат хлебопашцы с заготовкой семян. Пусть спешит Астемир, которому надо восстанавливать запущенное хозяйство. А Давлету спешить некуда.

С чувством собственного достоинства Давлет важно выбрасывал вперед свою палку, стараясь подражать мулле Саиду. Вдруг ему показалось — кто-то идет за ним. Достоинство не позволило Давлету оглянуться, когда он услышал за собою русскую речь.

— Скажи, человек, где дом Астемира Баташева? — И с Давлетом поравнялся прохожий, одетый по-русски в пальто и теплый кар туз, немолодой, лет за сорок, светловолосый, с подстриженными рыжеватыми усами. Что-то в нем было знакомое.

Косясь на него, Давлет обдумывал, как поступить. Закон запрещал мусульманину после омовения оскверняться произнесением русских слов. Ведь только что Давлет обещал аллаху, что сохранит чистоту, по крайней мере, до завершения намаза. Сказать русское слово — все пропало, начинай заново.

— Валлаги, не знаю, где дом Астемира, — по-кабардински отвечал Давлет, но тут же ужаснулся: ведь врать тоже нельзя. Стараясь исправить грех, Давлет показал палкой на соломенную, припорошенную снежком крышу, выглядывавшую из-за тополей, и сказал: — Мес!

Прохожий, видимо, понял значение этого слова, поблагодарил русским словом «спасибо» и быстрыми шагами направился к дому Астемира.

Прежде чем подойти к мечети, уже окруженной верующими, Давлет вынужден был задержаться у реки, по которой стелился пар, чтобы смыть скверну. Прихожане с любопытством следили за Давлетом, а он соображал, как объяснить свое поведение, и тут вспомнил, что Астемир ждет кунака, русского мастера из Пятигорска, и понял свой промах: ведь он, Давлет, мог стать первым свидетелем встречи Астемира с его русским кунаком! Благочестивое настроение исчезло. Не только Давлет, все старались поскорее закончить намаз, потому что Давлет всех взволновал новостью: только что с запада, должно быть, из Пятигорска, пришел русский человек, мастер, аталык Астемира, но прежде чем войти в дом своего кунака и кана, он вошел в дом к Давлету с просьбой передать от него всем правоверным салям.

В главном Давлет не соврал: в самом деле пришел Степан Ильич Коломейцев.

Лю играл за воротами, когда увидел приближающегося к нему человека. На голове у незнакомца была не широкополая шляпа и не кабардинская шапка, а картуз вроде тех, какие носят русские солдаты. Лю на всякий случай приготовился дать тягу, когда вдруг человек ласково спросил его:

— Ты Лю?

Из ворот уже бежал дада Астемир. Дада и русский человек, которого Лю так было испугался, крепко обнялись.

— Лю, беги за Эльдаром. Живо! — приказал Астемир мальчику, и он побежал, гордый тем, что первым увидел русского человека. О том, что он испугался, Лю не расскажет даже Эльдару.

Выслушав его, Эльдар поспешил к дому Астемира. Лю едва поспевал за ним. Но перед самым домом Эльдар как бы несколько оробел, и это заметил даже Лю.

Да, все так и было.

— Вот Эльдар, сын Мурата, — важно сказал Астемир, когда Эльдар переступил порог. — Входи, входи, Эльдар!

— Салям алейкум, Эльдар, — приветливо произнес русский человек.

Теперь можно было его рассмотреть. И не молодой и не старый! Больше всего Лю удивили веснушки на белом лице гостя и рыжеватые, коротко подстриженные усы над губой. Воротник его рубашки под пиджаком подвязывался пестрыми шнурками с двумя мягкими, очень понравившимися Лю шариками.

Эльдар не сводил глаз с гостя, а тот оглядывал Эльдара и повторял по-русски:

— Здравствуй, здравствуй, сын Мурата… Но ты-то говоришь по-русски?

Приветливость Степана Ильича успокоила Эльдара, и он, широко улыбнувшись, ответил с душевной простотой:

— Я плохо знаю по-русски.

— Он плохо знает по-русски, — подтвердил Астемир. — Он будет учиться.

— Да, надо… Похож на отца. Ну, подойди сюда, сын Мурата, хочу обнять тебя. Мы же с тобой и по работе почти товарищи: ты ведь, кажется, кузнец, а я слесарь, оружейник и… немножко тоже кузнец.

Степан Ильич был не велик ростом, и получилось так, что скорее рослый и сильный Эльдар обнял Степана Ильича, нежели Степан Ильич Эльдара. Но не это было важно: все в семье Астемира стали свидетелями, как Эльдар встретился с человеком, на руках которого умер его отец.

А тут уж входили люди, возглавляемые Давлетом, точно дом Баташева — это вторая мечеть или, по крайней мере, обитель какого-нибудь кадия, а не жилище неугодного аллаху человека. Всех весьма заинтересовал русский мастер из Пятигорска.

С молчаливой улыбкой слушал Степан Ильич неугомонного Давлета, не отрицая, что Давлет мог в прежние времена знать его и даже отдавать ему в починку пистолеты. Больше Давлет не выведал ничего.

Степан Ильич знал еще больше, чем Астемир. Все, что говорил ему русский кунак, Астемир поспешил пересказать людям, и не было такого вопроса, на который Степан Ильич не мог бы ответить.

— Не может быть иной власти, кроме той, которая выдвинута самим народом, — утверждал Степан Ильич и осуждал действия Владикавказского войскового округа. Не соглашался он и с тем, что проповедовали младомусульмане — шариатисты, желающие сочетать верность мусульманству с революционными преобразованиями.

— Разве можно, цепляясь за старое, устроить жизнь по-новому? — спрашивал Коломейцев. — Это все равно, что послать человека в баню, а потом надеть на него грязную одежду.

Но с этим не соглашались:

— А зачем' по-новому? Разве плохо было по-старому? Всегда ли нужно менять одежду? В ношеном теплее и удобнее.

— Конечно, кое-кому было тепло. Не всем и прежде было плохо. Но согласитесь — не всем было одинаково хорошо, не все ходили в чистой одежде и ели чистую пищу. Шариат в Кабарде, если не ошибаюсь, шестьсот лет, а он все еще не умеет накормить бедняка. — И тут впервые Степан Ильич вспомнил имя Матханова: — Слышал я, Казгирей Матханов, молодой арабист, вернувшись из Стамбула, хочет оживлять шариат в Кабарде… Стоит ли?

Степан Ильич говорил не горячась, спокойно, внимательно вглядываясь в собеседников. В Шхальмивоко мало кто слыхал имя Казгирея Матханова, не все знали и о таких людях, как Буачидзе или Инал Маремканов, который тоже, подобно Степану Ильичу, оспаривал правоту князей и шариатистов.

Как-то вскользь Степан Ильич заметил:

— Интересно, что шариатист Матханов скажет Иналу о соблюдении закона кровной мести. Старики-то ваши, наверное, помнят, как Кургоко Матханов, отец Казгирея, застрелил соседа, отца Инала…

Это и в самом деле помнили многие. О дружбе Степана Ильича с сыном Касбота, однако, тут не знал еще никто, даже Астемир. Как обойдется Инал с Казгиреем, тоже мало кого интересовало, но вот вопрос, почему за шесть веков своего существования в Кабарде шариат не установил справедливости — это занимало людей. Интересовало также: как это нынче большая страна Россия управляется без царя и генералов? Имена Аральпова, Клишбиева, князя Шарданова для многих еще звучали грозно и повелительно, как основы самого шариата. Но разве, с другой стороны, не соблазнительно все то, что Степан Ильич с Астемиром говорят о новой жизни?..

Эльдар уже всей душою прилепился к Степану Ильичу, часами готов был смотреть на него, и Сарыма, как ни старалась, не умела разгадать смысл новых чувств, которые отражались в его глазах. И девушке было даже обидно, что Эльдар начинает жить как бы иной жизнью, словно меньше замечает ее.

— Эльдар, — сказал однажды Степан Ильич, — не довольно ли нам есть хлеб в этом гостеприимном доме? Не хочешь ли ты пойти со мною в Прямую Падь?

Нечего и говорить, с какой охотою отозвался Эльдар на приглашение Степана Ильича идти с ним в Прямую Падь, аул, известный по всей Кабарде. Этот аул с давних лет славился зажиточностью и красотой девушек. Прямая Падь — это знал и Эльдар — лежала почти на границе с Осетией, за Аргуданом, на берегу Уруха. Да что там! Эльдар пошел бы за Степаном Ильичом не только на край Кабарды, но и на край света.

 

СТАРЫЙ КУРГОКО

— Пустой дом — пещера, пустой стол — только доска, — не раз говаривал Кургоко своим сыновьям — старшему, Нашхо, темноволосому, как отец, и покладистому характером, как светловолосая мать, и младшему, Казгирею, о котором говорили: «Мать снаружи, отец внутри», — ибо светловолосый Казгирей унаследовал от отца честолюбие и твердость, благородство и сметливый ум.

Кургоко не роптал, он был доволен сыновьями. Есть кому приумножить состояние, накопленное долгим трудом. Самой же большой гордостью старика уорка был верховой конь Кабир — один из лучших в Кабарде. Не будут сыновья глупыми — оценят труд отца. Подрастут, женятся, переймут хозяйство, и тогда можно мирно доживать годы в тени мечети за столами на пирах, куда охотно зазывают Кургоко. Не худо бы, конечно, иметь и дочь: выдать девушку замуж, породниться с именитым человеком, ездить к нему в гости. Но аллах не дал дочери, — стало быть, не суждено. Да оно, может, и к лучшему! Дочь — это гостья в семье. Сегодня есть, завтра в чужом доме по вечерам моет ноги своему мужу.

Уорк Матханов радовался и красивому местоположению своего дома в Прямой Пади — на склоне холма, поросшего фруктовым садом, вблизи мечети. За Урухом, впадающим в Терек, виднелись веселые зеленые холмы Малой Кабарды, аулы и станицы.

Кургоко был доволен и соседями, особенно ближайшим — трудолюбивым Касботом. Его усадьба была рядом. Небольшой надел земли он обрабатывал сам с женою, а в страдную пору выходили на прополку или копнение всей семьей. В зимнее время занимался извозом и никогда не забывал просьбы соседей — привезти новый хомут или косу, гвозди или сосновые доски, а детишкам гостинца. Не отказывался помочь по хозяйству и соседу-уорку.

С истинным расположением приветствовали соседи друг друга и полагали так и прожить свой век — дружно, трудолюбиво и безмятежно. Судьба распорядилась иначе.

Приближался байрам, и Касбот заколол барана для жертвоприношения во славу ислама, дабы аллах не упрекнул его, не сказал, что Касбот нарушил заповедь. Все совершалось по заповеди: Касбот разделал тушу, вывалил в ведро внутренности и пошел к арыку, протекающему у подножия холма. Туша осталась висеть на суку. Касбот помыл руки, смыл кровь с одежды и обуви, отряхнулся и не спеша пошел обратно. Занес ведро в дом, перебросился двумя-тремя словами с женой, хлопотавшей у очага, вышел опять во двор. Смотрит — туши на дереве нет.

— Жена, где барашек?

Жена, миловидная и кроткая, лишь посмотрела удивленными глазами. Побежали к дереву, к плетню, позвали соседа, но и он не мог сказать, куда девалась туша. На примятой траве нашли следы крови. Следы привели за сарай, и все объяснилось: огромный дворовый пес, до отвала наевшись баранины, пытался закопать остатки туши впрок.

— Ах ты песья пасть! Собака среди собак!

Вспыливший Касбот побежал домой и возвратился с винтовкой в руках. Касбот перепрыгнул через плетень, но собака спряталась в яме под сапеткой. Касбот выхватил из плетня кол и начал острием бить животное. Пес визжал, скулил, но из укрытия не выходил.

На пороге дома показался Кургоко.

— Что ты делаешь?

— Ломаю ему ребра.

— Перестань, ты, в день холеры рожденный! — возмутился Кургоко.

— Она сожрала баранью тушу… Вылезай! В последний раз ты ела мясо, тварь! — кричал разъяренный Касбот.

За плетнем показались лица младших детей Касбота и сверкнули косоватые глаза старшего, всегда хмурого, четырнадцатилетнего Инала.

Выскочил на свое крыльцо и старший сын Кургоко, ровесник Инала, болезненный Нашхо. Младший, Казгирей, был в это утро в медресе.

— Прекрати, сосед! Прекрати! — кричал Кургоко. — Животное ищет защиты, оно в моем доме. Уходи!

Собака, как будто понимая, чей голос звучит в ее защиту, выскочила из-под сапетки и метнулась к Кургако. Касбот отбросил кол, схватил винтовку, выстрелил. Собака взвизгнула, подпрыгнула, истекая кровью, забилась под крыльцо. Кургоко продолжал что-то кричать. Ни он, ни Касбот уже не соображали, что делают. Хозяин побежал в дом и вновь показался с ружьем в руках. Касбот выискивал место, чтобы снова выстрелить по собаке. Кургоко закричал:

— Кораном, заклинаю, перестань! Не смей!.. Два выстрела раздались почти одновременно:

Касбот стрелял в собаку. Кургоко — в Касбота…

Весь жемат собрался на дворе уорка.

У ступенек крыльца издыхала собака, а посредине двора, под тутовым деревом, лежал Касбот с простреленной головой. В руках он еще держал винтовку; как будто намеревался встать и отомстить за себя и осиротевших детей. В стороне на сложенных для просушки дровах понуро сидел несчастный Кургоко.

Приходили новые и новые люди, никто ничего не спрашивал, хотя не всем было ясно, как произошла эта драма. Слышались безудержные рыдания двух женщин. Четверо младших ребят Касбота — мал мала меньше — залезли на плетень и молча, разинув рты, смотрели на бездыханного отца. Старший — подросток Инал — хорошо понимал, что случилось: отец убит, убит соседом. Отца будут хоронить. Мальчик знал, что предписывает на такой случай закон. Инал хмуро думал об этом, и к страшному горю примешивалось новое для него чувство, большой ответственности за себя, за братьев, за мать. Что-то будет? Ведь и у соседа, у Кургоко, есть сыновья, которые могут постоять за себя. До сих пор были общие игры, забавы. Инал особенно тянулся к Казгирею, хотя тот был на два года младше. Теперь была пролита кровь, требующая возмездия…

В тот день на дворе мечети состоялся суд старейшин. Присудили из имущества убийцы отдать семье убитого половину: две лошади, две коровы, двадцать баранов, сорок сапеток кукурузы. Судьи обязали Кургоко купить осиротевшим детям по два аршина ситца на рубашки и штаны, сшить каждому к зиме по шубке из овчины. Таким образом, дело кончили миром, без права мести со стороны семьи убитого, ибо несчастный Кургоко не только не возражал против решения, но готов был и на большие жертвы.

Самое тяжелое состояло в том, что по шариату Кургоко должен был покинуть старый, обжитой дом и поселиться вдали от кровников. Что ж, пришлось сделать и это. Вот тогда-то и узнал бездомный, бродячий мастер, известный по аулам Кабарды под именем Степана, о продаже дома в Прямой Пади.

Как жестоко оборачиваются иной раз страсти людские! Как произошло такое несчастье с человеком богомольным, разумным, щедрым, с человеком, который никогда не брался зарезать барана или телку? Он отдавал полголовы барана тому, кто резал вместо него, да вдобавок еще часть позвоночника и ножку. Никогда не стрелял птицу, а ружье держал просто так, для виду. В самом деле — какой же кабардинец не имеет ружья!

И вот такой человек убил соседа! Соседа, которого всегда приглашали к столу, если в дом приходили гости, соседа, которому даже давал поносить свою каракулевую шапку! Запросто они ссужали один другому то мешки, то борону, то ловко отточенный топор. «Они дружны, как пальцы на одной руке», — говорили про Кургоко и Касбота…

Все рухнуло. Несчастный случай все изменил в жизни старика, и не только в его жизни. Ужасные выстрелы на дворах Матханова и Маремканова, принесшие столько горя обеим семьям, оказали решительное влияние и на жизнь осиротевших детей Касбота, и на судьбу сыновей Кургоко.

Расчетливый умный старик Матханов смотрел далеко. Он искренне готов был помогать сиротам. И не оставлял обездоленную семью на зиму без дров, весною — без семян, вдову — без платка, детей — без гостинца к празднику. В своих молитвах Кургоко и его жена Амина никогда не обходили страшного греха, содеянного в диком припадке гнева. Все это так. Но не мог Кургоко не думать о том времени, когда вырастет старший сын убитого. Кто может поручиться, что Инал останется удовлетворен решением суда старейшин и кровь не возмутится в нем, не соблазнит его вид винтовки, надежного кинжала?.. Старик Матханов знал жизнь, знал горячность и неукротимость, свойственную иным его соплеменникам. Кто поручится, что искренние дары, принимаемые сейчас с детской беспечностью, впоследствии не истолкуются превратно и в сердце оскорбленного юноши не найдется ничего, способного остановить месть?

Присматриваясь к Иналу, стараясь приласкать его, Кургоко уже сейчас замечал в черноголовом, широкоскулом, смуглом мальчике с пытливо глядящими, слегка раскосыми глазами замкнутость и упорство… «Вот такое же упорство и привело его отца к несчастью», — думал старик, и это наблюдение заставляло его снова и снова задумываться над судьбой Нашхо и Казгирея. Наконец он высказал свои соображения жене, и та согласилась с ним не без душевной боли. А соображения были такие.

Нелегко поднять руку на важного человека, скажем, на писаря в суде, даже на писаря в ауле — человека, умеющего написать прошение, истолковать закон. Так худо ли, если Нашхо станет таким человеком? Нет, это было бы не худо!

Кто посмеет поднять руку на своего муллу? Худо ли, если Казгирей станем муллою в своем жемате? Ведь нынешний мулла не нахвалится успехами лучшего своего ученика, младшего сына Кургоко… Что же касается Нашхо, то надо добиться, чтобы мальчика приняли в русскую школу, открывшуюся в казачьей станице.

Амина соглашалась, что такой план дает почти полную уверенность в спокойной будущности обоих сыновей. Но придется замаливать новый грех: сын правоверного меняет медресе на русскую школу.

Пошли с подарками к старосте казацкой станицы, и вот Нашхо уже с осени стал ходить в школу, а младшего, Казгирея, учитель медресе начал готовить к поступлению в духовное училище в Баксаке.

Кургоко объявил о продаже дома. Покупатель нашелся. Это был Степан Ильич. И тогда уже немолодой человек бродячий мастер-оружейник решил перейти на оседлый образ жизни.

Сначала Кургоко не хотел продавать ему дом — возражала вдова убитого Касбота.

— Русский человек заведет свиней, — утверждала Урара, — как жить с таким соседом?

— Я не собираюсь заводить ни свиней, ни даже кур, — объяснял ей покупатель. — Все знают, что я только слесарь и плотник, чиню оружие, а не считаю яйца. Мне дом нужен под мастерскую. Продавай, Кургоко! Всем в ауле от меня будет польза, и ты, Урара, тоже будешь довольна соседом, видит аллах.

Как было отказать такому человеку? В ту пору Степан Ильич и одевался по-кабардински, а не по-русски — не пальто, а черкеска, не картуз, а кубанка…

Кургоко сдался.

Новый жилец и впрямь оказался мастером на все руки. Бывший дом Кургоко превратился в мастерскую. В кунацкой Степан Ильич поставил сверлильный и точильный станки, по стенам развесил инструмент, и это новшество пугало правоверную соседку не меньше, чем близость свиней. А главное — никаких сил не было удерживать детей от посещения дома гяура.

Инал просто не отходил от соседа, а уж если тот разрешал мальчугану взяться за инструмент — напильник, клещи, рубанок, мало ли что было разбросано по столам и развешано по стенам. — Инал забывал все на свете, даже книги с картинками, которые показывал ему Степан.

Началась эта дружба между ними после того, как Степан Ильич не без труда понял из рассказов Инала, какая драма предшествовала продаже дома. Инал к тому времени уже не раз ходил на заработки то в казачью станицу, то еще дальше — на железную дорогу, кое-как понимал русскую речь и даже выучился произносить некоторые русские слова. Степан Ильич с каким-то особенным вниманием стал приглядываться к хмурому на вид подростку. Он понял, что Инала продолжала мучить мысль о страшном происшествии. Извечная, как бы врожденная вера кабардинца в правоту закона кровной мести — вот что, заметил Степан Ильич, больше всего беспокоило мальчика.

Степан Ильич знал о решении стариков, об искреннем желании невольного убийцы искупить свою вину. Вскоре Степану Ильичу стало понятно и отношение матери Инала к тому, что случилось: богобоязненная, душевно добрая женщина опасалась как раз того, что многим другим людям казалось естественным и неизбежным, — она боялась непримиримого голоса крови у старшего из сыновей. И велика была радость Урары, когда она узнала от сына, что сосед, которого Инал ставил выше муллы, тоже говорит ему: не нужно крови.

А что же нужно? Это нелегко было понять Иналу.

Урара совсем примирилась с соседом и готова была признать, что и тут небо проявило свое расположение к ней и ее детям. Теперь она стала каждое утро посылать соседу молоко, а случалось, и что-нибудь повкуснее. Степан Ильич не оставался в долгу: и приколотит, где потребуется, и починит, что надо.

Дом мастера становился самым людным в Прямой Пади. Даже богатейшая в ауле семья Имамова не могла похвалиться таким количеством гостей.

Приезжали и из ближайших и из дальних аулов, привозили в починку швейные машины, охотничьи ружья, старинные пистолеты, замки.

Но настоящую славу принесло Степану Ильичу не его ремесло.

Как только в мастерской собиралось много народу, оружейный мастер откладывал инструмент и брал с полки Коран. Русский человек читал по-арабски, а если просили, тут же пересказывал прочитанное по-русски, чем немало удивлял присутствующих. Это было похоже на фокус. Молодые люди забавлялись, а почтенные говорили:

— Русский человек знает Коран лучше муллы. Удивительно!

Никто не понимал тайны этого знания, а весь секрет состоял лишь в том, что Коран, изданный в Казани, был напечатан в два столбца — по-арабски и по-русски.

Чтения в мастерской у Степана Ильича привлекали все больше людей, хотя и пошел уже слух, что толкует оружейник Коран более чем странно. И верно, от этих толкований у самых доверчивых людей вскоре глаза полезли на лоб. В устах Степана Ильича священная мудрость Корана призывала людей к протесту, к возмущению против притеснителей — князей и уорков.

Пожалуй, самое сильное сочувствие встречало такое толкование у самого молодого, почтительного и благодарного слушателя — у Инала. Но еще больше нравились Иналу рассказы о славных просветителях кабардинского народа — о мудром Казаноко, о Шоре Ногмове. Перед замкнутым подростком открывался новый мир. Нельзя найти лучшего выражения для того, чтобы объяснить душевное состояние Инала. Все было для него ново, все действовало сильнейшим образом — и беседы со Степаном Ильичом, и книги, и неслыханные наставления, и невиданные предметы. А потом стали особенно нравиться Иналу русские стихи.

Дружба со Степаном Ильичом вытеснила у Инала все прежние увлечения и интересы. Он спешил к соседу из медресе, с полевой работы, из леса, с железной дороги. И однажды Инал почувствовал себя уже как бы подготовленным к соревнованию с Казгиреем. Инал обдумывал вместе со Степаном Ильичом, где и как лучше это сделать, кого позвать и кто не должен быть свидетелем столь важного события. Надо было торопиться, потому что лучшего ученика медресе Казгирея Матханова собрались отправить для дальнейшего обучения в Баксан.

Но соревнованию не суждено было состояться, не суждено было Иналу и дальше дружить со Степаном Ильичом. Нельзя сказать, чем прогневала Урара аллаха, но аллах, на которого она так уповала, готовил ей удар из-за угла.

Было это так давно! Поздним зимним вечером в Прямую Падь прискакали казаки и остановились на дворе у Степана Ильича.

Въехала во двор пароконная подвода.

Урара, глядевшая вместе с Иналом в окно, видела, как соседа усадили на подводу.

Два всадника завернули к Маремкановым, накричали, все перерыли. Перепуганная Урара клялась аллахом, что через ее порог не ступала нога чужого человека: она, как и многие в ауле, думала, что ищут абрека или убийцу.

Инал бросился к дверям, его остановили, и в этот момент Степан Ильич крикнул с подводы:

— До свидания! Не унывай, скоро вернусь!

Инал не сразу сообразил, что Степан Ильич прощается с ним. Чувство непоправимого горя вдруг обожгло его. Такого горя он не испытал, даже когда увидел отца в крови, бездыханным…

Но деятельная натура уже сказывалась в юноше. Он понял смысл происшествия, не возразил матери, когда та со страхом сказала, что казаки могут вернуться. А на рассвете с чуреком и сыром в торбе Инал Маремканов отправился пешком далеко — за станцию Минеральные Воды.

Степана Ильича отвезли еще дальше…

В тюрьме и на чужбине люди легко узнают друг в друге земляка, быстро сходятся. Это счастье — встретить на чужбине своего человека, земляка. Так в далекой Сибири Степан Ильич подружился с Муратом Пашевым из Прямой Пади.

Тем временем жизнь в семье Матхановых шла дальше по руслу, проложенному Кургоко. Оба сына учились исправно, хотя Нашхо не всегда легко было ходить за реку в русскую школу. Но ему нравилась мысль стать писарем в окружном суде, поэтому даже в весенний разлив он старался не пропускать уроков. Нашхо не унаследовал богатырского здоровья своего отца, однако и чертами лица, и широкой костью пошел в него. Не отличался он и бойкостью младшего брата.

Казгиреем отец и мать не могли нарадоваться. Младший сын не только не отставал в учении от старшего, но превосходил его, хотя едва ли арабская грамота представляла меньшие трудности, чем грамота русская…

Воистину не был обойден ребенок прилежанием, сообразительностью и хорошей памятью, благородством стремлений и богобоязненностью. Чаще отца и матери расстилал он козью шкуру и становился лицом к Мекке. Задержится отец где-нибудь в далекой поездке — сын уже возносит к небу молитвы о плавающих-путешествующих. Ударит гром, сверкнет молния — мальчик молится о благополучном миновании грозы. Детская память обогащалась изо дня в день стихами, наставлениями и разъяснениями Корана.

Выполняя желание отца, ни Казгирей, ни Нашхо ни разу не соблазнились зайти в прежний свой дом, занятый гяуром, странным толкователем Корана, куда Инал частенько зазывал их. Казгирей не нарушил воли отца, несмотря на то, что ему очень хотелось послушать русские стихи и рассказы о Казаноко. Казгирей утешался стихами и притчами поэтов арабских. Больше других ему нравились стихотворные притчи Руми.

Матханов старался не отвлекать детей от их прямого дела — учения. Старик работал с женою не покладая рук, всегда помня, что работать нужно на две семьи.

Успехи сыновей утешали родителей в их трудах.

А вскоре старик чуть не потерял голову от счастья: явился учитель медресе и сказал, что Казгирея решено направить в духовное училище в Баксан, как способнейшего ученика, а если мальчик и там проявит себя с лучшей стороны, то ему откроется путь даже в Крымский Бахчисарай, где Казгирей будет обучаться богословию и другим высшим наукам во славу ислама. До сих пор еще ни одному кабардинцу не оказывалась подобная честь — разве только мудрейшему Жабагу Казаноко, разве только великому поборнику кабардинского просвещения Шоре Ногмову!

— Ваш сын, юный сохста, тоже будет ученейшим человеком Кабарды, — пообещал учитель.

А односельчане за столом Кургоко хором славили труды и щедроты хозяина и повторяли, уплетая за обе щеки гедлибжу:

— Это аллах славит твою доброту, Кургоко, видит тебя и хочет вознаградить.

И приятные слова запивались душистой махсымой.

Через год Кургоко и Амина снаряжали младшего сына в Бахчисарай. Казгирею как раз исполнилось шестнадцать лет. В тонком юношеском лице попрежнему угадывались нежные черты матери, а глаза нередко светились мечтой. Да, Казгирей мечтал стать таким ученым человеком, какими были Казаноко или Ногмов и его учитель в Баксане Нури Цагов, к которому Казгирей очень привязался за год учения в духовной школе. От него Казгирей еще больше узнал о славных просветителях кабардинского народа. От него перенял уважение к печатному слову. Новый учитель Казгирея, подобно Ногмову, стремился создать алфавит кабардинской письменности, но не на русской основе, как хотел Ногмов, а на арабской. Нури Цагов считал, что в попытке создать кабардинский алфавит с помощью русских букв и заключалась главная ошибка великого просветителя. Навсегда полюбил Казгирей мечту стать достойным лучших людей Кабарды. С такими чувствами он вернулся из баксанского училища, с этими надеждами собирался в Бахчисарай, надолго оставляя отчий дом.

Казалось, судьба благоприятствует и Нашхо. Желание его тоже осуществлялось: после окончания русской школы Нашхо удалось устроиться учеником-писцом к видному присяжному поверенному во Владикавказе. При этом Кургоко оплачивал не только содержание сына, но и уроки, которые брал Нашхо у студента, готовясь к экзамену на аттестат зрелости и к поступлению в университет.

В дни сборов младшего брата в Бахчисарай Нашхо приехал попрощаться с Казгиреем.

В последний час расставания, когда Амина, безудержно рыдая, не смела прижать сына к сердцу с такой нежностью, с какой хотелось бы ей это сделать, Кургоко, смахивая слезу, достал из сундука старинный кавказский поясок драгоценной чеканки и, важно держа его в обеих руках, сказал:

— Казгирей, твой дед Цац был подпоясан этим поясом, когда вместе с другими знатными людьми Кабарды вел переговоры о судьбе нашего народа с имамом Шамилем и потом с русским князем Барятинским… Сынок, береги свою честь, честь нашего рода, сыновью совесть. Возьми!

Прослезился и юноша.

— Клянусь, отец, — сказал он, принимая драгоценный символ, — клянусь, ты не опустишь глаза, если при тебе произнесут мое имя.

Вот как ответил юноша, и все это слышали.

Провожать собрался весь аул. Начались споры. Одни считали, что в Крыму зимы не бывает — вечная жара. Другие, напротив, утверждали, что от крымских морозов деревья трескаются до сердцевины. Но это не очень пугало славного сохсту. При нем были добротная овчинная шуба и теплые рукавицы. Впервые в жизни Казгирей надел нательное белье. Даже Нашхо, живущий в городе, не носил бязевых рубашек и подштанников. Казгирей и не подозревал до сих пор о такой одежде. На ногах у него красовались сафьяновые чигири, на голове новая каракулевая шапка.

— Аллах отметил тебя разумом, — наставлял отец сына. — Большая дорога предстоит тебе. Пускай же голова твоя, украшенная кабардинской шапкой, не уподобляется дырявому бурдюку, из которого просыпается на дорогу пшено. Ты на виду у аллаха. Помни это. Тебе дан разум для того, чтобы стать наставником мусульман. Не за баранами посылают тебя в далекую горную страну, не за кукурузой, а за редким добром — за знанием, за ученостью. Наполни знанием голову, сердце и душу, но не забывай и того, что первое добро — накормить голодного. Для этого ты и должен иметь кусок. Пустой стол — только доска…

Казгирей старался запомнить каждое слово отца. Он верил: слова его подобны зернам, которые рассыпает путник, продвигаясь по неизведанной тропе, для того чтобы потом по этой примете найти обратный путь… Он обещал отцу не жалеть своих сил для достижения цели, как отец не жалеет сил для него.

И как ни грустно расставание с отцом, матерью, братом, с любимыми местами, воспоминаниями детства, с товарищами, сознание превосходства над ними, вера в свое призвание — стать наставником мусульман — брали верх над горечью предстоящей разлуки. Казгирей повторял:

— Всегда будет аллах в моем сердце, отец! Я забуду, что такое нерадивость и лень. Все книги станут моим достоянием, и не поддамся я вредным соблазнам.

На станцию провожала Казгирея целая кавалькада.

Пассажиры, выглядывая из зеленых вагончиков, с любопытством наблюдали, как долго и слезно прощались на платформе усатые вооруженные горцы с хрупким юношей в новой шапке. Голова юноши, почти мальчика, едва возвышалась над горою узлов и мешков, составлявших его поклажу. Долго стояли обнявшись Казгирей и Нашхо, долго обнимал сына отец, и только мать сдерживала на людях свое горе.

Пока Казгирей учился в Бахчисарае, в его семье возникло немало забот и огорчений. С каждым годом все труднее было управляться с хозяйством стареющему Кургоко. Не сыновья помогали отцу на старости лет, а Кургоко продолжал помогать детям выйти в люди. Не сыновья защищали и голубили мать в своем доме, а мать молилась за сыновей, чтобы не обидели их на чужбине.

Большим праздником было каждое письмо сына.

Нашхо иногда и сам приезжал погостить к родителям, и это становилось событием для всего аула. Под каким-либо предлогом старались зазвать его то в один дом, то в другой, где была на выданье девушка. Нашхо, однако, не любил ходить по гостям. Рослый парень часто болел, покашливал, на людях держался скромно, редко удавалось вовлечь его в танцы.

Старики поговаривали, что аллах за то и наказывает Нашхо болезнью и нерасположением девиц, что он во зло употребил доверие аллаха и при хороших способностях взял в руки русские книги. Мало ему было урока Инала, сына Маремканова.

— Вот Казгирей, — добавляли старики, — тот и умом и совестью превзошел старшего брата…

Но один важный случай поверг в изумление весь аул.

С тех пор как шестнадцатилетний Инал, сын Маремканова, ушел из родного дома на заработки, подальше от греха, Урара, его мать, удвоила заботы о младших детях.

Много тревог изведала Урара после того, как Инал ушел из дому. От надежного человека она узнала, что Инал на железной дороге чинит паровозы. Урара была рада услышать о сыне добрые вести, хотя никак не могла взять в толк, каким образом можно чинить не телегу, а паровоз.

Каково же было счастье матери, когда в один прекрасный день Инал, превратившийся из мальчика в крепкого, дюжего парня с басистым голосом, появился на пороге родного дома.

— Инал вернулся, — кричали ребятишки, — вернулся Инал!

Вернулся, да еще как! Принес матери большой платок, братьям ситцу на рубашки, целую сахарную голову.

Великая радость немножко омрачалась тем, что Урара опять думала о жандармах: как бы не прискакали они снова, не схватили теперь сына.

Поэтому она избегала говорить о приезде Инала. А очень хотелось бы ей похвастаться, что Иналу каждую неделю выплачивают деньги. Шутка ли! Младшие братья уже больше года батрачат, а им еще ничего не дали, ничего они еще не принесли в дом — только уносят из дома.

Как раз в эти дни заехал домой по пути в Одессу из Владикавказа Нашхо, ставший в глазах Урары представителем властей, коль скоро он служил писарем у «судебного человека». Как знать, что способен сделать он для своей безопасности во вред Иналу, в чьих жилах течет кровь убитого Касбота…

Да и нужно было случиться так, чтобы первая же вечеринка, на которую Инал был приглашен, привела его к встрече с кровником.

Вечеринка была не совсем обычная. Ее устроила молодежь с целью собрать денег на покупку гармони для девушки, прославившейся умением играть на этом инструменте.

Длинный стол занимал всю комнату. Девушки в ожидании танцев стояли у стены. Круговая чаша с махсымой ходила по рукам. Стол не был богатым, но все казалось вкусным, всего было достаточно.

Вошел новый гость.

— Приятного угощения, старые друзья! — раздался его басок.

При тусклом свете керосиновой лампы все узнали Инала.

— А, Инал! Просим! Просим! Вон какой стал, — послышались восклицания. — Садись и пей штрафной.

Рассказы, шутки да прибаутки не прекращались ни на минуту. Иные перешептывались между собою и хихикали.

До слуха Инала доносились слова:

— Нажрался свинины… это не сила его распирает, а свиное сало.

Но он делал вид, будто ничего не слышит.

Закусив, молодые люди шумно вставали. Каждый клал деньги в узорчатую деревянную чашу, долго пожимал руку девушке и желал ей приобрести заветную гармошку. Удальцы при деньгах, щеголяя купленным в городе кошельком, выкладывали серебряные рубли. Другие спешили вынуть из маленького кошелечка с защелкой приготовленную на этот случай бумажку. Были и такие, которые извлекали из кармана платок, завязанный тугим узлом, и высыпали несколько медных монет.

Инал не отстал от наиболее щедрых — в его пальцах зашелестела новенькая трешница. Но и тут недоброжелатели подпустили шпильку:

— Это у него еще с тех пор, когда он печатал деньги с русским мастером.

Под общий смех кто-то добавил:

— Днем русский мастер читал Коран, а ночью печатал с Иналом деньги.

Инал пропустил мимо ушей и это.

На дворе заиграла гармошка, подвыпившие парни высыпали на порог, раздались хлопки в ладоши. Соскучившийся по хорошему кабардинскому уджу Инал поспешил к танцующим. И в тот самый момент, когда он хотел войти в круг и пригласить девушку, парень с газырями из слоновой кости, который все время задирал Инала, крикнул:

— Умолкни, гармонь! Остановись, светило!

Это были зловещие слова. Все вокруг затихло. Девушки в испуге прижались одна к другой. Замерли парни. Инал понял, в чем дело…

Обидчик показался на пути обиженного. Остановилось солнце, остановилась луна. Покуда не прольется кровь, светило не двинется. Оглянувшись, Инал увидел вошедшего в круг одетого по-городскому, рослого, но болезненно бледного парня. Это был Нашхо.

Нашхо и сам не предвидел встречи с Иналом, смутился, побледнел еще больше.

Инал не раз обдумывал, как поступить при встрече с сыновьями Кургоко. Нет, он не забыл страшную сцену убийства отца, но помнил, что говорил ему Степан Ильич: «Кровная месть — заразная болезнь отсталых народов. Ее надо лечить, а не распространять между людьми. Помни, Инал, эти слова лучших людей твоего народа». Помнил Инал и молитвы матери, ее кроткое убеждение, что мстить не надо, что Кургоко всеми силами души старается искупить свою вину… Прошли годы, он — взрослый человек с кинжалом, а перед ним — сын убийцы отца…

Ну как же быть? Отойти? О нем сочинят оскорбительную песню, девушки пришлют ему в подарок женский корсаж, или головной платок… Что делать?

Парень в черкеске с дорогими газырями опять воскликнул:

— Когда же светило продолжит свой путь? Все ждали. Инал решился.

— Гармошку! — сильным голосом приказал он.

— Светило не двигается, жизнь остановилась, — не унимался задиристый парень, поборник дикого обычая.

— Гармошку! — еще громче повторил Инал.

Гармонь неуверенно заиграла, парни, продолжая следить за Иналом, не поддержали его. Пройдя мимо Нашхо, Инал приблизился к одной из девушек и, стараясь ничем не выдать своего волнения, пригласил ее на танец.

При свете луны было видно, как потупились глаза Нашхо, как передернулись его губы.

Звезда Казгирея продолжала подниматься все выше.

На четвертый год обучения пришло письмо, растревожившее аул заметнее, чем приезд Инала, чем встреча Нашхо с Иналом. Съездив в Нальчик, где образованный друг прочитал Кургоко письмо, написанное по-арабски, старик с гордостью сообщил его содержание. Казгирей писал отцу и матери, что его посылают заканчивать учение в Турцию, в Стамбул, в Высшую академию богословия. Было это через год после Зольского восстания, накануне войны.

Спустя два года после этого Кургоко получил письмо из Стамбула, доставленное через Иран кабардинцами-паломниками. Война не мешала мусульманам переходить границу. За первым письмом пришло второе. Письма заставляли старика озабоченно сводить брови: Казгирей просил переслать ему с паломниками денег. Война кончается, объяснял сын, и он замыслил вернуться домой в Кабарду богатым человеком, вернее — с готовым предприятием, которое не только окупит все отцовские жертвы, но принесет и барыш и почет.

Что же это за предприятие? Люди судили и рядили, гадали Кургоко с Аминой. Что задумал ученый сын, оставалось тайной. Амина полагала, что сын хочет основать суконную фабрику. Кургоко почему-то предпочитал выделку кожи. Проникнувшись мыслью, что Казгирей откроет кожевенный завод, Кургоко продал овец, пару коров, несколько бурок, занял денег у лавочника, которому пообещал доставлять товар по льготной цене, и отправил деньги сыну. Серьезным доводом показалось и то, что, по словам Казгирея, его поддерживают в Стамбуле многочисленные соотечественники-кабардинцы. «Казгирей, сын Кургоко, скоро приедет и откроет фабрику» — эта новость понравилась в ауле всем.

— Нет, Казгирей хоть молод, а голова, — отмечали старики. — Как раз теперь, когда всюду разруха, хорошо открыть новую фабрику в Кабарде.

В мечети люди спрашивали Кургоко:

— Зачем же шерсть скупаешь у других? Бери у своих.

Как будто Матханов и в самом деле уже приступает к закупке сырья. Другие предлагали кожу.

— Погодите, — останавливал поток предложений Кургоко, — всему свое время.

Но какую же фабрику везет Казгирей? Любопытство разгоралось.

Амина изменила свое предположение. Ведь сын ученый богослов, лицо духовное. Зачем ему шерсть? Едва ли пристало ему заниматься кожами. Скорее всего Казгирей будет ткать холсты и чалмы для всех хаджи — святых людей, лицезревших священный камень Каабы. Спрос на одеяния хаджи растет, потому что война с Турцией идет к концу и скоро правоверные опять двинулись в Мекку, к гробу пророка, прямым путем.

И вот в один прекрасный день весь аул собрался перед домом Кургоко Матханова. Ждали приезда Казгирея.

Толковали, что Казгирей везет фабрику с готовой железной трубой и поезд опаздывает потому, что не в силах тащить груз. Обсуждали, где ставить фабрику. Хотелось бы, конечно, в ауле, но едва ли такой умный человек, как Казгирей, согласится на это. Все фабрики стоят в городе, потому что там товар идет сразу к купцам, а уж от купцов по аулам. Возникал новый вопрос: как старый Кургоко будет начальствовать над фабрикой в городе? Ведь в городе нет мечети.

— Едут! — послышались возгласы, и тол па подалась навстречу подводам, показавшимся на улице. Три подводы, груженные ящиками, шли одна за другой; на ящиках сидел Кургоко и статный, хорошо одетый молодой человек, лицом очень напоминавший Амину, — это был Казгирей. Он с интересом оглядывал улицу и почтительно приветствовал людей. Сразу заметны бы ли хорошие манеры ученого человека. Тонкая в талии светлая черкеска стягивалась пояском дорогой чеканки, и старики узнали поясок, в ко тором еще щеголял когда-то молодой Кургоко.

Старик, однако, удивлял своим мрачным видом. Он ничего не объяснил собравшимся — ни того, какие машины упакованы в ящиках, ни где решено строить фабрику. Молчал об этом и Казгирей. Люди решили, что старик недоволен тем, что Казгирей хочет ставить фабрику все-таки в Нальчике. И догадка как будто оправдывалась.

Казгирей гостил недолго. Через несколько дней ящики опять были погружены на подводы, нанятые, впрочем, не в Нальчик, а еще дальше — в Баксан… В чем же дело?

Старик Матханов был очень разочарован. Не ткацкие станки привез Казгирей на посланные ему деньги, не оборудование для шерстяного или мукомольного предприятия, а печатные станки, свинцовые арабские буквы — вот что было в тяжелых ящиках.

Казгирей не прерывал переписки с любимым учителем из духовного баксанского училища Нури Цаговым, сумевшим навсегда увлечь своего ученика той же мечтой, какой был увлечен сам. Казгирей договорился с Цаговым, что вернется на родину с готовой типографией. Теперь старый Нури и его друзья с нетерпением ждали в Баксане юного книгопечатника. Давно ими было решено вместе с Казгиреем печатать арабским алфавитом газету, выпускать учебники для будущих кабардинских школ на кабардинском языке.

Опыта не было. Все только начиналось.

— Изображать кабардинские слова арабскими буквами большой грех, — говорили богобоязненные люди. — Арабские буквы призваны изображать слова, произносимые аллахом. Вот в чем значение арабских букв!

В Прямой Пади все же пришли к заключению, что сын Кургоко человек умный. Ведь он через газету сообщит о себе на всю Россию — и тогда деньги потекут к нему. Но и благожелатели становились в тупик, когда им напоминали, что газета будет печататься арабскими буквами на кабардинском языке. А кто знает по-кабардински дальше базара в Нальчике?

Первая газета на кабардинском языке появилась. Вначале ее развозили по аулам сами издатели. Дело, однако, затруднялось тем, что почти никто, кроме самих авторов, не в силах был полностью прочитать и понять эту газету, составленную частью из коротких сообщений, но больше из литературных композиций, заимствованных из нартских сказаний и народных песен. Казгирей и сам сочинял стихи. Он приступил к составлению грамматики кабардинского языка, совершенствовал алфавит, выработанный Цаговым, составил букварь. А все свободное от этих занятий время проводил в седле. Он разъезжал по аулам и поместьям богатых людей, не считал унижением собирать средства «на просвещение кабардинцев». Отец не давал ему больше денег и никак не мог подавить в себе обиду на сына, обманувшего его ожидания. Не бывать, видно, Казгирею наставником мусульман в Кабарде.

Война и разруха не мешали Казгирею и Нури делать доброе дело. Они издали и учебник для начальных классов школы, учрежденной на средства добровольных пожертвований. Казгирей обещал жертвователям все доходы от будущих взносов за право учения. И многие захотели отдать детей в школу, где собирались учить и письму, и арифметике, и географии. И что особенно важно — священной черноте Корана.

Школа Матханова и Цагова быстро приобрела известность. Тут и там в аулах по настоянию мулл сходами принимались решения открыть «матхановскую школу», ибо ее программа признавалась лучшей общеобразовательной программой для мусульман. Понадобилось увеличить выпуск учебников, наступило время подумать о курсах для учителей. Наконец и старик Кургоко начал понимать, что не сын заблудился на дорогах, указанных ему отцом, а скорее, он сам заблудился: сын почти уже догнал известностью полковника Клишбиева.

Не было, казалось, сил, способных затмить звезду Казгирея…

Такова история Кургоко Матханова и его сыновей.

В зимнее время дни коротки. Путники — Степан Ильич и Эльдар — подходили к аулу под вечер. Пока дошли до реки, холмы, белевшие вдали, уже совсем посинели. Наступали сумерки.

Зима всегда меняет знакомые места, и, может быть, поэтому Степан Ильич не сразу узнал их. Эльдар же тут прежде и не бывал. Он считал, что следует поторапливаться: хорошо бы прийти в аул засветло. И его удивляло странное поведение Степана Ильича, который говорил Эльдару, что им обязательно нужно поспеть в аул сегодня, а вместе с тем не только не торопился, а выйдя на берег реки, как бы даже умышленно медлил с переправой через обмелевшую реку. Дважды они могли бы переправиться на тот берег с попутной мажарой, и оба раза Степан Ильич останавливал Эльдара:

— Нет, Эльдар, погоди маленько. Медлительность Степана Ильича казалась тем более странной, что не только он сам, человек пожилой, но и горячий, молодой Эльдар уже изрядно продрог. Они согревались, расхаживая по берегу. Зачем являться в чужой аул ночью? Этого не мог понять Эльдар. Но, не теряя учтивости, он скрывал свое недоумение.

Совсем смеркалось, когда показались двое всадников. Степан Ильич обрадовано закричал:

— Салям алейкум, Инал!

Один из всадников, спешившись, передал поводья другому, быстро пошел навстречу и почтительно остановился перед Степаном Ильичом. Степан Ильич дружески обнял его, вроде того, как давеча обнимал Астемира.

— Алейкум салям! — приветливо отвечал человек. — Как здоров ты, мой дорогой учитель? Давно ли ты ждешь?

— Это Эльдар. — Степан Ильич показал на Эльдара. — Все происходит так, как нам с тобою хотелось, Инал. Эльдар сын Мурата, племянник Астемира, наш человек. Он будет совсем наш… Прекрасный человек Астемир! Очень хороший человек! Он верный мой друг и брат. Это я знаю твердо.

— Твои друзья — мои друзья, — отвечал Инал. — Мой конь, мой очаг, мои друзья — это все твое, дорогой наставник Степан Ильич! Все это твое, все это принадлежит тебе и твоим друзьям! Я хотел бы иметь всего много только затем, чтобы разделить с тобой.

— Ну-ну… оставь эти… признания… этот восточный стиль, — добродушно остановил Инала Степан Ильич. — Сейчас не до любезностей. А? Ты не обижайся, Инал. Как думаешь переправляться?

— Ты меня не можешь обидеть, Степан. А как переправляться — это очень просто: садись в седло. Твой друг сядет С Хабижем… Знакомься с Хабижем. Он балкарец, горец с сердцем революционера и глазами орла. Он видит то, что мы с тобой разглядим только через полчаса. А ну-ка, Хабиж, что ты видишь вон там?

Инал добродушно посмеивался. Голос его был басовит, движения уверенны. Степан Ильич прервал шутки:

— Толком говори, кто это?

Инал объяснил, что Хабиж был до сих пор как бы оруженосцем «у нашего Буачидзе»…

Эльдар понял, что речь идет о каком-то большом начальнике, хотя и не знал имени руководителя большевиков.

— Буачидзе шлет тебе салям, Степан Ильич. Он сам прибыть не сможет. У меня в шапке есть письмо от него для тебя.

— Давай письмо, и двинемся.

С этими словами Степан Ильич подошел к коню, Инал придержал стремя, Степан Ильич довольно ловко сел и тут же распечатал полученное письмо.

Эльдар смотрел во все глаза на человека, которого Степан Ильич называл Иналом. Неужели это и есть тот самый Инал Маремканов?

Эльдар видел перед собою джигита лет двадцати двух, сильного и ловкого. От верховой езды на морозе раскраснелись щеки на смуглом скуластом лице, молодые усы были подстрижены. Чуть косые глаза смотрели из-под дорогой кубанки остро и пытливо, когда оглядывали незнакомого человека, но их выражение сразу же менялось, как только Инал переводил взгляд на Степана Ильича. Тогда они выражали почтительность и преданность. Степан Ильич иногда и сам поглядывал такими же глазами на своего спутника…

— Садись, Эльдар, на коня! — сказал Инал по-кабардински. — Хабиж! Вот тебе товарищ, принимай его.

Четыре всадника на двух конях переправились вброд через мелководный Урух. Река уже была подернута ледком.

Эльдар размышлял: что же означает эта встреча?

Довольно долго всадники поднимались по ровному пологому склону, и когда наконец въехали в аул, совсем стемнело.

Собаки лениво поглядывали на незнакомых всадников. По дворам слышалось мычание коров, кое-где еще звенели ведра, вспыхивал огонек и на землю ложился свет от открывшейся двери.

Степану Ильичу все казалось незнакомым, как будто он никогда прежде и не ходил по этой улице.

— Вот новый дом старого Кургоко, — хмуро сказал Инал, когда всадники поравнялись с длинным белым забором, из-за которого виднелись заиндевелые ветви сада.

— Ну, как старик? Думаю, он доволен своим сыном Казгиреем.

— Доволен.

— А Нашхо?

— Нашхо не менее ученый человек. Он учился на юриста в императорском университете. В городе Одессе.

— Ишь ты!

Степан Ильич помолчал…

— Вот этот подъем я узнаю. Мы, кажется; уже у цели. Кто же теперь живет здесь? — Степан Ильич кивнул в сторону дома, где шесть лет назад жил он сам.

Инал ответил, что там живет теперь муфтий Имамов. Человек весьма богатый и весьма зловредный.

— Это плохо, — заметил Степан Ильич. — Чем меньше этот сосед увидит, тем лучше для нас…

Таинственность происходящего волновала Эльдара.

По возможности бесшумно подъехали всадники к дому. Их встретили младшие братья Инала. Спешились. Во дворе под седлами стояло еще несколько коней. Урара, добрая старая Урара, встречала сына на пороге. В доме, как на тхало, пахло горячими лепешками, бараниной, чесноком, махсымой. Урара, предупрежденная Иналом о том, что в этот вечер соберутся его друзья, позаботилась о достойной встрече.

— Узнаешь ли ты меня, Урара? — спросил хозяйку Степан Ильич.

По ее почтительному ответу трудно было понять, узнала ли Урара своего бывшего соседа. Инал и Степан Ильич вошли в кунацкую.

Все как на тхало, но и все не так, как на тхало. В комнате было темно, света не зажигали. Не было заметно, что люди собрались на привольное пиршество.

Слышались сдержанные возгласы:

— Степан Ильич!.. Инал!.. Салям алейкум! Инал усадил Степана Ильича на почетное место, занимаемое обычно тамадой.

Урара с женщинами внесли блюдо с бараниной, а братья Инала расставляли тарелки и стаканы.

Эльдар с любопытством наблюдал необыкновенное собрание, не похожее ни на что из того, что случалось ему видеть. Многие из гостей были русскими. Говорили главным образом по-русски, и все — русские и кабардинцы — обращались к Степану Ильичу, а не к Иналу, который усердно разливал в стаканы махсыму и раскладывал баранину по тарелкам. Пиршество и разговор шли в темноте. Время от времени кто-нибудь входил со двора, и тогда все затихали. «Все ли спокойно?» — спрашивал Инал и ему отвечали: «Вокруг все спокойно». Его братья несли дозор.

Когда заговорил Степан Ильич, все затихли. Он говорил долго, и все слушали его. А потом многие из гостей сразу же стали собираться в дорогу…

Сильные впечатления не помешали, однако, Эльдару хорошо покушать и крепко заснуть.

Еще не рассветало, когда Степан Ильич с Эльдаром и Инал со своим охранителем — остроглазым балкарцем — выехали со двора.

Таким образом, Эльдар, собственно, и не видел ни аула Прямая Падь, ни его мечети, ни его красивых девушек. А видел только звезды над этим аулом, такие же, как над Шхальмивоко.

Многое еще оставалось тайной для Эльдара, но он уже чувствовал себя приобщенным к какому-то большому важному делу. Эльдар был очень доволен и горд.

Коломейцев считал, что собрание прошло с большой пользой для дела. Он говорил:

— Мы еще слабы, и тайна нас защищает. Инал возражал:

— Зачем тайна? Мы должны говорить прямо. Люди должны понять нас. Не любит кабардинец действовать исподтишка. Он говорит прямо и действует открыто.

— Люди не сразу поймут нас. Ты высказывайся прямо, но и сам берегись и береги своих товарищей. Нас пока мало, мы все на виду, нас легко переловит тот же Шарданов. Думаешь, он не хочет этого? Так пускай Шарданов не знает всех нас, не знает степени нашей сплоченности. — Степан Ильич старался растолковать, как необходима теперь осторожность.

Он видел, что Инал не вполне согласен с ним, а принимает его указание, подчиняясь старшему. Что же говорить о других, еще менее подготовленных, еще более горячих?

За Нальчиком, у развилки дорог, из которых одна уходила на Шхальмивоко, Степан Ильич остановил коня и обернулся к Эльдару:

— Здесь мы с тобой расстанемся, Эльдар, — сказал он. — Мы поедем дальше. Астемиру передай — скоро опять буду у вас. За конем заедет Хабиж… Инал, что скажешь ты?

— Передай Астемиру наш общий салям, — пробасил Инал, дружески оглядывая Эльдара. — Рад знать, что ты наш человек, Эльдар.

— О, Эльдар еще будет у нас красным командиром! — проговорил Степан Ильич, придерживая коня. — А ну, скачи. Посмотрю я, какой из тебя выйдет красный командир.

Нужно ли было Эльдару большего? Он в восторге гикнул, стегнул коня — и только его и видели…

 

МАЛЕНЬКИЕ БУКВЫ И БОЛЬШИЕ ДЕЛА

Большие дела приближались к тихому аулу.

Если простые чувячники, без преувеличения можно сказать, повалили в дом к Астемиру, то Муса, Гумар и прочая знать аула постарались отойти подальше, настороженные и испуганные тем, что услышали на небывалом сходе в доме объездчика, давно известного возмутителя спокойствия. При этом они стремились посеять сомнения среди тех, кому нравились речи Астемира и Степана Ильича, старались внести раздор.

Муса не видел лучей, он видел тень тучи.

А мулла Саид, прослышав обо всем этом, сделал немаловажное заключение.

— Что делает Баташев? — спрашивал он, словно на уроке в медресе, и отвечал: — Баташев отвергает адыге-хабзе. Правоверные, да хранит вас аллах! Да хранит он вас от посещения дома Астемира: там не хасса, нет, там совет нечестивых.

И мнение муллы, разумеется, имело вес.

— Слышали, что сказал мулла? — спрашивали мусульмане друг у друга. — Он говорит, что в доме Астемира совет нечестивых.

Другие события постепенно заглушили интерес к возвращению Астемира и сборищам в его доме, тем более что новизна первых впечатлений проходила.

Сразу в несколько домов пришла радость: вернулись сыновья — солдаты Кабардинского полка.

До позднего вечера толпились теперь люди у этих домов, прислушивались к мужественным голосам солдат-фронтовиков. Здесь тоже не было недостатка в удивительных сообщениях. Особенно интересным, просто-таки невероятным казался рассказ о том, как Дикая дивизия, шедшая под командованием генерала Корнилова на Петроград, главный город России, для того чтобы выгнать оттуда бунтовщиков, была остановлена этими самыми бунтовщиками-революционерами… Бунтовщики вышли навстречу. С ними, по словам солдат-рассказчиков, были почтенные старики из Кабарды, Осетии и Дагестана. Они обратились к войску со словами приветствия и разъяснили, почему бунтуют, чего они хотят для себя и для своего народа, почему генералы ведут против них войска. Бывалые солдаты подтверждали, что подобные речи называются не хох, а митинг.

На вопросы, кто такие кадеты и что за штука Учредительное собрание, рассказчики отвечали недостаточно ясно, не мог этого объяснить и Астемир, догадываясь, что это не совсем то же самое, что революция.

Все с нетерпением ждали объяснений Степана Ильича. Но все-таки самое главное прояснилось.

— Значит, Астемир и его кунак Степан Ильич говорят правду, — заключили люди. — Советская власть — это значит: прекратилась война, а вся земля отошла к карахалку, и даже безземельные унауты уже не батрачат на дворах князей и богатеев.

— А где же в таком случае они работают? — спрашивали сомневающиеся или просто любители повздорить, спорщики, вроде Давлета, — что же хорошего в том, что негде работать ни унаутам, ни тхукотлам?

На этот вопрос никто из солдат не умел ответить. Тогда опять люди обратились за разъяснениями к Астемиру. Астемир объяснил, что в России среди крестьян нет больше ни пшитлов, ни унаутов, потому что и безземельные батраки получили землю в собственное владение.

Поразительно! Как понять все это?

Опять начали собираться люди и опять разгорались неуемные споры. И многие кабардинцы чувствовали, как глубоко и больно затрагивают их люди, оспаривающие неизменность законов адыге-хабзе, по которым привык жить карахалк испокон веков.

— Пхе! Что говорит Астемир! — слышались голоса.

— Он все мешает в одном корыте, как гяуры корм для свиней.

Но зерно уже было брошено в хорошую почву — и теперь не у одного только Эльдара было выражение серьезной и тревожной думы в глазах. Все чего-то ждали. Люди в ауле просыпались по утрам с новым чувством: настало время чего-то небывалого и важного.

Даже старая нана, наслушавшись споров Астемира с людьми, наполнявшими комнату, говорила Думасаре после того, как все расходились:

— Сказано в Коране, что должны появиться небывалые люди — ивлисы. И будет это перед концом всякого дыхания… Ой, алла, ой, алла, — шептала старушка, стараясь чтобы слов ее не услышал Астемир, — неужели я, старая женщина, так зажилась, что должна видеть своего сына во власти ивлисов, в царстве шайтана? Зачем аллах не забирает меня к себе?..

Думасара не умела ответить ей, а только вздыхала и старательно работала по дому.

— Скоро, нана, они наговорятся и перестанут приходить и спорить, — старалась успокоить она старую нану.

И действительно, собрания становились все реже и малолюдней, хотя причина была другая: приближалось время весенней пахоты и сева. Все теплее пригревало солнце.

Сказать откровенно, собрания эти начали утомлять и Астемира, и он с удовольствием взялся за привычные и любезные каждому землепашцу дела. А дел было немало…

О, как приятно пересыпать в ладонях зерно, предназначенное для борозды!

Эльдар по-прежнему помогал возделывать и участок Астемира, и участок Сарымы. Диса болела и с трудом поднималась с той самой узорчатой кровати, которую когда-то выловила она с помощью Эльдара.

Больше всех в эти дни отдыхала душой Думасара, которая, управляясь по дому, помогала еще мужу и Темботу в поле. Лю оставался со старой наной.

После ужина Астемир доставал свои большие картины в красках и книгу-азбуку и учил Эльдара грамоте.

Нет, пахать было легче… Над букварем Эльдара прошибало семь потов. И вот он придумал! Вернее, придумала Сарыма. Она переживала затруднения Эльдара едва ли не больше, чем он сам. Услышав его жалобы на то, как быстро он забывает, казалось бы, уже заученные буквы, Сарыма весело предложила ему:

— Хочешь, Эльдар, я вышью буквы у тебя на рубашке?

— Буквы?

— Буквы.

— На рубашке?

— На рубашке.

— Да как же ты это?

— Да вот так! — И, попросив Тембота нарисовать буквы, Сарыма принялась за дело.

Вскоре Эльдар стал ходить в холщовой рубашке с узором, составленным из русских букв, чудесным образом слагающихся и в русские и в кабардинские слова.

Учителю и ученикам охотно и даже с увлечением помогал Степан Ильич, но Степан Ильич не всегда был на месте. Он все чаще уходил куда-то — нередко на неделю и больше; наконец и совсем уехал в Пятигорск; но когда появлялся в ауле, неизменно останавливался у Астемира.

Давлет! Тревоги, беспокойство, неопределенность смутного времени были по душе этому человеку. Его как бы подхватило могучее течение, и вздорность, присущая Давлету, придавала его поступкам иногда смешное, а иногда и опасное направление. То тут, то там случались какие-то необыкновенные происшествия, и всегда можно было где-нибудь поскандалить или ввязаться в спор. А главное, нужно отдать ему справедливость, Давлет лучше многих других почувствовал, что теперь перед всяким предприимчивым человеком открывается возможность с особенным блеском проявить себя. И Давлет использовал это по-своему.

Он всегда кичился тем, что на его усадебном участке вырыт колодец. Подобным удобством мог похвалиться не каждый, и женщинам отдаленных жематов нелегко было носить воду из мутной реки. И вот теперь Давлет, снедаемый огнем соперничества с Астемиром Баташевым, к которому ходит столько людей, разрешил соседям пользоваться колодцем.

Женщины удивлялись и благословляли неожиданное великодушие соседа, но вдруг выдумщик объявил «колодезные дни», то есть дни, когда можно пользоваться его колодцем. В другое же время никого не пускал к себе за плетень и держал во дворе злую собаку. В «колодезные дни» Давлет вывешивал у калитки красный лоскут. Вот почему уже с утра по жемату становилось известно, колодезный сегодня день или неколодезный.

За плетнем Давлетова участка росла старая груша. Потрескался могучий, в несколько обхватов, ствол, широко раскинулась ветвистая крона. Старое дерево называли в ауле нарт-деревом, сравнивая его величавую мощь с мощью кабардинских легендарных героев. Осенью землю под деревом усыпали желтенькие груши-дички, и тот из ребят, кто раньше других выходил со своей коровой, успевал полакомиться всласть. Но и без того — и осенью, и летом, и весной — нарт-дерево всегда оставалось главным местом мальчишеских игр.

Чаще всего здесь играли в «чигу». Никто из ребят не мог бы рассказать, как сложилась эта игра. Оставалось лишь строить догадки. «Чигу» по-кабардински значит кукушка, а кукушка, как известно, всегда выкрикивает свое имя. Спесивый Давлет, да и члены его семьи, не менее спесивые, переняли это свойство от чванных предков, которые всегда выставляли себя напоказ и больше всего на свете любили говорить о самих себе — я да я… мы да мы… Поэтому всех Давлетов окрестил «чигу». И эта кличка неизменно пускалась в ход, когда хотели подразнить кого-нибудь из семьи Давлета. Горячий Давлет не раз выхватывал в ответ на это кинжал, а то и просто кол из плетня, вилы или тяпку. Все это, очевидно, и послужило поводом для ребятишек придумать такую игру, которая выводила бы из терпения Давлета.

Не думая о грозных последствиях озорства, мальчишки резвились под деревом, карабкались по сучьям, выполняя команды Тембота. И самый маленький Лю старался поразить остальных своим бесстрашием. С невообразимой лихостью и ловкостью, подобно обезьянке, он раскачивался на большой ветке. При этом все ребята хором выкрикивали: «Чигу!.. Чигу!..»

В этом и заключалась новая увлекательная игра.

Книзу — ах, как захватывает дыхание! — и голосистое «чи» несется, по округе, кверху — и мальчишеский хор подхватывает: «Гу!», «Чигу!.. Чи-гу!..» Презабавно!

Казалось, все благоприятствует развлечению — и настроение, и ясный, теплый день, и самое нарт-дерево. Но так только казалось.

— Давлет! — вдруг испуганно закричал один из мальчиков.

Переваливаясь на толстых ногах, Давлет бежал к дереву с длинным прутом в руке.

Ребята посыпались с дерева, как груши. Но Лю, забравшийся выше других, не успел спрыгнуть. Нужно отдать справедливость Темботу — он не оставил брата в беде. Тембот полез к Лю, ловко цепляясь за ветки.

— Вот я сейчас доберусь до вас! — кричал снизу Давлет, размахивая прутом. — Должно быть, и мать ваша, не только аллахом изгнанный отец, проповедует свободу… Ну, сейчас и я покажу свободу… Это говорю я, Давлет.

Сквозь молодую, яркую листву, шевелящуюся на легком ветерке, Лю видел озабоченное лицо брата, подтягивающегося к нему с нижнего сука, а под деревом разъяренного Давлета. Можно было не сомневаться — этот человек не помилует дерзких хулителей давлетовской фамильной чести! Сказать правду, сердечко в груди у Лю екнуло. Что делать?

Мгновенно померк ясный день. Как славно было только что — и вдруг все изменилось!

Давлет хлестнул своим длинным прутом, под Темботом хрустнула ветка, на помощь Давлету уже бежали два его сына.

— Я покажу вам свободу, Астемирово отродье! Ваша мать сегодня утрет свои слезы! — кричал Давлет, кружась у ствола и выискивая, как бы повернее достать прутом озорников.

Часто в жизни помощь приходит в последнюю минуту — и оттуда, откуда меньше всего ее ожидаешь.

Послышался конский топот. Облако пыли неслось вдоль по улице, быстро приближалось, и вот стали видны всадники, а впереди всех скакал Эльдар. У Эльдара, как и у других всадников, к плечу была приколота красная лента, шапка сдвинута, лицо горело.

Всадники взмахивали винтовками и, как на свадьбе, стреляли в воздух.

Гортанный боевой клич. Пальба. Собачий лай. Куры, гуси, растопырив крылья, едва успевали спастись из-под копыт. Бросился за свой плетень Давлет.

Взмыленные кони пронеслись мимо дерева. Еще не рассеялась пыль, как показалась тачанка, запряженная тройкой добрых коней. Тачанку сопровождал почетный конвой — охранял человека с красным флагом.

Ошеломленные Тембот и Лю едва успели распознать в человеке с флагом, сидящем позади возницы, Степана Ильича, вернее, узнать его картуз… А рядом с тачанкой — и это мальчики увидели прежде всего — пронесся Астемир.

«Вся власть Советам!» — было написано на красном трепещущем знамени, охраняемом Астемиром и другими всадниками с красными лентами на черкесках и шапках, хотя, конечно, ни Лю, ни Тембот не могли этого прочитать.

Тачанка поравнялась с домом Астемира, и тут Астемир выстрелил в воздух.

Все это хорошо видели Лю и Тембот.

— Это он для нас, — догадался Тембот. — Чтобы мы услыхали. Прыгай, быстро!

Мальчуганы побежали к постоянному месту сходов, на лужайку перед домом правления, куда унеслись всадники, тачанка и куда теперь со всех дворов спешили жители аула, не дожидаясь приглашения деда Еруля.

На зеленой лужайке было весело и людно. Всадники еле сдерживали разгоряченных коней. Астемир же, Эльдар и Степан Ильич во весь рост встали на тачанке под красным флагом и, радостно кивая то в одну сторону, то в другую, приветствовали земляков.

— Карахалки! — возгласил Астемир. — Съезд трудящихся объявил Советскую власть. С этой вестью мы прискакали к вам. Советской власти — ура!

Значение слова «ура» знали не все кабардинцы, и это «ура» прокатилось по толпе, как песня «Оредада», которую кабардинцы поют на свадьбе.

— «Оре!» — подхватили в толпе, и оно раз носилось все дальше и дальше. — «Оре-да-да»… «Оре-да-да»…

Эльдар восторженно выбрасывал руку вверх, как будто этим жестом хотел еще выше поднять старательно подхваченное «ура» или собирался опять выстрелить, «Оре-оре»… — кричали вместе со взрослыми мальчуганы.

— Надо бы и нам прицепить красные ленты, — деловито заметил Тембот. — Тогда они будут знать, что мы с ними.

— Кто они? — спросил Лю.

— «Кто они»? Разве не знаешь, что «они» большевики!

— А кто самый большой большевик?

— Степан Ильич.

— А почему же он меньше, чем дада и Эльдар? И почему Давлет кричал, что всех большевиков повесят?

— Ничего ты не понимаешь. Теперь не повесят их! Попробуй-ка! Видишь, у отца газыри полны патронов. А какая шашка — видишь?

Действительно, на широкой груди Астемира красовались два ряда туго заряженных газырей. На ремне через плечо была подвешена казацкая шашка с загнутой, как голова черной птицы, рукояткой… Сколько раз Лю мечтал подержать в руках такую шашку!

Рядом с Лю стояли Муса с Батоко и кузнец Бот.

— «Оре!» — все еще перекатывалось из края в край.

Кривили рты и Муса с Батоко, однако Лю и Тембот сразу заметили, что они это делают только для виду.

— Вы зачем кричите «ура»? — сказал тогда Бот. — Не «ура», а «отошла наша пора» — вот что вам надо кричать. Советская власть вашего «ура» не примет.

— Захочу — примет. Я всем нужен, — обиделся Муса.

— Нет, ты только Гумару нужен. Ты нужен тем, кому самогон ставил. Ты для кого баранов резал? Куда бурки и седла сдавал?.. А красные пришли — им «ура» поешь… Э, не годится так, Муса. На чьей подводе сидишь, с теми и песни пой.

— Так это что, твоя пора пришла песни петь?

— Видит аллах, моя. А тебе время отпрягать батраков и платить им деньги.

— Эх, Муса, пропали твои надежды на белых… Проси прощения у Советской власти! — вмешался кто-то в разговор.

— Это у кого же мне просить прощения, не у Эльдара ли?

— А почему нет? Попросишь и у Эльдара. Теперь он будет у нас старший.

— Хе! Старшиной будет Эльдар, что ли?

— Зачем старшиной? Теперь не старшина — председатель.

— Товарищи! — обратился между тем Степан Ильич к толпе. — Большой праздник на нашей улице. На этот раз мы собрались не для вопросов и ответов, а уже для дела. В ближайшее время княжеские земли будут распределены и переданы в трудовое пользование карахалкам, прежде всего безземельным и малоземельным. Так решает дело Ленин. — Степан Ильич с высоты тачанки поглядел вдаль, где лежали вспаханные поля, и, указывая на них рукою, заключил — Уже эту пахоту мы закончим по-новому…

— Ленину ура! — крикнул Астемир.

И снова занялось на лужайке и далеко разнеслось русское «ура», похожее в устах кабардинцев на протяжную свадебную песню.

Муса и Батоко растерянно переглядывались, не зная, как им быть после предупреждения Бота: то ли подхватить вместе с другими это «ура», то ли воздержаться? Подхватишь — оборвут, промолчишь — еще хуже…

А Степан Ильич продолжал речь.

— Вот какой подарок несет народам Советская власть. И это только первый подарок… Дальнейшее зависит от вас самих… Помните, как говорит поговорка: работаешь — мясо ешь, бездельничаешь — горе хлебаешь?

— Правильно! Ай да Истепан! — ликовал Бот. — Русский человек, а кабардинские пословицы знает.

— Что нужно человеку, чтобы спокойно дышать и работать? — спрашивал Степан Ильич. — Мир! И Ленин издал декрет о мире. Не нужна война народу…

— Правильно! — во весь голос прокричал на этот раз Эльдар. — Против войны — ура!

— «Оре-оре…» «Оре-да-да»! — подхватили другие.

Но Муса, который не мог равнодушно видеть своего прежнего батрака Эльдара в такой славе и силе, осмелел и закричал:

— А чем собираетесь платить за эти декреты? Кто платить будет?

— Правильно! — послышался голос Давлета. — Сколько стоит тот декрет? Может, не хватит денег расплатиться?

— За декреты мы уже расплатились, — бойко ответил Эльдар. — Расплатились полностью.

— Чем?

— Кровью и потом, трудами наших отцов!

— Валлаги, Эльдар хорошо говорит!

— Муса боится, что ему не хватит, чем расплатиться.

— И то верно. У кого-кого, а у Мусы порядочный должок. — Это заговорил Масхуд, который не простил бы себе, если бы вовремя не ответил Мусе.

Попробовал ввернуть свое словечко и дед Баляцо:

— Если кабардинец сказал «ага»…

Но Муса перебил его и снова накинулся на Эльдара:

— Нет, не своим потом заплатил ты за это, бездельник! Да и не трудом своего отца-каторжника! Я-то уж знаю! А платить ты хочешь чужой землей, землею наших предков. Какой мусульманин скажет тебе за это спасибо? Да и кто позволит?

— Ты ли не позволишь? — Эльдар прямо глядел в глаза Мусе.

— Народ, а не я.

— Ты за народ не говори! Тебя да Гумара оставил за себя Берд Шарданов, а не народ, за Берда и говори, — вмешался Астемир.

Муса не нашел что ответить, а Бот засмеялся:

— Клянусь аллахом, ты, Муса, догонишь князя Берда по свежему следу.

— Валлаги! — Давлет, отдуваясь, подался вперед на своих толстых и коротких ногах. — Мы тоже кое-что смыслим и, как все, имеем свободу говорить…

Он огляделся. Тембот и Лю предусмотрительно юркнули за чьи-то спины.

— Говори, — пригласил Давлета Астемир. — Если хочешь, залезай сюда, на тачанку.

Застоявшиеся лошади то и дело дергали тачанку-трибуну, над которой Эльдар держал красный, колыхавшийся и опадавший большими складками флаг — такой чистый и яркий на яркой и чистой синеве неба.

— Про что он будет говорить? — закричал Масхуд. — Не про то ли, как он выставит для обозрения свою широкую задницу?

Прокатился смех, но Астемир повторил, что это митинг, такой самый, о каком рассказывали солдаты, и говорить тут может каждый, кто хочет внести свою долю разумения.

— Да, я хочу внести свою долю разумения, — заносчиво подтвердил Давлет. — Вот что я хочу сказать. Новая власть дает землю. С этого дня, похоже, у всех есть право на все. Живи, как хочешь. Говори, что хочешь. Бери, что сумеешь. Медведь в лесу ходит, весь лес его, а человек стеснен: этот лес Шарданова, а тот — Атажукина, а тот — Клишбиева… Зачем так?.. И вот аллах надоумил большевиков, и вот, пожалуйста, все могут лезть на одно и то же дерево в одном и том же лесу или саду — были бы груши…

— Землю забирают, а свободу дают, — выкрикнул Муса.

— А что же, по-твоему, мы только под ногтями можем иметь чернозем? — зашумели в толпе.

— Довольно ему болтать! — послышались голоса. — Пусть другой говорит! Пусть Астемир скажет!

Покачнувшись в тачанке оттого, что ее опять дернули лошади, Астемир поправил шапку и громко заговорил:

— Карахалки! Нам не такая дана свобода, какую представляет себе Давлет и какую он может получить у медведей в лесу… Это он сказал верно!

— Что верно, то верно. — По толпе опять прокатился смех: «Ай да Астемир! Всегда что-нибудь скажет».

И Астемир, выждав, как опытный оратор, — и откуда у него взялось это умение? — заключил:

— Беспорядка не надо! Корень в том, что до сих пор люди имели как бы разную цену. Вот стоит Масхуд по прозвищу Требуха Желудка. Почему этот человек носит такое прозвище? Почему у него в желудке требуха, а не добрая баранина, хотя он каждый день бьет скот и режет баранов? А сколько еще у нас людей, которые и требуху не каждый день видели? Разве нет таких людей?

— Есть такие люди, — отвечал Эльдар.

— А Давлет, да простит меня аллах, вон какое брюхо наел! Наел-таки, хотя и мешают ему иногда спокойно пообедать мои озорники…

— Ха-ха-ха! — отозвались люди на эту шутку.

— А что, если Давлет рассердится на даду? — спросил Лю Тембота, хотя большие черные его глазенки при последних словах отца засверкали особенно весело.

— Нет, ничего не будет! — успокоил Тембот брата. — Смотри хорошенько, сколько у дады патронов в газырях.

— Может выстрелить?

Кто может выстрелить, зачем и куда, обсудить мальчишкам не пришлось, потому что и в самом деле вдруг послышались выстрелы.

Со стороны усадьбы Шардановых во весь опор, пригнувшись к шеям лошадей, неслись несколько незнакомых всадников. Они на скаку стреляли. Дальше, за яркой, залитой солнечным светом степью, там, где едва розовели черепичные крыши усадьбы Шардановых, подымались к небу клубы густого дыма. В общем блеске сияющего дня они были похожи на облака, надвигающиеся из-за горизонта. Вероятно, поэтому до сих пор никто не обращал на них внимания, а теперь в толпе закричали:

— Пожар! Горит усадьба Шардановых! И не ошиблись.

Трое незнакомцев, подскакав ближе, круто осадили коней.

— Люди Жираслана! — опять тревожно пронеслось по толпе.

— Чувячники, — взывали всадники, в которых все узнали постоянных соучастников похождений конокрада, — спешите на усадьбу. Разбирайте коней и скот! Революция!

— Вот это подарок! — возбужденно воскликнул кто-то.

Другой, благоразумный, усомнился:

— Кто одаряет? Жираслан!

— Не важно, кто. Сам аллах одаряет. Бегите, покуда добро не пожрал огонь. Да не за бывайте захватить недоуздки — подзадоривали конокрады жителей аула.

— Валлаги, — обратился Астемир к Степану Ильичу. — Валлаги! Кто не теряет времени — так это Жираслан. Лучшие кони Шарданова уже в его недоуздках.

— И нам нельзя терять времени, — отвечал Степан Ильич. — Нужно остановить их… Давай, Астемир, команду!..

— По коням! — зычно скомандовал Астемир.

Дерзкий и хитрый замысел князя-конокрада, возможно, не удался бы, если бы в толпе не нашлись горячие головы, а то и просто любители легкой наживы, и не удивительно, что первым среди них был все тот же Давлет. Перекрывая своим пронзительным, высоким голосом шум, Давлет призывал:

— Люди! Я, Давлет, зову вас в гости к Шардановым… А если я зову, значит, меня самого давно звали туда… За мной!

Всадники Астемира, выполняя приказание, старались остановить толпу.

С тачанки звучал голос Астемира:

— Остановитесь! Земля и имущество Шардановых будут розданы по революционному закону. Никаких грабежей и бесчинств! Разве вы хотите, чтоб опять у одного было девять шуб, а у девяти — ни одной? Вспомните сказание…

— Не слушайте объездчика Астемира, — шумел Давлет. — Довольно мы наслушались его россказней! За мною, вперед! Я всегда пил воду из одной чашки с бедняками.

— Ты хочешь сам выпить и вернуть чашку пустой! — кричал Астемир.

— Гоните коней из конюшни Шардановых, тащите брошенное добро! — подливали масла в огонь жираслановские посланцы.

И уже не было силы, способной удержать взволнованную толпу.

Напрасно людей, охваченных жаждой наживы, старались остановить всадники с красными ленточками. Отталкивая друг друга, мужчины устремились напрямик к горящей усадьбе — кто через плетень, кто через пролом в заборе, через реку, через вспаханные поля. Подростки бежали вместе со взрослыми. Малыши ревели, женщины голосили, кое-кого в толпе уже примяли, отцы громко приказывали сыновьям.

— Юсуф, беги домой за недоуздком!

— Зачем недоуздок? За веревкой!

— Меньше рассуждай, пошевеливайся!

— Назад! Отступи! Поворачивай назад! — взывали всадники Астемира, но все было напрасно.

Лю сначала еще видел отца. Его рыжая шапка с красным бантом мелькала среди других шапок и войлочных шляп, но скоро и Лю и Тембот потеряли из виду отца, Эльдара, Степана Ильича и даже тачанку с красным флагом…

Через степь бежали запоздавшие охотники поживиться княжеским добром, а там, на равнине, за участками вспаханной земли, клубился и клубился озаренный солнцем дым.

По дворам заливались собаки, слышался женский плач. Вечерело, отблески пламени становились заметней.

Только один мужчина стоял среди женщин, собравшихся с грудными детьми за околицей, — это был дед Баляцо. Он угрюмо покачивал головой. Вышла поглядеть на пожар больная, слабая Диса.

— Сарыма! — звала она дочь. — Где ты? Ой, алла! Сколько еще мук я должна терпеть? И никакой удачи! Ты, наверное, помнишь это, Баляцо: когда-то большая вода принесла кровать… На ней суждено мне умереть… Вот пожар дает людям и кров, и княжеские шелка… Только мне, горемычной вдове, не было и нет счастья… Да и откуда счастье с такими дочерьми, как у меня?.. Наверное, опять побежала искать твоего племянника-горлопана! Сарыма, Сарыма, где ты? Ой, ой, алла…

К этому времени Сарыма вернулась в дом матери.

— Не будет счастья ни людям, ни тебе, Диса, от этого чужого добра, — сурово предрекал дед Баляцо. — Ой, не в добрый день началось все это! Не стоит, Диса, завидовать невоздержанным людям. Ох, вздорные люди до добра не доведут!

— Смотрите! — закричала одна из женщин. — Уже гонят коней и баранов.

Разгром усадьбы, хитро подстроенный конокрадами, с тем чтобы прикрыть угон шардановских лошадей, продолжался до позднего вечера.

Дикие сцены происходили то тут, то там под шум и треск пожара, охватившего и длинные выбеленные строения конюшен, и самый княжеский дом с его службами.

Ржали лошади, мычали коровы, блеяли овцы. И только псы затихли или разбежались. В страхе разбежалась и прислуга дома. В усадьбе не оставалось никого. Набежавшие отовсюду люди шарили и тащили все, что не было тронуто огнем. Астемир и Степан Ильич все еще пытались как-то приостановить разгул, но страсти толпы оказались сильнее их.

Бурные и противоречивые чувства владели Эльдаром. Он не был согласен с распоряжениями Астемира.

— Зачем останавливаешь людей, Астемир? Пусть бегут и забирают, — все более распаляясь, кричал Эльдар.

Все кипело вокруг, все было в движении…

— Что значат твои слова «зачем останавливаешь»? — изумился Астемир. — Грабежом осквернять революцию! Да ты что это, Эльдар, ты что задумал?

А Эльдар и в самом деле готов был на все, лишь бы принять участие в разгроме дома ненавистных Шардановых.

Скотный двор уже превратился в пепелище. Жилой дом догорал. По дымящимся обломкам ползали искатели княжеского добра, вытаскивая из пепелища то обгорелый кованый сундук, то медный котел, то дочерна обугленные бараньи бока, то ковер с обгоревшими краями, то обломок стула… И вот тут-то, среди этих людей, Астемир неожиданно вновь увидел Эльдара.

Его молодой друг ничего не тащил, но во взгляде Эльдара, во всей его позе все-таки чувствовалось что-то недоброе, даже хищное.

— Астемир! — горячо воскликнул Эльдар и осекся, встретившись с ним взглядом.

Губы у Астемира болезненно сморщились.

— Горько мне видеть тебя за этим делом, — строго проговорил Астемир. — Пойди помоги Степану Ильичу сесть в седло. И про води его до Пятигорска. Степан Ильич не хочет возвращаться в наш опозоренный аул.

И тут вдруг послышался нежный, необычно прозвучавший в этом гвалте, кроткий юношеский голос:

— Это я могу сделать. Разрешите? Астемир оглянулся. Рядом стоял Луто, дружок Тембота.

Подростки вместе с Эльдаром ходили учиться к Боту. Такой же сирота, как и Эльдар, но не в пример Эльдару тихий, незаметный, кроткий, сговорчивый, паренек рад был помочь или услужить каждому. Но сопровождать Степана Ильича в Пятигорск ему, конечно, не позволили. Луто представилась другая возможность: кто-то из молодцов, успевших перехватить одного из коней, попросил Луто отвести добычу к нему домой, вероятней всего потому, что сам рассчитывал прихватить еще что-нибудь. Луто охотно согласился, гордый тем, что ему доверяют такого доброго коня.

Пожар угасал. Гореть, собственно, больше было нечему.

Люди, кто с радостью от «удачи», кто с досадой оттого, что ему «не повезло», а кто с горечью, подобно Астемиру, расходились и разъезжались по домам.

Двинулся и Астемир. Он и его конники мало что сумели отбить из того, что попало в руки добытчиков. Но все же кое-что удалось спасти. И этот скот да несколько коней были согнаны в наскоро сооруженный загон. На ночь Астемир оставил около него двух сторожей.

Астемир шагом возвращался в аул.

Вот в сумраке показались деревья, окружавшие крайний дом аула, и послышался запах другого, мирного, домашнего дыма, а не горького и едкого дыма пожарища, каким надышался Астемир…

А когда всадник поравнялся со старой ветвистой грушей у дома Давлета, из тени дерева вышла на дорогу женская фигура:

— Ты, Астемир?

— Зачем ты тут, Думасара?

— Беспокойно что-то… Ой, Астемир, видно, навсегда суждено мне чаще знать тревогу, чем покой…

— А где мальчики, Думасара?

— Мальчики дома, — тихо ответила жена и пошла за конем.

А вот и дом.

Астемир снял шапку, поставил винтовку в угол, начал отстегивать кинжал.

 

ЧЕРНЫЕ ДНИ

Разряженная винтовка Астемира стояла в темном углу дома…

Едва завершили пахоту и закончили сев и только пошли в рост овес и пшеница, украсив равнину веселой зеленью, опять по всему Северному Кавказу началось смятение.

Мужчины оставляли плуг, лукошко, семена и брались за винтовки и боевые патроны. Повсюду в аулах все определеннее размежевывались сторонники красных и белых. Как замечала Чача, от каждого дома все сильнее разило либо тем, либо другим духом.

Избранный председателем ревкома Астемир и два его помощника — Эльдар Пашев и «тихий работяга- Исхак — неплохо повели дело, дело большое, трудное, полное неожиданностей, страстей и обид. Самые серьезные события только начались — и раздел земли, и распределение рабочего скота и инвентаря. Но вдруг все приостановилось.

Был конец мая. Снова в аул приехал Степан Ильич, снова состоялся митинг, на этот раз бывших солдат Кабардинского полка вербовали не в казачье войско Шарданова, а в народные отряды Красной гвардии, которые шли за Ленина и революцию, против контры, против Шарданова и Клишбиева.

На другой день пешие и конные добровольцы, — а их набралось немало, хоть и не все с огнестрельным оружием, — ушли во главе с Астемиром, Эльдаром и кузнецом Ботом из аула. Бразды правления оставались в слабых руках Исхака, но тут в помощь ему вызвался вездесущий Давлет-чигу, все больше входивший во вкус общественной деятельности.

Давлет теперь объявил себя шариатистом, сторонником Казгирея Матханова! Что же! Известность сына Кургоко не уступала все растущей славе храброго и неутомимого Инала, сына Касбота Маремканова. Мало кто знал их историю подробно, но все считали, что рано или поздно кто-нибудь из них будет зарезан. Давлет же держался убеждения, что не Инал зарежет Казгирея, а, скорей всего, Нашхо застрелит Инала, ибо брат Казгирея у большевиков такое же важное лицо, каким при прежней власти был Аральпов, и даже выше.

Давлет уже не стремился быть «самым богатым», а счел за лучшее призывать к общему равенству — превращению всех неимущих в имущих при сохранении незыблемости мусульманской веры, то есть он повторял проповеди шариатистов.

Но, с другой стороны, Давлет почуял в воздухе то, чего не улавливала еще даже Чача. Он помнил, что был не из последних при разгроме шардановской усадьбы, и это начинало беспокоить его. Беспокойство становилось тем сильнее, чем более разгорались, приближаясь к Нальчику, бои между красными и белыми. Видимо, Давлет уже решил про себя, чем искупить свою вину перед князем Бердом…

Начиналось лето, и в это время стало особенно тревожно.

Улицы аула обезлюдели. В полях не слышалось ни песни сеятеля, ни голоса погонщика волов. Посевы всходили в настороженном безмолвии. Лишь иногда то тут, то там на обширной плодородной равнине виднелась женская сгорбленная фигура. А из-за горизонта опять поднимались столбы дыма: где-то горело…

Став представителем исполнительной власти, Давлет занимался главным образом тем, что разъезжал по дворам Шхальмивоко и по ближайшим аулам, отыскивая людей, которые, как запомнилось ему, участвовали в разгроме шардановской усадьбы. Он устанавливал, у кого еще остались коровы, овцы, лошадь или что-либо добытое из княжеских сундуков.

Всеми своими замашками Давлет старался подражать Гумару, даже посадкой в седле. Плетка, которую привыкли видеть в тяжелой руке Гумара, каким-то образом оказалась теперь у Давлета, и на деревянной дощечке клинком кинжала Давлет делал какие-то отметки. Точно как Гумар! С восходом солнца он выезжал на добром шардановском мерине, закрепленном за глашатаем Ерулем, и ребятишки, идущие со стадом, всегда видели одну и ту же картину — дед Еруль бежит на некрепких своих ногах в стоптанных чувяках за всадником до самой околицы, умоляя его хорошенько присматривать за лошадью.

— Один аллах видит, как ты мне надоел, Еруль, — отбивался Давлет. — Да знаешь ли ты, что в молодости я обскакивал лисицу и настигал ястреба, когда тот падал на ягненка… Да знаешь ли ты, что я…

И опять слышалось: «я…», «я…»

— Чигу, чигу… — кричали озорники мальчишки, но Давлет взмахивал плеткой, и ребята пускались врассыпную.

Середина лета выдалась на редкость жаркая и сухая. С утра куры зарывались в пыль и затихали. Псы недвижно валялись в тени. Не шевелилась листва во фруктовых садах, но все тяжелее отвисали на ветвях наливающиеся яблоки, мутно-лиловые сливы, сочные груши-лимонки. К вечеру улицы оживлялись, пыль, поднятая возвращающимся стадом, заволакивала солнце.

— Где-то сейчас наш Астемир? — вздыхала обычно в такой час старая нана и, кряхтя, подымалась, чтобы подоить свою любимицу — корову Рыжую.

И не только в доме Астемира садились за ужин без хозяина. Во многих домах замерла жизнь; не всякая хозяйка выходила к плетню, чтобы посудачить с соседкой.

Иногда в аул забредал чужой человек, и тогда женщины рассказывали про Него друг дружке, что он чудом выскочил из горящего города — не то малознакомого Пятигорска, не то какого-то и совсем неведомого, а на Тереке не прекращаются бои. Поговаривали, что Советская власть кончилась, началась другая власть. Какая именно — никто не мог толком объяснить. Но зато опять открывался простор для болтунов, вроде Давлета или неугомонной Чачи.

Лю всегда казалось, что с приходом Чачи на дом падает какая-то большая тень, как будто громадная черная и злая птица махнула над крышей крылом. Теперь Чачу нередко сопровождала жена Бота, болтливая Данизат.

Как только усилились слухи о победе белых над красными, выяснилось то, чего прежде никто даже не подозревал: что Данизат женщина не простая, а из родовитой семьи, что сватался за нее богатый горский князь и кузнец Бот только хитростью умыкнул ее из родительского дома. А ведь все помнили, как недавно та же Данизат кричала на всех перекрестках, сколько род их из века в век терпел от князей, и требовала для себя и своего славного мужа-кузнеца долю из шардановского богатства.

Как-то Данизат, прежде чем постучаться к Думасаре, постучалась к вдове Дисе и без промедления начала рассказ: старые порядки восторжествовали, уже нет революции, и Диса с Рагимом должны подавать в шариатский суд на Эльдара и его сообщника Астемира — Сарыма определенно станет женою лавочника…

Нужно признаться, что эти посулы очень располагали Дису слушать вздор, который несла болтунья. Данизат говорила:

— Аллах свидетель, не могу больше терпеть медноголового холопа.

— Кого? — не поняла Диса.

— Мужа моего, кузнеца Бота.

— Да что ты говоришь, Данизат! Аллах покарает тебя.

— Он уже покарал меня, когда помог этому пшитлу овладеть мною. Может быть, к тебе, Диса, и к тебе, Сарыма, аллах отнесется милостивее, и бездельник, которого Бот обучает у себя в кузнице, не требуя никакой платы, этот парень Эльдар, этот большевик, не станет в вашей семье ни мужем, ни зятем… Ах, Диса, как же это ты так промахнулась с лавочником Рагимом!

Слыша эту горькую правду, Диса начинала нервно перебирать края своего платка, а Сарыма, у которой глаза наливались слезами, вскакивала и убегала.

Данизат же продолжала своим грубым голосом:

— Да! Не повезло мне. Я ведь из знатного рода и должна была стать женою князя, а стала женою кузнеца! Чета ли я ему? Вчера приходил из Нартана мой брат и сказал: «Вернись в родительский дом. Ты не пара Боту. Он тебя кормит мамалыгой, а мы мамалыгу варим для собак». Нет, не в силах я жить с медноголовым пшитлом. Опозорила я свой род! Кто не знает наших знаменитых родственников? Конокрада Жандара знали на берегах Кубани и Терека не меньше, чем Жираслана. А храбрейший Шабатуко, мой дядя, был женат на родственнице генерала… Случай помог кузнецу завладеть мною. Но если я терпела его при большевиках, теперь больше не буду…

— Так у тебя же сын! — удивлялась Диса.

— Ну и что же с того, что сын? Пускай остаются вдвоем: щенку легче стать собакой рядом с псом…

Тут Данизат увидела через плетень Думасару и, простившись с Дисой, перешла во двор Баташевых.

— Здравствуй, Думасара. — Данизат понизила голос и с вкрадчивой улыбкой спросила: — Скажи, милая, твоему мужу удалось переплыть через Малку?

— А зачем ему плыть через Малку?

— Как зачем? Разве не слыхала? В Малке всех большевиков потопили. Но мой, говорят, успел переплыть и скрывается где-то в камышах. Может, и ты прячешь своего на чердаке? Не бойся, я никому не скажу.

— Зачем мне прятать мужа? Астемир не вор и не преступник. Если вернется, то открыто войдет в свой дом.

— Он большевик. А большевики хвост поджали. Опять все будет по-старому…

— Как небо ни хмурится, а солнце всегда будет, — обрезала Думасара. — Прощай, Данизат, у меня много Дел.

Однако Думасара, хоть и старалась не подать виду, немало тревожилась.

— Все толкуют одно и то же, — говорила она старой нане. — И, видно, ждет-таки нас беда….

И Думасара не ошиблась.

Опять весь день тут и там дымился горизонт, солнце зашло во мглу, а поздно ночью, когда луна в последней четверти начала высовывать свой рог, у дома Астемира послышались фырканье лошадей, скрип колес, и чей-то басистый голос приглушенно позвал Думасару. Выйдя к воротам, женщина ахнула, сразу все поняв.

Перед Думасарой стоял, едва держась на ногах, Бот. К подводе были привязаны два расседланных коня; в одном из них Думасара узнала того самого коня, на котором весной прискакал в аул Астемир. Бот держал поводья от пары других лошадей, впряженных в повозку, а в повозке под буркой лежали люди в черкесках, с папахами, надвинутыми на глаза.

— Наказал нас бог, — проговорил Бот. — Принимай гостей, Думасара. Астемир ранен, и все мы больные.

Думасара бросилась к повозке, откинула бурку.

— Да это же Степан Ильич! — воскликнула она.

Как оба, и Астемир и Степан Ильич, переменились! Худые, небритые, с заострившимися носами.

— О, горестный день! — воскликнула Думасара. — Я позову кого-нибудь на помощь. — Она побежала за Баляцо.

— Это же Степан Ильич! — удивился и старик, разглядев больных. — Ай-ай-ай, какая беда!

С помощью старика ослабевший Бот раскрыл ворота, Думасара засветила в доме огонь. Втроем они осторожно перенесли Астемира и Степана Ильича и уложили рядышком в углу, застелив земляной пол соломой.

Астемир был ранен пулей в ногу. Но не это было страшно — Астемир и Степан Ильич метались в горячке. Лютый жар и озноб одолевали их.

— Аллах, помоги им… — тихо молился Баляцо.

Два его сына, демобилизованные солдаты, тоже были в отряде Астемира и Эльдара. Старику не терпелось спросить о них, но было боязно: а вдруг он услышит, что они убиты?

Думасара молчала, скорбно сложив руки, из ее глаз катились слезы.

— Крепись, сестра, — говорил старик, ободряя этими словами самого себя. — Тут нужна твердость духа, тут нужна вера…

Думасара разразилась безудержными рыданиями. Сползла с постели старая нана, проснулись Лю и Тембот.

— Так-то, — забасил Бот. — Вся беда в том, что их нельзя здесь оставить. Их будут искать.

— Что же делать, что делать? Ой, алла, ой, алла!.. — причитали женщины.

Дед Баляцо что-то соображал, потом решил:

— Кто будет искать их в заколоченном доме? Разве только мыши.

— Правильно рассуждаешь, дед, — согласился Бот. — Нужно перенести их в бывший дом хаджи Инуса… А твои Казгирей и Аслан живы и здоровы. Казгирей сам стал командиром, повел свой отряд в Чегемское ущелье.

— Слава аллаху! Я говорю «ага», — просиял Баляцо и расправил усы. — А ну-ка, ребята, ступайте открывайте дом хаджи, несите туда побольше сена. Да чтобы все было шито-крыто.

— Вот не думал хаджи Инус, что в его доме будет больница для Астемира Баташева, — пошутил Бот, хотя ему самому было не до шуток, он тоже был ранен, и его тоже знобило.

Думасара осталась дежурить у ложа больных, а Тембот и Лю должны были по очереди помогать ей и посматривать по сторонам.

— А где же Эльдар? — спохватилась Думасара, когда все, казалось, устроилось и она вышла на порог.

— Эльдар тоже тут. Он сторожит коней, — сказал Бот.

И как бы в подтверждение этих слов за плетнем послышался голос Эльдара.

— Эй, что так долго возитесь? Эй! — окликал негромко Эльдар. — Думасара! Тембот!

— А ты, Бот? Как же ты? — беспокоилась Думасара.

— Эльдар заберет коней и уйдет в горы, а я — домой. Куда же мне еще? Домой! Кузнец нужен всем, кузнеца не будут трогать… Эльдар! Мы все тут — и Думасара и Баляцо, нет только Сарымы…

Эльдар, рослый и крепкий, подошел, ласково обнял Думасару.,

Кони заржали, как бы напоминая о том, что время не терпит, скоро начнет светать. Эльдар быстро увязал постромки и поводья, мужчины помогали ему. Из-под соломы, устилающей подводу, Эльдар и Бот извлекли несколько винтовок и сумки с патронами.

— Куда их?

— Туда же, под солому, к больным.

— Аллах видит, Бот говорит дело, — согласился Баляцо. — Эта солома будет вроде как бурка для пастуха.

Баляцо имел в виду свойство шерстяной бурки — своим запахом отгонять змею. Веря в это свойство шерсти, пастухи спокойно засыпают, разостлав под собой бурку.

Оружие легло под толстый слой соломы. Дом Инуса становился не только больницей, но и арсеналом…

Эльдар попытался уговорить Бота идти с отрядом в горы, но Бот стоял на своем.

Пригнувшись, словно на сильном ветру, и покачиваясь, Бот пошел к себе.

Тут же заскрипели ворота, и подвода со своей упряжкой и привязанными сзади верховыми лошадьми выехала на улицу. Обернувшись, Эльдар крикнул:

— Ждите каждый день, а я буду о вас думать и днем и ночью! Рубашка с буквами на мне! Скажи Сарыме… Эгей! — И повозка укатила.

Дед Баляцо запретил Лю и Темботу входить в комнату к раненым и велел отгонять от крыльца даже кур, собак и индюшек. Первый караул был поручен Темботу. До утра было уже недалеко. Чувствовалась предутренняя сырость, на востоке бледнело небо. Все отчетливее вырисовывались контуры высоких старых тополей, окружающих запущенный дом.

Рано утром опять пришел дед Баляцо. Надо было лечить больных, и Баляцо хотя и неуверенно, но все же посоветовал Думасаре позвать Чачу. Думасара решительно отклонила это предложение.

— Может быть, ты и права, сестра, — задумчиво сказал старик, — лекарства Чачи помогают только правоверным… Да и как впустить ее в такое время в этот дом?

Не одними пожарами опустошались многие дворы. Хлеб на полях созрел, зерно начало осыпаться, но не все бедняки, весною наделенные землей, могли собрать урожай — некому было выйти в поле. Мужья, отцы, старшие братья ушли в горы с отрядами партизан. А семьи, где еще оставались мужчины, собрав урожай, не решались завозить его в свои дворы. Прежние землевладельцы поднимали головы. Иные угрожающе молчали, другие не стесняясь говорили:

— Снимай, снимай урожай с моей земли! Да только смотри, как бы я не снял с тебя го лову… Дело идет к тому.

Да, дела были такие, что день ото дня становилось тревожнее.

Однажды, когда Лю сидел на крыльце дома хаджи с хворостинкой в руках, позади него послышался слабый голос: «Хозяюшка…»

Лю обернулся.

Прислонясь к притолоке, в дверях стоял Степан Ильич.

— А, это ты, Лю… Покажись… Ишь какой кудрявый!

Но Лю уже не сидел на месте.

— Нана! Нана! — кричал он, влезая на плетень. — Истепан Ильич встал! Вот он!

— Хозяюшка… хорошо бы молочка… — слабым голосом сказал Степан Ильич.

До чего же он был худ и некрасив, с бледным, одутловатым лицом, заросшим рыжей бородой! Но как, однако, порадовал и мальчика Лю и Думасару его пусть еще неокрепший голос, как приятно было уловить в его еще больных глазах едва заметную веселую искорку, когда по своей старой привычке Степан Ильич подмигнул Лю…

Так началось выздоровление Коломейцева, а дня через два полегчало и Астемиру.

Обоим не терпелось поскорее окрепнуть, и это нетерпение заражало всю семью. «Гони корову в стадо, пусть нальется молочком», — говорила по утрам мать. Лю подхлестывал Рыжую хворостинкой, и казалось ему — чем старательнее будет он гнать корову, тем скорее поправятся отец и Степан Ильич.

А у них аппетит все усиливался, и, видя в этом лучший признак выздоровления, Астемир велел ничего не жалеть из припасов. Закололи теленка. И как раз в этот же вечер во двор въехала подвода деда Баляцо. Дед вернулся из степи, куда был третьего дня тайно вызван для встречи с посланцем Эльдара. Баляцо получил добрые вести от своих сыновей и, весело притопывая, разгружал подводу. Под сухими дровами нашлись и бараньи туши, и два куля муки, и кувшин, полный сала, лук, чеснок…

Давненько под крышами этих двух соседних домов не пахло такой вкусной и обильной едой, как в тот вечер… Да и на другой день Думасара, озираясь, то и дело носила со двора во двор котелки то с кипящим ляпсом, то с жирной картошкой, то с мамалыгой…

Степану Ильичу не сиделось без дела, и Бот принес ему сапожный инструмент. Степан Ильич принялся чинить сапоги — и свои и Астемира.

Бот частенько стал заходить к старому знакомому Степану, дабы спокойно поупражняться в русском языке.

Но вот однажды он прибежал встревоженный недоброй вестью.

— Слышите, кабардинцы, — проговорил он, хотя кабардинцем был только один Астемир, — слышите — беда! Идет атаман Шкуро!

Бот даже показал жестом, что это сулит: он как бы прицелился в собеседника и тут же в страхе отпрянул.

— Чей он атаман? — спросила Думасара.

— О, он не нашего круга атаман. Это волчий атаман, — серьезно и обеспокоенно сказал Степан Ильич.

— Валлаги! Его всадники скачут с волчьими хвостами. Кто к папахе его пришьет, кто к лошадиному хвосту привяжет, как мы — красные ленты.

— Не совсем так, — усмехнулся Степан Ильич, не теряя серьезности.

— Не так, Истепан, не так… а только будется так: видит аллах, опять будется виселица и это… как называется?

Бот руками показал сначала виселицу, а затем и то, что не мог выразить словом, — очень уж и мудрено!

— Поборы! — подсказал Степан Ильич. — Контрибуция.

— Да, Истепан, опять будет контра!

Может быть, и справедливо слово «контрибуция» и слово «контра» сливались у Бота в одно созвучие.

По всем данным, шкуровцев нужно было ждать в Шхало чуть ли не наутро. Было решено уходить сегодня же ночью.

Когда стемнело, Астемир зашел проститься со старухой матерью и детьми. После него в комнате долго держался запах сена и травы. Немало охапок Лю и Тембот перетаскали для подстилки больным, для маскировки оружия.

Хотя мальчики и знали, что отец опять уходит, они крепились и только прислушивались из своего угла к звукам и шагам за стеной, но пока слышали только дыхание и покряхтывание старой наны.

О том, что отец уже в дороге, они узнали, когда опять скрипнула дверь и вошла Думасара.

— Ушли, — проговорила Думасара. — Опять ушли. Мы опять одни.

Бот и на этот раз отказался уйти — и, может, все-таки из-за Данизат: любил он эту недостойную женщину не меньше, чем свое достойное ремесло.

Как-то странно вдруг исчез Давлет. Прикинувшись больным, он не выходил из дому.

В недавнем тайном приюте под слоем умятой соломы остались лежать винтовки и патронные сумки. Оружие еще было слишком тяжело для беглецов.

Безлюдными тропами шли они по степи к кургану у входа в ущелье на берегу Чегема. Там было условное место для встречи с партизанами…

Одни уходят, другие приходят.

Началось с того, что на улицу вдруг выбежали все, кто еще оставался в селении, — старики, женщины, дети и побежали с плачем и криками; все заметались, как будто перед грозою дунуло ветром и понесло пыль и листья.

— Казаки… казаки! — кричали люди. — Бегите в дом Гумара! Сейчас начнут стрелять из пушки.

Почему, однако, в дом Гумара? Потому, что это было единственное надежное кирпичное строение: турлук — плохая защита от пушек.

Некоторые женщины в этот час работали в поле, ушла туда и Думасара. Лю и Тембот, ожидая мать, обычно забирались на крышу, откуда было видно поле. Сидели они на крыше и сейчас. Но тут им открылась действительно небывалая и грозная картина.

По полям, ломая посевы и взметая тучи пыли, к аулу приближалась целая армия всадников. Катились пушки конной артиллерии, гремели тачанки с пулеметами. Отряды Шкуро вели наступление на Нальчик.

Тембот скатился с крыши, за ним Лю.

На крыльце показалась старая нана, дети успели сообщить ей, что идут казаки, будут стрелять и надо бежать в крепкий дом Гумара.

— Вот он, конец света, — бормотала старая нана. — Бегите, дети, а я никуда не пойду…

— А наша нана? Где наша нана? — кричали мальчики.

— Я ее пошлю вслед за вами… Ой, алла, ой, алла, зачем ты отвернулся от моих детей!

Где-то далеко бухнула пушка, и в ответ громом ударил выстрел со стороны шкуровцев — казалось, тут же, за акациями.

Когда Тембот, Лю, Сарыма, Рум и Диса прибежали к дому Гумара, в него уже с трудом можно было протиснуться. Толпа взломала заколоченные двери. Насмерть перепуганные старики и женщины пали ниц, как бы совершая намаз. Одна из матерей, пригнувшись, подобрала под себя троих ребятишек, как квочка цыплят, и старалась еще загрести четвертого. От причитаний стоял такой гул, что если бы бог и пожелал уловить слова молитвы, он не смог бы этого сделать.

Темботу и его спутникам удалось пробраться к очагу. От нового удара зазвенели стекла.

— Отойдите, — закричала на мальчиков Диса, — не ровен час, залетит ядро…

Выстрелы слились в один общий гул. Чудилось, что за стенами уже ничего нет, кроме развалин, уничтожено все живое.

Шхальмивоко оказалось на пути наступления шкуровцев против красных отрядов, занимающих окраину Нальчика. Под прикрытием садов старого аула шкуровцы установили свои батареи и открыли огонь по полотну железной дороги, по которой отходили красные эшелоны.

Артиллерийская пальба прекратилась так же внезапно, как началась.

Оставив после себя сломанные кусты и деревья, загрязнив улицы лошадиным пометом, казаки пошли дальше.

Не было предела удивлению людей, которые не чаяли больше увидеть ни своего дома, ни своего сада и вдруг увидели аул таким же, как и час тому назад, каким был всегда. Лишь сломанные плетни да белевшие кое-где по дворам тушки гусей с отрубленными головами напоминали о шкуровцах…

Испуганная Думасара прибежала с поля и прослезилась от счастья, опять увидев детей, дом целехонькими, корову Рыжую живою.

Она накормила и уложила сыновей спать пораньше.

Луто, подобно Эльдару, не имел ни кола ни двора, жил то у одних добрых людей, то у других, одевался в отрепья, кормился подаяниями. Но всех он подкупал своей ласковостью. Луто никому ни в чем не отказывал: и на мельницу мешок кукурузы отнесет, и съездит в лес за дровами, и в хлеву уберет — и при этом слова не промолвит о плате за труд. Многие в ауле помнили, как его отец и мать в одну ночь умерли от горячки; соседка зашла в дом за углями и застала живым лишь малютку. С тех пор Луто так и жил у добрых людей. Он был старше Тембота лет на пять, но его простодушие скрадывало разницу в годах — подросток и мальчик быстро сдружились.

Велико было горе Тембота, когда наутро он не нашел своего друга. Кузница стояла холодная, горн потух. За одну ночь в Шхальмивоко все резко переменилось.

Люди с опаской передавали друг другу последние новости: вернулся Гумар, со дня на день ждут князя Берда Шарданова.

Было арестовано несколько человек из тех, кто запомнился в общей сутолоке при разгроме шардановской усадьбы, и среди арестованных оказались кузнец Бот и безобидный Луто: его видели в тот день верхом на лошади, но никто не объяснил взявшемуся за расследование дела Гумару, что Луто отводил коня по просьбе хромоногого Башира, сельского стражника. Бесполезно было доказывать разъяренному Гумару, что голос кузнеца Бота гремел в тот день так громко потому, что Бот пытался прекратить разбой, установить порядок, — у Гумара были свои давние счеты с кузнецом…

Давлет все еще «болел», но его дощечки с заметками о наиболее «неблагонадежных» оказались в руках Гумара.

Если верить поговорке, то большей беде нередко предшествует небольшое несчастье…

Рано похолодало. Природа как бы решила наказать человека за его неумение дорожить ее благами. Ударили морозы. Только кукуруза уцелела в своих сухих, плотных шубках. Пшеница, овес и фрукты в садах погибли.

В морозно-туманное утро, когда в саду то и дело раздавался треск надломленной ветки и, осыпая снежную пыль, она с шорохом падала, а хвост у коровы Рыжей покрылся инеем, за воротами дома Баташевых послышались чужие голоса, конский топот. Ворота распахнулись, во двор въехали несколько всадников.

Чужие люди ввалились в дом. Первым вошел желтолицый человек в теплой шубе с погонами, в сафьяновых сапогах на высоких каблуках. На ремнях, перекрещивающихся на груди, висели два маузера. В руках виднелась плетка.

— Салям алейкум, хозяйка, — проговорил он, хотя с подобным приветствием к женщинам в Кабарде не обращаются, и его выпуклые глаза мигом осмотрели все углы.

— Будьте гостями, — вставая, проговорила Думасара.

Но старая нана, взглянув на этого человека, ахнула и задрожала всем телом.

За желтолицым в комнату вошли еще несколько человек, и с ними Гумар и стражник Башир.

— Нет, хозяйка, мы не в гости пришли, — проворчал офицер, оглядывая полутемную комнату с ободранными стенами. Не только человек, но и мышь, казалось, не может здесь спрятаться. — Нет, мы не в гости пришли, мы пришли за хозяином. Где твой муж?

Не теряясь, Думасара с достоинством ответила:

— Только один в целом мире знает об этом.

— Кто?

— Аллах, Аллах-то знает, но знаешь и ты!.. Эй, — закричал офицер, — не прикидывайся дурой!

— О Залим-Джери, я только женщина. Разве мне доверяют такие важные дела?..

У Тембота замерло дыхание, когда он услышал это имя — Залим-Джери.

— Мы знаем, что твой муж здесь и не один. С ним еще этот, другой большевик… как его? Как его, ну?

— Не знаю, о ком ты говоришь. Пусть скажет тот, кто донес, если он такой сведущий, если он видит сквозь стены.

— Довольно болтать! Оттащи кровать, Башир! — скомандовал Аральпов и сам сорвал одеяло с мальчиков.

Опрокинулось ведро, ледяные корочки поплыли по полу.

Мальчики в страхе прижались друг к другу.

Башир дернул ветхую кровать, она покосилась, но за ней ничего не было, кроме старой бельевой корзинки с тряпками.

— Скажи по-доброму, где Астемир? — приступил к допросу и Гумар.

— Если уж вы хотите его искать, — сдержанно отвечала Думасара, — то ищите там, где подобает уважающим себя мужчинам искать мужчину.

— О чем ты говоришь, адыгейка?

— Где твой муж? — завопил, выходя из себя, Аральпов. — Где искать его?

— На поле боя. Вот где мужчина должен искать мужчину. А если не хотите искать там, то ищите здесь, это безопасно. — И Думасара ногой подтолкнула к Аральпову корзинку с тряпками. — Пусть тот, кто послал вас сюда, забирает этот клад, другого вы здесь не найдете. Не знала я, что уорки и их слуги так яростны против детей и беззащитных женщин…

— Замолчишь ли ты? Видит аллах, твой язык придется затупить, — рычал Гумар.

— Расстрелять! Мало расстрелять! Повесить! Мало повесить! Это еще будет для них счастливая смерть… Утопить подо льдом! — неистовствовал Залим-Джери.

— Ну, тогда топи вот здесь, в ведре! — кричала теперь и Думасара.

— Замолчи, блудливая чужестранка!

— Чтобы оскорбить женщину, ума не надо…

— Я сейчас вырву твой язык! — Аральпов в сердцах ударил сапогом по ведру, замахнулся плетью на Думасару, но не решился хлестнуть ее, и плеть просвистела в воздухе. — Забирай корову, — распорядился он и шагнул к дверям. — Тут, кажется, больше ничего не найдешь… Выполняем постановление суда, — неожиданно пояснил он, обернувшись к Думасаре. — Жалкое возмездие за тот грабеж, что учинил твой муж… Но мы еще с ним поговорим… Все вы еще встанете перед лицом князя. Он сам будет говорить с вами… Да-с, Аральпов и его приспешники ушли к лошадям.

Башир выгонял со двора Рыжую.

— Дети мои, — зарыдала, как-то сразу вся ослабев, Думасара, — что делать нам, дети мои?.. Аллах оставляет нас даже без молока…

Где, какой суд успел вынести подобное решение, никто не знал, но еще до вечера того дня, когда появился сам князь Шарданов, Аральпов и Гумар обошли дворы всех подозреваемых в большевизме и «именем закона» отобрали в пользу князя все, что на их взгляд представляло достаточную ценность.

Берд Шарданов запаздывал.

За ограду бывшей усадьбы с утра было согнано все мужское население аула. Молодежи почти не было, а если и попадался кто-нибудь из молодых, то либо кривой, либо хромой, а то и безрукий.

Люди продрогли, носы стали сизыми, но все продолжали терпеливо притопывать на морозе ногами, не решаясь нарушить приказания Гумара.

Наконец кто-то прибежал с сообщением: «Едут!»

По заснеженной равнине приближалась кавалькада — нарядные всадники с заиндевелыми усами, в заиндевелых папахах, башлыках и бурках. За всадниками катилась тачанка с пулеметом. А впереди на вороном красавце коне резвой рысью несся князь Берд в теплой, военного покроя шубе. Серебристая папаха с кокардой была лихо заломлена. Немного поотстав, за полковником скакали его адъютант, Аральпов и Гумар.

Князь был еще молод, но широкое лицо его с пышными подстриженными усами, с большими синяками под глазами казалось не по летам обрюзгшим. Мороз едва тронул румянцем серые мясистые щеки.

Князь, въехав во двор, остановил коня и огляделся. Уже начинало смеркаться. Князь видел перед собой толпу стариков и руины обгорелых стен, припорошенных снегом. Людям показалось, что князь смахнул слезу. Он сошел с седла и, отдав поводья подбежавшему стремянному, зашагал к обломкам крыльца. За ним последовали адъютант с погонами ротмистра и Аральпов в сапогах на высоких каблуках.

Тачанка с пулеметом проехала за дальний сарай, и пулемет повернулся в сторону толпы.

Шарданов медленно взошел на присыпанные снегом камни. Низкорослый Аральпов встал от него справа, вытянувшись по старой своей привычке гусаком, и уставился на князя, готовый выполнить любое его приказание. Несколько поодаль остановились Гумар и адъютант полковника. Шарданов начал глухим голосом.

— Что сказать вам? Разве я сделал или хотел сделать вас несчастными? Кусок родной земли, прилипший к сапогу, — вот все, что я унес отсюда. Не больше. Разве мой покойный отец когда-нибудь отказывал бедняку? Вон за снежным туманом я вижу кладбище, огороженное дорогим белым камнем, железные узорчатые ворота. Кто построил это? Мой отец. — Равнодушный, усталый взгляд Шарданова плохо вязался с театральной манерностью его жестов. — Там прах моих дедов, — продолжал он. — А вот, — и князь опять выразительно повел рукой, — вот прах моего дома. Это все, что нахожу я, вернувшись на родину. Кто позаботился об этом? Чем я заслужил вашу ненависть? Кто научил вас этому? Пустозвоны большевики? Кто же теперь ответит за все это? Какая должна быть кара? Вот представители власти, — и Шарданов показал в сторону Аральпова и Гумара, — они выполнят свой долг.

Шарданов сошел с крыльца, направился к лошади.

— Действуйте, — обратился он к Аральпову. — Вы лучше меня знаете, какое наказание должно следовать за этим преступлением.

Стремянный подал князю стремя. Заговорил Аральпов.

— Какое наказание? Какая кара? Повесить? Мало. Расстрелять? Мало. Сжечь на костре, сжечь на остатках этого самого дома! Утопить подо льдом! Если в каждом из этих грабителей сидит по семи душ, я вырву их одну за другой, вырву с мясом! Выводите сюда молодчиков, — приказал он Гумару, — пусть люди смотрят на них. Я давно знаю вас всех. Грабить вы храбрецы, а ответ держать — паршивые зайцы! Я хорошо помню… как их?.. объездчика Астемира Баташева и парня этого… Эльдара… Мы доберемся до них!

Люди слушали речи Шарданова и Аральпова, сурово поглядывая из-под лохматых шапок, сжимая посиневшими от холода руками набалдашники стариковских палок. Никто не проронил ни слова.

В сопровождении конвоя показались арестованные. Они совершенно окоченели и с трудом переставляли ноги.

Первым, согревая дыханием пальцы, шел кузнец Бот. Этот человек всегда пользовался большим уважением земляков. За кузнецом шли два брата — Мухарби и Мусаби. В роковой день пожара старшему, Мухарби, достался сундук с женскими платьями. Мухарби приспособил его для хранения кукурузной муки и любил похвалиться перед соседями своей смекалкой. Мусаби, бедняк, не имевший даже лошади, долго бегал по двору горящей усадьбы и наконец подобрал хомут, очевидно, по пословице: хочешь иметь лошадь — обзаведись уздечкой. Но судьба распорядилась иначе, не довелось Мусаби дожить до исполнения мечты…

Толпа ахнула, когда стал виден четвертый. Стараясь, как и Бот, согреть дыханием руки, четвертым шагал Луто.

— Сюда, сюда молодчиков, — покрикивал Залим-Джери.

Арестованных подвели к нему. Аральпов подскочил на своих каблучках к Боту и с возгласом: «Большевистский раб!» — с размаху ударил кузнеца кулаком по лицу. Бот покачнулся, но выдержал удар. Может быть, горше всего прозвучали для него слова разъяренного Аральпова:

— Твоя жена, большевистский раб, предает тебя проклятию! Нахватался! Вы еще изрыгнете обратно то, что съели. Я, Залим-Джери, по кажу, как Российская империя карает врагов. Скот вышел из хлева, надо водворить его на место… Пусть видят все… Принесите кирпичи.

Солдаты поспешно притащили к ограде несколько кирпичей и по указанию Аральпова стали составлять из них нечто вроде лесенки. Никто еще не догадывался, для чего это. Но тревога овладела людьми. Когда приготовления были закончены, Аральпов, взявшись за маузер, подошел к Луто, схватил его за шиворот, прикрикнул:

— Ступай!

Подтянув Луто к самой высокой ступеньке, Аральпов велел:

— Становись лицом к стенке.

Луто взошел на сложенные кирпичи, оглянулся и посмотрел своими неизменно милыми, удивленными глазами на толпу, как бы умоляя заступиться за него.

В затылок Луто Аральпов поставил Мусаби, за ним — Мухарби, и этот зловещий строй замкнула рослая фигура Бота.

— Карахалк… — хотел было заговорить кузнец, но окоченевший рот перекосился, издав не слова, а какое-то хрипение.

— Молчать! — заорал Аральпов и поднял маузер.

Убедившись, что головы всех четырех обреченных на одном уровне, он сказал:

— Аральпов не тратит отдельной пули на каждую большевистскую собаку! Но знайте, что патронов хватит на всех большевиков…

С этими словами Залим-Джери приставил маузер к затылку кузнеца и выстрелил. Огромное тело кузнеца покачнулось, и убитый грохнулся на спину с огромной зияющей раной у переносицы.

На Бота упал Мухарби с разможженной головой. Его черная шапка откатилась в сторону.

Увидев, что Мусаби и Луто живы, в толпе закричали:

— Бегите! Бегите!

Мусаби побежал. Аральпов выстрелил ему в спину.

Луто испуганно метнулся, под ногами у него загремел кирпич; мальчик неловко упал на снег и виновато улыбнулся.

Аральпов приблизился к нему. Луто прикрыл голову ладонями. Аральпов прицелился и выстрелил.

С бледного лица Луто медленно сходила улыбка.

Мусаби был еще жив. Его пальцы царапали оледенелую кору акации, под которой он упал. Залим-Джери добил раненого двумя выстрелами.

Всю эту картину Шарданов созерцал, сидя в седле.

Уже стемнело. На притоптанном, посиневшем снегу растекались лужи крови. Дед Баляцо шагнул, поднял чью-то, должно быть Мухарби, большую лохматую шапку, хлопнул по ней ладонью и прикрыл изуродованное лицо Бота.

— Видели! — крикнул князь Берд. Но его никто не слушал.

Старики в обветшалых черкесках, порыжелых, как мужичьи зипуны, тесно окружили троих мертвых товарищей, не снимая над ними шапок.

Четвертый, Мусаби, лежал в стороне, под акацией.

— Соотечественники! Кабардинцы! — опять крикнул Берд, оправляя белый башлык.

Молчание. И только дед Баляцо, положа руку на кинжал, произнес негромко:

— Ой, князь… Ой-ой-ой…

— Что ты, старик? — И, как бы предотвращая какую бы то ни было вспышку возмущения, полковник, повернувшись в седле, поднял руку в перчатке и скомандовал: — Очередь!

Над людьми пронесся рой пуль. Пулеметная очередь эхом отдалась по снежной равнине. Стая ворон с шумом снялась с высоких тополей. Упали хлопья снега; стая, совсем затенив вечернее небо, с карканьем унеслась.

Полковник сделал знак, всадники, подъехав, загородили конями своего командира, Гумара и Залим-Джери, севшего в седло. Затем начали теснить людей. Пулеметчик в тачанке не выпускал из рук гашетку. Кавалькада двинулась к воротам, и тут все старики, как по команде, повернулись к Берду Шарданову, и в их взорах князь увидел ненависть и гнев… Слов не понадобилось.

 

ОТЦЫ СПУСКАЮТСЯ С ГОР

Славная, незабываемая весна тысяча девятьсот двадцатого года! Она наступила, и жизнь обновлялась не только в природе. Но немало страшного творилось вокруг.

В городе стреляли, резали, грабили беспрерывно. Люди, вернувшиеся с базара, передавали страшную весть о казни комиссара. Чтобы он не мог ничего сказать народу, ему зашили рот, а когда стали вешать, петля оборвалась, и виселицу стали ладить вторично. Кругом раздались голоса: «Довольно! Два раза не наказывают!» У комиссара лопнул шов на окровавленном лице, и большевик стал кричать, что он не боится смерти, что народ непременно победит.

Неспокойно было и по аулам, но уже в феврале пошли обнадеживающие слухи.

То, что говорили теперь, тоже волновало, но по-другому — счастливо, особенно женщин, разлученных с мужьями. Гумару же или Мусе не хотелось верить этим слухам. Не радовали они и несчастную Данизат, невольную пособницу казни мужа, а сейчас терзаемую голосом совести, томимую страхом возмездия.

Да, по-другому запахло в воздухе, если даже Давлет вдруг поправился и стал обходить знакомые дома, напоминать людям о том, что всегда хотел своему ближнему добра. Он снова объявил «колодезные дни». Больше всего Давлет упирал на то, что он ревностный шариатист, сторонник равенства и братства всех мусульман. Эти его слова находили отклик в душах стариков, а ведь вовсе не последнее дело в ауле пользоваться расположением стариков — совести народа.

Дни становились длиннее. Все раньше за горами зарождалась утренняя заря. Все веселее, яснее и шире разливалась она по снегам горных вершин и по кабардинской равнине. Каждый новый день приносил новые свидетельства близких перемен…

К концу марта — ровно год прошел с первого митинга в Шхальмивоко — не оставалось никаких сомнений, что дни белых сочтены.

В час утреннего намаза Думасара с особенным чувством обращала взоры к востоку, к горам, озаренным восходящим солнцем. Да и одна ли Думасара?

Поговаривали, что отряды красных повстанцев, пройдя горными тропами из Чегемского ущелья в Безенги, показались на равнине, и по дорогам будто бы уже можно встретить красных всадников, а многие женщины уже выходят навстречу мужьям.

Поздно ночью по пути в Нальчик домой заехал Астемир.

Весь аул не спал.

Прискакали и другие партизаны, — не было только Казгирея и Аслана, сыновей Баляцо, и это, разумеется, омрачило радость старика, хотя Астемир заверял его, что парни живы и здоровы, вместе с Эльдаром они задержались после боя на станции Муртазово.

Вместе с новыми силами должен подойти и шариатский полк под командованием Казгирея Матханова. Деникинские казаки разбиты наголову. Железная дорога Владикавказ — Минеральные Воды перерезана повстанческими отрядами. В Грозный вступили части Красной Армии.

Астемир и Баляцо много говорили о шариатистах.

— Тоже торопятся, будто их здесь ждет отварная баранья голова. Инал им покажет, чья чаша полная, а чья пустая, — сказал Астемир.

— Инал? — переспросил Баляцо. — Маремканов?

— Да, Инал Маремканов. Он поведет народ. А Баляцо опять сомневался:

— Сделаешь главным неграмотного — худо будет.

— Разве он неграмотный? — позволила себе вступить в разговор Думасара. — Говорят, Инал в России хотел на генерала учиться.

— Чего не болтают… Инала учил Степан Ильич, а потом он сам учился грамоте.

— Вот и плохо, что сам. Разве самому можно научиться? А ну, пойди научись быть муллой… Если бы так грамоту постигали, все были бы учеными муллами.

— Нет, — стоял на своем Астемир. — Вот, например, Эльдар. Кто его учил? А он другой раз знает такое, чего и ученый человек не знает.

— Это действительно так, — готов был согласиться дед Баляцо, — тут нужно верных людей вперед выставлять — большевиков.

— Так мы и сделаем, — прищурился Астемир. — Мы верим тем, кто на своих плечах вынес всю тяжесть. Немножко успокоится — выберем делегатов на съезд, а делегаты — председателя.

Астемир обещал товарищам не задерживаться. То, ради чего он приехал, было сделано — деду Баляцо поручена подготовка к выборам. Легко себе представить, как Баляцо был взволнован и польщен этим доверием. Зато Давлета чувствительно уязвило такое, на его взгляд, необдуманное решение…

Вся страна пришла в необычайное движение. Даже в то лето, когда германский император объявил России войну, даже три года назад, когда в России свергли царя и повсюду началась революция и возвращались с войны солдаты, даже тогда, когда разгорались битвы с Шардановым, Клишбиевым, Шкуро, — даже в ту пору не было в Кабарде такого оживления на дорогах, в аулах, в домах у трудовых людей, какое замечалось теперь.

Нередко вместе с отрядом повстанцев по сырой, скользкой весенней дороге, еще сохраняющей в колеях талый снег, продвигалось небольшое стадо коров или, топоча копытцами, быстро-быстро шла отара. Это красные партизаны гнали скот, захваченный на горных пастбищах князей и уорков.

Повстанческие красные отряды сводились в более крупные соединения. Старшие командиры и комиссары создавали регулярные войсковые штабы. Степан Ильич Коломейцев и Инал Маремканов хорошо понимали пользу таких усовершенствований. Заняв Нальчик, они не теряли ни часа.

Баляцо, Сарыма и Тембот, выйдя за аул, еще долго глядели в степную даль, хотя уже и след простыл Астемира, ускакавшего со своими спутниками. По кукурузному полю не спеша приближался, подгоняя корову, новый всадник.

— Астемир ускакал, — вдруг воскликнул Баляцо, — но видит аллах, это сын мой Казгирей!

— Валлаги! Это Казгирей, он гонит корову, — подтвердил Тембот.

Да, приближался Казгирей, он ехал на славном коне, тоже заработанном в бою, ехал, насвистывая песенку и подгоняя черную корову.

Думасара удивилась: «Зачем джигит с оружием ведет корову? В чем дело?»

А дело было вот в чем. Лишь только Астемир вчера уехал, Степан Ильич пожалел, что не сделал того, что, казалось ему, нужно сделать немедленно. В отрядах хорошо знали о бесчинствах, творимых Залим-Джери и Гумаром. Степан Ильич помнил Рыжую, ему даже казалось, что он помнит вкус ее молока. С согласия Инала Маремканова он велел Казгирею, подоспевшему с конниками, наутро перегнать в Шхало, в дом Астемира, лучшую корову из числившихся при отряде.

Никто из толпы, собравшейся перед реальным училищем, не бывал прежде в этом двухэтажном, лучшем в городе здании.

Никогда и никто из горожан, чьи дети ходили сюда в серых мундирчиках с блестящими пуговицами, в форменных, с гербом, фуражках, не видел перед реальным училищем такой толпы, как сегодня.

Никто и никогда не поверил бы, что соберутся тут не чинные ученики, а полудикие горцы и карахалки со всей Кабарды и Балкарии.

А между тем всадники и люди на мажарах и двуколках продолжали прибывать.

Весенний день был теплый и ясный.

Астемир подъехал сюда вместе с Баляцо и Давлетом, избранным, как и он, от Шхальмивоко. Люди забыли и дощечки Давлета, и «бесколодезные дни» и видели перед собою односельчанина, обещающего постоять за них… Да, убедить он умел…

Все трое делегатов были верхами. Четвертый, старший сын Баляцо, Казгирей, нес как бы обязанности стремянного.

Необыкновенную радость испытывал Астемир при виде пестрой, кипучей толпы горцев. Какой веселый шум голосов, какое разнообразие лиц и единство настроения!

В разноголосой и взволнованной толпе никто не терял уверенности и достоинства, присущего людям труда, а воинственный костюм всадника, папаха, башлык, черкеска с газырями, легкая, красивая посадка в седле усиливали впечатление независимости, веселости и праздничности. Можно было подумать, что тут начинается какое-то народное гуляние, койплиж.

Астемиру вспомнилось, как однажды он приехал сюда же по вызову начальника округа полковника Клишбиева. И тогда толпились на этой площади люди со своими лошадьми, ишаками и мажарами, но как непохожа была сегодняшняя толпа на ту!

Давлет, которому хотелось выйти вперед, обернулся к спутникам:

— Интересно, шариатисты-матхановцы тоже тут?

— А как же, — отвечал Астемир, — конечно, тут. Вот и сам Матханов.

— Пусть поразит меня тха, если Астемир не прав! — воскликнул Баляцо. — Сам Матханов, тезка моего Казгирея! Да еще в какой черкеске! Да еще в какой компании! Глядите, с ним Батоко.

— Пусть аллах отвернется от меня, если на этот раз не прав Баляцо, — подхватил Давлет. — И в самом деле, не кто иной, как Батоко.

— А чему вы удивляетесь? Он же шариатист, — солидно заметил Астемир.

Невдалеке через толпу пробирался пешком нарядно одетый и хорошо вооруженный — с кинжалом на поясе и маузером в деревянной кобуре, — сухопарый, высокий и светловолосый кабардинец с тонким лицом, в пенсне. Его сопровождали несколько человек, тоже хорошо вооруженные. И в этой свите знаменитого человека делегаты из Шхальмивоко увидели своих земляков — Батоко и муллу Саида.

Толпа почтительно расступилась. Слышались оклики:

— Салям алейкум, Казгирей!

Видимо, этот человек многих знал в лицо, потому что, поворачивая голову направо и налево, он приветливо отвечал:

— Алейкум салям, Муса!.. Алейкум салям, Мурид!

Вот он, Казгирей Матханов! Тот самый Казгирей, сын Кургоко! Тот самый Матханов, которого осмеивал русский мастер Степан Ильич Коломейцев на собраниях в доме Астемира. Это о нем говорил Степан Ильич: «Ваш Казгирей хочет испечь пирог из нашего свежего теста, но с тухлой начинкой. Рубленым шариатом хочет он начинить пирог для народа… Только не взойдет такое тесто на дрожжах революции, а главное — и начинка не каждому по вкусу».

Образное это замечание подтверждалось изо дня в день: матхановский пирог попахивал тем сильнее, чем заметней становилось влияние большевиков, в чьих словах карахалк узнавал свои мысли и желания… Но разве при всем том слово Магомета, защищаемое шариатистами, не было голосом отцов и дедов?.. Нелегко было раскусить такой пирог. Верили и Матханову, хотя с некоторых пор доверие это пошатнулось. Считали, что по вине Матханова произошла кровавая история, получившая название клишбиевского капкана. О ней говорили по всей Кабарде. Больше того, многие из делегатов, съехавшихся в Нальчик, не совсем ясно представляли себе истинную цель предстоящего собрания и думали, что они посланы сюда затем, чтобы участвовать в суде не то над князем Клишбиевым, не то над самим Матхановым. А история заключалась в следующем.

Матханов и его приверженцы упорно вместе с красными партизанами боролись против беляков, скрывались в горах и лесах, совершали оттуда смелые вылазки. Вместе с другими повстанцами матхановцы спустились с гор. Остатки белогвардейцев еще держались кое-где на равнине. Одним таким отрядом в селении Клишбиево, наследственной вотчине князей Клишбиевых, по слухам, командовал сам полковник Клишбиев, недавний начальник округа. Мог ли упустить случай отомстить Клишбиеву оскорбленный им Жираслан, один из военных сподвижников Матханова? И Жираслан уговорил своего начальника атаковать Клишбиева.

Матханов направил в Клишбиево парламентеров с предложением сдаться. Парламентеры сообщили, что беляков якобы в селении уже нет. Часть матхановского отряда двинулась к селению. Но партизан встретила засада, многие из храбрецов не вернулись. Жираслан, однако, и тут успел ускакать.

Ответственность за эти жертвы возлагали на Матханова…

А с крыльца слышалось:

— Товарищи! Занимайте места в зале.

Делегатов встречал русский в солдатской шинели. Некоторые руководители — кабардинцы и балкарцы — тоже накинули поверх бешметов шинели, очевидно, для того, чтобы быть похожими на главного руководителя.

Партизаны, революционные казаки и карахалки толпились перед крыльцом. Встречались тут и балкарцы из горных ущелий в мягких войлочных шляпах, заменяющих башлыки, и в сыромятных чувяках — испытанной обуви горцев. Грузины щеголяли дорогими кинжалами, а быстрые в движениях горские евреи — тэты — о чем-то горячо между собой спорили. В сторонке смущенно жались друг к дружке женщины, прибывшие на мажаре, прикрываясь платками с бахромой до земли.

Зал гудел, слышался звон оружия и шпор, сильно пахло шерстью и тем неистребимым духом, какой свойствен людям, почти не слезающим с седла.

В глубине на невысокомм помосте стоял длинный стол, забрызганный чернилами, поблескивали графин и большой звонок, при виде которого у Астемира екнуло сердце. Это был такой же звонок, каким Астемир возвещал в ростовской гимназии о конце переменки и начале урока. Все это будоражило в Астемире его давнюю, заветную мечту — стать учителем кабардинских детей, все это было дорого его сердцу…

К столу были придвинуты стулья, на помост всходили один за другим по-разному одетые люди и занимали места. Там сидел Матханов, поблескивая стеклышками пенсне. И вдруг снова радостно забилось у Астемира сердце: он увидел входящих на помост Эльдара и Степана Ильича, внимательно оглядывающего зал. Астемир, конечно, знал, что увидит здесь своих друзей, и все-таки это случилось как-то неожиданно…

В ту же минуту в проходе между рядами показалось несколько человек, увешанных оружием, быстро и уверенно направлявшихся к столу президиума.

Подобно тому как Матханова окружали его сподвижники, так и эти хорошо одетые и вооруженные люди шли за широкоплечим и плотным мужчиной с коротко подстриженными черными, широкими усами на смугло-коричневом лице монгольского типа.

— Люди Инала! — послышались возгласы.

— Валлаги! Это сам Инал! Да поразит меня тха!!

— Инал!.. Инал!.. — неслось из конца в конец.

Но вот кто-то позади Астемира громко сказал:

— Умолкните, люди! Остановись, светило! Значение этих слов было понятно каждому; и Астемир, и все в зале вспомнили, что Инал с Казгиреем кровники. «Остановись, светило, кровник сошелся с кровником».

Но для того ли должны умолкнуть люди и померкнуть солнце, чтобы обнажились клинки? Не лучше ли замолчать глупым, чтобы услышать, что скажут умные?..

Все, все в мире изменялось!

Тут не было сведения кровных счетов; не было ни ущемления, ни торжества отдельных людей, а только общее ликование, именно ликование самого народа.

Люди не умолкли! И пусть еще не всем и не все было понятно. Пусть одновременно с возгласом: «Слава Иналу!» — послышался голос чудаковатого Баляцо, пекущегося о признании своего земляка, и чей-то другой голос возгласил о встрече кровников, а голоса шариатистов слились в один стон, как будто здесь было не собрание делегатов, а поле боя и, как в давние времена, мусульмане двинулись в рукопашную схватку с предсмертной песней, с именем аллаха на устах… Было и то и другое, но главное состояло в том, что гремел голос народа. Народ предстал перед своей судьбой. Окончательно устанавливался его путь, твердо и бесповоротно.

Это чувствовал Астемир. Его не смущало, что кровники Инал Маремканов и Казгирей Матханов встретились за одним столом, не озадачило и то, что такие люди, как Степан Ильич, в которых в это необыкновенное время простой народ привык видеть самых нужных, самых верных друзей, хоть и были тут на почетном месте, но все же не казались самыми главными.

Общий смысл происходящего в зале был гораздо значительнее, чем просто признание Инала Маремканова народным вождем.

А он, Инал, между тем подошел к столу и остановился в полутени на помосте, повернувшись лицом к ярко освещенному солнцем залу, сильный, складный человек, одетый по-военному, по-кавалерийски — круглая кубанка, мягкая кожанка, перетянутая на плечах портупеей, штаны галифе, заправленные в хорошо начищенные сапоги со шпорами. Разгоревшиеся страсти смутили Инала. Но радостно блестели его глаза, лицо светилось улыбкой.

За столом все поднялись.

Белая черкеска Казгирея Матханова выделялась на другом конце длинного стола. Изящным жестом сняв пенсне и протирая его, высоко держа голову, Матханов прислушивался, различая в общем шуме выкрики своих фанатично настроенных приверженцев.

Председательствующий Степан Ильич Коломейцев старался установить тишину. Он поднимал руку, звонил в колокольчик, призывал:

— Товарищи! Сядьте! Да садитесь же! Вот вы там, за казаками, садитесь, будем начинать.

— Судите Матханова! — выкрикнул кто-то позади Астемира.

— Пускай говорит Инал! — кричал другой.

— Перестаньте шуметь. Вы никому не даете говорить, — взывал Степан Ильич и, ничего не добившись, заторопил Маремканова: — Начинай!

— Карахалки! — начал Инал Маремканов, перекрывая шум и стараясь отвлечь внимание людей от своей встречи с Казгиреем. — Карахалки! Землепашцы! Братья! В деле о клишбиевском капкане мы разберемся, и повинные в жертвах понесут кару.

— За это прежде всего в ответе князья — Дашуков, и Шарданов, и сам Клишбиев, — внятно сказал Матханов.

— Пусть так! — согласился Инал. — Валлаги! Все и всех выведем на чистую воду. Сейчас скажу другое… Землепашцы и скотоводы! О чем шумите? Когда входит в дом новый человек, говорят: «Да войдет вместе с ним счастье!» В наш дом, в страну нашу, в Кабарду, в Балкарию вошло новое слово, новая сила, новая власть, вошли правда и счастье. Это слово — слово Ленина, эта правда — правда Ленина, эта власть — власть народа, постигшего ленинскую правду. Будь навеки с нами, Советская трудовая власть! — сурово и громогласно произнес оратор. — Эта правда вечно будет жить на берегах рек, на склонах гор, в долинах, где человек живет своим трудом, — будь то русский, кабардинец, балкарец, осетин или абхазец. Извечная мечта тружеников, мечта Дамалея Широкие Плечи и мудрого Казаноко, мечта тех, кто первыми подняли голоса на Золке и за это погибли вдали от родины, в снегах Сибири, — эта мечта сбылась…

В зале опять бушевала буря. Многие повскакивали с мест, а кое-кто даже влез на стулья.

Астемир не успел опомниться, как вдруг Баляцо (и откуда у него оружие? Взял у одного из сыновей, что ли?) выхватил из-за пазухи наган и — раз-раз-раз — трижды выстрелил в потолок.

Штукатурка посыпалась на шапки, но кабардинцы приняли это выражение восторга своего соплеменника как должное:

— Ай да дед!.. Это джигит!

Да, это было почище круговой пляски на койплиже!

Давлет, раздосадованный тем, что не он произвел столь яркое впечатление, всем телом привалился к Баляцо, упрашивая дать выстрелить и ему.

— Товарищи, — в замешательстве закричал Степан Ильич, — это бросьте! Тут доказывают словами, не стрельбой… Бросьте!

Эльдар подошел к Степану Ильичу и что-то сказал ему. Степан Ильич сразу успокоился, ухмыльнулся, всмотрелся в зал, увидел друзей из Шхало и помахал им. Астемир не без гордости прокричал «алейкум салям» в ответ на приветствие председателя. Инал же, отмечая своеобразный способ одобрения со стороны Баляцо, развел руками как бы в комическом недоумении, а Матханов слегка кивнул головой, показывая тем самым, что хорошо понимает выражение чувств толпы: дескать, страсти относятся к нему не в меньшей степени, чем к большевику Иналу.

— Товарищи, посланцы народа! — снова заговорил Инал. — Здесь стрелять не надо, оставьте патроны в газырях… Но мы понимаем, что хотел выразить своей пальбой старый человек. Его чувства понятны каждому кабардинцу, и каждый кабардинец уважает голос стариков, потому что это всегда народная честь и совесть. Почему же столько радости сегодня и у стариков и у молодых? — И, отвечая на этот вопрос, Инал повел речь о силе ленинской правды, радостно меняющей жизнь народа.

— Ты вот что скажи, — не вытерпел Давлет, — люди хотят знать, какой это пирог: что есть тесто и что есть начинка? Советская власть тесто, а шариат начинка или наоборот? А еще лучше — услышать разъяснение от самого Казгирея. Пусть все слышат его слово.

— Да, пусть об этом скажет сам Матханов, — поддержали Давлета шариатисты. — Казгирей пусть говорит!

— Зачем Матханову говорить — его судить надо, а не слушать! — возражали противники шариата, а приверженцы не унимались:

— Казгирей не отсиживался за хребтом Кавказа, в Грузии, как некоторые другие! Он тоже стрелял во славу Советской власти, а не для забавы, как этот старик. Он тоже имеет право голоса.

Из-за стола встал Степан Ильич.

— А почему же… Конечно, имеет право. Матханов шагнул вперед и заговорил не громко и внятно:

— Да! Мы, младомусульмане, сражались, не щадя живота своего, высоко поднимая знамя, на котором написаны три слова: равенство, свобода, правоверность. С этим знаменем мы воевали за Советскую власть, потому что верим — она несет очищение от всей грязи, накопившейся веками. Советская власть ближе нам, чем власть хищников-князей, превыше всего ставящих за щиту своих привилегий, достояния, доходов…

Казгирей говорил; Степан Ильич подозвал к себе Инала и, что-то шепнув ему, отодвинулся со своим стулом, уступая Иналу место председателя.

— Князья, уорки, все богачи давно отошли от истинного понимания Корана, — неслась речь Казгирея, — отступили от его духовных законов, а мы возрождаем нравственную чистоту народа, счастливого благословением аллаха и его пророка.

— Нет бога, кроме бога, и Магомет — пророк его! — хором проскандировали шариатисты.

— Но шариат — это и есть защита несправедливых привилегий, — прервал оратора Степан Ильич. — Как ты, Матханов, на этой старине думаешь создать новую жизнь? Такая старина — плохие дрожжи. Вот тут сидит один умный старик — Баляцо из Шхальмивоко. Вот он! Тот самый, что стрелял. Он мне один раз так сказал: «Из старого бывает хорош только хорошо утоптанный старый ток». Вот как сказал старик. А как вы думаете менять жизнь, жить по-новому с помощью старых законов, которые ничего не изменили за шесть веков существования шариата в Кабарде?

В зале не все понимали по-русски, и раздались крики:

— Что говорит русский руководитель? Сообщите нам.

Другие повторяли и уточняли требование:

— Ты, Казгирей, скажи о тесте и начинке. Скажи, что к чему? Советы — шариату или шариат — Советам? Что пирог и что начинка?

— Об этом, — отозвался Казгирей Матханов, — следует так сказать: судить по шариату, управлять по Советам. И первый закон — закон всех законов — свобода! Для мусульманина закон шариатский, для немусульманина — новый, советский. Признаешь шариат — к нам, не признаешь — к Советам…

— Вот то-то оно и есть! — вмешался Инал. — Выходит, порознь. Магометане сами по себе, Советы сами по себе. А кто же эти магометане, если не те же карахалки? Нет, Казгирей Матханов, под таким руководством карахалкам нечего делать. Известна пословица: когда переходишь через поток, держась за хвост собаки, непременно потонешь. Будешь держаться за хвост коня — перейдешь. Если хочешь, чтобы тебя не унес поток, поток жизни, держись за хвост коня. А у нас конь красный, добрый конь! Ловкое слово всем понравилось. Но вдруг откуда-то из задних рядов послышался самоуверенный голос:

— А я уже не могу отличить собаку от лошади, кабардинца от гяура… Такие настали времена!.. А ты, знал ли ты когда-нибудь, Инал, законы своих отцов, умеешь ли ты отличить собаку от лошади и своего кровника от брата?

Инал не то чтобы вздрогнул, а как-то нервно насторожился, вглядываясь в глубину зала, и отвечал с той же находчивостью:

— Собака грызет не только чужих, но и своих, а конь несет джигита вперед. Вот какая разница между ними… Но кто это говорит?

В самом деле — кто это? Астемиру показалось, что это голос Жираслана. Однако не сразу удалось установить, кто кричал о лошади и собаке, требуя выполнения обычая кровной мести и внося новое замешательство.

Между рядами пробирался Давлет.

— Во имя аллаха и революции! Дозвольте говорить мне.

— Что ж, говори! — Инал оглядел его с любопытством.

— Главное в том, что тут не все понимают друг друга, — смело заявил Давлет, — но я буду говорить на обоих языках сразу — и на кабардинском и на русском, тогда все меня поймут.

— Валяй! Говори по-своему, на двух! — одобрительно выкрикнул кто-то из рядов, занятых казаками.

Необыкновенный оратор, шагая по-гусиному важно и неторопливо, косо выставляя концы чувяк, взошел на помост, прочистил горло, провел рукою по усам и с видом человека, от которого все наконец узнают истину, забормотал, затараторил, загоготал:

— Сегодня шир, псыр, маз… Небо! Народу карахалку свободу давай… Крат!.. — бормотал Давлет. — Лес, пахотная земля… Шир, псыр, маз… Счастье!.. Большой счастье… шир… псыр…

Веселый шум пронесся по залу.

— Нет, два арбуза в одной руке не удержишь, — послышалось из казачьих рядов.

— Я сам на двух сразу бзитча, — нес дальше свой вздор Давлет, ему казалось, что его выдумка превосходит выдумку деда, выстрелившего в потолок, и это воодушевляло его. — Потому что сыт шха… шир… псыр… свобода…

— Хватит! Гусак какой-то! Вздор! Чепуха! — роптали люди. — Так гогочут индюки, если им подсвистеть.

Иссякал запас терпения и у председателя.

— Скажешь все это на базаре, где выставишь в мешках свой лук и чеснок, — сдерживая улыбку, остановил оратора Инал.

— Пусть о новом законе говорят на языке, понятном для всех, — послышалось справедливое требование, а в задних рядах, там, откуда кричали о собаке и лошади, вдруг раздался выстрел.

Все обернулись. Но нет, на этот раз стрелял не веселый, добродушный Баляцо, и опять послышался тот же сильный, самоуверенный голос:

— Позвольте и мне сказать два-три слова на моем родном языке!

Да, это был голос, знакомый не одному Астемиру, — голос знаменитого князя-конокрада. «Жираслан, — подтверждая его догадку, зашептались вокруг. — Это сам Жираслан».

— Ты чего хочешь? — прокричал со своего места Инал. — Говори, если есть что сказать…

Подняв над головой маузер, Жираслан трижды выстрелил в потолок, превзойдя этим и тщеславный задор Давлета, и бескорыстно-воссторженную выходку деда Баляцо. И прежде, чем уйти, Жираслан проговорил в тишине, наступившей за выстрелами:

— Вот язык, на котором я буду напоминать о законах наших отцов. На этом языке мы будем решать спор… Казгирей! Вместо тебя буду говорить я. Раз твой кровник сам опускает перед тобой оружие, обезоруживая этим тебя, вместо тебя буду говорить я… Да! Я за тебя!.. Против тебя!..

Матханов был явно смущен заявлением своего и вольного и невольного единомышленника. Сцену завершил Инал, опять найдя слово, нужное в трудную минуту,

— На этом языке и мы говорим неплохо, — хмуро и сдержанно сказал он. — Это мы доказывали уже не раз и, если будет нужно, докажем снова… Праздник всегда сопровождается стрельбой. Но сегодня мы призываем не к оружию, а к разуму. Сейчас мы продолжим мирный разговор. Нет сил, способных омрачить его… Сегодня народ встретился со своей судьбой, а не Маремканов с Матхановым…

Стояла теплая весенняя ночь, когда двое делегатов старого аула Шхальмивоко возвращались степью домой. Давлет остался в Нальчике.

На душе у Астемира было радостно и торжественно.

 

Часть вторая

 

СУД САИДА

Под всяким небом бывает горе, обида, несправедливость.

Не без того и под небом Магомета.

На лучшей в Нальчике Воронцовской улице было два или три двухэтажных каменных дома и перед одним из них с самого утра толпились обиженные и обездоленные, ищущие справедливости мусульмане.

Здесь расположился окружной шариатский суд. Сюда шли женщины с малолетними детьми, брошенные бессердечными мужьями, молодухи, обиженные властной свекровью, бедняки, оспаривающие несправедливое распределение десятой доли, и просто жулики или лихоимцы, пытающиеся Кораном прикрыть какое-нибудь темное дело… Да мало ли кого можно было встретить тут.

Суд заседал с утра до позднего вечера.

Первым из судей появлялся маленький дряхлый Хакяша-хаджи. Он подходил, стуча палкой, толпа перед ним расступалась, и, провожаемый взглядами, он подымался по скрипучей лестнице в просторную комнату, убранную коврами, с небольшим столиком посредине. Судья садился к столику и ждал.

В открытые окна несся колокольный звон расположенной вблизи русской церкви. Хаджи недовольно морщился. Звон утихал — хаджи успокаивался, опять слышался звон — и хаджи опять начинал корчиться, как будто сидел не на ковре, а на муравейнике.

Второй судья, Аша, неграмотный, беззлобный старик, едва переступив порог, уже начинал кивать головою, — будто выслушивал жалобщика и подтверждал достоверность его показаний. На самом же деле Аша никогда ничего не слушал и во всех случаях лишь назидательно произносил: «Забудешь аллаха — дорога твоя от этого не станет красивой». И каждый подсудимый понимал это выражение как вывод суда по его делу, хотя сам Аша давно забыл, когда и по какому поводу он в первый раз произнес эту фразу.

— Салям алейкум, хаджи!

— Алейкум салям, Аша. Закрой окна, — утомленно, слабым голосом попросил хаджи.

— Не будет ли тебе душно, хаджи?

— Нет, не будет душно. Наоборот, правоверным станет легче дышать.

— Видит аллах, ты, как всегда, прав, хаджи… А вот и Саид.

Главный кадий окружного суда, мулла Саид, возвысившийся до столь высоких степеней, вошел не торопясь, с достоинством, приличествующим званию.

Еще на улице жалобщики встретили его почтительными приветствиями и направились вслед за ним. Каждый мог прийти и принять участие в разборе дел суда.

Главный кадий поздоровался и занял свое место за столиком, на котором лежала толстая книга Корана, переплетенная в кожу. Он довольно долго отдыхал, и Хакяша-хаджи с Аша, сидя по сторонам, терпеливо ждали обычного приглашения начинать разбирательство дел.

Тишина взволнованного ожидания царила в комнате. Вместе с главным кадием сюда как бы вошел самый дух аллаха; всякий приговор — будь он мягкий или жестокий, понятный или непонятный — будет приговором самого аллаха. Ведь аллахом подсказано решение, подкрепленное соответственным стихом Корана. И кому же доступно это высокое откровение, если не самому ученому, мудрейшему и справедливому человеку. Этот человек сейчас, опустив старческие веки, с трудом переводил дыхание после утомительного подъема по лестнице.

Новая должность нравилась Саиду, доверие, оказанное ему верховным кадием, льстило его самолюбию. И нужно отдать старику должное, он легко вошел в новую роль, умел придать несложным процедурам шариатского суда известную строгость и торжественность.

Не полагалось никаких секретарей, не велось никаких записей. Священная мудрость Корана, рука кадия, положенная на книгу, заветный стих, подкрепляющий решение суда, — вот и все. Но внушительные седины старца кадия, его морщины и холеная борода, неторопливая речь, утомленно-пытливый взгляд слезящихся глаз — все это производило впечатление на простых людей. Утверждая Саида окружным кадием, Казгирей Матханов хорошо взвесил свое решение. Учреждение шариатского суда, как мы знаем, было самым серьезным оружием в борьбе за влияние на мусульман, за осуществление идеалов шариатизма…

Умный мулла понимал свою роль и умел видеть далеко, что и нужно было Матханову, который не раз напоминал, как важно теперь привлечь на свою сторону карахалка и восстановить в народе доверие к духовному суду.

Саид уже разбирал первое дело. Его густой басистый голос звучал, как всегда, торжественно. Перед судьями стоял ответчик — низкорослый человек, пожилой, седеющий, но с глазами плутоватыми и молодыми.

— Так ты утверждаешь, что аллаху было угодно это и вы разошлись с женой? — переспрашивал Саид ответчика. — Зачем же в таком случае при разделе ты обидел жену? Разве к этому призывает тебя аллах?

— Я все делил, как она сама того желала, все поровну, — оправдывался ответчик.

— Так ли это? — обратился Саид к пострадавшей женщине.

Та заговорила горячо, со слезами на глазах:

— Праведные судьи, лжет он. Мне он не дал ничего…

— Что же вы делили? — опять обратился Саид к мужу.

— А что делили? Корова-морова — кукуруза-мукуруза… Все пополам — одному корову, другому морову, одному кукуруза, другому мукуруза… Хотел бы я еще разделить с нею свою головную боль.

— Да, похоже на то, что все поделили чест- но, — проговорил Саид, делая вид, будто всерьез принял непочтительную шутку ответчика.

— Ничего лишнего я себе не оставил, — не без наглости повторил ответчик.

— Да, я это вижу, — возвысил голос Саид. — Так, значит, ты утверждаешь перед судом аллаха, что твоя доля равна доле жены, а доля жены равна твоей доле? Правильно ли я тебя понял?

— Ты меня правильно понял, кадий.

— Суд решает. — И Саид положил руку на переплет Корана. — Ввиду того, что доли при дележе оказались равными, но жена ответчика по какой-то причине недовольна своей долей, поменяться долями.

— Как же так, праведный судья? — растерялся ответчик. — Я ей свое, а она мне свое?

— Да, ты верно понял. Идите. И да предохранит тебя аллах от дальнейших споров…

— О праведный судья! Как же это так?

— Идите, идите и выполняйте решение суда по закону. — Саид опустил веки и устало прикрыл глаза рукою.

— Так-то, — заговорил Аша, догадываясь, что решение по делу принято. — Забудешь аллаха — дорога твоя от этого не станет красивой… Идите, правоверные, домой.

— Жарко. Открой окно, Аша, — попросил Саид, отдуваясь.

— Открой окно, Аша, — угодливо поддержал хаджи. — Жарко.

Аша охотно исполнил просьбу Саида. В комнату опять ворвался звон колоколов, послышалось птичье щебетание.

Диса затерялась среди ожидающих. За последние дни она заметно похудела. Ей было страшно, несмотря на то, что новая сделка между Рагимом, Дисой и Саидом сулила удачу, предопределяла решение суда в пользу Рагима. Кто посмел бы оспаривать справедливость кадия, человека, который по утрам пьет не воду, а чашу мудрости!

Дису подавляла торжественность обстановки. К тому же она вспомнила, что в ту минуту, когда они втроем — купец Рагим, Масхуд, привлеченный в качестве свидетеля, и она — подъехали в рагимовском шарабане к дому суда, большая свинья стала тереться боком о колесо… «Тьфу ты, аллахом проклятая!» — все еще бормотала Диса и с запозданием сплевывала через плечо. Новое опасение заставило ее вздрогнуть.

Покуда они тут ждут решения суда, — чем шайтан не шутит! — Эльдар может похитить Сарыму. Ведь он теперь начальник целого отряда джигитов! Да и зачем, собственно, Эльдару похищать Сарыму — дура дочь и сама сбежит к нему…

Дису вдруг охватили сомнения: не лучше ли все-таки пожелать Сарыме того, чего она сама себе желает? Разве принесло счастье Дисе то, что ее выдали замуж силою? «Вот мой зять, — сказал ей однажды отец, показывая на гостя, уже немолодого человека, которого Диса прежде видела только мельком. — Вот мой зять и твой муж. В пятницу свадьба…» Попробовала бы Диса сопротивляться! Но была ли она счастлива?.. Все это так. А, с другой стороны, как вернуть Рагиму долг? Как нарушить клятву?

— Пусть суд решает, а я ничего не знаю, — бормотала про себя Диса. Что может сделать одинокая женщина против силы и мудрости мужчин?

И в это время по лестнице поднялся Астемир, а от стола судей отошли два горца-балкарца, должно быть, хозяин и работник, выслушавшие решение суда. Один одет был по-кабардински — в хорошей шапке, в мягких ноговицах, в черкеске с газырями и кинжалом на поясе; другой, работник, в белой войлочной шляпе и чувяках, из которых торчала сухая трава — шаби. Оба от напряжения вспотели. Но работник счастливо улыбался, а его соперник хмурился и зло ворчал.

От стола судей послышался ленивый голос Хакяша:

— Дису из рода Инароковых и почтенного мусульманина Рагима Али-бека просят пожаловать.

— Идем, Диса! — Астемир подтолкнул ее. Диса в страхе сплела пальцы обеих рук с такой силой, что косточки хрустнули. Она успела заметить, что Рагим хотел было тоже подойти к ней, но, увидев Астемира, только заискивающе улыбнулся ему и шагнул вперед. Сделав еще шаг, Диса остановилась.

— Подойди сюда ты, аллахом обиженная, — строго сказал Саид, указывая ей место по левую от себя сторону. Справа остановились Рагим и Масхуд, кучер Муто и важнейший из свидетелей — Муса. За Мусою виднелась лысая голова Батоко. Это был первый случай, когда Муса и Масхуд были заодно.

Саид обозревал ответчиков и их свидетелей, прикрыв лицо ладонями и глядя сквозь пальцы. Он всегда прибегал к такому приему, когда хотел внушить особенное уважение и трепет.

Разбирательство дела началось с показаний свидетеля Мусы Абукова, почтеннейшего из почтеннейших мусульман, достойнейшего из достойных всеобщего уважения и доверия.

— Итак, говори, Муса! — усталым голосом пригласил его второй кадий Хакяша. Безобидный старичок Аша закивал головой, и Муса начал:

— Не Диса кладет начало обычаю, — сказал он, — выдавать дочерей замуж, и после нее этот обычай не кончится. Будь она благоразумна, не возникло бы судебное дело. Зачем суд? Девушка — гостья в доме своих родителей. Разве хорошо, когда девушка засиживается? Продавец рад, когда у него берут товар, родители — когда дочь отдают замуж. Вот Масхуд знает: коль мясо хорошо, его берут сразу. Привезли на базар плохое мясо — мимо пройдут. Масхуд это видит каждый день. Но понимала ли это Диса? На ее дочь отыскался богатый охотник. Добрый калым поставил на ноги всю семью. Если вино долго держать в чане, оно крепчает, но если девушка долго сидит в доме, она слабеет, как железо в соленой воде. Диса на старости лет забыла древний обычай. Видимо, не только редеют волосы на ее голове, но и ум становится жиже. Всякий, конечно, волен поступать с детьми, как хочет. Диса может выдать дочь за другого, если найдется другой охотник, равный по достоинству прежнему. Но зачем обнадеживать человека, мусульманина, хотя и иноязычного, зачем брать у него деньги под калым и обманывать? Конечно, не запрещает закон и переменить решение, но закон велит при этом вернуть калым. Честный человек Рагим не опорочил девушку, не обесчестил ее, как готовы это сделать другие… Но покуда не будем об этом говорить.

Муса говорил красно и умело, а старик Аша кивал головой, как лошадь в знойный день, хотя ничего и не слышал. Муса умолк на минуту, и Аша сказал:

— Истинно так: забудешь аллаха — твоя дорога не будет красивой.

Саид обратился к Дисе:

— Теперь скажи ты, аллахом обиженная. Так ли обстоит дело? — И кадий опять прикрыл лицо ладонями, глядя на Дису между пальцев.

Аша закивал, как будто желая подбодрить подсудимую.

Что делать? Диса взглянула налево, направо. Астемир молчал, что-то обдумывая. Перебирая пальцами бахрому своего платка, с трудом подавляя волнение, Диса начала:

— Аллах свидетель, другого свидетеля у меня нет. Не имею я обыкновения ходить по судам и не знаю, что нужно говорить на суде. Видит аллах, нет за мной вины… Зачем меня позвали сюда, на общее осмеяние? Нет у нас в доме мужчины. Для своих детей я и покрывало и пища. Это верно, что иногда помогают добрые люди. Пусть аллах вознаградит их за это… Верю я, что и шариат на стороне бедных, и я становлюсь под защиту Корана… Ох, зачем аллах ударил меня так жестоко. — Диса разрыдалась.

Саид, не отнимая ладоней от лица, как бы погрузился в глубокую думу. Затем приступил к выяснению подробностей дела: какие Рагим делал Дисе подарки, много ли дал денег? Умный и хитрый старик выяснил все это только для видимости, решение у него было готово.

Умиленный Рагим хихикал, слушая, как свидетели превозносят его доброту и щедрость.

— Как решите, с тем я и соглашусь, — вдруг заявила Диса окрепшим голосом и отступила назад: дескать, пора кончать дело.

Аша закивал особенно энергично.

По всему было видно, что и Саид собирается объявить решение. Он взял в руки тяжелую книгу Корана, раскрыл и стал листать, как бы ища нужную статью. Его глаза бегали по строчкам справа налево. Рагим победоносно оглядывал присутствующих.

Саид положил палец на страницу книги, приоткрыл рот, готовясь произнести приговор, но тут раздался голос Астемира:

— Разреши мне, Саид, сказать два слова.

— А что еще говорить?.. Говори, — нехотя согласился кадий.

— По правде сказать, — приступил к речи Астемир, — в деле Дисы я не вижу спора сторон…

Это начало заставило поднять голову даже равнодушного Хакяша. И тут же на лице его выразилось необычайное изумление. Его взгляд остановился на двери. Посмотрел в сторону двери и Саид.

— Подожди, человек, — остановил он Астемира и привстал.

Все вокруг заволновались.

Ровным шагом через зал шел Казгирей Матханов.

Хакяша так подскочил, как будто его укусили за ногу, а Аша пригнулся, словно собрался заползти под стол. Саид почтительно преклонил голову.

Рагим провожал Казгирея восторженным взглядом, справедливо считая, что именно его дело привело сюда верховного кадия. Не мог же он предположить, что Матханова привлекли сюда не его интересы, и интересы Эльдара…

Верховный кадий давно присматривался к Эльдару.

Только вчера у Казгирея с Иналом был важный разговор. Нашхо, больной чахоткой, совсем терял силы. Он уже не всегда мог держаться на лошади. Требовалась замена командира особого отряда, которым до сих пор был Нашхо Матханов, оставаясь начальником отдела внутреннего управления. Нужно ли говорить, как хотелось Казгирею видеть на этом посту своего человека! До сих пор все шло гладко. Нашхо любил младшего брата не только потому, что эту любовь завещали ему отец и мать. И без того он глубоко почитал ум Казгирея, волю, верность обычаям отцов.

Несмотря на то, что Нашхо получил билет члена партии большевиков, он вел как бы двойную игру. Под давлением Казгирея он арестовывал или освобождал противников и сторонников шариата — и об этом не всегда знали правду другие.

Недавно при помощи брата Казгирей освободил из тюрьмы тридцать восемь человек своих сторонников, подозревавшихся в контрреволюции, и только для видимости передал их дела в шариатский суд. Люди поклялись на Коране, что отныне они «своим плечом будут подпирать Советскую власть». Их отпустили, и они исчезли с глаз, разбрелись по лесам и ущельям…

Это не должно удивлять: обстановка была чрезвычайно сложная, опыта не было совсем. Попробуй-ка разобраться в действиях «кинжала Советской власти», как иные горячие головы называли Нашхо по необдуманной аналогии с памятным «мечом Российской империи». И вот покуда этим кинжалом был Нашхо, Казгирей мог чувствовать себя всесильным: Нашхо имел такую власть, какой не владел больше никто — даже сам Казгирей. Шариатские отряды, действовавшие заодно с красными повстанцами, теперь либо распускались по домам, либо вливались в части Красной Армии, а под командой Нашхо была формирующаяся народная милиция.

Но вот беда! Аллах подверг любящих и удачливых братьев тяжелому испытанию: Нашхо слабел с каждым днем.

Казгирей не видел на его место кандидатуры более подходящей, чем Эльдар, которого он надеялся подчинить своему влиянию. Однако Инал Маремканов не торопился с решением, считая, что одной пылкости, желания стать «красным командиром» мало. Тут нужен был человек серьезный, выдержанный, искушенный. С доводами Инала согласился и Степан Ильич.

Теперь Казгирей Матханов задумал тонкий ход: узнав о предстоящем суде по делу невесты Эльдара, он решил показать себя другом молодого человека.

Вот почему радость самодовольного Рагима была преждевременной.

Саид, смешавшись, перекладывал Коран с места на место. Казгирей, обменявшись с людьми приветствиями, отошел в сторону, кивнул головой:

— Во славу аллаха и справедливости продолжайте суд.

При виде главы шариатистов, лучшего знатока Корана, Астемир и смутился и обрадовался: перед ним был достойный соперник, с которым можно состязаться в толковании священной книги. Это было даже на руку Астемиру.

Саид хотел было возобновить допрос свидетелей, но Казгирей остановил его:

— Я слышал начало речи этого человека. Если не ошибаюсь, его зовут Астемир, Астемир из Шхальмивоко. Я давно слышал о нем как о знатоке священных законов и священных книг. Слышал, что в свое время полковник Клишбиев хотел видеть его полковым кадием, но мне никогда не приходилось слышать самого Астемира, и я рад случаю сейчас послушать его речь… Зачем повторять опрос свидетелей? Пускай говорит Астемир. Мне знаком предмет вашего разбирательства… Пожалуйста, Астемир, извини, что я прервал тебя.

Остро чувствуя ответственность момента, Астемир еще раз мысленно повторил то главное, что собирался сказать, и поднял голову.

— Мне лестно говорить в присутствии такого просвещенного человека, как верховный кадий. Благодарю тебя, Казгирей, за твою готовность выслушать меня. Все мои доводы имеют одну цель: добиться правды, установить истинный смысл слова Магомета. И речь моя не будет долгой. Повторяю: я не вижу никакого спора сторон. Посудите, правоверные! Сердобольный и богатый мусульманин купец Рагим оказал помощь бедной семье — не так ли, Рагим?

— Видит аллах, это так, — не предвидя ловушки, отвечал Рагим.

— Есть ли люди, которые думают иначе?

— Нет, мы иначе не думаем, — отвечали свидетели.

— Если бы каждый поступал на месте Рагима так, как поступил этот верующий человек, это было бы угодно богу? Верно ли я говорю?

— Аллах был бы доволен содеянным, — произнес Муса.

— Думал ли Рагим о личной выгоде, когда помогал бедной матери и ее детям?

Сбитый с толку Рагим не знал, что ответить.

— Рагим ждал только одной благодарности за свое благодеяние: милосердия бога. Не так ли, Рагим? — продолжал Астемир.

— Аллах знает мои думы, это истинно так, — проговорил Рагим, вытирая вспотевший лоб рукавом бешмета.

— Диса, — Астемир обернулся к женщине, — оделяя тебя ситцем, сахаром, угощая детей пряниками, говорил ли когда-нибудь Рагим о возврате этих долгов?

— Рагим знает сам, — отвечала Диса, — что мне не из чего возвращать ему.

— Значит, от всего сердца, без корысти, без тайной мысли о какой бы то ни было выгоде делал Рагим добро. Много ли найдется мусульман, в такой мере близких истинному духу магометанства?

— Каменеют теперь сердца у добрых мусульман, — согласился Саид.

— Да, истинно так, — продолжал Астемир. — Надо ценить всякое благодеяние и не осквернять его требованием грубого вознаграждения, а тем более требованием такой жертвы, как судьба девушки. Таких людей, как Рагим, аллах вознаградит по-другому. В Коране, в его священной черноте, сияют святые слова, сказанные о людях, подобных Рагиму. — Астемир шагнул к столу, взял Коран и раскрыл его. Он быстро листал знакомые страницы. — Вот слова, которые я хочу вам напомнить. Слушайте. На странице двести семнадцать Меккский стих, — Астемир звучно прочитал несколько коротких фраз на арабском языке и тут же перевел их: — «Мусульманин благодетельствует и не требует награды за это, ибо ничего не забывающий аллах вознаградит благодетеля, когда он преставится…» Что еще можно добавить к этим словам? — заключил Астемир. — Кто возьмет на себя грех нарушить заповедь священной черноты? — Астемир вернул книгу Сайду и отошел от стола.

Опять воцарилась тишина в комнате, у дверей которой и вдоль стен столпились люди. Все с интересом ожидали конца.

Неожиданный оборот дела обескуражил Сайда и Рагима, только Аша кивал головой:

— Забудете аллаха — дорога ваша не бу дет красивой.

В толпе послышался шепот: «Вот что значит знать тайны Священного писания…» — «Этот человек знает. Слышали, Клишбиев хотел сделать его кадием…» — «А может быть, он неверно перевел?»

— Подтверди, Саид, — потребовал Астемир, — что я перевел верно.

Эти слова Астемир обращал, собственно, не к Саиду, а к самому Казгирею, продолжавшему молчать.

Саид понимал, что только Матханов может спасти положение.

— Астемир перевел правильно, — заговорил Саид, вглядываясь в Коран. — Возразить нечего. Но какова воля матери? Что скажет мать? В главе «Корова» выведены святые слова: «…мать поступает с детьми по своему разумению». Диса согласна отдать дочь человеку, поддержавшему ее своими благодеяниями. Верно ли я говорю, Диса?

— Аллах свидетель, — отвечала Диса, — без щедрот Рагима — да приумножится его богатство — я бы не поставила Сарыму на ноги. Кто этого не знает?

— Не забыл ли Астемир, — продолжал Саид, — как поступил пророк, когда у него не было живности для жертвоприношения во славу аллаха? Пророк хотел зарезать своего сына, и аллах благословил эту жертву. Воля родителей непререкаема!

— Пока дети не достигли совершеннолетия, — прервал Астемир.

— Он зовет резать детей вместо баранов! — заговорили люди.

— Пусть он режет своих детей, благо обе дочери у него толстухи.

В эту минуту выступил вперед Казгирей. Он поднял холеную руку, дождался тишины, сказал:

— Не всем аллах дает понимание Корана. Он строго оглядел судей, и трое стариков привстали из-за стола.

— Это не предмет спора, — продолжал Матханов. — Шариатский суд призван ограждать мусульманина от всякого беззакония, от всякого посягательства на его веру, на его бога. Наш суд выступает в защиту справедливости и против насилия. Я нахожу, что тут есть насилие. Есть жертва. Люди хотят прибегнуть к жестокой силе, чтобы создать себе благо…

Дису взволновали слова Казгирея. Не зря аллах вознес так высоко этого человека, дал ему такую благородную внешность! Между тем Казгирей развивал свою мысль:

— Верно, в Коране сказано и другое: есть власть — употреби. Но это призыв применить власть или силу там, где опасность грозит устоям ислама. Здесь другое дело. Сарыма, дочь вдовы, хочет выйти замуж за человека, которого она любит. Мать хочет получить за дочь калым. Человек, которого любит Сарыма, не дает калыма. Почему? Ему запрещает делать это Советская власть. Не идти же Эльдару против Советской власти. Я ручаюсь за то, — торжественно заключил Казгирей, — что Рагиму вернут все, что он давал Дисе, когда Сарыма обретет достаток в своей семье, ставши женою и матерью. Сейчас я, верховный кадий шариатского суда, отказываю в иске купцу Рагиму…

— Такой поддержки Астемир не ожидал. По толпе прошел шум одобрения.

Саиду не оставалось ничего другого, как присоединиться к заключению верховного кадия и объявить перерыв.

— Аллаха забудешь — твоя дорога от это го не станет краше, — пробормотал Аша.

Астемир спешил уйти.

Едва он вышел на улицу, как из-за угла выскочила группа всадников на взмыленных конях. Впереди скакал Эльдар. Карьером подскакав к зданию суда, Эльдар спрыгнул с коня и увидел Астемира. По его глазам он понял, что не случилось ничего плохого.

— Астемир! — воскликнул Эльдар. — Говори, что там решили?

— Хорошо решили, — улыбнулся Астемир. — Оставь свой кинжал в покое.

Из дверей вышел Матханов.

— Здравствуй, Эльдар, — с важностью кивнул он. — Я рад сообщить, что дело теперь только за тобой. Не откладывай свадьбу в долгий ящик. Хочешь ты этого или нет, я приеду к тебе на свадьбу.

 

РАДОСТЬ И ГОРЕ

Утро застало Эльдара в бывшем доме Жираслана.

Свадебные обряды начались, и Эльдару не подобало находиться близко к невесте. Отсюда же, из дома, принадлежавшего теперь Эльдару, до невесты не дотянешься через плетень.

Обязанности тамады и посаженого отца принял на себя дед Баляцо. Сыновья его, Казгирей и Аслан, а с ними кунаки и соратники Эльдара начали готовить жениха к встрече с невестой. Вскоре пришли еще Еруль, Исхак и девушки, подружки Сарымы, которым надлежало ехать с посаженым отцом за невестой. Все гости с любопытством и опаской оглядывали сад, двор, комнаты дома.

С вечера всем тут заправляла Думасара, посаженая мать, но сейчас она ушла в дом невесты. Добрая женщина всю ночь приводила в порядок свой давний свадебный наряд, извлеченный из глубокого сундука. Как знать, не понадобится ли он в последнюю минуту Сарыме?

И вот к калитке подкатил нанятый в городе фаэтон, сопровождаемый восхищенной толпой мальчишек. Перед домом собрались нарядные всадники, тут были и джигиты из Шхальмивоко, и бойцы из отряда Эльдара, размещавшегося в Нальчике. Баляцо с доверенными жениха, веселыми парнями и зарумянившимися девушками, вышел из дому. Фаэтон тронулся, всадники окружили его, и поезд двинулся к дому невесты.

Там, как и следовало ожидать, столпились женщины и девушки, стараясь подсмотреть приготовления невесты.

Согласно обычаю, невеста со своими наперсницами заперлась в доме матери. На душе у Сарымы было тревожно и радостно.

Веселее всех чувствовала себя Рум. Из ребенка она уже превратилась в подростка, вот-вот наденут на нее кожаный корсаж, какой сегодня снимут с Сарымы. Но по-прежнему сладкий пряник мог принести ей радость. Она гордилась старшей сестрой, гордилась и тем, что Эльдар станет ее братом. Можно ли осудить ее за то, что вчера вечером она прибежала к Думасаре и тревожным шепотом сообщила, что нана Диса прячет все платья Сарымы?

И вот Думасара с девушками раскладывают свадебный наряд для Сарымы, еще отдающий запахом старого сундука. Диса угрюмо следит за ними.

Уже слышны крики, возгласы всадников, фаэтон, громыхая, въезжает во двор через распахнутые ворота.

Седобровый и огнеусый, в нарядной черкеске, с дорогим кинжалом на поясе, помолодевший дед Баляцо лихо соскакивает с подножки. Думасара встречает его с традиционным рогом в руках.

Махсыма хороша. Утирая усы, Баляцо говорит:

— Исполнен долг гостя, угощению нанесен урон. Приступим к делу.

Приоткрылась дверь из комнаты, где девушки заканчивали одевание Сарымы, блеснул чей-то глаз, кто-то ахнул, дверь захлопнулась.

Все поняли, что наступила важнейшая минута.

Баляцо шагнул к дверям.

Сарыма стояла посреди озаренной солнцем комнаты. Рум могла гордиться сестрой, хотя мать и пальцем не шевельнула для того, чтобы чем-нибудь украсить дочь.

Говорят, каждой сестре по серьге, а тут получилось — по сережке от каждой подружки. Особенно расщедрилась смуглолицая Гашане. Она и добрая ее мать Уля отдали невесте и хо- рошенькие сафьяновые туфельки, и цветистый шелковый платок с длинной бахромой, и даже то легкое батистовое покрывало, под которым, как под чадрой, укрылась сейчас невеста.

Увидев перед собой Баляцо, Сарыма вдруг села и заплакала.

И было от чего! Баляцо, сопровождаемый доверенными жениха, переступив порог, протягивал к девушке руки. Несколько десятков всадников выстроились перед домом, окружив поблескивающий черным лаком фаэтон с кожаной откидной крышей.

Сарыма повернула голову к Баляцо, подруги приподняли фату. На глазах Сарымы еще не высохли слезы, но она улыбнулась.

Баляцо, оглядев девушек, воскликнул:

— Клянусь аллахом, здесь трудно выбрать самую хорошенькую… Придется брать не одну.

И хотя Баляцо был уже по эту сторону порога, девушки всплеснули ладошами и закричали:

— Порог высок — не переступишь.

Но уж там, где дело коснулось поговорок да присказок, перещеголять деда было невозможно.

— На крыльях унесу, — бодро отвечал он.

— О скалы ударишься, — погрозили девушки. Дед и тут нашелся что ответить:

— Выше скал взлечу, — и расправил усы.

— Не взлетишь — ноша не по тебе.

— На коне умчу.

— Стремена оборвутся. Тогда дед сдался:

— Ах, наказание божеское! Вижу, от вас просто не уйдешь. Делитесь. — Баляцо выгреб из карманов карамель и пряники, от приехав ших с ним девушек принял сахарную голову и передал Сарыме. — А это билеты на дорогу, — широким жестом дед бросил пачку кредиток.

Девушки закричали хором:

— Дорога тебе открыта, дедушка Баляцо! — но при этом игриво загородили Сарыму. У некоторых на глазах все еще блестели слезы.

И, принимая эту игру, дед с деланным усилием стал подбираться к Сарыме. Взял ее за руку:

— Пойдем к солнцу, дочь моя.

— Зачем уводишь? — сопротивлялись девушки. — Здесь ее дом.

— Нет, ее дом уже не здесь. Но пусть и в этом доме никогда не исчезнут ее следы и лучи солнца.

— Да будет Сарыме новый дом солнцем! — восклицала одна часть девушек-подружек, а другие вторили:

— Пусть и Сарыма для нового дома будет желанна, как пух и мед. Пусть будет она мягче пуха и слаще меда, какою она была до сих пор здесь.

Баляцо повел Сарыму за собой.

Диса с криком загородила им путь. Заголосили подружки, зарыдала Сарыма. Мать жадно обнимала дочь. Баляцо остановился, давая Дисе возможность проститься с дочкой.

— Какие слова мне сказать? — вскричала Диса. — «Не позорь нас, не позорь дочь свою» — вот что должны были бы сказать мне люди. Аллах прощает меня, и люди не говорят мне этих слов, но я сама их скажу! — Диса ударила себя в грудь. — О негодная мать! По чему так скупо одела дочь свою? Не враг ли ты ей? Почему она уходит из дому нищенкой? О Сарыма, о дочь моя!

Диса бросилась к сундуку и, откинув крышку, начала выбрасывать оттуда какие-то цветные ткани, платья, платки.

В комнате усилился плач и крик. Дед Баляцо и сам, не выдержав, надвинул на глаза шапку и подозрительно вздохнул. Опомнился, пристукнул ногой, высоко поднял голову, расправил усы и легко и ловко, как в былые времена, подхватил Сарыму на руки и понес из дому.

— Красавица хороша сама собою, — внушительно отвечал он матери. — Ей не нужно больше никаких украшений. Жениху ждать некогда.

Диса всполошилась — ну совсем наседка, — бросилась за стариком; поспешили вдогонку женщины. Куда там! Всадники мгновенно оттеснили и мать и подружек, окружили фаэтон, грянула «Оредада», кучер рявкнул «арря», и кони понесли фаэтон — только зазвенели колокольчики.

Диса и Рум долго смотрели вслед, стоя у ворот, а Думасара уже бежала к дому жениха.

— Эй, Думасара! — услышала она окрик Чачи. Старуха плелась, таща за руку девочку Тину.

— Эй, Думасара! — кричала Чача. — Куда спешишь? Не торопись принимать беду за радость. Что хотела сказать этим недобрая старуха, чуяла ли она что-нибудь, Думасаре некогда было задумываться, она только успела крикнуть Тине:

— Приходи во двор, девочка! Напрасно ты ушла оттуда. Приходи подбирать пряники, когда разбросают кепхих! Лю тебе поможет.

Десятки всадников в развевающихся бурках и башлыках мчались за фаэтоном. Впереди скакал Казгирей, немного отстал от него Келяр. В руках у Казгирея покачивалась ветвь лесного ореха с плодами.

Джигиты с улюлюканьем и гиканьем припадали к развевающимся гривам коней, на скаку срывали шапки с головы один у другого и, высоко подняв добычу, скакали дальше, в то время как пострадавший шпорил коня, устремляясь вдогонку за обидчиком. Позор тому, кто не сумеет отвоевать шапку! Этой игрой увлекались самые молодые. Старшие приберегали силы коней для скачки за свадебный приз, а если уж горячили их, так для того, чтобы на всем скаку выстрелить в яйцо, подкинутое другим джигитом, подобрать сброшенный шарф или платок.

Достойное выполнение обычая требовало простора. Мнимые похитители невесты проскакали из конца в конец по всему аулу, вышли за околицу, обошли аул и снова поскакали по улице: нужно было в пути съесть и выпить гостинцы, полученные на дорогу от жениха. Дар был щедрый, джигиты хмелели, но по карманам и в фаэтоне еще торчали горлышки бутылок…

— Джигиты, — обратился тогда Баляцо к всадникам, — эй, Казгирей! Келяр! Аслан! Скачите к Трем холмам, показывайте дорогу.

— Ой-я! — взвизгнули братья-красавцы и с ними Келяр, пришпорили коней — и только их и видели. Пыль и ветер обдали фаэтон.

Сердечко Сарымы щемило от радости, восторга и страха. Две девушки, поверенные жениха, гордые своей ролью, придерживали у лица Сарымы шарф-фату. Ветер трепал легкое покрывало. Дед Баляцо сидел на откидной скамеечке, спиной к кучеру, но время от времени вставал на подножку и что-то кричал. Ветер распушил его усы, глаза старика блестели.

Едва ускакали Казгирей, Аслан и Келяр, как новые всадники, оберегая невесту, окружили фаэтон. Скачка не утихала. Товарищи Эльдара неотступно следовали за фаэтоном, который с ровным шумом быстро катился по сухой траве.

Дети, женщины и старики возбужденно следили за скачкой джигитов. Во всех концах аула заливались собаки; то тут, то там, вспугнутые лошадьми или толпою зевак, разлетались куры и гуси. Птичий гам стоял, как на осенней охоте.

А вот и поляна у Трех холмов.

Уже горели костры. По степи разносился запах чесночного соуса и вареной баранины.

Подскакали. Фаэтон остановился, всадники спешились. С веселым шумом, шутками и прибаутками начали располагаться на разостланных бурках. Пошла по рукам круговая чаша. Невеста и ее подружки чинно ожидали в фаэтоне конца пиршества. Заботливый посаженый отец и тамада дед Баляцо преподнес им пышки и халву.

— Да не покинет всех нас изобилие, — эти ми словами девушки ответили на ласку и угощение и отвернулись, потому что есть на гла зах у парней было неприлично.

Сарыма пока не участвовала в пиршестве, но чудно хорошо, привольно и весело было у нее на душе. Все страхи отпали, томило только желание поскорей войти в дом Эльдара. Не такой ли должна быть вся ее жизнь, как это утро, исполненное ласки и радости? Ей казалось, что даже степная пыль ложится как-то особенно ласково и тепло. Она видела сияющее небо, кружащихся в небе птиц, а в стороне — легкие и чистые снеговые вершины.

Джигиты открыли пальбу по воронам, у костра завели песню, но Баляцо торопил людей: пора возвращаться в аул. — все выпито и съедено, жениховское угощение оценено по достоинству. И вот — снова крики, звон колокольчиков, стрельба, топот конских копыт, ровный ход колес по траве.

Показались цветные окна дома Жираслана, старая мельница…

Въехали в улицу, заполненную народом.

В доме жениха ждали возвращения фаэтона, укатившего за невестой.

Заканчивались приготовления к пиру. За одним главным столом не могли разместиться все гости, и по обширному двору расставлялись маленькие столики, собранные по всему аулу.

Угощение примиряло с виновником торжества, большевиком Эльдаром, даже особо сварливых и упрямых. Прослышав о том, что на свадьбу приедет сам Казгирей, верховный кадий, явились Саид и Муса. С утра шумел Давлет.

Заговорили об отвергнутом Рагиме, начали гадать, придет ли он на свадьбу. Вспомнили, что Рагим, кажется, персидский подданный, и сочли, что решение Рагима будет зависеть от воли шаха. Беседа перешла на обсуждение разницы между шахом и царем. Разницу эту некоторые видели в том, что шах имеет много жен, а царь — много солдат.

Разумеется, за столом главенствовали Саид и Муса. Почетное место занимал и новый мулла жемата Батоко… Не желая пропустить случая поспорить с Мусой, поблизости пристроился Масхуд. По этому поводу глашатай дед Еруль заметил не без задора:

— Куда голова, туда и хвост.

Несмотря на засушливое лето, угощение обещало быть богатым.

Крики «скачут» взволновали всех.

Два всадника мчались на взмыленных конях: Казгирей, сын Баляцо, и Келяр. Они первыми несли радостную весть: невеста едет!

Кони обоих молодцов шли голова в голову, и оба они с карьера перемахнули через плетень на обширный двор. Люди шарахнулись. Всадники осадили коней. Думасара, посаженая мать, ждала вестников на крыльце. За нею были видны женщины с чашами, наполненными пенистой махсымой, настоянной на меду.

Старики, как солдаты, строились в ряд, занимая места соответственно возрасту. Запыленный фаэтон, сопровождаемый джигитами, под звуки пальбы, ржания коней, детских криков, возгласов приветствий и удальства, въехал во Двор.

Со счастливым, томительным чувством покорности Сарыма опять отдалась чужим рукам, подхватившим и поднявшим ее. Впрочем, Сарыма знала, что это руки Баляцо. Ее внесли в дом. Но Сарыма боялась оставаться в доме Жираслана и, зная от Эльдара, что у него есть еще и квартира в Нальчике, просила его уехать после свадьбы туда… А все желают ей счастья в этом неприветливом доме, который Сарыма не хочет признать своим. Не лежит сердце к этим княжеским комнатам ни у невесты, ни у посаженой матери, хотя Думасара и возглашает:

— Пусть внесет невеста в этот дом счастье и покой!

Но где жених? Где Эльдар?

Обычай вынуждал Эльдара в это время томиться в доме Астемира. Жених не должен видеть невесту в первый день свадьбы.

Все протекало в соответствии с требованиями адыге-хабзе. Друзья Эльдара были тут, каждый старался внести свою лепту подарком, красивым словом, песней, танцем, услугой.

Тембот, как и следовало ожидать, возглавил отряд подростков, которые кололи дрова, перетаскивали бараньи туши, разжигали огонь. Лю, весь в курином пуху, верховодил среди младших. На его долю выпала приятнейшая обязанность рассыльного — то нужно было позвать деда Еруля резать кур, то бежать по домам просить чашки, собирать столики…

На пылающих огнях очагов в котлах кипели бульоны, тушилась баранина. Искусница Думасара то просила добавить перцу, то настрогать чесноку, но, разумеется, главное ее внимание было сосредоточено на приготовлении несравненного гедлибже.

На столах уже гремела посуда, с веселым говором размещались гости. Лучший запевала аула, сладкоголосый Жанхот уже заводил:

Когда гонят табун лошадей, Бойся отстать от него, Не успеешь вскочить на коня — Останешься в поле один. Когда песню в кругу запевают, Бойся отстать от других, Не подхватишь веселую песню — Почувствуешь себя одиноким, А другие тебя назовут Лентяем, лентяем, лентяем…

Никто не хотел прослыть лентяем за столом.

Думасара и Баляцо щедро угощали. Неприкосновенным оставалось пока лишь большое сито, куда сложили кепхих — сладкое угощение для детей и молодежи. Мальчишки со всего аула, как воробьи на просо, слетелись на это лакомство. Что же касается их предводителя, то Лю едва удерживался от соблазна запустить руку под кровать, где стояло наполненное пряниками и конфетами сито.

Хорошо еще, что девочка Тина так и не пришла. А появись она, вряд ли Лю справился бы с желанием угостить ее.

Опять раздались выстрелы. Перед крыльцом мужской хор строился полукругом. Зазвучала «Оредада».

В задней комнате дома невесту украшали и приводили в порядок ее наряд после долгой скачки.

— Добрая моя Гашане, — твердила Сарыма, покуда ей заново заплетали косы, не выпуская руку подруги из своей руки, — никогда не оставляй меня!

А как же уйти ей, доверенной невесты? Она будет вблизи, даже когда в первую брачную ночь Эльдар за дверью рассечет кинжалом на Сарыме девичий корсаж, в котором жена уже не нуждается. От всех этих мыслей замирало сердце. Скорее бы кончался шумный день! А предстоял еще самый торжественный момент обряда — выход невесты, унаиша.

Друзья жениха получали право войти в комнату — посмотреть на невесту. И первым среди парней был веселый Келяр. Он доволен и горд выбором своего друга. Посмел бы кто-нибудь худо подумать о невесте! Но и Сарыма не осталась в долгу: не каждый парень выйдет отсюда с таким звучным и красивым именем, каким окрестила его заново Сарыма. «Брат мой, Дышашу, — сказала ему она. — Брат мой, Золотой всадник!» Вот оно как!

— Спасибо, сестра, — бормотал Келяр-Дышашу. — Да принесешь ты всем нам счастье!

Он уже было ступил за порог, но девушки хором остановили его:

— Уносишь красивое имя, а что оставляешь?

— Делитесь!

Горсти конфет и связка пестрых тонких ленточек были наградой за ласку невесты.

Парни, уже навестившие невесту, выстраивались перед крыльцом, дружно ударяя в ладоши. И вот снова послышался звук заряжаемых винтовок.

Час унаиша пробил. Выход невесты.

Каждое движение и каждый шаг Сарымы и ее подруг выражали целомудренный смысл обряда, его красоту. Неторопливо продвигались девушки, поддерживая под руки невесту, чуть колыхалась белоснежная фата, закрывающая ее лицо. Глаза опущены долу, нежно приоткрыты губы. Думасара с печальной радостью смотрела на Сарыму, вспоминая себя такою же молодой, тоненькой и стройной.

В знойной тишине августовского полдня Сарыму повели по двору, совершая круг перед тем, как вернуться в дом. Грянул нескладный хор мужчин, по аулу понеслась песня «Оредада». Как бы опомнившись, стряхнув с себя очарование, гармонист развел гармонь, зазвучала: кафа, и зевак оглушили залпы из винтовок.

По двору разнесся запах пороха.

А с ветвей развесистого тутового дерева посыпались, как плоды, пряники, конфеты, блеснули на солнце монеты. Это вместе с дедом Ерулем взобрались туда Лю и Тембот со своими дружками и выгребали лакомства из корзин. Дед Еруль сыпал пятаками и серебряными монетами. Мальчишки и парни, сбивая друг друга с ног, бросились подбирать щедрый кепхих. Слышались веселые шутки, притворные восклицания испуга, когда монета вдруг попадала кому-нибудь в лоб.

Стрелки направили огонь на дверной проем, чтобы навсегда выгнать злого духа из дома, где будут жить молодожены.

Хор приутих, певцы закашлялись от порохового дыма. Петухи и куры попрятались, собаки разбежались.

Свадебное шествие заканчивалось.

Сарыма уже ступила на крыльцо, когда раздались крики:

— Едет Казгирей Матханов!

И верно, в открытой коляске катил Казгирей Матханов в белой праздничной черкеске с позолоченными газырями. Тонкая талия, как всегда, перетянута старинным ремешком, голова поднята, поблескивает пенсне.

Гости во дворе и толпа зевак на улице почтительно ждали приближения высокого гостя.

— Думасара! Едет Казгирей Матханов! — воскликнула быстрая Гашане. — Его коляска…

Думасара вышла из-за стены, прикрывавшей ее от молодецких выстрелов.

— Никто не может остановить обряд, про должайте унаиша! — распорядилась она.

Сарыма шагнула к порогу — и в этот момент со стороны сада раздался одинокий выстрел. Сарыма ахнула, покачнулась, Думасара подхватила ее. На спине у девушки выступила кровь.

— Ранена! — ужаснулась Думасара. Мгновенно веселая праздничность обряда сменилась всеобщим замешательством…

Парни выхватили кинжалы. Иные, не имея оружия, выдергивали из плетня колья и тоже бежали в сторону сада. Келяр поскакал к дому Астемира за Эльдаром.

Какое несчастье! Какой позор! Такого позора в ауле еще не знали!

Коляска Матханова въехала во двор. Ах, как нехорошо! Зачем несчастье совпадает с его приездом!

Раненая Сарыма лежала на кровати в той же комнате, где недавно девушки украшали ее. Теперь одни из них плакали, другие в страхе прижались к стене.

— О дочь моя, родная моя! Кто же это посмел? О, горе нам! — причитала Думасара.

— Кто? — с порога вскричал Эльдар. Женщины расступились перед ним, а он ухватился обеими руками за дверь, не в силах шагнуть дальше, раскачиваясь из стороны в сторону, как пьяный.

— Сарыма… Я здесь, — бессвязно твердил он, как будто недвижимая, с растекающимся пятном крови на плече Сарыма звала его на помощь. — Я здесь, Сарыма!.. О, я из-под семи слоев земли достану его!

Наконец, собравшись с силами, Эльдар подошел к кровати.

Сарыма приходила в чувство. Шевельнулись побледневшие губы, медленно поднялись потемневшие веки с длинными ресницами, блеснули бархатно-мягкие черные глаза.

Думасара склонилась над нею,

— Нужен доктор, — неуверенно проговорил Астемир.

— Да, мусульмане, прежде всего тут нужен доктор. — В дверях стоял Матханов. — Эльдар! Бери мою коляску, вези Сарыму в больницу. Это прежде всего… Очень прискорбно мне, — другим тоном продолжал он, — что я застаю не радость свадебного пира, а такое… несчастье… Я горюю вместе с тобой, Эльдар! Но ты прав, негодяя мы найдем и под землей… Сейчас нужно в больницу.

С воплем вбежала в комнату запоздавшая Диса:

— Сарыма! Дочь моя! Что сделали они с тобою? В недобрый час отпустила я тебя из своего дома…

Комната наполнилась людьми, слышались голоса:

— Скорее Чачу, где Чача? Пошлите всадника за Чачей…

— Нет, да благословит всех нас бог, не надо Чачи. Никакой Чачи. Женщины, помогите Эльдару, — распорядился Казгирей. — Помоги и ты, Астемир!

Сарыма застонала. Астемир, с сурово сведенными бровями, помог поддержать раненую. Осторожно понесли ее в коляску.

Теперь во дворе смешались званые с незваными, все угрюмо провожали взглядами процессию, столь непохожую на то веселое шествие, которое было полчаса назад.

Диса лежала без памяти на полу в опустевшей комнате.

На крыльце из-за широкой юбки Думасары выглядывало испуганное личико Лю.

Из сада еще доносились возбужденные голоса людей, продолжавших искать преступника, а здесь, на дворе, гости спешно разбирали коней. Коляска Матханова тронулась с места, всадники окружили ее.

Раненую Сарыму повезли в Нальчик.

Слух о несчастье на свадьбе большевика Эльдара из Шхальмивоко быстро распространился по Кабарде и за ее пределами: об этом толковали в Осетии и даже в аулах Дагестана.

Стрелявшего не нашли.

— Да и как найти, — рассуждали люди, — если выстрел был с неба. Не столько выстрел, сколько голос самого аллаха. И то ли еще будет!

Коляска с Сарымой и сопровождающими ее Казгиреем, Эльдаром, Астемиром неслась по пыльной дороге. Сарыма лежала на подушках, прикрытая буркой. Астемир сидел рядом, придерживая раненую. На одной ступеньке стоял Эльдар, на другой — Казгирей. Несколько всадников скакали впереди, сгоняя с дороги мажары, подводы, табуны.

Прискакали как раз вовремя. Доктор Василий Петрович собирался в дальний аул: какой-то джигит распорол живот своему кровнику.

Больница на двенадцать коек помещалась рядом с бывшим реальным училищем, где расположилась теперь первая в Кабарде школа-коммуна. Степан Ильич Коломейцев, не оставляя партийной работы, стал ее первым заведующим.

Не успели раненую внести в помещение, как прибежал, узнав о несчастье, Степан Ильич и молча сел в стороне. За последнее время Коломейцев отпустил бородку, что очень шло ему. Бородка, подстриженные усы, неизменный галстук с гарусными шариками, которые так нравились Лю, сразу сделали его похожим на учителя.

С волнением все ожидали заключения врача. В больнице не было даже операционной. Сарыму положили на школьный стол, недавно с разрешения Степана Ильича перенесенный сюда из училища.

Уже смеркалось. Из-за дверей слышались тихие распоряжения доктора, плеск воды.

Рана была опасная. Пуля вошла в левую лопатку.

Эльдар никогда прежде не бывал в больнице. Незнакомый и неприятный запах, мелькание халатов, приглушенные голоса, тихий, таинственный звон инструментов — все это подавляло его.

Одна из сестер, Наташа, пронесла зажженную керосиновую лампу.

— Спросите, не нужна ли еще лампа? — остановил ее Коломейцев.

Сестра вернулась со словами:

— Доктор говорит, что нужна бы.

Степан Ильич встал, Матханов остановил его:

— Позвольте, я сам пойду. У Нашхо есть хорошая лампа. — Казгирей поправил пенсне, вскинул голову и шагнул к дверям. — Будем верить, что все кончится благополучно. Не унывай, Эльдар.

— Спасибо тебе, Казгирей, за твою доброту, — сказал Эльдар. — В тяжелую минуту аллах ниспослал мне столь высокого человека с сердцем друга и брата. Знай, никогда не забуду я этого.

— Не надо сейчас об этом говорить, — отвечал Матханов, останавливая Эльдара. — Я исполняю обычай наших отцов — и только. Я мусульманин… Лампу пришлю.

Эльдар не успокаивался:

— Прошу тебя, сейчас же расскажи обо всем Нашхо… Нашхо должен знать об этом бандитском деле… А я… Я клянусь своею кровью, что отыщу злодея, пролившего кровь Сарымы… Хоть под землей, хоть в огне, хоть в ледяных щелях Эльбруса! Я знаю, чья тут рука.

— Ты знаешь, кто стрелял? — спросил Казгирей.

— Я знаю, кто направлял руку стрелявшего, кто повинен.

— Кто же?

— Нет, пока не надо называть это имя.

— Почему же? — удивился Степан Ильич.

— Не надо. Так будет лучше.

— Валлаги! — проговорил Казгирей. — Мне нравится твоя осторожность… Не делай ничего лишнего, а придет время, ты сам будешь искать виновных, твоих кровников…

Эльдар, занятый своими мыслями, не понял намека Казгирея, но Степан Ильич пытливо взглянул на Матханова: как это Казгирей, которого всегда особенно возмущал закон кровной мести, защищает верность дикому обычаю?

— Будешь искать кровника? — спросил Степан Ильич, когда Матханов вышел.

— Найти его нелегко как раз потому, что я знаю, кто он, — с прежней загадочностью отвечал Эльдар.

— То есть как это?

— Да вот так, Истепан Ильич, — грубовато отвечал Эльдар.

— Кто же это?

— Истепан, сейчас не надо об этом говорить.

— Ну, как хочешь… Только не дело большевика — расправа по обычаю мести… И странно слышать такой призыв от Матханова…

— Я ему выпущу кровь с затылка…

— Да, не шутки! — Степан Ильич вздрогнул, хотя и прежде приходилось ему слышать эту страшную клятву. Она означает неукротимость мстителя, безжалостность к врагу.

Разговор был прерван появлением Наташи. Ее глаза возбужденно светились. Из-под беленькой косынки выбивалась прядка золотисто-огненных волос. На ладони у девушки лежала пуля. Наташа потрогала ее узким пальцем с розовым ноготком.

— Степан Ильич! Смотрите… Вот! — сдерживая волнение, Наташа показывала пулю то одному, то другому.

— Давай сюда! — И не успела девушка отдернуть руку, как Эльдар сгреб пулю в кулак.

Наташа испуганно отшатнулась: — Что ты? Зачем ты так? Эльдар поднял руку с зажатой пулей и заговорил торжественно по-кабардински:

— Будешь жива — клянусь, никогда ни один волос не упадет с твоей головы, а каждого, кто повредит тебе, заставлю зубами грызть землю, выкапывать из земли камни…

«Как сильно любит он Сарыму, — думала Наташа, следя за Эльдаром… — В чем он клянется? Быть добрым или злым?»

— Успокойся, — ласково проговорила На таша. — Слышишь? Сарыма будет жить… Ну, успокойся же, не плачь!

Степан Ильич оглянулся и увидел, что Эльдар и в самом деле уткнулся лицом в стену и его широкие плечи вздрагивают.

Очень кстати с улицы открылась дверь и внесли лампу.

— Казгирей и Нашхо прислали, — доложил посыльный в папахе и показал на великолеп- ную лампу на длинной бронзовой ножке, под матовым абажуром.

Из операционной послышался стон Сарымы. Эльдар бросился к двери, Степан Ильич удержал его.

В дверях показался доктор. На его халате были пятна крови.

— Сейчас же уведите его отсюда, Степан Ильич, — потребовал доктор. — Да и сами уходите. Возвращайтесь завтра утром. Думаю, все будет благополучно. Забирайте, забирайте его. А за лампу спасибо.

Дверь захлопнулась.

Казгирей, сын Баляцо, да Келяр ждали Эльдара и Степана Ильича на улице.

Так и шли они вчетвером, притихшие, по обезлюдевшему, темному Нальчику к окраинным домам с конюшнями, в которых разместился отряд Эльдара.

Лишь привычка к темным улицам без единого огонька на весь квартал помогала путникам верно ступать по дырявым мосткам тротуара…

За широким тополем блеснул месяц.

Пролилась кровь, но кому мстить — аллаху? Великое смирение, молитва и душевный трепет — вот что должно стать ответом на знамение небес. То ли еще будет с ивлисами, отвернувшимися от закона Магомета!

Женщины шептались о том, что стрелял обманутый законный жених девушки, богатый лавочник. Обиженный будто бы собирался перестрелять гостей и даже всех обитателей Шхальмивоко, однако джигиты не растерялись, выхватили клинки, зарубили лавочника.

На вопросы, что же сталось с невестой, отвечали: «Невеста истекла кровью и умерла». И еще добавляли, что это заслуженное наказание для девушки, не погнушавшейся идти замуж за большевика, командира отряда «всадников в чувяках». То ли еще будет!

О том, что убитая невеста похоронена на русском кладбище, под музыку медных труб, рассказывали друг дружке девушки, и в их тоне неизменно слышалось сочувствие жертве. Со слов очевидцев передавали, что на том месте, где пролилась ее невинная кровь, за одну ночь вырос куст и расцвели пунцовые розы. Да и как могло быть иначе? Верно — выстрел был предупреждением аллаха, но девушка, избранная аллахом для этого грозного предупреждения, все-таки ни в чем не повинна, ее выдавали замуж насильно. Естественно, аллах сам принял ее чистую душу, а пролитая кровь вернулась к солнцу цветами. Мать убитой, однако, выкрала тело и унесла с русского кладбища, и певец Бекмурза из Докшокой сочинил песню, не взяв за это ни коровы, ни даже барана…

Истина так укрылась за выдумкой, что добраться до нее было труднее, чем матери распеленать и не потревожить младенца.

Матханов, конечно, знал о пересудах, какие вызвало происшествие на свадьбе Эльдара, и относился к ним по-особому. Ему был на руку их религиозно-символический смысл: знамение неба… розовый куст… божья кара… возмездие…

Он не препятствовал распространению домыслов и не торопился с поисками преступника, стрелявшего в Сарыму.

Нашхо сначала удивился, потом понял брата.

Болезнь, все усиливающаяся, вынуждала Нашхо совсем уйти с льстившего его самолюбию, но утомительного поста. Не о скачках по дорогам Кабарды приходилось думать. Все чаще он лежал в постели с платком в руке.

Нашхо занимал в Нальчике дом в одном из тихих кварталов. Дом после бегства родовитых князей достался ему вместе со старомодными комодами, широкими кроватями, портретами княжеских предков, развешанными по стенам в овальных рамках, кошками, собаками и даже курятником.

Две комнаты в этом доме отвели для Эльдара после того, как стало известно о его близкой свадьбе. Сюда и должен был Эльдар привезти молодую жену.

С братом наедине Казгирей упорно заводил речь о том, что истинные мусульмане, а такими хотели видеть братьев их родители, должны обращать всякое дело, будь оно хоть личное, хоть служебное, на пользу религии и шариату, во славу аллаха. Условия жизни меняются, говорил Казгирей, но тем более мусульманин должен оставаться правоверным, в этом и заключается важнейший патриотический долг кабардинца.

Казгирей знал силу своего влияния на брата, он старался и спасти брата, и не выпустить из рук важного рычага. Нашхо, как и Инал, не отвергал кандидатуры Эльдара, он признавал за Эльдаром много достоинств — его происхождение, воинскую доблесть, твердость и неподкупность характера, любовь к знанию. «Но, — говорил он, — любовь к знанию — это еще не есть знание, парень неопытен, малограмотен, горяч по молодости…» Нашхо повторял все то, что Казгирей слышал и от Инала. Казгирей же как раз ценил молодость Эльдара.

Нашхо уезжал лечиться. Эльдар Пашев, только Эльдар Пашев должен заменить Нашхо и стать командиром отряда! Казгирей прилагал все свое красноречие для того, чтобы склонить Инала к такому решению.

Но Инал все еще колебался.

 

ИСТОРИЯ ТИНЫ

В ауле не знали прошлого этой шестилетней девочки. Сама она смутно помнила отца, человека по прозвищу Кареж, что значило черномазый. Он служил табунщиком у черкесской княжны, и мать Тины, подозревая, что ее муж, Кареж, изменяет ей, однажды в отчаянии бросилась в бурную Малку. Княжна, жившая очень замкнуто, взяла осиротевшую девочку к себе. Тине в это время было два года. Через год княжна вышла замуж за Жираслана. С этого времени в ауле узнали маленькую девочку, которая росла в доме княгини.

Кареж остался на берегу Малки, он запил, а когда началась война, пошел на фронт вместо Жираслана и погиб в лихой кавалерийской атаке.

Тина жила в доме княгини и приучалась к разным работам. Чаще всего ее посылали с поручениями — то к мельнику, то к знахарке Чаче, то к печнику, то, наконец, к самому князю Жираслану, когда иной раз он ждал посыльного от княгини в условленном месте, под мостиком через Шхальмивокопс.

Так было до отъезда княгини.

Жена Жираслана, уезжая, не взяла с собою Тину, а поручила ей и Чаче беречь дом и присматривать за кошками.

Но как только княгиня уехала, Чача сразу разнюхала, сколько кукурузы осталось в доме княгини, сколько тут кошек и котят. Что спрятано в кладовой, кроме двух крынок бараньего жира и пуховых подушек? Куда девались прежние, надо полагать — достаточные, запасы княжеских кладовых? Понемножку она все это выведала. Узнала, что за коврами и другими ценными вещами приезжал ночью сам Жираслан.

Еще не успокоившись после разлуки с княгиней, сквозь слезы Тина поведала Чаче, что нередко в прежние времена, когда она, Тина, была еще маленькой, князь угощал ее конфетами и пряниками, а позже княгиня не раз посылала ее в условленное место в степи для тайных встреч с князем, и князь не забывал приносить ей гостинца.

— Я знаю, конфет у тебя нету, — заключила девочка, — но зато ты отыскиваешь хорошенькие травки — научи и меня.

Чача обещала показать травы, и даже те, которые особенно ценил сам князь, — она собрала для него целую шкатулку. Эту шкатулку с редчайшими целебными травами поручено было беречь как зеницу ока.

Девочка перебралась к знахарке и в княжеский дом приходила с утра, чтобы вечером уйти. А в августе, когда дом заняли под свадьбу, Тина, бывало, взберется на дерево, оглядит сад, двор, захваченный чужими людьми, — и только. Наконец, после свадьбы и выстрела, когда Тина опять стала заглядывать в дом, совсем заброшенный, однажды у калитки остановились всадники и трое вооруженных людей вошли в дом. Двоих Тина узнала. Это были люди, которые собирались жить здесь, и только выстрел в невесту в час унаиша остановил их намерение. Эти люди все осмотрели, обо всем порасспросили, угостили Тину сахаром.

— Слыхала ли ты об абрек-паше? — спросил Тину третий из мужчин, ей незнакомый.

Это был Нашхо, приехавший с Эльдаром и Астемиром.

Еще бы! Абрек-паша не первый день наводил ужас, этим именем пугали детей.

Тину удивляло, однако, что при упоминании абрек-паши болтливая Чача как-то странно умолкла. Девочка ответила, что слышала об абрек-паше.

— Так вот знай: абрек-паша — это сам князь Жираслан, — сказал ей незнакомый джи гит, но Тина не поверила, что абрек-паша и Жираслан это один и тот же человек, и презрительно отвернулась от незваных гостей.

Тогда самый молодой и красивый, который хотел поселиться здесь с Сарымой, сказал ей сердито:

— Ты не молчи, а лучше помоги нам, ска жи, не продолжает ли бывать здесь Жираслан, которого ты хвалишь за конфеты. Хвалить его не за что… Иди к Чаче или оставайся здесь, — как хочешь… Живите, как жили. Только знай: если не будете говорить нам правду, мы прогоним отсюда и тебя и Чачу.

Тина с удивлением посмотрела на человека, который это сказал. Он был молодой, любил посмеяться, но Тине он и прежде не нравился, — может быть, потому, что он-то и хотел жить тут. Ей больше нравился другой человек, уже немолодой.

— Ты, Эльдар, девочку не обижай, — сказал немолодой молодому и повернулся к Тине: — Разве тебе не нравится Эльдар? Смотри, какой он красивый! Сарыму знаешь?

Тина видела Сарыму, и невеста ей понравилась, но сейчас она промолчала, а широкоплечий человек продолжал:

— Если тебе что-нибудь понадобится, спроси дом Астемира. А хочешь — к тебе будут приходить моя жена Думасара и мой сын Лю?

— Нет, — угрюмо отвечала девочка, — я не пущу сюда ни твою жену, ни твоего сына… не хочу я никого.

Обычно все предпочитали обходить стороной дом Жираслана, даже Давлет, претворяя в жизнь программу скорейшего превращения из неимущего в имущего, и тот не решился посягнуть на имущество князя.

У Тины был любимый котенок — черный с синими глазами, какой-то взъерошенный, похожий на свою маленькую хозяйку.

Вскоре после посещения дома незваными гостями девочка появилась перед кузницей с любимым котенком на руках.

Нельзя сказать, чтобы девочка была голодной. Никогда она не чувствовала себя такой богатой, как после отъезда княгини. Случалось, прежде о ней не вспоминали целыми днями и неделями, и девочка сама отыскивала себе пропитание. Не потому ли ее курносый носик, казалось, всегда что-то вынюхивает? (Кстати, имя ее — Патина — и означало курносая. Потом «па» отбросили, и осталось Тина.) Распознавать съедобные травы она научилась с помощью Чачи; и кисленькая абаза, и терпкая аму, и корни лопуха, и шершавая лебеда — всему она находила применение. Травы были сытнее цветов, даже цветов акации. Девочка лазала по деревьям, собирая дикие груши или сладковатые орехи чинары. От лазанья по деревьям ее маленькие пятки сделались жесткими, как сама кора дерева, и когда ей случалось убегать от мальчишек по скошенному полю, ни один из них не мог догнать ее. Вот какой была замарашка Тина.

 

ВОЗВЫШЕНИЕ ДАВЛЕТА

Всегда по-разному ведут себя люди. По-разному они вели себя и в это трудное время. Разные люди хотели разного.

Астемир за несколько мешков кукурузы уступил Мусе любимого коня, но не падал духом, по-прежнему больше всего хотелось ему стать учителем.

Муса дешево купил хорошего коня, приумножая богатство, но по-прежнему не знал, для чего он собирает его.

Старик Исхак и рад был бы что-нибудь купить или продать, но продать ему было нечего, а купить не на что, хотя он больше, чем кто-нибудь другой, успел получить от новой жизни: от прежних земель Шардановых ему отрезали урожайный участок по берегу Шхальмивокопс, ниже аула. Да вот беда! Исхак не только не снял с этой земли урожая — тут он ничем не отличился среди других, — ему нечем было даже запахать ее на будущее время…

Каждый думает по-своему.

Придумывал новое занятие и Давлет после того, как завершил свои усилия по превращению самого себя из кулайсыз просто в кулай — неимущего в имущего, перевез к себе во двор большую часть бросового имущества бежавших князей. Придумать что-нибудь новое пока не удавалось, а старые сапетки на дворе ККОВа (люди говорили — «кова») пополнялись скудно. По распоряжению председателя комитета, Еруль с ящиком на двуколке объезжал дворы, но чаще всего его встречало либо голодное жалобное мычание коровы, либо печальный лай отощавших собак, которые не имели силы поднять голову.

Куда там! Хорошо, если Ерулю наполняли хотя бы его войлочную шляпу. Еруль ехал дальше, гремя пустым ящиком и весами.

— Самим прокормиться нечем, старый крикун, — встречали его в другом месте. — Дать тебе шесть фунтов за двух душ, — значит, на шесть дней раньше умереть.

Еруль возражал, что теперь, при Советской власти, его не смеют называть старым крикуном, что обидчики будут иметь дело с самим прокурором.

Муса отделался двумя фунтами — фунт за себя и фунт за Мариат.

— Бери с тех, кто детьми богат, — заключил Муса и захлопнул ворота. — Землю отня ли, а теперь забирают и зерно!

Предстояла замена ревкома Советом, и, предвидя это, Астемир снова, уже не в первый раз, просил Инала и Степана Ильича освободить его от должности председателя.

— Дай мне, Инал, книгу, — говорил Астемир. — Я хочу учиться и учить других. Гляди, в стране становится спокойней. Не по плечу мне быть председателем Совета, хочу я быть учителем.

— Но кто же тебя заменит? — возражал Инал. — Кто? Батоко? Муса? Давлет? Нет, ты еще поработай, Астемир! Кто же из нас делает только то, что ему по плечу или по душе? А все мы пашем на одной пашне.

Но Степан Ильич сразу принял сторону Астемира — он понимал, что пора заменять старые медресе новой народной школой. Что можно противопоставить Казгирею в его неутомимой деятельности просветителя на старый лад? Пора, пора приоткрыть людям не Коран, а истинно жизненный свет знания, и кому-то надо начинать это очень важное и трудное дело. И Коломейцев безусловно верил, что Астемир станет в деле нового просвещения достойным соперником Казгирея.

Из всех возможных преемников Астемира остановились все-таки на Давлете, и вот почему: Степан Ильич надеялся направить энергию Давлета на пользу делу при помощи того же Астемира. Такое решение примиряло всех, а прежде всего был доволен Астемир, охотно обещавший, что, подготавливаясь к новой деятельности учителя, он будет присматривать за Давлетом и помогать ему. Знал бы Давлет, что ожидает его, разве занимался бы он таким ничтожным делом, как перевешивание кукурузы…

— Давлет! — позвал его Астемир. — Слышишь, Давлет…

— А ты разве не видишь, я занят делом, — огрызнулся тот. — Не знаю ни часа покоя. Председатель «кова» — это тебе не председатель ревкома. Ты спроси любого, что значит ревком, — никто не объяснит тебе этого. Никто не знает значения этих слов — ревком или коммунхоз. Самые большие слова — прокурор и потом «ков».

— Верно. И как раз теперь вместо ревкома будет Совет. Но ты разве не хотел бы быть председателем ревкома?

— Если бы я захотел быть председателем, — самонадеянно отвечал Давлет, — то мне нужно было' бы только сказать об этом Иналу.

— Ну вот и хорошо. Пойдем завтра и скажем.

— Мне некогда заниматься с тобой пустыми разговорами, а если тебе стало скучно от безделья, то иди посчитай блох у моей собаки.

Астемиру так и не удалось в этот вечер убедить раздосадованного Давлета, что Инал и вправду хочет его видеть. Давлет поверил этому, лишь когда через несколько дней по поручению Инала за ним приехал народный милиционер Казгирей. Но зато уж вернулся Давлет от Инала совершенным индюком. Теперь Давлет располагал неоспоримым доказательством того, что без него Советская власть обойтись не может.

— С помощью аллаха Инал и Казгирей поняли, — сказал новый председатель, — что у них нет лучшего советчика, чем Давлет.

На сходе Астемир убедительно объяснил людям, почему ревком заменяется Советом, и предложил избрать председателем Давлета. Люди не возражали, и Астемир передал полномочия новому председателю.

Что снилось Давлету в эту ночь — никто не знает, но наутро он приступил к своим обязанностям.

Давлет размахнулся широко. Его фантазия ярко разгоралась, ослепляя односельчан.

Сразу же широкий красный флаг заменил над домом Давлета прежнюю унылую тряпку, отмечавшую «колодезные дни». Постоянным писарем, или, по-новому, секретарем, был по совместительству назначен Батоко. Лучшие плотники аула были срочно приведены Ерулем на площадь к бывшему дому Гумара, где теперь помещался аулсовет. Вскоре Астемир узнал, что на площади начинают что-то сооружать.

Астемир застал строительство в полном разгаре. Стучали топоры. Плотники доламывали сарай и из досок возводили посреди площади что-то вроде башни.

— Что делаете? — спросил Астемир.

— Башню для Давлета, — последовал ответ.

— Убей меня аллах, — удивился Астемир, — ничего не понимаю! Какая башня? Зачем?

— Башня Давлета, — повторили плотники. — Теперь Давлет будет председателем Советской власти, и ему нужна башня. Наверное, в ней будут запирать арестованных.

— А где Давлет?

— Да вот он!

За окном виднелось лицо Давлета, и даже на расстоянии было заметно написанное на нем самодовольство.

— Зачем тебе башня?

— Как зачем? — отвечал Давлет. — Я буду с этой башни говорить речи.

— Какие речи?

— Разные речи. Умонаправляющие. Люди будут проходить мимо — жемат за жематом, — а я буду говорить им речь. Разве не видел ты этого в Нальчике? На площади перед Атажукинским садом? Там речи говорит Инал, а я буду говорить речи здесь.

— О чем же ты собираешься говорить? — Буду сообщать новые законы.

Тут умолк даже Астемир. Можно ли что-нибудь возразить против такого полезного начинания? Чувствуя, что привел Астемира в замешательство, Давлет поспешил добавить:

— Я буду говорить, но ты тоже будешь стоять рядом со мною. Тебя вот хвалили прежде, но Инал и Казгирей поняли, что нет в Шхальмивоко более умного человека, чем Давлет. Ты ведь не додумался построить такую башню. Теперь рядом со мною ты будешь при ветствовать людей и кричать салям. Все, что угодно аллаху, угодно и Советской власти.

Новый председатель понимал толк в своем деле. Он поучал односельчан:

— В первую же пятницу будете идти мимо меня и махать мне руками и кричать салям… Только научитесь кричать правильно, а то вы все еще вместо «ура» кричите «оре-да-да»… Срам! Вдруг из земотдела приедет человек и станет рядом со мною и Астемиром… Или приедет сам прокурор… Я вам пошлю от Советской власти салям, а вы, шайтановы дети, вместо «ура» станете кричать «оре-да-да»… Срам, и только!.. Вас буду учить этому. Вот какое теперь будет дело.

— Астемир тоже хочет учить, — заметил кто-то из стариков.

Но Давлет за словом в карман не полез.

— Что за учитель Астемир? Чему учил он в своем доме? Я уже тогда знал, что русский мастер Степан Ильич состоит в заговоре и скоро будет переворот… А Астемир только объ яснял русские слова Степана Ильича кабардинскими словами. «Пусть все это совершится, — думал я уже тогда. — Все равно без Давлета они не ступят шагу». И вот вы теперь видите, как оно выходит. Благодарите бога, что вы имеете в Шхальмивоко такого человека, как Давлет… Кто первый советчик Инала и Казги рея? Давлет. Кто построил башню под назва нием трибуна? Давлет. Кто вывесил красный флаг? Давлет. Кто не спит по ночам? У кого болит голова за всех землепашцев, чтобы до стать семян для озимых? Кто спасет вас от за сухи? Завтра поеду к тебе на поле, — вдруг обращался он к карахалку, понемногу постигавшему, каким человеком наградил бог Шхальмивоко. — Поеду к тебе на поле, проверю, как использовал ты новый надел земли, глубоко ли вспахал, густо ли сеешь? Вон, смотрите, Муса с каждой новой десятины по сорок возов камней вывез, чуть было не загубил на этом своих волов, а у тебя — да расшевелит твою совесть аллах! — на участке птицы уже все семена склевали… Разве это пахота!

— Давлет! Что ты равняешь меня с Мусой? У Мусы чуть не десяток коней да столько же волов, да он еще купил верхового коня у Астемира, а моих лошаденок и конокрад не берет.

— Меня Советская власть с большим смыслом поставила у земельных дел — установить новые законы, выяснить, кто лодырь, а кто нет, кому оставить землю, а у кого отобрать… Если бы я был русским человеком — уберег меня от этого аллах, — я был бы прокурором! А знаете, кто такой прокурор? Инал и тот бегает от прокурора, как медведь от кабана. А я с прокурором из одной чашки махсыму пью… Да пошлет аллах прокурору доброе здоровье! Он мне первый кунак… Пусть попробует кто-нибудь жаловаться на меня прокурору, — дальновидно заключил Давлет.

Муса все эти суждения наматывал себе на ус и прикидывал, какую пользу можно извлечь из убеждений нового председателя. Муса сразу почувствовал в нем своего союзника, и если Давлет предвидел, что без него Советской власти не ступить ни шагу, то Муса уж, верно, чуял, что Давлету без него не обойтись никак: с чьей помощью он прославится как лучший «хозяйственный» председатель? Кто обеспечит Шхальмивоко и всю Кабарду хлебом и птицей, лошадьми и скотом нынче, когда нет стад и табунов Шардановых и Клишбиевых, — не Исхак же и ему подобные карахалки, у которых уже сейчас вола можно поднять с земли только за хвост, да и то лишь затем, чтобы резать на мясо и чувяки. Нет, воистину вводятся новые, достойные порядки, и новый законодатель, первый кунак прокурора, воистину достоин и этой дружбы, и почетной башни с флагом! Да, пожалуй, еще не вся мера почета будет выражена людьми своему новому председателю, когда они пойдут перед башней-трибуной — жемат за жематом, мечеть за мечетью.

В разное время разные люди ведут себя по-разному, оставаясь, впрочем, всегда самими собою. И Давлет оставался верен себе и лишь искал возможности проявить себя в полную силу.

Оставался верен себе и Астемир.

Уже не было по утрам прежнего шума во дворе Баташевых, у крыльца не стоял с повязкой на рукаве народный милиционер Казгирей. Это была серьезная утрата для Лю, еще одна после утраты коня. Но Астемир был доволен, и только одна мысль одолевала его теперь и днем и ночью. С замиранием сердца он думал о том, что ему разрешили устроить школу в ауле, но как приступить к этому делу, с чего начинать — все это было еще неясно: не было ни школы, ни учеников, был только учитель.

Астемир склонялся к мысли привести в порядок соседний заброшенный дом. Дела тут было много — обвалились ступеньки, прогнило крыльцо, перекосились рамы в окнах. Дыры в дощатом полу зияли, как ямы для ловли кабана, и множество крыс шныряло по всем углам…

Не спокойнее ли переделать под школу свою опустевшую конюшню? Но что же это за школа — без единого окна! Астемир справедливо считал, что она не должна быть хуже медресе. Разве пойдут дети в школу без окна? Стыдно даже зазывать в такую школу. Как показать ее какому-нибудь приезжему человеку?..

Все это трудно было решить. А еще нужно достать скамьи и столы, классную доску, чернильницы, тетради. Конечно, Степан Ильич поможет всем, что у него есть, но ведь и в большой, настоящей школе Степана Ильича не хватает чернильниц, нет тетрадей.

Очень, очень нелегко все это уладить!

И все-таки самое беспокойство это было Астемиру также приятно и привлекательно.

 

ВОЛЬНЫЕ И НЕВОЛЬНЫЕ ПОДВИГИ ЛЮ

Когда со двора увели коня, горе в семье было общее, а Лю даже не сразу понял, как много он потерял. Почувствовал это он на другой день, когда Думасара напекла к завтраку горку вкусных, горячих чуреков, из кузницы пришел Тембот, но за столом было невесело.

С новой силой вспыхнула обида, когда по аулу прошел слух, что не сегодня-завтра во время шествия к «башне Давлета» Муса поедет верхом на коне, купленном у Астемира. Лю не мог допустить этого и решил во что бы то ни стало похитить коня у Мусы. Каким способом? Поговаривали, что Жираслан тайно посещает свой дом. На этом и построил свои расчеты Лю: с помощью Тины он решил познакомиться со знаменитым конокрадом и уговорить его похитить коня у Мусы.

Лю с нетерпением дождался часа, когда солнце начало склоняться к горизонту. У него был уговор с Тиной встретиться в балочке под мостом через реку перед возвращением стада в аул.

Вечер приближался, а духота в степи не спала. Знойная мгла затягивала не только дальние снежные вершины Главного хребта, но и более ближние — скалистые. Лишь цепь зеленых гор у входа в ущелье сумрачно глядела своими темными лесами. Во все стороны по степи колыхалось марево.

У быстрой горной речки, несущей воды с ледников, было свежее, а в самой глубине балочки, куда спустился Лю, и совсем прохладно. Тут сохранилась густая и свежая поросль.

Устроившись на земле, под ивой, Лю не заметил, как задремал, а проснувшись, не сразу вспомнил, где он. За кустами раздавались мужские голоса. Лю прислушался, ему почудился голос подслеповатого мельника Адама. И в самом деле — мельник говорил:

— Пусть поразит меня тха на этом месте, если я боюсь. Я не боюсь, Хамзат, а не хочу идти потому, что не хочу навредить Жираслану…

— Недаром аллах повредил тебе глаз и с помощью реки снес твою мельницу, — проворчал человек, которого мельник называл Хамзатом.

Мельник продолжал:

— У всех правоверных кабардинцев одна надежда — на вашу силу. Видит аллах и с ним все честные люди, что нечем жить мне, мельнику. Мельницу разрушило, а даже если бы не снесло плотину и не поломало колесо, какой толк нынче в мельнице, на которой нечего молоть? Кто нынче приезжает на мельницу? Только люди Жираслана, которым что-то нужно от мельника или других верных людей… Кто из кабардинцев имеет зерно и нуждается в помоле? Ивлисы все перевели, все опрокинули вверх дном, и один только Жираслан может навести порядок… Пусть аллах хранит Жираслана на дорогах! Если его не принимает Кабарда, пусть по достоинству примет Осетия…

— Ну, ладно, — остановил мельника Хамзат. — Сегодня ночью Жираслан должен быть в Прямой Пади, а завтра переправится в Осетию. Ступай к Чаче и скажи, чтобы девчонка несла шкатулку сюда.

— Ну, а если Чача не помнит, какая шкатулка?

— Напомни: она была в корзине с тряпками, где спали кошки. Когда Эльдар захватил дом, ее, наверное, унесли к Чаче. Там редкие травы. Пусть возьмет и приходит сюда или пошлет девчонку. Иди, да поживее.

— А мне опять приходить сюда? — спросил мельник.

— Нет, больше не приходи.

— А если не найду ни Чачу, ни девчонку?

— И где это тебя так зашиб аллах, что ты не можешь сделать даже этого, убогий человек!.. Если не найдешь Чачу, разыщи шкатулку сам, вспаши носом всю землю, а найди.

— А если не успею?

— Да поразит тебя тха! Тогда сам доставь шкатулку в Прямую Падь, в дом Имамова… Знаешь этот дом?

— Знаю. Рядом с домом вдовы Касбота Маремканова.

— То-то же. Иди и помни, что, над тобою всегда рука Жираслана. Жена твоя дома?

— Нафисат? А где же ей быть?

— Ты ей говорил, куда ходишь?

— Зачем же я ей стану говорить?

— От тебя дождешься… Ну, ступай! Да иди незаметно… Пускай аллах запечатает в твоей душе семью печатями тот адрес, что я тебе сказал, помни, что рука Жираслана всегда над тобой…

Лю понял, что стал невольным свидетелем какого-то важного разговора, затаил дыхание и замер. О какой, однако, шкатулке идет речь?

Мельник стал удаляться, Хамзат тоже, должно быть, отошел от кустов.

Но вот опять послышался голос мельника:

— Эгей, Хамзат, слышишь?

— Чего орешь, убогий человек!

— Вон девчонка сама идет сюда.

— Верно, — удивленно проговорил Хамзат, — это она.

Лю сообразил, что Тина идет к нему, и не знал, что делать — то ли закричать Адаму и Хамзату, что Тина идет к нему, то ли совсем затаиться?.. И как поступит Тина?

Тина подошла к балке, и Адам, должно быть, уже вел ее к Хамзату.

— Ты узнаешь меня, девочка? — спросил Хамзат.

Тина что-то ответила, но Лю не расслышал ее слов.

Опять заговорил Хамзат:

— Ты не бойся. Зачем бояться? Разве князь Жираслан или княгиня или кто-нибудь из их друзей делали тебе плохое?

Лю опять не разобрал слов Тины.

Голоса постепенно удалялись и затихли совсем.

Теперь Лю не думал, как ему поступить, — он подчинился сложному чувству испуга и благоразумия. Но Тина? Вернется ли она сюда или, может быть, этот человек увезет ее? Куда? Лю вспомнил название аула и дома в этом ауле: Прямая Падь, дом Имамова…

А что, если Хамзат спросит, к кому шла Тина? «К Лю», — скажет Тина. «А где этот Лю?» — грозно спросит Хамзат. «Там, под мостом». — «Пойдем заберем и этого Лю…»

Нет, в такое трудное положение Лю еще не попадал. Он поднялся по склону и выглянул в поле. Вдалеке виднелась удаляющаяся фигурка Тины. Следом за нею шел мельник Адам. А в стороне, там, где кончался овраг и рос густой кустарник, Лю, всмотревшись, увидел сначала одного коня, потом другого и около коней двух мужчин. «Наверное, там и Хамзат», — подумал мальчик.

Люди Жираслана, желавшие остаться незамеченными, выбрали правильно и время и место. Стада с приближением вечера ушли вниз по течению, ближе к аулу. Туда должен пробираться и Лю, которого уже ничто не смогло бы разубедить, что Хамзат хочет забрать вместе со шкатулкой Тину. Нужно было спасать Тину, нужно было успеть добраться хотя бы до Казгирея, если не до дома, и все рассказать, прежде чем Хамзат схватит и увезет девочку.

Не теряя времени, Лю стал пробираться к аулу. Вскоре он действительно увидел Казгирея, пасшего кобылок и своего вороного коня. Тут Лю почувствовал себя увереннее, вылез из кустов и побежал напрямик.

Казгирей со слов Лю понял лишь одно — Жираслан находится сейчас в Прямой Пади.

Не поднимая лишнего шума, нужно было немедленно поставить об этом в известность Астемира, Эльдара и даже самого Инала.

Солнце еще не зашло, когда Лю опять рассказывал во всех подробностях, что он видел и слышал. Чуть не плача, он просил Астемира и Казгирея скакать за Хамзатом и спасать Тину.

— Все понял? Немедленно скачи к Иналу, — приказал Астемир Казгирею.

— Все понял, — отвечал Казгирей. — А ты?

— Я пойду в дом Жираслана, узнаю, что там… И нужно же мне было как раз отдать коня!

— Нет, видно, не будет мне покоя, — вздыхала Думасара. — Ну, зачем же ты, Астемир, сам себя ведешь на казнь? Разве нет людей помоложе тебя? Решил быть учителем — и хорошо. А разве это дело учителя — глядя на ночь собираться куда-то ловить Жираслана!

Астемир сдвинул брови и ничего не ответил, только чистил свою винтовку.

— А ты ложись спать, — сердито сказала Думасара Лю. — Вон нана уже зовет тебя.

Лю вопросительно посмотрел на отца.

— Ложись, — также сердито проговорил тот.

— А ты поедешь за Тиной?

— Непременно. Вот только Казгирей прискачет обратно с Эльдаром и приведет мне коня…

Стараясь успокоить взволнованного мальчика, старая нана тихонько напевала надтреснутым старческим голоском какую-то колыбельную песенку.

Так заканчивался для Лю этот богатый событиями день.

 

ТРЕВОГА! ОПЯТЬ ТРЕВОГА!

Как ни взволновало Кабарду происшествие в Шхальмивоко — выстрел с неба, поразивший невесту большевика, — память о нем уже успела заглохнуть среди других, более зловещих выстрелов и ударов кинжалов. Не стало спасения от бандитов и конокрадов, и почти каждый новый случай грабежа и убийства связывался с именем Жираслана.

С наступлением темноты редко кто решался показываться на дорогах Кабарды. Трудно было женщинам, беспокойно, особенно к вечеру, если мужья и сыновья запаздывали. Нередко на дорогах находили тела убитых, и чаще всего погибали большевики, члены партийных ячеек.

Кто же были эти убийцы? Разве мог Жираслан всюду поспеть? Разве мало и без него бродило бандитов по лесам и горам, пряталось по аулам Кабарды, Ингушетии у своих тайных соучастников? Мало ли осталось в стране развенчанных князей и уорков, мало ли мулл и кадиев покровительствовало тайным и открытым врагам Советской власти!

Борьба не кончилась, она лишь принимала иной вид. Все это Думасара не раз слышала от Астемира и не ждала скоро более спокойной жизни.

Но сегодня почему-то ей было особенно тревожно. Может быть, как раз потому, что она было настроилась на другой лад заодно с Астемиром.

Астемира еще звали по-прежнему председателем советской власти, это уже вошло в привычку. Многие предпочитали идти с жалобой не к Давлету, а как раньше — к Астемиру. С жалобщиками обычно говорила Думасара. Но ей тоже интересней было думать о школе, и всякий свой разговор с женщинами она сводила к тому что Астемиру уже обещан Степаном Ильичом медный звонок и шар, изображающий землю.

— В мечети говорили, — слышала она в ответ, — что в школе будут давать детям русскую книжку и русское сало. Верно ли это?

Думасара не знала твердо, что будет происходить в школе. Она и сама в глубине души колебалась: не лучше ли послать Лю в медресе, где обучают Корану и другим священным книгам? Кто закроет ей глаза и прочтет молитву, если сын ее не будет знать по-арабски? Мулла Батоко уже не раз говорил о том, что он не пойдет в дом большевика, даже если ему пообещают барана.

И все-таки ей больше нравилось, чтобы Астемир учил детей, а не рыскал по лесам и падям в поисках Жираслана.

Спать не ложились, прислушивались, не приближается ли конский топот.

Астемир вычистил винтовку, попробовал на палец кинжал, пересчитал патроны и зарядил наган. При этом он нет-нет да поглядывал на шкаф, где поблескивал медный колокольчик, подаренный ему вчера Степаном Ильичом.

Не сегодня-завтра получит он другой, не менее ценный подарок — глобус. Не раз Баляцо в школе у Степана Ильича, полагая, что перед ним игрушка — волчок, раскручивал его и прислушивался к приятному шуму вращения. Старик никак не мог поверить, что «волчок» этот изображает земной шар. В понятия Думасары тоже не укладывалось, как это вращающийся шарик уподобляется земле. И вот ей опять захотелось поговорить об этом и не думать о том, какая опасность грозит Астемиру.

— Как же вода может удержаться на круглой земле, если она не удерживается на круглом камне? — спросила она. — Вот ты, Астемир, ходил далеко, дальше Кабардинской равнины, разве видел ты где-нибудь, чтобы равнина делалась круглой.

— Этого объяснить я не могу, — признался Астемир. — Еще много надо учиться.

— Женщины говорят, что ты будешь давать в школе детям русское сало. Верно ли это?

— Это неправда, — отвечал Астемир. Астемир хорошо понимал, какие предстоят трудности. Может быть, еще большие, чем на посту председателя с докучными земельными делами, бесконечными ссорами по поводу распределения десятой доли и нарядов на подводы. Нелегко будет уломать родителей отпускать детей в школу. Казалось бы, есть уже звонок, будет глобус, на днях в ячейке решат, можно ли занять брошенный дом, а все еще нет учеников. Астемир догадывался, что даже Думасара не хочет посылать в школу сына. И он подыскивал слова, чтобы заговорить с ней об этом, но вдруг Думасара насторожилась, встала, и он тоже услыхал приближающийся топот коней.

Астемир подпоясался — кинжал был прикреплен к поясу, — набрал полные карманы патронов, взял винтовку. Топот слышался уже близко и затих у самого дома.

— Эй, Астемир, выходи!

— Бьет нас аллах, — бормотала старая нана, Думасара прильнула к окну — ворота от крыты, во дворе люди и кони. Один всадник спешился.

Кони после быстрой скачки нервно перебирали ногами. Кудлатый пес неистовствовал, кружась по двору.

— Астемир, хватит спать, выходи!

С появлением во дворе хозяина усердный пес залился лаем еще громче.

В спешившемся всаднике Думасара узнала Эльдара.

— Это Эльдар и его всадники, — сказала она, успокаивая старую нану, как будто ей самой стало спокойней, когда она убедилась, что это действительно Эльдар.

— Да, узнаю его голос. Но зачем они приехали среди ночи?

Думасара не могла ответить на этот вопрос, как Астемир не мог ответить, почему на круглой земле удерживаются воды морей и рек.

— Салям алейкум! — приветствовал Астемира Эльдар.

— Алейкум салям, Эльдар! Эльдар подвел Астемиру коня.

— Вот тебе конь… Садись, и едем. — Как его кличка?

— Лавина.

Казгирей прискакал к Иналу как раз в то время, когда у него сидели тезка Казгирея — Матханов и Эльдар: были получены сведения, что Жираслан хочет перейти в Осетию и ночью прибудет в аул Прямая Падь, граничащий с Осетией. Сообщение Казгирея подтверждало правильность этих сведений. Нельзя было терять ни минуты. Через полчаса отряд особого назначения под командой Эльдара выезжал из Нальчика, но выезжал он не на восток, в сторону Осетии, а на запад, во-первых, для того, чтобы обмануть бдительность Жираслана, а во-вторых, чтобы заехать в Шхальмивоко не только за Астемиром, но и за Саидом. Это делалось по совету Матханова — на Саида и еще на одного старика хаджи возлагалась роль парламентеров. Всего этого Астемир не знал. Эльдар торопил его, обещая сообщить все подробности в дороге. В ночной темноте казалось, что вся улица заполнена всадниками. Астемир разглядел две тачанки с пулеметами. В каждой из тачанок сидел старик. Одним из них был Саид. Зачем они тут?

— По коням! — скомандовал Эльдар. — Едем. Некогда!

Отряд тронулся под отчаянный лай собак. Астемир залюбовался командиром и конным строем отряда. «Вот и Эльдар стал, как хотел, командиром…»

Уже вышли за околицу, по степи понесся розный топот копыт, стук тачанок.

Время от времени выплывала луна, и при ее свете хорошо были видны знакомые лица под мохнатыми шапками, блестели сбруя и оружие. Астемир знал всех людей отряда, состоявшего преимущественно из прославленных джигитов, повстанцев-партизан, но было здесь и несколько человек горожан, русских мастеровых, железнодорожников. Коммунистический отряд особого назначения нес нелегкую службу по борьбе с бандитизмом.

Астемир поглядывал на Эльдара и все ждал, когда же тот начнет объяснение.

Эльдар не очень торопился с этим, что-то обдумывая.

— И лошади между собой разговаривают, а ты все молчишь, — не выдержал Астемир. — Рассказывай. Скачем в Прямую Падь? Зачем так гонишь?

— Надо торопиться — бандит никогда не спит до утра.

— А зачем Саид? Зачем второй старик?

— Казгирей задумал взять абрек-пашу — Жираслана — живым. Второй старик, хаджи, — родственник Али Имамова, у которого прячется в эту ночь Жираслан. Вместе с Саидом они попробуют уговорить Жираслана сдаться в плен, на поруки. Так хочет Казгирей.

— Уговорить Жираслана? — усомнился Астемир. — Еще не было случая, чтобы кому-нибудь удавалось уговорить его. Глупость задумал Казгирей. А Инал знает?

— А как же! Инал согласился… Э, нет, большая голова Казгирей, хотя и не по-моему делает.

— А что не по-твоему?

Эльдар опять замолчал. Несмотря на похвалу Казгирею, его томили противоречивые чувства. Мало сказать, что приказание взять Жираслана живым было ему не по душе. В Эльдаре закипала кровь при мысли о том, что вскоре он может встретиться с Жирасланом лицом к лицу. Он не сомневался, что выстрел в Сарыму был местью за его вторжение в дом Жираслана. И вот ему приказано щадить кровника.

Кони Эльдара и Астемира шли голова в голову ровной рысью. Эльдар заговорил опять.

— Два сына этого хаджи в банде Жираслана. Казгирей хочет взять Жираслана живым… Будь ты проклят аллахом!

— Кого проклинаешь, Казгирея, что ли?

— Казгирей Матханов большой человек. Я кляну Жираслана… Но я возьму его.

— Не легко будет…

— Не увидеть мне больше Сарымы, если я не настигну его!

Астемир больше не удивлялся, не возражал. Эльдар ярился:

— Сними мне голову, отдай собакам, если в Сарыму стрелял не его человек! Я настигну его!

Он выпрямился и пришпорил коня.

Эльдар, боясь показаться хвастуном, не рассказал Астемиру, что Казгирей Матханов напутствовал его словами. «Это для тебя большая ночь, Эльдар. Если справишься с задачей, заменишь Нашхо в его работе».

Инал согласился с предложением сохранить жизнь Жираслану, после того как Казгирей пообещал при первом же новом обмане со стороны Жираслана не щадить преступника: очень уж заманчива была мысль Казгирея использовать влияние Жираслана среди абреков и конокрадов для их же уничтожения.

Сообщение, что абрек-паша имеет верное пристанище в их родном ауле, особенно затронуло Икала и Казгирея, хотя к этому времени дома Маремканова и Матханова были опустошены, разрушены, сожжены. Только прежний старый дом Кургоко и теперь считался одним из лучших в Прямой Пади. После Степана Ильича жил в нем состоятельный и почтенный хозяин, тайный сообщник Жираслана, бывший муфтий Имамов.

Проезжали аул за аулом. Сердитый лай собак долго слышался вдогонку.

Недалеко был Терек, и скоро повеяло сыростью. Эльдар придержал коня.

На повороте обдало грозным Шумом реки.

— Дело к дождю, — заметил Астемир. Кони фыркали и водили ушами. Острый за пах сырости им нравился.

— Сто-ой! — раздалась протяжная команда.

Еще не видимая в темноте река неслась где-то близко, грохоча камнями. Астемир спешился и передал поводья Эльдару.

Эльдар с конями на поводу пошел за Астемиром.

— Спички есть? — кричал Астемир. — Давай сюда!

Найдутся ли? Не у каждого бывали спички в ту трудную пору. Но нашлись. Огонек вспыхнул. Астемир что-то разглядывал под ногами:

— Здесь брод, будем переходить.

В сыром, вязком грунте при свете спичек обозначались следы колес и копыт. Астемир знал, что неподалеку, по другую сторону Терека, есть лесок, куда кабардинцы ездят за топливом. Следы подтверждали, что это то самое место, где переходят брод…

На время переправы командование перешло к Астемиру:

— Подобрать бурки. Коням дать волю; не торопить. Поводья из рук не выпускать. Стремена опустить. Не сбиваться в кучу. Идти так, чтобы морда заднего коня касалась хвоста переднего. Конь упадет — бурку долой, хватайся за хвост впереди идущего коня… в реку не смотреть.

Астемир кончил наставления и, резко повернув коня, сошел в поток первым.

Волна сразу хлестнула по лошади. Умный конь, чувствуя себя вожаком, ступал осторожно, обходя подводные валуны, принюхиваясь к воде. Астемир подался всем телом вперед, опустил поводья, но зажал круп коня коленями: лошадь чутка, как ни одно животное, она ни на мгновение не должна чувствовать неуверенность седока, и всадник каждую минуту должен быть готовым поддержать коня своей волей.

Конники следовали за Астемиром.

Головные уже достигли стремнины. Еще немного! Еще! Люди подбирали ноги все выше. И все-таки вода уже достигла седел, охлестывала бока лошадей. Конь Астемира пытался поплыть, всадник сдерживал его. И вдруг конь быстро пошел вперед и выскочил на берег…

С середины реки слышались вопли и причитания насмерть перепуганных стариков — тачанки застряли.

Но Эльдар решил не ждать, пока вытащат тачанки. Он оставил старшим Астемира, а сам с отрядом двинулся дальше.

Теперь скакали в гору.

Начинались кукурузные поля, сухо шуршавшие под копытами. А за полями пошли буераки. Прямая Падь была недалеко, по ту сторону мощного отрога.

Но и времени осталось уже немного. Небо из черного становилось синим. По сторонам вставали одинокие деревья.

Подъем кончился, открылся широкий простор.

Пошли под гору. Эльдар остановил отряд, осмотрелся.

Ждать тачанки или не ждать? Эльдар при слушался, подозвал Казгирея и двух других удальцов отряда — Кучука Балкарова и Жемала Хашева.

— Иди со своими людьми вперед, — распорядился, обращаясь к Казгирею, Эльдар. — Будьте осторожны, заставу снимайте без выстрелов. Шляпы при вас?

— Шляпы при нас, — отвечал Казгирей.

Его всадники уже обматывали копыта лошадей войлочными шляпами, обвязывали их веревками.

Джигиты должны были с двух сторон обойти дом муфтия, в котором заночевал Жираслан — абрек-паша.

— Там не перейдешь болота, все поросло камышом, — заметил один из всадников.

— Меньше болтай, — остановил его Жемал Хашев, но и сам на минутку задумался, разглаживая усы концом плетки. — Поехали!

Тронулся с места и отряд Кучука Балкарова.

— Кучук, — остановил его Эльдар, — есть к тебе еще моя личная просьба — взять коня Жираслана. Сумеешь? Когда-нибудь уводил коней?

— Не шутка — у Жираслана коня выкрасть! — добродушно усмехнулся Кучук.

А другой джигит, постарше, сказал:

— Молодой ты еще, Эльдар, что такое приказание даешь. Виданное ли дело, у Жираслана коня выкрасть! Да сначала ты его самого забери, еще заберешь ли!

Эти слова уязвили Эльдара и подзадорили Кучука.

— А вот ты увидишь, возьму я его или нет, — резко ответил Эльдар.

А Кучук, поворачивая коня, бросил:

— Почему не попробовать — попробую! За мной, джигиты!

Стук приближающихся тачанок отвлек Эльдара. Подскакал Астемир, за ним подкатили тачанки с пулеметами и стариками-парламентерами.

Нельзя было терять больше ни минуты. Края облаков на востоке уже начинали розоветь.

Из-под горы навстречу им бесшумно двигались какие-то тени. Разведчики Казгирея деловито вели на арканах пленных. Хотя и было понятно, кто это такие, Эльдар спросил:

— Кто вы? Откуда?

— Надо было спрашивать, когда брали на аркан! — огрызнулся один из пленных. — Видит аллах, мы ни при чем.

Казгирей рассмеялся:

— Они говорят, что шли за самогоном.

— То-то и видно! Кто же это на заре самогон пьет?

— Вот, Эльдар, трофеи, — проговорил Казгирей, передавая командиру кинжалы и наганы, — винтовки, должно быть, побросали…

Забрать пленных без выстрела помог счастливый случай. Как и следовало ожидать, Жираслан выставил на дороге заставу. Но в эту же ночь он ждал возвращения своих людей, посланных в сторону Осетии. Пьяные сторожевые приняли людей Казгирея за своих.

— Берите к себе на седла. Они нам еще понадобятся, — распорядился Эльдар. — Жираслан тут?

— Видит аллах, он вас ждет, — не без язвительности отвечал один из пленных.

По расчетам Эльдара, группы Кучука и Хашева уже должны были занять свои позиции. Внизу, под горою, можно было различить длинную улицу аула, отдельные дома и сады. Дома лепились по склонам оврага, спускающегося к речке и вдруг замыкающегося довольно высоким холмом. Можно было рассмотреть и чуть бледнеющий узкий минарет мечети на вершине холма, на его склоне чернел сад. Сад был общим и для мечети с кладбищем и для дома Имамова. По ту сторону холма, огибая его, пролегло поросшее камышом русло замшелой протоки.

Задача Кучука и Хашева в том и состояла, чтобы подойти к дому с тыльной стороны: со стороны болота, сада и кладбища.

Считая, что момент наступил, Эльдар отдал команду, и весь его отряд, сопровождая тачанки, поскакал к аулу.

Как будто все было хорошо обдумано, но приказ взять Жираслана живым крайне осложнял дело.

По всей Кабарде не уставали рассказывать легенды о неуловимости абрек-паши. «Он тебя видит, а ты его нет», «Только что был здесь — и уже нет его». Только что видели, как банда переправлялась через реку, абрек-паша заезжал даже к кому-то на двор отдохнуть и выпить айрана или махсымы, — и вот опять банда растаяла как дым…

Однажды удалось узнать точное, время и место, где Жираслан должен был встретиться со своей новой возлюбленной. Дом был оцеплен. Начался обстрел. Вдруг что-то мелькнуло над крышей, и человек в папахе и черкеске, описав в воздухе дугу, погрузился в гущу деревьев… «Жираслан!» — бросились в погоню, но в ветвях деревьев нашли чучело в старой, рваной черкеске. Это опять была хитрость Жираслана, благодаря которой он успел уйти. Расчетливо приготовил чучело, привязал его к веревке, закрепленной на пригнутой ветке тополя. Кто-то из приспешников князя отпустил эту пружину, в то время как Жираслан вскочил на коня, ожидавшего его за домом… Не было недостатка в подобных рассказах о подвигах бандита…

Удивительно ли, что ни Эльдар, ни Астемир, ни их конники не были уверены в благополучном исходе операции.

Неужели опоздали?

Эльдар весь дрожал от нетерпения. Он ждал и все еще не слышал условных выстрелов Хашева и Кучука.

Одноэтажный дом фасадом был обращен к саду. Задняя стена дома с двумя окнами выходила на улицу. Рассвело уже настолько, что эти два окна, на которых сейчас сосредоточилось внимание всех, отчетливо чернели на выбеленной стене.

— Там была мастерская Степана Ильича, — глухо заметил Эльдар.

Астемир, тоже разглядывавший старый дом, ничего не ответил.

Аул был разбужен топотом конницы.

Эльдар заворачивал своих всадников на чейто двор, под прикрытие густых кустов боярышника и калины.

— Заезжай сюда… Пулеметам занять позицию на улице… Астемир! Оставайся с тачанками.

Из-за приоткрывшейся двери дома на минутку показались головы — и дверь захлопнулась.

Астемир принял командование над тачанками, повернул их пулеметами в сторону дома и стал высаживать старика, родственника Имамова. Это оказалось нелегкой задачей. Старик был перепуган насмерть. Люди Казгирея ссадили со своих коней пленников-бандитов, связали им руки за спиной и под дулами винтовок заставили идти вперед. За ними, согнувшись в три погибели, двинулся хаджи.

Эльдар, Астемир, пулеметчики, стрелки в кустах — все напряженно следили за тем, как старик в чалме и двое пленников со связанными руками шаг за шагом приближались к дому.

Вот они поднялись на холм, подошли к кустам… И в этот момент прозвучали один за другим два выстрела со стороны сада — окружение завершено!

Эльдар дал ответный сигнал, выстрелив в воздух.

Некоторые из конников, спешившись, полезли на чердаки ближайших домов, но сам Эльдар с коня не сходил. В седлах оставались еще несколько всадников — на случай, если понадобится немедленная погоня.

— Должно быть, сейчас начнут, — произнес Казгирей, желая этим сказать, что парламентеры вступают в переговоры. — Хорошо. если поддастся, а не поймет — ему же горе. Эх, должно быть, в бурный день родился Жираслан, что у него такая бурная жизнь!

— Да и смерть налетает бурей, — заметил другой всадник.

— Забываете, — отозвался Эльдар, не сводя глаз с маленьких квадратов окон на белых стенах, — его надо взять живым.

Крадучись вдоль плетня, подошел Астемир. За ним, едва переводя дыхание, тащился бледный Саид. Но как только старик увидел Эльдара, он встряхнулся и спросил с неожиданной поспешностью и даже не без дерзости:

— А по какому закону его будут судить? По закону правоверных или по закону большевиков?

— Кого? Абрек-пашу? Его будет судить тот закон, которого он не хочет признать и топчет… Но это не твое дело, Саид… Ты выполняй повеление верховного кадия.

— Истинно так, — смирился Саид. — Ты же видел, что я отправил твоих людей с благословения аллаха.

— Это я видел… Уходи туда, в кусты. Опять прогремел выстрел. На этот раз стреляли бандиты.

— Ударили по своим! — воскликнул Казгирей, один из пленников-бандитов покачнулся и упал ничком.

Новый выстрел сразил второго бандита, а старик хаджи упал на колени и воздел руки к небу.

Из всего этого Эльдар уяснил только одно — Жираслан еще там!

Но Эльдар ошибался: под крышей оставались только ближайшие сподвижники Жираслана, его самого там не было. Жираслан спал в эту ночь на задворках в копне сена, там, где двор переходил в сад и кладбище. Первые же выстрелы разбудили абрек-пашу. Его сподвижники стремились выиграть время, дать атаману возможность уйти. Бой начался с того, что бандиты расстреляли своих товарищей, подозревая предательство, старика они пощадили.

— Жираслан здесь! Он здесь! — кричал Эльдар.

Он с такою силой ударил Астемира по плечу, что тот даже слегка присел.

— Сохрани силы, — успокаивал он Эльдара, — они сейчас тебе понадобятся… Не зевай, гляди в оба.

С тачанок грянула пулеметная очередь.

А под стеною, у кустов, лежал, обхватив чалму руками, старик хаджи, и, как бы следуя хорошему примеру, Саид тоже упал ниц, громко призывая аллаха.

Кони беспокойно переступали с ноги на ногу.

Было видно, как под пулями посыпалась штукатурка осажденного дома, облачко пыли отнесло ветерком.

Эльдар рассмотрел теперь, что окна в доме Имамова заложены кирпичами. В этой кирпичной кладке были прорези для бойниц. Возможно, бандиты стреляли и с деревьев сада, но двор казался таким же мертвым, как и кладбище за ним.

С крыши над Эльдаром и Астемиром скатился стрелок. Это была первая жертва в отряде.

Испуганные, полуодетые жители — женщины, мужчины, старики с петыми ребятишками на руках — бежали по улице, прятались по задворкам, укрывались в камышах.

Новые пулеметные очереди снесли сначала круглый глинобитный дымоход, а потом расщелкали всю крышу. Несколько пуль просвистело над головами Эльдара и Астемира, возможно, пули своих же стрелков.

— Не подумали, глупость сделали, — сокрушался Астемир. — Напрасно отправили старика! Лучше бы напасть сразу…

— Эй-и-и!.. Поздно думать, — отвечал Эльдар, — теперь надо его брать хоть живым, хоть мертвым.

И Эльдар сжал зубы. Лицо его побледнело, как бы окаменело, горячий взгляд из-под шапки был неподвижен.

Вдруг послышался истошный крик одного из стрелков, балкарца Хабижа, с чердака:

— Уходит… Вон бежит… Это абрек-паша!

— Где ты видишь его? — метнулся Эльдар.

— Вижу его, — кричал Хабиж, славившийся необыкновенно зоркими глазами. — Вон бежит по кладбищу между могилами.

Хабиж не ошибался. Теперь и Эльдар с Астемиром увидали фигуру, мелькающую между могилами, — несомненно, это был Жираслан.

Не нашлось бы теперь такой силы, которая была бы способна удержать Эльдара на месте. Да что говорить, тут и Астемира не могло удержать благоразумие! Он мгновенно вскочил в седло.

Но перед тем как начать погоню, Эльдар еще раз привстал на стременах и внимательно оглядел местность. — Кучук накрыл его! — воскликнул Хабиж,

— Где Кучук? Где видишь его?

— Вон! Абрек-паша отстреливается. Нужно было обладать зоркостью Хабижа, чтобы увидеть, как юркая фигурка абрек-паши вдруг припала к земле. Блеснули выстрелы. Стреляли и со стороны сада, и уже невозможно было понять: стреляют ли там люди Кучука, преследующие абрек-пашу, или бандиты, прикрывающие бегство атамана…

«Но почему же, — подумалось Эльдару, — почему Жираслан без коня? Неужели Кучуку все-таки удалось его увести? Ай да Кучук!»

Кучуку не удалось совершить небывалый подвиг — увести коня у Жираслана, но из своей засады Кучук первым увидел абрек-пашу, пробирающегося к копне сена, в которой, как в шалаше, была спрятана лошадь. Помня строгий наказ Эльдара — без последней крайности не стрелять в абрек-пашу, но опасаясь, что тот уедет, Кучук в тот самый момент, когда Жираслан выводил лошадь, подстрелил ее. Мгновение — и Жираслана как не бывало…

С быстротой и увертливостью змеи Жираслан скользил между кустами и могилами. Возможно, что он и ушел бы, прежде чем его со своего поста заметил Хабиж, однако он не избежал рокового просчета: обратил все свое внимание туда, откуда прозвучал выстрел, поразивший коня, и не подумал, что его могут увидеть издалека с другой стороны.

Эльдар, Астемир, Казгирей и еще три-четыре всадника уже выезжали из-за прикрытия на улицу. Было бы безумием скакать напролом к осажденному дому. Следовало быстро пересечь улицу, выйти на кручу за домами, по верхней террасе оврага добраться до холма и зайти с тыльной стороны, откуда приблизились к кладбищу Кучук и конники. Все это в случае удачи могло занять минут шесть-семь.

Всадники хорошо понимали друг друга. Астемир взмахнул шашкой — длинная очередь пулеметного огня прикрыла маневр, всадники, проскакав по задворкам, начали взбираться по крутому склону оврага.

Большой грех — нарушать покой кладбища. Об этом помнили стрелки Кучука и проклинали абрек-пашу, вынуждавшего их к такому святотатству, но сам Кучук успокаивал их, заверяя, что грех падет только на абрек-пашу.

Жираслан видел, что он в западне, но не терял надежды ускользнуть. Вся его воровская изощренность была направлена на то, чтобы отыскать лазейку. Внезапно перехватить одного из коней осаждающих? Выбраться с кладбища ползком и спрятаться в какой-нибудь щели оврага?.. Последнее представлялось Жираслану наиболее верным и доступным. Казалось, чутье не обманывает его — он уже видел каменную, почерневшую от времени ограду, проломы в ней, поросшие кустами. Он выбрал один из проломов и прикидывал, как подползти к нему.

В правой руке у него был зажат кольт, второй револьвер оставался в кобуре. Жираслан слышал стрельбу, бешеный огонь пулеметов и выстрелы со стороны сада.

До пролома оставалось не более тридцати шагов. Жираслан полз, стараясь не потревожить даже траву, и вдруг услышал вблизи осторожный шум, приглушенные голоса. Он поднял голову: несколько человек с револьверами и винтовками в руках, крадучись, цепью шли на него, но его еще не видели… Еще несколько человек лезли через пролом. Жираслан узнал Эльдара. И тут же кто-то воскликнул:

— Вот он!

Не отдавая отчета в своих действиях, Жираслан вскочил на ноги, выхватил из кобуры второй кольт и, стреляя из обоих револьверов, бросился назад.

Предостерегающий возглас Астемира, первым заметившего опасность, сделал свое дело: почти все машинально присели. Однако без жертв не обошлось — один из джигитов больше не встал. Эльдар почувствовал хлесткий удар по ноге, упал, но тут же поднялся. Скосило и еще одного…

Через минуту старый склеп, куда успел юркнуть абрек-паша, оказался под дулами десятка винтовок. Бандиту оставалось только одно: как можно дороже продать свою жизнь.

Тем временем сопротивление абреков в доме Имамова было сломлено. Послышались взрывы ручных гранат под стенами осажденного дома, и бой прекратился.

Наступила тишина. Жираслан понял, что остался один, что он последний. И, как бы подтверждая это, кто-то из его преследователей прокричал из-за кустов:

— Жираслан! Сдавайся! Ты остался один.

Как ни странно, ему показалось небезразличным, что его назвали прежним именем Жираслан, а не абрек-пашой. «Это голос Эльдара, он кричит… Вот с кем скрестились мои пути», — подумал Жираслан.

Эльдар решился, несмотря на ранение, идти прямо в склеп и там брать Жираслана, побеждая не оружием, а силою слова, бесстрашием, отвагой. Только таким образом мог теперь Эльдар проявить свое превосходство над врагом и отомстить за все. Риск, конечно, был смертельный, и Астемир удерживал Эльдара от этого шага.

Рана Эльдара не была тяжелой — пуля прострелила ляжку, рану перевязали платком.

Эльдар встал.

— Пойду, — заявил он с такой реши мостью, что Астемир понял бесполезность дальнейших уговоров.

Кто-то подал Эльдару казацкую шашку, и Эльдар шагнул, опираясь на нее, бледный, с лихорадочным огоньком в глазах.

— Возьмите это… и это. — Эльдар передал Казгирею карабин и револьвер.

— Тогда и я с тобой. — Астемир шагнул следом.

Эльдар крикнул, обращаясь к склепу:

— Жираслан, мы идем к тебе… Это я, Эльдар… Без оружия… Узнаешь меня? А со мною Астемир.

Ответа не было.

Смельчаки остановились. Сильная боль заставила Эльдара пригнуться. Сжав зубы, он застонал.

Астемир поддержал его.

Вход в склеп был с другой стороны, но меж старых камней виднелись щели, через которые Жираслан мог стрелять.

— Жираслан, — заговорил теперь Астемир, — вся Кабарда знает твой ум. Слушай меня. Ты можешь стрелять в нас… без смысла, без доблести. Нужно ли тебе это? Мы идем от имени Инала и Казгирея. Первые люди Кабарды призывают тебя: сдайся на милость, иди под защиту закона. Ты слышишь нас, Жираслан? Ответа не было.

— Ты ранил Эльдара, он не в силах ступать. А не то он не побоялся бы войти в склеп… Жираслан, отвечай!

Эльдар же и в самом деле ослабел настолько, что с трудом держался на ногах. Но он овладел собою и заговорил снова:

— Почему молчишь, Жираслан? Выходи! Выходи под защиту закона! Выходи или стреляй.

Голова Жираслана без шапки показалась над склепом, и Жираслан встал во весь рост. Протянулась его рука. В ту же секунду рядом с Эльдаром прозвучал выстрел. Это непроизвольно, забыв запрещение, выстрелил Казгирей. Жираслан покачнулся, рухнул.

Настала тишина.

— Аллаур-сын! — свирепея, выругался Эльдар. Он хотел броситься туда, где свалился Жираслан, и сам упал. — Что сделал ты, сын безумного? Зачем?

Казгирей в растерянности опустил карабин.

Астемир осторожно шагнул вперед, к темному отверстию, откуда несло теплом сухой, старой ямы и куда соскользнул Жираслан. Со всех сторон к кладбищу бежали люди. Астемир спустился в полуразрушенный склеп и скорее угадал, чем увидел, в теплом, душном мраке Жираслана. Он лежал навзничь — без шапки, весь измазанный землею.

Когда его вынесли, он дышал, но был без памяти. Травинки застряли между газырями на дорогой черкеске голубого цвета, под ногти забилась земля. Лицо Жираслана все еще было красивым.

Возбужденные боем конники собрались вокруг раненого, и каждый старался хорошенько рассмотреть его — Жираслана, абрек-пашу. Кучук угрюмо спросил:

— А конь его… ранен или убит?

— Ранен в переднюю ногу, — отвечали Кучуку.

Дыхание Жираслана становилось частым и шумным. Эльдару сейчас больше всего хотелось довезти его живым до Нальчика, он торопил с отъездом. Астемир отдавал распоряжения. Раненных в бою конников сносили в ближайшие дома. Решили оставить здесь и старика хаджи, который до конца боя пролежал в кустах и все еще не в силах был произнести хотя бы слово. Для Эльдара и Жираслана настелили в тачанку побольше соломы, туда же посадили и Саида. Отряд двинулся в обратный путь.

Саид всю дорогу бормотал про себя молитвы, а Эльдар морщился от боли при каждом толчке и, хмурясь, прислушивался к дыханию Жираслана.

Следом за отрядом уже несся по аулам слух, что Эльдар и Астемир из Шхальмивоко застрелили Жираслана и везут его тело в Нальчик.

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ САРЫМЫ

Сарыма поправилась. Наташа сказала ей, что скоро ее отпустят домой.

А пока Сарыма старалась помогать сестрам. Свободные часы они с Наташей проводили в маленькой комнатке, которая называлась «докторская» и где стояла койка Наташи.

Окно выходило в садик, примыкавший к большому Атажукинскому саду. Ветви старого каштана, которого не сумела одолеть засуха, как бы с любопытством заглядывали сюда, рассматривая сложенные на подоконнике красивые вещи.

За время болезни набралось много подарков. Были тут и подарки, что предназначались Сарыме еще к свадьбе, были и другие, которыми добрые люди хотели выразить свое сочувствие Эльдару и его невесте по случаю несчастья. Пестрели красивые ткани, шелковые платки, поблескивали флакончики с «душистой водой».

В последнее время Эльдар стал заходить еще чаще. Сарыма не сразу узнала, что он ходит на перевязки к доктору и наблюдает, хорошо ли караулят лежавшего в больнице Жираслана.

Сразу же после возвращения из Прямой Пади Эльдар был назначен не только командиром отряда, но и заместителем начальника управления. Наблюдение за пленником стало теперь его прямой обязанностью. У койки абрек-паши сменялись и дежурные, и сестры, и караульные. Конечно, Жираслан не был в силах уйти, но около больницы уже не раз замечали подозрительных людей из дальних аулов, из Чечни и Ингушетии, где у него оставалось немало друзей.

Сарыма не знала, что находится под одной кровлей с человеком, который хотел ее убить, Эльдар же страдал из-за этого еще сильнее. Он давно спрашивал доктора, не пора ли отпустить Сарыму. Слезы Сарымы убедили его не возвращаться обратно в дом Жираслана.

Все складывалось бы хорошо для Сарымы, если бы не предстоящая разлука с Наташей.

На любовь Сарымы Наташа отвечала тем же. Им не нужно было много слов, чтобы понимать друг друга.

— Скоро придет Эльдар, — скажет Наташа и улыбнется.

— Скоро придет Эльдар, — и на этот раз проговорила Наташа, оглядывая через окно вечереющее над деревьями небо.

Но теперь она не улыбнулась.

Не улыбалась и Сарыма.

Послышались шаги и мужские голоса. Девушки обернулись к дверям — вместе с доктором вошел Эльдар и — о, радость! — дед Баляцо, наряженный в ту же черкеску, в какой он приезжал за Сарымой в утро свадьбы. То же румяное лицо, те же пучки поседевших густых бровей и огненно-рыжие усы, не поддающиеся времени… Еще большая радость: из-за спины Баляцо выглядывал Астемир, тоже в своей праздничной каракулевой шапке, а за Астемиром — тут уж Сарыма чуть не вскрикнула — Думасара.

О славные, дорогие земляки!

Эльдар пропустил Баляцо вперед.

Зачем приехал Эльдар с земляками, если не затем, чтобы забрать отсюда Сарыму? И конечно, так оно и было: Эльдар назначил отъезд на сегодня, зная, что Астемир и Баляцо должны быть в Нальчике по своим делам…

В комнате сразу запахло шерстью бурок и кожей сапог и чувяк. Сердечко у Сарымы заколотилось. Она вопросительно взглянула на Наташу, потупилась перед мужчинами.

Наташа начала собирать вещи Сарымы.

Баляцо умиленно глядел на Сарыму и не сразу справился с волнением.

— Красавица моя! — заговорил он. — Приятно сердцу видеть тебя здоровой. Но грустно мне, что я не могу взять тебя отсюда с той же лихостью и почестью, с какой посаженый отец брал тебя из дома твоей матери. Ничего… Была красавицей, такой и осталась… Поедем домой.

— Поедешь домой, Сарыма, — подтвердил Эльдар. — Матханов Казгирей прислал коляску.

— Ну, собирайся, да не забывай Наташу, — сказал Василий Петрович.

— Не забывай Наташу, — повторил Эльдар по-кабардински.

Сарыма всхлипнула, Наташа обняла ее. Эльдар и Астемир стали разбирать на подоконнике подарки, увязывать в платки.

Теперь Сарыма увидела, что Астемир прячет что-то под буркой. А Думасара держит в руках лукошко, наполненное такими же баночками с чернилами и пишущими палочками, какие Сарыма видела здесь, в больнице. Сарыма решила, что и это подарки. Но это были чернильницы и карандаши для учеников.

Но вот Сарыма уселась в коляску, с нею рядом села Думасара, Эльдар вскочил в седло, коляска тронулась.

И опять не совсем обычный вид представляла собой эта известная всему городку коляска. Опять на ее подножках — и слева и справа — стояли мужчины в хорошей одежде, и один из них держал в руках лампу, а другой цветистый шар на высокой ножке, — глобус для школы.

Как только коляска покатилась, Баляцо, с лампой в руках, не обращая внимания на стук и тряску, спросил Астемира, державшего глобус:

— Какими же словами ты будешь все это объяснять?

Астемир прокричал в ответ:

— Учеными словами.

— Как можно без языка (то есть без знания русского языка) говорить ученым словами? — недоумевал Баляцо, а Астемир отвечал ему:

— Я все буду объяснять по-кабардински.

— По-кабардински можно хорошо ругаться, а не говорить учеными словами. Еще и букв таких нет, чтобы читать и писать по-кабардински.

— Буду учить кабардинскому языку.

— Кабардинец и так свой язык знает. Зачем учить кабардинца кабардинскому языку? С этим языком никуда дальше станицы Прохладной не сунешься, хотя и будешь знать все слова своего отца и матери. Нет, Астемир, я тут не скажу «ага».

Думасара тоже считала смешным и бесполезным учить кабардинца кабардинскому языку. «Арабский язык, — говорила Думасара, — вот язык самого аллаха. И кабардинец, и кумык, и ингуш — все читают книги по-арабски».

И сейчас, стоя на подножке, Астемир косился на жену, но Думасара, разумеется, не осмелилась бы вмешаться в спор мужчин. Ее дело было оберегать Сарыму, И обе женщины молчали, прижимаясь друг к дружке, или, поглядывая на потемневшее небо, с тревогой и надеждой тихо переговаривались о том, что, кажется, будет дождь.

Спорщики, однако, не замечали надвигающуюся тучу. Посмеиваясь, Баляцо обратился к женщинам:

— На нашем языке только вы, женщины, болтаете да пастухи с коровами разговаривают. И еще, да простит меня аллах, иной раз, когда моя жена разозлит меня, я и сам ищу подходящее слово на нашем языке, чтобы оно мне губы, как перцем, обожгло. А науку наши слова не берут. Для науки нужен такой язык, чтобы он зачерпывал глубину, самую гущу, как хорошая ложка черпает в котле… Что еще заботит меня? В школу пойдут не только дети самых знатных, или толковые, или те, которые ходят в медресе, а все дети аула. Это говорит и Степан Ильич и Инал… А кто же в таком случае пойдет с тяпкой на огород, на пастбище за отарой? От многих слышал я этот вопрос: кто останется опорой в доме, если все пойдут учиться в школу? Скажи мне, Астемир, как это объясняет Степан Ильич? Что он об этом говорит?

— Степан Ильич говорит, что теперь все с детского возраста станут придерживаться лучшего для себя и для народа.

— Это хорошо. А что говорит об этом Инал?

— Инал говорит, что Степан Ильич говорит правильно.

— Ага! А что говорит об этом тезка моего сына Казгирей?

— Тезка твоего сына Казгирей хочет, чтобы учили Коран. Как будто он подслушал мою Думасару. Вот что говорит Казгирей Матханов.

При этом сообщении Думасара подняла голову и поглядела на мужа широко раскрытыми глазами. Баляцо продолжал спрашивать:

— Интересно говорит Казгирей Матханов. Но теперь и Эльдар не последний человек в Нальчике. Что говорит Эльдар?

Тут и Сарыма подняла голову.

— Эльдар говорит, что Казгирей говорит правильно, — признался Астемир.

Вдали показались выгоревшие и запыленные деревья аула и его убогие крыши. Приятно выделялись лишь черепичные крыши домов Мусы и Жираслана.

Коляска пронеслась по жемату к дому Дисы. Разговоры приостановились, встречные долго провожали взглядами коляску. Кто не знал ее! Коляска Матханова с Астемиром и Баляцо на подножках вызывала удивление, любопытство и почтительность.

Конь Эльдара шел рядом с коляской ровной рысью. Эльдар не прислушивался к спору, не оглядывался на Сарыму — ощущение громадной счастливой перемены в жизни переполняло его настолько, что он мирился с тем, что везет Сарыму не в свой дом.

Услышав стук колес и крики, доносившиеся с крыши Астемирова дома («Едет Сарыма!» — вопил Лю), Диса с испуганным видом выбежала на улицу.

Кучер, откидываясь всем телом, задерживал разогнавшихся коней. Коляска остановилась. Эльдар соскочил с коня. Сбегались ребятишки, повсюду виднелись из-за плетней женские головы в платках и мужские в шапках…

И в это самое время дед Еруль совершал по жемату вечерний объезд, возглашая:

— Слушай, слушай, счастливый аул! Рядом с домом Астемира начинается школа! Посылайте детей в школу. Можно и девочек! Каждый ученик получит фунт кукурузы…

 

КАЗГИРЕЙ И ЭЛЬДАР

Казалось бы, что общего у молодого начальника, чекиста, с верховным кадием? Разве не враждует Инал с шариатом? Разве мало суровых и хлестких слов сказал Степан Ильич о шариате? Разве не говорит он о том, что шариатисты на гнилых дрожжах пробуют поднять свежее тесто? Все это слышал и Эльдар. Наконец, слишком часто обнаруживалось, что шариатисты причастны к бандитским злодеяниям, подтверждались слова Инала и Степана Ильича, что на весах, оценивающих дела шариата, зло перевешивает добро.

Да, все это так. Но неверно было бы принимать мнение Инала или Степана Ильича за господствующее в стране суждение. Время было очень противоречивое, люди разные, и еще далеко было до полной победы идей революции. Мулла и большевизм порой сосуществовали рядом. Много ли нашлось бы тогда таких последовательных людей, как Инал, Степан Ильич, Астемир? И не так уж много было людей, подобно Эльдару, с горячим сердцем, жаждущих истины, но еще не просвещенных знанием, не всегда умеющих сделать правильный выбор.

Эльдару полюбились беседы с Казгиреем. Вот почему, если даже дела не требовали совместных поездок, часто можно было видеть Эльдара и Казгирея, скачущих рядом по дорогам Кабарды.

Казгирея не утомляли эти разъезды. Он считал, что наступила пора решительной борьбы за шариат.

Тем более важной становилась для него дружба с Эльдаром. Он хитро подчинял Эльдара своему влиянию, пользовался любым случаем, чтобы обратить его внимание на верность простых людей народным обычаям, на их благочестие и знаки уважения к нему, верховному кадию. Эльдар, выезжая вместе с Казгиреем на расследование грабежей и убийств, со своей стороны дорожил поддержкой столь чтимого и образованного человека.

Еще до того, как он стал верховным кадием, Казгирей понял: все круто меняется. Нужно говорить не о школе и книге, пора делать выбор между силами, вступившими в борьбу, — между Клишбиевым и Шардановым, с одной стороны, и людьми новыми, такими, как всеми уважаемый Буачидзе, ученик Ленина Киров или согласный с русскими большевиками, непримиримый Инал Маремканов, бывший друг детства, сосед по Прямой Пади…

Не один раз в начале революции Казгирей слушал Инала, сына Касбота, на многолюдных митингах в Пятигорске. Эти речи всегда заканчивались призывом: довольно простому человеку, труженику-карахалку, угождать сильным мира сего, таскать для них горячие угли, обжигая натруженные пальцы…

Да и друзья Нури Цагова в те дни тоже стали все чаще говорить словами, какими говорили ораторы в Пятигорске: довольно издевательств князей и уорков, их надо выгнать, и аллах не станет возражать против этого.

Все это Матханов слышал своими ушами. Многое заставляло его задуматься.

В те же дни появилось обращение Москвы за подписью Ленина к мусульманам России и Востока.

Слова знаменитого обращения Матханов принял как подтверждение собственных мыслей. Оно, казалось ему, как нельзя лучше отвечает его планам, снимает все вопросы. Важный документ, думалось Матханову, выпущен прямо-таки в подтверждение его мыслей о сочетании «религиозной революции» с народной революцией. Он увидел в обращении только то, что хотелось ему видеть, и истолковывал по-своему: призыв к уважению национальной культуры, к терпимости и последовательному революционному просвещению народа он толковал на свой лад, как безоговорочную поддержку младомусульманского движения…

Последний номер матхановской газеты вышел в первую зиму после Октябрьской революции с переводом обращения.

— Газета… Газета… Бум-бум, газета! — кричали продавцы матхановской газеты на базаре в Нальчике, в Баксане, на берегах Уруха, Малки и Чегема. — Слушайте, слушайте! Казгирей сообщает, что сказал о мусульманах Ленин.

Шутка ли, — кому не интересно знать, что сказал Ленин?

Матханов все еще наблюдал за продажей своей газеты, когда к нему прискакал всадник от отца с радостным сообщением: Казгирея ждет брат Нашхо. После Февральской революции Нашхо в чине прапорщика действовал на Кавказско-Турецком фронте уполномоченным Союза городов, а затем успел побывать в Персии и в Тифлисе, сблизился с русскими и грузинскими революционерами…

Братья не виделись много лет. Расстались они подростками, встречались мужами, и каждому из них было что рассказать. Нашхо уже занимал важный и грозный пост начальника милиции в округе. Он все еще не был женат.

С любовью оглядывая младшего брата, Нашхо заметил, что всегда представлял себе Казгирея именно таким — статным, умело одетым, а главное, просвещенным. О чем бы Казгирей ни рассказывал, вспоминая то Бахчисарай, то Стамбул, то своих учителей в Баксане, то встречи с земляками-кабардинцами в той же Турции — ничто не представляло для Нашхо неожиданности. Он внимательно следил за жизнью брата издалека.

Братья решили немедленно поехать навестить стариков в родном ауле.

Сильно постарели Кургоко и Амина. Но в опрятном доме по-прежнему чувствовался достаток. Стол и теперь не выглядел голой доской. Несколько дней прошло в пирах и приветственных тостах. Кургоко, однако, внимательно всматривался в своих сыновей и при расставании, склонив набок голову, так же внимательно выслушал клятву обоих братьев — умереть добрыми мусульманами.

Немало вопросов волновало старого Кургоко, как волновали они и Казгирея. Для Нашхо же все было ясно. Смысл его ответов сводился к одному.

— Советы не собираются воевать, — говорил Нашхо. — Наоборот, мы заключаем мир, проповедуем мир. Молодые деревья надо укреплять, и мы укрепляем только что посаженные деревья, чтобы не повалил их ветер ни со стороны Екатеринодара, ни со стороны Владикавказа.

Казгирей по-своему отнесся к этим выводам брата: не поехал с ним в Нальчик, а, распрощавшись, направился в другую сторону, туда, где — узнал он от старого Кургоко — находился князь Шарданов Берд.

По Кабарде к этому времени распространились слухи о разгроме шардановской усадьбы под Нальчиком. Говорили, что князь собирает своих недавних конников, чтобы разбить чувячное войско большевиков…

Все это оживало в рассказах Казгирея Эльдару при их частных совместных поездках.

Рассказывая о недавнем прошлом Эльдару, Казгирей не обошел подробностей встречи с Шардановым. Если бы он знал, какую бурю поднимет этот рассказ в душе Эльдара, он, несомненно, был бы более осторожен. Эльдар, однако, сумел подавить в себе гнев и дослушал, сообразив, что ему небесполезно все это знать.

— Будь благоразумен, — взывал Казгирей к Шарданову. — Посмотри, как мало нас, кабардинцев, на нашей земле. Мы клок черных волос на белом коне. В любой день постромка может сорвать этот клок. Вот-вот мы исчезнем, как исчезли наши единокровные убыхи с берегов Черного моря. Оглянись! Смеет ли кабардинец направлять клинок на кабардинца? Мусульман объединяет вера, споры должны решаться по шариату.

Что отвечал на это Шарданов?

— Слушай, Казгирей. Когда стараются опалить друг другу усы, тогда шутки долой. Знаешь ли ты эту пословицу? Какой мужчина позволит опалить себе усы? Ты говоришь о шариате. Да, сейчас идет спор: быть порядкам, заведенным нашими предками, или не быть? Нас выгнали из наших домов… Кто? Чувячники. Здесь Коран ни при чем. Не Коран надо поднимать над головами преступников, а карающий меч империи. И сейчас мне помощник не ты, а Аральпов.

— Послушай, Берд, помнишь ли ты притчу Руми о винограде? О том, как взаимное непонимание может привести к- несчастью, «способно дружбу подменить враждой»?

— Нет, — сказал князь, усмехнувшись, — рифма — это прекрасно, но нам нужна не звучная, острая рифма, нужен клинок. Пожалуй, сейчас более уместен замысел Аральпова. Он хочет снимать с большевиков кожу, натягивать на барабаны, барабанным боем сзывать людей на битву. Это, конечно, жестоко. Но и мне, признаюсь, сейчас больше рифмы нравится свист нагайки. Я заметил, что чувячники лучше всего танцуют под этот свист… Так-то, друг Казгирей! Обнаглевшие чувячники хотят сидеть с нами рядом, на одной бурке…

Что еще услышал Эльдар от Матханова?

Из типографии Казгирея вышло новое обращение к мусульманам. «Когда два зверя дерутся, охотнику остается клок шерсти, — говорилось в обращении. — Когда дерутся два брата — это уже не два лезвия одного кинжала. Пусть мусульманин подаст руку мусульманину, а кинжал оставит на поясе». Это воззвание Казгирей разослал по всем аулам, его читали в мечетях, сам Матханов по пятницам приезжал к верующим.

В дальнем ауле за Тереком красноармейцы, покупавшие лошадей и сбрую, узнали, что в мечети приезжий человек осуждает большевиков, которые покупают у кабардинцев коней для того, чтобы воевать против кабардинцев. Красноармейцы — они были из части, входящей в отряд Инала Маремканова, — схватили Казгирея. Командир потребовал схваченного к себе. Инал знал, кто арестован. Но он встречался с Казгиреем наедине впервые после двенадцати лет. Не просто это было им обоим. Инал вышел для встречи на порог дома, и уже одним этим он многое объяснил и предупредил. Сына Кургоко и брата Нашхо он встретил почтительно, спокойная решимость светилась в его глазах.

— Ну рассказывай, Казгирей, что случилось, — сказал он, стараясь и на этот раз не терять хладнокровия. — Помни, что хоть я сейчас и не в своем доме, но тут уже не один раз бывал твой брат Нашхо. Это дом наших общих друзей. Я много знаю о тебе и от Нашхо, и от других людей. Я охотно открою тебе свое сердце, уверен, что и ты не станешь со мною лукавить. Справившись с волнением, Казгирей заговорил:

— Рад, что ты встречаешь меня миром, Инал. Я тоже предпочитаю говорить о мире, и в этом первая непосредственная причина того, что я схвачен твоими людьми.

— Ты препятствовал действиям моих бойцов.

— Да, и я объясню тебе, почему я это делал. Я не хочу видеть оружия, занесенного над кабардинцем, а тем более когда оружие это в руках кабардинцев же!.. Ты, Инал, стал известным народу человеком. Не кажется ли тебе, что сейчас происходит то же самое, что, согласно легенде, произошло в Бзуканском ауле, когда два жемата перебили друг друга из-за сита? Мы губим народ, а справедливость только в одном: в религии, в шариате. Наше оружие — Коран…

— Нет, я не думаю, что происходящее напоминает легендарный случай в Бзуканском ауле. Тут драка не из-за сита. Это надо понимать. Надеть в степи на коней путы, это значит отдать коней волкам на растерзание. Ты, Казгирей, хочешь опутать революцию цепями религии, хочешь остановить нас, удержать нашу руку… А мы лишь устраняем с дороги тех, кто хочет задержать нас. Как же так? Опустить руки? Чтобы нас опять топили в пучине? Помнишь притчу твоего любимого поэта Руми:

Однажды на корабль грамматик сел ученый, И кормчего спросил сей муж самовлюбленный: «Читал ты синтаксис?» «Нет», — кормчий отвечал… «Полжизни жил ты зря», — ученый муж сказал. Обижен тяжело был кормчий тот достойный, Но только промолчал и вид хранил спокойный. Тут ветер налетел, как горы волны взрыл, И кормчий бледного грамматика спросил: «Учился плавать ты?» Тот в трепете ужасном Вскричал: «Увы! Но сжалься над несчастным!» «Что ж, и тебе увы, — промолвил мореход. — Ты зря потратил жизнь: корабль ко дну идет».

Прочитавши стих, Инал улыбнулся веселой, доброй улыбкой.

— Ты удачно вспомнил Руми, — отвечал Иналу Казгирей, сохраняя спокойствие.

— Валлаги, — закончил беседу Инал. — Я еще мальчиком мечтал потягаться с тобой в словесном споре… — Инал замялся, — и в чтении стихов… Но знаю, тут мне не превзойти тебя… Больше не буду… Наши пути, Казгирей, еще не раз сойдутся. Мы знаем твои добрые стремления, и нам хотелось бы, чтобы ты ушел отсюда не врагом, а другом… Подумай и о том, чем была бы Кабарда без русских. Куда ей идти без тех русских людей, которых вы, шариатисты, заодно с темными старухами считаете ивлисами? Вдумайся, Казгирей!

С этими словами Маремканов отпустил Казгирея на все четыре стороны, отрядив несколько всадников проводить его до безопасных мест. Молодые воины, недавние сохсты, считали за честь сопровождать Матханова.

Казгирей решил ехать к своим старикам.

Еще не доехав до родного аула, он услышал страшную весть: конники Шарданова, считая, что Казгирей, как и его брат Нашхо, ушел к большевикам, схватили старого Кургоко в качестве заложника, а потом расстреляли его, а мать пустили по миру. Дом сожгли, увели скот, коней, увели и прекрасного жеребца, внука давнего Кабира.

Потрясенный известием Казгирей думал: куда скакать дальше? К Шарданову? Нет, с Шардановым он должен встретиться иначе. Вернуться к большевикам? Нет, он должен встретиться иначе и с Иналом. И у него созрел план: кликнуть клич, собрать войско, объединить под знаменем ислама всех, кто хочет сражаться за справедливость, свободу, равенство среди мусульман. Пусть мулла, пусть карахалк, князь или уорк — все равно! Если он кабардинец, если он за шариат, пусть идет в войско Матханова.

Он заговорил об этом со своими спутниками, и молодые сохсты тут же вынули кинжалы. Они стали первыми воинами священной шариатской колонны. Своими клинками Они коснулись клинка Казгирея, поклявшись человеку, достойному, по их мнению, почестей имама…

…Не сразу все это поведал Казгирей, но прямота, с какою он рассказывал, может быть, и не совсем простодушная, сделала свое — Эльдар простил ему и Шарданова…

— Не пора ли сделать привал, Эльдар? По сидим, помолчим немного… Что-то грустно, — прервал Казгирей рассказ.

Выбрали место под кустами посуше, разостлали бурки, откупорили фляги. Оглядывая местность — теперь он хорошо знал холмы и пади, ведущие к родному аулу Казгирея, — весь под впечатлением услышанного, Эльдар проговорил:

— Отсюда близко к твоему аулу.

— Это, кажется, единственный аул, который я стараюсь объехать стороной, — не сразу отвечал Казгирей. — Сам аллах не знает, когда найду я в себе силы заглянуть туда.

Эльдар понял свою опрометчивость. Он пожалел, что затронул в душе человека больное место. Его самого ждала верная и большая радость — скоро опять увидеть Сарыму, всех близких и дорогих ему людей.

 

ВЕЛИКИЙ УАЗ И ШКОЛА

Повсюду совершались благодарственные моления, всюду хотели видеть любимого проповедника — верховного кадия. Отзывчивый Казгирей едва поспевал с одной службы на другую, из одной мечети в другую, разъезжая по Кабарде с востока на запад, с запада на восток…

Казгирей на каждом шагу убеждался в силе непосредственного слова и считал, что «временный» успех большевиков объясняется как раз их умением завлекать, побуждать, обнадеживать — агитировать, как сами большевики называют эту способность. Митинги на базарах, на улицах, в садах… Казгирей видел, как поддаются пылким речам люди всех сословий, те самые люди, что ходят в мечеть, но там скучают. И Казгирей с той же неутомимостью и страстью, с какой прежде занимался печатным делом и школой, теперь занялся муллами и мечетями, отыскивая способных ораторов.

При этом он не хотел замечать того, о чем предупреждали его Инал и Степан Ильич, что видел даже малоопытный Эльдар: шариат все больше поддерживали люди, враждебные революции.

Все чаще под предлогом утверждения прав шариата то в одном ауле, то в другом, то в окружном суде, то в самом шариатском отделе обнаруживались преступные сделки, мошенничество. Недавно под видом упорядочения земельной реформы «в соответствии с шариатом» дельцы из земотдела прибрали землю себе. Похоже было, что это «дело» получило широкий размах и, что особенно озадачило Эльдара, к сделкам имели какое-то отношение Давлет и Муса из Шхальмивоко.

Нужно было действовать осторожно, чтобы не спугнуть заговорщиков.

Вот почему в Шхальмивоко они опять прискакали вместе: Эльдар — по своему делу, в которое он пока что Казгирея не посвящал, а Казгирей — по своему. Верховный кадий давно обещал прибыть на великий уаз в Шхальмивоко.

После случая, когда поверенный Жираслана приезжал за шкатулкой с редкими лечебными травами, Тина спряталась так надежно, что даже Чача не могла несколько дней отыскать ее, не то что Лю. И вдруг в саду у арыка девочка сама неожиданно окликнула Лю.

Лю обрадовался Тине не меньше, чем возвращению Сарымы. Они долго сидели в саду.

— Чача не хочет, чтобы я ходила в школу к Астемиру, — сообщила Тина. — Но я все равно пойду туда, если Астемир меня пустит. Спроси Астемира, пустит ли он меня в школу? Мне нужно видеть глобус и картины, которые ты так хвалишь.

Разумеется, Лю обещал сделать все. Тина призналась: у нее нет для школы новой рубашки. Это представлялось очень серьезным затруднением, но Лю не считал дело безнадежным, он очень рассчитывал на доброту Думасары. Больше того — он быстро смекнул, что в крайнем случае сможет уступить Тине свою рубашку, не вдаваясь пока что в размышления о том, как он объяснит Думасаре исчезновение рубашки.

Казалось, все складывается как нельзя лучше. Лю и Тина с нетерпением ожидали, когда прозвонит колокольчик Астемира. Лю ежедневно начищал его. Он-то ведь хорошо знал, что с колокольчика начинается всякое учение! Астемир, случалось, и сам звонил в колокольчик, плотно закрывая дверь из комнаты, чтобы не слышали посторонние. Не все было ладно — не по душе ему было настойчивое желание Думасары послать Лю в медресе, но он не хотел грубо оспаривать волю матери.

Уборка помещения заканчивалась, дед Еруль уже несколько раз выезжал с сообщением об этом, но обещанный фунт кукурузы не помогал — матери не сдавались.

Опять громче других шумела Диса. Нет, она не смирилась, счастье дочери не смягчило ее сердце. Напротив, приезды Эльдара еще больше озлобляли ее. Но так как теперь она уже не смела открыто выражать свои чувства перед нелюбимым зятем — все же мужчина и притом не последний человек, — Диса изливала желчь на соседей, тем более что затея Астемира давала ей новый повод для брани.

— Подумайте! — шумела она. — Загубил мою старшую дочь, а теперь зазывает младшую в свою школу… Пусть аллах станет моим врагом, если я отпущу Рум к нему. Пусть аллах не даст мне ни одного дня пить воду, если моя дочь хоть кончиком пальца прикоснется к свинине… Тьфу, аллаур-сын! — Диса плевалась и продол жала, обращаясь, по-видимому, к Думасаре: — А ты, жена черного джина, отвечай, куда пош лешь своих сыновей — в школу или в медресе?

Удар приходился не в бровь, а в глаз. Думасара старалась пристыдить крикунью:

— Зачем кричишь и бранишь меня на улице? Зайди в дом, если собираешься сказать что- нибудь путное.

— Пусть чума зайдет в твой дом.

И надо признаться, Диса не оставалась одинокой. Слышались голоса и других женщин:

— О потомки ивлисов! Лежали бы вы все на спине в тяжких муках! Подумайте, жена когда-то воздержанного Баташева зазывает к себе в дом, чтобы кормить свининой!

Случалось, и воздержанный Астемир терял самообладание и выходил на порог.

— Вы, рожденные с кровоточащими пятками, закройте свои рты, не то языки ваши разбухнут от желчи и лопнут, — сердито говорил он, но тут же ему становилось стыдно, и он уходил куда-нибудь подальше от греха.

Женщины умолкали, затихала и Диса, но вскоре опять появлялась и, поглядывая, не едет ли по дороге из Нальчика вооруженный Эльдар, принималась за свое.

Давлету доставляли удовольствие эти крики вокруг дома Астемира, он любил послушать, как женщины проходятся насчет бывшего председателя. Однажды его осенила замечательная мысль: а что, если дети будут ходить одновременно и в школу и в медресе? Жаль, конечно, что еще не готова башня для обнародования новых законов. Но этот закон можно сообщить прежним способом, через деда Еруля. Астемир подумал, и его заинтересовало предложение: пример ученика, который ходит одновременно и в медресе и в школу, может стать заразительным. Это может продвинуть дело вперед. И Астемир уступил.

— Собирай своего сына в медресе, — хмурясь, сказал он жене, — и чем скорее, тем лучше.

Невозможно было утешить Лю, когда он узнал, какая горькая участь его ждет — идти к Батоко в медресе. Напрасно говорила ему Думасара:

— Послушай, Лю, в медресе ты будешь учить Коран, станешь кадием, таким важным, как Саид.

— Не хочу учить Коран, — отвечал безутешный Лю. — Коран учить скучно. Мне больше нравится глобус, чем Коран. Я обещал Тине показать глобус.

Последние слабые доводы Лю, что Батоко его не любит и не пустит к себе в медресе, ничего не изменили. Астемир сказал:

— Ну-ка, перестань плакать, Лю. Я тебе опять дам военную сумку. Иди к Батоко, он не посмеет обидеть тебя, а там, в медресе, говори всем мальчикам, чтобы они шли в школу. Ты и сам будешь ходить и в медресе и в школу.

Это обещание несколько успокоило Лю, оно понравилось больше, чем слова Думасары о том, что Магомет проложил дорогу в медресе для всех детей и Батоко не смеет не пустить туда Лю. Его очень озадачило, когда после этих слов Думасары Астемир сказал:

— Может быть, тебе, Лю, суждено проложить дорогу в школу, и за тобой пойдут другие.

— Ложись, Лю, спать, — окликнула его старая нана.

…Когда Лю проснулся, Думасара уже успела напечь коржиков и складывала их в военную сумку. Однако наступивший день не принес Лю радости.

Звонко кричали петухи. По всем дорогам замечалось оживление — и потому, что светило солнце, и потому, что на завтра был назначен великий уаз с участием Казгирея.

Не сразу решился Лю войти в невзрачную, с глиняными осыпающимися стенами пристройку во дворе мечети. Конечно, Лю бывал здесь не раз. Но одно дело заглядывать в окна, другое — переступить порог помещения, в которое проложил путь сам Магомет.

Лю собрался с духом и вошел. Вдоль стен сидели на корточках малыши и подростки, и каждый держал в руках толстую книгу — Коран. Однако немногие из учеников имели такой аккуратный, хорошо переплетенный Коран, какой Думасара вложила в сумку Лю вместе с коржиками. Ученики подняли на Лю глаза, но их пальцы продолжали двигаться по растрепанным, пожелтевшим страницам. Никто из них не решался прервать чтение, встретить новичка добрым словом или какой-нибудь мальчишеской выходкой, хотя самого Батоко в эту минуту в комнате не было. Растерявшийся Лю споткнулся о груду ветхих сыромятных чувяк, сваленных у входа, и тут вспомнил наставление матери — не забыть при входе в медресе снять свои чувяки.

В углу высилась куча тряпья, служившего постелью для мальчиков— учеников из дальних аулов. На подоконниках стояли немытые крынки и горшки с остатками пищи. Запоздалые осенние мухи кружились над ними, и их жужжанье сливалось с бормотаньем усердных учеников.

Все лица были знакомые. Вот толстый Чико, сын Давлета, вот Азрет, по прозвищу «Ртом смотрящий», ибо он всегда ходил с выпученными глазами и раскрытым ртом; вот Хазеша, сын самого Батоко, такой же драчливый и заносчивый мальчишка, как Чико, вот сын мельника Мухаб и тихий, чумазый Алисаг — он согнулся в три погибели, его поза и каждый произносимый им звук говорили, с каким трудом даются ему арабские стихи Корана. Его грязный пальчик не скользил по строчкам, а уткнулся в какое-то мудреное слово, как будто это слово ухватило палец и не отпускает. С Алисагом Лю дружил, но знакомы ему были все, даже подростки из дальних аулов. Этих часто можно было видеть по дворам, когда они, возглавляемые бойким Хазешей, с корзинами в руках ходили собирать подаяние.

Лю успел разглядеть и старые коврики из мечети. Несмотря на смущение, он подумал, что в школе у Астемира будет чище и красивее. Чего стоит один колокольчик или цветистые картинки, которые завтра отец собирается развесить по стенам; Лю подумал о том, что, может быть, Астемир уже сегодня развешивает картины, ему помогают Сарыма и Тембот, а он, несчастный, сейчас сядет здесь под облупленной стенкой со скучным Кораном в руках. Как хорошо было бы, если бы Батоко не пустил его! И в эту минуту вошел Батоко. Ученики загудели громче, ниже склонили головы.

— А, ты пришел-таки, сын Астемира Баташева… Я уступил просьбам Думасары… Что ж, может, этого хочет аллах! Он ни перед кем не запирает двери мудрости. Постигнешь священную черноту Корана — будешь просить у аллаха милосердия к твоему отцу. Садись вот здесь.

Батоко показал Лю его место рядом с Алисагом. Это был самый дальний и самый грязный угол. Дети богатых, почитаемых родителей занимали лучшие места. Их отцы нередко заглядывали сюда: не посадил ли Батоко их сыновей так, что детям приходится смотреть в затылок менее достойного?

— Это будет твое место, — повторил Батоко. — А сейчас возьми ведро, пойдешь с Алисагом на реку за водой…

И вдруг Батоко спросил:

— Ваша черная корова не болеет?

— Нет, — отвечал Лю, — не болеет.

— Валлаги! — И Батоко обратился к сыну мельника: — Почему ты, сын мельника, не приходил в медресе два дня?

Длинноволосый Мухаб испуганно сжался и отвечал:

— Сначала не приходил потому, что нана выстирала мои штаны.

— А потом? — выспрашивал Батоко.

— А потом я увидел твои штаны, учитель.

— Как так, увидел мои штаны?

— На твоем дворе на кольях сушились штаны, и я подумал, что ты тоже сидишь дома.

— Если мои штаны развешаны на кольях после стирки, то это еще не значит, что я сижу дома, — довольно миролюбиво пояснил Батоко. — У муллы много запасных штанов от покойников. Пусть впредь никто не смущается, если увидит, что мои штаны сушатся.

— А почему ты опоздал? — Батоко перенес внимание на другого мальчика, по имени Молид. — Смотри, а то покажешь мне свои пятки, лентяй! А вы что раскрыли рты? Берите ведро и ступайте, — вспомнил Батоко о Лю и Алисаге. — Так ты говоришь, сын Астемира, что ваша черная корова не болеет… Это хорошо.

Вот тут-то, в черной корове, и заключались причина и следствие: сначала как бы благожелательная встреча, а затем «изгнание» Лю из медресе. А дело было вот в чем.

Приготовления к великому уазу шли вовсю. Предстоящий обряд требовал принесения в жертву коровы, но притом коровы не всякой, а обязательно черной. Во всем ауле только у одного человека оказалась совершенно черная корова — у Астемира Баташева. Старейшины, собравшись в мечети во главе с Батоко и самим Саидом, долго рассуждали, как выйти из положения? Едва ли безбожный Астемир разумеет значение жертвы, едва ли отдаст он свою корову, даже за достойное вознаграждение. Кто-то сказал, что черную корову можно заменить черными курами, но Саид возразил, что он уже думал об этом, заглядывал в ученые книги, и по книгам выходит, что заменить нельзя, ибо курица, даже черная, есть только курица, а не корова.

Вот почему появление сына Астемира на пороге медресе обрадовало Батоко.

Лю, наполнив ведро и кувшин, возвращался с Алисагом с берега реки во двор мечети. Трудно сказать, что больше гнуло его к земле — тяжесть ведра или горькое чувство учиненной над ним несправедливости. Для того ли он так красноречиво рассказывал Тине о колокольчике и красивых картинах? Для того ли усердно убирал школу, чтобы пойти в зловонное медресе, в учение к лысому Батоко?

В это время, будто нарочно, раздался голос Еруля, снова объезжавшего жемат. Снова «государственный крик» Еруля, как называл он свои извещения, оповещал:

— Слушайте, слушайте! Новый закон: можно одновременно ходить и в медресе и в школу, которую открывает Астемир Баташев завтра, в день великого уаза… В школу могут приходить и мальчики, и девочки, и взрослые, и старики.

…День великого уаза стал днем многих больших событий. Еще до дневного намаза вместе с Эльдаром приехал Казгирей. Казгирей сразу пришел во двор мечети, где ждали его благословения правоверные не только из Шхальмивоко, но и из других аулов.

Все шло гладко, чинно, молящиеся не позволяли себе наступать на пятки впереди стоящим, вели себя сдержанно, почтительно, никто не мешал проповеди Казгирея даже кашлем. Женщины и дети толпой окружали мечеть, стараясь увидеть верховного кадия хотя бы через окно.

Казгирей занимал место муллы в священной нише, по сторонам его, несколько позади, стояли Саид и Батоко.

Казгирей говорил о великих испытаниях, ниспосланных аллахом. Но, сказал он, аллах убедился в правоверности кабардинцев. И вот страшная пора засухи, голода миновала. Аллах видел самоотверженность народа, который в жажде свободы и справедливости взялся за оружие и отстоял свою веру. Это аллах внушил большевикам святые слова о том, что вера и свобода охраняются силою самой революции. Как это понимать? Кто служит революции с аллахом в своем сердце, тот служит и народу. Кто служит аллаху, тот служит и революции… Вот как следует понимать союз ислама с революцией. Так, и никак иначе. Да будет вовеки благословен закон Магомета, священный шариат — совесть народа!

К концу речи верховного кадия в тесном помещении стало душно, иные с трудом держались на ногах, но порядок не нарушался. Да если бы кто и упал замертво, что из того? Можно ли просить для себя лучшей смерти? Для мусульманина смерть в мечети — верная дорога в рай… Но многим ли выпадает такая удача? А вот к столам, выставленным с утра во дворе мечети, путь прямой и доступный.

Да, давненько не выставлялись пиршественные столы! А тут уж люди постарались достойно встретить желанного гостя. За столом, предназначенным Казгирею и Саиду, чьим гостем считал себя верховный кадий, не должно быть недостатка ни в чем… По всему жемату разносился такой аромат, что вскоре и молящиеся начали терять самообладание. Давлет с удовольствием думал о том, что его место за одним столом с Казгиреем, но это значило, что ему первому отвечать за упущения. Он прикидывал в уме, сколько у кого взяли кур и сколько баранов дал Муса. Все, казалось, было неплохо, а все-таки не совсем хорошо. Не один Давлет боялся, что верховный кадий в последнюю минуту откажется сесть за стол, за которым не все выполнено по обычаю великого уаза…

Да! Не будет за столом мяса от черной коровы! Положенная обрядом жертва не состоится! Позор! Позор! Всех подвел этот чернобровый шайтан, этот Астемир Баташев, вовремя смененный председатель, все мнящий себя важным и умным человеком.

Не дал все-таки Астемир своей коровы. Не дал — и все.

«Ай-ай-ай, — мысленно попрекал себя и своих односельчан Давлет, — и как это мы понадеялись на этого человека, глупейшего среди людей? И как же это я разрешил Ерулю оповещать аул о новой школе, где учителем хочет быть этот глупейший среди глупых?… Да к тому же обещал еще кукурузу…»

Великий уаз остался без черной коровы.

Согласитесь, было отчего беспокоиться не одному Давлету.

Наконец запахи вкусной еды коснулись и тонких ноздрей Казгирея. Проповедник понимал, что нельзя больше томить правоверных…

— Нет бога, кроме бога, и Магомет про рок его! — проникновенно сказал Казгирей и воздел руки. — С аллахом в сердцах встретим, правоверные, грядущий час! Вера побеждает! Пусть же и в час мира и в час войны всегда на полняет наше сердце аллах, и тогда не дрогнет ни рука дающего, ни рука сражающегося…

Толпа повторила:

— Нет бога, кроме бога… велики дела ал лаха, — и люди двинулись к столам.

И в эту самую минуту случилось то, чего Давлет боялся не меньше, чем упреков за отсутствие мяса черной коровы: издалека, со стороны дома Астемира, послышался долгий звон колокольчика, сопровождаемый собачьим лаем. Мало того, что Астемир не дал коровы, он выполнил свою угрозу — именно сегодня звонит в колокольчик, начинает учение в школе.

— Что это? — спросил Казгирей, прислушиваясь к необычному звуку.

И Давлет, и Батоко, и Муса в один голос поспешили сообщить верховному кадию, какое мрачное дело творится в эту великую и светлую минуту: вопреки их усилиям остановить зло, рядом с домом Астемира Баташева, постоянного виновника всех упущений правоверных, сегодня «началась школа».

К удивлению окружающих, верховный кадий выслушал это сообщение не менее миролюбиво, чем Батоко выслушивал объяснения мальчика о причине неприхода в медресе. Казгирей улыбнулся:

— А Эльдар там?

Узнав, что и Эльдар там, Казгирей сказал так:

— Вижу, и школа Астемира тоже защищается всей мощью революции.

Однако смысла этого замечания не понял даже премудрый Саид.

Больше всех торжествовал Лю. Он был вознагражден за все.

Астемир хорошо помнил, как начинались уроки в гимназии, где, он служил истопником. Его не смущало, что множество людей из-за плетня наблюдают за «чудачествами Астемира». Дети сбежались чуть ли не со всего аула, привлеченные звоном колокольчика, и даже кое-кто из стариков перекочевал сюда от пиршественных столов, выставленных перед мечетью по случаю великого уаза и приезда верховного кадия.

Астемир действовал. Колокольчик весело блестел в его руке. Ученики выстроились парами. В первой паре оказались Лю и Тина.

Но кто же еще стал парами, не сводя глаз с Астемира? Во второй паре стояли Тембот и Аслан, в третьей — трудно поверить, — в третьей паре учеников, направляющихся к порогу новой школы, люди увидели деда Баляцо с его женою, старой Гуаша. Баляцо не раз слышал в партийной ячейке, куда возил его Астемир, выражение, которое ему очень нравилось: «В порядке партийной дисциплины». И вот, твердо став на сторону Астемира в его споре с Давлетом и Батоко, Баляцо забыл разногласия и первый сказал Астемиру:

— Когда кабардинец говорит «ага», он видит хорошее дело. Я говорю «ага». Послушай, Астемир, ты имеешь со мною трех учеников для школы, и эти ученики не возьмут у тебя кукурузы. Отдай кукурузу другим, сомневаю щимся. В школу идут Баляцо и в порядке пар тийной дисциплины его жена Гуаша и сын Аслан. Казгирей, как народный милиционер, должен будет присматривать за порядком возле мечети.

Вот как случилось, что в день великого уаза и открытия школы Астемира в третьей паре стояли Баляцо и его старуха.

Астемир подал команду:

— Раз! Два! Три!

И хотя он объяснил Лю и Тине, что по этой команде они должны идти к порогу, ученики растерялись, и цепочка двинулась не так стройно, как хотелось бы Астемиру.

Зеваки спрашивали:

— Что значит «раз-два-три»?

Какой-то знаток ответил, что такая команда подается русским солдатам. Тогда, конечно, в дело вмешалась Чача. Она закричала:

— Зачем подают детям русскую команду? Разве их поведут на войну?

— Нет, не на войну команду подают, — объяснил знаток, — а чтобы ноги шли шибче.

Пары, одна за другой, вошли в дом, отведенный для школы. Толпа из-за плетня хлынула во двор, Астемир решил, что это к лучшему, и никого не прогонял, хотя от голов, льнувших к окнам, в классе потемнело.

В последнюю минуту к ученикам присоединилась Сарыма. За Сарымой прибежала Рум. Хорошие примеры заразительны. Еще несколько мальчиков и две девочки, нерешительно стоявшие в стороне, бросились за парами, произошло замешательство, но ученик дед Баляцо, отец народного милиционера Казгирея, быстро установил порядок.

Колокол Астемира, видимо, прозвонил в добрый час.

Лю чувствовал себя довольно уверенно. Он взял карандаш и, покуда отец развешивал на стене картины, попробовал карандаш на бумаге. Другие дети следили за Лю с восхищением и почтительностью. Лю успел шепнуть на ухо Тине, что карандаш легко скользит по бумаге.

Взрослым ученикам хотелось узнать все сразу. Что изображено на большой бумаге, которую Астемир называл картой? И в самом ли деле он называет землей цветистый шар на палке, больше похожий на детскую игрушку волчок? Хотелось научиться измерять землю, получаемую от земотдела, считать на счетах, расписываться. Дед Баляцо сказал:

— Астемир, ты начни учить самому трудному, легкое мы будем постигать между делом дома.

— Валлаги, — отвечал Астемир, который от волнения и сам позабыл, с чего он хотел начать, — самое трудное — это сесть за парту, взять в руки карандаш.

Астемир подошел к Баляцо, подал ему карандаш, и старик встал, торжественно протянул обе руки, как будто принимал свою часть бараньей головы на большом пиру.

Урок начался.

Астемир обошел всех учеников, всем позволил дотронуться до цветистого шара — глобуса. Исхак потрогал его осторожно, как бомбу, грозящую разорваться. Баляцо опять усомнился насчет того, что шар может изображать землю. А скептик Еруль сказал:

— Зачем ты, Астемир, держишь у себя детскую игрушку? Отдай ее Лю, а сам возьми Коран и учи неграмотных стариков священной черноте этой книги.

— Всему свое время, — отвечал учитель. — Сейчас будем учить русские буквы. — И Астемир начал выводить мелом на доске замысловатые значки.

Ученики следили за движением руки Астемира, как охотник следит за лисой, осторожно вылезающей из норы. Всем хотелось вернуться домой с добычей, с новым знанием.

— Назови мое имя! — обратился учитель к Лю, и ученик безошибочно и весело ответил, что имя учителя — Астемир.

— Да, — согласился учитель, — мое имя — А-сте-мир — начинается с буквы «А». Всякое имя пишут с большой буквы. Большая буква «А» пишется так.

И Астемир нарисовал букву «А». Сразу стало интересно.

Каждому захотелось узнать букву, с которой начинается его фамилия. Но некоторые испытывали разочарование: разве это наука? О чем говорит Астемир? Плетень состоит из кольев и прутьев, а слова состоят из звуков… Чудно! А всякое ли имя достойно того, чтобы писать его с большой буквы? Не правы ли старый Еруль и Исхак, не лучше ли учить и стариков и детей священной черноте Корана?

Астемир отвел глаза от доски, собираясь возразить крикунам, и замер, не веря своим глазам: в дверях стоял Казгирей Матханов.

— Салям алейкум, Астемир! Салям алейкум, Баляцо!

— Алейкум салям, — почтительно отвечал Астемир.

— Позволь мне принять участие в твоем уроке.

— Если тебе это угодно.

— Мне интересно услышать, чему и как ты учишь. Я помню твои умные слова на суде, знаю, что ты хороший арабист.

— Скромными силами наделил меня аллах, — отвечал Астемир. — Но, видно, он хочет помочь мне, посылая в эту минуту такого ученого человека. Не согласен ли ты занять мое место перед учениками?

— Нет, Астемир, не затем я оставил столы перед мечетью и пришел сюда. А помочь — помогу охотно. Слышал я слова этого старика. — Казгирей указал на Еруля. — И они понравились мне. Мне кажется, что старик понимает дело. Вот у вас новая школа. Но не вижу я на ваших столах священных китапов и Корана, не слышу языка науки. Арабский язык — вот язык мусульманской мудрости, а Коран — ее основа. Арабский язык всегда был языком кабардинской грамоты. Внеси в свою школу Коран, сочетай с этим преподавание точных наук — географии, арифметики, и тебе не нужно будет заманивать детей кукурузой. Ничего, что некоторые не понимают этого, блуждают впотьмах без фонаря в руке. Не имеет фонаря и Инал. Однако поймет и он.

И вдруг Казгирей обратился к Тине и Лю:

— Вы, дети, хотите понимать священную черноту Корана, приблизить свои сердца к аллаху?

Тина, для которой этот день был самым ярким и счастливым днем ее жизни, со страхом смотрела на красивого человека с оружием, задавшего ей такой сложный вопрос. Лю тоже смотрел на Казгирея широко раскрытыми глазами, и в его «большой голове» (о чем не раз упоминал дед Баляцо) опять мелькнула мыслишка: «Почему у них, у взрослых, все как-то странно, все как-то наоборот? Зачем учить Коран, от которого были бы рады избавиться все ученики муллы Батоко?»

Но как ни убедительно было заявление Казгирея, что за Кораном придут в школу дети, Астемир, не теряя почтительности к высокому гостю, отвечал:

— Может, ты и прав, Казгирей, но мы стараемся показать людям другую правду. Об этой правде не написано в старых китапах. Извини меня, Казгирей, я вижу другую дорогу, она светлее, ищу другие книги. Их у нас пока еще нет, у нас нет даже тетрадей, не хватает карандашей, но мы знаем, что все это будет. Фонарь зажжен, теперь нужно только подливать керосин.

— Вот как ты думаешь! — изумленно проговорил Казгирей, не сводя при этом глаз с Тины. Он был поражен не столько присутствием в школе девочки, сколько ее одеждой: необыкновенно просторная холщовая рубаха лежала на худеньких плечах складками, как балахон. Но и не это было примечательно. Мало ли детей носят рубашку с чужого плеча? Рубашка девочки была украшена искусной тонкой вышивкой, в которой Казгирей увидел русские буквы. — Валлаги! Я вижу на рубахе буквы!

— Ты не ошибся, Казгирей, это русские буквы, — с улыбкой и гордостью отвечал Астемир.

Да, Тина была наряжена в рубашку Эльдара, вышитую руками Сарымы. У девочки не было другой рубашки, в которой она могла бы пойти в школу.

Тина смущенно жалась под взглядом нарядного джигита. Замолчал Астемир. Баляцо и Еруль расправляли усы, готовясь в случае надобности поддержать достоинство своей соученицы.

Пришлось Астемиру кончать урок рассказом о происхождении вышитой рубашки. Вспомнились первые уроки за столом Астемира, маленькие буквы и большие дела.

На глазах Тины заблестели слезы, а Сарыма, сидевшая на задней скамейке, зарумянилась, как на койплиже.

Что-то глубоко затронуло и Казгирея. Он оглядел необыкновенный класс со стариками и детьми, с командиром-чекистом, смущенным рассказом о его необыкновенной рубашке, с подоспевшим к концу урока народным милиционером Казгиреем, со сверкающим колокольчиком на столе и промолвил:

— Нет бога, кроме бога… благословение его повсюду, а наш долг, правоверные, — не сбиваться с пути, по которому направил нас аллах руками наших отцов. Вот наша правда. Чудная рубашка у тебя, девочка! Но она стала бы еще лучше, если бы ты спорола русские буквы и вышила арабские, начертанные рукою самого пророка.

Астемир промолчал: как возражать столь высокому гостю, да еще в своем доме! Астемир помнил благожелательность Казгирея на трудном суде, помнил его приезд на свадьбу, лампу в больнице.

Одобрительное отношение Матханова к затее со школой оказалось неожиданностью не только для Астемира. Но не такие это были люди, Муса и Давлет, чтобы растеряться.

Матханов еще не вышел из школы, а Давлет уже шушукался с Мусою, договариваясь, как вести себя дальше. Задумано было начать сбор пожертвований на постройку самой большой в Кабарде мечети — с медресе и настоящей каменной башней для произнесения речей.

Процветание шариата, несомненно, заслуживало достойного памятника, а что еще важнее — это дело отвлечет внимание Эльдара от возрастающих успехов Давлета и Мусы в хитроумных комбинациях с землей. Не подозревали они, что их делишки уже известны, за ними следят, но сознательно не торопятся с разоблачением. Надо было все выяснить до конца. Всему свое время.

Муса и Давлет решили не откладывать приятное сообщение в долгий ящик и сейчас же доложить верховному кадию о своей благочестивой готовности крупным вкладом начать сбор средств на постройку мечети.

Верховный кадий внимательно выслушал сообщение Давлета и Мусы, ждавших — его на дороге, поблагодарил и пообещал учредителям будущей мечети непременно приехать в день, когда будет закладываться первый камень.

Много людей заснуло в тот вечер со счастливой улыбкой на лице. Так заснул и Лю. Наверно, так заснула и Тина, хотя Чача и ворчала весь вечер. Рубашку Тина положила под голову, с твердым намерением не отдавать ее даже верховному кадию.

Но едва ли не самым счастливым человеком был в тот вечер Астемир — и по заслугам.

Есть ли для человека большее удовлетворение, чем видеть осуществление своей заветной мечты. Астемир долго не мог уснуть и, улыбаясь, спрашивал у Думасары полушутливо:

— А скажи, Думасара, правильно ли я звонил в колокол и рассадил учеников? Верно ли судит Казгирей, что и в школе нужно преподавать Коран? Не лучше ли приналечь на арифметику?

— Я думаю, что это будет хорошо — в школе учить детей Корану, — отвечала Думасара. — не нужно будет им ходить к Батоко. Я сказала об этом нашей старой нане, и нана согласилась со мною. Она рада, что ты будешь учить людей Корану. Полезно и арифметике — на базаре не обсчитают. А колокол звонил правильно.

Так отвечала Думасара на шутливые вопросы мужа, не подозревая нешуточного значения слов «колокол звонил правильно». Она чувствовала себя немножко виноватой, все вспоминала, как не верила словам Астемира о том, что школа будет — хотя бы в два или три окна, а будет непременно.

Как бы то ни было, этот день в ауле стал одним из значительных дней его летописи.

 

ДВЕ СМЕРТИ

Весна и лето, сменившие жестокую зиму, шли в благодатных трудах.

Казалось, природа всеми своими свежими и светлыми силами стремится вознаградить земледельцев за лишения минувшего года.

Не отставала от других и семья Астемира, хотя голод уже не угрожал ей: к концу прошлой зимы, первой зимы новой школы, учитель Астемир стал получать жалованье. Школа в Шхальмивоко влилась во все растущую семью первых народных кабардинских школ. Спор о том, вводить ли в школы Коран и на каком языке учить детей, решался в пользу Астемира. Всюду в новых школах учителя-кабардинцы начинали преподавать на родном языке. Инал и слушать не хотел Матханова, когда тот пробовал опять заговорить о введении Корана в школы.

Решительность Инала убеждала Астемира — он идет верным путем.

— Квочка кудахчет по-куриному, иначе цыплята не поймут ее, — говорил он, желая этим сказать, что кабардинские дети должны постигать науку на родном языке.

Астемиру часто приходилось оставлять полевые работы. То и дело его вызывали в отдел народного образования, или на учительские курсы к Степану Ильичу, или даже на заседание ученых людей, которые готовят кабардинский алфавит и грамматику. Астемир иногда шел в Нальчик прямо с поля, не отмыв рук. Кукурузу бороновали Думасара и Тембот, который на эти дни оставлял кузницу, а на прополку выходил Лю.

День ото дня крепче привязывалась к этой семье Тина, как когда-то Сарыма. Не оглядываясь на окрики Чачи, девочка бежала в поле помогать Думасаре, Лю и Темботу.

Пришло время жатвы. В руках Думасары блестел серп. Тембот складывал крестцы, Тина и Лю возили на клячах деда Баляцо пшеницу на ток. Вечером Думасара штопала грубошерстные чулки или чинила вышитую рубаху Тины. Для Тины и Лю наступал самый приятный час — они раскрывали книжки с картинками и тетради. Весело было думать, что скоро опять идти в школу. Готовился к этому и Баляцо.

О минувших невзгодах напоминало одно: такое же несчастье, какое постигло людей на берегах Баксана, Чегема и Терека, случилось на берегах самой большой реки России, на которой стоит Казань. Беженцы из пораженного голодом края появились и в Кабарде. Баляцо впустил к себе большую семью с больными горячкой матерью и детьми. В доме стало так тесно, что деду негде было поставить сушить чувяки, и он, по старой памяти, коротал вечера у стола Астемира, соревнуясь с Лю и Тиной в искусстве выписывания букв. Иногда делалось это под наблюдением Астемира.

И вот вдруг Баляцо перестал приходить.

Астемир пошел к нему.

Баляцо лежал под овчинным тулупом, весь в жару, и бредил.

Дом был полон людей, не поймешь, кто тут свои, а кто чужие. По углам размещались беженцы с их скарбом, плакали грудные дети.

— Баляцо! Свояк! — позвал Астемир. Больной прислушался, узнал голос Астемира.

— Благословенна эта минута, — забормотал больной. — Никто мне сейчас так не нужен, как ты, Астемир. Ты пришел ко мне, как приходят на тот свет… свет…

— Что ты говоришь, Баляцо? Но, может, тебе нужно что-нибудь? Я позову Думасару, она умеет ходить за больными, или Чачу, а лучше доктора.

— Далеко… поздно… ночь, — забормотал старик. — А к утру я все равно помру. Только ты мне нужен, Астемир…

Баляцо замолк, насупился, как будто хотел что-то сказать, но забыл что. Астемир воспользовался этим и велел Казгирею немедленно скакать в Нальчик за доктором. Привезти доктора во что бы то ни стало! Если нужно, идти к Эльдару, к самому Иналу.

— А ты тут, Астемир? — опять позвал больной.

— Тут, Баляцо.

— Возьми мою тетрадь и пиши. Пиши по-русски.

— Я плохо пишу по-русски, — с горечью отвечал Астемир. — Вот приедет доктор, он будет писать все, что ты ему скажешь.

Старик опять замолк, потом долго хрипел, томился, будто опять силился что-то вспомнить, наконец проговорил:

— Ага! Доктор лучше пишет. Пусть пишет доктор. Где он?

— За доктором поскакал Казгирей.

— То-то я слышу звон копыт.

Поздней ночью из Нальчика приехал доктор Василий Петрович. Баляцо обрадовался ему, как долгожданному другу. Повеселел, приободрился, но доктор сразу увидел, что положение больного безнадежно. Температура за сорок, пульс скверный. Подымать и везти старика в больницу не имело смысла. Единственное, что можно было сделать, — облегчить его последние часы, и Василий Петрович направил к этому все усилия. Дыхание больного стало чище, взгляд яснее, он опять заговорил.

— Что, есть день? — спросил он у доктора.

— Не понимаю.

— Он спрашивает, не наступил ли уже день, — пояснил Астемир.

А старик, словно собравшись с последними силами, заговорил так поспешно, что Астемир едва успевал переводить:

— Уже день. Валлаги! Мало времени осталось у меня. Бери, доктор, мою тетрадь и пиши.

— Зачем писать? — попробовал возразить Василий Петрович. — Ты бы, старик, лучше отдохнул..

— Нет. Пиши! Я хочу оставить свое писание по-русски, чтобы его поняли не только кабардинские пастухи.

Василий Петрович смекнул, что больной собирается диктовать завещание, взялся за карандаш. Астемир передал ему тетрадь; на страницах ее тут и там были выведены каракули.

Баляцо диктовал:

— Пиши так: «Ты, Инал Маремканов, ведешь войско, ты стал именитым. Приятно быть всадником в твоем войске. Так приятно, будто в знойный день во время покоса с гор подул прохладный ветерок. Если бы не было приятно перед смертью считаться твоим человеком, я не стал бы оставлять для тебя завещание…» Написал?

— Написал, — отвечал доктор.

— Ага! Пиши дальше. «Я, простой хлебопашец, карахалк, середняк, что смотрит на мир через рога волов, — так объяснил мне Астемир, — открываю тебе свое сердце, свой государственный сундук, где хранятся тайны души. Открываю потому, что не должно быть для тебя тайн: ты — народный человек, головной журавль во время нашего перелета из края холода в край тепла, из темного края в край, где всегда светит ясный свет гобжагоша. Я видел свет чудесного мгновения не на горах, а у нас в ауле, свет разлился надолго, но все еще не отогрелись наши сердца, долго еще греть землю. Жаль!.. Что мне надо от тебя, Инал? Я не прошу ни волов, ни коней, которых отняли у меня шариатисты, ни плуга. Довольно мои руки были в земле. Я жил, был сыт, под конец жизни видел чудесный свет. Будут жить мои сыновья. Для них будет этот свет. Казгирей и Аслан хорошие сыновья. Пусть даст аллах им здоровья! Пусть справедливо разделят небольшое имущество, не обижают мать. Пусть следы моих ног на дворе будут для них счастливым напоминанием об отце. У меня просьба к тебе, Инал, большая просьба, потому что последняя».

Старик устал, замолк. Доктор не находил в себе решимости помешать старику сказать все, что хотелось ему сказать.

Баляцо, отдохнув, продолжал:

— «Сердце скоро остановится и больше ни о чем не попросит. Инал, прикажи хоронить меня по большевистскому обряду, с большой сладкой музыкой, так, как хоронил ты людей, замученных беляками. Хочу, чтобы музыканты играли на больших трубах, на тех, которые они сами с трудом подымают. Не было моей душе покоя от музыки долго после того, как я услышал ее, хочу того же и сейчас… «Кого хоронят?» — спросят в народе. — «Деда Баляцо». — «Разве он большевик?» — «Да, он большевик, потому что хоронят по ихнему обряду…» Помню, Астемир говорил мне, что у большевиков нет отдельной формы, все могут быть большевиками.

— Это тоже писать? — озадаченно спросил доктор у Астемира, но Астемир считал, что эти слова записывать не надо.

Баляцо как будто понял, о чем говорят.

— Нет, это не пиши. Но, Астемир, я по ручаю тебе проверить трубы у музыкантов, чтоб трубы были настоящие, а то музыканты и живых надувают, а мертвого надуть — что под ноги плюнуть… Постой, доктор, ты прочти, что написал… Пусть Астемир повторит.

Астемир стал медленно читать, старик слушал, придерживая дыхание, чтобы хрип не мешал слышать.

— Вот что еще добавь! Чтобы пальнули из винтовок. Если после пальбы не проснусь, за сыпайте землею. На великих похоронах солдаты давали залпы из винтовок. От стрельбы душе такое же удовлетворение, как от музыки, притом стрельба отдается в земле… Может быть, услышу…

Баляцо умер.

Несмотря на то что деду случилось побывать в роли председателя, земляки не находили за Баляцо никаких других достоинств, кроме того, что он знал много поговорок, песен и преданий. Известно, веселая шутка у кабардинцев ценится дороже барана… Всю жизнь прожил старик, не зная иных дорог, кроме тех, которые ведут в Нальчик на базар, на мельницу, в поле, к сельскому старшине, в мечеть…

И вот по какой дороге отправился теперь Баляцо.

Астемир поехал с доктором и с завещанием деда Баляцо к Маремканову. Он торопился, желая поспеть до утра, зная, как нелегко застать Инала. К счастью, Инал оказался в своем доме, и не один, а с Казгиреем Матхановым.

Совпадение невероятное! Казгирей явился к Иналу по такому же грустному поводу: умер Нашхо.

Тело Нашхо отправлено из Крыма в цинковом гробу. А главное — Матханов тоже пришел с завещанием брата, полученным через доверенного человека. В завещании умирающий просил похоронить его по мусульманскому обряду.

Инал был вне себя. Горько видеть предательство человека, в которого верил, а это завещание не один Инал считал предательством. Он не хотел согласиться с Казгиреем, допускал, что завещание поддельное. Нашхо был большевик, и смерть партийного человека должна учить жить других по-новому. Зная, что Нашхо умирает, Инал и все партийное руководство решили хоронить своего соратника с воинскими почестями… Да и могло ли быть иначе!

Казгирей настаивал на своем.

— Воля покойного нерушима, — твердил он.

— Вот он, настоящий большевик! — гремел Инал и потрясал тетрадкой с завещанием Баляцо и буквами, выведенными рукой старика. — Этот старик из глухого аула — подлинный революционер. Ему все почести! Бери, Астемир, оркестр. Это мое приказание. Вези оркестр в аул. Волю старика исполнить в полной мере.

Несмотря на приказание Инала, нелегко было убедить музыкантов ехать в незнакомый аул: даже военные люди страшились абреков. Весь день Астемир провел в хлопотах, покуда плакальщицы оплакивали Баляцо в его осиротевшем доме. Впервые в Шхальмивоко должны были затрубить медные трубы, никто здесь не видел похорон мусульманина по большевистскому обряду. Завещание деда Баляцо произвело не меньшее впечатление, чем открытие школы Астемира. Нужно было Астемиру учесть и то, что погребальное шествие мусульман совершается не так, как у русских, не с торжественной медлительностью, а быстро. Астемир понимал: здесь не годится играть ту музыку, которая называется у русских похоронным маршем. Между тем старый музыкант-капельмейстер не представлял себе: какую другую музыку можно играть на похоронах? Вдруг внимание Астемира остановил молодой трубач. Приняв важную позу, музыкант воодушевленно играл на трубе что-то необыкновенно красивое, мгновенно покорившее сердце Астемира. «Раз так, — подумал Астемир, — то это понравится и Баляцо».

— А оркестр может сыграть это? — спросил Астемир.

— Это марш из «Аиды», это не для похорон, — отвечал старый музыкант.

— Дед Баляцо просил нести его на кладбище под эту самую музыку, — уверенно сказал Астемир. — Очень прошу… Ничего, что это марш Аиды, она простит нас.

Так и было решено хоронить Баляцо под «марш Аиды». За музыкантами прибыли подводы в сопровождении народного милиционера Казгирея. Эльдар выслал своих конников.

Необыкновенные похороны собрали не только жителей Шхало, но и людей из других аулов. Все было в диковинку. Любопытство брало верх даже у тех правоверных, кто страшился участия в кощунстве.

— Разве он был большевик? — в растерян ности спрашивали одни.

И другие отвечали:

— Разве не видят твои глаза, что он был большевик? Разве не слышат этого твои уши!

Все произошло так, как хотел дед Баляцо.

Похоронная процессия с трубачами двинулась к кладбищу. Женщины-плакалыцицы рыдали как никогда. Этому способствовала и музыка. Оркестр, блестя трубами, шел впереди, исполняя марш из «Аиды», соответствующий быстрому шагу. Тело в гробу было прикрыто черной буркой и повязано в поясе белым башлыком. За гробом ехали вооруженные всадники.

Соученики деда Баляцо, и дети, и взрослые, возглавляемые Эльдаром, несли красный флаг аулсовета. Шагала и Тина в рубашке Эльдара. А сам учитель Астемир едва поспевал, подавленный горем. Рядом семенил Лю, обливаясь слезами, заглядывая в высоко поднятый гроб; ветерок иногда чуть заметно шевелил длинные рыжие усы деда…

Любопытство привлекло многих; как-никак интересно участвовать в таком необычайном шествии! Спросят: «Ты был на большевистских похоронах?» Как ответить, что не был, ничего не видел? Шел за гробом и мулла Батоко, он шел потому, что боялся не пойти…

Вступили на кладбище. Чернела свежая могила. Остановились. Всадники Эльдара произвели залп, второй и третий. Эхо прокатилось далеко. Гроб опустили в могилу.

Залпы не разбудили деда Баляцо, но все совершилось так, как он хотел.

 

ПАДЕНИЕ ДАВЛЕТА

А другим значительным и громким событием в Шхало — давно ли глухом и тихом! — было падение Давлета.

Почти год минул с того дня великого уаза, когда Казгирей Матханов произнес тут речь, ставшую знаменитой, а Астемир скромно порадовался свету «первого фонаря». Опять, и на этот раз в дни ранней осени, совпавшие с постом уаза, собрались в Шхальмивоко люди чуть ли не со всей Кабарды.

Торжество ожидалось большое.

Но и сам аллах, оказывается, не всегда все предвидит. Иначе разве не защитил бы он Славы своего дела? Допустил бы разве, чтобы высшее торжество стало и началом падения? А коль скоро слеп аллах, то что же спросить с обыкновенного человека? Что спросить даже с самых умных, даже с самых хитрых, лукавых или бесстыдных, с таких людей, как, скажем, Давлет, Муса или Батоко?..

Нет ничего тайного, что не стало бы явным… Скажите, почему вдруг Давлет, старинный кунак прокурора, стал уверять, что лучше все-таки было без прокурора? Все обратили внимание на то, что с некоторых пор Давлет пребывает в состоянии какой-то особенной озабоченности и возбуждения.

— Посади Давлета на картофель, — посмеивались иные, — картофель испечется без огня.

И опять после некоторого перерыва детишки, прислушиваясь к этим отзывам о Давлете, начали дразнить его, не смущаясь тем, что имеют дело с председателем: «Чигу-чигу!»

Нехорошим предзнаменованием показалось то, что в утро, назначенное для великого туриха, Казгирей не приехал. Верховный кадий, долженствующий присутствовать на торжестве, встречал в это утро гроб с телом брата Нашхо. Гроб прибывал по железной дороге.

Остановить закладку мечети уже не было возможности — ехали муллы не только со всей Кабарды, приезжали из Чечни, и из Черкесии, и из Карачая.

Верховный кадий все же позаботился о выборе темы для проповеди в Шхальмивоко и поручил сказать эту проповедь Саиду.

Но где же Давлет и Муса? Где Батоко? Где главные виновники торжества и распорядители, которые кричали громче других:

— Не пускать на уаз большевиков, их жен и детей!

Оказалось, что еще на рассвете народный милиционер Казгирей увел Давлета, Батоко, Мусу и с ними Масхуда в Нальчик, к прокурору.

«Легче переехать на арбе через Кавказский хребет, чем объехать прокурора». Так говаривал и Давлет, когда хотел лишний раз похвалиться своим высоким знакомством. Однако странное последовало приглашение Давлету от его высокого кунака — через милиционера. Все это очень тревожило Саида.

Приближался час дневного намаза. Саид вынул из кармана праздничного атласного бешмета серебряные часы и огляделся.

Денек выдался теплый, не пыльный. Яркие краски толпы веселили глаз: белые широкополые шляпы, кубанки с цветным донышком, лохматые папахи и бурки, на серых черкесках выложенные серебром кинжалы, в руках стариков толстые палки.

Мелькали чалмы и голубые халаты хаджи. Съехалось немало знатных людей, внесших свою лепту в богоугодное дело. Вся лужайка была устлана ковриками, взятыми из мечети, циновками. Для проповедника постелили цветистый ковер — лучший из оставшихся в доме Жираслана. Женщины с грудными детьми выстроились на краю лужайки. Под их присмотром оставались лошади, двуколки, арбы.

Место для постройки мечети выбрали удачно. Отсюда хорошо был виден Главный хребет Кавказа. Снежные вершины проступали в мглистом полдневном мареве. Лужайку огибала река. Мокрые белые камни ярко блестели на солнце, слышался плеск воды.

Солнце стояло высоко.

«История пророка Ибрагима» — так назвал Саид свою проповедь.

И вот он начал:

— …Бездетный Ибрагим не жалел скота своего для жертвоприношений. И говорят ему неумные люди: «Зачем, Ибрагим, режешь ты так много скота, зачем не жалеешь добра?» И Ибрагим отвечал: «Если бы имел сына, то и сына не пожалел бы для аллаха». И вот, слыша такие слова, аллах наградил Ибрагима сыном. Ребенок рос здоровым и разумным, и когда он взял в первый раз в свои руки Коран, чтобы постигнуть священную черноту его, в честь этого дня Ибрагим начал строить мечеть. Но мечеть не стояла, стены рушились, до семи раз проваливалась крыша. Тогда Ибрагим вспомнил свой обет аллаху и понял причину непрочности мечети. «Если будет сын, то и сына не пожалею для аллаха». И пошел тогда Ибрагим за отроком и, ничего не говоря ни матери, ни сыну, а, взяв острый, надежный нож и веревку, повел отрока к месту жертвоприношения.

Сердце отца обливалось кровью, а мальчик по дороге резвился и срывал цветы. Появился ивлис в виде человека и стал нашептывать ему: «Знаешь ли ты, куда и зачем ведет тебя отец? Он хочет принести тебя в жертву, он зарежет тебя». Мальчик не поверил ивлису, и ивлис поторопился к матери ребенка. Мать отвечала: «Отец волен над жизнью и смертью сына». Ивлис опять бежит к мальчику, а тот, не желая слушать ивлиса, бросил в него камнем и вышиб ему глаз. «Один раз в жизни попробовал я сказать правду, — воскликнул ивлис, — и вот наказан, больше никогда не буду говорить правды!» Между тем Ибрагим привел мальчика к месту жертвоприношения и говорит ему: «Сын мой! Должен открыться тебе, зачем я привел тебя сюда. Я дал аллаху клятву принести сына в жертву, если будет у меня сын». — «Что же, — отвечает мальчик, — если ты обещал аллаху принести меня в жертву, то выполняй обещание. Что может быть слаще, чем умереть во славу аллаха? Только свяжи меня крепко и не смотри мне в глаза". Три раза Ибрагим заносил нож над горлом мальчика, а нож не режет. Ибрагим бросил нож, и нож при ударе рассек камень. И вдруг говорит мальчик: «Отец, развяжи меня. Я вижу, собрались пророки. Может быть, они думают, что ты принуждаешь меня». Отец развязал сына и видит: в самом деле приближается пророк с жирным бараном в руках и говорит: «Аллах проверил тебя, Ибрагим, возьми барана, зарежь, а сына отпусти в поле резвиться и срывать цветы…»

Многие украдкой смахивали слезу, женщины, слушавшие проповедь издалека, всхлипывали.

— Мало ли ивлисов, соблазняющих нас, окружает правоверных и теперь? — опять несся голос проповедника. — Не позволяйте же им вводить себя в соблазн, аллах проверяет вас… И не забывайте свой обет — не поскупиться средствами для мечети, и она будет стоять проч но для вашей славы. Давно ли мы были сви детелями того, как соблазн погубил душу ста рого Баляцо? Каждую ночь над грешной мо гилой слышны теперь медные трубы гяуров…

Саид не успел еще кончить проповедь, он только заговорил о самом интересном, а по толпе пошел слух, что в аул приехали Инал с Эльдаром и привезли на подводе арестованных Батоко, Давлета, Мусу и мясника Масхуда.

Слух подтвердился. Верхом на лошади показался Эльдар. Он сошел с коня и обратился к людям с не совсем обычным приглашением. Эльдар сказал: Инал Маремканов не хочет осквернять место, выбранное для постройки мечети, сообщением, ради которого он приехал, и потому просит всех проследовать на другую лужайку — к дому аулсовета, туда, где выстроена «башня Давлета».

Как будто осуществилось то, о чем мечтал строитель башни. Жемат за жематом, мечеть за мечетью правоверные шли к лужайке, посреди которой возвышалась недостроенная, почерневшая от дождей деревянная трибуна — башня Давлета. Но строителя не было видно. У трибуны, предназначенной для оглашения новых законов и свершения других церемоний, долженствующих возвысить Давлета, стоял с группой конников не кто иной, как Инал Маремканов.

Он терпеливо выждал, покуда весь народ разместился вокруг трибуны. Рядом с Иналом с непривычно понурым видом стоял Астемир.

Сбежались мальчишки. Лаяли на толпу собаки. В сторонке столпились женщины. Боясь помешать мужчинам, они робко перешептывались между собой. О том, чтобы пришли женщины, позаботился сам Инал.

— Ну, Эльдар, расскажи людям, зачем мы сюда приехали, — громко сказал он. — А этих приведите!

И вот на трибуну взошел не Давлет, а Эльдар, в следующую минуту — не все поверили своим глазам — двери аулсовета открылись — и один за другим вышли под конвоем Давлет, Батоко, Муса и Масхуд.

— Пусть стоят здесь, — велел Инал, когда испуганных арестантов подвели к трибуне. — Говори, Эльдар! — И усмехнулся: — Это, ка жется, будет первая речь с вашей трибуны…

Речь Эльдара посвящалась изложению дела, вызвавшего арест. Теперь дело это уже не нуждалось в прежней секретности, а, скорее, требовало решительных мер.

Картина раскрывалась довольно яркая. Слухи о нечистых делишках Давлета и Мусы не только подтвердились, они оказались гораздо скромнее действительности.

Вот уже второй год с помощью «своей руки», как любил выражаться Давлет, то в земотделе, то в шариатских судах канальи, возглавляемые Давлетом, занимались присвоением и перепродажей земельных участков. Преступники обогащались за счет земель, отпускаемых в трудовое пользование. Вот что придумал Давлет! Человека уже нет, а его наделяют землей. Что за беда, если новый владелец не расписывался в получении участка, — ведь Гумар и тот ограничивался прикладыванием к бумаге пальца…

Солидное дело росло. Богобоязненное усердие в сборе средств на постройку прекрасной мечети укрепляло уважение и к Давлету и к Мусе. И вдруг все лопнуло. Как чаще всего и бывает, развязку ускорила случайность. К делу был привлечен и Масхуд по той простой причине, что торговля мясом издавна создала ему большой круг полезных знакомств. Это оценил Муса. Себе на беду Масхуд примирился наконец с Мусою, зараженный страстью к наживе. Тут он и оплошал. Один и тот же участок он продал трижды: одному — просто пахотную землю, второму — засеянное его предшественником поле, а третьему — урожай. И надо же было встретиться всем трем одураченным покупателям. Каждый из них решил, что кто-то крадет у него урожай, и засел подкараулить вора. Тут они и столкнулись лбами, отсюда и пошла разматываться нитка…

Все это Эльдар внятно рассказал с башни Давлета. И все-таки не все сразу поняли, о чем говорит Эльдар, в чем обвиняет он таких почтенных мусульман, как Муса, Батоко, и людей, заседающих в шариатском суде. Раздались требования, чтобы сказали свое слово обвиняемые;

— И казнимые говорят последнее слово. Пусть скажут и Давлет и другие обвиняемые, тем более что Эльдар и прежде ругал Мусу.

— Почему же не сказать и Мусе и Давлету? — согласился Инал, сводя брови. — Пусть что-нибудь скажут в свое оправдание.

Пожалуй, больше всех был напуган происходящим именно Давлет, но все-таки и он получил наконец возможность взойти на башню при таком великом стечении народа. И он взошел и заговорил.

— А для громкости ты, Давлет, обращай голос по ветру! — прокричал дед Еруль. Кому как не Ерулю, мастеру «государственного кри ка», было известно, как следует держать голо ву, в какую сторону говорить на ветру при опо вещении народа!

Немало пытался сказать Давлет в оправдание.

Со слезами на глазах он приступил к перечислению своих заслуг перед односельчанами. Он не забыл ничего. Благодаря кому женщины получили облегчение в «колодезные дни»? Благодаря Давлету. Кто предвидел революцию, когда другие сомневались? Кто, если не народолюбец Давлет? Кто научил людей кричать «ура»? Все он же!

Счет Давлета затягивался. Он не забыл упомянуть, что ведь и башня, с которой Эльдар только что говорил речь, построена им, Давлетом. Когда же он перешел к вопросу о десятой доле, которую, вопреки его протестам, выдают сейчас гяурам, прибывшим с русской реки Индыль, Инал остановил его:

— Довольно! Я второй раз слушаю тебя, болтуна, на многолюдном собрании, и второй раз ты несешь чепуху. Ты еще получишь воз можность оправдываться… Сейчас несколько слов скажу я.

Инал шагнул вперед и встал на ступеньки помоста так твердо, что под его тяжестью ступенька скрипнула и покосилась.

— Слушайте Инала, тамаду от Советской власти, — возгласил Астемир, но голос его был невесел.

Астемир чувствовал себя виноватым перед Иналом. Ведь это он предложил кандидатуру Давлета и обещал при этом помогать новому председателю. А теперь такая беда! Ах, как нехорошо! Почему Эльдар не предупредил это темное дело?

Между тем Инал уже говорил с высоты башни Давлета:

— Да будет счастливым ваш аул! Пусть Советская власть станет теплой рубашкой для каждого из вас!

— Пусть счастье идет к нам по следам твоих ног, — хором отвечали люди, и Инал продолжал:

— Я не чужой вам человек. Аул Прямая Падь на Урухе породнился с вами давно, многие ваши семьи породнились с нашими.

Голос Инала зазвучал еще громче, еще жестче, обладателю такого голоса можно было обходиться без наставлений глашатая Еруля.

— Благодаря трудам Астемира у вас в ауле работает первая в Кабарде самодеятельная на родная школа! Я хочу, чтобы все вы поняли, что это значит!.. Недавно у вас в ауле умер ста рик, который завещал хоронить его по-рево люционному. Старик хотел перед смертью по- чувствовать себя человеком из стана большевиков. Что означает этот случай? Великий свет разливается по всей земле. Все вы знаете нашу легенду о чудесном мгновении. Исполняется мечта того, кто узрел в какое-то мгновение свет над горами. Старик Баляцо постиг это, но важно другое — последнее, что беспокоило умирающего, о чем говорил он: «Я узрел свет чудес, но чудесное мгновение перестало быть чудом для одного человека, а стало чудом для всех. Все могут видеть свет счастливой жизни, приобщиться к нему». Пусть каждый постигнет то, что постиг старик. Но, скажете вы, люди пришли сюда не для того, чтобы слушать Инала. Они пришли на закладку мечети. Верно! Всей мощью революции Советская власть защищает право верующих отправлять свои обряды… Но поймите и это, — Инал перевел дух, — не затем пути народной революции политы кровью, чтобы они затаптывались грязными ногами мошенников, прикрывающихся религией. Вера Магомета давно загрязнена невеждами, паразитами, и теперь они переползают к нам, красный конь уже облеплен ими. К благам Советской власти присасываются те, кто прежде присасывался к честным труженикам и слепо верующим. В этом ли высшая справедливость? Нет, не для того существует шариат, чтобы грязные дельцы обращали законы Корана в свою пользу, вопреки законам совести и Советской власти. Скажу вам: шариатисты — это воробьи, которые чирикают на току, где идет обмолот проса…

Толпа слушала Инала в сосредоточенном молчании. У иных женщин от ужаса перед неслыханно кощунственными словами исказились лица. Инал оперся о перекладину, едва не сломав ее, выждал, и странно спокойно после грозной речи прозвучали последние слова:

— Очень жаль, что нет Казгирея Матханова. Верховному кадию следовало бы все это слышать. Но что делать, Казгирей не прибудет… Да простят мне старики, если я чем-нибудь задел их. Я не собирался их обижать. Мы, большевики, говорим открыто, потому что знаем: нас поймут все те, — и голос Инала опять зазвучал громко и грозно, — кто слышит медь труб, кто видит чудесный свет… Да будет радостной старость всех здесь присутствующих!.. Не омрачайся и ты, Астемир: есть польза в том, что мы допустили к власти жулика Давлета. Это помогло нам вскрыть весь гнойник, снизу доверху. — Инал показал жестом, как высоко забрались иные преступники из шайки Давлета.

При общем молчании — слышались только крики петухов да чей-нибудь кашель — Инал сошел с помоста и неторопливо, твердым шагом направился к женщинам. За ним двинулись Эльдар и Астемир, у которого отлегло от души и он опять весело щурил глаза.

Толпа женщин в черных платках расступи- лась, давая дорогу мужчинам, но мужчины остановились перед ними, и неожиданно усталым голосом Инал спросил:

— Что скажете вы, женщины?

— Да не покарает нас аллах, — отвечала одна из них, в платке, повязанном по самые брови. — Не наше это дело. Женским умом государство богато не станет. Что класть нам в этот котел?

— На языке рассуждающей женщины яд, на языке молчащей — мед, — проговорила Диса, а Данизат уже проталкивалась вперед, чтобы и ей попасть на глаза большому человеку; она говорила:

— Мой бедный растерзанный муж, великий народный тлепш Бот, о, если бы ты слышал слова Инала, видел бы его среди нас!..

Всезнающий Инал, очевидно, все же не знал правды о Данизат, но он понял, что перед ним вдова Бота, и сказал, как бы ей в утешение:

— Мы нашли останки растерзанных — и твоего мужа Бота, которого ты по праву назы ваешь народным тлепшем, и других, кто был с ним расстрелян. На днях мы перевезем прах героев в братскую могилу и погребем с подоба ющими почестями. Не бойтесь, сестры, — обра тился Инал ко всем женщинам, — говорите!

Но женщины молчали, не зная, когда, согласно указанию Давлета, следует задавать вопросы, когда кричать «ура».

— Скажем, скажем, — подхватила одна Данизат. — Почему не сказать? У иных мужчин ума еле хватает, чтобы поводок надеть на рога волов.

— Следовало бы надеть поводок на твои рога, — не вытерпела Думасара. — Да не стоит омрачать праздник. Всему свое время.

Люди расходились — кто пошел домой, кто к берегу реки, но уже никто не пошел к колодцу Давлета.

Высказывались и такие суждения:

— Раньше Советская власть говорила нам в одно ухо, а шариатская — в другое, и мы не знали, кого слушать. Теперь будет лучше, — признался Исхак.

— А что сделают с Казгиреем, да сохранит его аллах? — беспокоился старик хаджи.

— А Казгирей опять уедет в Турцию, — успокоили хаджи.

— Зачем Казгирею ехать туда? — не соглашались иные. — Разве турки ему баранью голову сварили?

— Видит аллах, пора гнать всех кадиев, а с ними тех, кто по ночам воровски доит народную коровушку. Чего от них ждать?

— У этих людей глаза бесстыжие!

А дед Еруль сказал:

— Давлет сидел верхом на ветре, да еще и реку бодал.

Астемир оглядывал лужайку и людей с тем знакомым чувством, какое поднималось уже в нем, когда в первый раз он произнес свою речь с тачанки под красным полыхающим флагом. Какая-то прямая связь чувствовалась между тем далеким днем и тем, что он видел сегодня. Как будто все было по-прежнему — и знакомые дома аула, и знакомые лица, войлочные шляпы у бедняков, кубанки у зажиточных, у иных сафьяновые чигили, а у иных полосатые, шитые из матрасных чехлов, бедняцкие шаровары, и у всех черные кинжалы на поясах… Все так, а вместе с тем и не так: что-то новое, необратимо новое чувствовалось в окружающем — в словах людей, в их жестах, в том, как они говорят, как слушают, в том, что молодой возражает старику, и никто сегодня по-настоящему не посочувствовал Давлету, Батоко, Мусе…

«Новыми станут люди, — думал Астемир. — Это верно, что теперь для всех светит чудесный свет… А у новых людей будут новые дети, и все они придут в школу!..»

— Астемир! — услышал он голос Инала. — Веди, показывай свою школу.

 

ТХАЛО В ДОМЕ ЖИРАСЛАНА

Кому, как не Жираслану, знать обычаи и правила стола, собравшего стольких достойных людей!

По правую руку от хозяина, согласившегося взять на себя обязанности тамады, сидел Казгирей Матханов, по левую — малоразговорчивый доктор Василий Петрович, искусством которого был поставлен на ноги хозяин дома. Далее расположились Эльдар, Астемир, несколько работников Чека, мельник Адам, теперь, после сгинувшего Мусы, ставший самым зажиточным и самым лукавым обитателем Шхальмивоко. Было направлено приглашение и Саиду, но одряхлевший кадий с трудом поднимался на ноги. Проповедь о пророке Ибрагиме стала лебединой песней старого муллы.

Выздоровление Жираслана служило прямым поводом для тхало. Эльдар и Казгирей приняли приглашение; за это время Жираслан сумел проявить готовность служить новой власти, и было решено сделать ему предложение, которое окончательно определит его судьбу. И все же необычная встреча в доме у вчерашнего абрека и самый дух дома, всегда несколько загадочный, внушали гостям легкую тревогу, веселье налаживалось с трудом, хотя Жираслан старался вести беседу с должным блеском, как в лучшие прежние годы. И одет он был с прежним щегольством, хотя дорогая черкеска — та самая, в которой он упал у склепа, — кое-где пестрела свежей штопкой и газыри из слоновой кости надломились. На висках у тамады поблескивала седина.

У Жираслана нелегко было на душе. Но, видно, не в шутку человек этот что-то решил про себя.

Сама действительность преподнесла Жираслану возможность на деле показать свою готовность порвать с абреками.

Уже после пленения абрек-паши хорошо вооруженная банда напала на скорый поезд, следовавший в Москву. В поезде ехали дипломаты. Новоявленный удалец Кагермазов, чье имя начинало затмевать славу абрек-паши, знал, что игра стоит свеч. Его банда остановила поезд. Пострадала и дипломатическая почта. Происшествие грозило международным скандалом. Вот и внес Жираслан свой первый вклад в дело революции, пожалуй, более ценный, чем тот, который сделали Муса и Давлет для прославления аллаха. Он передал своему преемнику Кагермазову приказание вернуть ценности и дипломатические документы. А после этого Жираслан согласился подписать листовку — обращение к абрекам.

Жираслану вернули дом, приехала княгиня.

Разливая пенистую махсыму и крепкий самогон, передавая блюда, тамада ловко отшучивался, ускользал от вопросов Эльдара, пробующего выведать, каким образом Жираслан заставил Кагермазова возвратить ценности и документы.

— О чем ты печешься, Эльдар? — говорил Жираслан. — Ты лучше смотри в свое блюдо. Вон какая у тебя курица! Раньше такое гедлибже я отдавал человеку, у которого на груди было не меньше трех орденов.

— Жираслан, ты не серди Эльдара, — заметил мельник, как всегда думающий только об одном: как бы польстить начальству. — Не серди его, а то он опять заберет твой дом.

Гости смутились, но тамада не растерялся:

— Ничего, я не буду на него в обиде, бродячий пес злее домашнего, а я люблю быть злым…

Нелегко было людям подавить в себе чувство неприязни к разбойнику, но пример Инала, который твердо держал слово, помогал и Эльдару, и Астемиру, и даже Думасаре понять смысл примирения с Жирасланом. Наступал самый торжественный момент тхало: Думасара, прислуживающая за столом, подала главное блюдо — баранью голову.

Убедившись, что подана правая часть головы, Жираслан начал священнодействовать. Труднейшая из обязанностей тамады воодушевила его, и даже Казгирей, молчавший весь вечер, с удовольствием следил за тем, как уверенно и опрятно действует Жираслан, как безошибочно и быстро работают его сильные пальцы.

Кинжалом Жираслан отсек ухо и, задорно блеснув глазами, протянул его Эльдару со словами:

— Надлежало бы передать это самому младшему среди нас по возрасту. Но я не вижу юношей. Здесь все уже зрелые мужи, каждый из которых сам способен проявить мудрость. Тебе, Эльдар, отдаю ухо, дабы ты безошибочно слышал голоса друзей и тайные замыслы врагов, а главное, умей слышать самого себя, помни: и старший может направить твою руку не туда, куда следует… Держи ухо востро, Эльдар.

Эльдар с достоинством принял подношение, хотя и почувствовал в словах Жираслана неприятный намек.

Что же касается Казгирея, то он сразу разгадал, в чем истинный смысл тхало: Жираслан не столько озабочен тем, как лучше выразить благодарность доктору, вылечившему его, сколько хочет заручиться поддержкой Эльдара, да и других гостей на всякий случай, ведь помилование всегда может смениться немилостью и больше того — смертным приговором… времена такие!

Казгирей не ошибался, действительный смысл тхало состоял в этом.

Между тем Жираслан продолжал:

— Эта часть бараньей головы, щеки и губы, тому, кто не должен быть обездолен, когда радость делят между настоящими мужчинами, чьи уста мягки, с чьих губ не слетает грубое слово, а чья речь исходит от сердца и западает в сердце слушателя.

Жираслан передал эту часть Астемиру.

Польщенный такой оценкой, Астемир встал, положил ладонь на ладонь в знак того, что принимает подношение.

Сильным нажатием пальцев Жираслан переломил кость и подал куски товарищам Эльдара, как некогда передавал эту часть людям знатного происхождения. При этом тамада сказал:

— Когда снова поскачете по дорогам подвигов и славы, не забудьте меня. Может быть, я тоже попаду в тень вашего дерева славы.

Мозговая часть головы с соответствующими словами досталась доктору Василию Петровичу.

Да, Жираслан показал, что у него в пальцах сила, а в голове разум!

Наступило время говорить гостям. Эльдар взглянул на Казгирея, тот кивком головы поддержал его: дескать, пора, говори.

— Извини меня, тамада, и дозволь сказать мне, — проговорил Эльдар.

— Говори! — Жираслан с любопытством оглядел Эльдара.

— Валлаги! Как всегда, ты говоришь так складно, что никто не в силах сравниться с тобою, — начал речь Эльдар. — Сравнится разве только Инал, или ты, Казгирей, или ты, Астемир. Но и я, не рассчитывая на красоту слога, попробую сказать дельную вещь. Зачем, князь, искать тебе тень под чужим деревом? Почему бы тебе самому не отбрасывать эту тень, как отбрасывал ты ее прежде, но теперь уж в другую сторону?

— Поясни, не пойму тебя.

— А вот что я хочу сказать. Зачем такому человеку, как Казгирей, поручаться за Жираслана и опекать его, когда Жираслан сам может нести ответ за верховного кадия и опекать его?.. Становись, Жираслан, охранителем Казгирея. Разве не достойно это тебя? Ведь вам не привыкать скакать вместе — и не только в клишбиевский капкан. Тень от тебя будет ложиться на ту же сторону, на какую ложатся тени от наших людей. Наточи свой клинок для защиты такого достойного человека, как верховный кадий. Недруги есть у всех нас. Но запомни при этом, князь: не всегда они там, где ищешь их. Не торопись, Жираслан! Астемир воскликнул:

— Видит аллах, Эльдар говорит дело. Сам дед Баляцо сказал бы «ага».

Казгирей помалкивал, что-то соображая.

Соображал и Жираслан, и видно было, что быстрый, привычный к действию человек уже что-то про себя решил. В самом деле, предложение Эльдара пришлось Жираслану по душе.

Это внесло оживление. За столом сразу стало весело. Все ждали ответа.

Жираслан хитроумно заметил:

— Плохим будет охранитель столь высокого человека, как Казгирей Матханов, если не проявит перед охраняемым своей готовности на любую жертву. Однако, Казгирей, позволь не нарушать обычая, освященного нашими дедами.

С этими словами он ловко вырвал бараний глаз и, держа его двумя пальцами, как величайшую драгоценность, торжественно протянул Казгирею. Все втайне ждали этого момента и этого жеста тамады. Жираслан не обманул ожиданий: глаз подносился самому почтенному и желанному гостю. Подношение следовало понимать и как ответ на предложение Эльдара. Теперь слово оставалось за Казгиреем, и Казгирей встал.

— Нет бога, кроме бога, — негромко начал верховный кадий, — слабы мои силы для того, чтобы достойно благодарить аллаха за его милости ко мне… И вот еще одна милость! Мог ли я желать глаза более точного, руки более верной рядом с собою?.. Жираслан! Будем вместе открыто служить заповедям наших отцов. Я рад чувствовать твое плечо у своего плеча. Особенно в такое время. Эльдар призывает к обдуманности. Это хорошо. Это тем более кстати, что я начинаю замечать неприязнь Эльдара к недавним друзьям. Обоснованно ли это? Разумно ли? Но в одном он прав: ислам призывает к верности властям, ибо всякая власть от бога… Я не хочу той войны, которую объявляет мне Инал. Зачем? И собаку можно лаской повести на водопой. И я не хочу видеть недругов там, где вижу общее дело. Инал не мстил мне и Нашхо за кровь своего отца. Это так! Но он сделал еще хуже: он предал проклятию моего брата за то, что брат хотел умереть правоверным… Революция научила его хорошим делам, но она же отучила его от многих других хороших дел. Революция — это свобода и справедливость, шариат — это тоже справедливость и свобода. Напрасно Инал замахивается на шариат, на эту совесть нашего народа… А Давлет и другие темные дельцы — это накипь, которую сбрасывают ложкой. Не им держать знамя народа. И я верю, Жираслан, что в твоих руках оно удержится лучше… Начнем! Да не оставит нас аллах! Кто за народ, тот за шариат, кто за шариат, тот за народ. Завтра это поймут все те, кто еще не понял этого сегодня.

Думасара внесла новые блюда. После речи Казгирея многие готовились высказать то, что было у них на душе. Только Василий Петрович поднялся и, по русскому обычаю раскланявшись перед хозяином, собрался ехать: в больнице его ждут больные.

Его не могло остановить даже красноречие Жираслана. Доктор разыскал шляпу и уже прощался с Думасарой.

— Спасибо, спасибо, друзья, — приговаривал он.

Поднялся и Казгирей.

— Как отпустить Василия Петровича одного? — убедительно заметил он, и после этого Жираслан перестал удерживать доктора.

Что верно, то верно, — отпустить доктора среди ночи было опасно.

— Сегодня мой славный охранитель остается только тамадой, без охраняемого, — пошутил Казгирей, задерживая Жираслана жестом руки. — Оставайтесь все, со мной поедет только Жемал. Отпустишь его, Эльдар? — не без лукавства спросил Казгирей. — Если ты не со всем вычеркнул меня… из своих списков.

— Как и откуда я могу тебя вычеркнуть? Из каких списков?

— Есть разные списки. Жираслана включай в списки своих людей. Пускай его глаза осматривают путь уже во время нашей ближайшей поездки, а заодно присматривают за мной. Так я говорю, князь Жираслан?

— Верховный кадий Казгирей Матханов, насколько я знаю, либо молчит, либо говорит истину, — отвечал Жираслан.

— Да не оставит нас аллах! Вы готовы, Василий Петрович?

И вот застучали колеса докторской двуколки, тревожно заржали кони. Время приближалось к рассвету. Было темно, только высоко в ночном небе блестело несколько звездочек. По-осеннему шумел сад вокруг дома.

А за столом некоторые гости уже похрапывали.

Притихнув, Жираслан думал о предложении Эльдара. Он понимал, что бьет час решительного выбора, крутой перемены в судьбе. Все, казалось ему, склоняет честно принять предложение Эльдара и честно исполнить этот новый долг. Или, может быть, опять идти на большую дорогу? Но и там его место уже занято другим. Возвращаться в банду, это значит прежде всего начинать дележ шкуры с новым «шахом» бандитов — Кагермазовым.

Вдруг послышался осторожный стук в окно.

Жираслан насторожился, насторожился и Эльдар.

Стук повторился, Жираслан узнал условный сигнал прежних своих сообщников.

— Стучат к тебе, Жираслан, — жестко сказал Эльдар и положил руку на кобуру.

— Это стучит Нафисат, жена мельника, — успокоительно проговорил Жираслан и встал из-за стола. — Я посылал ее за барашком. Слышишь, мельник? Нафисат вернулась — пойдем. Прошу разрешения у дорогих гостей.

Стучала и в самом деле Нафисат, вернувшаяся с барашком. Гости успокоились.

Но когда Жираслан с Адамом вышли за порог, Нафисат испуганно сообщила им, что ее только что остановили люди, которые велят позвать князя, — они ждут в саду.

— Режьте барашка сами, — распорядился Жираслан, — да ты, Адам, поскорее возвращайся к гостям, — и быстро направился в сад.

В предрассветной тьме сада он не сразу увидел фигуру, прижавшуюся к стене, в бурке с башлыком на голове. Не снимая руки с кинжала, Жираслан шагнул вперед.

— Кто здесь? — вполголоса спросил он. — Будь гостем, если ты друг.

— Приятно слышать, — прозвучал голос из-под бурки, — что Жираслан не боится гостей. Нет, меня ты не впустишь в свою компанию, — и человек захихикал.

По этому хихиканью Жираслан сразу узнал, кто перед ним. Незнакомец развязал башлык, и Жираслан убедился, что перед ним некто иной, как Залим-Джери Аральпов.

— Залим-Джери! Ты жив?

— Если твой старый дом еще не фамильный склеп, то я жив, князь Жираслан… Да и в склепах бывают не только мертвые. Это ты знаешь. Времени мало, князь, тебя ждут гости.

— Жалею, что не могу посадить и тебя за мой стол. Но я слушаю. Отойдем.

Теперь Жираслан хорошо видел собеседника. У Аральпова отросла борода, он то хватался за рукоять кинжала, то потирал руками подбородок. На бедре болтался маузер, на поясе висел наган.

— Ты не ждал меня, Жираслан. Нужно сказать, что тебя тоже больше не ждали, не чаяли видеть… Сколько заплатил?

— О чем ты говоришь?

— Сколько храбрых голов наших людей выдал за свою голову? Кто поверит, что тебя отпустили за листовку, которую ты подписал? Кинжал вонзил ты нам в спину, вот что! Отряд «Кровь за глаз» распался. Терцы ушли в Ингушетию. «Семья пророка» хочет пробраться в Турцию. Многие идут к Кагермазову, а еще больше больных по лесам и пещерам… Гибнем… Нужно большое дело, чтобы поднять бодрость у наших людей. И вот не сегодня-завтра это начнется. Большое дело! В ущельях, горах! Меня направили к тебе, Жираслан, наши люди. Они все забудут и простят тебе — иди и становись на свое место…

Залим-Джери говорил, не спуская взгляда с рук Жираслана, игравших кинжалом.

Или ты опять будешь писать листовки, пировать с большевиками? Пусть сидит с ними Казгирей, верховный кадий не должен бродить по пещерам… Но ты… ты уже не абрек-паша? Не Жираслан? Если нет, то помни: Эльдар узнает, кто велел мне стрелять на свадьбе…

— Замолкни! — повелительно шепнул Жираслан. — Ты, жалкий трус, стрелявший в невинную девушку! Разве я велел стрелять в нее, а не в жениха? Не выдержали нервы? Струсил? Эльдару ты не скажешь ничего нового, и не Эльдар будет считаться со мной, а я еще посчитаюсь с тобой. И не пробуй разговаривать со мной таким тоном в моем же доме.

И ты не кричи на меня. «В моем доме»! Э! Какой же это теперь твой дом? Я говорю то, что мне поручили сказать: убей Инала Маремканова. Несчастный случай в дороге — и все. Мы слышали, что тебе собираются предложить охрану Казгирея, а ведь можно стрелять в Инала для самозащиты. Они с Казгиреем кровники… Убьешь — забудем все, а нет — как хочешь, Жираслан, все равно не засидишься за большевистским столом… — Аральпов опять начал входить в раж. — Кто у тебя поручитель? Казгирей? А кто повинен в смерти его отца, Кургоко? Почему Кургоко не мог ускакать на своем лихом коне? Кто увел у него коня как раз в ту ночь, когда старик узнал, что его хотят взять заложником, и бросился к коню… А? Что? Не трогай кинжал, не один я, знаю все это… Не отвертеться тебе, Жираслан! Тут в саду есть еще наши люди, я не один — и, как бы для подтверждения своих слов, Залим-Джери чуть слышно свистнул, и в ответ послышался такой же свист.

Залим-Джери назидательно поднял палец кверху:

— Да, Жираслан, время не ждет. Большое дело начато. Ты нужен, Жираслан. К мельнику Адаму придет человек, спросит, будет ли мука. И этот человек не должен уйти с пустым мешком. Не время нам сейчас ссориться, Жираслан, великий абрек-паша! Но ты знаешь, что и пчелы набрасываются на пчелу-князя и убивают ее, если она перестает служить им…

Залим-Джери быстро скользнул в кусты, с веток посыпались капли холодной росы.

— Ах ты мразь, падаль, — только и успел прорычать ему вдогонку Жираслан.

Он подошел к окну, заглянул в кунацкую: Эльдар и его люди, а с ними Астемир, видимо, собирались уходить, подтягивали пояса, разбирали шапки. Долгое отсутствие Жираслана могло показаться им подозрительным. Лишь мельник Адам, успевший справиться с барашком, беспечно спал, положив голову на стол, среди остатков кушаний и стаканов с махсымой.

Когда Жираслан ступил на крыльцо дома, он услышал топот удаляющихся всадников. Искушенное ухо определило, что всадников не меньше четырех. Жираслан прислушался снова: на конюшне мирно похрапывал человек, оставленный Эльдаром при конях, раздался удар копыта о деревянный пол… Все было в порядке.

Жираслан опять почувствовал себя хозяином дома и тамадою.

В кунацкую он вошел с веселой песней на устах:

Пусть этот дом, Где едим и пьем, Будет счастливее С каждым днем. Чтоб кур потрошили Десяток невесток И десять месили Сдобное тесто. Чтоб не просохли Ни чашки, ни кружки, От снеди раздались Бочонки, кадушки. Чтоб гости-соседи Пьянели от снеди И отрезвлялись бы В умной беседе.

— Валлаги… да будет так! — не замедлил подхватить Астемир, всегда неравнодушный к хорошей песне.

Веселое появление тамады остановило гостей. Заново рассаживая их по местам на лавки, Жираслан говорил:

— Барашек хорош! Чуть-чуть не забодал меня… Проверил ваших коней. Все на месте. Тихо. Друзья, тхало идет дальше!

 

НОЧЬ В ДОМЕ КУПЦА ШУЙСКОГО

События развивались быстро.

В одну из ночей первого зимнего месяца Жираслан опять услыхал стук в окно.

Явился подслеповатый мельник Адам с другим человеком. Они сообщили Жираслану: дело, о котором говорил Залим-Джери, уже начато, и место Жираслана сейчас не в мягкой постели, а в ущелье Батога. Дескать, повсюду в ущельях свергается Советская власть, требующая невозможного — перераспределения поголовья, пастбищных и сенокосных угодий, и восстанавливается порядок и правая власть сторонников шариата. Все строптивые председатели Советской власти либо перерезаны, либо связаны. Вооруженным восстанием руководит Залим-Джери со своими абреками и балкарский уздень Чавдар с его единомышленниками. Чавдар — это голова! Вот как рассуждает Чавдар: «Зачем скот тому, кто не имеет земли? Зачем земля тому, кто не владеет скотом? Есть земля — расти скотину, имеешь скот — бери землю, а иначе довольно тебе трех аршин». Просто и ясно. Так от самого аллаха! А когда Жираслан станет старшим военачальником — кто устоит? Зеленое знамя ислама выйдет на равнину навстречу Казгирею Матханову… Разве не помнит Жираслан песню:

В бой под зеленое знамя…

Жираслан хорошо помнил эту песню, служившую гимном шариатской колонны в пору гражданской войны, но он также хорошо знал Матханова. Отпустив людей и задумавшись над тем, что сообщил Адам, он не мог поверить, чтобы Казгирей поддался соблазну возглавить восстание в Батога. Не те времена, не те силы, не тот размах, нет, нет! И эта вспышка не больше, как безнадежное бунтарство, неспособное противостоять крепнущей силе большевиков… Аральпов? Чавдар? Жираслан вспомнил ночное появление Аральпова, его наглость и трусость, и ему стало противно.

Настойчивые призывы и угрозы Аральпова ничего не могут изменить, решение было принято тогда же, в ночь тхало, бесповоротно… Однако не надлежит ли охранителю верховного кадия и в самом деле быть' в эту ночь на месте…

Казгирей почти не выезжал из Нальчика, а если и выезжал, не брал Жираслана с собою, щадя его самолюбие: Жираслану все еще не подобрали достойного коня.

«Ладно, — рассудил Жираслан, — дотащиться до Нальчика можно и на казенном мерине Еруля, а там будет видно, не ложиться же обратно в постель…»

Не один Жираслан не спал в эту ночь.

В городке было неспокойно. То и дело скакали верховые возле небольшого двухэтажного особняка, ранее принадлежавшего купцу Шуйскому, а теперь занятому окружкомом, не затихали конское ржание, цоканье копыт и возгласы людей. Сюда, как всегда, по тревоге собирались конники особого отряда. Иные, спешившись, поднимались в жилые комнаты верхнего этажа, где и без того было уже тесно и шумно.

Прийти к Иналу можно было в любое время дня и ночи, а сегодня и сам аллах велел будить его. Полчаса тому назад Эльдар, постучавшись, сообщил ему, что из Батога прискакали люди на взмыленных конях. Инал распорядился впустить их.

Любовь к ремеслу, пробудившаяся в детстве, сохранилась у Инала, и одну из своих двух комнат он приспособил под мастерскую, здесь же он с увлечением занимался гимнастикой. Поэтому обстановка комнат никого не удивляла, всем она была знакома. Военные люди в бурках, в башлыках, свисающих до полу, с нагайками в руках в ожидании приказаний пристраивались, кто облокотясь о станок, кто на циновках, подложив под голову кожаный мяч, набитый опилками, или круглые гантели. Кто дремал, а кто переобувался.

Инала и Коломейцева окружали взволнованные люди, судя по рыжим ноговицам и шубам, отдающим кислым запахом овчин, балкарцы из ущелья.

— Аллай, Инал, — наперебой сообщали гонцы. В Батога абреки! Хватают и убивают всех председателей.

— Откуда пришли абреки? Много их?

— Много, с ними и Чавдар и другие уздени.

— Еще два дня назад Чавдар объявил на сходе конец Советской власти и признал власть Матханова…

— Как так? О чем вы говорите?

— Свидетель мне аллах! — вступил в разговор какой-то балкарец. — Пусть презирает меня русский человек, что рядом с тобой, если я вру. — Степан Ильич внимательно слушал. — В Батога опять назначен сход всех аулов. Из ущелья войско двинется в Нальчик, к верховному кадию. Всех, кто не согласен, связывают и убивают.

— А как ты ушел? — спросил Степан Ильич.

— Обманом.

Балкарец, по имени Казмай, был председателем Совета аула Батога. Бандиты, действовавшие от имени Чавдара, не знали председателя в лицо. Он прикинулся сторонником шариатистов и вызвался привести для расправы якобы укрывшегося где-то председателя. С четырьмя из бесчисленных своих сыновей и дочерей он ускакал в ущелья. Рассказывая об этом, Казмай особенно напирал на то, что абреки ждут его в его же сакле. Чавдар потому-то и упустил его, что считал унизительным самому идти арестовывать, и теперь-де первое дело — не допустить торжества Чавдара, не опоздать к месту происшествия…

Эльдара отправили за Казгиреем и заодно за командиром батальона Красной Армии, расквартированного в Нальчике.

С нетерпением ожидая их, Коломейцев и Инал старались успокоить Казмая и его спутников. И в самом деле — торжество Чавдара не обещало ничего хорошего.

Ты, может, не знаешь его, Инал, — горячился Казмай, — а Чавдар хитер! Слушай, он держит сотни голов своего скота по чужим отарам и стадам. Прикидывается малоимущим, а попробуй собрать и пересчитать его отары — ого-го, нет такого счета! Верь, Инал, никто из балкарцев-тружеников не хочет власти Чавдара, не допусти до этого, Инал!

— Аллай, — отвечал Инал, усмехнувшись, — знаю я вашего Чавдара. Мы тоже не хотим видеть его на твоем месте, Казмай. Не быть ему ни председателем, ни старшиной… Этот жирный негодяй нечета Давлету и Мусе из Шхальмивоко, — обратился Инал к Коломейцеву, — видите, куда гнет: под зеленое знамя! Это тебе не башня для произнесения речей!.. А?

Степан Ильич что-то обдумывал. Вокруг не затихал говор, звенело оружие. Инал, нетерпеливо вглядываясь, увидел наконец за толпою в дверях золотистую шапку Матханова и буденовку комбата. С ним вошли Эльдар и Жираслан, которого сейчас не ждали тут.

— Ага! Наконец-то. — Коломейцев вскинул голову и пристально всматривался в Казгирея. — Входите! — пригласил он, пропуская его во вторую комнату. — Инал, не возражаешь?

— Как возражать? Новому шаху почет! — загорелся Инал. — Сам Матханов. Владыка! Имам! Матханов удивленно приостановился.

— Иди, иди, — торопил его Инал. Жираслан подъехал к дому Матханова как раз, когда тот в сопровождении Эльдара и комбата выходил на улицу. Казгирей слышал тревогу и сам собирался в окружном. Но он еще не знал подробностей, не знал и того, какое значение приобретает в этом чрезвычайном происшествии имя верховного кадия. Ни Эльдар, ни Жираслан не торопились с этим сообщением.

Так все они и появились перед дверьми Инала.

Услышав имя Матханова, балкарцы расступились перед человеком, которого шариатисты хотят поставить вместо Советской власти.

Жираслану не терпелось услышать, о чем будет говорить Казгирей с Иналом. Но, пропустив Казгирея, Эльдара и красного командира в буденовке, Коломейцев переглянулся с Иналом, и тот попросил Жираслана подождать. Дверь захлопнулась. Жираслан отошел в сторону.

Казмай не мог успокоиться. Он кричал под дверью:

— Аллай, Инал! Не медли! Скоро утро, я сам не могу его взять. Сил нет. А у тебя, Инал, есть войско. Скачем, скачем, Инал!..

Как многие балкарцы, Казмай вместо «в» произносил «б», и поэтому, когда он попробовал, обращаясь на этот раз к Жираслану (не зная при этом, какой знаменитый абрек перед ним), изложить свои призывы по-русски, у него получалось так:

— Не могу сам бзять его… нет бойска, а он сильный абрек.

— Возьмем, успокойся, — сердито отвечал Жираслан, покусывая усы и невольно прислушиваясь к голосам за дверью.

Инал и Казгирей стояли по противоположным сторонам стола, на котором была развернута карта округа. Эта встреча не была похожа на ту, первую и благожелательную, встречу, когда Инал говорил другу детства о возможном единстве целей. Не о дружбе, не об общем деле и даже не об общем плане операции пошла речь — и могло ли быть иначе!

Инал безмолвно, все более закипая, вглядывался в Казгирея и вдруг, не в силах преодолеть гнев, обрушился на него всей мощью голоса:

— Что же ты молчишь? Ты, шах бандитов! Казгирей вздрогнул.

И, больше не сдерживаясь, разгневанный Инал стал излагать суть чрезвычайного происшествия в ущелье Батога.

Казгирей побледнел. То, что он услышал, ошеломило его.

— Вот, — жарко выдохнул наконец Инал, считая, что главное сказано. — Все ли тебе понятно, Казгирей, верховный кадий?

Матханов снял шапку и отер лоб и светловолосую голову платком.

— Все ли тебе понятно, ты, новый имам! «Пули Матханова косят всех врагов шариата…»

Коломейцев внимательно следил за происходящим между Иналом и Казгиреем, не прерывая разговора с комбатом. Тот считал свою задачу ясной, а присутствие здесь необязательным: нужно немедленно выводить батальон.

— А Жираслан? — спохватился Инал.

Не без иронии, играя словами, Матханов отвечал:

— Да, бывший шах бандитов здесь. С твоего согласия он служит новому шаху, а сейчас хочет сказать тебе что-то важное… Мне он отказался докладывать.

— Позовите его.

— Подожди, Инал, — остановил Коломейцев. Он только что отпустил комбата, пообещав вскоре прийти туда же, в батальон. Он и сам считал, что комбату нет надобности присутствовать при разговоре, который неизвестно чем кончится.

Степан Ильич подошел к Казгирею, заговорил:

— Так вот какие дела, Казгирей! Вот тебе и начинка пирога! Приходится говорить о том, о чем не хотелось. Вот пишешь ты в Москву, жалуешься — Коломейцев с Маремкановым, дескать, оскорбляют народное самосознание, позволяют себе говорить: «Корану место на чердаке мечетей, а не на партах школы… Большевики топчут лучшее, что есть в народе, попирают священную черноту Корана и заповеди отцов. Пора их одернуть». Скажи, разве мы так говорим? Когда ты это слышал: «Корану место на чердаках»? Разве таков смысл наших возражений?

Узкие глаза Степана Ильича с обычной внимательностью следили за каждым движением в лице Казгирея. Он не гремел, не горел, как Инал, а взвешивал слова и, как всегда, не торопил с ответом:

— Подумай, какая картина: у нас просили объяснений, мы объяснились. Поверь мне, Инал даже защищал тебя, говорил о тебе много хорошего, о том, как отважно ты воевал. Но теперь как объяснить происходящее? Что скажешь теперь в Москве ты? Не шутка! Вон чему служит теперь зеленое знамя.

— «Все лучшее, что есть в народе» провозгласило контрреволюцию под знаменем Казгирея Матханова, — опять вскипел Инал. — С чего начали, тем и кончаете. Какими стихами ответишь? Или сейчас не до стихов?

— Да, сейчас не до стихов, — сухо отвечал Казгирей.

Откровенное признание, что его письма не остались тайной, добавляло горечи. И в самом деле — вышло так, как будто он писал доносы… Почему-то он был убежден, что в этом споре его противники действуют тайком от Кремля, спорят не только с ним, но и с Москвою, а Москва на его стороне.

— Да, сейчас не до стихов, — подтвердил Степан Ильич.

— Когда выхватываются клинки, стихи прикрывают обложкой книги, — продолжал Инал.

И, как бы предвосхищая возражение Казгирея, Инал заключил:

— Вы говорите: «Для мусульманина нет советского закона, а есть только шариат». В этом суть! Вы берете у народа средства и строите мечети, а мы хотим строить школы не для того, чтобы опять учить детей Корану. Нет, мы не пустим в школу Коран. В наши школы пойдет другая книга… Вот какая разница между нами и вами. Для меня каждый труженик — брат. Каждому я хочу дать хлеба, а ты, Казгирей, хочешь помогать только мусульманину. Мы хотим передать неимущим земли, отобранные у пши, а вы задерживаете переселение, кричите: «Мусульманин не оставляет могил своих предков»…

— Вот скажи, к чему ведет протест против объединения с балкарцами? — прервал Инала Степан Ильич. — Слышишь эти голоса за дверью? Вы утверждаете: «Извечная вражда разделяет Кабарду с Балкарией, границу не переступить». Вот ваша политика. А какой результат? К кому прискакал за помощью человек из темного ущелья Балкарии? Кого зовет он — тебя или Инала? Подумай, кому и для чего нужно твое имя? Вчера Давлет и Муса, а сегодня уже банда.

— С чего начали, тем и кончают, — подхватил Инал. — Балкарец зовет помочь ему, а они, шариатисты, зовут к восстанию, бьют стариков, забивают насмерть…

— Я не зову к восстанию, — с прежней сдержанностью отвечал Казгирей. — И нет ни чего странного в том, что балкарец обращается не ко мне. Это не мое дело, это дело Чека, это дело Эльдара, властей.

Но Степан Ильич, выразив все, что, видимо, накипело и у него на душе, вернулся к спокойному тону, в его словах прозвучала даже усмешка:

— Ишь как, «дело властей»! А ты что же, Казгирей, в стороне от власти, что ли? Ну, ладно, довольно разговоров, надо действовать. Обдумывайте и решайте, как будете действовать, зовите и Жираслана и балкарца. Я пойду в батальон.

Все это время Эльдар с суровым вниманием слушал Инала и Степана Ильича. Ему было больно от того, что пришлось услышать.

Казгирей хмуро молчал. В самом ли деле положение решительно изменилось и он из обвинителя превращается в обвиняемого? Действительно ли ему нечего противопоставить обвинению? Вот среди газет на столе лежит вчерашний номер с новым постановлением, о котором он только собирался говорить с Иналом и Коломейцевым: всем выделены пайки, всем нашлось — и здравотделу, и милиции, и даже садовникам; не нашлось пайка только для шариатских учреждений. Как понимать это? Чего они хотят? Убить шариат голодом? Как посмотрит он в глаза седоволосым, благообразным старцам и преданным юношам? Но не поднимать же в эту минуту разговор о пайках, не упрекать же Инала за то, что он повсюду кричит, что шариатисты якобы корыстно захватили ККОВы и потому в пайках не нуждаются?

В дверях показался Казмай с сыновьями.

— Зовите и Жираслана, — напомнил Инал. Эльдар вышел за Жирасланом и впустил его.

— Салям алейкум!

— Алейкум салям. Садись, Жираслан, будем слушать товарища.

Инал не сводил с Жираслана глаз:

— Выслушаем Казмая, а потом тебя. Казгирей говорит, что у тебя есть сообщение.

Все расселись, и началось обсуждение плана предстоящих действий.

Главное, чего Инал хотел от Казмая, — выяснить возможность обходного пути через горы, а не прямо по ущелью. Покуда балкарец объяснял, какими тропами можно выйти в тыл банде, преградившей вход в ущелье, Инал по карте прикидывал этот путь, прочерчивал карандашом тропы, ведущие к Верхнему Батога. Там, в ауле, в сакле Казмая, и засели главари шайки. Затем Инал изложил свой план действий. Все решали быстрота и отвага. Замысел Инала сводился к тому, чтобы прежде всего застать врасплох вожаков контрреволюционного восстания, обезглавить банду. — При этом, — говорил Инал, — мы одновременно снимем две головы — у шайки, и у самого атамана… Но кто же там теперь за голову? Неужели Чавдар? Что-то не верится, чтобы этот жирный баран возглавил такое дело… Жираслан встал со своего места:

— Дозволь, Инал!

— Говори.

— Аральпов, а не Чавдар возглавляет банду в Батога. Это его ты собираешься поймать и обезглавить.

Еще весной повсюду прошел слух, что Залим-Джери убит, Эльдару даже якобы показывали отрубленную голову.

Неожиданное сообщение Жираслана всех ошеломило.

Жираслан продолжал:

— Не сомневайтесь, это так. За верность своих слов я ручаюсь головой. Залим-Джери не убит и сейчас возглавил восстание. Зачем тебе, Инал, идти к этому мелкому человеку? Мало ли что может случиться! У меня есть другой план.

И Жираслан изложил свой план: он предлагал направить его самого в ущелье, в логово Аральпова, который с нетерпением ждет своего прежнего сообщника.

Не так легко было поверить Жираслану. Сомневались и в достоверности его сведений, и в искренности его предложений. Пустить волка в лес?

— И что же ты сделаешь дальше, оказавшись рядом с Аральповым? — усмехнулся Эльдар. — Прогонишь Аральпова, а сам примешь банду, не так ли?

— Нет, не так, — спокойно отвечал Жираслан. — Я убью Аральпова и вернусь в свой дом в Шхальмивоко.

И опять самоуверенно спокойный тон поразил и подкупил присутствующих. Предложение было заманчиво, но и сомнения в его искренности не казались напрасными.

«Хитрость или последний бесповоротный шаг в нашу сторону? — соображал Инал, слушая Жираслана. — Уйдет или не уйдет?»

Трудно было ответить на этот вопрос, никто не дал бы верного ответа. А решать нужно было немедленно. Люди за окнами дома уже разбирали коней, слышались их окрики, звон оружия, конское фырканье, стук копыт о камни мостовой.

Был второй час ночи. До рассвета оставалось шесть часов. При хороших лошадях прямой путь по ущелью займет не больше трех часов, но по горным тропам… Тут нельзя было ничего предвидеть и рассчитать наверняка. Инал полагал, что до рассвета можно успеть сделать все, и решил рискнуть.

Отряд конников Эльдара должен закрыть бандитам выход из ущелья на равнину. Жираслан двинется дальше, если бандиты действительно пропустят его в Верхнее Батога. Сам Инал с Казгиреем и небольшим отрядом по горным тропам пройдет в тыл банды и появится над Верхнем Батога к тому времени, когда Жираслан, надо полагать, уже сделает свое дело и должен будет донести о результатах. Дальнейшее зависело от обстановки. Вслед за отрядом Эльдара к месту действия прибудет пехотный батальон. Иналу хотелось верить в искренность Жираслана, и, следуя правилу, что в сложной обстановке вернее всех решений то, которое принято первым и без колебаний, он поднялся из-за стола и, пристегивая кобуру, проговорил:

— Делай, Жираслан, так, как задумал. Иди к Аральпову. Что тебе для этого нужно?

— Хорошего коня.

— Это будет. Коня получаешь навсегда. Эльдар! Жираслан должен остаться доволен конем, слышишь меня? Еще что? Какое нужно оружие? Гранаты нужны?

— Гранат не нужно. Это не для кабардинца. Из оружия дай маузер или кольт, от этого не откажусь. — И глаза у Жираслана заблестели, губы заулыбались, как у мальчугана, которому дарят первое игрушечное ружье.

Инал опять взглянул на Эльдара. Тот понял взгляд и отстегнул маузер.

— Бери, Жираслан. Я достану себе другой.

— Сегодня у нас будет много трофейного оружия, — добродушно заметил Жираслан, как бы в утешение Эльдару, и опять по его тону Инал почувствовал, что Жираслан не хитрит, не лукавит, свой план он намерен выполнить по совести.

— Что тебе нужно еще?

— Еще нужны двое джигитов, которые не струсят и которых Аральпов не знает в лицо.

— Кого дашь ему? — опять обратился Инал к Эльдару.

— Из людей дам Жемала и Кучука, — сказал Эльдар. — Этих джигитов Жираслан должен хорошо помнить, а Аральпов их не знает.

— Да, этих джигитов я запомнил, — усмехнулся Жираслан.

— Пусть будет так, — в свою очередь, усмехнулся Инал и заметил доверительно: — Аральпов попомнит этих молодцов после. Верно я говорю, Жираслан?

— Ты верно говоришь, Инал.

— А наш разговор с тобою, Казгирей, мы закончим в Верхнем Батога, — сказал Инал. — Мы с тобой, Казгирей, все-таки подымемся в горы. Сегодня твоим охранителем стану я. Подойди, Жираслан, к карте, умеешь ты понимать карту? Вот здесь мы с Казгиреем будем ждать тебя и Аральпова… хотя бы тот и был без головы… Соображаешь?

— Карту я знаю, но тропы знаю лучше, — ответил Жираслан. — Вот не знаю я, — голос его прозвучал ядовито, — как это кровник стал охранителем своего кровника?

Жираслан оглядел прямым, нагловатым взглядом Инала и Казгирея. Инал отвечал:

— Аллай, как говорят балкарцы. Аллай, Жираслан! Этого не понимает и Казгирей… А сейчас — по коням!.

— Аллах тебе наставник и хранитель, — проговорил Казгирей, благословляя Жираслана на его подвиг, и, соединяя с этим благословением шутку, добавил: — Надо полагать, что бандиты узнают своего истинного шаха и откроют перед ним заставу.

— Какие еще вопросы? — сурово спросил Инал.

— За Астемиром заедем? — поинтересовался Эльдар.

— Не надо, — отвечал Инал. — Без нужды не трогайте его. Так распорядился Степан Ильич. Астемир Баташев уже сделал все, чего мы от него хотели. Теперь он не только воин — учитель…

Инал, Казгирей, Эльдар, Жираслан, Казмай, его четыре усатых сына и молодой джигит Нахо Вороков — все направились к лошадям. К Жираслану были вызваны из отряда Кучук и Жемал. К маленькому отряду Инала и Казгирея, идущему в горы, присоединился балкарец Хабиж, славившийся не только зоркостью глаз, но и знанием горных троп.

Казмая, видимо, очень волновали все эти приготовления и сборы. Он был счастлив тем, что участвует в войске такого прославленного человека, как Инал.

— Мы небольшой народ, — приговаривал Казмай, не интересуясь тем, слушают его или нет. — Трудно одному волу тянуть арбу. У тебя же, Инал, есть войско. Ты ведешь народ, приятно людям состоять в твоем войске.

Примечательно было то, что он почти дословно повторил предсмертные слова деда Баляцо.

 

БАТОГА

Рассветало, когда Инал и Казгирей с двумя конниками из эльдаровского отряда и четырьмя сыновьями Казмая перевалили заснеженный хребет и начали спускаться по крутой каменистой тропе в глубину ущелья. Кони шли один за другим неторопливо, люди полагались на чутье самих лошадей.

Слабо позвякивали уздечки.

Спуск стал еще круче, тропинка пошла ступеньками. Лошадь осторожно выискивала ступеньку, осторожно ставила переднюю ногу, за нею другую и, поддав седока, переходила на ступеньку задними ногами. Всадники старались помочь коню. Одно неверное движение грозило гибелью и коню и всаднику.

На случай нежелательной встречи у Инала и Казгирея лица были замотаны башлыками по самые глаза. Передним шел конь Казмая. Рассветало, но торопить коней было нельзя.

Наконец передний Конь сделал несколько быстрых, уверенных шагов. Спуск кончился. Казмай не ошибся, вывел именно туда, куда нужно было попасть. Что же, не один раз ходил он по этой тропе за свою жизнь.

Под всадниками, глубоко в ущелье, находился аул Батога, где в сакле Казмая все еще продолжалась пирушка главарей банды.

Инал, Казгирей и Казмай внимательно прислушивались. Водили ушами кони. Но, кроме далекого, глухого гула реки и легкого шелеста ручейка где-то рядом, не было слышно ничего.

Конь Казгирея шел бок обок с конем Инала. Стремя позвякивало о стремя. Идущий впереди Казмай придержал коня, сказал:

— Подождите здесь, а я проеду вперед: уже слышны собаки.

В самом деле снизу донесся собачий лай. Всадники задержали коней.

Всю дорогу Казгирей ехал молча. Инал понимал его состояние и упорно думал над тем, как быстрее, решительнее и вернее покончить со всеми этими контрреволюционными вспышками.

Чувствуя потребность хоть как-нибудь разрядить напряжение, Казгирей проговорил:

— Если там, в ауле, стреляли, мы все равно могли не услышать.

— Да, — согласился Инал, — и так могло случиться. Будем ждать. Если все в порядке, Жираслан поднимется сюда.

Но нетерпение поскорее узнать, как идут в Батога дела, нарастало все больше, и у Инала созревало другое решение: не ждать, а идти навстречу событиям.

Разумеется, идти вниз было очень опасно. Инал понимал это, но уверенность в том, что правота его дела должна взять верх, была сильнее сомнений. Он не допускал мысли, что кто-нибудь в народе может не понять его и поднять на него руку. Разумеется, какой-нибудь злоумышленник, бандит, сообщник Аральпова может выстрелить в него из-за угла, из любой щели. Но это меньше всего смущало Инала. Он не задумывался над этим, считая страх перед бандитом унизительным.

Больше всего его продолжало заботить, как поведет себя Жираслан, выполнит ли свое обещание. Он перебирал в памяти события и разговоры прошлой ночи, сопоставлял и взвешивал факты.

И вдруг, как бы повторяя недавний вопрос Эльдара к Жираслану, Казгирей хмуро спросил:

— Что будем делать дальше?

— Ты о чем? — оторвался Инал от своих мыслей.

— Как думаешь поступить с нами? Опять будешь разжигать недовольство? Или решил заморить нас?

— Это кого же я хочу заморить?

— Нас, деятелей правоверного учения.

— Ого-го, вон ты о чем! Вон где твои деятели! Там! — И Инал показал плеткой в сторону Батога.

— Там Аральпов, — возразил Казгирей, — а у нас за спиной весь народ, его вера, его прошлое. Мы с тобой вернемся, и меня спросят люди в мечети и в суде: «Что нам есть? Почему Инал не дает нам пайка?» Что мне ответить? Что будем делать?

— А делать будем вот что — это предложил Коломейцев и это уже согласовано с Москвою… Слушай, Казгирей! Нам нужен представитель в Москве. Постоянный представитель. Это не шутки. Ты туда поедешь. А в Москве, кстати сказать, от голода не пропадешь, тебе дадут паек лучший, чем здесь, а главное — там ты будешь подальше от греха.

Сообщение было неожиданным.

— Вот как! — воскликнул удивленный Казгирей. — А меня спросить не считаете нужным?

— О чем спрашивать? Разве ты хочешь, чтобы абреки продолжали орудовать твоим именем? Или жалко расстаться с ними? И от них ждешь пайка?

Не отвечая резкостью на резкость, Казгирей сухо сказал:

— Мне невозможно расстаться с народом. Это ты решаешь так легко, потому что для тебя Степан Коломейцев или любой другой русский советчик дороже мудрости твоего народа, накопленной веками.

— Снова о том же! — Лицо Инала опять стало сердитым. — Знай, Казгирей! Русские люди, которых ты не хочешь уважать, такие люди, как Степан Ильич, — Инал разволновался и терял самообладание, — такие люди, как Степан Ильич, — святые люди. Ему ты обязан тем, что не знаешь страха кровной мести, — а почему? Это Степан Ильич Коломейцев когда-то учил меня различать истину, тот самый свет, что позже с такой яркостью увидел старик Баляцо из Шхальмивоко. Я не был в Бахчисарае в академии вместе с тобой, тут, в народе, была моя академия. Вот почему легенды нашего народа я знаю не хуже тебя. Не хуже тебя знаю его мечты! — воскликнул Инал.

Уже хорошо были видны деревья, кустарники, под которыми лежал снег. Звенел ручей, выбегающий из-под громадного, как дом, древнего замшелого камня.

— Если ты темнее старика из Шхальмивоко, — говорил Инал, — хотя и был в академии, то вот, смотри сюда, ты, ученый человек! Видишь ручей! Он вытекает из-под камня. Какой древний и мудрый камень! А дальше, смотри, ручей разделился, из одного ручья стало два, текут в разные стороны. Из-под одного камня вышли воды, но пойдут в разные стороны и наполнят собою разные реки. Так и мы с тобою, Казгирей! Не думай, что я забыл свое детство.

Я помню его. Помню, как два соседских мальчика с любовью торопились друг к другу, как один из них с восхищением слушал другого, когда тот читал стихи и тексты… Об этом я уже говорил тебе. Но я помню, верховный кадий, и тот день, когда за плетнем, у порога соседского дома, лежал мой окровавленный отец…

Горячая речь Инала привлекла внимание спутников. Он не делал тайны из того, что волновало его.

Инал продолжал:

— Но ты знаешь, Казгирей, что сейчас не это разделяет нас с тобою…

— Да, это я знаю, — негромко отвечал Казгирей.

Обдумывая слова Инала, он искал возражения.

— Эти ручейки опять сольются, если убрать вон ту скалу, которая разделила их, — проговорил Казгирей. — Видишь ее?

— Да, вижу, скала, — согласился Инал. — Попробуй-ка убрать ее!

И в этот момент и он и Казгирей услышали, что в гору поднимаются всадники. Все взялись за оружие.

— Это Жираслан! — сказал Казгирей. — Ты думаешь?

— Не сомневаюсь. И вот что я скажу тебе, Инал, это будет мой ответ: я сейчас поеду с ним в Батога, поеду туда, чем бы там дело ни кончилось… Да оно едва ли кончилось… Скорей, только начинается…

Так же решил поступить Инал, решил бесповоротно, считая, что лишь его появление в ущелье может быстро завершить разгром банды.

— Но ты зачем хочешь идти туда? — с невольной подозрительностью спросил Инал Казгирея.

— Ты убедишься в чистоте моих помыслов сегодня же.

— Я увижу твои цели скорее, чем ты думаешь. Мы спустимся туда вместе!

— Я не уверен, что тебе следует это делать. — Казгирей поправил пенсне, которое успел надеть за время разговора, и слегка тронул коня. — Но во всяком случае, если ты решил идти, мне приятно думать, что мы идем туда вместе — не как враги, а как сообщники, а на войне везде опасно.

— Мне это тоже приятно слышать, Казгирей. Ты верно судишь: на войне везде опасно. А с народом опасности меньше, чем без него. Было время, Коломейцев учил нас осторожности… Теперь иные времена. Теперь я могу сомневаться не в народе, а в Жираслане или даже… даже в тебе; Казгирей.

— Тяжелый для меня день. Но что же, с выводами подождем. Кстати, не лишнее дело узнать новости от Казмая.

— Да, интересно, что он нам несет. — Инал заметно повеселел,

Приложив руку ко рту трубой, он прокричал, как кричат пастухи на высокогорных пастбищах:

— Га-ау… га-ау!..

Снизу, откуда-то из тумана, едва донесся ответ: гау, гау, — и оба возгласа, слившись, пронеслись по ущелью долгим эхом.

Чуткий слух кабардинцев уловил шаг и дыхание не менее пяти-шести идущих в гору лошадей.

Инал и Казгирей оглянулись, как бы проверяя количество всадников вокруг себя. Все взяли оружие на изготовку. Казгирей сказал:

— Ушел один, а поднимается больше. Пелена тумана медленно ползла вверх, и всадники долго не могли выйти из нее. Но вот показался один, за ним второй, третий. Догадка оказалась правильной: кроме Казмая, по тропинке, невидимой среди каменистой осыпи, поднимались еще двое всадников. Они ехали рядом, и один, в такой же шапке, какую носил Жираслан, поддерживал в седле другого. Зоркий Хабиж воскликнул:

— Аллай, Инал, аллай, Казгирей! Это не Жираслан, это Жемал в шапке Жираслана, с ним Кучук… Они оба… Только Жемал ранен…

А снизу уже несся голос Казмая.

— Га-ау! — по-пастушески выкрикивал Казмай. — Аллай, Инал! Ты слышишь: со мной Кучук и Жемал!.. Их послал Жираслан!.. Жираслан убил Аральпова, а сам лежит внизу… Он сильно ранен… Жемал тоже ранен… Аллай, Инал, у-гу-гу…

И несмотря на то, что в сообщении Казмая было больше тревоги, чем успокоения, его голос, подхваченный звучным горным эхом, несся с такой силой, как будто он оповещал о приближении долгожданной радости.

Сообщение о том, что Аральпов убит Жирасланом, а Жираслан ранен, еще далеко не полно передавало положение в Батога.

Каким образом Жираслану удалось выполнить свою задачу? При каких обстоятельствах он сам был ранен? Как удалось Жемалу с Кучуком уйти из аула, захваченного Аральповым? Что происходит теперь?

Решение Инала спуститься в аул, как показал дальнейший ход событий, было правильным.

Хладнокровный Кучук, не сходя с коня и продолжая поддерживать одной рукой раненого товарища, все норовил рассказать подробно и все по порядку, начиная с того, как их встретили аральповцы у входа в ущелье, — они были предупреждены, что должен появиться Жираслан, — и вплоть до того, как Жираслан встретился с Аральповым.

— Вот это ты и рассказывай покороче, некогда! — остановил его Инал.

Жираслан времени не терял. Как только прискакали в Батога, он сразу направился в саклю председателя Казмая. Он позволил себе только одну хитрость — обменяться шапками с Жемалом — и, не смущаясь тем, что сакля была полна сообщников Аральпова, вошел туда и сразу выстрелил в Залим-Джери. Но был и сам ранен, уйти не успел. Был ранен и Жемал, который вошел в саклю вместе с Жирасланом. Кучук оставался при конях. Жемал в шапке Жираслана успел выскочить из сакли.

Бандиты, испуганные неожиданным нападением, не зная, что Жираслан проник в аул только с двумя конниками, бросились врассыпную, и это помогло Кучуку и Жемалу ускакать. Перед тем как войти в аул, Жираслан приказал своим спутникам: тот, кто уцелеет, немедленно скачет к Иналу.

Уже вдогонку Иналу и Казгирею, поскакавшим в Батога, Кучук продолжал кричать, что больше всего собралось абреков во дворе мечети. Может быть, они и до сих пор еще там, где шариатисты во славу аллаха хотят зарезать Ахья, любимого сына Казмая. И Казмай торопил:

— Скорей, скорей!.. Аллай, Инал, аллай, Казгирей, спешим!

Не щадя коней, Инал и Казгирей гнали свой маленький отряд вниз по мокрой от тумана, скользкой каменистой тропе.

Инал прикинул, что все главное ясно: нужно завершить удар, начатый Жирасланом, не давать бандитам передышки, предотвратить, если еще не поздно, убийство Ахья.

Скоро отряд прошел полосу тумана.

Внизу уже совсем близко открылся аул. Серые плоские крыши, придавленные камнями, были рядом. Мало где курились обычные в это время утра пахучие дымки, но в иных саклях все же очаги растапливались. Кое-где виднелись женщины, дети, старики. Слышно было, как гремели ведра, со всех концов аула несся лай встревоженных псов.

Инал с седла рассматривал двор мечети.

Верно, во дворе темнела толпа, и Инал направил отряд туда. Вскоре и там заметили спускающихся с гор всадников, и толпа мгновенно рассеялась. Видно было, как многие, вскочив на коней, поскакали по дороге, уходящей из аула в глубину ущелья. Это, несомненно, и были аральповцы…

Инал и Казгирей в черных бурках скакали рядом. За ними неслись остальные всадники, всего человек двенадцать, самые лихие из джигитов, и, должно быть, для устрашения врагов, время от времени стреляли в воздух.

Этого отряда, а вернее, его быстрых, решительных действий, оказалось достаточно, чтобы аральповцы, не пытаясь оказать сопротивление, очистили аул. Только испуганные жители, согнанные Аральповым во двор мечети, еще жались тут и там под самыми стенами и у каменных заборов.

Инал на всем скаку кричал:

— Люди, не бойтесь!

И то же самое повторяли за ним бойцы отряда. Особенно старался Казмай, все-таки поотставший на своем скакуне.

— Люди, не бойтесь! Долой Аральпова! — кричал седовласый конник. — Отдайте мне моего Ахья!

Люди узнавали председателя, и это сразу успокаивало их, объясняло, какой отряд скачет по аулу. Кое-кто знал в лицо и Инала.

На дворе мечети Инал спешился.

Кучук ничего не преувеличил, все было рассказано совершенно точно. Посреди двора лежал голый, связанный за неимением веревок бышлыками, красивый юноша. Тут же поблескивал медный таз, куда предполагалось спустить кровь жертвы. Несколько смятых бурок чернело на каменистом дворе. Они были разостланы сбежавшими бандитами для совершения торжественного намаза.

Фанатики и в самом деле собирались зарезать юношу, сына Казмая, с совершением подобающих молитв и кровью жертвы смазать свои чувяки и оружие. Это, по их убеждению, сулило успех делу аллаха. Ритуал должен был превратить воинов Аральпова в святых воинов, в бойцов священной войны, сделать их недосягаемыми для пули, для клинка.

Честь удара кинжалом по жертве должна была принадлежать самому Аральпову. Сюда, во двор мечети, было согнано почти все мужское население аула. После жертвоприношения Аральпов обещал произнести речь и раздать оружие, которым запаслись бандиты. Винтовки, шашки, кинжалы, сумки с патронами еще лежали тут, среди двора…

Но вот послышались выстрелы — это Жираслан стрелял в сакле Казмая, потом мгновенно разнеслась весть о том, что Аральпов Залим-Джери, шах бандитов, убит наповал Жирасланом.

Было уже не до ритуала. Мулла в испуге бросил Коран.

Бывалые конники Эльдара не нуждались в приказаниях. Часть из них заняла место для боя по эту сторону ограды. Ахья развязали. Потрясенный, бледный от пережитого, юноша долго не мог прийти в себя — даже когда во двор, вся в слезах, прибежала его мать.

Счастливый тем, что удалось спасти сына, Казмай готов был целовать каждого, а вокруг него мигом столпился народ. Тут были его сыновья и дочери, соседи и просто жители аула.

Но для разговоров времени не было. По приказанию Инала Казмай со старшими сыновьями раздавал оружие, захваченное у бандитов. Молодые джигиты шумно, наперебой добивались этой чести, но Казмай не забывал и пожилых людей и стариков.

Инал решил не задерживаться в ауле, идти вдогонку за бежавшими, а главное, с помощью вооруженных балкарцев занять выгодную позицию в самом горле ущелья, где достаточно десятка хороших стрелков, чтобы остановить целую армию. Великолепные сверкающие водопады гремят в этом месте, обрушиваясь со скал на узкую дорогу и в кипящий поток реки. «Сто струй» — так называется это место, где Инал решил встретить обезглавленную после убийства атамана шайку. Инал не сомневался, что к вечеру, а может быть, еще раньше, под ударами конников Эльдара и стрелков пехотного батальона банда будет отброшена с ее позиции у входа в ущелье и — куда ей деваться? — попробует пройти сюда, в аул…

— А ты ступай в саклю Казмая, — обратился Инал к Матханову, — посмотри, что с Жирасланом, можно ли ему помочь. Возьми с собой кого-нибудь.

Полусовет-полуприказание Казгирей принял охотно. Бездеятельность в эти минуты была хуже всего.

— Мне никто не нужен, — угрюмо отвечал Казгирей и, не глядя по сторонам, рысью выехал со двора мечети.

Как знать, если бы в эту минуту выстрел откуда-нибудь из-за угла поразил его, он, возможно, не стал бы жалеть об этом… Ни один человек не приветствовал его в ауле, где было поднято восстание его именем. Как не похоже это было хотя бы на тот день, который ему внезапно вспомнился: собрание в реальном училище, где была провозглашена Советская власть, когда состоялась его первая открытая дискуссия с Иналом и Коломейцевым по поводу шариата и младомусульманства. Тогда, казалось, все идет в гору. Толпы приветствовали его криком: «Нет бога, кроме бога…»

Перед саклей Казмая тоже толпились люди.

Казгирей отдал коня первому попавшемуся балкарцу, переступил через порог.

В темной сакле не сразу удалось осмотреться.

Жираслан лежал недвижимо, — казалось, бездыханный. В нескольких шагах от него, под стеною, застыл труп Аральпова. Жираслан стрелял ему в глаз — пуля снесла часть черепа.

Стол был заставлен блюдами с остатками пиршества, кувшинами с бузою. Валялись смятая шапка, бурка, даже чувяк. Испуганные женщины, не смея войти вслед за мужчиной, толпились с детьми за порогом.

Казгирей склонился над раненым — сердце его еще билось, похолодевший лоб был покрыт каплями пота.

Казгирей подозвал женщин и объяснил им, что ему нужно. Лечебные травы нашлись.

Казгирей неплохо владел искусством врачевания. Он приложил травы к ранам, сделал перевязку. Прислушиваясь к дыханию раненого, Казгирей думал о том, что недавний шах бандитов все-таки выживет и заветное желание, о котором он упомянул прошлой ночью, исполнится — смирившийся Жираслан вернется в свой дом в Шхальмивоко. Но что ожидает его, Казгирея? Страшное и горькое, опустошающее чувство, чувство непоправимого несчастья, овладело Казгиреем Матхановым. Он никогда не испытывал ничего подобного. Ему хотелось выговориться. Жираслан, казалось ему, мог бы понять его чувства, и Казгирей безотчетно потянулся к раненому:

— Жираслан, слышишь ли ты меня?

И странно — Жираслан, будто услышал его, начал что-то бормотать. «И, умирая, победи!» — послышалось Казгирею. Так ли это было, но слова его Казгирей принял на свой счет.

Чуть-чуть приоткрылись глаза Жираслана, — так, случалось, глядел он из-под полуприкрытых век, присматриваясь к сопернику, оценивая его.

Когда Казгирей вышел на порог и огляделся, в ущелье уже наступил веселый, солнечный день. Потеплело. Тумана как не бывало. Повсюду в саклях дымились очаги, тут и там играли дети; люди еще не совсем успокоились, но острый страх миновал.

— Аллай, Казгирей! — приветствовал Матханова остроглазый и веселый балкарец Хабиж. Он стоял у лошадей вместе с другим Казгиреем, сыном Баляцо.

— Салям алейкум, Казгирей! — приветствовал своего тезку первый народный милиционер Шхальмивоко.

— Алейкум салям! Зачем ты здесь? Зачем Хабиж?

— Стережем твоего коня, — усмехнулся Казгирей. — А заодно тебя и Жираслана.

Инал все-таки решил для безопасности Казгирея и в помощь ему прислать двух конников. Сам Инал со своими всадниками и вооруженными балкарцами уже ушел из аула вдогонку за бежавшими бандитами, спеша захватить позицию в теснине «Ста струй».

А тут, на каменистом дворе, освещенном горным солнцем, стояли в молчаливом и застенчивом ожидании женщины — жена, дочери и невестки Казмая, некоторые с грудными детьми на руках. Детишки постарше прятались за юбками матерей. Тут же на пороге сидел и сам Казмай. Инал велел ему отдыхать.

— К вечеру Инал приведет на арканах всю банду, — заявил Казгирей, милиционер.

— Слишком скоро судишь, — не согласился Казмай. По расчетам его, выходило — и, вероятно, это было точнее, — что войско Инала завершит разгром банды не раньше завтрашнего вечера.

— Перехватают всех святых воинов, — не унимался Казгирей, сын Баляцо. — Приведут на арканах, другого пути у них нет.

Присутствие Казгирея Матханова не смущало его тезку, он просто не замечал, какое тягостное впечатление производят на Матханова эти рассуждения.

— Хотел бы я знать, какими путями ты будешь идти к аллаху? — хмуро спросил Матханов, и сын Баляцо с прежней беспечностью отвечал:

— Мне эти пути показал отец. Ты слышал что нибудь о моем отце, Баляцо из Шхальмивоко?

— Я много слышал и много знаю, — отвечал верховный кадий, — и потому повторяю, что истинный свет — это вера наших отцов. Ничего не изменилось сегодня. Это не моя вина, что кто-то украдкой хотел вытереть грязное место полой моей черкески. Правда будет восстановлена. И все вы поймете, все, кто не отступает от аллаха, от магометанства, что шариат — защита религии. Как ты будешь молиться аллаху, ты, Казмай, — обратился Матханов к балкарцу, который внимательно прислушивался к разговору, — как ты думаешь молиться без аллаха в душе?

Казмай ответил не сразу:

— Я скажу так: ишак может жить и без седла. Душа может жить без шариата, без шариата может жить мусульманская вера, это молитве не мешает. А шариат — это все равно, что гнилая кожа. И ты хочешь сшить из нее чувяки… Еще хочу сказать я, и это я буду говорить перед всеми людьми, когда они соберутся для решения больших вопросов, это я скажу и Иналу, и русским начальникам, — неправильно, что Советскую власть стерегут отдельно кабардинцы, отдельно балкарцы. Один дом отдельно, другой дом отдельно. Бандит на один дом нападает, потом на другой дом нападает. Надо нам Советскую власть стеречь вместе. Надо нам, балкарцам, объединиться вместе с кабардинцами. Вот какое добавление хочу я сказать.

— Сладкие слова говоришь ты, Казмай, — заметил Казгирей, сын Баляцо. — Это верно, две руки сильней, чем одна.

С еще большей горячностью согласился с Казмаем веселый Хабиж и добавил от себя:

— Зачем шариатисты привязывают своего козла к советскому плетню? Лучше, если к этому плетню привяжут свою скотину балкарцы вместе с кабардинцами.

— Я еще так скажу, — продолжал Казмай, — к одной арбе довольно двух волов, один кабардинский, другой балкарский, а третьего вола, шариатского, совсем не надо. Третий вол только мешать будет.

Опять внес поправку сын Баляцо:

— Мы запряжем не волов, а коней. Инал всегда говорит, что наш конь, красный конь, — добрый конь…

А Казмай, высказывая свои соображения и прислушиваясь к ответам, внимательно осматривал небо и гребни ближних гор и подымающиеся за ними снежные головы дальних вершин, уже озаренных солнцем. Вокруг яркой розовой скалы медленно парил орел. Старик рассматривал все это с таким видом, как будто видел там подтверждение своей правоты.

 

НЕ МОСКВА — МЕККА

Что же удивительного в том, что Казмай призывал небо себе в свидетели? Ведь он был прав! Разве не о том же думали и пеклись день и ночь Инал и Степан Ильич? Не о том ли самом мечтал Астемир вместе с дедом Баляцо, вместе с людьми, собиравшимися у стола Астемира?

Казмай правильно назвал сроки, когда Инал, Эльдар и красная пехота разделаются в Батога с бандитами…

Началось все это в ночь на пятницу, а через три дня, в понедельник, в Нальчике, как всегда, был большой базарный день.

Еще до событий в Батога, в Шхальмивоко, в школе Астемира, и дети и родители готовились к другому: учитель Астемир обещал в ближайший понедельник повезти на подводах в Нальчик учеников. Главной целью было посмотреть своими глазами железную дорогу и поезд: по понедельникам как раз отправлялся из Нальчика местный поезд с вагоном дальнего следования до самой Москвы.

Слух о том, что в Батога появилась новая большая банда, провозгласившая власть шариата, мгновенно прошел по всей Кабарде.

Астемир, не привлеченный на этот раз к операции, томился и с нетерпением ожидал понедельника, когда в городе узнает все точнее. Очень уж непривычно было ему оставаться в стороне от событий в такое горячее время. Мало успокаивали его и те разъяснения, какие приносил дед Еруль, сменивший в эти дни свой «государственный крик» на неторопливые беседы с Астемиром.

А разговоры шли разные. Одни утверждали, что видели русских солдат, строем возвращавшихся в Нальчик. Другие уверяли, что солдаты вели пленного Аральпова. Третьи авторитетно заявляли, что Казгирей Матханов поделил власть с Иналом и оба они проехали в Нальчик с зеленым знаменем в руках. Находились, однако, и такие, кто полагал, что правителем все-таки будет Давлет, которого выпустили из тюрьмы, и что якобы старый Саид с вечера уехал в Нальчик для разговора с Давлетом. А Саид действительно уехал, но только для другого разговора.

И вот желанный день… Охотников ехать в Нальчик вызвалось немало, но это было на руку Астемиру. Чуть свет по аулу разнеслось фырканье запрягаемых коней. На дворе Астемира собрались дети и женщины, как будто этот двор опять стал двором председателя аулсовета.

Рано встала Думасара, с нею проснулись и Лю и Тембот. Рано пришел дед Еруль.

— Ты уже здесь, Еруль? — со сна слегка покашливая, щурясь, спрашивал Астемир. — Что это у тебя такой вид, словно у теленка, услышавшего жужжанье майского жука?

— Что ж тут удивительного? Мир колесом идет… Не только теленок — и умный голову потеряет.

— Мало ли чего не случалось, не нам теряться. Что нового?

В доме всегда были рады деду, особенно после смерти Баляцо. И Еруль любил бывать здесь. Вот и сейчас тревожные мысли не мешали ему с удовольствием вдыхать запах мяса и мамалыги, распространяющийся от очага, у которого хлопотала Думасара. Поэтому он не торопился, старался затянуть разговор.

— Ты говорил, Астемир, что большевики навсегда принесли Советскую власть. Принесли, да ненадолго, плечи больше не выдерживают.

— Не узнаю тебя, Еруль! Мелешь какой-то вздор не хуже Давлета.

— А как же, я-то ведь знаю, что делается в Кабарде. Ты хоть в город ходишь, а много ли знаешь? В городе только и спорят о буквах: какими буквами писать, какие буквы читать? Я помню, как Казгирей Матханов доказывал у тебя в школе, что нужно читать и писать по-арабски, — и неспроста при этом воспоминании Еруль перешел на шепот: — Слышишь, Астемир, турки задумали убрать от нас Советскую власть. Турки подают руку Казгирею Матханову через перевал. Вот зачем Саид уехал в Нальчик!

— Удивляешь ты меня, Еруль! Что же у нас, война с турками?

Думасара разрешила себе высказать свои соображения.

— Война, что болезнь, — сказала Думасара. — Раз началась, не кончится, пока не выйдет срок. А сроки болезни и войны знает один аллах… Садитесь кушать!

Лю и Тембот уже сидели с ложками в руках.

Подводы и мажары хозяев, согласившихся взять с собою учеников, подъезжали к воротам, громче стали крики детей и матерей, рассаживающих ребят.

— Собирайтесь, некогда! — Астемир поднялся из-за стола.

На слиянии дорог с запада и востока, откуда уже одна общая вела к Нальчику и станции железной дороги, мажары из Шхало встретились с группой всадников в боевом снаряжении. На черных смушковых шапках красовались лоскутки красной материи, как в горячие дни борьбы за Советскую власть.

— Салям алейкум! — прокричал передовой всадник. — Куда везешь столько кукурузы и столько детей?

— Алейкум салям, Хажмет, — отвечал Астемир. — Мы — школа. Едем на станцию смотреть паровоз. А тут, я вижу, малокабардинцы.

— Да, мы все тут, — отвечал Астемиру передовой. — Мы, Малая Кабарда, спешим на помощь Большой Кабарде. Инал с войском в горах… Разве мы не помним, как собственными кишками чувяки себе крепили!

— Инал уже вернулся, — вмешались в разговор всадники, ехавшие с запада. — Мы каменномостские, Инал посылал за нами. А вас звал кто-нибудь?

— Зачем каждого звать? — отвечали малокабардинцы. — Кому дорога невеста, тот сам едет за нею.

Словцо, сказанное со смыслом, понравилось. Люди поддержали шутку:

— Девушка приглянулась — не отдашь ее другому, будь он сам верховный кадий! Не затем и Советскую власть наряжали невестой.

— Кому не лестно постоять за нее! — воодушевился Астемир.

— Верно говоришь, Астемир. Кому не лестно быть в войске Инала! Да где искать его?

— А зачем искать? — сказал всадник из Каменного Моста. — Зачем его искать? Вот он едет!

Все мгновенно обернулись.

Вдали, на дороге, подводы сторонились перед коляской. Это была коляска Матханова. Ее сопровождало несколько всадников. Всмотревшись, Астемир увидел в коляске Степана Ильича. Рядом скакали верхами Инал и Эльдар. Еще несколько всадников гарцевали позади.

Большую удачу трудно было себе представить. Астемир не только успевал с детьми к зрелищу отходящего поезда, но неожиданно попадал к самому отъезду в Москву Инала, который ехал туда со срочным докладом.

Астемир не знал, что этим же поездом должен был ехать и Казгирей к месту нового назначения в московское представительство. Однако коляска Матханова приехала в окружном без Казгирея. По словам кучера, хромого Аслана, верховный кадий ушел куда-то с Саидом после того, как они, запершись, беседовали всю ночь.

Откладывать отъезд Инал не мог. Нечего говорить, в каком состоянии он, Эльдар и Степан Ильич прибыли на вокзал. Вместо Казгирея их встречали здесь подводы из Шхальмивоко с Астемиром и детьми, отряд партизан из Малой Кабарды и всадники из Каменного Моста.

Степан Ильич и Инал сразу увидели Астемира, Инал направил своего коня к мажаре.

— Салям алейкум, Астемир! Рад тебя видеть, дорогой наш учитель. Это все твои ученики? Зачем приехал?

Подъехал и Эльдар.

— Салям алейкум, Астемир! Как здоровье Думасары и Сарымы? Салям, Лю! Салям, Тембот!

В то время как и между Астемиром, Иналом и Степаном Ильичом завязался оживленный разговор, на площади перед станцией начинался базар.

Сюда съехались сотни подвод со всех концов Кабарды, мажары и арбы с кукурузой, с кулями муки, с крынками кислого молока, с корзинами, наполненными живой и битой птицей, с вязанками лука и чеснока.

— Покупайте топленый бараний жир, устраивайте поминки по большевикам, — кричал какой-то бойкий продавец, — жарьте поминальные лепешки и лакумы!

— По тебе поминки будут! — кричал другой. — Погибают не большевики, а шариатисты.

С мажары, доверху груженной кулями с мукой, владелец этого добра кричал:

— Запасайтесь мукой — горит дом! Большевики хотят спалить половину, в которой живут шариатисты… Запасайтесь мукой!

— Не большевики сожгут половину, в которой живут шариатисты, а шариатисты сожгут половину, в которой живут большевики, — отвечали продавцу мучных запасов, и спор опять разрастался, люди забывали торговлю, и тут и там можно было услышать острое словцо.

— Кто даст шариатистам в руки огонь! Разве безумному дают огонь в руки? Кто мчащемуся всаднику дает в руки кувшин?

— Было время, шариат был нужен, как палка для перехода реки. Мы перешли через реку, можно палку отбросить.

— Шариат сеет только рознь, а мы хотим, чтобы русские и кабардинцы ходили друг к другу за ситом, как добрые соседи.

— И балкарцы хотят этого. Этого не хочет только Матханов!..

Поезд уже был подан. Приближалось время третьего звонка. Инал, Степан Ильич, Астемир, Эльдар и присоединившийся к нему Хажмет вышли на перрон. Детей Астемир поручил Ерулю, и тот повел их к самому паровозу, в голову поезда.

Не было только Матханова. Что же случилось?

Аслан не врал. Ночь после возвращения из Батога Казгирей провел с Саидом. Старый кадий дожидался его, чтобы просить освобождения от должности: пришло ему время выполнить последний долг перед самим собою — поклониться гробу пророка. И тут Матханова осенила мысль: не только отпустить старика, но и самому ехать с ним… Ничего лучшего нельзя было бы сейчас придумать! Не ехать же, в самом деле, в Москву! Не Москва, а Мекка! Там он найдет новые силы, утешение и ободрение. А эта прямая цель не исключает поездки в Стамбул, где у него осталось столько друзей; там он найдет и совет и помощь. «Не в состоянии ехать сейчас в Москву — еду к гробу пророка, отпустите меня туда… Погибли отец и мать, умер брат, нарушено дело, в которое я вложил все силы души, все достояние свое, — разве этого недостаточно?..» — скажет он, и даже бездушный Инал не посмеет возразить, не станет снова кричать о предательстве…

Саид, разумеется, только порадовался такому решению Казгирея. Он готов был даже помочь своими сбережениями. Не составит греха употребить на эту святую цель деньги, собранные на постройку мечети. Трата окупится…

Так и было решено. Казгирей, повеселев, встречал новый день.

Вот почему он не приехал в окружком, а появился на вокзале перед самым отходом поезда, когда его уже не ждали.

Легким и решительным шагом он направился к Иналу, уже стоящему около вагона. И Степан Ильич и Инал, увидев Казгирея налегке, почувствовали неладное, и все же то, что сказал Казгирей, поразило их.

— Я еду, — сказал Матханов после приветствия, — но мой путь другой: не Москва, а Мекка. Это решено твердо, Инал.

Было ясно, что уговоры или возражения неуместны.

— Что ж, Мекка так Мекка! — проворчал Инал. — Видно, туда ведет русло твоего ручья… Когда же думаешь двигаться? Один или с кем-нибудь? В Москве все-таки спросят: а где же Матханов? На пути в Мекку. На чьем попечении? Не с Жирасланом же! Что я отвечу? Жираслана и самого надо ставить на ноги…

— Жираслан живуч, — заметил Эльдар. — А Казгирею теперь один аллах защита!

И Казгирей снова со всей силой почувствовал свое одиночество.

Раздался удар колокола.

Инал в широкой мохнатой бурке уже стоял на площадке вагона.

Казгирей оглядел провожающих через пенсне, взгляд его остановился на Эльдаре. Но тот уже давно избегал встреч со своим прежним спутником по кабардинским дорогам. Сейчас он держался в сторонке, оживленно беседуя с боевым товарищем Хажметом. Очень кстати было для него появление Хажмета!

И, уже обращаясь ко всем вместе, Казгирей повторил сказанное давеча в Батога:

— Трудно. Очень трудно! Горько! — Затем проговорил другим тоном: — Но… еще не все сказано… не все книги прочитаны…

— Все сказано, Казгирей, — пробасил Инал. — А если что осталось, об этом мы поговорим в Москве, там все договорим. Там будем говорить и о новой типографии, и о новых книгах. Верно, Степан Ильич?

Степан Ильич ответил немногословно:

— Разговор серьезный. Не простой разговор. Конечно, в Москве вам помогут… а Казгирею — и тут прав Эльдар — теперь один аллах защита… Что ж, Казгирей сам сделал выбор…,

Астемир смотрел на Казгирея с такою же строгостью, как и другие. Но он видел и понимал, как трудно сейчас этому человеку, и ему хотелось сказать Матханову что-нибудь доброе. А может, выражение сочувствия лишь еще больше уязвит его? Да, наверное, это было ошибкой, но Астемир искренне сказал то, о чем он думал все время после великого туриха, когда Матханов пришел к нему в школу и посоветовал учить детей Корану. Астемиру казалось, что тогда он ответил недостаточно решительно, и давно искал возможности еще раз поговорить об этом с Казгиреем.

— Ты твердишь о книгах, Казгирей, — сказал Астемир. — Я помню тот день, когда ты советовал мне учить детей Корану. Теперь я точно знаю, что ты не прав, нам нужны другие книги, Казгирей, не те китапы, по которым учился ты. Некоторые называют наше время лихим. Это неверно. Время не лихое, а умное. Другие нужны книги, другие люди. Умное время! О нем написано не в твоих книгах. Оглянись вокруг…

Буфера в этот момент лязгнули, и вагоны пошли.

Казгирей не отвечал. Нервно теребя концы старинного пояска, он с удивлением посмотрел на Астемира, как бы неверя, что простой человек может выразить такую мысль.

Поезд уходил. Инал, стоя вполоборота, легким поклоном распрощался с остающимися.

Вскоре вагон поравнялся с группой детей, которые ушли вперед в сопровождении Еруля.

Некоторое время дети бежали рядом с паровозом и впереди всех Лю. Мальчик старался подражать движению поршней паровоза и еще долго, уже когда поезд прошел мимо, смотрел вслед, и в его глазах светился восторг. Вероятно, это был такой же отблеск счастья, какой горел в глазах деда Баляцо, увидевшего блеск чудесного мгновения.

 

Книга вторая.

ЗЕЛЁНЫЙ ПОЛУМЕСЯЦ

 

 

Часть первая

 

БУМАГА ГОСУДАРСТВЕННОЙ ВАЖНОСТИ

В первые дни первой весенней луны председатель аулсовета Нахо Воронов принимал экзамены.

Незнакомое слово «экзамен» принес в аул ученик бурунской школы-интерната, сын Астемира Баташева.

Лю окончил школу в родном ауле у отца и теперь учился в новой школе в Бурунах, а его старший брат, Тембот, — второе лезвие одного и того же кинжала, — тот теперь учился в Москве, в военной школе.

Лю был пареньком не только шустрым, но и трудолюбивым. Во время весенних каникул он не бездельничал. Разумеется, прежде всего он помогал своей матери Думасаре по хозяйству, но, кроме того, Лю выполнял важное задание от комсомола: обучал грамоте несколько человек взрослых. Это было дело не шуточное, и оно называлось особым словом «ликбез». Немало хлопот принесло это дело, но, как говорится, что посеешь, то и пожнешь, — теперь наступило приятное время: Лю снимал жатву.

Да, нелегкое было это дело, начатое по всей Кабарде. Не легче, чем коллективизация или постройка агрогорода. Культармейцев обливали кипятком, натравливали на них собак, а то и встречали у ворот железными вилами. Старались отобрать у комсомольцев и уничтожить буквари, тетради, карандаши. Все эти трудности были знакомы и Лю, но сейчас осталась главная забота — заставить сдать экзамен старую строптивую ученицу, знахарку-старуху Чачу. Уж и намучился с ней Лю! Чего только он не придумывал, какими способами не старался заинтересовать ее! Сначала носил картинки и плакаты, но старуха не пожелала развешивать у себя изображения живых существ; на том свете эти картинки пожалуются аллаху: вот, дескать, изобразили, а жизни не дали. Лю не спорил. Он терпеливо продолжал свое дело. Терпению он научился у отца. Астемир не раз говорил: «Зажигаешь свет, можно и руки опалить» Лю редко видел отца. Да и когда его увидишь, если отец вставал рано — еще не брезжил рассвет, — брал фонарь и уходил. Отец днем учил детей, а вечером взрослых. Часто ликбез превращался в митинг. Люди задавали вопросы, на которые не всегда легко ответить. А то говорили Астемиру:

— Не буквами пахать. Ты лучше растолкуй, кто будет пахать, если все возьмутся не за плуг, а за карандаш.

Случалось, озлобленные люди выхватывали даже кинжалы. Лю не раз видел: отец идет с фонарем в руке, а за ним шагает мать с винтовкой за спиной, идет и приговаривает:

— Кинжал и карандаш никогда не подружатся. Клянусь аллахом, если кто-нибудь осмелится поднять на Астемира кинжал, блеск выстрела будет последним светом в глазах негодяя.

Пример отца и матери укреплял волю сына, Лю тоже не уступал Чаче.

Перед возвращением в школу Лю нужно было получить документ (вот еще новое словечко!) особой важности: председатель должен скрепить своею печатью справку о том, что задание по ликбезу Лю выполнил успешно.

Вот для чего несколько дней подряд Нахо вызывал людей, которых обучал Лю, и спрашивал:

— Как пишется буква «а»? На что она похожа?

Лучший из учеников Лю, старый Исхак, ответил на это:

— Буква «а» изображает крышу.

Ясно, что он говорил о заглавной букве «А», но некоторые не соглашались, имея в виду строчную букву «а», и сравнивали ее с сидящей кошкой. Дескать, кошка сидит и отбросила в сторону хвост.

Нахо оставался доволен.

— Иди. Ты знаешь.

Ничего не скажешь, Нахо не рисковал углубляться дальше в дебри знаний, он сам еще плохо усвоил вновь принятый в Кабарде латинский алфавит, он не решался даже произнести вслух новое слово «экзамен».

Тем не менее шесть учеников Лю были опрошены. Оставалась седьмая ученица, старуха Чача, и тут заело.

Упрямство старухи усиливалось ее озлобленностью. Нахо не только отобрал у нее бак, приспособленный для самогоноварения, но еще требовал уплатить два рубля — один рубль штрафа и один рубль какого-то самообложения. Еще не родился, однако, человек, способный получить у Чачи ни с того ни с сего два рубля.

Вот и судите, что получилось! Лю нужно уезжать, он нетерпеливо ждет справку от Нахо. А эти два человека — Нахо и Чача — не столько говорят о деле, сколько молчат, сидя друг перед другом. Кто кого перемолчит? Слава аллаху, Нахо тоже не из сговорчивых. Другие седобородые ученики давно уже ушли со двора председателя со своими бумажками, в которых писалось, что такой-то и такой-то действительно прошел грамоту у культармейца Лю, сына Астемира. Никто не говорил: «Ликвидировал неграмотность». Легче было усвоить все тридцать две буквы, изображающие слова на бумаге, чем выговорить слово «ликвидировал», или «экзамен», или такие слова, как «алфавит», «агрогород», «коллективизация», «культфронт». Слова «смычка», или «кулак», или «середняк» — эти слова усваивались легче.

Вероятно, никогда в прежние времена грамота не требовалась так настоятельно, как теперь. Этого долго не хотела понять Чача, сколько ни носил Лю картинок и плакатов, сколько ни обещал отдать ей эти плакаты для завертывания целебных трав. Но однажды она спросила:

— Сколько букв надо знать, чтобы написать жалобу?

— Какую жалобу?

— Любую жалобу. Я хочу написать жалобу.

— На кого ты хочешь жаловаться?

— Ну, это не твоего короткого носа дело. Твое дело, мальчишка, учить писать, а кто на кого пишет — это не твое дело.

Лю ответил, что нужно знать тридцать две буквы.

— Значит, по одной букве в день, — прикинула Чача.

Хорошо ли, плохо ли она выучила буквы, но теперь опять заупрямилась. Сначала она наотрез отказалась идти в аулсовет.

— Пусть лучше мои ноги отсохнут, не переступлю я порог большевистского старшины.

По старинке Чача называла председателей аулсовета старшинами. Она утверждала, что разница между старшиной в прежние времена и председателем Советской власти только в том, что старшина брал за самогоноварение тем же самогоном, а Нахо сверх этого еще забирает бак, трубки, которые так трудно достать, да еще требует какой-то штраф. Неужели все старшины-председатели Советской власти затем только приходят в дом, чтобы штрафовать Чачу? Почему не взять им в толк, что ни одна знахарка не может обойтись без первача, на котором настаивают травы? Покупать русскую водку не по карману. «Нет, не пойду я к Нахо. С тех пор как большевики, по их же словам, принесли Советскую власть на своих плечах, нет людям покоя!» — так еще вчера кричала Чача. И вот все-таки Лю слышит после долгого молчания в доме аулсовета скрипучий голос Чачи. Нахо спросил ее, умеет ли она писать слово «шипс», и Чача говорит:

— Зачем мне писать слово «шипс» или слово «ляпс», я хочу писать жалобу.

— На кого же ты хочешь писать жалобу? Лю холодеет. Вдруг Чача так и брякнет:

«На тебя хочу писать, на безмозглого большевистского старшину. Неужели ты не можешь взять себе в толк, что знахарка настаивает лекарства на перваче. Что я буду делать, если меня позовет лечить Инал?»

Вот сейчас так и выпалит все это старуха Чача, и тогда прощай свидетельство, не выдаст его Нахо…

И тут Лю проснулся.

— Вставай, Лю, вставай, — будила его нана Думасара, — пора тебе идти к Нахо за справкой.

Голоса Чачи и Нахо, споры с Чачей — все это, оказывается, только снилось. И Лю в первый раз в жизни пожалел, что он слышит голос матери. Лучше бы слышать, как Чача соглашается отвечать на экзамене.

Но так или иначе, нужно было торопиться. До обеда надо успеть в Буруны, а еще попрощаться с Тиной.

Лю без рубашки побежал к арыку, протекавшему через сад. Думасара с удовольствием проводила глазами сына. Она видела, как окреп Лю — и вырос, и окреп.

По ту сторону арыка столпились соседские ребятишки, выгонявшие коров в стадо. Они ждали, что вот-вот прибежит сюда Лю и начнет диковинно дергаться то руками, то ногами. Лю не смущала эта толпа любопытных, смешки и язвительные словечки. «Лю хочет стать таким силачом, как Аюб, — говорили в его защиту другие, более серьезные мальчики. — Он нагоняет в мускулы силу».

Лю уже знал, что нет на свете таких вещей, о которых все люди думали бы одинаково, и нередко одних огорчает то, что может смешить других, нередко одни осуждают то же самое, что хвалят другие. Вот хотя бы тот же агрогород — одни хвалят, другие ругают почем зря.

Весело перекинувшись словами со сверстниками и освежившись в мутной холодной воде арыка, Лю помчался через сады и огороды к Чаче, — может, все-таки удастся уговорить ее? Но Чачи дома не было, соседка сказала, что старуха пошла в аулсовет. Вот уж действительно сон в руку!

На дворе аулсовета, как всегда, было людно. Люди собирались здесь не только затем, чтобы повидать Нахо, пока тот не сел в седло, но просто из потребности поболтать, поспорить, о чем-то спросить, что-то доказать. Разговоры на все голоса, а из открытого окна доносится голос Чачи. Как хотите, сон продолжался! Хорошо еще, что Люне соблазнился завтраком и поспешил сюда. Он оправил на себе гимнастерку, огляделся и, прежде чем войти к Нахо, присел на старый жернов, вросший в землю у порога.

Среди ожидающих были и проныра Давлет, и хитрый Муса с неизменным своим спутником, мясником Масхудом. Масхуд считался вторым после Давлета спорщиком. И все эти известные в ауле люди были учениками Лю, все сдавали экзамен, а теперь пришли послушать, как сдает экзамен Чача. Все они приветствовали своего учителя Лю. Правда, Давлет научился писать имя по-русски еще в тюрьме, где он вместе с Мусой и Масхудом сидел за проделки с земельными участками в первые годы распределения земли в трудовое пользование. Но теперь Лю обучил его буквам нового кабардинского алфавита. Ничего не скажешь, Давлет учился с усердием, он лишний раз хотел показать свое согласие с Советской властью. Дескать, смотрите, я сознательный, я не прогоняю от себя культармейцев, как это делают другие. При случае расскажите об этом Иналу, пусть знает, какие есть у него верные люди.

Преисполненный сознания своего превосходства, он снисходительно поглядывал по сторонам.

Масхуд, как всегда, спорил с Мусой. Они сидели рядом. Наконечником палки Муса вычерчивал на земле буквы и предлагал Масхуду отгадывать их. Эта игра удавалась плохо — то ли потому, что Масхуд плохо знал буквы, то ли потому, что Муса неумело их рисовал. Масхуд сердился и шумел.

— Ты думаешь, моя голова пустая сапетка, — кричал он и, выхватив палку из рук Мусы, тыкал палкой в букву: — Слышал ли ты, как сказал Исхак: «Буква «А» — крыша». А ты что нарисовал? Бублик. Бублик это не буква, а цифра, бублик значит ничего нет, ноль. Ничего нет, как в твоей голове.

Муса не так твердо знал буквы, чтобы решительно постоять за себя, но признать правоту Масхуда было бы позором, и он возражал:

— У самого у тебя ничего нет в голове. Не голова, а пустая корзина. — И он сердито вырывал свою палку из рук Масхуда и обращался к соседу слева, старику Исхаку, прославившемуся не только своею просвещенностью, но и даром поэта: — Исхак, ты человек справедливый и хорошо постиг грамоту, скажи, это буква или цифра?

Сельский почтальон Исхак — тихий человек, долго ничем не примечательный, на старости лет проявил неожиданные таланты. Повторяем, он не только постиг грамоту, но, к всеобщему удивлению, прославился на недавнем Иналом затеянном слете стариков песнопевцев и теперь исполнял в ауле не только службу почтальона. Он никогда не расставался с самодельным музыкальным инструментом, выточенным из ствола старого ружья, это было нечто вроде бжами, кабардинской флейты.

Вот и сейчас любимый инструмент лежал у его ног, а сам музыкант трудился, склонившись над ученической тетрадью. Он поминутно слюнявил карандаш и вписывал в тетрадь букву за буквой, не замечая того, что его усы и борода давно окрасились в фиолетовый цвет.

— Эй, сладкоуст! — закричал мельник Адам. — Посмотри, какими красивыми стали твои усы, они стали красивее, чем на твоем портрете в газете.

Сладкоуст! Дело в том, что председатель Нахо вместо умершего деда Еруля назначил Исхака глашатаем, считая, что сам аллах послал вдруг Исхаку дар песнопения. «Добрые вести, — говорил Нахо, — надо сообщать языком, с которого каплет мед, а не яд. С этим, — утверждал Нахо, — согласится даже аллах».

Что же касается заботы мельника о сохранности исхаковских усов, то тут объяснение состояло в том, что портрет песнотворца — победителя соревнований был помещен в газете: дескать, в ауле Шхальмивоко есть не только старики хищники, вроде местного мельника, который продолжает эксплуатировать односельчан, не выполняет постановление исполкома о преобразовании мукомольного дела, но есть и талантливые старики песнотворцы. Вот какая тут была подноготная! Давно известно, что все в мире имеет свои явные и тайные причины.

Исхак же вырезал из газеты свой портрет, завернул в платок и носил вырезку за пазухой, охотно показывая ее всем желающим: вот, дескать, знайте, каков есть Исхак, какие у него усы, какая папаха! Люди смотрели на газетный портрет Исхака, а тот, кто был грамотным, заодно читал разоблачительную заметку о мельнике Адаме, который к этому времени восстановил свою мельницу.

Мельник бросил свое хлесткое замечание, не переставая упражняться в писании букв древесным углем на старом жернове. Он хотел достичь в этом деле такого совершенства, чтобы согласно последним постановлениям исполкома ставить на мешках с зерном не метки, как велось со времен царского правителя Кабарды полковника Клишбиева, а настоящие буквы. Дабы никто не мог превзойти его в этом искусстве и заменить в мельничном деле. С тех пор как Инал распорядился не молоть на семью больше восьми пудов в месяц, поди разбери, кому уже мололи, кому еще не мололи, если не знаешь грамоты. Теперь, считал Адам, без знания цифр и букв не извлечешь никакой выгоды ни в каком деле.

Так каждый из вчерашних учеников Лю по-своему пожинал сладкие плоды учения во дворе аулсовета, когда Лю прибежал за справкой о том, что все его ученики счастливо выдержали экзамен у Нахо. И не было бы никакой задержки, если бы за дверью не продолжался небывалый поединок председателя Нахо с неукротимой знахаркой Чачей.

Нахо Воронов был еще молодым человеком. Сухопарый, быстрый, он всюду успевал, и не удивительно, что за свою неутомимость получил кличку «Председатель в седле». И этого не знающего ни сна, ни покоя деятельного человека, настойчивого и упрямого, невозможно было переупрямить никому и ни в чем. Если кто-нибудь не поддавался его внушениям, Нахо был способен сидеть с этим человеком не только часами — сутками и повторять все одно и то же, покуда не сокрушит несговорчивого, казалось бы, твердокаменного человека. И вот на этот раз коса нашла на камень, это действительно!

Вчера вечером Нахо пригласил к себе Чачу проверить ее успехи в ликбезе, а заодно получить наконец со знахарки рубль за самогоноварение и рубль по самообложению. Выполнялось решение схода собрать деньги на постройку мостика через реку — дело не меньшей важности, чем справка для Лю.

Сложив морщинистые почерневшие руки на худые старушечьи колени, Чача просидела перед Нахо всю ночь. В этой позе застал ее Лю, решившись наконец войти в комнату аулсовета.

Против Чачи за столом сидел сам председатель. Перед ним лежал лист бумаги. Деревянная кобура маузера была перетянута с бедра на колени. Это всегда свидетельствовало о серьезных намерениях председателя. Лю знал, что на рукоятке револьвера на серебряной планке красуются слова: «Воронову Нахо за геройство, проявленное в боях с бандитизмом». Имя Нахо было высечено также на срезе дула, и на особо важных документах Нахо вместо печати аулсовета ставил отпечаток своего имени с именного оружия.

Удовольствие получить справку с такою печатью — вот что главным образом прельщало Лю во всем этом деле с бумагой государственной важности, и эта бумага была бы уже у него в кармане, если бы не проклятая Чача.

И вот сидят они друг против друга — Нахо и Чача, сидят и молчат. Кто кого возьмет измором? До сих пор Лю видел, что так молчат люди, играя в шахматы. Но ведь то шахматисты, а это Чача, она в шахматы не играет, она играет Нахо Вороновым, человеком, о котором говорят: «Нахо питается не чуреками, а горячим углем. Разговаривать с Нахо — все равно что искры глотать». А тут гляди, и сам молчит, и его маузер не производит на Чачу никакого впечатления.

Пристроившись на скамеечке у двери, Лю уже начинал терять терпение. И вот наконец Нахо переложил кобуру с одного колена на другое и спросил:

— Ну поняла ли ты, зачем мы вызвали тебя?

— И я поняла, и аллах понял. — Если поняла, давай рубли.

— На моем дереве не растут вместо листьев рубли, хотя на дворе уже весна. А ты знаешь, как весной бывает трудно. За зиму продуло всю лачугу, надо чинить. «Если хата за зиму стала дырявой, замажь дыры мамалыгой». А у меня в стенах дыр больше, чем на моем платье, а мамалыги нет. Говорят, в агрогороде всем будет мамалыга, а мне где достать мамалыгу? Где достать латки на платье?

— Ишь разговорилась! И агрогород приплела! Ты мне скажи вот что: ты согласна с тем, что порешил сход? Согласна с приговором?

— И я согласна, и аллах согласен. Только зачем мне этот приговор? Слава аллаху, живу я девятый десяток и всегда жила без приговоров. Зачем мне приговор теперь? Мой покойный муж…

— Вот Лю, — сказал Нахо, — сын учителя Астемира, твой учитель. Не только он, даже его отец уже не знал твоего покойного мужа. Зачем его вспоминать? Плохо, что ты забываешь свои долги. Приговор тебе ясен? Ясно тебе, за что с тебя берут штраф, зачем с тебя берут самообложение?

— И мне ясно, и аллаху.

— Значит, будешь платить?

— Нет.

— Значит, тебе все-таки неясно, — и Нахо взял со стола бумажку. — Лю, прочитай эту бумагу так, чтобы твоя ученица поняла наконец, что тут пишут.

Нахо хитрил. Он сам плохо понимал присланную в аул бумагу и теперь хотел еще разок послушать, о чем она толкует. Дело в том, что решения сходов обычно сообщались в исполком и уже оттуда присылались бумаги для исполнения.

Лю поправил ремень, одернул гимнастерку и начал читать:

— «В связи с приближением паводка от бурного таяния снегов в горах река Шхальмивокопс может стать непроходимой, и создаст помеху для школьников, живущих на левом берегу…»

— Ты слушаешь, Чача? — строго спросил Нахо, видя, что Чача начинает клевать носом.

— Слушаю, и аллах слушает.

— Так вот: «…по рублю с каждого для постройки моста». Взяла в толк?

— Взяла, и аллах взял.

— Взяла, так давай деньги.

— Аллах не дает.

— Аллах не может восстать против справедливости.

— А где же справедливость? Я не вижу ее.

— Ты не видишь, аллах видит.

— А как ты видишь, что аллах видит? Царские старшины штрафовали, и ты, советский старшина, тоже штрафуешь.

— Это не штраф — самообложение. Само об-ло-жение. Читай! Ведь теперь ты знаешь буквы. Это добровольный взнос.

При словах «ты знаешь буквы» Лю от удовольствия привскочил, а Чача сказала:

— Да, ты теперь поостерегись, я могу все написать. Могу написать больше, чем написано в этой бумаге. Ты говоришь — добровольно. Было бы добровольно, я бы не сидела здесь всю ночь, а спала бы с кошками. Где мои кошки? Может быть, они подыхают. Не слышала я, чтобы люди добровольно отдавали рубли. При царе, его полковниках и старшинах…

— Нет, видно, ты ничего не поняла, — остановил ее Нахо. — Слушай еще раз.

Нахо снова передал бумагу Лю.

— Читай снова.

И Лю снова читал, а Чача снова делала вид, что она слушает. При этом старуха незаметно достала из-под юбки кусочек сыра и сунула себе в рот. Челюсть заработала, начал дергаться нос, все лицо смешно кривилось. Косясь на нее одним глазом, Лю с трудом удерживался от смеха. К концу чтения, когда Лю дошел до слов «для постройки моста через реку Шхальмивокопс», Чача проглотила разжеванный сыр. Так она обеспечила себе силы пересидеть председателя, о котором говорили, что он своим упорством выгоняет змею из норы.

И в самом деле, неизвестно, чем кончилось бы это состязание, если бы над ухом Нахо не прогремел звонок. Это звонил телефон. Чача вздрогнула и чуть не свалилась с лавки. Задремавший было Нахо встрепенулся. Привычным жестом повернул блестящую ручку, горделиво взялся за трубку.

Чача знала, что телефон существует для того, чтобы передать голос самого Инала. И вот телефон заговорил. А вдруг Инал прикажет запереть Чачу в тюрьму? Ее рука нащупала в одном из карманов под юбкой завернутый рубль, она приготовилась положить бумажку на стол.

Нахо совсем сбросил сонливость, его лицо оживилось, он повторил:

— Едет Эльдар… едет Эльдар… Очень хорошо, что едет Эльдар. Я никуда не уйду, нет, не собираюсь. — Но тут же, что-то, очевидно, смекнув, Нахо проговорил в трубку: — И Чачу не отпущу. Да, Эльдар сам заберет ее.

Чача хорошо знала Эльдара, земляка и главного чекиста, о котором говорили: «Эльдар сажает людей в машину, для того чтобы потом посадить в тюрьму».

— Зачем Эльдару меня забирать? — забормотала Чача. — Что я сделала такого против Советской власти, чтобы меня забирать в машину и в тюрьму? Мне говорят, надо заплатить рубль, и видит аллах, я плачу рубль. Пожалуйста! Вот рубль. Пусть он принесет Советской власти столько добра, сколько кошки принесут мне котят, сколько и ты, Нахо, и Эльдар, и вся Советская власть принесли мне зла. Пожалуйста, берите, вот рубль! Я разве возражаю.

— Сразу бы так! — развеселился Нахо, довольный тем, что хитрость ему удалась, и широкой ладонью сгреб рубль со стола. — Распишись на этой бумажке, ты ведь теперь грамотная… А ты, — обратился Нахо к Лю, — давай сюда свою бумажку. Я поставлю печать.

Лю подпрыгнул и не сразу поверил своим ушам и глазам. Все сделалось так неожиданно и быстро.

Нахо несколько раз прижал дуло громадного маузера к давно заготовленной справке, в которой было сказано, что культармеец Лю полностью выполнил задание комсомола, и в Шхальмивоко благодаря этому теперь нет безграмотных стариков.

Весть о приезде грозного Эльдара, которого почти каждый взрослый шхальмивоковец помнил еще батраком у старейшего муллы Саида, мигом облетела аул. Просители, дожидавшиеся разговора со своим Председателем в седле, поняли: председателю теперь не до них, и начали расходиться.

Бормоча ругательства, проковыляла через двор Чача, торопясь к своим кошкам. Это действительно было чудо, что так ловко удалось сломить ее.

 

ЕСЛИ В ДОМЕ УДАЧА, ЖДИ ЕЕ И В ДОРОГЕ

Со справкою — бумагой особой государственной важности — в кармане Лю чувствовал себя на седьмом небе. Но тем более хотелось ему увидеть Эльдара, друга семьи. Родной сын не почитался в семье Астемира больше Эльдара. Да и Эльдар, выросший в сиротстве, почитал Астемира и Думасару как родных, как отца и мать. То же самое можно сказать о Сарыме, жене Эльдара, хотя и она, и ее мать, Диса, слава аллаху, тоже уже давно не жили в ауле по соседству с домом Астемира, как прежде, а жили в городском доме Эльдара в Нальчике. С тех пор как Эльдар возглавил ЧК, а позже стал комиссаром по внутренним делам республики Кабардино-Балкарии, он редко имел возможность навещать земляков. Понятно, с какою радостью готовились встретить его односельчане, когда распространился слух о том, что он едет в Шхальмивоко. Но зачем он едет?

Не один Астемир высказывал предположение, зачем Эльдар едет в Шхальмивоко. Среди событий, привлекших общее внимание, едва ли не самым интересным за последнее время было то, что случилось на коварной горной реке Бурун.

По этой реке сплавляли лес. Многоводная своенравная река то и дело заставляла считаться с ее капризами — особенно во время таяния горных снегов или весенних ливней. Так случилось и теперь.

Инал начал возводить здесь плотину, для того чтобы образовать затон и утопить в нем скалистые пороги, мешающие сплаву. Инал придавал большое значение этой ударной стройке еще и потому, что плотина и пруд были частью его любимого плана возведения в этих местах агрогорода. Он не жалел средств и даже выделил сюда новенький трактор «фордзон» — из тех, что только-только начали поступать на поля Кабарды. Начальником строительства стал, как это ни удивительно, знаменитый Жираслан. С возвращением в Шхальмивоко княгини Тина опять перешла жить в дом Жираслана. А сам Жираслан после серьезных доказательств своей готовности честно служить Советской власти был амнистирован и назначен начальником главной тюрьмы, заполненной его недавними приспешниками, которых ему предстояло перевоспитать. Партия заключенных работала на стройке плотины как раз в те дни, когда случилось стихийное бедствие.

В каменистый грунт вбивали чинарные сваи, обкладывали их огромными глыбами. Механизмов не хватало, почти все делалось вручную в яростной реке. Встречая преграду, река шумела, бурлила, клокотала. Жираслан руководил работой, стоя по пояс в воде. Трактор подтаскивал каменные глыбы стальным тросом. Казалось, победа близка. Но в горах разразилась гроза. Из ущелий хлынули потоки. Вода грозила унести штабеля леса, сложенные на берегу. Жираслан решил временно разобрать плотину, чтобы дать реке волю, но река упредила его — прорвала плотину. Это произошло в тот момент, когда трактор переходил русло ниже плотины. В один миг водная лавина опрокинула, захлестнула трактор. Бедствие разрасталось, и ничто не могло его остановить. Ярость Инала была равна ярости разбушевавшейся реки. Он вспомнил все прошлое Жираслана, в случившемся усмотрел вредительство и велел арестовать Жираслана. Но попробуй схватить барса! О распоряжении Инала Жираслан узнал раньше, чем его успели схватить, и был таков.

Вот какое событие занимало умы и воображение людей в последнее время. Недостатка в разнотолках не было. Кое-кто поговаривал, что главной причиной немилости Инала было то, что Жираслан не скрывал своего осуждения готовящейся женитьбы Инала на русской женщине. Кто их разберет? У них были давние счеты — у Жираслана с Иналом. Разве только памятное всей Кабарде соперничество Инала с его кровником Казгиреем Матхановым было сложнее, чем счеты Инала с Жирасланом. Многие находили даже какое-то удовлетворение в том, что случилось: дескать, умные люди всегда утверждали, что невозможно примирить коня с волком.

Предстоящая женитьба Инала вызывала немало толков у разных людей, не один Жираслан чернил Инала за намерение развестись с прежней своею женою, дочкой прославленного красного партизана-балкарца Казмая, тихой Фаризат, и жениться на русской женщине. Поступок Инала мотивировался тем, что Фаризат оставалась бездетной, а это могло бы оправдать Маремканова даже в глазах закоренелых шариатистов. Но надо полагать, что предстоящая женитьба Инала служила только поводом к тому, чтобы его многочисленные враги подняли головы. Это лучше других понимал сам Инал.

Многочисленные явные и скрытые враги Инала охотно подхватывали всевозможные недобрые слухи и сплетни, нарастающие, как бурный паводок, вокруг предстоящей женитьбы Инала. Мутная река вздулась. Если сочетать это с недавним бедствием на реке Бурун, то нарастающие страсти становились еще опасней: уже не один только трактор мог стать жертвой стихии. Река страстей вздувалась и кипела, грозила большими бедами.

Уже одно то, что Жираслан успел скрыться и снова бродит где-то в горах, холодило души людей, вызывало страшные воспоминания о времени, когда имя шаха бандитов наводило ужас на аулы. К этому присоединились слухи и о том, что Инал сгоряча арестовал брата своей бывшей жены, комсомольца Ахья, которого когда-то он же вместе с Казгиреем Матхановым спас от кинжалов бандитствующих шариатистов в Верхних Батога. Говорили, что прославленный красный партизан Казмай, отец Фаризат и Ахья, собирает в Верхних Батога войско против Инала в защиту поруганной чести дочери и сына. А самый младший его сын, десятилетний Таша, воспитанник того же самого интерната, где учится Лю, якобы сам отдает себя в жертву аллаху, чтобы аллах обратил взор на брата и сестру, гонимых беспощадным Иналом. Дескать, именно потому, что шариатистам когда-то помешали принести в жертву Ахья, единственный способ умилостивить аллаха — зарезать и принести в жертву отрока Таша.

Эту болтовню слышал и Лю и, хотя он понимал ее вздорность, все-таки очень беспокоился за своего дружка Таша, с которым месяц тому назад расстался в интернате: а вдруг в самом деле что-нибудь случится с Таша? Мало ли что может быть в эти дни, когда все так беспокойно!

Эти чувства нахлынули на Лю, пока он собирался в дорогу, собирался неторопливо, потому что надеялся дождаться приезда Эльдара.

Думасара уже сложила в сундучок из фанеры сыр и каржаны, осмотрела сыновьи чуни, снова заглянула в бумагу особой важности, завернула ее для сохранности в платок и тогда только высказала свои соображения о причинах приезда Эльдара.

— Эльдар приезжает затем, — говорила она негромко, как бы про себя, но с таким расчетом, чтобы ее все-таки услыхали и Лю и Астемир, чистивший винтовку, — Эльдар приезжает затем, чтобы выследить старую княгиню, не прячется ли у нее Жираслан. Да видит мою правоту аллах! Разве это в первый раз!

— Нет, не в первый раз, — согласился Астемир.

— А разве не пора сделать так, чтобы Жираслан больше не тянулся к своему старому дому? Разве не пора в доме князя Жираслана учредить школу? А еще можно сделать там интернат для девочек, как сделали для мальчиков в Бурунах. А княгиню назначить главной женщиной.

— Да, — отчасти соглашался Астемир, — ты права, Думасара. Давно пора устроить школу в старом доме Жираслана. И это ты хорошо придумала — интернат для девочек. Но вот не знаю, годится ли княгиня в воспитательницы. Выходит как-то нескладно: княгиня — воспитательница комсомола… А? Как ты думаешь, Лю?

А у Лю от всего этого болела голова, его волновала участь его давней подружки, сиротки Тины, его сверстницы, соучастницы детских игр. Тина, как и десять лет назад, живет в доме престарелой княгини, жены Жираслана, прислуживает ей. Что станет с Тиной, если у княгини отберут дом? Где Тина будет жить? Опять у Чачи, что ли, вместе со старыми кошками? Нет, это Лю не нравилось, это было бы нехорошо. Но еще хуже то, что, снова ставши абреком, Жираслан вспомнит, как когда-то Тина способствовала его пленению. Теперь Жираслан захочет отомстить Тине и увезет ее в Турцию. От подобных опасений кружилась голова.

Должно быть, и Думасара вспомнила давнее, она сказала:

— А разве не пора отдохнуть тебе, Астемир, от всех треволнений? Когда наконец наступит такое время: ни учитель, ни ученик не будут ловить воров и абреков, а будут спокойно сидеть у своего фонаря? О алла, о алла, сколько еще пережить! Нет, не видно покоя.

— Река жизни не знает покоя, — заметил Астемир, — не скоро утихнет эта буря.

— Вчера эта река унесла трактор, завтра, о верь мне, Астемир, эта река жизни унесет не одну человеческую душу, — вздохнула Думасара. — Инал еще покажет свое лицо без прикрас.

— Перестань, Думасара, — сердился Астемир.

— Не может принести людям счастье тот, — не внимала Думасара, — кто расчищает свой путь смертельными ударами.

— Думасара, перестань! Вот когда ты говоришь дело, тебя любо слушать, а разбираться в больших делах мужчин — это не по тебе… Интернат — это ты хорошо придумала. А? Как считаешь ты, Лю? Хорошо было бы учредить интернат для девочек?

Но Лю думал, что и это не выход из положения: княгиня сама может потихоньку сбежать к Жираслану и забрать с собою Тину. Не лучше ли, не дожидаясь, покуда Инал согласится устроить в доме Жираслана школу-интернат для девочек, бежать Тине от княгини? Но опять-таки куда бежать? А хотя бы в Буруны — комсомольцы возьмут Тину под свою защиту.

Скрывая, однако, истинную причину беспокойства, Лю на всякий случай спросил: не может ли Жираслан со своей бандой напасть на аул?

Астемир не отвечал. Но Думасара не вытерпела:

— Почему ты молчишь, Астемир? Лю спрашивает дело. Разве Жираслан сам ушел? Как он узнал о том, что Инал хочет арестовать его? Не помогают ли ему люди из тех, кто хочет тебя убить в школе? Таких людей немало сидит в тюрьме, немало в каждом ауле, все они — люди Жираслана. Не я буду, если Жираслан не нагрянет сюда, и уж тогда он со своими людьми подумает обо всех большевиках и о тебе, Астемир, в том числе. Рассчитается за все — и за себя, и за мечети, и за княжеские усадьбы, и за ликбез. Для чего ты учил и растил комсомольцев? Пусть теперь они, а не один ты, ходят по ночам на ликбез, тебе пора перестать месить грязь… Подумать только! Нет, они только и ждут, как бы вырезать кинжалами узор на твоем теле, а не рисовать карандашом буквы. Ты, Астемир, спешишь погубить и себя, и своего сына… Ликбез! Ликбез!

— Вот расходилась, — в свою очередь, беззлобно заворчал Астемир. — И откуда такие страхи? Что Жираслан имеет против меня? Что я сделал худого? А тем более Лю? И как я могу запретить Лю выполнять комсомольское поручение, не могу я распоряжаться Лю, он отдан на воспитание в советскую школу…

— Еще новости! — воскликнула Думасара. — Мы уже не можем распоряжаться своим сыном! Он, как сирота, отдан на воспитание. Нет, не могу я этого понять. Пускай такая новая жизнь будет в вашем агрогороде, а не в нашем ауле.

— Не могу понять, — все так же добродушно передразнил жену Астемир; прищурившись, он заглядывал в ствол винтовки. — А понять пора бы! Ты не Чача! Вот смотри, тот же Жираслан когда-то был абреком, Инал сказал ему: «Испортил людей, сделал их преступниками, теперь исправляй. Оправдаешь доверие — тебе почет, не оправдаешь — ответишь заодно за все свое прошлое». Так ставит вопрос Советская власть. Жираслану доверили великое дело. Он получил топоры, пилы, подводы, даже трактор, а главное, людей… Знаешь, как там закипела работа? Валились вековые чинары, а склоны гор, где рубили лес, сейчас же запахивались… И разве Инал не хвалил Жираслана за дело? Ты бы съездила посмотрела, какие там уже стоят дома. Сколько раз он сам приезжал туда вместе с Эльдаром. Жираслан должен был бы ценить это, а не безудержно чернить первого человека в Кабарде…

— А зачем первый человек в Кабарде так обошелся с женой?

— Как он обошелся с женой? Ты сама знаешь причину, по которой он требует развода. Эту причину и Коран оправдывает.

— Коран не оправдывает, когда женатый человек заглядывается на чужую вдову, притом иноплеменницу.

— Инал коммунист. У коммуниста нет национальных предрассудков. Стыдно тебе говорить об этом, Думасара!

Думасара покосилась на Лю: как сын принимает этот разговор? Но Лю уже не слушал родителей, все его внимание было обращено к окну.

Заскрипел плетень, заменявший ворота. Во двор въехали два всадника в полном снаряжении. Одним из них на великолепном коне, Эльмесе, известном всей Кабарде был Эльдар, другой — богатырского сложения ладный красноармеец, вестовой Аюб. Его тоже знали чуть ли не во всей Кабарде.

Спор прервался. Все поспешили навстречу ранним гостям. Добрый утренний гость — это луч утреннего солнца.

— Ага, мой самый старший начальник! — радостно воскликнула Думасара. — Не на своих ли руках аллах занес тебя к нам. Здравствуй, генерал!

Думасара знала, что в Красной Армии нет ни полковников, ни генералов, но хотела приветствием подчеркнуть уважение к гостю.

— Салям алейкум, генерал, — шутил и Астемир.

— Алейкум салям, — отвечали гости.

— Как здоровье Сарымы? — спрашивала Думасара. — Как здоровье детей и Дисы?

Эльдар, как всегда, был очень рад встрече с семьей, которую считал своей родной, был рад тому, что застал здесь Лю, спрашивал, что пишет из Москвы Тембот. Не собирается ли Думасара навестить в столице своего старшего сына.

Думасара отвечала:

— Клянусь аллахом, я переселюсь в Москву к старшему сыну. Хватит мне месить грязь в Шхальмивоко и защищать своего мужа от глупых односельчан. Может быть, ты слыхал о происшествии в нашей школе? — спрашивала она Эльдара, имея в виду именно тот недавний случай, когда ей пришлось вскинуть винтовку, но, к счастью, ей не пришлось выстрелить.

Думасара не подозревала, что действительно одним из поводов приезда Эльдара послужил именно этот случай, получивший огласку по всей Кабарде, ставший известным и в Москве. Но пока что Эльдар на этот счет помалкивал и только улыбался. Думасара между тем продолжала говорить:

— Разве я единственная опора Советской власти? Нет, так о себе думает спесивый Давлет. Но, видит аллах, лопнет мое терпение и я куплю себе билет в Москву. Степан Ильич в Москве, он найдет мне место под крышей… Там в Москве я стану такой нарядной, что и Астемир меня не узнает.

— Я и тут перестаю тебя узнавать, — пошутил Астемир.

Но Эльдар поддержал Думасару:

— Мы поедем с тобой вместе, биба. Меня как раз вызывают в Москву. И знали бы вы зачем? Нет, вы не поверите.

— Я тебе верю, — говорила Думасара, — я поеду с тобой хоть куда, хоть на край света, где земля подвешена к небу. Что может удержать меня? Я могу в Москве и к Казгирею обратиться. Я слышала, Казгирей давно вернулся из Турции. Ведь вот в Шхальмивоко не поехал, а поехал прямо в Москву. Неужели он не примет женщину из Кабарды? Я помню его благовоспитанность.

— Боюсь, что к Казгирею ты уже опоздала, — заметил Эльдар с каким-то тайным смыслом. — Но разве тебе не жалко оставить Астемира?

— Нет, я перестаю жалеть его. Все равно я его вижу только тогда, когда он спит или садится к столу. Или тогда, когда я должна стоять за ним с винтовкой. Хватит! А Лю все равно теперь чужой сын, вроде как сирота. Его должна воспитывать школа. Это мне сказал сам Астемир. Вот он уже уходит.

— Как! Лю уже уходит! — спохватился Эльдар. — Нет, ты постой, Лю. Мне нужно поговорить об одном деле с тобой и с Тиной. А потом сядешь на коня. Аюб доставит тебя к дороге. Там подсядешь на какую-нибудь подводу. — Эльдар кивнул в сторону вестового: — Ты, Аюб, заведи коней куда-нибудь подальше, чтобы их пока никто не видел; меньше глаз — меньше неприятностей…

— Это верно, — сказал Астемир. — Может, Жираслан уже сидит где-нибудь за кустом.

Воистину, хорошо начавшийся день продолжал осыпать Лю своими щедротами: не так уж часто случается поговорить о делах с таким человеком, как Эльдар, а возможность прогарцевать верхом на великолепном Эльмесе рядом с Аюбом совсем вскружила голову. Но вот что плохо: неужели Эльдар опять станет пугать девочку — выспрашивать, не прячется ли Жираслан у княгини. И как бы в ответ на эти опасения Эльдар проговорил:

— Я передумал, Лю. Ты иди в школу, делай свое дело, а мы тут будем делать свое.

— А ты же обещал дать мне коня?

— Это конечно. Привыкай к хорошему коню. Думасара была явно довольна: ее сын сядет на коня.

— Собирайся, собирайся, — поторапливала она Лю. — Бери сундучок.

Кроме еды, Лю сложил в сундучок рубашку, учебники, тетради, карандаши и, наконец, трубу, с которой он не расставался никогда, с тех пор как стал трубачом. А государственную бумагу он спрятал в шапку.

Аюб, уже сидя в седле, подал руку.

— Смотри, Лю, не упади, — предупредил Астемир.

Ну да — не упади! Теперь не те времена, когда Лю рано утром подсаживали на отцовского коня, а вечером, когда конь приходил домой, осторожно снимали, хотя он и умел сплясать на широком конском крупе кабардинку. Но как давно это было! И вот — не странно ли? — опять как бы повторяется то, что уже случилось. Опять ищут Жираслана, опять Лю не терпится прогарцевать на коне.

Должно быть, и Астемир с Думасарой вспомнили те времена. Усмехнувшись, Думасара сказала:

— Ну, ну, полезай на коня.

Кони уже шли. Аюб испытующе оглядел спутника и вдруг спросил:

— Что это у тебя за сапетка?

— Это сундучок, а не сапетка, — обиделся Лю.

— А ну-ка давай мне свой сундучок. Не дело джигиту держать в руках сундук. Но зачем мы едем в сторону от большой дороги?

И Лю хитро ответил:

— По этой дороге меньше собак.

На самом же деле Лю хотел проехать мимо дома Жираслана, стоящего особняком в густом саду.

Там было тихо. Окна закрыты. Даже дым не идет из трубы, хотя давно пора готовить завтрак.

И вдруг из-за полуразвалившихся ворот показалась Тина. Девочка была в своем лучшем платье, перекроенном из старого платья княгини. Платье шила Думасара. Веселое личико чисто вымыто, в косы вплетены цветные ленточки. В руках Тина держит сапетку с пшеном: пусть думают, что она послана к соседям. На самом деле Тина вышла на дорогу, зная от самого Лю, что он уедет в Буруны, как только получит важную государственную бумагу от Нахо. Не предвидела она только, что Лю будет на коне да еще в сопровождении громадного красноармейца. Она удивленно смотрела на всадников. Всадники придержали коней.

— Как живешь, Тина? — спросил Лю.

— Хорошо живу, — в замешательстве отвечала Тина.

В последнее время ей жилось не так уж хорошо, довольно беспокойно. Ее госпожа, гуаша, как продолжала Тина называть княгиню, стала какой-то особенно сердитой, все к чему-то прислушивается, вздрагивает, что-то высматривает. Вся как на иголках. Тина даже увидела, что княгиня вяжет узлы с ценными вещами. «Гуаша, ты уезжаешь?» — спросила ее Тина, но та в ответ проворчала что-то невразумительное.

Нехорошее наступило время.

Девочка как раз хотела обо всем этом поговорить с Лю, но как приступить — Лю верхом, с ним величавый спутник. Тина не подозревала, что услышать обо всем этом спутнику Лю, вестовому Эльдара, было бы как раз очень на руку.

— Я очень рад, что тебе хорошо, — любезно проговорил Лю, сдерживая коня, — но скоро тебе будет еще лучше.

— Не может быть мне лучше, — простодушно заметила Тина, — мне бывает скучно, когда ты уезжаешь. Но почему ты на коне? Разве ты уже вступил в отряд Эльдара?

— Да, почти вступил.

— Хорошо, что твой конь не успел унести тебя… А то бы я так и не увидела тебя на коне. У тебя и голос теперь как у взрослого джигита.

— Ого! — придав голосу еще больше мужественности, воскликнул Лю. — Это боевой конь Эльдара!

И как бы в подтверждение похвалы конь ударил копытом по луже и вдруг так рванул, что Лю непременно вылетел бы из седла, если бы его не подхватил Аюб.

— Держись хорошенько, Лю! Эльмес чует, какой на нем седок. Придави ему лопатки. Коленками! Коленками!

Лю всеми силами старался удержать коня, но разговор прервался. А ему еще так много нужно было сказать, и прежде всего он хотел сказать Тине, что уже решено дом Жираслана превратить в интернат для девочек, а Тину назначить старшей девочкой.

Аюб подшучивал:

— Валлаги! Чуть было не упал прямо к ногам возлюбленной.

— Что ты говоришь, Аюб, — и без того посрамленный Лю вытер грязь с лица, — просто знакомая девочка. Мы вместе учились. — И чтобы у Аюба не оставалось сомнений, Лю поспешил попрощаться с Тиной.

Но Аюб, спокойный и веселый богатырь, продолжал посмеиваться, играя сундучком, как спичечной коробкой. Желая хоть как-нибудь проявить свою независимость, Лю заметил:

— Уронишь!

— Нет, не уроню. Джигит на скаку ловит шапку. А ты не стесняйся, Лю. У каждого парня должна быть невеста, у меня тоже есть невеста.

— Мой старший брат, Тембот, еще не женился, как же я могу иметь невесту, — возразил Лю.

— Ну ладно, не хочешь величать ее невестой» не надо, а мою невесту зовут Бица…

Уж очень хотелось, должно быть, Аюбу поговорить о своей невесте.

— Вица, дочь Алибекова из аула Буруны. Ведь там твоя школа, как же ты не знаешь Вицу?

Лю вынужден был признаться, что действительно Вицу он не знает, но это не смутило добродушного Аюба. Он придержал своего коня, лошади пошли, помахивая головами, ровным шагом. Солнце стояло уже высоко. В степи пахло свежей травой. Лю было приятно ехать рядом с Аюбом и слушать его рассказ: родители Бицы против того, чтобы девушка выходила за Аюба. Любовная история, которую поведал Аюб, оказалась длиннее дороги. Богатырь все еще продолжал свои жалобы, когда всадники выехали на широкую почтовую дорогу. В одну сторону был Нальчик, в другую — Пятигорск, и туда и сюда шло движение — арбы, подводы, изредка прошумит грузовик. В прошлом году — это сделал Инал — вдоль дороги высадили деревья, но сама дорога была изрядно избита.

Лю уже слез с коня, с сожалением передал поводья Аюбу. Взял у него свой сундучок и так и стоял у дороги, подняв глаза на Аюба, продолжая слушать жалобы богатыря на несправедливость родителей, разлучающих влюбленных.

Со стороны Нальчика быстро приближался автомобиль, послышался гудок. Аюб прервал свой рассказ:

— Инал!

Да, разбрызгивая воду мутных дорожных луж, быстро приближался открытый автомобиль цвета спелой тыквы. Это был «линкольн», известный по всей Кабарде, «линкольн» Инала Маремканова.

Лю с сундучком в руках перепрыгнул через кювет, освобождая дорогу. Ему уже не раз случалось видеть Инала, но еще никогда он не видел его в его же великолепной машине, о которой было столько разговоров среди школьников интерната. Он даже желал, чтобы его забрызгало грязью из-под колес Иналовой машины, тогда бы он сказал товарищам: «Валлаги! Меня забрызгала машина Инала».

Приближаясь, «линкольн» мягко затормозил. Лю увидел машину, сверкающую лаком и стеклом, в двух шагах от себя. Лю еще не успел опомниться, как добрый знакомый женский голос позвал его:

— Лю, да неужели это ты? Видит аллах, это Лю, сын Астемира.

— Вот как! Куда же он держит путь? — тут же послышался неторопливый бас.

Лю не ошибался: перед ним в машине Инала сидела Сарыма, жена Эльдара, а впереди, рядом с шофером, сам Инал. Из-за плеча шофера он оглядывал мальчика. Лю видел смуглое скуластое лицо с черными пятнышками подстриженных усов, из-под рыжей кабардинской шапки весело блестели темные чуть косоватые глаза.

Рядом с Сарымой сидел джигит со стеклышками на носу, шапка у него была светлая и черкеска с газырями.

Машина остановилась, пассажиров слегка качнуло. Человек в светлой черкеске как бы подался вперед, продолжая с любопытством рассматривать мальчика по ту сторону кювета.

А Инал уже весело приговаривал:

— Эге! Да тут все знакомые!.. Да это Аюб! А это, значит, сын Астемира из Шхальмивоко… Садись, садись, Лю, сын Астемира! Ты куда, в Буруны, что ли?

Растерявшийся Лю медлил. Он не раз слышал, что сам Инал распорядился, чтобы шоферы обязательно брали на свободные места путников-пешеходов, но мог ли он поверить тому, что Инал захочет взять его к себе в машину.

Между тем Аюб приветствовал Инала.

— Здравствуй, Инал, — говорил он, — ты не ошибся. Это действительно сын Астемира, Лю, ученик из Бурунов.

— А где ты оставил Эльдара?

— Эльдар сейчас в Шхальмивоко у Астемира.

— Эге! Сарыма, что ж ты не пригласишь Лю? Тащите его в машину! Казгирей, ты что медлишь?

И вот Лю оказался на мягком глубоком сиденье автомобиля между Сарымой и человеком в пенсне и черкеске, которого Инал назвал Казгиреем.

Человек этот сразу расположил к себе Лю, он ласково обнял подростка за плечо и слегка придвинул к себе.

— Удачно, очень удачно все это выходит, — сказал он, — Лю расскажет, зачем он ходил в Шхальмивоко, чего мы можем ожидать в Бурунах.

Инал обернулся:

— Очень хорошо все вышло. Вот тебе, Казгирей, твой будущий ученик, знакомься. Зачем ходил в Шхальмивоко? Разве сейчас каникулы? Ты Казгирея знаешь? Казгирея Матханова? Слыхал что-нибудь про Казгирея Матханова? Знакомься: Казгирей Матханов.

Да, это был Казгирей Матханов. Только вчера он возвратился на родину после долголетнего отсутствия. Инал вновь встретился с человеком, который в старые времена считался бы его кровником. С детских лет тесно сплелись судьбы этих людей, и вот Инал встретился со своим старым соперником в Москве, куда выезжал по вызову неизменного друга кабардинского народа Степана Ильича.

Вскоре после того, как, рассорившись с Иналом, Матханов уехал в Турцию, Степан Ильич тоже уехал из Кабарды в Москву для работы в ЦК и там получил письмо от Матханова. Оно было полно разочарований, говорило о том, что умный Казгирей Матханов уже начинает понимать самое главное: его спор с Иналом решается не в Турции, а именно в Москве. «Приезжай, — ответил ему Коломейцев, — Найдем тебе работу в столице». Путь в Кабарду из Турции лежал через Москву. С этим скрепя сердце согласилась и молодая жена Казгирея, кабардинка, с которой он познакомился в Стамбуле. Так Казгирей и Сани попали в Москву.

Коломейцев верил, что теперь, когда Казгирей Матханов стал членом партии, а Маремканов обрел опыт государственного деятеля, старой распре будет положен конец.

Для Инала не было неожиданностью, что Матханов успел за последние годы приобрести в Москве известность как ученый-лингвист, реформатор и теоретик новой письменности народностей Северного Кавказа. Поразило Инала другое — бывший верховный кадий Кабарды теперь носит партийный билет. Видя недоумение своего ученика, Степан Ильич усмехнулся тогда и сказал:

— Да, на первый взгляд это странно, но подумай — и ты поймешь: это говорит о великой всепобеждающей силе революции. Помни, на нашей стороне будут все честные и умные люди. Только бы суметь нам довести их до истинного революционного марксизма. В этом, может быть, основная задача нашей внутрипартийной работы. А что касается Казгирея, я в него верю, верю в его безупречную честность. Он еще может ошибаться, вихлять, это мы видим на каждом шагу, таких примеров много, но уверен, Казгирей теперь наш человек. Вот почему я первый дал ему рекомендацию в партию. И я буду очень рад, если товарищи в Кабарде сумеют оценить Казгирея, убежден, что он принесёт немало пользы. Полагаюсь в этом на тебя, Инал. Подумай!

Неожиданностью было для Инала и то, что многомудрый Казгирей с пониманием отнесся к его намерению развестись с Фаризат и жениться на русской женщине — не осуждал его выбор. Он говорил:

— В этих обстоятельствах как же иначе рассуждать коммунисту? Русская, или еврейка, или грузинка — может ли это служить препятствием? Больше того, я всегда завидовал Иналу, завидую и теперь его способности не только свободно думать, но решительно поступать. Решительность в революционных делах — это и есть соль нового мировоззрения, не так ли?

Вообще много нового и интересного услышал Инал о сложной судьбе Казгирея. Матханов как будто и в самом деле готов был оставить интересную научную работу в Москве, связи и знакомства (говорили, что даже Анатолий Васильевич Луначарский неохотно расстается со своим сотрудником по Наркомпросу) и променять свое положение видного, входящего в славу столичного деятеля на скромную работу на родине. Неизбывное влечение к родине жены Казгирея Сани окончательно решило вопрос в пользу переезда. Инал уезжал из Москвы, заручившись согласием Казгирея вернуться в Кабарду, и на этот раз они расстались дружелюбно. И вот вчера Казгирей Матханов приехал в Нальчик, приехал пока один, без жены и детей, и сошел на нальчикском вокзале на ту же платформу, с которой уехал десять лет назад. Его встречал Инал Маремканов со своими сподвижниками, среди которых был и Эльдар. А сейчас Инал вез Казгирея и жену Эльдара Сарыму в Пятигорск к своей невесте, а по дороге было решено завернуть в те места, где осуществлялась любимая мечта Инала — строился агрогород. Об этом строительстве Инал не мог говорить равнодушно.

— Ты, Казгирей, человек книг. И это очень хорошо. Именно за это мы тебя ценим и любим. Ты напишешь для нас не только новую азбуку, ты напишешь не одну книгу из тех, что должны будут окончательно перекрыть Коран и другие китапы. Но и я, пишу книги, — сказал Инал и пытливо взглянул на Казгирея, как бы проверяя то впечатление, какое произвело его признание. — Вот я сейчас тебе расскажу, что за книги я пишу. Первая из них — это есть как раз агрогород. По этой книге люди наглядно увидят, поймут, что такое новая жизнь, как нужно жить по-новому в своем доме, в своей семье. В новых домах агрогорода не будут знать замков — двери открыты для всех! Вторая книга — это совхоз, совхоз и колхоз. По этой книге люди научатся по-новому работать. А третья…

Инал замолчал и закончил свою мысль не раньше, чем Казгирей, уже потерявший надежду узнать, какая же это третья книга, спросил: «Какая же это третья книга?»

— Третья книга — это сила. Революционная сила.

— О какой силе ты говоришь, Инал?

— О самой настоящей, прямой силе, о силе оружия.

— То есть о насилии? — искренне удивился Казгирей.

— Да, о насилии. Если нужно, о принуждении оружием. Если нужно, мы будем стрелять из пулеметов и пушек. Бывает и так: только эта книга может научить людей.

— Научить? Чему научить? — опять удивился Казгирей.

— Новой жизни, — исчерпывающе пояснил Инал. — Не согласен? — и опять пытливо оглянулся па Казгирея.

Лю не вникал в разговор, который вели эти два необыкновенных человека. Он был зачарован уже тем, что стал его свидетелем.

Машина быстро неслась вперед, все было удивительно интересно: и то, что Лю подбрасывало в мягком сиденье, и то, как быстро мелькали деревья и дома, и то, как сигналил шофер, и то, как встречные всадники и возницы торопились отвести в сторону коня или подводу, и как выбегали на гудок ребятишки, и как неслись за автомобилем неугомонные собаки… Лю успевал все это подметить, но больше всего — и это, конечно, было естественно — занимал его знаменитый человек Казгирей Матханов, который сидел рядом с ним. Немало наслышался он об этом человеке у себя дома от Астемира и Думасары, нередко вспоминали Казгирея Матханова и в школе. Ерзая и подпрыгивая на сиденье, Лю старался не причинять беспокойства соседу слева и все теснее жался к Сарыме, которая слегка придерживала его рукою и ободряюще улыбалась.

— Почему же ты не скажешь Иналу, зачем ты ходил домой, — вполголоса напомнила она, и Лю, собравшись с духом, выпалил:

— Это не каникулы, каникулы будут летом… А я… вот… вот зачем я ходил в Шхальмивоко. — И Лю решительно извлек из шапки свою бумагу государственной важности и протянул ее Иналу.

Инал внимательно прочитал справку и, улыбнувшись, передал ее Казгирею. Лю с удовольствием заметил, что лицо Инала было вовсе не сердитым, скорее даже это лицо показалось Лю ласковым и веселым; Инал сказал:

— Ты обрати внимание на печать, Казгирей. Эту печать председатель аула ставит дулом своего маузера.

— Что же удивительного, — заметил Казгирей, поправляя пенсне. (Теперь Лю восхищенно смотрел на тонкую" золотую цепочку, протянутую от стекляшек за ухо.) — Что же удивительного, что такая важная бумага заверяется необыкновенной печатью? Так ты, значит, культармеец? — нагнулся он к Лю. — Занятно! Я очень рад, что у меня будут такие ученики. Давай, Лю, сразу заключим с тобой дружбу. Согласен?

Как Лю мог не согласиться? Инал вдруг спросил:

— А как вас кормят? Кормят как?

Лю, растерявшись, ответил не сразу. Конечно, в школе едят лучше, чем в иных бедных семьях, но все-таки не очень сытно, иные даже болеют куриной слепотой, особенно не хватает еды старшим. Все это хорошо знал Лю, и комсомольская честь не позволила ему утаить правду. Он отвечал на вопрос:

— Болынекружечникам маловато, а мелкокружечники не жалуются.

— Как? Мепкокружечники — большекружечники, что это значит? — спросил Инал. Насторожился и Казгирей.

Лю пришлось объяснить. Учащиеся разбиты на группы: мелкокружечники — это самые маленькие, большекружечники — это самые большие, великовозрастные парни, о которых говорят: «Этому парню впору жениться». Большекружечники сидят за отдельным столом, им ставят самые вместительные кружки.

— А среднекружечники есть? — спросил Казгирей.

Нет, о среднекружечниках Лю ничего не слыхал.

— А кто же это придумал?

— Председатель учкома.

— Вот как! А кто же это у вас учком?

— Джонсон.

— Кто?

— Джонсон!

— Какой это Джонсон? — удивился Инал.

— А Жансох.

— Жансоха я знаю. Такой долговязый. Но почему же он Джонсон?

— Он так велит себя называть.

— Ай да Джонсон! — весело засмеялся Казгирей. — Так это он ваш учком?

— Он и учком, он и заведующий.

— Кто же его назначил заведующим? — заинтересовался Инал.

— Не знаю. Просто так, другого нет.

— Да, плохо, пока другого нет, но с помощью аллаха скоро будет другой. — И Инал скосил взгляд на Казгирея. — Но какой же порядок установил товарищ Джонсон? Справедливо ли зачисляются ученики в большекружечники?

— Кто высокий, тот и большекружечник.

— Тоже верно, — рассмеялся Казгирей, — большому человеку — большая кружка. Ну, а маленьких не обижают?

— Дутиков? Нет, у нас никто никого нарочно не обижает.

— У вас есть и дутики! Интересно. А что еще у вас есть?

Лю уже был не рад тому, что затеял этот разговор. Он вспомнил своего приятеля Таша, дутика, мальчика из мелкокружечников. Кто же иной, если не сам Инал, обидел всю его семью. Не потому ли слабый и хилый Таша упорно придерживался уразы, считая, что таким образом он может завоевать милость аллаха в начавшейся борьбе его старого отца, Казмая, и старшего брата Ахья против обидчика. Что-то омрачило восторженное настроение Лю. И ему даже показалось нечестным, что вот он мчится в красивой машине рядом с самим обидчиком Таша, а маленького друга в это время угнетает тот же Жансох-Джонсон за приверженность к религиозным обычаям. И под влиянием этих мыслей, а может быть, просто из желания перевести разговор на другую тему, неожиданно для самого себя Лю заметил:

— У нас есть еще папаха Жансоха.

— А это еще что такое?

Лю понял, что он опять попал впросак. Как объяснить, что это за папаха — папаха Жансоха? И он, помрачнев, забормотал:

— Это большая шапка Жансоха, которую он надевает на виновного. Большая шапка сползает. Получается смешно, над мальчиком смеются, вот и все.

— Да, да, вот и все. — Казгирей почувствовал перемену в настроении мальчика и хотел помочь ему. — Вот и все, и ничего страшного.

— Нет, это не все, — не соглашался, однако, Инал. — Я вижу, у вас там много всякой чепухи. Может, у вас там и уразу держат?

Ну и ну, вот уж действительно угадал, о чем спросить!

Желая все-таки приостановить неприятный разговор, Казгирей спросил в свою очередь:

— А ты кто? Ты большекружечник или мелкокружечник?

— Я еще не большекружечник, — отвечал Лю. — Но мне иногда дают большую кружку, потому что я трубач.

— Вон какие дела! — сказал Инал. — Вот и у меня, значит, завелось полезное знакомство. Скоро ты мне можешь понадобиться, Лю. Слыхал, у меня скоро будет свадьба?

— Слыхал, — смущенно сказал Лю.

— Будешь играть на свадьбе? Держать трубу — это веселее, чем держать уразу.

— Конечно, — подхватил Казгирей — не напрасно же Лю так внимательно прислушивается, как трубит автомобиль. — И оба они засмеялись— и Инал, и Казгирей. Улыбнулась Сарыма.

Машина теперь медленно продвигалась среди стада коров, переходящих дорогу. Пастухи бегали туда и сюда, крича и размахивая палками. Машина, беспрерывно трубя, пугала людей и животных. Что верно, то верно — гудок автомобиля казался Лю лучшей музыкой. Необыкновенно было все. Лю старался не пропустить ничего, все увидеть, все услышать, и новый вопрос Инала, видимо серьезно обеспокоенного положением дел в интернате, показался Лю несвоевременным. Инал спрашивал все о том же.

— Так ты скажи мне, Лю, ваши большекружечники дружат с уразой? Есть среди вас верующие?

К счастью, в этот момент машина въехала на мост, и это помогло Лю выйти из затруднения — Инал, оглядывая могучие фермы моста, уже не ждал ответа на вопрос, а воскликнул гордо, не без задора:

— Ураза! Ураза не могла бы выстроить такой мост! Ты смотри, Лю, смотри в оба! К тому времени, когда ты вырастешь, мосты лягут через все реки, загорятся электростанции, зашумят фабрики, тогда станет хорошо жить, легко и весело. — И с этими словами Инал обернулся к Казгирею: — Помнишь, Казгирей, это место? Знаешь, сколько ягнят гибло здесь? Тысячи! А теперь, гляди, отару гонят по мосту, по мосту идут стада. Все это сделала Советская власть, не ураза… А вот, гляди, встречает нас и сам председатель Советской власти Туто Шруков, а с ним как раз тот, кто нам нужен, Тагир, Тагир Каранашев, начальник строительства агрогорода.

При виде рослого, услужливого, до смешного преданного Тагира Инал и совсем развеселился.

Пройдя мост, машина въезжала в селение. Слева белел дом исполкома, а у крыльца уже стояли, встречая Инала, Туто Шруков, председатель исполкома, и Тагир Каранашев. Лю хорошо знал Шрукова. Председатель не раз бывал в интернате. Ученики уважали его, любили больше, чем прежнего председателя Доти Шурдумова, который язвительно называл их беголи, то есть стремянными. Туто был, на взгляд учеников, и проще и веселее, недавно на митинге в честь десятилетия Советской власти в Кабарде Туто поздравил ребят, вступающих в комсомол, и досрочно выдал комсомольские билеты Лю и другим юным комсомольцам.

Поджидая машину с председателем всех председателей Иналом Маремкановым, Туто прочно стоял на своих искривленных ногах, свидетельствующих, что он не один год провел в седле. Верный сподвижник Инала, Туто во всем старался подражать ему. Носил такие же коротко подстриженные усики, никогда не снимал с головы кубанку, хотя его и не вынуждало к этому преждевременное облысение. И в позе Тагира, начальника строительства агрогорода, тоже все выражало почтительность и восторг.

Машина торжественно прогудела и мягко остановилась.

— Вот и приехали, — проговорил Инал. Шруков и Каранашев неторопливо двинулись навстречу.

Казгирей вышел и расправил плечи, Сарыма вопросительно поглядывала то на Казгирея, то на Инала, Лю засуетился. Инал сказал:

— Ты, Сарыма, оставайся в машине, отвезешь Лю в школу. А мы, Казгирей, поговорим с председателем. Да ты, наверное, помнишь Шрукова… Ну конечно. Туто недавно сменил твоего хорошего знакомого Доти Шурдумова… Помнишь Доти по шариатскому полку? С этим Доти мы повозились не меньше, чем в свое время с тобой. — И Инал недобро усмехнулся, глядя в упор на Казгирея. — Валлаги! Ну, ладно, это дело прошлое. — И он повернулся к Туто. — А ты, Шруков, узнаешь Казгирея? Ну конечно, как же иначе… А это наборщик новой книги под названием «Агрогород». — Инал указал на Каранашева. — Знакомьтесь. А это наш новый друг, сын давнего нашего друга Астемира Баташева, Лю. — Инал знакомил Лю со Шруковым и Каранашевым.

— Мы и с Лю знакомы, — улыбнулся Туто, и его поначалу суровое, как у Инала, лицо озарилось приветливостью. За ним и Каранашев, улыбаясь, протянул руку Лю.

Инал распорядился:

— Ты, Лю, поезжай и скажи своим товарищам: скоро в интернате будет новый заведующий. Если о вашей школе плохо заботится исполком, — Инал взглянул на Туто, — я сам позабочусь. Школа, в которой скоро будут учиться дети из агрогорода, должна быть лучшей школой Кабарды.

Шруков при этих словах растерялся.

— Валлаги, видит аллах, верь, Инал, некогда в затылке почесать, не хватает времени за всем присмотреть, руки день и ночь в деле.

— То-то и беда, что все затылок чешете… Ну, езжай, езжай, сын Астемира. Отпустим его, Казгирей?

— Езжай, — ласково провожал его Казгирей, — и помни, Лю, что мы с тобой стали друзьями. — Казгирей на минуту задумался, изящным движением, двумя пальцами, вынул из газыря патрон. — Это возьми на память.

— А от меня, — пробасил Инал, — возьми на память гудок. — Лю не верил глазам: Инал протягивал ему автомобильный гудок-сирену. — Бери, бери. Я просил Казгирея привезти новый гудок, он на всякий случай привез два. Бери! Отдадим ему гудок, Казгирей?

— Очень хорошо. Гудок лучше моего патрона… Ну ничего, в следующий раз найдется и у меня что-нибудь получше. Салям!

Шофер загудел, и «линкольн», в котором с Лю оставалась Сарыма, покатил дальше.

За несколько минут, покуда машина шла через аул к школе, Сарыма вознаградила себя за долгое молчание. Она успела сказать Лю все, что ей хотелось сказать, расспросить обо всем, о чем хотелось расспросить. Она сообщила, что Казгирей привез из Москвы для Думасары подарок от Тембота, а Инал везет подарки для своей невесты, Веры Павловны, ожидающей их в Пятигорске, что маленький приятель Лю, сын Сарымы, Ахмет, с будущего года, вероятно, тоже пойдет в интернат, и она надеется, что Лю не даст малыша в обиду. Лю, конечно, обещал свое покровительство. Сарыма справилась о здоровье Думасары и Астемира, всех соседей в ауле, старой княгини, жены Жираслана, и об успехах приятельницы Лю Тины. Она успела сказать также, что Эльдар хочет наказать тех людей, которые напугали Думасару на ликбезе, и что если поймают Жираслана, то теперь его уже не помилуют… Но Лю плохо слушал эту болтовню, он больше гудел в гудок-сирену, в восторге от этого подарка, как бы завершающего необыкновенные впечатления необыкновенного дня.

По всему селению уже знали о приезде Инала и Казгирея, а главное, знали о том, что в Иналовом «линкольне» приехал ученик интерната Лю. Головы любопытных торчали из-за всех оград и плетней.

Но вот машина подъехала к лучшему в Бурунах двухэтажному дому, когда-то принадлежавшему князьям Асланбековым, с длинным узорчатым балконом по фасаду. Лю взглянул, и новый восторг охватил его: весь балкон был заполнен учениками.

Удивительно ли, что Лю вышел из машины с таким видом, как будто он сходил с облаков. Ему так было приятно, что он почти без сожаления расстался с милой, доброй Сарымой.

Что говорить, для Лю началась новая эра жизни; он уже не был рядовым учеником интерната, но другом Казгирея Матханова, о котором ни один мальчик интерната не мог говорить без романтического волнения: память об этом человеке никогда не умирала среди кабардинцев. Об учености Матханова ходили легенды, будто он знает все книги, хранящиеся, в Стамбуле, Париже и Москве, а по книгам, им написанным, учат в школах всех народов Востока. Ведь в самом деле, и на учебниках бурунской школы значится имя Казгирея Матханова.

 

ВАЖНЫЙ РАЗГОВОР

Аюб возвратился в Шхальмивоко. Привязав коней в глубине сада (подальше от посторонних глаз), он вошел в дом Астемира, удивляясь тому, что никто не вышел ему навстречу.

За столом шел разговор между Эльдаром, Астемиром и Думасарой. Аюбу не терпелось рассказать о встрече с Иналом во всех подробностях, и собеседники на минутку отвлеклись от своего разговора.

— Какая удача! — радовалась Думасара.

— Там была и Сарыма, — доложил Аюб. Эльдар знал, что Инал собирается ехать в Пятигорск с Сарымой и приехавшим вчера Казгиреем Матхановым, но он помнил и наказ Инала не торопиться распространять сведения о приезде Казгирея, дескать, еще неизвестно, останется ли Казгирей в Кабарде или сразу уедет. На всякий случай он спросил:

— А кто еще сидел в машине?

— Я еще не видел такого красивого джигита, который сидел в машине рядом с Сарымой, — словоохотливо отвечал Аюб.

— Это кто же такой? — заинтересовалась Думасара.

— В самом деле, — не без лукавства переспросил Эльдар, — кто же это мог быть, этот красивый человек?

— Я не видел его прежде — высокий, статный, в светлой черкеске и со стеклышками на носу.

— Не знаю, не знаю, кто такой, — хитро усмехнулся Эльдар, а Астемир заметил:

— Послушать Аюба, так это не кто иной, как Казгирей.

— Не знаю, не знаю, — продолжал лукавить Эльдар. — Так ты считаешь, Думасара, что это удача? — обратился он к Думасаре.

— Видит аллах, что я хочу Иналу только добра. Вот и тут видно, что Инал — плоть народа. Не каждый остановит машину ради мальчика; он торопится, мало ли кто его ждет, но дамимо не проехал. Все это так, тут ничего не скажешь, это хорошо! Пусть у Инала будет столько радости, сколько кругов сделают колеса его машины, но прав и Доти, и все другие, кто осуждает Инала за бесчеловечные поступки… Трудные времена, непонятные люди! А тебе, Эльдар, спасибо.

— А мне за что?

— Как за что? Не будь твоих коней, Лю не поспел бы к машине.

— Ты, Думасара, так говоришь, как будто у них был назначен час встречи.

— Не час назначен, а судьба.

— Думасара уже видит тут судьбу, — усмехнулся Астемир и прищурился, как всегда, когда он над чем-нибудь задумывался, — она видит тут и судьбу и удачу, а я беспокоюсь, как бы Лю не наболтал там чего лишнего. — И, возвращаясь к прерванному разговору, он спросил: — Так ты говоришь, Эльдар, что Доти Шурдумов называет учеников советской школы беголи?

— Беголи, — осклабясь и качнув головой, подтвердил Эльдар.

— Беголи. А ведь беголи — это значит стремянный.

Все рассмеялись.

— Нет, нет, ехидный человек этот Доти, — смеясь, продолжал Астемир, — он все старается уколоть Инала, все ему нехорошо. Ну подумайте: ученики — стремянные, значит, учителя — князья, что ли, ученики держат княжеские стремена… А может, держат стремена самому Иналу.

— Да. Доти считает, что ученики держат стремена самого Инала, — сказал Эльдар, — да не одни только ученики… А за что Доти так не любит Инала?

Астемир промолчал, но Думасара не промолчала:

— Я только что благодарила Инала и не откажусь от этого, он вершит и хорошие дела, но, видит аллах, не один Доти ропщет против Инала, — значит, не все, что Инал делает, так уж хорошо…

— Да ты что, не знаешь Доти, что ли? — Астемир уже пожалел, что заговорил о Доти Шурдумове. Может быть, Эльдару неохота говорить о человеке, неугодном Иналу. Доти был одним из старых соратников Инала. Инал до поры до времени не мешал ему занимать видные посты, пока терпимость Инала не начали истолковывать как его слабость. О Доти говорили, что он хочет народу света. Но какого света хотел для народа Доти Шурдумов, отстаивавший безнадежное дело шариата? Не раз можно было услышать от Астемира: «Нам уже мало одного фонаря в руке, мы тянемся к большому свету, к электричеству, а Доти все еще хочет освещать жизнь народа старой лампой, которая больше коптит и отравляет воздух, чем освещает жизнь…»

Эти же мысли Астемир повторил сейчас.

Эльдар заметил:

— А между прочим, своих сыновей он давно приобщил к электрическому свету, послал в советскую школу.

— Да, хоть и беголи, а другой школы нет. Не кончишь этой школы, не перевалишь через перевал. И нужно помнить, что стадо идет правильной дорогой, идет без устали, если вожак хороший ходок…

— Правильные слова говоришь, — поддержал Астемира Эльдар. — Но в том-то и дело, что стадо у нас разношерстное, смотришь, затесались даже волки. Инал требует выловить волков, а заодно освободиться от паршивых овец, которые портят стадо. Я-то знаю, всякое бывает: иной раз метишь в хищника, а попадешь в овцу, да не в ту, в какую надо. Паршивая овца прыткая, то подползет к здоровой, то, смотришь, даже к волку лезет, знает, что волк на нее не позарится… И вот, суди сам, Астемир, такой матерый волк, как Жираслан, разве не соберет у своего логова целую стаю? Инал не спит ночи, сколачивает колхозы, а я-то знаю, и тут и там бегут из колхозов, по опустевшим аулам собаки воют. А разве мало дел в том же агрогороде у Каранашева? Где новое, там изо всех щелей прет старая нечисть.

Астемир сочувственно вздохнул: — Да, Эльдар, знаю, тебе приходится немало капканов ставить.

Думасара слушала мужчин с большим интересом и на это замечание мужа возразила:

— Настало время, когда и собаки и люди плачут не только от волков… Я не отказываюсь от того, чтобы похвалить Инала за хорошее, но, аллах свидетель, сколько людей плачет от Инала. Мне своим малым женским умом не пристало судить о больших делах, но люди всё знают. Ты, Эльдар, мне сын, ты ел хлеб из моих рук, пусть он станет материнским молоком для тебя, но я не постесняюсь сказать, что и ты не безупречен. Разве хорошо, что лесника Долова услали куда-то в Сибирь, в Соловки? Виноват не виноват — я ему не судья. Но зачем не только его, но и его десятилетнего сына выловили из реки, когда мальчик купался, и тоже услали куда-то в одних штанишках? Как тебе смотреть в глаза людям?

Астемир строго повернулся к жене.

— Ладно, — сказал Астемир, — лучше тащи сюда заквашенное молоко. — Он не любил судить людей за глаза, а тем более Инала, которого многие осуждали именно только за глаза.

Думасара умела особенно хорошо заквашивать и сгущать молоко: его можно было резать ломтиками, это была незаменимая закуска после гетлибже — курицы, приготовленной по-кабардински.

Новое блюдо Думасары имело успех. Его ели, не торопясь, самшитовыми ложками и хвалили. Но вот Думасара опять вернулась к прежнему:

— А знаете ли вы, что говорили люди, приезжавшие из Адыгеи?

— А что?

— А вот что. Слушайте. — И Думасара отодвинула тарелку в сторону, как будто тарелка мешала ей говорить. — Мои соплеменники сказали: у кабардинцев есть Инал. Если Инал велит им жевать сено, кабардинцы будут есть сено, потому что перечить воле Инала не смеют. Хорошо ли это?.. Одного мудреца спросили: кто умнее всех? Думали, что он назовет себя, а он ответил: умнее всех тот, кто учится у народа. Надо учиться у народа, а не отталкивать его от себя.

— Ты, Думасара, не суй руку в кипяток, если не знаешь, горяч он или остыл.

Но Эльдар не возражал Думасаре, хотя она задела самую больную, напряженно натянутую струну в его душе. Эльдару не хотелось лгать, но он не считал себя вправе признаться в том, что терзает его сердце. Не мог же он даже самым близким людям пересказать все горячие споры с Иналом, вспоминать его ярость, повторять, как, стуча кулаком по столу, кричал Инал.

— Заколотить наглухо двери дома Долова, сполоснуть водой его двор, — так кричал Инал, когда Эльдар посмел возразить против распоряжения схватить ребенка вместе с отцом.

Эльдар с горечью думал о том, что подобные несогласия за последнее время стали слишком часты. Вот почему он не осуждал Думасару, но и не смел выложить перед нею и Астемиром все эти служебные неприятности. Между тем его отмалчивание придало Думасаре бодрости, и она продолжала:

— Я бы не совала руку в кипяток, если бы им не ошпаривали людей. А разве Эльдар не сын своей матери и мне безразличный, чужой человек? Если яд разъедает его имя, то этот яд попадает и в мое сердце.

Эльдар тихо промолвил:

— Биба, в твоих словах есть правда.

— Я счастлива слышать это. Значит, в тебе не заглохло чувство справедливости. Если так, будь в чести у людей, иначе — ты погиб.

— Почему же я должен погибнуть? — И тут малоразговорчивый Эльдар разразился длинной речью: — Инал — скала, больше, чем скала! У него такая сила, что он сам может своротить скалу. И ты знаешь, Астемир, как он нетерпим и горяч. Сказал — и точка. Прав он или не прав — идет и сокрушает все на дороге, как зверь, полагаясь на свое чутье. Но ведь и у волка есть чутье. Ты, Астемир, ученый человек, скажи мне наконец, разве этого достаточно для первого человека, для головного журавля? Я думаю, что тут недостаточно одного чутья, я чувствую, что что-то не так, но мне трудно разобраться. Вот Инал часто говорит мне: «Цель оправдывает средства». А я думаю, так ли уж это верно? Для какой цели было нам губить всю семью лесника Долова?.. Нет, не нужно было это. А что я мог сделать? Теперь Инал бьет семью Казмая, опять же, какая цель? Разве Казмай — это Жираслан? Нет, Казмай — славный красный партизан, самый уважаемый старик в Балкарии. Ты, Астемир, знаешь лучше меня, что, когда мы боролись за Советскую власть, Казмай всегда был с нами. Нужно ли теперь бить этих людей? Они же имели в жизни ту же самую цель, что и Инал! А? Как ты думаешь, Астемир?

Астемир опустил голову и молчал. Он вспомнил, что во времена своего первого знакомства с человеком, которому не только он, но и тот же Инал обязан просвещением, он донимал этого человека, Степана Ильича Коломейцева, бесконечными вопросами. Степан Ильич умел ответить на самый, казалось бы, трудный вопрос. А теперь все настолько усложнилось, что вряд ли и самый просвещенный большевик сумеет ответить на все больные вопросы. Вот незабвенный старик Баляцо, мудрый и светлый старик, еще в те времена назвал Инала головным журавлем стаи, держащей путь из края холода в край света и тепла. Он его хорошо назвал: головной журавль! В те дни журавли только взлетели на воздух. До края света и тепла лететь и лететь. Лететь через рубежи, где их нередко подстерегает смертельная опасность. Ночью стая посылает свое курлыканье вперед, и головной журавль улавливает отражение звуков и уводит стаю в сторону от препятствия. Головной журавль первым принимает на себя ветер, он должен быть сильным.

Так обдумывал Астемир свою главную мысль. Потом он сказал:

— Это верно, что Инал глыба камня. Я помню, как еще Степан Ильич говорил, что только время выточит из этой глыбы настоящего человека. Вот в чем дело. Успеет ли время это сделать? Или лавина сорвет эту глыбу раньше времени? Успеет ли время сделать Инала достойным звания первого человека? Жаль, ах, как жаль, что так рано уехал от нас Степан Ильич! Следовало бы ему еще побыть здесь!

Этот вздох был понятен каждому.

Наступившей паузой снова воспользовалась Думасара:

— Злой человек распространит зло на весь народ, если он стоит у власти. Вот ты, Астемир, идешь на ликбез, а я иду за тобой с винтовкой на плече. Почему это так? — И Думасара опять заговорила о том, что было для нее больнее всего: — Вместо того чтобы расспрашивать о буквах и цифрах, твои бородатые ученики задают вопросы, не имеющие никакого отношения к уроку. Почему нельзя молоть на мельнице больше восьми пудов зерна? Почему правоверным запрещают ходить в мечеть? На каком основании трудового человека Долова, да и многих других кабардинцев объявляют кулаками и посылают на какой-то остров? В ауле Гедуко объявили кулаком красного партизана Локмана. Арестовали старшего сына балкарца Казмая. Братишка арестованного учится вместе с Лю, и дети все слышат. Я спрашиваю тебя, Астемир, почему вместо урока тебе приходится отвечать на эти вопросы? Разве люди не хотели бы стать грамотными? Но что удивительного, если людей занимает не ученость, а завтрашняя их участь. Разве так должна была бы Советская власть превращать старую жизнь в новую жизнь? Нет, я знаю, что Советская власть не то хотела. Ты сам говоришь, Астемир: «Советскую власть мы принесли на своем горбу». А тебе на это кричат: «Неси ее обратно да не мешкай! А не то Инал всех нас упечет в какие- то Соловки». Разве это не дико? И что удивительного, если я на уроке вскидываю винтовку из-за твоего плеча! Ты слышишь, Эльдар? Ты хочешь знать, как это было, почему люди бунтуют на ликбезе — я тебе рассказываю, как это было и почему люди бунтуют, почему на уроке бросают в лампу книгой…

Астемир давно щурился и морщился, слушая эту обличительную речь. Не выдержал, сказал:

— Нет, Думасара, лучше помолчи и подумай, послушай других.

Но Думасару уже трудно было остановить.

— Что я должна слушать? — кричала она, удивляя мужчин своей яростью. — Ты уже и сам поступаешь, как Инал. Разве большевики так учат? Это в Коране говорится: слушай и подчиняйся. А ты ведь Корана не признаешь. Я говорю о том, чем народ дышит. Передайте об этом Иналу. Я была на съезде горянок, хотела сама сказать ему в глаза, но, мне стыдно в этом сейчас признаться, струсила…

Вспылил и Астемир:

— Какой народ? О ком ты говоришь? Кого ты называешь народом — Мусу, Саида, мельника Адама?

Возможно, что этот разговор продолжался бы и дальше, но вдруг заскрипела калитка, Аюб, молча сидевший у окна, сказал:

— Идет председатель Нахо.

Как ни прятали коней, Нахо, должно быть, узнал, что Эльдар уже здесь, и, как всегда, сразу приступил к делу: не ожидая, пока Эльдар явится в аулсовет, сам направился в дом к Астемиру.

— Ладно, разговор окончен, — сказал Эльдар. — Я, Думасара, ничего не забуду из того, что слышал от тебя.

Эльдар видел большие перемены в Думасаре. Она всегда была простой и доброй женщиной, в ней ценили опыт жизни и мудрость. Все это сохранилось в ней, но к этому прибавилось еще что-то. Нет. Прежде он таких горянок не знал. Эльдар, вставая из-за стола, с любовью и любопытством смотрел на женщину, которую он признавал за свою мать.

 

ЛЮ СТАНОВИТСЯ БОЛЬШЕКРУЖЕЧНИКОМ

Из дому в интернат ученики возвращались кто на чем. Одного привозили на скрипучей арбе, другой сидел верхом на лошади за широкой спиной отца или старшего брата, а иной — балкарский мальчик из дальнего горного аула — тащился верхом на ишаке, а то брел пешком, держась за ишачий хвост, а ишак нес на себе хурджины — корзины, набитые вяленым мясом, сыром, лепешками.

Каждого вновь прибывшего прежде всего огорошивали новостью: «Лю из Шхальмивоко приехал на машине Инала». Этим сообщением поражали даже тех, кто приезжал на своем коне верхом. Никто не мог сравниться с Лю!

Говорили о том, что Инал уступил Лю свой автомобиль в награду за образцовую работу по ликбезу. Свидетельство, припечатанное дулом револьвера, — лучшее тому доказательство.

Обычный распорядок дня в интернате еще не восстановился, у учеников было много свободного времени, и все они — и мелкокружечники и большекружечники — с утра до вечера обсуждали интереснейшие вопросы: может ли хороший скакун догнать машину Инала; кому труднее — шоферу за рулем автомобиля или трактористу на тракторе; может ли такая машина, как «линкольн» Инала, переехать через реку Бурун во время паводка, или автомобиль тоже не устоит против бурной реки, как недавно не устоял трактор Жираслана?

Как только произносилось имя Жираслана, споры меняли свое направление: изловят ли Жираслана? Станет ли недовольный Жираслан во главе своего войска из кулаков, подкулачников и мулл? Или Жираслан плюнет на все и уедет в Турцию? Тут вспоминали, что Казгирей вернулся из Турции в Москву, а из Москвы приехал в Кабарду и Инал назначил его начальником интерната. А может быть, Лю привирает и он вовсе не познакомился с Казгиреем? Однако Лю показывал подаренный ему Казгиреем патрон и для еще большей убедительности нажимал грушу автомобильного гудка. Тогда, конечно, не оставалось уже никаких сомнений. Сыпались новые вопросы: кто кого больше боится — Казгирей Инала или Инал Казгирея?

Все ученики с нетерпением ожидали момента появления Казгирея. Многое им здесь не нравилось, а прежде всего мало кому нравился нынешний руководитель Жансох, он же Джонсон, он же учком.

Этот самый Жансох, чья громадная шапка надевалась на головы провинившихся, теперь не прочь был заискивать перед Лю. Он даже предложил Лю всегда носить свою папаху, для чего переименовал ее в «Папаху отличившегося» и выдал Лю большую кружку. От папахи Лю отказался — слишком печальна была слава этого головного убора, но кружку охотно взял. Большекружечники не возражали против включения Лю в свою компанию, это было даже лестно для большекружечников видеть за своим столом парня, которого сам Инал посадил рядом с собой в машину.

Решил прибегнуть к протекции Лю и капельмейстер Дорофеич. Старик всегда мечтал довести свой ученический оркестр до состава настоящего полкового оркестра, хотя бы пятнадцать — двадцать музыкантов. И он решил просить через Лю у Инала новые трубы и большой барабан.

Вот когда воистину в интернате стало жить веселее. И все было бы хорошо, но вдруг загорелся спор, будет ли Казгирей поддерживать мусульманство или тоже станет утверждать, что теперь только большевики обеспечивают место в раю. Тихий, слабый, тщедушный Таша с лицом нежным, как у девочки, произнес кротким голосом:

— Какой бы заведующий ни пришел к нам, все равно буду держать уразу.

Таша и в самом деле держал уразу, смущая этим не одного Жансоха. Правда, он старался это делать тайком, но кто же не понимал, что Таша упорно собирает в свою миску и обед и ужин, чтобы лишь потом, с наступлением темноты или перед восходом солнца, согласно мусульманскому обычаю, съесть свой шараш — святой ужин.

Сколько раз говорили Таша:

— Валлаги! Таша! Тут не медресе, не духовная школа, мы не сохсты, а комсомольцы. Ураза точит человека, как червь точит яблоко. Если червь заползает в сердце комсомольца, знай: человек упадет, как яблоко падает с дерева.

И вот опять в этот вечер, лишь только Таша начал сгребать ужин в миску, для того чтобы отложить еду до рассвета, Лю из чувства верности новому просвещенному другу, Казгирею, и главному человеку Кабардино-Балкарии, Иналу, решил вмешаться. Он заговорил так громко, что его услыхали за всеми тремя столами, и большекружечники и мелкокружечники перестали греметь мисками.

— Таша! Посмотри на себя, вот-вот ты оборвешься с дерева.

Все рассмеялись: как это Таша оборвется с дерева? Зачем? Где это дерево? Не понял старшего приятеля и сам Таша, переспросил:

— С какого дерева? Я не лазаю на деревья.

— С дерева Советской власти, — пояснил Лю (и откуда только взялось у него такое красноречие). — Слушай меня: ты не горюй, что случилась у тебя беда. Все поправится. Инал добрый, а Казгирей еще добрее. Я попрошу за тебя. Слушай! Ты жил в ауле Батога и разве ты знал там, что такое ботинки? Разве ты знал, что есть подштанники? Нет, ты не знал про подштанники. Все видели, как ты натянул подштанники поверх штанов, когда тебе дали их тут.

Таша сидел растерянный, не знал, что ответить. В самом деле, он не сразу научился натягивать подштанники. Старый дада Казмай, брат Ахья или сестра Фаризат не учили его носить подштанники.

— Советская власть научила тебя, — заговорил опять Лю. — Кто принес Советскую власть на плечах, тот и дал подштанники, ботинки, трубу и книжку тебе, и мне, и всем нам. — Получилось так складно, что сам Лю восхищался своей речью. Но Таша — он же Цыш — и не думал сдаваться. После всего, что он выслушал, он сказал так:

— Аллай! Лучше я буду зимой ходить босиком по снегу, без ботинок и без подштанников, а зато пойду в рай. А тебя посадят в ад.

Это заявление возмутило многих. Вокруг закричали:

— Смотрите, сам хочет в рай, а на нас ему наплевать.

Большекружечники укоряли Таша:

— Сколько раз говорили тебе, дурак, что теперь в рай пойдут те, кто с большевиками, а не те, кто держит уразу.

Однако не все среди большекружечников были такие сознательные, кое-кто втайне держался стороны Таша, но в этот вечер его никто не поддержал.

Даже Сосруко, который считался знаменитым силачом и лучшим барабанщиком. Он мог с такой силой ударить в барабан, что заглушал оркестр, он умел на марше бить одновременно и в барабан, и в медные тарелки. Все знали, что силач в общем симпатизирует слабенькому, но самоотверженному Таша и всегда берет его под свою защиту. Сосруко больше действовал длинными руками, чем словами, и не дай аллах попасть под его руку в недобрую минуту. Говорил Сосруко редко, но метко. На этот раз он обратился к своему маленькому правоверному другу:

— Эй, ты! Тебя называют Цыш, потому что на твоей голове всего три волосинки. Вот что я скажу тебе: если будешь держать уразу и всех нас соблазнять, то на твоей голове не останется ни одного волоса. Это ты способен понять? А вот посмотри на Аркашку, — Сосруко подхватил мальчика лет девяти и поднял его на своей широкой ладони, как щенка, — вот видишь, какой кругленький здоровый мальчик. Может быть, ты и его хочешь совратить и заставить держать уразу?

Все вокруг засмеялись. Действительно, это было смешно: Таша хочет заставить держать уразу Аркашку. Аркашка был русским мальчиком, и его приняли в школу для того, чтобы кабардинские и балкарские дети быстрей усваивали русский язык. Но пока суд да дело — произошло обратное: Аркашка стал говорить по-кабардински.

— Шигат! — испуганно закричал Аркашка, требуя, чтобы Сосруко опустил его на место.

Но Сосруко продолжал держать малыша над головой и спросил Таша:

— А может быть, ты постишься, чтобы достойно встретить Казгирея?

Но тут опять возник спор: будет ли поощрять Казгирей тех мальчиков, которые придерживаются уразы?

— Он не отступится, — кричали одни, — он правоверный мусульманин! Он был верховным кадием, он был в Стамбуле.

— И что же с того, что он был верховным кадием, — кричали другие, — теперь Инал вроде как верховный кадий. Казгирей боится его.

Сторонники Казгирея не могли перенести такого безответственного заявления:

— Казгирей никого не боялся и никого не боится, он из Москвы!

Страсти так разгорелись, что удержать их было уже невозможно. В ход пошли кружки. Дутики, или мелкокружечники, бросились бежать кто куда; некоторые спасались под столом. Но Сосруко качнул стол и кого-то зашиб. Послышался плач, визг. Может быть, именно потому, что зачисление Лю в среду большекружечников было не совсем законно, ему досталось больше всех: чья-то не то кружка, не то миска рассекла ему голову, показалась кровь.

В столовую прибежали Жансох, Дорофеич и кухарка Матрена.

Громче всех кричала Матрена. Побледневший Лю с испугом смотрел на повариху, утиравшую ему голову фартуком. Дорофеич усмирял расходившихся парней, Жансох собирал кружки.

Да, происшествие печальное! Тут было уже не до Корана, не до вопроса о правомерности уразы. И нужно же, чтобы пострадал именно Лю, друг Инала и Казгирея. Что, если его покровители узнают об этом? Вот что беспокоило Жансоха. Он приказал уложить Лю в своей комнате. Матрену назначил сиделкой. Дорофеичу велел идти утром за доктором, а сам сел писать рапорт о происшествии.

Жансох был большим любителем иностранных слов. Нередко во время разговора с Матреной, Дорофеичем или 'кем-нибудь из учеников, а тем более во время урока, Жансох вдруг замолкал, вынимал из кармана книжечку — словарик иностранных слов, листал ее и, поднявши вверх палец, произносил загадочное слово:

— Коллоквиум!

На этот раз он долго искал в словарике определение происшествия, о котором рапортовал, и вот…

— Инцидент! — сказал он громко, оглядываясь на Матрену. — Инцидент или эксцесс… не знаю, как лучше. Раненый заснул?

— Какой заснул, — заворчала Матрена, не придававшая никакого значения торжественному тону заведующего. — Я тебе скажу, Жансох, или, как тебя там, Джонсон, что ли, твое счастье, что ушибли Лю, а не другого. Вон какой терпеливый, тихий. Ты еще ответишь перед начальством. Такие беспорядки среди детей, чуть не до убийства… Еще счастье, что Дорофеич подоспел.

Матрена так яростно отчитывала Жансоха, что тому стало не по себе. Он подсел к Лю на койку.

— Я знаю, — не без лести приступил он, — что сын Астемира не смалодушничает, он настоящий джигит. Разве я не выдал ему большую кружку?

— Мне не больно, — успокоительно проговорил Лю, хотя на самом деле ему было больно. Матрена то и дело прикладывала к его голове мокрое полотенце.

Вдруг в дверях показались Таша и Аркашка, а за ними Сосруко.

— Ты не очень больной? — наивно спросил Таша.

Лю обрадовался появлению товарищей:

— Нет, я совсем не больной. Это инцидент.

— Ну хорошо, — солидно заявил Сосруко, — тогда мы сами пойдем на кухню, будем чистить картошку и все, что нужно. Пускай Матрена сидит здесь.

— А Таша? — удивился Лю. — Как же он пойдет чистить картошку и варить мясо? Ему же на кухне захочется есть, там всегда так вкусно.

Матрена даже посветлела, выслушав добровольцев: толстуха прижала' к пышному животу маленького Таша с одной стороны, еще меньшего Аркашку с другой.

— Ай, добрые мои хлопчики! И что ж! И конечно! И пущай идут на кухню, я только на минутку сбегаю с ними, покажу, что да чего, сбегаю и вернусь… Ты пока присмотри сам, Жансох!

— Так ты не очень больной? — еще раз переспросил Сосруко. — Если что, скажи мне, я все могу.

Жансох вдогонку крикнул:

— Старшим бригадиром назначаю Сосруко.

— Ха, — послышался уже издалека уничижительный возглас Матрены, — тоже, — назначает… Еще побачимо, назначат ли самого… Лучше смотри в свою книжку… Всех детей загубит…

Жансох уже не слышал Матрены, и в самом деле он опять углубился в свой словарик, выискивая, каким иностранным словом может быть обозначено желание людей помочь друг другу?

За ночь Лю передумал немало. Но больше всего он жалел маленького своего друга Таша. Что будет с ним? Он, наверное, умрет, если будет продолжать держать уразу. Покуда он сам не поймет, что от уразы больше вреда, чем пользы, и что таким путем он не облегчит участь Ахья, — покуда сам не поймет всего этого, никакие усилия доброжелателей не помогут. Лю вспомнил, как в таких случаях говорила Думасара: «Не заставляй снимать с тебя рубашку. Будет снимать другой, обязательно сделает тебе больно. Свою рубашку снимай сам». «А эта ураза, — думал Лю, — вроде как старая грязная рубашка, зачем носить ее, лучше снять, да поскорее, да самому, чтобы другой не зацепил воротом твой нос». Ночью несколько раз наведывалась Матрена, щупала голову, прикладывала тряпочки, возмущалась:

— И какой же это детский приют, чи по-ихнему интернат! Жансох ушел спать к сударушке. Сторож так перепился, что лыка не вяжет. Кто поедет утром за доктором? Кто выведет ребят на завтрак, если Жансох опоздает?

Под утро Лю задремал, и все казалось, что ему через голову снимают рубашку, отчего голове больно.

Проснулся он от криков Матрены: кто-то убежал из интерната. Кто же это? Убежать, конечно, мог любой. Лю вспомнил, как он сам на первых порах бежал отсюда домой; прибежал, мать уложила его спать, а наутро он услышал, как Думасара разговаривает с Астемиром.

— Лю пришел обратно, — говорила Думасара, — не хочет оставаться в той школе-интернате.

Астемир помолчал, прислушался и потом сказал нарочито громко:

— Что ж, не хочет, насильно не заставишь. Да оно и хорошо, как раз только вчера наш богатей Муса говорил мне: «Зачем отдал в школу второго сына? Кто будет хозяйничать? Лучше бы отдал мне твоего Лю в батраки, мне нужен пастух». Вот и выходит хорошо, — заключил Астемир, — как раз пойдет Лю пастухом к Мусе. Когда встанет, скажи ему, чтобы шел к Мусе.

Астемир ушел в свою школу. Думасара направилась к коровам. Лю быстро встал, быстро оделся и потихоньку, стараясь остаться незамеченным, шмыгнул мимо хлева в сад, на дорогу и побежал обратно в Буруны. Вот какая история приключилась с Лю на первых порах. Но это было давно, два года назад, теперь Лю ни за что не ушел бы из интерната, именно теперь, когда заведующим интерната будет Казгирей, а Инал выдаст оркестру новые трубы.

Эти мечты были прерваны криком Матрены:

— Попади он мне в руки, выщиплю последние волосинки!

Теперь Лю понял, кто бежал: безволосый Таша.

Все случилось так, как опасалась Матрена: Жансох опаздывал, Дорофеич задавал беспробудного храпака у себя в каморке, и невозможно было его растолкать. А между тем уже наступило время завтрака. Весь интернат — и большекружечники, и мелкокружечники, и самые маленькие дутики, — все уже по привычке высыпали во двор и строились в шеренгу. Вдоль двора шла полоска камней, вбитых в землю; каждый из учеников раз навсегда знал свой камень и становился в шеренгу против него. Так строились и на этот раз. На правом фланге, как обычно, стал Сосруко, но на левом фланге оставалось одно пустое место. Другая брешь в шеренге была против камня Лю. Как будто в ряду зубов выпало два зуба. Лю все это видел через окно. Он не мог спокойно лежать на койке, когда такое делалось. Огромная папаха Жансоха висела на гвозде. Он снял папаху, надел на больную голову и успел спуститься вниз как раз в тот момент, когда Сосруко, подражая Жансоху, величественно отдавал команду:

— По одному, равнение направо, заходи для утреннего принятия пищи, каждый к своей миске… Шагом марш!

Лю пристроился в хвост колонны. В старой и лохматой папахе Жансоха, размахивая руками в такт марша, Лю зашагал за товарищами. Это, конечно, было по-геройски. Но ребят смешило, как Лю беспрерывно поправлял огромную папаху, сползавшую ему на лоб. В окно выглянула Матрена. Раздался ее истошный крик:

— Да вы тильки побачьте, шо це таке, — сильное чувство заставило ее перейти на родной украинский язык, — да вы тильки побачьте! Видано ли це дило! Побитый хлопчик, ему треба лежать, а он марширует. Да кыш отседова, слышишь, ты, Лю! Чтоб я тебя тут не бачила! Иди к тому Жансоху та ложись на койку. И что это за заведующий, — перешла она на русский, — пропал бы он пропадом уж совсем! Я сама пойду к Иналу, все расскажу ему. А то разве дождешься того председателя Шрукова. Горе мне в таком интернате с такими сиротами! И, как бы услышав причитания Матрены, уже бежал через двор запоздавший Жансох. Он чувствовал свою вину и, видимо, хотел чем-нибудь ее загладить. Не совсем точно помня значение иностранного слова, показавшегося ему уместным, он кричал:

— Ансамбль! Видит аллах, ансамбль! Слушайте меня, курсанты, отныне папаха Жансоха будет надеваться не в наказание, а в награду. Геройский поступок Лю возвысил значение папахи… Отныне папаха будет называться «Папаха отличившегося».

В столовой от стука ложек о миски стоял шум, как в мастерской жестянщика. Сегодня на завтрак было картофельное пюре, и как всегда, пюре мяли до тех пор, покуда оно не превращалось хотя бы с виду в подобие масла: так все-таки казалось вкуснее. К чаю выдавался кусочек сахара и порция хлеба величиной с кружку — для большекружечников побольше, дутику поменьше. Разговоров только и было что об исчезновении Цыша. Договаривались даже до того, что Таша убежал в мечеть и там прячется, чтобы все-таки выдержать уразу и молиться за арестованного брата и опозоренную сестру.

И вот легко представить, что произошло, когда в дверях вдруг показался беглец — маленький безволосый Таша с большими от испуга глазами, — с гирляндой бубликов. За всеми тремя столами на мгновение воцарилась тишина. Мальчик смущенно остановился. Раздались крики.

— Смотрите, вот вернулся Таша, — кричали маленькие, как будто не все видели, что это и в самом деле Таша. Большие обратили внимание не на Таша, а на бублики. Они кричали:

— Валлаги, он весь обвешан бубликами! Так или иначе, всем понравилось и то, что Таша вернулся, и то, что он вернулся с бубликами. Но откуда бублики? С базара? Так вот, значит, куда ходил Таша! И смотрите — это отметил и оценил далеко не каждый, — Таша не понес свои бублики прятать в сундучок, а появился перед нами.

И вот как Таша простодушно объяснил свое поведение: Сосруко и Лю его убедили, он не будет больше держать уразу, но бублики он купил на все свои сбережения не для того, чтобы самому съесть их, а для того, чтобы угощать ими тех, что хочет принять на себя часть его греха.

Нашлось столько доблестных и самоотверженных товарищей, что, если поверить им, едва ли бубликов хватило бы половине добровольцев и охотников разделить с Таша адские муки. Видно, суждено было самим аллахом, чтобы это утро в интернате проходило так беспокойно. Напрасно Жансох старался установить порядок. Напрасно он взывал к Сосруко. На этот раз Сосруко занимался только бубликами Таша. Когда маленький Аркашка вспомнил, что раненый Лю может остаться без бублика, Сосруко выделил и для Лю два бублика. Но Аркашка не успел отнести их Лю. В дверях, на том самом месте, где десять минут тому назад стоял обвешанный бубликами Таша, появился милиционер. Все ахнули и затихли. Из-за широкой спины милиционера Ахмета выглядывал непроспавшийся очумелый Дорофеич. Ахмет сообщил, что сейчас в интернат должен приехать председатель исполкома Туто Шруков, а с ним гость из Москвы Матханов.

Матханов? Кто такой Матханов? Это сообразили не сразу. Все знали, кто такой Казгирей, но не все знали, что он и есть Матханов, по чьим учебникам учились.

Но когда сообразили, что Матханов это и есть Казгирей, новая волна, волна восторженного чувства захлестнула всех.

Опять над всеми голосами возвысился взволнованный голос Матрены, опять загремели убираемые миски, в голосе Сосруко опять появились командные нотки, и опять послышались загадочные восклицания Жансоха: «Аффект»… «Ажиотаж»…

Кто хватался за тряпку, кто за веник. Пошли в ход и метлы. Пыль на дворе взвилась столбом.

Дорофеич все еще не обрел способности не только брать на трубе правильную ноту, но и сказать вразумительное слово. А гостя надо было бы встретить с оркестром. Но кто возглавит оркестр?

И вот Лю вызвался стать во главе оркестра вместо Дорофеича.

Музыканты побежали за трубами. Сосруко надел через плечо ремень от своего огромного барабана.

Повязанная голова Лю снова ушла в огромную папаху Жансоха.

В ожидании гостей музыканты выстроились на балконе по фасаду здания. Лю и прежде любил стоять на этом балконе, любил по вечерам смотреть отсюда, как кабардинцы возвращаются домой после полевых работ.

Двор чисто подметен, все готово к встрече. На краю аула послышался заливистый собачий лай. Лю взмахнул трубой, Сосруко величественно поднял колотушку для первого удара в барабан. Лю выбрал для встречи марш «Встреча музыкантов» — и это, конечно, было удачно: в этом марше выделялась мелодия трубы самого Лю, была работа и для Сосруко. Раз… два… Показался маленький запыленный «фордик», грянула музыка. За «фордиком» бежали голоштанные ребятишки, из-за плетней тут и там высунулись головы женщин и папахи стариков. «Фордик» подкатил к интернату. Кривоногий Шруков и стройный Казгирей вышли. Казгирей на этот раз не был в своей светлой праздничной черкеске, на нем был элегантный френч, поблескивали стеклышки пенсне. Он закинул голову, рассматривая на балконе музыкантов, узнал Лю и улыбнулся ему. Многие в первый раз видели пенсне на носу человека, особенное изумление вызвала золотая цепочка, закинутая за ухо.

Сподвижники Инала всегда подражали ему. Туто Шруков, как мы уже знаем, не составлял исключения — носил такие же коротко подстриженные усики, круглую кубанку и гимнастерку начсостава.

Немало схваток выдержал в гражданскую войну Туто Шруков, немало мог он рассказать о боях и о своих товарищах. Не зря Инал считал Туто своей правой рукой и после установления Советской власти в Кабарде долго думал, кому поручить командование революционными силами — испытанному партизану Туто Шрукову или молодому, способному, многообещающему Эльдару? Туто сам отказался принять почетную должность. Он говорил: «Что же делать? Командир должен быть грамотным, а я не за партой провел молодость — на коне». — «Да, Туто, — отвечали ему, — если бы ты хорошо знал язык, то пошел бы далеко». Для кабардинца «знать язык» — это значило знать русскую грамоту. Малограмотность и сейчас была помехой для Туто. Но он уважал образованных людей. С большим почтением относился он и к Казгирею. Он жестом пропустил вперед Матханова и пошел за ним, улыбаясь, твердо ступая своими кривыми кавалерийскими ногами в кавказских сапогах.

Жансох поднял руку, оркестр замолк. Жан-сох начал свою речь. Эту речь Жансох хотел составить по иностранному словарю, но понял, что неудобно произносить речь со словариком в руках. Поэтому пришлось довольствоваться малым. Жансох начал так:

— Дорогой наш товарищ Туто! Не менее дорогой товарищ Казгирей! Мы очень рады видеть вас вместе. Какой высокий альянс! Мы давно ждали такой коллоквиум…

И дальше он думал хвалить не только Туто Шрукова, верного соратника дорогого нашего Инала, но и Казгирея Матханова именно потому, что знал уже, кого Казгирей приехал сменить в интернате.

Однако Жансох только и успел проговорить: «Мы хорошо знаем, что верные соратники дорогого нашего Инала…»

Вперед выступила Матрена.

Как только она услыхала имя Инала в льстивых устах Жансоха, ее прямо-таки подхватило и понесло, она локтем поддала Жансоху, отпихнула его и начала говорить сама:

— И подумайте, на Инала кивает. И подумайте, какие слова говорит, бессовестный: а-лянц, а-рянц — поймите его! Не то говорит, что надо. Досыть! Хватит! Накипело! Послушайте меня, товарищ Туто… Простите, другого товарища не знаю… Может, я скажу и нескладно, без разных слов, но зато правду. Вот побачьте, что тут творится. Этот Жансох разве скажет? Он сам едва проспался…

И Шруков и Казгирей внимательно прислушивались, это ободряло Матрену, она продолжала:

— Хочь дети бусурманские, а не христианские, сердце кровью обливается, колы бачу, как эти детишки слоняются голодными. Тот облизывает миску, а тот, смотришь, пошел на базар, роется в пыли, може, найдет пятачок, а може, кто чего даст с возу. Разве это порядок! Моя маты меня каждый день попрекает: все масло из дому утащила кормить дитев, а свои голодают. А как не помазать кашу? Кажить на милость. Я и говорю этому Жансоху, чи Джонсону, как его, а то говорю Дорофеичу: ты же не только трубач, а еще завхозом числишься. Купи подсолнечного масла. Ребята куриной слепотой страдают. А он что? Расставит детей, как солдат, командует: «К церимонному маршу готовсь»! Як же воны пойдут цим маршем, колы у них у самих марш в животах играет. Коли бы мини ни було жалко хлопчат, хочь и бусурманские, давно ушла бы отсюда…

Душа Матрены изливалась, и у Жансоха было время заглянуть в словарик. Он решил тоже не считаться с правилами приличия, оттиснул Матрену и воскликнул:

— Провокация!

Наверное, он подобрал еще несколько подходящих слов, но Шруков остановил его:

— Валлаги, подожди, Жансох, тут надо разобраться.

Речь Матрены произвела свое действие и на Казгирея, он то и дело смущенно брался за пенсне, протирал его, опять надевал на переносицу и внимательно рассматривал то Матрену, то окружающих ее ребят. До этого момента сами ребята не подозревали, как им плохо живется. По-новому посмотрел на ребят и Шруков: ведь перед ним были дети его боевых друзей. Вот этот в большой шапке, который командовал оркестром, так это же сын Астемира из Шхальмивоко, тот самый Лю. которого Инал недавно привез в своей машине в исполком. А вот этот долговязый, который стоит рядом с ним и держит в руках колотушку от барабана, — это же Сосруко, сын когда-то славного партизана Локмана Архарова из аула Гедуко. Им обоим он недавно выдал комсомольские билеты. А вот тот малыш, что жмется к Сосруко, — это ведь сынок партизана Белобородова, расстрелянного вместе с женой белогвардейцем Серебряковым, русский мальчик, который должен обучать кабардинских мальчиков языку.

Туто спросил:

— А что вы ели сегодня?

И был очень удивлен, когда услышал:

— Бублики.

— Валлаги, это неплохо — кушать бублики, — сказал Туто. — Я не знаю, будете ли вы и дальше каждый день есть с утра бублики, но я обещаю вам, что вы будете сыты. Я говорю это перед Казгиреем, а Казгирей назначен к вам настоящим заведующим. Правильно я говорю?

— Да, это так, — подтвердил Казгирей.

— Да, это факт, — подтвердил и сам Жансох. — А тебя как зовут, добрая женщина? — обратился Шруков к Матрене.

Матрена только теперь опомнилась, только теперь она поняла всю дерзость своего поступка. Она стояла подавленная, не в силах ответить на вопрос начальника. За нее хором ответили дети:

— Это Матрена! — И в том, как прозвучал хор, чувствовалась общая любовь к заботливой поварихе.

Казгирей под наплывом доброго чувства как-то неловко хмыкнул, а Туто продолжал:

— Тебе, Матрена, не придется больше носить сюда свое масло, и мы постараемся вознаградить тебя… Я обо всем доложу Иналу. Ребята! Молодые люди Советской власти! Комсомольцы и пионеры! Я хочу не только познакомить вас с Казгиреем, но должен сказать вот что: это Инал позаботился, чтобы у вас был самый лучший заведующий. Есть решение заняться вами. Об этом распорядился сам Инал. Вот расскажи, Казгирей, как все это было… Ты это знаешь лучше меня.

Казгирей улыбнулся:

— Охотно. Вот как было дело. Нужно было выделить для интерната больше денег, а главный человек по денежным делам — называется комиссаром финансов, — этот человек говорит: «Инал, денег нет, это не узаконено — выдавать непредусмотренные деньги». Строгий человек! Он по-своему прав. Но вот что, ребята, всегда есть высшая правда, самая правдивая правда, всегда нужно искать эту правду и действовать согласно этой правде. Инал так и сделал. Он стукнул кулаком на возражение комиссара финансов и говорит: «Выдать и узаконить! Достать денег хотя бы из-под седьмого слоя земли! Как можно не найти денег для детей!» Вот какая была история…

Туто подхватил:

— Вот какой у нас Инал! А вы, ребята, знаете, что скоро Инал справляет свадьбу. А потом и агрогород закончит. Так вот, хорошо было бы, чтобы от вашего интерната отправилась на свадьбу делегация. Пускай на свадьбу идет оркестр. А потом и на открытие агрогорода. Ведь и вы там поработали? И еще придется не раз взять лопаты, помочь колхозникам. Как смотрите на это?

— Нам и работать весело, — в один голос закричали ребята, — Казгирей, мы и в колхозе будем работать с музыкой, как на свадьбе.

По кабардинскому обычаю на свадьбе играют и танцуют кафу, посвященную жениху. Было решено сочинить и разучить на трубах кафу Инала.

— А по силам ли? — спросил, уезжая, Казгирей, и музыканты хором заверили его, что справятся.

— Верю, — согласился Казгирей, — вы неплохо исполнили марш. У вас недурной первый трубач, но почему он в папахе Жансоха — ведь, если не ошибаюсь, папаху Жансоха надевают на провинившихся?

— Нет, — хором ответили музыканты, — теперь папаха Жансоха стала другой, теперь это папаха отличившегося.

— Вон как! — удивился Казгирей. — Вижу, мне придется освоить немало тонкостей, прежде чем я стану у вас хорошим заведующим. Но думаю, что мы будем друзьями, не правда ли? — Правда, — хором отвечали музыканты. — Самая правдивая правда!

Казгирей приезжал с Туто Шруковым для первого знакомства и обещал приехать совсем после свадьбы Инала.

Лю он сказал:

— Мой друг! Я сейчас отсюда же еду прямо в Шхальмивоко к Астемиру и Думасаре, у меня к ним есть поручение от твоего брата Тембота из Москвы. Мне будет приятно написать Темботу, какой толковый у него младший брат, приятно будет сказать об этом и твоим родителям.

Лю очень хотелось потрогать золотую цепочку Казгирея, но он удержался.

И с этого утра Лю думал только об одном: как бы поскорее зажила у него голова. Как бы сделать так, чтобы на свадьбу попала и Тина?..

Целыми днями оркестр разучивал кафу Инала. В это время всем было очень хорошо. И Жансох был рад каждому поводу заглянуть в словарик, несмотря на то что дни его в роли заведующего интернатом были сочтены. То и дело — и на уроке, и за общим столом — он восклицал:

— Курсанты! Не ударьте лицом в грязь: тезоименитство!

И было бы совсем безоблачно на этом небе, в этом раю интерната, если бы среди общих радостей все-таки не забыли одного горемыку. Все-таки было забыто горе Таша. Маленький фанатик, неисправимый мусульманин Таша терзался теперь вдвойне: его жертва оказалась напрасной, он согрешил перед аллахом, нарушил закон правоверности и ничего не приобрел взамен. Ни Лю, ни Сосруко, никто из товарищей не думают вместе с ним о том, как бы спасти Ахья и защитить Фаризат, нет, они все разучивают кафу Инала.

 

ПЕРВАЯ СТРУЯ УХОДИТ В ЗЕМЛЮ

Не удивительно, что в ночь, когда пострадавший Лю маялся в комнате Жансоха, Думасаре плохо спалось, а когда она наконец задремала, приснились тревожные сны. Сначала ей снилось, что она тянется к Лю, хочет что-то передать и все не может дотянуться. Потом ей приснилось, будто из Москвы приехал Тембот. Было радостно увидеть сына во сне, и все-таки, проснувшись, Думасара задумалась: почему он не въезжал в ворота, а тянулся к матери руками через плетень, как бы прося помочь ему сойти с коня? Она хочет помочь и не может… Тут же зачем-то появился Жираслан, потом Казгирей… потом началась свадьба Инала, а Астемир ускакал в горы.

Думасара не стала рассказывать сон Астемиру. Зачем? Она верит в сны, а Астемир не верит, обязательно скажет: «Курице зерно снится». Думасара считала: сон это сердечное чувство; сердце на расстоянии узнает о беде или радости и сообщает об этом человеку через сон.

В это время с улицы послышались чьи-то голоса, кто-то подкатил к плетню.

Астемир вышел на порог.

От калитки шел статный, красивый светловолосый мужчина во френче и со стеклышками на глазах. Думасара, верная ценительница всякой красоты, залюбовалась, каким гордым плавным шагом шел человек в пенсне, какое у него мужественное, красивое, тщательно выбритое лицо, с приятной ямочкой на подбородке. Кто же это?

— Салям алейкум, Астемир! Узнал меня? — спросил гость приветливо.

Астемир сразу узнал гостя.

— Алейкум салям, Казгирей! Какими судьбами? Рад видеть тебя.

Думасара была польщена. Вот уж не думала, что Казгирей приедет в гости к Астемиру. Теперь, конечно, и она узнала Казгирея. Вспомнила то время, когда Астемир давал первые уроки в учрежденной им же школе, а Казгирей приехал познакомиться с Астемиром, и между ними завязался спор, как учить детей. Нужно ли учить их арабскому языку и Корану? Признаться, Думасара в ту пору была на стороне Казгирея. Она жалела, что ее сыновья не изучают Коран, что некому будет произнести над ней погребальные молитвы.

Вспоминая это, Думасара не сводила взгляда с рук возницы. Неуклюжий возница нес за гостем большой пакет. Что бы это могло быть?

Любопытство Думасары было быстро удовлетворено.

— Думасара, — сказал Казгирей. — Я знаю твое доброе сердце, и поэтому я особенно рад сделать тебе приятное: это подарок от твоего сына Тембота.

Вот уж действительно сон в руку!

Казгирей продолжал:

— Есть и для тебя приятное, Астемир! Мне повезло, что твои друзья стали и моими друзьями. Много лет мы с тобой не видались. Многое переменилось. Многое пришлось мне пережить… Когда-нибудь я расскажу тебе все подробней. Сейчас у меня времени немного, и мы будем говорить только о главном. Годы не изгладили из моей памяти тот случай, когда ты с такой находчивостью и искусством отстоял в шариатском суде право Эльдара жениться на Сарыме. Я особенно оценил твою мудрость и мужество, когда мне самому в Турции пришлось отстаивать право на мою жену Сани… Но об этом как-нибудь в другой раз. Сейчас я должен передать тебе салям от твоего друга, ставшего и моим…

— Я догадываюсь, о ком ты говоришь, — отвечал Астемир. — Как здоровье Степана Ильича?

— Здоров и велел и тебе быть здоровым. Где-то за деревьями и кустами журчал арык.

Счастливейшие воспоминания детства нахлынули на Казгирея. Даже переполох в курятнике, куда пошла Думасара за курицей для гостя, не нарушил впечатления мира и тишины. Астемир угадал настроение Казгирея и предложил:

— Не хочешь ли, Казгирей, полежать в саду на бурке?

— Хочу! — коротко отвечал Казгирей. — Добрая кабардинская привычка! Давай, Астемир, стели бурку, послушаем, что говорит арык, послушаем, о чем скажут нам наши сердца. В старину говорили: «Не с кем посоветоваться, клади папаху на землю, выскажись перед ней». Но я могу говорить с тобой. Я помню, как на вокзале в день моего отъезда ты сказал: «Напрасно, Казгирей, ты думаешь, что время лихое. Нет, время не лихое, а умное. Нужны новые книги, новые думы». Ты был прав, Астемир. Многое пришлось пережить, многое передумать. А теперь гляди, в чем заключается главная цель моего приезда к тебе. — И он передал Астемиру большое письмо, вынув его из нагрудного кармана френча.

Смуглое лицо Астемира заметно зарумянилось, как только он взглянул на бланк конверта — бланк Центрального Комитета ВКП (б).

— От Степана Ильича? — радостно спросил Астемир.

Да, это было письмо от Степана Ильича Коломейцева к его старому другу и сподвижнику Астемиру Баташеву.

В уединении садовой тишины ничто не мешало Астемиру спокойно прочитать письмо и перечитать его снова. Казгирей не торопил.

Степан Ильич писал Астемиру о том, как он соскучился по Кабарде и друзьям-кабардинцам. «Мои лучшие годы, — писал Степан Ильич, — связаны с этими воспоминаниями. Помнишь ли ты, Астемир, митинг в Шхальмивоко в первые годы Советской власти?

А наше первое знакомство в ростовском госпитале, где я пристроился истопником и куда тебя привез санитарный поезд? А еще раньше — оружейная мастерская в Прямой Пади, мои ученики, Казгирей и Инал… о, годы, годы! Они текут быстрее, чем воды Терека и Баксана. И как приятно, что наша дружба выдержала испытания. Я очень рад, что Казгирей сейчас согласился на приглашение Инала вернуться в Кабарду. Хочется думать, что они найдут теперь общий язык, а вам ведь так нужны на культурном фронте такие люди, как Казгирей. Не скрою, дорогой Астемир, что я возлагаю на тебя большие надежды. Помнишь, как в первые годы революции мы поклялись в твоем доме быть братьями? Кто тогда был, кроме нас с тобой? Помню, был смелый и прямодушный, совсем юный Эльдар, был, кажется, еще чудный старик Баляцо. Вот бы побольше таких людей, каким был Баляцо. Так вот, дорогой друг Астемир, боевой мой товарищ, я очень надеюсь, что ты поможешь укрепить там, в Кабарде, правильную партийную линию. Приятно верить, что Казгирей теперь с нами.

Теперь о самом главном. Я знаю, как тебя уважают в Кабарде и как ценит тебя тамошняя партийная организация, не раз я слышал это и от Инала. Предстоит важнейшее партийное дело — чистка. Мы крепко здесь подумали о том, как обеспечить правильную линию на местах. Конечно, дело прежде всего в людях. Обстановка чрезвычайно сложная. Требование сплошной коллективизации ежедневно и повсеместно вызывает все новые и новые осложнения. Далеко не все правильно понимают партийную линию. Даже теперь, после разгрома, осуждения и изгнания Троцкого и всяческой фракционности. У многих кружится голова, ум заходит за разум, и многие забывают, что, кроме ума да разума, у человека есть еще сердце, которое способно помогать человеку в трудную минуту, но оно же способно и подвести, особенно в делах политики. Я хорошо знаю твое умное сердце, достойное сердца твоей Думасары; вот почему я здесь настаивал, чтобы тебя утвердили председателем комиссии по чистке партии. Мы договорились об этом и с Иналом. Не бойся ответственности. Ты всегда найдешь поддержку не только у меня…»

Астемир хорошо понимал необыкновенную серьезность всего, что он прочитал, и нелегко ему было почувствовать себя в той неожиданной и ответственной роли, в какой хотел его видеть Степан Ильич.

Весело журчал перед разостланной буркой многоводный мутный арык. Ветерок покачивал ветки. Донесся вкусный дымок от Думасаровой стряпни.

Астемир задумался. Он представил себе те бури и трудности, какие сулят ему письмо и рекомендация Степана Ильича. А как он мог отказаться от такого доверия партии?

Так же смотрел на дело и Казгирей. Он сказал: — Я знаю, о чем пишет Степан Ильич. Я сам поддерживал твою кандидатуру. Подумай, какое большое дело предстоит нам сделать. Я уже немножко ознакомился с обстановкой. Положение, конечно, очень сложное. Все больше людей втягивается в коллективизацию, все острей борьба. Смешно сказать, а ведь в самом деле даже это смелое начинание с постройкой агрогорода, даже свадьба Инала запутывает положение. Это как будто личное дело становится политическим. А тут еще Жираслан… А тут еще это дело Ахья… Выселение мулл… Закрытие мечетей… Сопротивление коллективизации… И может быть, самый твердый камень — все тот же характер Инала… У него и «книги» особенные. Говорил ли он тебе об этом? Не знаю, прав ли я, но мне кажется, что много трудностей возникнет из-за его непреклонного властолюбивого характера. Годы не изменили его, а если изменили, то к худшему. Поправь меня, Астемир, если я ошибаюсь. Я хочу открыться тебе. Ты знаешь, как гостеприимно меня приняла Москва. Но аллах был слишком щедр, когда отпускал мне любовь к моему народу. В этом причина моего согласия работать в Кабарде. А сменить прежние просторы моей научной работы на сотрудничество с Иналом — все равно, что рыбе сменить море на ручей…

— Пересесть с поезда на коня, — усмехнулся Астемир.

— Можно и так. Но в этом и есть соблазн — снова почувствовать себя в кабардинском седле. Верно? Как же быть иначе, что делать? О алла! О алла!

Это традиционное обращение к аллаху несколько смутило Астемира, но он чувствовал горячую сердечность Казгирея, его искренность, его желание найти тот общий язык, о котором упоминал Степан Ильич в своем письме.

— Будем делать так, как лучше, как велит наша честь, наша партийная совесть. Конечно, есть ошибки и у Инала. Я тоже думаю, Казгирей, что партийная чистка поможет нам разобраться во многом, после нее действительно пути станут чище и яснее. Да будет так! А себя жалеть мы не должны. Трудно нам? Трудно. Но если товарищ по партии скажет, что для общего дела нужна твоя жизнь, отдай ее. Вот посмотри, Казгирей, какой быстрый, многоводный арык. А разве он сразу стал таким? Первая вода всегда погибает. Вот пустили первую струю в арык — куда девалась эта вода? Ушла в землю, в сухую землю, в расщелины — вот куда ушла первая вода. Так и мы все, Казгирей! Мы первая вода. Мы первая струя, и мы должны напоить собою сухое дно арыка. Не так ли?

— Ты прекрасно выразился! — воскликнул Казгирей, у него даже загорелись глаза. — Лучше не скажешь. Вот сила поэзии: сомневаешься, не понимаешь, не веришь, и вдруг поэт говорит свое слово, и все становится ясно, просто, неопровержимо, и ты готов вдохновенно отдать свою жизнь, потому что ты постиг истину… Ты прекрасно выразился, Астемир! Мы действительно первая вода, мы ляжем в сухую землю для того, чтобы потом арык понес свои воды дальше и вокруг все зацвело. Как становится хорошо на душе, когда тебя посещает поэзия. Тогда ничего не страшно. Я много мог бы рассказать тебе о своей жизни и когда-нибудь расскажу. Есть люди, с которыми жизнь сплетает тебя неразрывно. Такой человек для меня был Инал, а теперь, я уверен в этом, ты тоже, Астемир, крепко вплетаешься в мою судьбу, хочешь ты этого или не хочешь. А? Как? Не хочешь?

— У каждого своя судьба, Казгирей, — уклончиво ответил Астемир, улыбаясь той восторженности, какая светилась в каждом слове Казгирея. — Ты, Казгирей, сказал мне, что женат. Где же твоя жена? Или ты без нее приехал?

Казгирей отвечал, что действительно у каждого своя судьба, назначенная жизнью, и вот брать сейчас с собой жену он считает преждевременным. При прощании Степан Ильич обещал ему к осени тоже приехать в Кабарду посмотреть, как идут дела, а заодно поохотиться на диких кабанов…

— И тогда, — сказал Казгирей, — если все будет благополучно — да не оставит нас аллах, несмотря ни на что, — если все будет благополучно, со Степаном Ильичом приедет и моя жена Сани.

Послышались мягкие шаги Думасары, ее грудной негромкий голос:

— Астемир, приглашай дорогого гостя к столу.

Мужчины повернулись к Думасаре и обомлели.

Очевидно, Думасара не только успела выпотрошить кур и приготовить несравненное гетлибже, но и распотрошить пакет от Тембота. Поверх своего обычного темного в крапинку платья она натянула нарядную комбинацию, отделанную кружевами. Лицо ее было преисполнено восхищения, в глазах светилось желание понравиться мужу и гостю в новом наряде.

Признаться, Астемир не имел на этот счет опыта и не мог понять ошибки Думасары. Он готов был даже похвалить обновку, но смущенный вид Казгирея озадачил его.

Казгирей не стал огорчать Думасару и Астемира, тем более что, кроме них двоих, да кур, да дворового пса, да нескольких важных гусей, больше никто не видел чудесно преображенной хозяйки дома.

Как и следовало ожидать, гетлибже действительно удалось на славу. Даже Астемир подшучивал, что в агрогороде будет не лучше. Казгирей был счастлив в этом гостеприимном доме, многое вспоминалось ему, многое хотелось ему сказать, но возница, нанятый для поездки в Буруны, уже поторапливал из-за плетня, и нужно было уезжать.

Расставаясь с Думасарой, Казгирей все-таки сказал простодушной женщине, что, по московским обычаям, в этом наряде не выходят за порог дома, только супруг имеет привилегию любоваться супругой в кружевном наряде.

Думасара серьезно выслушала это наставление и приняла к сведению, хотя и несколько разочаровалась. Зачем наряжаться только для Астемира? Вот если бы пройтись по улице в кружевах — это другое дело!

— А на свадьбу можно приехать в этом платье? — спросила она и тут же поправилась: — Вместе с Астемиром?

— На какую свадьбу? — сурово остановил ее Астемир. — Может быть, ты собираешься на свадьбу к Иналу? Разве ты не знаешь, что мое здоровье не позволяет мне ехать так далеко? Поедешь туда одна.

Эта отповедь сдержанного доброго мужа озадачила Казгирея. Он пытливо взглянул на него и понял: Астемир уклоняется от поездки, а расспрашивать о причинах не надо.

 

НАХОДКА В МОГИЛЬНИКЕ

По обычаю народа, свадьба должна состояться в доме жениха. Торжественно перевезти невесту из дома матери в дом жениха надлежит посаженому отцу с помощью друзей жениха; только к концу свадебного пира молодую жену передают мужу.

Конечно, Инал знал обычай. Но его свадьба была особенная не только потому, что кабардинец женился на русской, это случалось и прежде, но Инал женился на красавице вдове, городской даме. Действительно, Вера Павловна Преображенская была видная русская дама, не какая-нибудь кроткая девушка из непросвещенной горской семьи. Еще помнили ее отца, полковника царской армии, помнили то время, когда его дочь — юная красавица, вышла замуж за деникинского офицера, вскоре погибшего. А познакомился с ней Инал, когда Вера Павловна уже была артисткой Пятигорского драматического театра. Вскоре к его влюбленности прибавилось убеждение, что Вера Павловна украсит дом первого человека в Кабарде.

Вера Павловна с уважением относилась к обычаям кабардинцев. Она готова была подчиниться всему, что требует приличие. Но Инал не находил нужным слепо следовать традициям. Он бросал вызов противникам и страшился того, что можно было бы истолковать как уступку врагу.

Эльдару он сказал так:

— Я облегчу тебе задачу распознавания врагов. Не забывай, Эльдар, что их становится тем больше, чем больше наши успехи. Не удивляйся. Так и должно быть: наши успехи возбуждают ярость врагов. Об этом говорит товарищ Сталин. Ты плохо знаешь речи нашего вождя. Но ярость врагов не страшна, если мы будем бдительны. А распознать врага, валлаги, не так уж трудно, этому, кстати, очень поможет моя свадьба.

— Как так? — удивился Эльдар.

— А вот как: кто против меня, тот, значит, против новых порядков. Кто против новых порядков, тот против революции. Такова диалектика истории. Тебе знакомо это слово — диалектика? Усердней учись марксизму, Эльдар, тогда многое станет понятней. Можешь не сомневаться, что такие типы, как Ахья, не говоря уж о Жираслане, не только против меня, они против меня именно потому, что против Советской власти. А? Что скажешь? Вот тебе и метод в руки. Вот тебе образцы. По этим образцам легче распознать скрытых врагов. Кстати, советую тебе, например, лично допрашивать Ахья и других политических преступников. — Инал помолчал, строго, в упор разглядывая Эльдара, и продолжал: — При этом хороши любые средства. Наша светлая цель все оправдывает, все просветляет. Действуй, и ты многому научишься.

— А Казгирей?

— Что Казгирей?

— Он был наш враг, но ведь он честно вернулся к нам.

Инал уже не раз вспоминал первый откровенный разговор с Казгиреем в машине на пути в Пятигорск.

— Поживем — увидим. Очень хотел бы, чтоб было так. Но с него нельзя спускать глаз, хотя он и вступил в партию. Это ты помни, Эльдар. Упустишь тут что-нибудь, не прощу. Революция тебя не простит. Ты смотри, фракционеры поднимают голову то тут, то там. Троцкого выгнали, но троцкисты не спят. Казгирей — это тоже фракция. В нем еще сидит националист. А товарищ Сталин учит: фракций в Коммунистической партии быть не должно. Партия монолитна. Народ проникнут политико-моральным единством. У нас цель одна и средства общие.

— Но ведь ты сам говорил, что Казгирея направил к нам Степан Ильич?

— Там наверху Степан Ильич не видит то, что мы видим. Мы ходим по лесу — не он. Нам смотреть под ноги. Валлаги! Сам Степан Ильич не простит нам, если мы прозеваем. Ради победы революции мы не должны либеральничать. Мы должны пробуждать революционные силы в народе и беспощадно подавлять силы враждебные. Тут размышлять нечего. Тут ученье одно: диктатура! Казгирей будет делать свое дело, а вернее, наше; мы используем его имя. А попадет под руку Казгирей с его «высшими» соображениями, с его либерализмом — пусть догоняет моего отца.

Далеко не все успели забыть кровные счеты Маремкановых и Матхановых, поэтому известная поговорка в устах Инала звучала особенно значительно.

Подобными речами Инал зажигал не одного Эльдара. К тому же чистка партии приближалась, и Инал пользовался каждым удобным случаем, чтобы подготовить партийное мнение.

Свадьба Инала и объявление о партийной чистке — эти два события как-то смешались в сознании многих в одно. Вот как все завертелось вокруг этой свадьбы.

Мальчиков-музыкантов привезли на грузовике за день до того, как ожидался приезд Инала с невестой.

Дом, в котором разместили музыкантов, стоял по соседству с домом Инала. Четверть века назад тут жил со своею семьею уважаемый Кургоко Матханов, отец Казгирея.

В доме Инала, по другую сторону сада, шла кутерьма. Там жарили и варили, готовили тесто, пекли и потрошили кур. Дымили костры, в больших котлах варили баранину, заправляли бульон кореньями. От котлов неслись аппетитные запахи. Всем управляла, по просьбе матери Инала старой Урары, тетка Казгирея, старая, давно овдовевшая Амира.

Амира показала Дорофеичу освобожденный от скота хлев с грудами соломы — ночлег для музыкантов, и сама снова ушла к женщинам-поварихам.

Урара, наоборот, то и дело прибегала со своего двора, услыша трубную музыку. Дорофеич не без труда собрал оркестрантов: нужно было хорошенько прорепетировать кафу Инала.

Босоногие ребята, сбежавшиеся со всего аула, толпой стояли во дворе вместе со стариками и старухами. Небывалое зрелище переманило всех зевак сюда со двора Инала. Никому еще не приходилось слышать такую музыку, видеть блеск такого количества меди, столько труб и барабанов. Ничего подобного не видела и Урара. И это зрелище отвлекло ее от мрачных мыслей.

Урара никак не могла примириться с тем, что ее Инал развелся с прежней женой, тихой и покорной Фаризат, и женился на русской надменной красавице. Разве эта русская женщина будет ее уважать, подаст ей кружку с молоком или поправит под нею матрац? И как с ней объясняться? Попросишь воды — она подаст веник, попросишь подушку — она тебе закроет окно. И что это Инал надумал! Кто это посоветовал ему! Все те же самые большевики, из-за которых Инал и сам едва не погиб еще подростком, когда после ареста оружейного мастера его ученик вынужден был бежать из родного дома. Уже тогда допытывались жандармы, не унес ли он какие-нибудь книги или бумаги. Да разве только это, всего не вспомнишь, сколько пришлось настрадаться из-за дружбы шестнадцатилетнего Инала с русским мастером. Урара терпела тогда этого русского человека только за то, что он, как и сама Урара, старался не допустить вражды между ее детьми и семьей Кургоко. Доброе сердце Урары простило роковую вспыльчивость, тем более что Кургоко искренне раскаивался и хотел хоть отчасти возместить сиротам непоправимую потерю. Урара старалась воспитывать сыновей — и особенно старшего, Инала, — в духе мирголюбия, чтобы они не помышляли о мести. Но она знала трудный характер угрюмого Инала и была рада встретить в лице Степана Ильича единомышленника. Для Инала же слово Коломейцева становилось законом.

И вот аллах внял молитвам женщины. Инал ни разу не поднял руки на своего кровника Казгирея, младшего сына Кургоко. Оба они, и Инал и Казгирей, с течением времени стали уважаемыми людьми, возвысились, и если было между ними несогласие, случался раздор, то, по мнению Урары, это было какое-то ученое разногласие, книжное. А теперь, если верить людям, Казгирей уже во всем принял сторону Инала и даже приехал на свадьбу. Он должен быть завтра среди самых почетных гостей. Странно, но как раз это и поражало Урару. Как раз то обстоятельство, что Казгирей, который до сих пор живет в сердцах людей в образе хранителя кабардинской старины, верховного судьи шариата, одобряет поступок Инала и подтверждает свое одобрение приездом на свадьбу, не могла постичь простая женщина.

Сейчас же по приезде ребята рассыпались по старому саду и кладбищу. Лю, по рассказам отца, хорошо помнил подробности и место знаменитого боя между Эльдаром и Жирасланом. Туда прежде всего и побежали Лю, Сосруко и еще несколько ребят.

Смелому — счастье. Вероятно, как раз этот закон привел Лю к тому самому старому, замшелому, разрушенному могильнику, в котором и в самом деле когда-то прятался Жираслан, откуда он отстреливался, где был взят в плен Эльдаром и Астемиром.

Конечно, Лю не знал этого с достоверностью, но сердце ему подсказало: здесь.

— Здесь! — уверенно сказал Лю.

— А почему ты знаешь?

— Я-то знаю: мой отец тут схватил Жираслана.

— Тогда ты и полезай первым, — решили товарищи Лю.

И Лю полез в могильник.

Сосруко и другие сподвижники Лю затаив дыхание следили за действиями самого смелого среди них.

— Может, там клад, — сказал Сосруко за спиною Лю.

Во мраке за каменной стеной — что-то вокруг Лю шевелилось и ползало, — Лю видел обломки камней, щели между ними и разбегающихся пауков, но вдруг он заметил среди камней что-то скрытое под ковровым хурджином. Лю испугался: неужели труп? Лю присмотрелся: из-под камней выглядывало нечто похожее на полированный приклад винтовки. Присмотревшись тщательней, Лю разглядел под другой кучей камней еще что-то, завернутое в чистую тряпку. Паук пробежал по лицу, Лю стало страшно. «Позвать на помощь или не звать?» — думал Лю и решил затаиться, пока что ничего не сообщать спутникам о находке. Собравшись с духом, он прокричал:

— Эй, вы!

— А что, — донесся ответ сверху, — что ты там видишь?

— Ничего не вижу. Тут одни ящерицы, змеи и пауки.

— А страшно? — хором спросили ребята.

— Ну да, скажете! Мне не страшно, — отвечал Лю. — Но вы все-таки не уходите.

— Мы тебя не оставим, мы стоим тут.

Натужившись, Лю отвалил камень и отшатнулся. Лю не поверил глазам: перед ним был склад оружия. Металлический ящик был набит патронами. Тут же обнаружился широкий ковшик с узким горлышком, должно быть, с махсымой, а поверх на черепке лежала гильза патрона. Из гильзы выглядывала свернутая трубочкой бумажка. У Лю кружилась голова, но все-таки он нашел в себе силы схватить гильзу и сунуть в карман. Гильза звякнула о боевой патрон, подарок Казгирея, с которым Лю никогда не расставался.

Но прежде чем привалить камень обратно, Лю безотчетно вновь потянулся к ящику с оружием. Схватил револьвер, вспомнил о Сосруко и взял другой.

Ребята закричали:

— Смотрите, говорит, не страшно, а сам весь трясется. Как он будет играть в оркестре!

— А вот и не страшно, — утверждал Лю и ощупал карман, — нисколько мне не страшно. В могильнике очень хорошо, интересно, только холодно. А вот что: давайте ловить Жираслана. Это же тут его поймал Эльдар.

— Ты же сказал, твой отец.

— Они оба ловили. Давай и мы все будем ловить Жираслана.

— Давай-давай, — согласился Сосруко. — Это здорово! Но кто будет Жирасланом? Будь ты, Лю. Полезай опять в могильник.

— Не хочу, мне холодно.

— Будем ловить, согреешься: один против всех.

Лю не только не хотел опять лезть в могильник — он не соглашался стать Жирасланом. Лю хотел быть Эльдаром.

Сосруко не возражал, ему нравилась роль Жираслана при условии: не лазить в могильник.

Конечно, не по возрасту было парням хлопать палками по камням, изображая ружейную стрельбу, но ради такого дела — ловля Жираслана— с чем не согласишься. Главное заключалось даже не в прятках и ползании в траве, а в том, что в конце концов воображаемый Эльдар и его воображаемые конники могли кучей навалиться-таки на силача Сосруко, воображаемого Жираслана, и куча навалилась весело, дружно.

Сосруко отлично справился с ролью. С не меньшим вдохновением Лю изображал Эльдара.

После игры, отряхнувшись, Сосруко все-таки сказал Лю:

— Ну и не задавайся, что ты поймал меня. Это так полагалось. Я поддался вам. Вот если бы у меня был настоящий револьвер, тогда не только ты, но и сам Жираслан меня не поймает.

Лю молчал. Что-то подсказывало Лю, что он неожиданно стал участником чьей-то важной тайны, может быть, тайны самого Жираслана: не напрасно же склад оружия оказался в могильнике, прячась в котором Жираслан когда-то защищался от Эльдара.

Подобные мысли не оставляли Лю и тогда, когда под руководством Дорофеича в последний раз репетировалось исполнение кафы Инала. Как только одна рука освобождалась от клавиш, Лю снова и снова нащупывал в отяжелевших карманах револьверы и гильзу с еще не прочитанной запиской. «Что же с ней делать? — думалось Лю. — Что там написано? Кто положил в могильник оружие? Для чего?» ' Дорофеич воздел трубу, и оркестранты подняли свои трубы и флейты, не сводя глаз с капельмейстера. Сосруко замахнулся тарелкой.

Старики, дети и собаки, собравшиеся во дворе перед овином, затаив дыхание, ждали: вот сейчас оркестр грянет. Впереди всех в праздничном платке стояла очарованная Урара.

Лю лизнул губы, на которых отпечатался кружок от мундштука, и успел шепнуть Сосруко:

— Сыграем, беги обратно к могильнику.

— Зачем?

— Там узнаешь — не пожалеешь…

То, что произошло затем, ошеломило Сосруко. В протянутой руке Лю он увидел настоящий револьвер.

— Это тебе, — тоном заговорщика произнес Лю. — Поклянись: никому ни слова! И меня ни о чем не спрашивай.

Между тем уже скакали всадники с извещением, что свадьба приближается к аулу.

 

СВАДЬБА

Дороги, ведущие к Прямой Пади и со стороны Большой Кабарды, и со стороны Малой Кабарды, необыкновенно оживились: это ехали гости Инала, а то и просто любопытные, желающие посмотреть на Иналову свадьбу. По обычаю народа, свадьба была открыта для всех, каждый мог считать себя гостем, но это, разумеется, не значило, что каждый сядет за пиршественный стол. Люди случайные ограничивались угощением, которое выносили во двор, но хозяину дома было приятно видеть, что его свадьба привлекает так много народа, никому не возбранялось веселиться.

Среди пеших и конных, продвигающихся к Прямой Пади, легко можно было отличить тех людей, которые считали долгом чести свое присутствие на торжестве. Это были либо родственники Инала — близкие и дальние, либо его друзья. Если человек ехал верхом, то к седлу был приторочен какой-нибудь подарок: новая бурка, ковер, а то и барашек или теленок. Можно было видеть и подводы, груженные подарками: домашняя утварь, кули пшеничной муки, кувшины с вином, бурдюки с айраном.

Весело становилось на дорогах Кабарды уже накануне дня самой свадьбы, а в четверг, назначенный для свадьбы, на большой дороге, идущей через всю равнину из Пятигорска к восточной границе Кабарды, к Прямой Пади, показались две нарядные машины, в одной из них узнали «линкольн» Инала, в сопровождении лихих всадников.

В передней машине ехала Вера Павловна, ее светловолосая головка была покрыта легким шарфом. Она казалась несколько смущенной, но счастливой. Рядом с Верой Павловной сидела Сарыма, а по другую сторону мать Сарымы, Диса, гордая тем, что она играет такую важную роль. Русских подруг с Верой Павловной не было. В человеке, сидящем с шофером, люди не без удивления узнавали Казгирея Матханова. Вторую машину занимал сам Инал, его сопровождал Эльдар. Знаменитый конь Эльдара, Эльмес, шел на поводу у ездового Аюба. Машины катили на малой скорости. Всадники из отборного отряда Эльдара, сопровождавшие жениха и невесту, не держались ровного строя, то один, то другой из них вдруг вырывался вперед вскачь, мчался по дороге с воинственным криком, подбрасывал кверху шапку, на лету ловил ее, а вдогонку за этим всадником уже пускался второй.

Инал выражал недовольство, что он согласился с Эльдаром и разрешил кавалеристам сопровождать свой свадебный кортеж.

— Что с тобою, Инал? — забеспокоился Эльдар. — Такой хороший солнечный день, вокруг так весело, а ты все о чем-то думаешь? В чем дело?

— Как бы не загнать коней, — пробурчал Инал. — Загонишь одного, и опять найдутся писаки, опять какой-нибудь новый Ахья напишет в Москву: вон Инал не стесняется, на своей свадьбе загнал десятка два казенных лошадей…

— Да забудь ты Ахья хоть сегодня, — заметил Эльдар. — Думай лучше о своей радости, все случилось так, как ты хотел.

Солнце стало склоняться к закату, когда свадебный кортеж въехал в аул Прямая Падь.

За машинами и всадниками побежали детишки-огольцы, ринулись собаки. Машины проехали по длинной улице и начали подниматься на горку к дому Инала, вернее, к дому его матери Урары. Неровную улицу пересекали арыки, поэтому машины то и дело замедляли ход, а всадники сдерживали коней, иные же с ходу преодолевали препятствия. Охрипшие за дорогу всадники снова запели протяжную песню «Оредаду». Русские красноармейцы-конники в ответ рванули «Конницу Буденного». Обе песни слились в один общий нескладный хор, от которого даже собакам аула стало не по себе — лохматые псы испуганно бросились под сапетки. У иных тихих обитателей аула по спинам забегали мурашки. А тут еще, несмотря на запрещение Инала, всадники открыли пальбу.

Все это стало походить на внезапную кавалерийскую атаку. Не удивительно, что Эльдар особенно живо вспомнил тот день, когда его отряд окружил здесь банду Жираслана… Сколько лет прошло с тех пор! И нужно же было случиться тому, чтобы Жираслан опять вызывал тревогу, чтобы опять в день такой важной свадьбы опасаться нападения бандитов. Но, слава аллаху, все шло благополучно!

Уже издалека было видно, сколько народу собралось во дворе у матери Инала. Большой сход аула, а может быть, и всего района. Люди всех возрастов — старики, женщины, дети.

Машины, сигналя, повернули во двор. Толпа расступилась. Всадники придержали коней. Грянул оркестр, Лю стоял по правую руку Дорофеича, по левую — Сосруко. А на самом крылечке выделялась фигура старой Урары в черном длинном платье и в белой шали, спадавшей с плеч до земли. В своих слабых руках мать Инала держала огромный воловий рог в серебряной оправе, до краев наполненный медовой махсымой. Старуха с трудом удерживала рог в дрожащих руках. Вся ее фигура выражала, скорее, испуг, чем радость. Она, вероятно, и не удержала бы рог, если бы его вовремя не подхватила Амира. Как только машины въехали во двор, Амира увидела на передней машине Казгирея. И если вид этой машины с сидящими в ней женщинами, среди которых была невеста Инала, окончательно лишил самообладания Урару, то Амире это только прибавило сил, воодушевило ее.

Всадники выстроились вдоль стен дома.

Открылись дверцы передней машины, и к дверцам поспешил крепкий старик, который, согласно обычаю, должен был взять на руки невесту и внести ее в дом. Но Сарыма была начеку. Она имела указания от Инала помешать церемониям. Движением руки Сарыма показала старику, что не нужно этого делать. Старик сконфуженно отошел. Сарыма взяла под руку Веру Павловну и помогла ей выйти из машины.

Вера Павловна держалась с достоинством, скромно, приветливо, но это ей стоило немалых усилий, и она была очень благодарна Сарыме за умелую помощь.

Вновь грянули ружейные залпы.

Стены дома, принимавшие молодую жену, обращенные к западу, еще были залиты солнцем, горели на солнце стекла, и в этом общем блеске ярко-белых стен и медных труб, под залпы ружей и торжественные звуки оркестра Сарыма неторопливо повела Веру Павловну через двор к крыльцу дома… Инал в сопровождении Казгирея и своих дружков шагал вслед за невестой, любуясь грацией, с какою обе женщины, Вера Павловна и Сарыма, исполняли старинный кабардинский обряд унаиши — введение в дом молодой жены.

Должно быть, чутье актрисы помогло Вере Павловне понять, какое значение этот момент приобретает в глазах всех присутствующих, и она, русская красавица, оказалась достойной своей кабардинской подруги Сарымы.

Но у Сарымы все-таки на минутку дрогнула рука. Она вспомнила свою свадьбу. При этом воспоминании Сарыме стало страшно, ее рука дрогнула, она боязливо оглянулась. Но это было одно мгновение, слава аллаху, сегодня ничто не нарушало праздника.

Инал и его друзья уверенно шагали за Сарымой и Верой Павловной, гремел оркестр, пестрела веселая толпа.

Дорофеич взмахнул сверкавшей на солнце трубой — Лю и за ним другие оркестранты переменили такт. Ударил барабан Сосруко.

Женщины вошли в дом. Инал остановился перед крыльцом. Его должна была бы встретить нана Уpapa. Но старуха едва держалась на ногах. Ее роль взяла на себя Амира. Сбивчиво и волнуясь, протягивая Иналу рог, полный махсымы, Амира начала:

— Инал! Сын мой!.. Инал… Ты ел тот же хлеб из рук моей сестры, какой ел в детстве Казгирей, сын моей незабвенной сестры Амины. Ты знаешь, мы не делали различия между тобой и Казгиреем. Тот черный день, что омрачил наши сердца, давно покрыт светлыми облаками, давно растаял в лунном свете долгих ночей. Я знаю, ты протянул руку дружбы Казгирею. Пусть ваши кинжалы станут лезвиями кинжала в общих ножнах. И пусть — это сейчас главное — женщина, переступившая только что порог твоего родительского дома, станет радостью твоей матери. Прими из моих рук благословение, Инал! Мне поручила это сделать твоя мать Урара. Вот она стоит рядом с нами, благословляет нас своим добрым взглядом. Аллах не напрасно благословил ее дни. Она видит своего сына в славе и счастье, И пусть столько лет еще проживут Маремкановы и Матхановы в добром согласии, сколько капель махсымы ты выпьешь из этого рога. На здоровье, на радость, мой сын!

Амира превзошла самое себя. Пока она говорила, затих оркестр, замолк хор, все со вниманием и восхищением слушали красноречивую Амиру.

Инал принял рог со словами:

— Да будет так!

Он стал осушать заветный рог, острый конец которого поднимался все выше и выше. В это время снова раздались выстрелы в честь Инала, пьющего рог благословения.

Снова взмахнул трубой Дорофеич. Снова Лю надул щеки, не сводя глаз с Инала, с интересом наблюдая за тем, как острый конец рога поднимается все выше; Инал прильнул к рогу, словно к трубе, как будто он оркестрант, играющий на необыкновенном инструменте.

Улучив момент, когда никого поблизости не было, Лю развернул записку, но прочитать ее не I смог: слишком запутанными показались ему арабские буквы. Пожалуй, это был первый случай, когда Лю пожалел, что мало учился арабской письменности: бумажка была исписана узорчатыми арабскими буквами вдоль и поперек. Что делать?

Но вот он увидел Эльдара, В новой черкеске, с кинжалом на поясе Эльдар еще стоял у «линкольна», и Лю решил: нужно выбрать удобный момент и показать записку Эльдару. Кому же довериться, если не ему, главному чекисту, прославленному с тех пор, когда он сумел взять в плен Жираслана?

Гости съезжались весь день. К вечеру немножко успокоились. Каждый нашел место, соответствующее его положению, возрасту, родственным отношениям. Наиболее почетные гости теснились в двух низких комнатах. Тут стояли столы. За один из столов вместе с мужчинами посадили невесту и Сарыму. Увидев это, Урара только ахнула. Благо, что Инал не сел рядом с Верой Павловной — это выглядело бы уже дерзостью.

Вера Павловна, конечно, могла не понимать всех тонкостей традиционных обрядов. Из чувства почтительности к Иналу не говорила об этом и Сарыма, но видно было, что скромная жена Эльдара, ближайшая наперсница невесты, смущена, чувствует себя более чем непривычно в этом шумном обществе за одним столом с мужчинами.

Не совсем свободно чувствовали себя и гости, особенно старики, но вино и крепкая махсыма, русская водка и балкарская буза сделали быстро свое дело, языки развязались, стало шумно.

Стоило, однако, раскрыть рот Иналу, как шум затихал и все прислушивались к его словам. Как бы оправдывая нарушение свадебных порядков, Инал проговорил:

— Не все происходит так, как привыкли люди. Например, я должен быть сейчас не здесь, а в доме своего лучшего друга. Кто же мой лучший друг, если не мать? Будем считать, что я верен не букве, а смыслу закона. Я в доме друга, и здесь в доме моей матери каждый гость — мой друг.

Старики, сидящие за столом в папахах и широкополых войлочных шляпах, закивали головами, будто от слов Инала пронесся ветер и закачались подсолнухи и лопухи; но одобряют ли старики слова Инала — понять было трудно, хотя кто-то и повторил:

— Инал говорит верно: чей же дом — дом друга, если не дом родителей?

Инал продолжал:

— Наши обряды не должны стеснять людей, а должны только способствовать радости. Не все старые законы мы попираем. Мы отбрасываем со своего пути только то, что, как репей, цепляется за ноги, мешает идти.

И опять, как лопухи, закачались длиннополые шляпы.

Слова Инала еще не принимались как свадебный праздничный хох. Это были как бы только предварительные слова. И все люди терпеливо ждали настоящих свадебных речей.

Вилок и ножей было мало. Они достались только самым знатным гостям. Таким образом, распределение вилок воспринималось, как распределение кусков главного пиршественного блюда, бараньей головы: лучшая доля — самым почетным и почтенным.

Но и среди почетных гостей мало кто умел пользоваться вилкой, и, получив этот замысловатый предмет, они брали кусок мяса с блюда рукою, насаживали на вилку и, держа ее обеими руками, откусывали от куска.

Только Казгирей и Вера Павловна умело действовали вилкой и ножом.

Эльдар понимал, что ему надо держать ухо востро и поэтому пил мало. То в одном конце стола, то в другом, то где-то на дворе вспыхивали ссоры, — начиналась драка. Первым помощником Эльдара в поддержании порядка был Аюб. Он имел на этот счет от Эльдара самые широкие полномочия. «Потерявших голову — за плетень» — таково было указание Эльдара. И верный Аюб с успехом выполнял указание: в углу двора выбрал подходящее местечко и сваливал одного за другим «потерявших голову».

В доме стало жарко. У раскрытых окон толпились люди. В дверях не пройти — людская стена. Каждому хотелось увидеть невесту, услышать Инала, насладиться красноречием стариков. За пиршественным столом сидело немало знатных людей из самых дальних краев Кабарды. Уже были сказаны первые приветственные речи. Люди, разгоряченные вином, все больше теряли сдержанность и все свободней и чаще заговаривали о том, что тревожило умы: прошел первый слух о предстоящей чистке партии, мало кто понимал, что это значит, что это за чистка, каким способом будут чистить людей, но невольно эти беспокойные слухи связывались с разговорами о коллективизации, о высылке кулаков, о ликвидации мечетей. Гости, а тем более сам Инал, не могли не заметить отсутствия за столом одного из первых сподвижников Инала, Астемира Баташева из Шхальмивоко. Кто-то сказал, что учитель из Шхальмивоко вместо себя прислал сына и сын будет играть на трубе кафу Инала. Может быть, и так, но все-таки это не объясняло причин, по которым отсутствовал Астемир. Что касается Инала, то он невольно заподозрил здесь недоброе. Он уже знал о посещении Астемира Казгиреем и о том, что Казгирей передал Астемиру письмо, привезенное из Москвы, и догадывался о прямой связи этого факта с выдвижением Астемира на пост председателя комиссии по чистке, и много дал бы, чтобы удостовериться, от кого было письмо, действительно ли от Степана Ильича, и о чем Степан Ильич писал Астемиру, а главное, заботило его, почему это письмо передано именно через Казгирея Матханова.

Были и другие неожиданности: у всех вызывало необыкновенный интерес появление рядом с Иналом прежнего верховного кадия Кабарды. Нельзя было не заметить всеобщего нетерпения, с каким люди ждали речей удивительного гостя, в прошлом непреклонного защитника устоев шариата. Но Казгирей говорить не торопился. Его место было за вторым столом, там, где сидел сам Инал, и он молчал.

Послышался голос другого удивительного гостя. Не меньшей неожиданностью, чем появление Казгирея, было появление на этой свадьбе прославленного партизана Балкарии старика Казмая, отца отвергнутой Фаризат и ее брата Ахья, вставшего на защиту сестры, но обвиненного в антисоветской клевете и посаженного в тюрьму.

Кто мог предположить, что оскорбленный старик появится на этом пиру! Действительно, нелегко было старику! Трудно сказать, правильно ли он поступил, послушавшись как будто на первый взгляд и мудрого совета: «Иди, иди, Казмай, на свадьбу к Иналу. Может быть, это смягчит его сердце. Если уже нельзя спасти честь Фаризат, то постарайся спасти жизнь Ахья». Так говорили старику некоторые доброжелатели, и Казмай переломил свой характер.

Старик не ел, не пил. Он молча сидел в дальнем конце стола и пылающими глазами наблюдал за пиром. Инал увидел его и сразу насторожился. Сдержанно кивнув головой, украшенной неизменной золотистой кубанкой, Инал сказал;

— Рад видеть тебя, Казмай, за этим столом. Приятно вспомнить нашу старую кабардинскую поговорку: «Чем больше рек перешел гость, тем больше надо его ценить». Мы слушаем тебя, Казмай. Старику первое слово.

Казмай прожил жизнь в горах, почти не выходя из ущелья. На своем балкарском языке он знал немало пословиц и поговорок, которыми мог бы ответить Иналу, но по-кабардински он говорил плохо, не лучше, чем по-русски (русскому языку он немножко выучился, когда партизанил на равнине и состоял в войсках Казгирея и Гикалло). И вот теперь Казмай решил щегольнуть перед русской женщиной, счастливой соперницей дочери, знанием русского языка. С грехом пополам он сказал так:

— Аллай, Инал! Я хочу сказать тебе, что я прошел не только много рек. У нас в горах говорят так: «Желанный гость преодолевает любые горы». Я тот гость, который прошел не только через реки, но и через горы. Я тот гость, который прошел через горе — не только через горы! Аллай! Старый Казмай прошел через самого себя, чтобы прийти сюда. Инал! Горе, горе мне! Русская женщина пришла на смену моей дочери! Но Амира сказала правильно: пусть женщина, переступившая порог твоего родительского дома, Инал, станет радостью твоей матери и радостью всего народа. Пусть она подарит своему роду сына, который станет костью, хребтом, продолжением рода Маремкановых. Даст то, что, волей аллаха, не дала моя дочь. Пусть она вселит в твое сердце, Инал, жажду добра и справедливости… Мне жаль порвать родственные узы с тобой, и я верен и сейчас тебе. Скажи: работай на строительстве агрогорода — буду носить кирпичи. Скажи: лезь в ярмо — полезу. Не губи только моего Ахья. Освободи его. Он не виноват. Я много раз порывался к тебе, и вот я здесь, хотя обычай запрещает мне быть на свадьбе, которая позорит мой род. Вот сидят верные бойцы Туто и Тагир, а вот сидит Казгирей Мат- ханов. Этому человеку всегда верили люди нашего края. Его присутствие…

Казмай не закончил речи. О том, что он хотел сказать еще по поводу присутствия за свадебным столом Казгирея Матханова, можно только догадываться. Вдруг раздался звон разбитого стакана, и разъяренный голос Инала перекрыл слабый голос старика. Инал кричал:

— Ты, старик, прошел через горы для того, чтобы здесь свою обиду высказывать, вот для чего ты преодолел горы. А справедлива ли твоя обида? Просить об освобождении злобствующего клеветника, вот о чем ты хочешь говорить! А о чем ты еще хочешь говорить? Мы уже понимаем смысл твоей агитации! Смотрите, и Казгирея прихватил! Вспомнил! Только вспомнил не так, как нужно. Мы не на шариатском суде, и речей кадия ты, Казмай, здесь не услышишь. Не для этого Казгирей Матханов сел за стол рядом со мной… А? Разве не так?..

Когда Инал волновался, он всегда говорил то по-русски, то по-кабардински. Так было и на этот раз.

Вера Павловна видела, что происходит неладное. Она вопросительно смотрела на Сарыму, ожидая, что та что-то подскажет ей. Но Сарыма, залившись румянцем, и сама растерялась.

Теперь все ждали, что скажет Матханов.

Уже во время речи Казмая Казгирей поднял голову и слушал старика балкарца с большим вниманием и сочувствием, он еще был под впечатлением слов старика и сейчас, отвечая Иналу, с нескрываемым удивлением промолвил:

— О чем ты говоришь, Инал? Мы на митинге или на свадьбе? Зачем здесь напоминать о том, что когда-то Казгирей Матханов был кадием? Разве Казмай это имел в виду? Ну, а коли уж заговорил о прошлом, то надо сказать и о настоящем: Казгирей Матханов, — не без гордости заявил он, — член Коммунистической партии большевиков, именно поэтому его сегодня видят здесь.

Но Инал, по-видимому, и на самом деле забыл, что он не на митинге, а на собственной свадьбе. Не слушая Казгирея, он стремительно продолжал:

— Партия поручает Казгирею ответственный участок советского строительства, мы ставим Матханова во главе культурной революции. Кроме того, Казгирей сам вызвался, и это мы особенно ценим, наблюдать за порядком на строительстве агрогорода… Слышишь, Тагир, это тебя особенно касается! Казгирей развернет перед нами не только печатные, но вместе с нами развернет и наглядные книги, книги самой жизни; он впишет свои мысли в книгу колхозного строительства, а также в большую книгу агрогорода… Слышишь, Тагир? Мы знаем, чего можно ожидать от Казгирея Матханова и чего нельзя. Мы говорим…

Но если Инал помешал высказаться до конца старику, прошедшему через горы, реки и самого себя, — мужественному старику Казмаю, то и хозяину свадьбы не суждено было высказаться до конца. Только лишь Инал произнес слова: «Мы знаем, чего можно ожидать от Казгирея Матханова», — за окном раздался громкий голос:

— Да, это мы знаем! От тебя ж, старый волк, мы уже ничего нового не ждем…

Не все одинаково хорошо слышали слова неожиданного возгласа. Но многие узнали голос дерзкого человека. На минутку воцарилось молчание. Эльдар первый пришел в себя:

— Это Жираслан!

— Жираслан… Жираслан… Тут Жираслан! — послышались восклицания со всех сторон.

И как бы в подтверждение догадки за окном раздался один выстрел, второй и третий. Сомнений не оставалось, многие знали этот прием, эту манеру Жираслана; выстрелами подтверждать сказанное.

Эльдар бросился к выходу.

А за несколько минут до этого произошло вот что. Лю не успел сделать и двадцати шагов по саду, как на его плечо легла чья-то рука.

— Салям алейкум, дорогой сохста, — прозвучал сильный чистый голос, — что ты тут ходишь?

Перед Лю стоял человек, завернутый в бурку, нижнюю часть лица прикрывал башлык, а на глаза надвинута барашковая шапка.

— Не бойся, — продолжал незнакомец, — я тебе не сделаю ничего плохого, клянусь аллахом… Впрочем, в аллаха ты, вероятно, не веришь, ведь ты советский сохста, стремянный, как говорит Доти.

— Я еще не сохста, — замирая, отвечал Лю. — Мы здесь с Дорофеичем, мы с оркестром на свадьбе…

— Что на свадьбе — это я вижу. Хорошая свадьба! Необыкновенная свадьба! Свадьба Инала! Об этой свадьбе должны помнить в Кабарде годы. Но где же Аюб, я его что-то не вижу.

— А ты тоже приехал на свадьбу?

— Не совсем так. Но, конечно, я отдам должное свадьбе Инала и его знатным гостям. Казгирей тут?

— И Аюб тут, и Казгирей тут. Почему же ты не идешь в дом?

— Думаю, что меня в этом доме не хотели бы видеть… А впрочем, как знать… Эльдар, конечно, тоже тут?

— Эльдар тоже тут.

— Значит, и Эльмес тут?

На этот вопрос Лю не ответил.

— Видишь ли, — продолжал таинственный незнакомец, — я, собственно, случайно попадаю на свадьбу. Я пришел не в этот дом, а пришел в свой дом, но обнаружил, что кто-то побывал в моем доме до меня. Это мне не совсем приятно.

Скорей с помощью того самого чувства, какое привело Лю утром к могильнику, чем по смыслу услышанных слов, он понял мгновенно, кто перед ним и о каком доме говорит этот человек. И как бы под гипнозом этих черных, поблескивающих в ночной темноте глаз Лю едва слышно промолвил:

— Это я был там… Это мы…

Жираслан наклонился к самому лицу мальчика и строго спросил:

— Это кто же вы? Что вы там делали?

— Мы ловили Жираслана, — отвечал Лю.

— Ну и как, — усмехнулся тот, — кажется, вам удалось поймать его?

— Да, поймали, Жирасланом был Сосруко.

— Валлаги, сам аллах не поймет, что ты говоришь. Какой Сосруко? Кто он такой?

— Это самый сильный парень у нас в интернате. Он лучший барабанщик.

— Вот оно что! Ну теперь все понятно. А тебя как зовут, ты чей сын?

Лю назвал своего отца, и Жираслан опять усмехнулся:

— Сын Астемира, твоему отцу больше повезло, чем тебе: он когда-то поймал настоящего Жираслана. Я уважаю твоего отца, он тоже здесь на свадьбе?

— Нет, отец не пришел.

— Молодец Астемир! Истинный кабардинец! Ну, что ж ты видел там, в могильнике, и о чем будешь рассказывать?

— Вот! — Совершенно безотчетно Лю запустил руку себе в карман, но вынуть револьвер не решился, а вынул и протянул Жираслану гильзу с запиской, до сих пор не прочитанной. Жираслан взял гильзу, вынул записку, всунул в ту же гильзу другую и проговорил:

— Валлаги, провидение не оставляет меня своей милостью! Вот что, парень, возьми эту записку, передай ее Казгирею. А если не ему, то Иналу или Эльдару. Но прежде, парень, принеси мне от женщин с кухни чего-нибудь выпить, я умираю от жажды; после этого расстанемся друзьями, хотя я не назвал себя.

— Я знаю тебя, ты Жираслан! — торжественно проговорил Лю.

— Так ты узнал меня?

— Узнал. Я принесу тебе большую чашу.

— А чем будет наполнена чаша? Жираслан пытливо смотрел на Лю. Но Лю не понял двусмысленности и простодушно спросил:

— А чего ты хочешь, махсымы или водки?

— Чего угодно, хотя бы воды, только не предательства. Но я верю тебе, сын Астемира.

Через минуту Лю был на кухне и просил воды для случайного путника.

— Глупый, — сказала ему Амира, наливая в чашу махсыму, — когда мужчина просит пить, то как же можно дать ему воду, если в доме есть махсыма или вино. Это только так говорится: попроси воды. Надо понимать, что под этим подразумевается. Ты, Лю, скажи путнику, что его просят войти в дом.

— А он знает, что у нас свадьба, — не без задора отвечал Лю, но тут же спохватился, как бы не сболтнуть лишнего.

Продолжалось веселье: пение, звон стаканов, стук чашек. На поляне перед домом молодежь не прекращала танцы; с большой чашей, наполненной махсымой, в одной руке и с куском баранины в другой Лю торопился обратно в сад, за плетень, к тому месту, где стояли кони гостей. Лю казалось, что он хорошо запомнил место, где он расстался со знаменитым абреком, но Жираслана там уже не было. Лю стоял в ожидании, что Жираслан увидит его. Звать его по имени Лю не решался. По-прежнему слышно было, как жуют кони, как шумят деревья, как в хлеве храпит Дорофеич. А Жираслана все не было. Лю поставил чашу на землю и пощупал карман: звякнули гильзы, но там была уже не прежняя записка, адресованная кем-то Жираслану, а новая, адресованная Жирасланом Иналу, Эльдару или Казгирею. Все это могло показаться сном. Лю уже переставал верить самому себе. Но вдруг раздались в стороне дома, откуда слышались пьяные возгласы, один за другим три выстрела. Кто-то тенью промелькнул мимо Лю. Заржал конь, и послышался его шаг; голос Жираслана успокаивал коня. Конь понесся вскачь.

Лю побежал к дому.

На пороге он столкнулся с Эльдаром и протянул ему гильзу с запиской.

Записку читали у лампы все разом: и Эльдар, и Инал, и Казгирей. В записке было всего несколько слов: «Куропатка сама полезла в большевистские силки — не избежать тебе, Казгирей, сковородки».

Все трое перехватывали записку из рук в руки, когда на пороге показался громадный Аюб. Не своим голосом он произнес только одно слово: «Эльмес» — но все поняли, что это значит: «Жираслан угнал Эльмеса».

— Свадьбу не портить! — повелительно сказал Инал и поглядел в сторону Веры Павловны. — Каким бы ветрам ни подставляла лиса свою шкуру, все равно она принесет ее меховщику. Ты, Эльдар, немедленно скачи в погоню… А конники твои ртами смотрят. Так ты им утри рты. Скачи немедленно и не возвращайся без головы разбойника. Не говорил ли я вам в свое время: никакой амнистии, кровь бандита и конокрада нельзя переделать. Каждый день доказывает правоту Инала. «Нетерпимый!» «Деспот!» Что вы будете делать без этого деспота, всем вам свернут головы, как курам. Как куропаткам… Свернут раньше, чем вы попадете в «большевистские силки». Что смотришь, что удивляешься, Казгирей? Или мало мы нарубили из-за тебя дров? Еще придется рубить. Ведь этого разбойника мы помиловали десять лет назад по твоей просьбе… Разве не так? А сегодня, ты слышал, просят выпустить на волю еще одного клеветника-бандита… Ну ладно, пока хватит. Продолжайте свадьбу!

По рассказам Инала Вера Павловна знала, кто такой Жираслан, чего от него можно ожидать. Уже по дороге из Пятигорска Сарыма не раз с тревогой озиралась, когда скопление встречных подвод мешало ехать и машина сбавляла ход. Сарыма призналась Вере Павловне, что она боится встречи с Жирасланом. «Ведь он способен на все, — говорила Сарыма, — а теперь он разъярен, как барс».

Как ни странно, но никто не спросил Лю, как попала к нему записка от Жираслана, — Эльдар ускакал вдогонку за дерзновенным, Инал, по-видимому, сейчас больше всего был озабочен тем, чтобы выходка Жираслана не нарушила торжество. Только Казгирей подозвал к себе Лю.

— Где ты взял эту записку, Лю? Кто тебе передал ее?

— Жираслан.

— Но где же ты с ним встретился?.. Впрочем, Лю, мы поговорим об этом потом. Удивительные дела!

Пиршество приостановилось, люди встали из-за стола. Женщины, исполняющие обязанности хозяек, показались в дверях. Старенькая, со следами былой красоты Амира благодарила стариков и других почетных гостей за внимание, оказанное столу. Тут же с испуганным выражением лица стояла Урара.

— Пусть каждый глоток, выпитый за этим столом, будет так же целителен, как молоко матери, — бормотала она, желая хоть чем-нибудь проявить свое участие и гостеприимство.

Казгирей всегда считался одним из самых блестящих джигитов Кабарды. Он и теперь не потерял своего обаяния. Обе женщины — Вера Павловна и Сарыма — направились к выходу, где их ожидал Инал. Казгирей шагал позади, положив одну руку на рукоять кинжала, другой рукою поправляя пенсне.

Две женщины, две красавицы, одна светловолосая, другая смуглая, черноглазая, но с такою же матовой нежностью лица, плыли впереди, как две луны, обе в легком, в белом. Инал подошел к Сарыме (танцевать с Верой Павловной ему не полагалось), Казгирей взял руку Веры Павловны. Неутомимая молодежь расступилась, очищая на полянке перед конюшней место для новых танцев, гармонисты взяли первые аккорды кафы Инала, первая пара — Инал и Сарыма вышли на середину.

За ними шли Казгирей и Вера Павловна. Веселье продолжалось, но на душе Лю было скверно.

Как могло случиться, что он невольно стал предателем? Но кого он предал — Жираслана или Эльдара, а может быть, Казгирея? Не напрасно же Казгирей только что посмотрел на него с таким укором.

В тягучие аккорды гармошки и прихлопывание ладошами то и дело продолжал врываться могучий храп со стороны хлева. Лю побежал туда и, прислонившись к стене, громко разрыдался. Лю был сейчас самым несчастным человеком в большом ауле, продолжающем праздновать свадьбу Инала.

 

ДЖИГИТЫ ПРОСВЕЩЕНИЯ

Жансох не чувствовал себя вправе идти на свадьбу Инала, он оставался в Бурунах с учениками. По прежнему он был и Жансох, и Джонсон, и учитель, и учком. Беззлобно он ожидал часа, когда передаст свои полномочия Казгирею. По-прежнему при каждом удобном случае он вытаскивал свою маленькую книжечку, напоминавшую амдег — арабскую азбуку, по которой учатся арабской грамоте в медресе. Выслушав вернувшихся со свадьбы музыкантов с не меньшим любопытством, чем большекружечники, столпившиеся вокруг, он не преминул тотчас же отыскать в своей книжечке подходящее слово и изрек:

— Фантасмагория!

На этот раз никто не заинтересовался значением замысловатого слова, все снова и снова просили то Лю, то Сосруко повторить рассказ об удивительных событиях, случившихся на свадьбе в Прямой Пади. Лю и Сосруко немалых усилий стоило умолчать о том, что казалось им действительно самым интересным, о том, что они скрытно привезли завернутые в тряпки револьверы, найденные в могильнике.

И вот наступил день, когда Жансох вынужден был освободить свою комнатку и переселиться в общежитие к ученикам, — Казгирей приехал.

В интернате не сразу узнали об этом, а лишь после того, как чей-то незнакомый голос начал раздаваться то на дворе, то на кухне у Матрены. Казгирей приехал незаметно, не так, как в первый раз, не на великолепном «линкольне» Инала и даже не на разбитом «фордике» Шрукова, а на линейке, с чемоданчиком, кое-что было еще завернуто в бурку. Как раз в этот момент Лю и Сосруко, окруженные толпой ребят, может быть, в сотый раз рассказывали, как ловко Жираслан увел знаменитого коня Эльмеса.

— Эх, если бы у вас был револьвер, — неожиданно пропищал Аркашка, — вы бы взяли его в плен. Тр-р-р. — Аркашка повел правой рукой с воображаемым револьвером и вдруг замер: прямо по направлению предполагаемого выстрела стоял статный джигит — это был долгожданный Казгирей.

— Здравствуйте, джигиты просвещения, — приветствовал он новых своих подопечных, — кого же это вы расстреливаете?

Аркашка, смутившись, потупился и молчал. Вообще получилось совершенно так, как в то утро, когда неожиданно в дверях появился милиционер Ахмет, впрочем, с той разницей, что появление Ахмета испугало, а появление Казгирея обрадовало ребят.

Замешательство быстро прошло, все почтительно окружили Казгирея. Сосруко, чувствуя себя старшим среди других, сказал:

— Салям алейкум, Казгирей. Это не в тебя стреляли, в Жираслана.

— Алейкум салям, — отвечал тот. — Я думаю, что пока нет необходимости хвататься за оружие, давайте лучше возьмемся за перо, за книгу, за музыку… Есть много прекрасных вещей на свете, кроме винтовок и кинжалов… Давайте в самом деле будем джигитами просвещения. А?

Так произошла первая встреча нового заведующего интернатом Казгирея Матханова с его воспитанниками.

Стараясь хоть чем-нибудь утешить смущенного Жансоха, Казгирей оставил его своим помощником. Но теперь Жансоху не приходилось, как прежде, сбрасывать одеяла с ленивцев или брызгать на них по утрам холодной водой. Сосруко вскакивал даже раньше других и каждый раз с вопросом:

— Казгирей не искал меня?

Ребята смеялись: мол, действительно искал, чтобы послать на стройку в агрогород, но не решался разбудить.

А Лю как-то брякнул:

— А как же Казгирею подойти к твоей кровати, когда у тебя под подушкой колотушка от барабана!

Сосруко метнул грозный взгляд в сторону Лю и многозначительно заметил:

— Валлаги! У меня под подушкой больше, чем только колотушка от барабана.

Лю понял его. И с тревогой подумал, что это неосторожно — держать под подушкой револьвер. Он, Лю, аккуратно обмотал свой револьвер тряпками и закопал в надежном месте во дворе еще несколько ночей назад.

До завтрака Лю сбегал в комнату к Казгирею. Лю никогда не видел прежде такого одеяния, какое по утрам носил Казгирей. Он был в остроносых турецких домашних туфлях с загнутыми носками и в пестром шелковом халате. Он, как всегда, приветливо встретил Лю.

Лю тяготился необходимостью таиться от Казгирея. Случалось, он и ночью просыпался и спрашивал сам себя: хорошо ли это, что он не говорит Казгирею о тайне своей и Сосруко, о том, что у них есть револьверы, о том, что они собирают порох и пули? Но сказать об этом Казгирею было так же трудно, как и не говорить. Все в старой комнате выглядело теперь по-другому. Кровать, на которой еще так недавно лежал ушибленный Лю, Жансох покрывал простым серым одеялом, теперь же она была застлана красивой леопардовой шкурой. На стене была развешена бурка, на бурке скрещены кинжалы… А книг! Лю никогда не видел столько книг. Были тут и тяжелые китапы, арабские книги, страницы которых покрыты вычурными письменами; но Лю больше нравились русские книги, в них встречались интереснейшие картинки. Казгирей обещал, как только Лю начнет бегло читать по-русски, подарить русскую книгу для чтения, в которой много стихов (Лю особенно нравилось, что стихи напечатаны длинными столбиками). Кабардинские книги-учебники отпечатывались латинскими буквами, но Лю знал от Астемира, что скоро и кабардинские книги будут печататься не латинскими буквами, а русскими. Об этом говорил и Казгирей.

— Да, Лю, скоро будет установлен русский алфавит. Ты должен хорошо овладеть русским языком, если хочешь быть настоящим просвещенным джигитом.

— А просвещенный джигит может скакать на коне и стрелять? — спрашивал Лю.

— Валлаги, может. Просвещенность всему помогает. Просвещенный джигит и на коне держится красивее, чем непросвещенный. Но теперь, Лю, близится время, когда в руках лучше держать книжку, чем кинжал. Это хорошенько запомни. Говори это и товарищам.

— Когда же так будет? — не терпелось Лю. — Когда построят агрогород?

— И агрогород поможет. Но главное зависит от нас, от нас с тобой. — И вдруг Казгирей Спросил: — А скажи мне, Лю, этот маленький Таша, Цыш, как вы его называете, он, оказывается, брат Ахья, сын балкарца Казмая?

— Да, Цыш сынок Казмая, брат Ахья.

— Это тот самый мальчик, который держит уразу?

— Он уже не держит уразу, — возразил Лю, — мы ему сказали, что ураза — это червь.

— Хороший мальчик этот Таша… Но какой же он печальный, — сказал Казгирей.

— Ему жалко Ахья и сестру Фаризат, которую выгнал Иная.

— Инал не выгнал Фаризат, — строго заметил Казгирей, — он ее оставил ради другой жены, потому что хочет иметь сына, а Фаризат не имела сына. Не надо говорить: выгнал. Это нехорошо, это неправильно. И вот что я тебе скажу, Лю: никогда не прибегай к грубым выражениям, все хорошее укладывается в вежливые слова, и только нехорошее требует грубых выражений.

Лю смутился: в самом деле, не заводить же Иналу двух жен. Астемир давно говорил, что большевики против гарема. И не надо ругаться, лучше хвалить; и может быть, для того только, чтобы похвалить Матрену и этим загладить свою грубость, Лю сказал:

— А Матрена сегодня сварила суп с мясом.

— Да, да, Лю, пора идти завтракать.

В столовой все весело и приветливо встретили Казгирея. Матрена стояла у края стола, важная и довольная. Из огромной кастрюли валил пар, Матрена ждала распоряжения Казгирея, чтобы начать разливать суп, а в стороне, у окна, Дорофеич стучал о подоконник черенком ножа и что-то сердито выговаривал маленькому Таша. Мальчик же, очевидно, только что плакал и продолжал всхлипывать, утирая нос рукавом.

Истощенный уразой, Таша заболел куриной слепотой. Об этом не хотели говорить Казгирею. Жансох, Матрена и Дорофеич решили лечить Таша усиленным питанием. Матрена принесла из дому добрый кусок свиного сала, но, зная, что Таша не будет есть кашу или картошку со свининой, стала тайком сдабривать пюре или кашу растопленным салом. До сих пор эта уловка удавалась, но кто-то из мальчиков подсмотрел, что Матрена кладет в пюре Таша топленую свинину, и сегодня, увидев суп с мясом, проговорился:

— У нас нынче завтрак будет не хуже, чем у Таша, и даже лучше — у него со свининой, а у нас с говядиной.

Таша вне себя бросился на кухню с ножом в руках, все ужаснулись, решив, что Таша хочет зарезать Матрену. Но Таша не хотел зарезать Матрену, он исступленно кричал:

— Ты давала мне свинину, так теперь ты же должна пустить мне кровь. Режь меня, прошу тебя, умоляю тебя, Матрена, режь меня, пусти мне кровь.

Великолепный завтрак был омрачен. Казгирей, подозвав Таша, вместе с ним поднялся к себе наверх. Они долго там о чем-то говорили, потом Казгирей вернулся вниз — наступило время уроков, а Таша остался в комнате Казгирея один. Казгирей успокоил его, накормил пряниками и шоколадом, которые были у него в ящике, напоил сладким какао и уложил спать в свою кровать. Все это, конечно, стало известно позже, после уроков, после обеда, к вечеру, когда повеселевший Таша вернулся к товарищам.

В ту ночь Лю и Таша долго перешептывались. Сосруко все не приходил. У самого Сосруко было одно чрезвычайно важное дело, в которое он воздерживался посвящать даже своего постоянного компаньона Лю. Сосруко готовил взрыв: спрятавшись в отдаленных кустах. покрытый к тому же ночной темнотой, делал из консервной банки нечто вроде бомбы. Где-то он достал селитру, подсыпал в нее порох из охотничьих патронов, выпрошенных у охотников, добавил мелких острых камешков; всю эту смесь высыпал в банку, и теперь оставалось только разрешить задачу: каким способом вызвать самый взрыв, что может послужить фитилем для бомбы? Впрочем, назначение взрыва тоже не было ясно Сосруко. Так, на всякий случай… На всякий случай они должны быть готовы ко всему. До самого Жираслана должен дойти слух, что джигиты просвещения из интерната в Бурунах, возглавляемые Казгиреем Матхановым и Сосруко, вооружены до зубов, не так-то просто взять их голыми руками.

Как все изменилось с приходом в школу Казгирея!

Теперь ребята старались не опаздывать к завтраку, быстро строились во дворе, быстро и весело занимали свои места в столовой. Сосруко с загадочным видом, стоя на крыльце, пропускал вереницу будущих джигитов просвещения. Все с нетерпением ждали, что нового скажет Казгирей за завтраком. Это вошло в обычай. Почти каждое утро Казгирей сообщал что-нибудь новое — приглашен новый учитель по арифметике; будут куплены новые, настоящие парты; предполагается всех ребят одеть в униформу; не сегодня-завтра Казгирей начнет разучивать с учениками не только новые марши, но и пьесу для постановки на сцене…

Все это было необыкновенно интересно. И вот сегодня ребята увидели во дворе нового джигита, беседующего с Казгиреем, и справедливо решили, что это и есть новый учитель по арифметике, а раз учителя пригласил Казгирей, то несомненно, он учитель замечательный. Пусть он будет требовательный, но зато он наконец обучит ребят арифметике, и тогда уже никому не удастся обсчитать ни их самих, ни их родителей ни на базаре, ни на мельнице, ни в магазине.

Новый учитель, которого звали Селим, Селим Карданов из Нижнего Баксана, вежливо отказался от завтрака, хотя сегодня опять был вкусный суп с мясом и Матрена уже предчувствовала удовольствие налить Казгирею и новому учителю полные миски. Вероятно, желая щегольнуть перед новым человеком своей стряпней, она с особенной щедростью зачерпнула из кастрюли, когда наливала миску для Казгирея. Следующей шла миска Сосруко. И что же? Ни слова не говоря, Казгирей отдал свою миску силачу Сосруко (может быть, это было и справедливо), а сам взял его миску. Казгирей старался это сделать незаметно, но Сосруко, растерявшись, не сразу сообразил, чего хочет Казгирей, и пробасил:

— Казгирей, ты ошибся, ты оставил мне свою миску, тут же больше мяса.

— Вот и хорошо, — нашелся Казгирей, — тебе, Сосруко, нужно есть больше мяса, если хочешь соревноваться с Любом.

Все кругом рассмеялись. Посмеялся и Селим, новый учитель по арифметике. Он сидел за столом в шапке, согласно старому кабардинскому обычаю. Казгирей, собираясь что-то сказать, запнулся, как бы решая, стоит ли говорить, и, решив, что именно сейчас-то и нужно об этом говорить, извинился перед Селимом и сказал так:

— Это верно, Селим, что у кабардинцев не принято снимать за столом шапку, но нужно помнить, что этот обычай относится еще к тем временам, когда людям всюду грозила опасность. Вот в те времена люди не расставались с оружием даже тогда, когда пахали, даже спали с оружием под головой. К тем временам относится и правило не снимать за столом папаху. — Казгирей улыбнулся. — Тут тебе, Селим, ничего не угрожает, мы все хотим, чтобы ты сразу почувствовал себя здесь спокойно и уверенно. У нас много работы. Мы во многом отстали. К сожалению, нам проще перечислить то, что у нас уже наладилось, чем то, чего у нас еще нет, но должно быть. С будущего учебного года все будет по-другому.

Пока Казгирей говорил, Селим снял папаху и положил ее к себе на колени.

Сообщение о том, что в новом учебном году все будет по-новому, очень заинтересовало всех, но каждый представлял себе это по-своему. Лучше всех представлял себе это Лю, с которым Казгирей говорил об этом не раз, и, должно быть, желая проявить свою действительную просвещенность, Лю неожиданно для самого себя громогласно заявил на всю столовую:

— Да, будет много нового! В будущем году у нас в интернате будут девочки!

Вот так новость! Вот уж чего никто не предполагал! Девочки в интернате!

Со всех сторон на Казгирея посыпались вопросы. Правду ли говорит Лю, неужели в самом деле в интернате будут девочки? Мыслимое ли это дело? Да откуда же они возьмутся? Кто же из матерей и отцов согласится отпустить девочек из дому в интернат? Что, наконец, об этом думает Матрена? Согласна ли она, чтоб были девочки?

Матрене это сообщение, однако, очень понравилось. Она твердила, радостно зардевшись:

— О, це друге дило! О, це, Казгирей, ты правильно задумал! И мне будут помощницы. А то — сбоку агрогород чи шо, а у нас як в казарме.

— Будут, будут тебе помощницы, — подтвердил Казгирей, — и перед другими стыдно не будет… А теперь, джигиты просвещения, быстренько в седла и на урок! Да смотрите не отбейте у Селима охоту прийти к вам завтра.

— Максимальное напряжение! Апогей! — закруглил Жансох.

Замысловатые слова Жансоха опять оказались кстати.

Вечером после ужина, когда ребята разошлись по классным комнатам и готовили уроки, Казгирей вошел в самый просторный класс, где за партой сидел и Лю. В руках у Казгирея была книга. Одни мальчики еще ниже склонились над партами, другие с любопытством подняли глаза: сядет ли Казгирей за парту: и, как всегда, он сел с краю передней парты лицом к классу, спросил:

— Кто из вас знает стихи?

Стихов никто не знал, хотя многие знали песни.

— Ну, стихи это не совсем то же самое, что песня. Сядьте ко мне поближе, я прочитаю вам стихи.

Все тесно сбились на ближайших партах.

Казгирей, сняв пенсне, поиграл им, добрыми глазами глядя на мальчиков, раскрыл книгу и начал читать:

…Старик, я слышал много раз, Что ты меня от смерти спас. К чему? Угрюм и одинок Грозой оторванный листок…

Далеко не все слова были понятны, знакомы, но общий смысл того, что говорил так складно, так красиво, так напевно Казгирей, — общий смысл стихов был понятен.

Лю слушал с замиранием сердца. Он чувствовал какое-то волшебство. Хотя и ему многие русские слова были незнакомы, каким-то чудом вставали перед ним картины густого леса в горах, где ночью затерялся мальчик, он следил за тем, как мальчик взбирался на деревья, падал и рыдал, он думал, что таким мальчиком мог быть и Аркашка, и он сам, Лю. Он оглянулся на Сосруко, посмотрел на лицо Аркашки и понял, что те тоже что-то видят и переживают. И Лю не ошибся.

Таша по-русски понимал еще меньше, чем Лю, но после чтения по-русски Казгирей начал говорить тем же певучим голосом, как будто он не говорит, а играет на музыкальном инструменте, начал говорить то же самое по-кабардински. И тут Таша не выдержал и заплакал.

— Что с тобой, Таша? — прервал чтение Казгирей. — Что с тобой?

Таша ничего не мог сказать и убежал из класса.

— Валлаги, я не думал, что это произведет такое действие, — проговорил Казгирей, — но вот что, ребята, я думаю, все вы согласитесь со мной, этих слез не надо стыдиться. Мы сегодня читали поэму русского поэта Лермонтова «Мцыри». — И Казгирей объяснил значение этого слова «мцыри», и что значит слово «поэма», и что значит слово «поэт». Лю, да и не только он один не помнили более интересного урока, чем этот урок поэзии.

Уже все разошлись, Сосруко опять скрылся где-то для продолжения своих таинственных занятий. Таша забился в темный уголок, Лю подсел к нему, и они заговорили о стихах. Оба мальчика продолжали испытывать чувство странного очарования, и необыкновенно сладко было им признаться друг другу в своих чувствах.

За время летних каникул Казгирей хотел основательно отремонтировать помещение интерната да кое-что еще пристроить. Дорофеич и Сосруко собирались в Нальчик за известью, красками и другими строительными материалами. Заодно им поручили купить холстину для театрального занавеса и декораций. Не сегодня-завтра предполагалось приступить к чтению и репетициям пьесы Казгирея, намеченной к постановке.

Хотя отъезд Сосруко на несколько дней задерживай начало репетиций, Лю втайне был доволен тем, что Сосруко уезжает. Лю увиливал от разговора, а Сосруко, наоборот, все искал случай посвятить Лю в свои успехи по изготовлению бомбы.

Пиротехника теперь не увлекала Лю, ему грезились стихи. Он с радостью и удивлением замечал, что в нем самом будто что-то пело: обыкновенные прежде слова приобретали какую-то особенную звучность, смысл и очарование.

Лю не раз слышал, что самый мудрый, самый лучший язык — арабский язык, потому что это язык аллаха и Магомета. Он и раньше сомневался, так ли это, а теперь твердо решил: русский язык лучше, потому что на этом языке можно сложить такие стихотворения, какие складывал поэт Лермонтов. На арабском языке Лю слышал только стихи из Корана — то были совсем другие стихи… Лю старался подобрать звуки и слова на родном языке, но так, чтобы они тоже звучали для него как музыка, и он с радостью замечал, что слова у него складываются размеренно, красиво и чувствительно. Ему даже стало немножко страшно и стыдно продолжать, потому что этими словами неожиданно для самого себя он заговорил о Тине, о том, какое у нее милое, веселое, нежное личико, какие горячие глаза и свежие губы… Но как ни хороша кабардинская девочка Тина, как ни веселят ее глаза, еще лучше добрые глаза и ласковый голос джигита Казгирея, потому что он настоящий джигит просвещения, старающийся каждого порадовать. Он добрый, он стройный, он красивый, он смелый и неподкупный, и Лю хочет сделаться таким же, как его учитель Казгирей, чтобы быть достойным милой Тины…

Вот какое сочинил Лю стихотворение.

Как же можно было сочетать с этим сочинением грубый разговор о бомбе, которую, как уже знал Лю, Сосруко хотел смеха и страха ради взорвать, а Лю должен был помогать ему. Нет, одно с другим никак не вязалось.

Вот почему Лю испытал даже чувство некоторого облегчения, когда увидел в окно, как Дорофеич влез на подводу, а потом в своей новой праздничной гимнастерке сел Сосруко, взял вожжи и взмахнул кнутом. Подвода укатила.

Лю выбрал из своих запасов бумаги самую красивую тетрадь и тщательно, буква за буквой, слово за словом, совершенно так, как он видел это в печатной книге — столбиком, русскими буквами записал свое первое стихотворение на кабардинском языке.

 

ДОБРОЕ ДЕРЕВО ДАЕТ ДОБРЫЕ ПЛОДЫ

Казгирей рассказал на уроке о другом великом русском поэте, Пушкине, прочитал его длинные стихотворения — поэмы «Кавказский пленник» и «Бахчисарайский фонтан».

Рассказ о том, что и Лермонтов и Пушкин были застрелены, заставил задуматься Лю. Справедливо ли при таком злодействе, как убийство поэта, отказываться от закона кровавой мести, вопрошал он своего наставника. Казгирей отвечал: убийцам мстит презрение всего народа. Но такое объяснение не всем показалось убедительным.

Сосруко знал от своего отца, что кабардинцы от века не могут простить кому бы то ни было две вещи: поджог и покушение на честь замужней женщины. Виновных в этих преступлениях карали беспощадно.

— Валлаги, вот я и говорю, что поэт должен уметь стрелять и делать бомбы. Если бы я был братом Пушкина, я бы заколол этого Дантеса.

Казгирей старался вновь вернуть внимание учеников к поэзии Пушкина, Лермонтова, Некрасова или вновь разбирал с ними роли актеров в пьесе «Калым».

В пьесе «Калым» Лю получил интересную роль комсомольца Маира. Вот о чем была эта пьеса.

Люсана полюбила комсомольца, но невежественная мать-вдова не столько думает о счастье дочери, сколько о хорошем калыме или, по крайней мере, о таком зяте, который мог бы своими молитвами расчистить ей дорогу в рай. Кто же мог бы это сделать, если не мулла? Вот мать и рассуждает: если Люсану возьмет богатый человек, то уже одно богатство облегчит ей дорогу в рай. Если Люсана выйдет замуж за муллу, то она, мать Люсаны, предстанет перед аллахом с «чистым лицом» и «прозрачной душой». Но если она, Люсана. не приведи аллах, в самом деле отдаст предпочтение комсомольцу, то и ей и матери вечно вариться в кипящей смоле.

Но Маир не уступает, он борется за свое счастье, Люсана хочет бежать с ним. Мать грозит ей самосожжением. А случись эта беда, то Люсана, нарушившая слово матери, будет еще и проклята аулом, изгнана. Люсана страдает. О ее страданиях узнаёт прославленный песнотворец Мурза. Он поет ей песню, из которой видно, что истинная любовь несовместима с грехом, что правда всегда на стороне любви. Вдохновенная песня Мурзы проясняет сердце и сознание девушки. Она чувствует, что действительно правда в силе ее любви и эта правда должна победить. Так и происходит. Славный песнотворец ходит из дома в дом и всюду своей песней склоняет людей на сторону любящих. Любовь Люсаны и Маира торжествует. Это и есть самый дорогой калым.

Кто же мог сыграть роль Люсаны, если не миловидный, похожий на девочку, Таша? Но согласится ли Таша после отказа Сосруко играть роль женщины? Однако, к общему удивлению и радости, Таша согласился, но при соблюдении трех условий: как только в интернате появятся девочки, он уступит одной из них свою роль; если уж надевать парик, то вместо обычных трех волосинок у него должны быть две самые черные, самые красивые, до самых пят косы; и, наконец, Лю не должен говорить ему:

«Ты — моя жизнь, я вижу горы твоими глазами, я слышу пение птиц твоими ушами», — потому что как только Лю начинал это говорить, Таша охватывал неудержимый смех.

Все условия Таша были приняты. Больше того, Лю сказал, что если будут ставить спектакль в Шхальмивоко, то роль Люсаны, наверно, согласится исполнять Тина или даже младшая сестра Сарымы Рум, обучающаяся сейчас в Москве на артистку.

Жансоху поручили роль муллы, и он оказался великолепным комическим актером. Когда он доставал из кармана свой словарь иностранных слов, заменяющий ему Коран, и начинал выдумывать молитвы, все надрывались от хохота. А сам Жансох даже не улыбнется.

Роль старухи матери пришлось взять на себя Казгирею.

Самая трудная и самая благородная роль старика песнотворца досталась таким образом Сосруко.

Ученики, не участвующие в пьесе, и с ними Матрена целыми часами толпились в дверях, восторженно наблюдая, как Жансох изображает муллу, а Казгирей — старуху.

Так шли дни между учебой и развлечениями. На вечерней репетиции как всегда в дверях стояла толпа зевак, охала и ахала; прыскала в кулак Матрена. К концу репетиции пришло даже несколько любителей из аула. Это воодушевляло и подбадривало актеров.

Кто-то верхом въехал во двор. Послышались голоса:

— Смотрите-ка, Казмай приехал.

— Валлаги, это Казмай! — воскликнул Аркашка, выглянув в окно. — Слышишь, Таша, Казмай приехал.

Все бросились к окнам.

К Казгирею наезжало много людей, хотя это и не всегда было ему удобно. Молодые учителя являлись со всех концов Кабарды за советом, с просьбой включить их в семинары и конференции по переподготовке. Иные люди приезжали просто затем, чтобы побеседовать с умным человеком, известным своей отзывчивостью, другие — по старой привычке искали у него справедливости и защиты от какой-либо обиды. Заглядывали и такие люди, как, например, арабист Доти Дауров, не скрывающий своей ненависти к Иналу, который платил ему тем же.

Чуть ли не ежедневно на дворе школы стояли под седлом чужие кони. Казгирей понимал, что паломничество это не может нравиться Иналу, и он, как мог, уклонялся от встреч, но часто был не в силах отказать старым своим соратникам, когда-то единомышленникам, уважаемым людям.

Так и на этот раз, прервав репетицию, он пошел навстречу почетному гостю. Видно было, Казмай приехал издалека и коня не щадил.

Казмай сошел с седла и расслабил подпругу, отодвинув седло на круп, чтобы конь остыл, обсохли его взмыленные бока.

— Какой дорогой гость! Салям алейкум, Казмай, — встречал старика Казгирей.

Казмай вытер ладони о штаны.

— Салям тебе, Казгирей! Алейкум салям! О-хо-хо… Валлаги, ты не будешь рад моему приезду, Казгирей, я — гость тревоги!

— Всегда рад тебе, дорогой Казмай!

— О-хо-хо! Да будут по-прежнему крепкими твои ноги, Казгирей, ноги, которые принесли тебя обратно на землю твоих отцов! Да будет светлым тот день, когда ты решил вернуться к родному очагу… Я очень рад видеть здоровым своего прежнего командира полка. — Старик вспомнил время, когда он дрался за Советскую власть под командованием Казгирея.

— Я не меньше рад, Казмай. Будь гостем. — И, взяв старика под руку, Казгирей повел его в помещение. Но старик упирался: нет, лучше не вносить в этот дом тревогу.

— Этот дом — общий дом. Это школа, в которой воспитывается твой младший сын. Это и твой дом, Казмай… Гляди, как забился в угол твой маленький Таша. В кого он? Почему он такой? То застенчивый, как девочка, то упрямый, как фанатик. Но ничего, он сейчас покажет всем нам, как нужно изображать девочку на сцене. Будет театр.

— Это интересно, Казгирей! Валлаги, очень интересно… Но я хотел говорить с тобой, Казгирей… Мне посоветовал поговорить с тобой Астемир из Шхальмивоко…

Казгирей догадывался, что привело сюда старика, и, чтобы как-то умерить его волнение, предложил:

— А сейчас, Казмай, садись и слушай, но может быть, ты устал? Предпочитаешь отдохнуть?

Но старик был верен себе:

— Аллай, Казгирей. Отдыха мне не надо, хотя дорога моя была длинна. Я был не только у Астемира, я был и у прокурора. Мое дело еще длиннее. Сначала я буду слушать тебя, потом ты будешь слушать меня, только слушай до конца: не услышишь начала, не поймешь конца. А с сыном я поговорить успею.

Таша тем временем сбежал и так удачно спрятался от глаз отца, что артиста нигде не могли найти. Время уходило, и Казгирей решил ограничиться сценой, в которой старый песнотворец, гекуако Мурза, взывает к народу о справедливости. Эта сцена плохо давалась Сосруко. Казгирей хотел заново пройти ее, еще раз прочитать монолог Мурзы перед Сосруко в надежде, что тот наконец усвоит свою роль.

Казгирей не сразу сумел освободиться от тревоги, навеянной гостем, и войти в образ народного правдолюбца. Но вот он успокоился, его голос зазвучал звонко и убедительно, и тут вдруг на глазах артистов и зрителей произошла не предусмотренная пьесой сцена. Старый Казмай вскочил, бросился к Казгирею со слезами на глазах и горячо заговорил:

— О Казгирей, правдивый человек! Я пришел к тебе, помня, что ты всегда защищал справедливость с оружием в руках, но я не знал, что ты стал гекуако. Вот я узнал это, и теперь я убежден, что не напрасно преодолел горный перевал и много рек и ручьев. Гекуако не может не стать на сторону обиженного, а ты знаешь, Казгирей, как обидел меня Инал. Ты знаешь, что я пришел к нему на свадьбу, хотя люди и могли осудить меня за это. И ты знаешь, что я ничего не достиг, обесчещенная Фаризат вернулась к своей старой матери, а ее брат Ахья, которого мы вместе с тобой, Казгирей, спасли от обезумевших шариатистов, — Ахья страдает в темнице. Так неужели же ты, гекуако, чье слово должно бичевать и разрываться, как бомба, не сумеешь сказать Иналу всю правду! Валлаги, Казгирей!

Я знаю, что ты не отпустишь старика, покуда не успокоишь его, покуда не пообещаешь говорить с Иналом тем же голосом и такими же словами, какими ты говорил только что.

Репетиция приостановилась.

— Успокойся, Казмай, успокойся, — говорил Казгирей, но старик не мог замолчать.

— Смеются надо мной, что ли? Говорят, Инал хочет чистить меня? Разве я такой грязный? Изгонять из партии большевиков, а потом на Соловки. За что? Я воевал против Урусбиева, против Деникина, против Шарданова и Залимхана. За что же теперь меня бьют? Почему меня отбрасывают, как старые ноговицы?

Наконец Казгирею удалось увести Казмая к себе в комнату.

Когда Казгирей сошел вниз в опустевшую столовую, где обычно происходили репетиции, там уже поужинали, убрали посуду. Совсем стемнело, но в углу Казгирей приметил чью-то фигуру.

— Это ты, Лю? — негромко спросил Казгирей.

— Это я. — В голосе мальчика послышалась радость.

Лю прятался от Сосруко, который сейчас же после репетиции отвел Лю в сторону и сообщил: «Сегодня будем взрывать бомбу, ты будешь мне помогать». А Лю меньше всего хотелось именно сегодня взрывать бомбу. Вот почему он прятался от Сосруко.

Лю чувствовал всей душой, что сейчас произойдет то, чего он ждал столько времени.

— Это твоя тетрадь? — спросил Казгирей.

— Моя, — шепотом отвечал Лю.

— Да, это твоя тетрадь, она не могла бы принадлежать другому. Я уже говорил тебе, Лю, что я почувствовал в твоем отце поэта. И вот я вижу, что яблоко не далеко упало от дерева.

Это налитое соком яблоко от плодоносной яблони. Я рад, что у Астемира такой сын. Я верю, Лю, что ты примешь в свое сердце тревоги гостя, каким сегодня явился к нам старый Казмай… Но что же мы будем делать с ним, с добрым стариком? Он, по своей простоте душевной, не понимает, что еще крепче затягивает узел… Казгирей сел рядом. Все располагало к откровенности — таинственность поздних сумерек, тишина, и Лю решился заговорить о том, что его мучило последнее время.

— А думал я, Казгирей, что Инал нехорошо делает. Почему он так делает? Казмай — хороший, Ахья тоже хороший. Ахья первый организовал комсомол в Верхнем Батога, и бандиты хотели его зарезать. Другое дело, что Инал не хочет оставить Фаризат своей женой. Ты сам, Казгирей, сказал, что есть для этого причины. Но зачем Инал держит в тюрьме Ахья?

Лю ожидал разъяснения, но его наставник молчал. Тогда Лю продолжил:

— А другие говорят, что Инал добрый. И, смотри, в самом деле: Инал построил мосты, провел дороги, посылает комсомольцев учиться в Москву и в Ростов. Он хотел и Тину послать учиться, но княгиня не пустила ее. А Рум — наша соседка, сестренка Сарымы — и сейчас учится там на артистку. Мой брат Тембот тоже в Москве. И другие мальчики и девочки учатся. Их всех Инал послал в Москву… Вот как!

— Да, все это делает ему честь, — согласился Казгирей, — мы еще не раз поговорим об этом, Лю. Не за горами то время, когда ты и сам станешь многое понимать. А сейчас нам с тобой нужно делать свое дело — учиться! — И вдруг Казгирей заговорил с деланной строгостью: — Да что же ты здесь сидишь? Давно поужинали, пора готовить уроки, ложиться спать. Почему ты здесь?

И в тот самый момент, когда Лю раскрыл рот для того, чтобы наконец во всем признаться Казгирею, на дворе раздался грохот взрыва, задребезжали в окнах стекла.

— Что это? — вскочил Казгирей.

Повсюду забегали люди, на кухне у Матрены загремела посуда. Озадаченный Казмай сходил по лестнице, положив руки на кинжал.

Казгирей и Лю выглянули в окно.

— Да это же Дорофеич! — изумленно воскликнул Казгирей.

И было чему изумляться: Дорофеич, испуганный насмерть, пробежал мимо окна, придерживая расстегнутые штаны.

А случилось вот что.

В Нальчике на базаре, после того как все было успешно куплено, Дорофеич решил вознаградить себя. Он уговорил Сосруко отдать ему новую гимнастерку (а Сосруко ею так гордился), обещая взамен другую, лучшую, командирскую. Гимнастерку Дорофеич продал, на вырученные деньги крепко выпил, а вернувшись в Буруны, забыл о своем обещании и вместо новой командирской гимнастерки выдал Сосруко старую, поношенную. Вот Сосруко и решил отомстить, напугав старика взрывом консервной банки, начиненной порохом. Высмотрел, когда Дорофеич уединился в уборной, и поджег фитиль. Никто не мог предвидеть грозных последствий непристойной выходки Сосруко. Этого не мог предвидеть даже Казгирей, который строго наказал виновного, лишив его звания барабанщика в оркестре и устранив от участия в спектакле.

 

ИСХАК ВОЗВЕЩАЕТ О СХОДЕ

К вечеру, еще задолго до появления ущербной луны, дед Исхак начал объезжать дворы, возвещая о предстоящем в пятницу сходе. Он подносил к устам самодельные бжами, выточенные из ствола старого ружья, заводил песенку и потом возглашал голосом достаточно громким, звучным и важным, чтобы иметь право называться голосом государственным:

«Почтенные сограждане! Потомки жерновщиков! Слушайте!..»

Сход ожидался большой, важный и горячий.

Уже во второй раз собирались люди для разбора дел чрезвычайной важности. Ими уже занимался сельский сход больше недели назад, когда месяц еще был молодым. Хотя пора стояла летняя, все же многие обратили внимание на то, что месяц по-весеннему зеленоватый, а это, как известно, сулит благоприятный, урожайный год. Но на сходе люди больше отмалчивались, чем говорили. Так и отмолчались. Сход пришлось распустить, чтобы снова собрать его, когда люди лучше уразумеют то, чего от них ждут. Неизвестно, были ли на этот раз люди подготовлены лучше, но ждать больше не было возможности. На сход собирался приехать сам Инал. Предполагалось завершить сход необыкновенным образом — представлением на сцене.

Все с любопытством ожидали необычайного зрелища. Несколько раз приезжал в аул сам Казгирей. Людям было известно, что и Казгирей, и председатель Нахо, и учитель Астемир очень заняты приготовлениями к чистке партии — делу и государственному и таинственному. Можно чистить коня, ружье, наконец, кастрюлю, но вот как чистить партию, мало кто понимал это, а те, кто как будто и должен кое-что смыслить, не могли толком объяснить другим эту загадку. Давлет, например, принимал важный вид и говорил:

— Начнут чистить, закрывай окна в своем доме — пыль пойдет столбом.

— Ну хорошо, — возражали ему, — пойдет пыль. От кого же она пойдет? От людей, что ли? Да разве людей чистят? Люди ходят в баню.

— А вот когда начнут чистить, тогда и узнаешь, как чистят людей, — неопределенно отвечал Давлет. — Валлаги!

— А тебя будут чистить? — спрашивали Давлета, потому что он сам любил намекать на то, что якобы он человек партийный, в партии его хорошо знают, сам Инал не может обойтись без его советов. Давлет отшучивался:

— У меня нет времени. Вот разве только мой тулуп надо почистить к зиме.

— Что верно, то верно, — со смехом соглашались люди, — твой тулуп, наверно, не чище, чем твоя душа, — и заключали: — Вот как все несправедливо: кого надо чистить, того не чистят, тот сумеет спрятаться и от аллаха и от Инала…

Дело тем временем подвигалось вперед. В большой пустующей конюшне во дворе дома Жираслана что-то сколачивали, красили, навешивали. Там всегда толпились люди, подозревая связь этих работ с другими мероприятиями властей, и стоило только появиться Астемиру или Казгирею, люди обступали их и требовали ответа на неизменно волнующие вопросы: у всех ли будут отнимать конюшни? Кого считать кулаками, а кого подкулачниками? Зачем нужен колхоз? Где муллы будут совершать великий уаз, если у них отнимут старые мечети, а в агрогороде не построят новую? У кого молоть зерно, если у мельника Адама отнимут мельницу? Захочет ли вернуться Жираслан, если, как об этом говорили в прошлый раз на сходе, шхальмивоковцы все-таки возьмут беглеца на поруки?

Вот какие вопросы волновали людей, вот о чем Нахо, Астемир и другие руководители толковали на первом сходе, о чем собирались толковать на повторном. На каждый вопрос у разных людей были разные ответы. Одни считали, что кулак — это тот, у кого дом покрыт железной крышей, другие отвечали, что кулак ездит на верховых конях, тогда как середняк и бедняк пользуются арбой.

Легче всего было уговорить людей взять на поруки Жираслана. Кое-кто соглашался и с тем, что общинное управление мельницей лучше и справедливее единоличного… Но вот по-прежнему не находят поддержки предложения об упразднении мечетей и о поголовном вступлении в колхоз. Если говорить начистоту, и Астемир не был так уж уверен в правоте всех мероприятий. Польза коллективного хозяйствования и, наоборот, вредность религиозных культов не вызывала у него никаких сомнений. Но как поступить со служителями культа? Действительно ли необходимо всех их, как кулаков, выселять из Кабарды в далекую Сибирь или на Соловки? Часто его доброе сердце было на стороне Думасары и вступало в противоречие с сознанием партийного долга. Нелегко ему было по этой же причине говорить с Лю, у которого возникало множество недоумений: почему так несправедливо обошелся Инал со стариком Казмаем? Кто станет опекать маленького Таша, если Казмая пошлют на Соловки? Что сделают со старым муллой Саидом, когда закроют мечеть? Почему, наконец, отбирают мельницу у мельника Адама? Ведь Адам сам построил ее, мельник он заботливый, зачем же нужно его выгонять? Уже совсем стемнело. Всходила ущербная луна. Исхак, продолжавший ехать за подводой на своей лошаденке, заиграл на бжами какую-то песенку. И тут и там у плетней виднелись фигуры людей, занятых обсуждением извещения о чрезвычайном сходе, на который приедет сам Инал, а воспитанники школы будут показывать представление.

В последние дни перед сходом случилось одно событие, порадовавшее многих. Из тюрьмы по указанию Инала был выпущен Ахья.

Да, да, случилось именно это! Эта приятная неожиданность значительно облегчила Казгирею его задачу режиссера и постановщика.

Ахья вернулся в Буруны, где до заключения был секретарем ячейки комсомола. С возвращением Ахья Казгирей приобрел опытного помощника во всех своих начинаниях. Ахья очень интересовался театром, его мечтой было создать в Кабардино-Балкарии первый молодежный театр.

Казгирей посвятил Ахья в свои планы, и Ахья согласился исполнять роль старухи.

Таша не отходил от старшего брата. Не менее радостно встретили его юные товарищи в Шхальмивоко. Радовался каждый, кто встречал Ахья на свободе. Думасара пригласила Ахья жить у них в доме в те дни, когда он приезжает в Шхальмивоко. В старой конюшне Жираслана, приспосабливаемой под театр, стало еще веселее и оживленней.

Но Тину не сразу уговорили сделаться артисткой. Не то чтобы ей это было не интересно. Нет, ей все было очень любопытно, ей очень хотелось называться артисткой, но она видела два, как ей казалось, непреодолимых препятствия: во-первых, этого, конечно, не могла бы одобрить старая княгиня, а пренебрегать мнением княгини Тина не хотела; во-вторых, и эта причина казалась Тине еще более серьезной, как она смеет взять на себя роль дочери и разговаривать на сцене с матерью, когда на самом деле она была сиротой и едва помнила свою несчастную мать, утонувшую в реке.

Тина говорила:

— Это будет неправда. Я буду обманывать людей.

И только лишь после того, как сам Казгирей ласково успокоил девочку и пообещал ей поговорить с княгиней, Тина согласилась.

Тина взялась за изучение роли не менее усердно, чем Ахья. Это было наутро после первого извещения Исхака о сходе, назначенном на пятницу. До представления оставалось два дня. Таша и не пробовал возражать против того, что у него отняли роль. Он был поглощен тем, что видел старшего брата, слышал его голос и мог незаметно держаться за рукав его гимнастерки. Казалось, у мальчика от счастья даже отросло несколько новых волосков. Так шутил Лю.

Судьба Люсаны очень увлекла Тину. Ей стало приятно произносить слово «нана», что по-кабардински значит мама, хотя по пьесе нана была злой и несговорчивой. Тина отлично держалась на сцене, а когда оставалась одна, начинала страстно жалеть Люсану, вернее, самое себя. У нее невольно появлялись слезы.

Тотчас же портрет Тины появился в стенгазете «Папаха Жансоха». Как всегда, зеваки прежде всего набросились на заново вывешенную стенгазету с рисунками Аркашки, начались охи и ахи, все восхищались искусством художника. Тине стало стыдно. Она даже просила Лю снять стенгазету. А тут еще — надо же тому случиться! — у доски со стенгазетой вместе с Думасарой оказалась старая Чача. Несмотря на свои чуть ли не девяносто лет, Чача не могла пожаловаться на плохое зрение, и, конечно, она прежде всего увидела рисунок, изображающий Тину. Ярости старухи не было предела. Как ни старалась урезонить ее Думасара, Чача кричала.

— Когда кабардинцы видели такой позор! Нарисовали человека, да еще женщину! Да еще девочку-сироту по имени Тина, — кричала Чача, как будто никто не знал, как зовут эту девочку. — Кто это собирается продавать девочку, как овцу? Ну, — продолжала рассуждать Чача, — в городе на базаре рисуют овцу на вывеске или быка, но разве у быка есть душа? А кто даст этой нарисованной девочке душу, когда она предстанет перед аллахом?

— Валлаги, Чача, — старалась унять ее Думасара, — это же нарочно, это художник нарисовал, русский мальчик.

— Вот то-то же, что русский, — опять ярилась Чача. — Все в Кабарде перевернулось с тех пор, как здесь начали жить по-другому, по-русски. Еще не то будет! Огонь будет ходить по земле! Огонь сожжет всех вас, забывших закон Магомета. Вон Казгирей — был верховным кадием, соблюдал закон Магомета, чтил шариат, а теперь кто он? Зачем собирают кабардинцев в конюшне? Будут продавать девочку в гарем? Вернулись старые ханские времена, не будет добра от русских и от большевиков. Все перевернулось, все перепуталось!

Слава аллаху, что он все-таки не позволил Чаче задержаться и видеть сцену, которую готовились репетировать: нежные признания Люсаны джигиту, выпущенному из тюрьмы и надевшему на себя юбку. Надо думать, Чача не только навсегда потеряла бы свое красноречие, если бы увидела эту сцену, она навсегда потеряла бы способность что-либо уразуметь: зачем, в самом деле, мужчины надевают юбки, а девушки обращаются к ним со словами любви?

Впрочем, даже Думасара не все постигала в этой затее. Но главное достоинство театра она в том как раз и видела, что на сцене становится все, как в сказке, красивым и не всегда объяснимым. Этого впечатления она ждала и от пьесы Казгирея.

Однако каждый по-своему смотрел на происходящее. Давлет, например, из этих наблюдений вынес интересную и полезную мысль, что каждый человек может стать другим человеком.

Не могли не чувствовать грозу Казгирей и Астемир. Но каждый из них был занят делом, чтобы отдаваться беспокойным мыслям. Лишь как-то мельком Казгирей вспомнил балкарскую легенду о черной тени птицы, которую недавно слышал от Казмая: перед большой бедой над землей пролетает невидимая птица, но ее мрачная тень ложится на всю землю, проникает в души людей. «Нет, неверно, — хотелось думать ему. — Какая тень? Какая черная птица? Светит солнце, резвятся дети, Ахья на свободе… Как раз теперь нет причин вспоминать эту легенду…»

И Казгирей опять принимался за дела, с которыми едва успевал справляться.

Еще больше дел стало у Астемира с тех пор, как его выдвинули председателем Окружной комиссии по предстоящей партийной чистке. Ему не давали покоя мысли о том, как бы лучше, безболезненней провести такое трудное мероприятие — закрытие мечетей. Думасара чувствовала, что муж что-то таит на душе, но спросить ни о чем не решалась. Она ведь знала, что Астемир все равно рано или поздно расскажет ей, что его так заботит. Не было еще таких тайн, которые Астемир скрыл бы от жены. И Астемир в самом деле не вступал с Думасарой в разговор на волнующую тему только потому, что и сам еще не был убежден: своевременна ли эта мера. Действительно ли необходимо беспощадное «наступление на очаги мракобесия», как выразился Инал на днях в своей речи на учительском семинаре. Астемир думал: не рано ли снимать зеленую скорлупу с ореха, не повредит ли это ядру?

Среди учителей прошел слух, будто собираются увольнять всех учителей, обучавшихся грамоте в медресе. А ведь он и сам учился в медресе. Кто не учился в медресе? Где мог учиться раньше человек, если он искал знаний? Повинны ли в этом люди, которые так много сделали в первые годы Советской власти для народного образования? Ведь этим людям легче было усвоить и новую грамоту, чем тем, кто прежде не брал в руки даже арабскую книгу. Многие даже позабыли теперь, что когда-то они учились в медресе, так же как многие прежние бойцы шариатского полка забыли, что полк, в котором они воевали за Советскую власть, шел в бой под зеленым знаменем. Справедливо ли теперь бросать на них тень недоверия?

Революция разделила людей на две половины, как ущелье рассекает твердыню гор. Казгирей и многие его единомышленники в ту пору оказались на стороне революции и сражались за Советскую власть. Зачем же теперь наносить им опасные, а то и смертельные раны?

Когда в вечер перед сходом, в четверг, по аулу опять раздался голос Исхака: «Слушайте! Слушайте!.. Люди должны подумать и голосовать за закрытие мечетей…» — Астемир был дома. И вот тогда его потянуло рассказать о своих сомнениях Думасаре. Он ожидал от жены гневных слов, обращенных в адрес Инала, но Думасара лишь задумчиво проговорила:

— Да, так оно и есть.

— Что «так оно и есть»?

— В старину были люди, которых можно было купить, продать, обменять, даже срезать с их спины кожу на подметки… Не было такого закона, который охранял бы их. Они становились как бы зернами, выпавшими из мешка, их мог склевать петух, индейка и даже утка. Только не помню, как назывались эти люди.

— Хабзенша они назывались, — угрюмо сказал Астемир.

— Правильно! Так вот, — продолжала Думасара, — муллы у Советской власти и есть хабзенша. Любая птица их может склевать, даже утка. Клянусь аллахом, ваш головной журавль, как ты называешь Инала, первым подберет эти зерна, а подберет, запомни, Астемир, во вкус войдет и начнет бить и клевать всей силой клюва. Он не удовольствуется рассыпанными зернами. Попомни мои слова, будем живы, рукою возьмем то, чего сейчас едва затрагиваем словами… Беда! Беда!.. Вот ты будешь главным там, где будут чистить коммунистов. Я не знаю, как это будут чистить их, но, думаю, хорошо бы почистить и перья вашего журавля. Чей-то клюв на это годен? Не Казгирея ли? Он никогда не склонялся ни перед кем. Я помню, еще тогда, когда был у нас Степан Ильич, они вместе разъясняли людям ленинский декрет: всем мусульманам свобода! Я помню, он об этом в своей газете писал… Забыли! Забыли все! Уж не словами — клювом бьют…

— Валлаги! До чего договорилась ты, — запротестовал Астемир, хотя Думасара и говорила как раз именно то, что беспокоило его самого. Ему не хотелось, чтобы это было правдой, он приискивал оправдания для Инала, слишком привык он верить ему, и горько было бы разочаровываться.

— Почему ты так несправедлива к Иналу?

— Из каких его поступков я почерпну справедливость?

— Ты разве не знаешь, что он выпустил Ахья из тюрьмы?

Этот довод на минуту как будто заставил Думасару призадуматься.

— Это верно, — сказала она, — из тюрьмы он выпустил, но еще неизвестно, куда он его направит дальше. Инал — двойной и тройной человек.

— Как так — двойной и тройной человек, что это значит?

— А вот, как в театре, как в пьесе, которую будет представлять Лю: с нами он один человек, а когда представляет, становится другим человеком… Разный, разный он! Беда! Беда! Цены падают — по этой причине все беды…

— Вот видишь, до чего договорились: цены падают, и это тоже плохо. Что же плохого в том, что цены падают? Это как раз хорошо.

— Нет, это очень плохо. Я говорю не о тех ценах, что на ситец, мыло, муку, я говорю о цене человеческой жизни, вот какая цена падает… Вот Казгирей сочинил свою пьесу «Калым». Что значит «калым»? Цена. О чем эта пьеса? Я так полагаю, что эта пьеса о том, как надо поднять цену на человеческую совесть. Вот главная цена человека. Вот что говорит пьеса Казгирея. Очень хорошо, что завтра будет представление. Если все поймут, что хочет сказать Казгирей, будет очень хорошо… Да боюсь я, Астемир, что не все поймут это…

Возможно, их разговор и продолжался бы, но тут Думасара и Астемир услыхали голоса Лю и его товарищей: артисты шли по улице вслед за лошадкой Исхака, закончившего объезд, несли на палке новую стенгазету с портретом артистки Тины. Артистка шла вместе с мальчиками, и все они выкрикивали хором:

— Слушайте! Слушайте! После схода будет представление пьесы «Калым»! История о том, как справедливость побеждает несправедливость… Представление о том, как юный комсомолец победил старого муллу…

За комсомольцами уже бежала орава голоштанников-мальчуганов. Застенчивые девочки с завистью провожали глазами шествие. Собаки ожесточенным лаем отзывались на детские голоса, из-за плетней и тут и там показывались то головы старух в платках, то лохматая папаха старика. Наиболее смелые выходили навстречу, останавливались перед стенгазетой и начинали соревноваться в степени своей грамотности и просвещенности. Каждый старался прочитать то, что написано крупными буквами.

Прочитав слово «Калым», Давлет тут же заметил:

— Калым! Разный бывает калым.

— А ты, может быть, и слово неправильно прочитал, — усомнился Масхуд. — Скажи, Лю, правильно ли прочитал написанное слово Давлет?

Лю подтвердил, что слово прочитано правильно.

Но Давлет все-таки обиделся. Он не преминул напомнить, что обучился грамоте еще до ликбеза, в тюрьме.

— Давлет не может забыть, сколько счастья принесла ему тюрьма, — не без ехидства заметил Муса.

Не остался в долгу и Давлет.

— В тюрьму попадают только мужчины высокой цены, — заявил он. — Так я слышал от Жираслана. Тюрьма — это дом для настоящих джигитов, трусливый и хилый человек в тюрьму не попадет. Так что, Муса, не хлопочи, тюрьма не для тебя.

— Не знаю, насколько ты прав в этом утверждении, — отвечал Муса, солидно поглаживая бороду, — но ты напрасно заговорил о цене. Если речь идет о цене на твою голову, то такой голове цена — пятак.

И лошадка Исхака, и комсомольцы со своим плакатом-газетой уже скрылись за поворотом улицы, за могучей яблоней, прозванной Деревом-нартом, а спорщики все еще продолжали перепалку.

Уже давно светила ущербная луна, а по дворам старого аула, когда-то известного по всей Кабарде выделкой жерновов, все еще слышались возбужденные голоса.

 

НА ГРОЗНОМ СХОДЕ

С чем шхальмивоковцы в конце концов все-таки заснули, с тем и проснулись.

Люди говорили, что волнения, вызванные предстоящим сходом, можно сравнить только с такими достопамятными событиями, как, например, тот сход, когда лукавый Аральпов пытался разоблачить князя-конокрада Жираслана. Или с тем сходом, когда ликующие большевики во главе с Астемиром и Степаном Ильичом прискакали в Шхальмивоко для провозглашения Советской власти. Или с тем сходом — уже во времена гражданской войны, — который был созван князем Шардановым, прислужником белогвардейцев, для того чтобы на глазах всего аула расстрелять уличенных в сочувствии большевикам. Словом, в летописях Шхальмивоко было не очень много событий, достойных сравнения с тем, что ожидалось.

Обычно сход собирался на лужайке перед домом аулсовета, стоящим невдалеке от дома Жираслана. На этот раз решили собраться на дворе перед старой конюшней. Сам Нахо предупредил старую княгиню о том, что люди соберутся во дворе ее дома для того, чтобы взять на поруки князя Жираслана: так беглец сразу узнает благосклонное решение схода. Осталось неизвестным, как отнеслась к этому княгиня, но огнедышащего Нахо мало занимало настроение княгини. Его больше занимало настроение людей, которые должны голосовать. Конечно, беспокойней всех было муллам.

Они и появились раньше других, когда солнце стояло еще высоко. Люди только собирались, а муллы уже давно сидели в тени на бревне. Был тут и самый старый мулла Саид, вместе с которым росла и старилась летопись аула. Сейчас эти старики угрюмо отвечали на мусульманское приветствие своих прихожан:

— Салям алейкум…

— Алейкум салям…

Между тем Нахо Воронов, взгромоздившись на сколоченные в виде трибуны ящики, уже произносил речь. Он начал с самого простого, он заговорил о Жираслане.

Жираслан изменил своей клятве не уводить коней и недавно с одной богатой свадьбы, говорил Нахо, увел коня. Нахо об этом говорил так, как будто бы не знали люди, чья это была свадьба и чьего коня увел Жираслан.

— Мы не уверены, — продолжал председатель, — что Жираслан в последний раз увел коня. Но пусть знает князь-конокрад: если орел нападает на птиц без разбора, то даже орлу обламывают крылья. И пусть никому не будет повадно засматриваться в сторону Жираслана. Еще есть такие люди, которые воротят голову от колхоза, а смотрят в сторону гор, где прячется Жираслан. А не лучше ли именно этим людям взять Жираслана на поруки? Не пора ли Жираслану вспомнить, что его больная супруга — я был у старой княгини только сегодня — уже пядями меряет расстояние от своей постели до могилы? — Дальше Нахо повел речь довольно хитроумно: — Валлаги, не пора ли, — воскликнул он, — не пора ли Жираслану вспомнить, что княгине уже не по годам одной оставаться в большом пустом доме? Даже девочка Тина перестает служить ей — стала артисткой. Но Жираслан этого не помнит, и нам приходится думать за него, и вот мы решили, по совету Инала, взять княгиню на иждивение. Не всегда ее добрые родственники будут посылать ей фасоль и баранину. Мы поселим в ее большом пустующем доме несколько девочек, это будут ученицы Казгирея, это будет интернат для девочек, вроде того, какой мы знаем в Бурунах для мальчиков. Вот как решила поступить великодушная Советская власть, она не только готова взять на поруки самого Жираслана, но берет на иждивение его супругу. Мы думаем, что княгиня оценит такое решение, что бы ни говорила по этому поводу Чача…

Вот как Нахо повернул дело, которое было уже решено в Нальчике: Астемир и Казгирей говорили об этом и получили поддержку от Инала и в наробразе.

Конечно, не только Чача усматривала в проекте интерната для девочек новые козни Советской власти. И опять раздались голоса:

— Совсем забыли закон пророка! Совсем забыли аллаха! Уже хотят и старух и девочек одевать по-русски, кормить свининой и вывозить в Москву. Было время, татары увозили в Крым, а теперь большевики в Москву, да не потерпит аллах такого позора!

По первому сообщению Нахо пожелали высказаться Муса и Давлет. Муса не соглашался с тем, чтобы колхоз взял Жираслана на поруки, лучше, чтобы за него поручились муллы.

— Пусть лучше колхоз берет Жираслана, — возражали другие, — и вот почему: Советская власть уважает колхозы.

Попросил слова Астемир. Как всегда, при виде Астемира внимание людей удвоилось. Широкоплечий Астемир спокойно прошел вперед, заговорил неторопливо, обдумывая каждое слово. Астемир замыслил тонкий ход, действовал не так прямолинейно, как Нахо, и замысел его был важный и серьезный.

— Не колхозное это дело — брать Жираслана на поруки, — начал Астемир. — Такую обязанность может взять на себя только весь аул. А колхоз еще не аул. В нашем колхозе пока что хозяйств немного, едва ли наберется больше полсотни. Так я говорю, Нахо?

— Сорок семь, — отвечал Нахо.

— Вот я и говорю, это не весь аул: в Шхальмивоко свыше восьмисот дворов. И вот смотрите: это только небольшой здоровый зародыш в зеленом орехе. — Астемир показал орешек, которым только что играл. — Орех должен созреть, с него сойдет зеленая скорлупа, и орех будет готов. Но пока этого не произошло, и колхоз не может действовать и поручаться за весь аул. Вот почему нам нужно поскорее собраться в одно целое. Чемединодушней будет народ, тем труднее будет любому врагу разгрызть этот орешек. Разве не правильно я говорю?

Образная речь Астемира понравилась, слышались одобрительные возгласы. Только Муса проворчал:

— Орешек-то орешек, а кому придется его разгрызать?

Астемир продолжал:

— Вот с этого мы и начнем. Дерево тянется к свету, человек к добру. Скоро каждый поймет, какое добро несет ему колхоз, народное единение. А сейчас пусть выскажутся на равных правах и колхозники и неколхозники. Мы, большевики, служим народу и хотим слышать голос народа…

Тут Муса не вытерпел и заговорил громко:

— При старом правителе Кабарды полковнике Клишбиеве народ это был я, ты, Астемир, все мы были народ. Все были готовый орешек и цельное молоко. А теперь, при Инале и том же Астемире, цельного молока нет, молоко разделилось: в одну сторону жир, в другую сторону сыворотка, в одну сторону сливки, в другую сторону обрат, что выливают собакам. Вот тебе и народ! Вот уже который день я слышу, люди рассуждают: кто кулак, а кто не кулак? Говорят: кулак тот, у кого верховые лошади. А у меня разве верховые? Разве я не отдал лучших лошадей колхозу? Почему в прежние времена мулла Саид был высокочтимым и уважаемым человеком, а теперь его хотят выбросить собакам вместе с сывороткой? Кто не знает старого партизана-балкарца Казмая? Почему хотят выбросить Казмая? Разве знают почему? Почему у Адама отнимают мельницу, а у меня последних лошадей? Может быть, ты все это объяснишь, Астемир?

Лихая речь Мусы подбила к выступлению и словоохотливого Адама. Этот начал издалека:

— Слушай, Астемир! С тех пор как твой сын Лю обучил меня советской грамоте, цифрам и буквам, от меня требуют, чтобы я эту грамоту применял на деле, иначе я ненужный человек на мельнице. Раньше что бы человек ни привез на мельницу — все зерно загляденье! А теперь не так: есть зерно хорошее, оно звенит в руках, а есть зерно, которое тот же хозяин отнимает у беззащитных лошадей, кормовая кукуруза. Ее тоже привозят… А то еще привозят кукурузу с головней. И все это зерно. Разве это зерно? Так и среди людей стало теперь. Валлаги, прежде был кабардинский народ и все были добрыми кабардинцами — и Астемир… и… всякий другой, а теперь уже не народ, не люди, а кулаки, бедняки, большевики…

— Дураки! — выкрикнул кто-то, хотя и не было ясно, о ком это сказано.

Исхак возразил Адаму мягче:

— Валлаги, Адам, мелешь мелко, но твоя мука малость горчит. Ты должен понимать, что кормовую кукурузу привозит тот человек, у, которого нет другой, лучшей. Но о чем стали толковать люди? Сейчас надо говорить о Жираслане, а не о Казмае. — И вдруг воскликнул: — Я предлагаю ударить гусачком по заду Жираслана, а заодно по другим жирным задам! Вот мое слово. — Исхак отошел на свое место и концом дудки погладил усы.

Астемир выступил вновь. Он сказал так:

— Очень интересно послушать людей. Разно они говорят. Разные были люди и прежде, при Клишбиеве: был и князь Шарданов, был и незабвенный дед Еруль, был и Аральпов, был и славный кузнец Бот, которого Аральпов и Шарданов расстреляли вместе с другими неповинными людьми. Шхальмивоковцы хорошо все это помнят. Революция научила разбираться в людях. Есть и теперь разные люди. Это мы видим каждый день, каждый день слышим, слышим и сегодня: один тянет к себе, другой тянет к себе: один не может простить Советской власти, что она отняла у него лишних лошадей, другой и не имеет ничего лишнего, у него Советская власть не берет, а дает силу, а он не понимает, почему ему дает благо не Муса, а Советская власть, и даже ворчит на это. Вот какая есть разница между людьми, и большевики указывают на нее людям. Кто прав и кто виноват? Прежде всего права революция! Революция права тем, что она хочет добра людям, живущим не чужим, а своим трудом. Эту доброту революции не все еще понимают, но ее неизбежно поймут. Это обязательно поймут все те, у кого душа, а не сундук за семью замками. И тогда будет одно общее стремление. Тогда и будет цельное молоко, о котором размечтался Муса, тогда и будет звонкое чистое зерно, о котором вспоминает Адам, и не только для Мусы и Адама, для всех. Это главное. Вот что я могу сказать в объяснение моих слов. Муса вспомнил Казмая. Очень приятно такое участие, но разве Муса не знает, что сын Казмая Ахья выпущен из тюрьмы и сегодня мы увидим его в представлении пьесы Казгирея? Что же касается участи Жираслана, то, видит аллах, это не так уж важно, когда думаешь о судьбе народа, — вздохнул Астемир. — Откровенно говоря, какая вина Жираслана? До того, как его стали преследовать за трактор, он был верен своему слову. Я помню это тхало в доме Жираслана, когда от него требовали раскаяния и клятвы, что он больше никогда не будет врагом Советской власти. Помнит эту ночь и Казгирей Матханов. Он тоже слышал клятву Жираслана. И Жираслан не вредил, честно работал. Так вот, я думаю, не надо замахиваться на Жираслана гусачком, как предлагает нам славный песнотворец Исхак. Не надо этого человека отбрасывать. Хочется, чтобы Жираслан еще послужил народу, а наше дело — дело руководителей — проследить за тем, чтобы оно было именно так, а не иначе. — Инал справедливо сделал, выпустив из тюрьмы Ахья. Инал неплохо придумал — взять Жираслана на поруки. Инал верно посоветовал — превратить дом Жираслана в интернат для девочек. Я думаю, мы должны дружно проголосовать в поддержку этих предложений. Инал сам приедет сегодня, и ему будет приятно узнать, что шхальмивоковцы единодушны в общественных делах. — Так заключил свою речь Астемир и предложил Нахо перейти к голосованию.

Астемир знал, что эти вопросы пройдут легко. Он чувствовал, люди берегут силы для главного, и не ошибся. Конечно же, даже вопрос о мельнице был пустяком по сравнению с главным — о вступлении в колхоз, о закрытии мечетей.

Астемир держался того взгляда насчет мельницы, что нет уж такой необходимости менять мельника, а как мельница будет называться — мельница Адама или мельница колхоза — это не так существенно; гораздо важнее подготовить людей к больному вопросу о мечетях. Не менее важно вовлекать в колхоз новых хозяев, а поэтому не следует пугать людей крутыми мерами и преждевременными конфискациями.

После неизбежной перепалки между Исхаком и Адамом, Мусой и Масхудом было решено положение на мельнице оставить прежним.

Перешли к голосованию по поводу Жираслана.

Нахо положил руку на кобуру с маузером. Нахо всегда прибегал к этому приему, когда хотел напомнить о своем значении.

— За что будем голосовать? — сказал Нахо. — За то, чтобы Жираслан вернулся к своему очагу, или за то, чтобы дать бараньим гусачком по его голому заду, так, чтобы зад стал красным?

Люди развеселились и начали охотно поднимать руки, хотя и не было ясно, за что же они голосуют. Все поднимали руки так высоко, будто соревновались, кто может выше поднять руку. Послышались крики:

— Дать ему гусачком по заду разок, чтобы больше не бегал!

— Поручить это Исхаку! — кричали одни, а другие не без оснований предлагали поручить порку мяснику Масхуду, как будто неуловимый абрек уже был в их руках.

Нахо важно передвинул кобуру с боку на живот и спросил:

— Так за что же вы голосуете?

— За то, чтобы Жираслан больше не воровал, — кричали в ответ.

Нахо счел вопрос ясным, еще более решительно переместил маузер с живота на бок, потом с боку опять на живот и, смотря прямо перед собой, возгласил:

— Перейдем к вопросу о закрытии мечетей. Всем ясен вопрос по существу?

Последовало долгое молчание. Собравшиеся оглядывались на мулл. Саид подпирал бороду палкой, другие муллы как бы в отчаянии схватились руками за голову. Один из стариков, высокий и худой, со вздувшимися на длинной шее венами, громко бормотал стихи из Корана. Из глаз Саида текли слезы, и трудно было понять: то ли его больные глаза слезятся, как всегда, то ли он плачет. В толпе были старики, в свое время посетившие Мекку. Они вышли на сход, несмотря на жару, в чалмах и в абу, сейчас они громко на разные голоса вторили друг другу:

— Ля-илях, аль-аллах…

Астемир посмотрел в сторону конюшни — Казгирея не было. Ушел! Нахо начал толкать Астемира локтем в бок, Астемир понимал значение этих подталкиваний, но все еще надеялся, что кто-нибудь другой начнет нелегкий разговор. Однако охотников не находилось. Астемир с досадой думал о том, как нужен был бы в эту минуту Инал. Так нет же! Когда нужно, его нет, а ведь обещал приехать. «И это, — заметил про себя Астемир, — уже не первый случай: поднимет вопрос, подтолкнет людей, а то еще и пригрозит, а сам ждет, чтобы главный удар приняли на себя другие… Ну, — решительно вздохнул Астемир, — так или иначе, а нужно выступать».

Теперь все было гораздо скромнее, чем в те времена, когда — до ареста и тюрьмы — председателем аулсовета был Давлет; теперь не осталось и следов знаменитой башни Давлета. Шаткие ящики едва не подломились под Астемиром, когда он энергично полез на них, еще не зная, с чего начать речь.

Оглядывая односельчан, он для начала заговорил на свою любимую тему:

— Вся страна сейчас находится в разгаре культурной революции. Если иногда и бьет едким дымом, то происходит это потому, что подожгли хворост вековой невежественности. Грамотными стали даже Чача и Давлет…

Давлет не мог снести такого сопоставления и поднял голос:

— Я еще в тюрьме буквы знал. Зачем ставишь меня рядом?

— Тюрьма тюрьмой, а доучивать тебя пришлось на воле, — усмехнулся Астемир. — Учению нет предела. Грамота — это все равно, что хорошая махсыма: чем больше пьешь, тем больше хочется. Мы сделаем грамотными всех. Некоторые старики отнекиваются, говорят: «Грамота нам уже не по глазам» Мы купим очки всем старикам. Вот какой размах принимает народное просвещение! Старухи так научатся читать буквы, что им позавидует курица, подбирающая зернышки…

В толпе повеселели. Теперь Астемиру было легче взяться за главное:

— Кому же непонятно, что для этого дела нужны школы! Много школ. А возьмем наш аул. На восемьсот дворов у нас две школы. В одной четыре класса, в другой — один. Это на восемьсот дворов-то! А кому не хочется, чтобы из его дома ребенок ходил в школу? Не стыдно ли нам, шхальмивоковцам? А сколько мечетей? Пять. Сколько у нас учителей, а сколько мулл? Вот вам соотношение сил на фронте культурной революции. Все ли знают, что есть такой фронт?

Оказалось, не всем понятно, что такое «фронт культурной революции». Кое-кто еще помнил германский фронт, австрийский фронт, знали и хорошо помнили деникинский фронт, а что такое фронт культурной революции, догадывались не все.

— Цель культурной революции — научить всех людей писать, читать, зажечь свет в домах и в сердцах, — пояснил Астемир.

Эти слова понравились даже старикам. Во всех концах послышалось народное присловье: «Да утвердятся слова аллаха».

Астемир шел дальше.

— Мечеть — это кость, которая стала поперек горла, а мы, большевики, хотим, чтобы народ дышал легко, хотим вытащить эту кость. —

Сказавши эту фразу, Астемир понял, что тут он допустил ошибку. И действительно, из толпы кто-то выкрикнул:

— Возьмешься вытаскивать, можешь и горло перервать!

Нахо немедленно передвинул маузер с боку на живот и вступил в дискуссию:

— А что же? Может случиться и так, что кое-кого придется чикнуть по горлышку. Чикнем и забудем зашить. По всем аулам Кабарды и Балкарии начали прочищать горлышки. А заодно и головы. Мы, жерновщики, привыкли тесать твердый камень. Что много говорить, мечеть школе не соседка, ночь и день рядом на крыше не сидят…

На этом запас красноречия у Нахо иссяк. Астемир попробовал подойти к вопросу с другой стороны.

— Мечеть, — заговорил Астемир, — отделена от государства. Что это значит? А вот что: государственная жизнь — больницы, школы, аулсовет — сама по себе, а мечеть — сама по себе. Никто не охраняет ни мечеть, ни тех, кто в мечети. Над мечетью нет крыши. И дождь, и град, и снег — все на головы тех, кто в мечети. Вот это и значит «вне закона».

И опять послышались возражения:

— Нет, не надо нам такого счастья, когда в доме нет места для аллаха.

Астемир угадывал по глазам, что многие, особенно молодежь, были на его стороне. Привычка не прекословить старшим останавливала молодых людей от выражения согласия с красивыми и разумными словами Астемира, заставляла прикусить языки, опускать глаза.

Нахо передвинул маузер и шагнул вперед, сказав решительно: ,

— Предложение: кто за то, чтобы закрыть мечети, поднимайте руку! — и сам высоко вскинул кулак и снова оглядел толпу.

Никто не только не поднимал руку, все будто окаменели. Опять Нахо видел перед собой упрямых, неподатливых и суровых жерновщиков.

— Почему не поднимаете руки? Разве непонятно? Разве Астемир не ясно говорил? Или вы ждете к себе всадников Шкуро?

Нахо понял: жерновщики опять вступили в молчаливую борьбу. Жерновщики знали своего председателя не хуже, чем он своих односельчан. Не одна только Чача просиживала ночи лицом к лицу с Нахо. Следовательно, и Нахо не привыкать к молчаливому спору. Он повторил:

— Ставлю на голосование!

Старики по-прежнему безмолвно опирались на палки. Молодежь за спинами стариков тихо перешептывалась. Все ниже и ниже повисала борода Саида.

Солнце уже ушло за скалы дальних гор. Снежные вершины розовели под последними лучами. Хозяйки давно подоили коров, ожидая мужей со схода. В тишине вновь зазвучал голос Нахо:

— Эй, ты, Исхак, песнопевец, народная душа, почему не поднимаешь руку?

— Коль я народная душа, — с неожиданной суровостью отвечал старик, — я подниму руку, когда народ поднимет. Я не хочу забегать вперед арбы. Я не против того, чтобы закрыли мечети. Но как быть со стариками муллами? Пошлешь их на съезд лодырей, как посылал туда Масхуда?

— А ты думаешь, легко на съезды ездить! — закричал Масхуд. — Вот если бы Муса…

— Да подожди ты, — осадил его Исхак. — Я спрашиваю Нахо: если будем без мулл, то где медные трубы? Тут одними моими бжами не обойдешься.

— О каких медных трубах ты говоришь? — спросил Нахо.

— О тех трубах, на каких играли музыканты, когда хоронили Баляцо по большевистскому обряду. Если муллы не будут нас хоронить, по какому обряду будешь хоронить ты? На моем бжами не сыграешь «охоронной музыки. Вот почему я руку не поднимаю.

Молчаливая борьба продолжалась. Тишину нарушали только стуки, доносящиеся от конюшни-клуба. По-видимому, артисты там заколачивали последние гвозди.

Астемир опять с досадой подумал о том, как подвел Инал. Что же, прекращать спор и начинать представление? Люди не расходились, ждали обещанного.

И неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не послышался далекий автомобильный гудок.

— Инал! Едет Инал! — оживились в толпе. Головы обернулись к дороге. В светлых сумерках приближался столб пыли. Большой блестящий «линкольн», который еще снился иногда Лю, подкатил ко двору. Астемир, Нахо, раздвигая толпу, пошли навстречу. Тревожил ответ перед Иналом за новую неудачу, но что поделаешь. Все-таки Инал свое слово сдержал, приехал, и, может быть, еще удастся поправить дело. Услышав гудки знакомого автомобиля, толпа повалила ему навстречу.

Но, увы, Инала в машине не было. Из машины вышла красивая светловолосая дама, новая жена Инала, а с нею хорошо знакомая всем шхальмивоковцам Сарыма, жена Эльдара. Приехал и сам Эльдар, приехали и двое его сынишек, носящие имена людей, наиболее дорогих сердцу отца: Астемир, маленький, и Инал, еще меньший. Хорошенькая девушка в нарядном русском платье, лицом похожая на Сарыму, выпрыгнула последней. Не сразу можно было узнать в этой девушке прежнюю замухрышку Рум, сестренку Сарымы, обучающуюся теперь в Москве в театральной школе.

Все они приехали на представление пьесы Казгирея, в которой участвуют не только Лю, Тина и Ахья, но и сам Казгирей.

Артисты, взволнованные автомобильным гудком, уже выбежали на крыльцо. Не было видно лишь Казгирея. Отправив молодых партнеров встречать высокого гостя, он сам оставался на импровизированной сцене с молотком в руках. И он скорее был доволен, чем разочарован, когда ему сказали, что Инал не приехал.

Неотложные дела помешали Иналу. Но он поручил Вере Павловне, исполняющей, кстати сказать, должность заведующей культсектором наробраза, посмотреть спектакль Казгирея и пригласить главных участников вместе с Астемиром в Нальчик, в гости. Инала, конечно, не столько интересовал успех спектакля, сколько не терпелось узнать о результатах схода. Что касается пьесы Казгирея, то на этот счет у него уже сложилось особое мнение, и причины предвзятости не имели отношения к театральному искусству.

Не только отдельный человек, толпа тоже может иметь особенности. Эльдар это знал. И неспроста он так пытливо осматривал шхальмивоковцев, обступивших автомобиль.

— Алейкум салям… алейкум салям! Вижу, Астемир, вижу, жарко пришлось вам с Нахо… Но что же не видно Казгирея?

— Казгирей вбивает последний гвоздь в гроб старого мира, — нашелся с ответом Астемир. — Будем надеяться, что его спектакль принесет больше пользы, чем наши речи.

И уже перекрывал все голоса веселый звонкий голос Веры Павловны:

— Пьеса! Пьеса! Ах, как давно я не была в театре! Как это хорошо и приятно — посмотреть пьесу Казгирея. Идем же, идем. Сарыма, веди своих ребят.

 

НА СЦЕНЕ И В ВОСПОМИНАНИЯХ

Представление уже шло к концу, когда случилось происшествие непредвиденное.

Люди сидели на длинных досках, положенных на мокрые камни, прикаченные сюда с берегов Шхальмивокопс. Люди сидели тесно: старики в первых рядах, молодые подальше. Но помещение конюшни не вместило всех охотников до зрелища, и поэтому некоторым, преимущественно мальчишкам и подросткам, пришлось устраиваться верхом на стропилах полуразрушенной крыши. И тут и там над головами свисали голые грязные мальчишеские ноги.

Женщины жались друг к дружке у входа в конюшню. Они не смели войти в помещение, переполненное мужчинами, как мечеть.

Лишь женщины — высокие гости, приехавшие на Иналовой машине, занимали почетные места в первом ряду вместе с самими Эльдаром, Нахо и Астемиром. От ламп становилось жарко. Вера Павловна то и дело обвевала себя, а заодно и Думасару с Сарымой шелковым веером. Ей очень нравился и спектакль, и обстановка импровизированного театра. От удовольствия и духоты у женщин разгорелись лица, а всех счастливее казалась юная Рум. В перерывах ей не сиделось, она то и дело вскакивала, разглядывала соседей, осматривала лампы, одна из которых беспрерывно забавно жужжала. Это была как раз та самая знаменитая лампа, которую в свое время Астемир получил в подарок от Казгирея для новой школы. Рум вспомнила тот день, когда лампу, Думасару и Сарыму привезли из Нальчика, и спросила Сарыму, помнит ли она все это. Как было Сарыме не помнить!

Весело и радостно было узнавать знакомые лица. Весело и радостно было смотреть спектакль. Неужели девушка, играющая роль Люсаны, та самая замухрышка Тина, которая не так давно лазила по деревьям вместе с мальчишками, а потом стала первой девочкой, поступившей в школу Астемира? Неужели пылкий комсомолец Маир тот самый Лю, который так часто через плетень перебирался во двор соседей к Сарыме и Рум? Рум еле сдерживала себя, чтобы не броситься на сцену: мало того, что ей хотелось обнять Лю, Тину, ей хотелось сейчас же просить Казгирея, чтобы он обязательно позволил Рум тоже выступить в спектакле в следующий раз.

Сарыма, может быть, не так пылко, но зато более глубоко переживала вместе с Люсаной перипетии ее чистой любви к Маиру, сердилась на старуху мать, мешающую счастью дочери. Ее и Веру Павловну смешили ухищрения и повадки хитрого муллы, которого так удачно исполнял Жансох. Роль народного сказителя, в которой выступал Казгирей, вызывала глубокую симпатию у зрителей. Горячая, умная речь гекуако Мурзы, его спокойные величавые жесты, а в нужный момент едкая насмешка подчеркивали непреклонную волю к борьбе за правду…

И не удивительно, что эта роль имела такой успех. Речи Мурзы на самом деле были речами самого Казгирея. Это были его речи не только потому, что Казгирей сочинил их: пьеса была написана именно потому, что все пережитое и передуманное за долгие годы искало выхода.

Случилось так, что поездка в Турцию десять лет тому назад, после решительного разрыва с Иналом, открыла глаза Казгирею на многое, чего он прежде как бы и не замечал вокруг себя — сначала в доме отца, потом, после революции, на поприще общественной и политической деятельности.

Поездка в Турцию неожиданно для него самого будто оборвала пуповину, и он стал как бы заново расти, созревать с быстротою сказочного героя, расти и догонять время, грозящее уйти от него. Новые серьезные мысли пришли на смену прежним догматическим убеждениям. Все то, что пережил он вдали от родины, где он искал истину, заставило думать по-другому. Истина была найдена на личном опыте, и она оказалась не та, какую предполагал найти Казгирей.

Казгирею мнилось, что в Стамбуле, в Сирии, на древних восточных берегах Средиземного моря, куда с давних времен эмигрировало много его соплеменников-единоверцев, он найдет в чистом, нетронутом, первоначальном виде и веру, и мораль, и совесть своих предков. Найти путь к сочленению вековой духовной культуры народа с новыми формами социальной жизни, проповедуемыми большевиками, — в этом Казгирей видел свою основную цель, хотел и надеялся, что здесь-то его поймут… Но случилось не так.

Многое изменилось с тех пор, когда Казгирей еще юношей учился здесь в высшей духовной школе. Столица переехала в Анкару, Стамбул потерял прежнюю гордую осанку. Он притих, точно конь, с которого сняли седло после долгого пути. Город выглядел опустевшим, заглохла прежняя кипучая жизнь в темных кварталах и на набережных голубого Босфора. Но не это поразило Матханова. Его поразили не сразу понятые перемены в настроениях кабардино-адыгейской колонии. Да, здесь издавалась газета, издавались книги, в некоторых аулах имелись школы с преподаванием на родном языке. Несомненно, это было важным завоеванием переселенцев-адыгов. Но в «Черкесском клубе», куда пришел Казгирей прежде всего, бросалась в глаза какая-то растерянность и адыгейцев, и кабардинцев, и абхазцев. Вскоре Матханов узнал, что не только школы и газеты отбираются у черкесов (черкес — так обобщенно именовались здесь и кабардинцы и адыги). По новому законодательству отнималось право выходцам из Черкесии именоваться черкесами, по новому закону и черкес, и кабардинец, и адыг, и абхазец — все становились турками: живешь в Турции, значит, ты турок. Вот как гласил новый закон. Уже раздавались голоса о том, чтобы правительство Турции разрешило реэмиграцию, возвращение на родину. Люди с жадностью слушали Казгирея, а Казгирею меньше всего удавалось слышать то, что он искал, — рассуждения об основах шариата и мусульманства, как это бывало еще в недавние годы. Людей интересовали основы советской конституции, новые государственные образования, автономия областей на Северном Кавказе. Еще недавно здесь пели хором древние стихи:

На всех кораблях флаги одни, На всех флагах — полумесяц. У всех мусульман вера одна, Единый аллах укрепляет единоверцев…

Теперь как будто тот же самый старинный гимн пелся иначе:

На всех кораблях флаги одни, На всех флагах — красная звезда. У всех адыгов надежда одна — Сойтись воедино под красной звездой.

И так сильно было это стремление людей вернуться на родину, что Казгирей не осмелился признаться в том, что предполагал остаться здесь надолго. Он вспомнил прежних университетских товарищей, но не нашел почти никого: одни уехали в Сирию, другие в Иорданию. Но, оказывается, и там люди адыгейских племен считались арабами только потому, что поселились в арабских странах. И Казгирей был счастлив сознанием, что он полезен не только тем, с кем делит участь эмиграции, но полезен и родине, выполняя неожиданную роль ее посланца. Он говорил самому себе: иной раз поток оторвет от скалы глыбу камня и унесет далеко. Но достаточно этот камень возвратить на прежнее место, он снова срастется со скалой, от которой отвалился. В таком душевном состоянии он решил написать письмо в Москву Степану Ильичу Коломейцеву.

Однажды в «Черкесском клубе» к Казгирею подошел молодой, статный черкес и застенчиво спросил разрешение поговорить с ним.

— Прости меня, Казгирей, — сказал он, и лицо его залилось краской, — я прихожу сюда всякий раз, когда ты говоришь, и живу от одного вечера до другого надеждой тебя послушать. Сейчас я говорю от имени своих старших братьев: они просят тебя оказать честь нашему дому. Нам больно думать, что, может быть, ты испытываешь в Стамбуле какие-нибудь неудобства. Ты сделал бы нас счастливыми, если бы согласился принять наше приглашение и поселиться у нас.

Юношу звали Зураб.

Казгирей, разумеется, не мог ни отклонить приглашение, ни безоговорочно принять его с первого раза. Он пообещал Зурабу прийти к ним в гости. Зураб не сказал главного. Он не сказал Казгирею, что он посланец своей сестры, Сани. Однажды девушка была в клубе вместе с Зурабом на одном из докладов Казгирея. Вдохновенный рассказ Казгирея об их общей родине, откуда Сани увезли пятилетней девочкой, глубоко взволновал ее. И Казгирей запомнил в тот вечер девушку, кутавшуюся в длинную шаль и не сводившую с докладчика черных горячих глаз. И вот теперь Казгирей увидел ее молодой хозяйкой в доме, куда пригласил его Зураб. Это была уважаемая семья Омаров — три брата и сестра. Их родителей уже не было в живых. Все три брата обожали младшую сестру Сани каждый по-своему. Старший, Рагам, видел счастье сестры и всего дома в том, чтобы достойно выдать красавицу Сани за богатого жениха. Только достойный калым мог бы примирить Рагима с тем, что Сани уйдет из дома. И в этих воззрениях он оставался непоколебимым. Но он плохо знал свою любимицу: чем более взрослела девушка, тем больше она страдала среди чужих и чуждых ее душе людей. Смутные воспоминания раннего детства, неясные мечты все сильнее волновали ее. Ее любимым чтением были книги о Кавказе и прежде всего — о Кабарде и о кабардинцах. Она с жадностью слушала иной раз рассказы старшего брата о снежных горных вершинах, о светлой плодородной равнине Кабарды, о ее бурных горных реках. Рагим был человеком сдержанным, скупым на слово, не так просто было вызвать его на эти рассказы и воспоминания. Второй брат, Али, редко бывал дома: он служил торговым агентом; больше всего Сани дружила с младшим — Зурабом. Нежный, поэтически возвышенный и безоговорочно преданный сестре, Зураб все свое свободное время проводил вместе с нею. Он хорошо знал кабардинские сказания и легенды, усвоенные от матери, умел увлекательно пересказывать величавый эпос нартов, а Сани не знала ничего более приятного, чем слушать любимого брата. Она поверяла ему свои заветные мысли и думы. Вернуться домой, припасть к травам и водам Кабарды, услышать вокруг себя голоса детей и женщин Кабарды, там ожидать своей участи и дать родине все, что ни потребовали бы от нее, — вот чего хотела, о чем мечтала, чем делилась с Зурабом Сани.

Но даже Зурабу не сразу призналась Сани в том, с каким ужасом и отвращением она думает о неизбежности срока, когда ей придется выйти замуж за человека, оплатившего деньгами свое право на нее. Нет, она никак не могла примириться с этим. Порой она не спала ночи напролет, преследуемая этой мыслью, как кошмаром. И всегда с тайным ужасом она встречала мужчин, которых приводили в дом старшие братья.

С иным чувством Сани ожидала нового и желанного гостя. Казалось, что-то важное, небывалое случилось в ее жизни.

Дома были все три брата. Рагим уже наслышался от Зураба о необыкновенном заезжем кабардинце, и он встретил гостя с должной учтивостью. Конечно, он понимал, что перед ним не банкир и не судовладелец, но он оценил в госте его ум, образование, благородство.

Казгирей стал бывать у Омаров все чаще и чаще, и скоро редкий вечер обходился без того, чтобы Казгирей не встретился с кем-нибудь из братьев либо у них дома, либо в клубе, либо в кафе. Редкий вечер проходил без того, чтобы Сани не ожидала Казгирея. Редкий день наступал без того, чтобы Казгирей не думал о Сани с чувством большого и счастливого приобретения.

Крепнущая любовь — это чистое чувство двух сердец, как всегда, как всюду в мире, наивно и безошибочно находило свои пути, и вот настал день, когда влюбленные открылись друг другу. Сани доверила свою тайну Зурабу, не сомневаясь в том, что найдет в брате союзника, и в этом она не ошиблась.

К этому времени Казгирей из Москвы получил от Коломейцева ответ. Его отношения с Сани только ускорили возвращение на родину — теперь уже вдвоем. Вот уж действительно Казгирей никогда прежде не думал, что ему придется прибегнуть к обычаю умыкания, похищения девушки, да еще при таких обстоятельствах! Сани огорчало только одно — разлука с братьями, с любимым Зурабом. Самоотверженный Зураб принимал на себя весь удар, весь неизбежный гнев Рагима.

Пароход под советским флагом уже выходил из Босфора в открытое море, когда Сани, как бы обессилев от всех треволнений, припала к Казгирею и разрыдалась. Из рук она не выпускала небольшой мешочек, куда собрала землю с могилы отца и матери. Эту горсть земли она хотела, согласно давнему обычаю, высыпать на кладбище в том селении, где ее отец и мать прожили большую часть своей жизни, где родилась она сама. А турецкая земля уже едва видна — неровная холмистая полоска на туманном горизонте.

Казгирей приласкал Сани:

— Ты не должна, Сани, плакать, ты должна быть гордой и радостной… Зачем плакать?

— Да, да, Казгирей, я знаю, ты прав: я должна быть гордой, я еду с тобой… Я должна быть счастливой: я еду на родину. Скажи, Казгирей, что и ты счастлив.

Сани по-детски кулачком вытирала слезы и уже улыбалась. Казгирей улыбнулся ей в ответ и проговорил:

— Как же я могу быть несчастлив, Сани? Ты знаешь, зачем я ехал 'сюда, а теперь ты видишь, с чем я возвращаюсь. Я ехал сюда за истиной, за душевным спокойствием, и я нашел и то и другое, вот и то и другое в моих руках… Разве это не так? Если не сразу, мы все-таки будем на земле наших отцов.

Вот обо всем этом, о любви к народу и к Сани, о радости трудиться для народа думал Казгирей, когда писал пьесу «Калым», а теперь на сцене его вдохновляло страстное желание внушать это чувство и другим людям. Вот почему так горячо, так убедительно звучали речи Казгирея, выступившего сейчас в образе народного сказителя. Но не потому ли и зрителей речи эти так волновали?

Словом, спектакль удался на славу. Представление сразу захватило всех, и казалось, невозможно расколдовать ту тишину, какая воцарилась на скамьях.

Правда, Вера Павловна сначала похлопала в ладоши, но ее хлопки вызвали только удивление. «Зачем она хлопает? — шепотом спрашивали люди друг друга. — Разве артисты танцуют кабардинку? Нет, артисты не танцуют, смотрите, они говорят умные слова, и нужно слушать, что они говорят, а не прихлопывать в ладоши».

Давлет попробовал было объяснить благородное назначение хлопков, но Давлету не поверили. Кто-то даже подал мысль, что коль скоро Давлет заступается, то здесь что-то не то, как бы эти самые хлопки не имели бы то же значение, что поднятие рук при голосовании. Не таится ли здесь новая хитрость Нахо? Такое предположение показалось вполне правдоподобным, и уж не было сил, которые заставили бы кого бы то ни было откликаться на энергичные призывы Нахо поддержать хлопки высокой гостьи в честь артистов.

Старики не сводили глаз с происходящего на сцене. Вот бесподобное красноречие седобородого гекуако Мурзы окончательно довершило поражение хитрого муллы, домогавшегося руки Люсаны. Толпа комсомольцев вдруг начала выталкивать муллу со сцены прямо в зал. Люсана с отвращением отвернулась от старика, Маир горячо и победно, восхищенно и нежно смотрел на свою возлюбленную. Старуха мать, всхлипывая, забилась в угол, а величавый Мурза, все еще пророчески сверкая взором, заканчивал огненную обличительную речь. В самый патетический момент все муллы, как по команде, поднялись со скамьи, что-то забормотали и, размахивая палками, двинулись напролом на сцену на выручку своему собрату.

И кто его знает, чем бы это кончилось, если бы не прогремел, покрывая даже голос гекуако Мурзы, всем хорошо знакомый повелительный голос Эльдара:

— Эгей! В чем дело! Куда вы двинулись, старики? Здесь не газават — здесь культурное представление! Живо назад!

На сцене Лю вспомнил свои дополнительные обязанности помощника режиссера и бросился задергивать занавес.

Маленький скандал не испортил впечатления от большого удавшегося спектакля.

Теперь уже никто и ничто не могло помешать взволнованной Вере Павловне взойти на сцену — обнимать и целовать Тину, поздравлять и благодарить всех артистов, а главное, Казгирея.

— Какая прелесть! Сколько чувства! — восклицала пылкая Вера Павловна. — Какие верные картины народной жизни! Дорогой Казгирей! Я поздравляю вас! Вы, наверное, и сами не понимаете значения своего спектакля, ведь вы кладете основание национальному театру!

— Что вы, что вы! — Казгирей был смущен, похвалы казались ему незаслуженными. — Что вы, Вера Павловна! Это так еще далеко от настоящего искусства.

— Какверно выбран сюжет, — не унималась Вера Павловна, — сколько страсти!

Казгирей хорошо знал, что есть сюжеты гораздо более значительные, драматические. Почему-то вспомнился ему мешочек в руках у Сани, ее страстное ожидание дня, когда она сможет высыпать его содержимое на родной земле. А пьеса «Калым» — это только лубок, не больше! Лубок, несомненно нужный для народного театра, но еще далекий от совершенства. Казгирей вздохнул и как бы даже с сожалением посмотрел в глаза своей восторженной собеседнице.

— Нет, Вера Павловна, в жизни есть сюжеты позначительнее!

Вера Павловна, однако, не замечала сложных чувств Казгирея, не слушая его, она повторяла свое приглашение, вернее сказать распоряжение Инала, немедленно ехать в Нальчик. Все готово, ужин ждет, а главное, Иналу не терпится поздравить Казгирея с успехом.

В это же время, запыхавшись, прибежал Исхак с криком о том, что. по телефону звонят. Дескать, он, Исхак, плохо понимает слова, несущиеся из Нальчика, хотя они произносятся голосом самого Инала.

Без оглядки побежал в аулсовет Нахо, за ним неторопливо зашагал Астемир, а Исхак все старался что-то объяснить, доказывая, что не всякий может понимать слова, несущиеся откуда-то издалека. Но дело было в другом. Нахо велел ему сидеть у телефона в аулсовете. Исхак сладко заснул, и, разумеется, со сна ему трудно было разобрать, что говорит в трубке Инал.

А Иналу действительно не терпелось. Закончив разговор с Москвой, он ожидал отчета о результатах схода в Шхальмивоко, придавая этому, и не без основания, первостепенное значение.

 

ПРИТЧА О ЗЕЛЕНОМ ПОЛУМЕСЯЦЕ

Инал по-прежнему жил в доме, нижний этаж которого занимал окружном. Это был один из немногих каменных двухэтажных домов Нальчика. Когда-то дом принадлежал богатому скотопромышленнику, до сих пор в нем сохранились старые картины, столы и стулья прежнего хозяина. Три небольшие комнаты верхнего этажа занимала квартира Инала. Он привык к этому жилью, ему здесь было удобно: одну из комнат он перестроил под кухню, в другой оборудовал для себя гимнастический зал, служебный кабинет находился внизу.

Так он жил прежде и теперь, после женитьбы на Вере Павловне, не торопился менять квартиру. В редких случаях, когда бывало много гостей, Инал позволял Вере Павловне готовить стол в своем просторном рабочем кабинете, но обычно гостей принимали наверху.

На этот раз с Верой Павловной, кроме Сарымы и Эльдара, ехали Казгирей, Астемир и Нахо. Вера Павловна приглашала и Думасару с Лю и Тиной, готова была бы пригласить и Жансоха, и даже Ахья. Но благоразумный Астемир, предвидя возможные осложнения, нашел вежливый повод оставить дома Думасару, Лю и Тину, Ахья и Жансоха. Рум, не желая расставаться с Тиной и Лю, сама выпросила разрешение остаться в Шхальмивоко у Думасары. Заодно у Думасары остались и мальчуганы Эльдара — маленький Астемир и Инал. Рум предвкушала удовольствие улечься спать вместе с Тиной в старом доме по соседству с домом Думасары, как в детстве, на ту же самую скрипучую деревянную кровать, которую когда-то выловили в реке во время половодья и подарили Дисе.

Диса в этот день с утра жарила, парила и варила на кухне у Веры Павловны.

В дороге Казгирей рассеялся, вернулась к нему его обычная шутливость. Труднее было Астемиру, он предвидел неизбежность большого, а может быть, и резкого разговора с Иналом. Что касается Нахо, то он с важностью перекладывал кобуру с маузером то с левого бока на правый, то с правого на левый.

Быстрая езда не помешала Вере Павловне рассказать о новой затее Инала.

«Ни одной горянки без пальто» — такой девиз не давал теперь покоя Иналу. Вон что придумал! Одеть горянок в модные городские дамские пальто — это мероприятие в глазах Инала имело большое политическое значение. Он предполагал вскоре направить женщин-активисток в ближние и дальние аулы Кабарды и Балкарии продавать пальто в кредит. Ему хотелось, чтобы это предприятие возглавили Вера Павловна и Сарыма.

— О, — восклицал Казгирей, — в таком случае я не сомневаюсь в успехе предприятия! Больше того: я уверен, что ваше руководство, дорогая Вера Павловна, действительно придаст этому делу и изящество и гражданственность.

— Все смеетесь, а я в самом деле думаю, что это очень хорошо. Что скажете, Астемир?

И Астемир усмехнулся:

— Я думаю, что к этому делу нужно было бы привлечь Думасару. Она теперь приобщилась к городской моде.

— И вы шутите? А Сарыма мне сказала, и я с ней согласна, что, надевши современное пальто, горские девушки даже думать станут по-иному. Я полагаю, что реже будут случаться такие истории, какую мы сегодня видели на сцене. Как вы думаете, Астемир?

— Вера Павловна, валлаги! Я сужу по вкусам Думасары, а если верить ее вкусам, то это действительно будет хорошо.

— Я ведь тоже не шучу, — заметил Казгирей. — Когда девушки в каком-нибудь диком Батога увидят, что они могут надеть такое же пальто, в каком появилась перед ними Сарыма, они острее почувствуют заманчивость новой жизни. Право, я не шучу. Конечно, это гораздо доходчивей и проще, чем новая книжка… Сарыма, что ты скажешь на это?

Но Сарыма не позволила себе принимать участие в таком серьезном разговоре — она только улыбнулась своей застенчивой улыбкой.

Вот машина замедлила ход, и уже стал доноситься шум реки. Где-то кричали петухи. Луна слабо озаряла сонный Нальчик. Вдалеке за речной долиной светились под луною вершины гор. А вот уже и дом с остроконечной башенкой. Приехали.

Нахо еще раз перетянул кобуру с боку на бок, набираясь смелости. Приумолкли Астемир и Казгирей.

Инал встречал гостей на пороге.

— Да не будет у вас, дорогие гости, больше мук, чем те, которые вы испытываете, поднимаясь сюда, — послышалось традиционное кабардинское приветствие.

Уже с порога потянуло запахом вкусных блюд.

— Ну как же прошел спектакль? — Инал обращался ко всем одновременно.

— Отлично прошел спектакль! — щебетала Вера Павловна. — Боюсь, что у нас будет хуже. — И она оставила мужчин, торопясь с Сарымой заняться хозяйственными делами.

В маленькой кухне было жарко — пылали дрова в плите, одновременно жужжали два примуса, была включена электрическая плитка. Диса еле держалась на ногах.

Мужчины вслед за Иналом прошли в его гимнастическую комнату.

— А тут все без перемен, — заметил Казгирей, — право, Инал, как будто только вчера я был здесь.

— Мне приятно это слышать, Казгирей. Если тебе здесь нравится, прошу бывать почаще. — Инал старался быть приветливым и гостеприимным. — Располагайтесь, как вам удобней. Пока женщины позовут нас, берите что нравится, кто гантели, кто шары… Вот Нахо, я знаю, как Аюб, любит выжимать тяжести. Пожалуйста, Нахо, все к твоим услугам! И даже можешь отстегнуть кобуру, — усмехнулся Инал. — Ну так как же прошел спектакль? Сход? Рассказывай, Астемир!

Астемир решил взять быка за рога:

— Что же сказать тебе, Инал, как прошел спектакль? У нас состоялось два спектакля. О своем спектакле расскажет тебе Казгирей, это будет хорошая застольная беседа, а мне, дорогой Инал, мне нечем похвастаться… Да, думаю, ты уже все знаешь… А что интересного говорил из Москвы Степан Ильич?

— Степан Ильич сказал, что с партчисткой тянуть больше нельзя. Вот почему, Астемир, такое значение приобретает эта затяжка у вас в Шхальмивоко. — Инала сразу как бы подменили. — Да! Невозможно терпеть! — воскликнул он. — Невозможно больше терпеть! Не хотят понимать своего блага — надо заставить…

— Поди заставь, — сказал Астемир. — Нет, еще рано снимать скорлупу с ореха.

— Валлаги, рано снимать скорлупу с ореха, — подтвердил Нахо, — и так хотели снять — не хотят, и этак хотели снять — опять не хотят. Молчат, как камни. Говоришь: «Голосуйте!» — и пальцем не пошевелят, оперлись о палки, глаза в землю.

— Найдем способ, раздавим этот орешек, — все больше наливаясь гневом, уже почти кричал Инал, — вы не можете, найдутся такие, которые смогут, я и без голосования обойдусь.

Казгирей при этих словах резко повернулся к Иналу, Астемир негромко проговорил:

— Как же так «без голосования»? Как это можно? Ведь важно, чтобы это действительно было делом самого народа.

— Это и есть дело народа, — твердо сказал Инал. — Но, — продолжал он, отводя глаза в сторону, — у всякого дела могут быть враги, есть враги и у этого дела. Вот почему тот, кто борется за народное дело, должен бороться с его врагами. Вы кто: дети, каны, сохсты? Вы должны учить, или вас должны учить? Что с того, что не подняли рук, — надо дело поднимать, а не руки…

Но Астемир не сдавался. На доводы Инала он отвечал своими доводами:

— Эх, Инал! Ведь в том-то и загвоздка, что это такое дело, которое народ должен творить своими руками — иначе не приобретет оно должной прочности. Валлаги! Разве не так? Слышал я, как буддисты, принося жертву богу, рассекают грудь и своею рукою останавливают живое сердце — иначе, по их мнению, жертва не будет угодной богу. Разве у нас такой бог, у нас, у большевиков?

— Кто же буддист и кто жертва? — гневно спросил Инал.

— Суди сам.

— Пусть так. А ведомо ли тебе, большевик, — и скулы у Инала задвигались, как всегда, когда он приходил в ярость, — ведомо ли тебе, почему так поступают буддисты?

— Ну скажи, почему?

— А вот зачем: для того, чтобы кровь не успела уйти из жил. Это верно, что большевики не едят мяса такой жертвы и не хотят, чтобы ел народ, но большевики хотят сократить последнее дыхание жертвы, хотят поскорее покончить с ней, выбросить тушу, не оскверняя землю ее кровью.

— Глумление над жертвой противно природе человека. Не надо, Инал, воспитывать в людях жестокость, бессердечность. Не надо вызывать вкус к крови. О Инал, это может очень жестоко обернуться против самого человека! Если человек способен отрезать одну ляжку у пасущегося барана, чтобы ее зажарить, предполагая, что баран пойдет и на трех ногах, то такой человек, валлаги, может спокойно содрать кожу и с живого человека. Надо считаться с думами, с совестью народа. Столетиями внедряли в сознание людей религиозность, а ты хочешь ее вытравить в один день и думаешь, что при этом не покалечишь душу человека. Ты знаешь, Инал, я не шариатист, но сегодня и Казгирей уже другой человек, и я думаю так: ислам — это дерево, у которого подрыли корни. Но на нем еще трепещут листья. Немного надо времени, чтобы листья осыпались. А на другую весну, смотришь, листья уже другие. Лишних жертв не надо. Ты знаешь, Инал, что когда было нужно, я сам обнажал шашку…

— Не знаю, ничего не знаю, не хочу ничего знать. Кто это другой человек? Он? — Инал резко показал на Казгирея. — Он другой человек? Он переродился? Нет, он тот же самый человек, Казгирей Матханов, сын своего отца. — Инал уже начал терять власть над собой, в нем уже поднималось самое страшное, именно то, чего боялась когда-то его мать, ставшая вдовой после выстрела Кургоко, отца Казгирея. И кто знает, что случилось бы в следующее мгновение, если бы не выдержка Казгирея.

Сцена между Иналом и Астемиром живо напомнила Казгирею ночь в этом же помещении, когда пришла весть о восстании в ущелье Батога. Тогда в ожидании проводника-балкарца Казмая Казгирей и Инал высказали друг другу все, что накопилось у них на душе. Казгирей вспомнил ту ночь и понял, как мало переменилось с тех пор в этом доме. Но только внезапная бледность выдавала его волнение. Он говорил- про себя: «Ничего не переменилось… Но что же делать — бороться или сдаваться?..» А вслух сказал:

— Ты хочешь установить Советскую власть одной своей волей, а она хочет быть волей всех. Вот с чем ты не считаешься, Инал. Это общее достояние, все хотят чувствовать свободу без того, чтобы кто бы то ни было присваивал себе право быть верховным кадием. Я сбросил титул верховного кадия, а ты хочешь стать верховным кадием Советской власти. Вот чего ты хочешь, и в этом твоя ошибка, Инал. Совесть народа — вот единый верховный судья и для Астемира, и для Нахо, и для старика Казмая, и для меня, и для тебя…

— Казмай! При чем здесь Казмай! Разве ты не знаешь, бывший верховный судья, как рассудил это дело я, нынешний верховный судья? Или ты все еще недоволен, несмотря на мои уступки? Я вижу, ты теперь не один! И Казмай, и негодяй антисоветчик Доти Шурдумов, и известный подлый клеветник лесничий, и подкулачник мельник Адам из Шхальмивоко — все твои кунаки! Что ж, совесть народа свое скажет. Она еще скажет, кто из нас прав, а кто виноват… Вот народ… Народ пока безмолвствует. — Инал кивнул на Нахо: безмолвствуя, тот держал руку на кобуре.

— А что ж, вы и стрелять готовы? — вдруг раздался в дверях голос Веры Павловны. — Нет, Инал, от этого уволь… Что за крик? Что за споры? Зачем такая горячность? Нет, Инал, ты сегодня плохой хозяин.

Инал стоял у стола, как всегда, не снимая круглой барашковой кабардинской шапки, опустив голову, опершись обеими руками о стол. Под смуглой кожей широкого лица еще продолжали ходить скулы, нервно двигались губы. Появление Веры Павловны в этот момент было ему неприятно.

— Ах, — слегка играя, воскликнула она, — что за народ! Чуть что, либо кинжалы, либо пистолеты… Неужели запах пороха привлекает вас больше, чем запах сочной баранины? Вы заметили, Казгирей, что я уже освоила кабардинские блюда? Милые, дорогие гости, эти вспышки — пустяки. Вот хорошее гедлибже, чесночный шипс — это не пустяки. Тут я робею больше, чем от криков Инала. Что, если я еще плохо готовлю чудные кабардинские подливки? Ну, Инал, довольно же хмуриться, зови гостей… Казгирей, может быть, это и бестактно, но я очень на вас рассчитываю. — И Вера Павловна подошла к Казгирею, давая ему понять, что он может вести даму к столу.

— Сарыма, а где же ты? Нет, нет, и не рассчитывай, что я уступлю тебе Казгирея! Астемир! Эльдар! Пожалуйте к столу.

И уже все шумно рассаживались вокруг стола, украшенного разнообразными блюдами, овощами, фруктами. Веселой толпой стояли высокие узкогорлые кувшины и бутылки с вином, водкой и коньяком. Инал взял себя в руки и уже приветливо улыбался, поглаживая черные подстриженные усики, веселым хозяйским взглядом осматривал стол, шутил:

— Джигит всегда и во всем джигит! Вера Павловна по справедливости хвалит Казгирея. Услыхала, что идет его пьеса, никакими силами нельзя было удержать ее дома. Ой, Казгирей, не успел ли ты вшить ей тайком в одежду какой-нибудь амулет, а?

— Когда же это я мог успеть?

— Захочешь, всегда успеешь… Ну, ну, не мрачней, разве не понимаешь, что я шучу?

Шутила и Вера Павловна, расставляя приборы и блюда:

— Зачем ему амулет? Его глаза действуют без амулета.

— Это верно, Вера Павловна, — заметил Эльдар. — Я сам давно заметил: если у мусульманина-блондина глаза черные, такой амулет действует безотказно.

Тут опять что-то не понравилось Иналу, и хотя он продолжал шутку, но уже не без ехидства:

— Нет, нет, это не укрылось: вон как посветлело, глаза черные, а сколько источают света.

— В твоем доме, Инал, всегда будет светло, — вежливо отвечал Казгирей. — С твоего неба, Инал, ни днем, ни ночью не сходит прекраснейшее светило. — И он сделал жест в сторону Веры Павловны.

— Я и говорю, ловок, ловок джигит, за словом в карман не лезет. Сумеет ответить. А кстати, где твоя жена, Казгирей? Или в этом случае предпочитаешь темнить?

— Зачем же темнить? — простодушно отвечал Казгирей. — Каждый человек тянется к свету.

Эти слова понравились даже Нахо, и он подхватил:

— Это Казгирей верно сказал. Валлаги, каждый человек тянется к свету…

— И к хорошей баранине, — усмехнулся Инал.

— А что же возражать, это, конечно, так, — охотно согласился Астемир. — Бойкое слово, озаренное умом, — лучший свет. Вот мы и будем просить Казгирея быть тамадой.

— Нелегко быть тамадой в доме Инала, — улыбнулся Казгирей.

— Тем больше чести, — заметил Астемир. — Кто же другой. Если не сам Инал, то Казгирей. Ведь первый тамада Кабарды, Жираслан, не хочет сесть с нами за стол.

— Ну, Казгирей, — пробасил Инал, — передаю тебе власть, приступай: баранья голова перед тобой.

И Казгирей приступил к священнодействию — разделу отварной бараньей головы между присутствующими мужчинами. Тут, как известно, требовалось немало находчивости и остроумия. Каждая часть имела свое значение, и следовало так разделить куски, чтобы никто не остался в обиде.

Но и в этом трудном деле Казгирей не ударил лицом в грязь. Что говорить, джигит.

Ловкость, с какою Казгирей расправился с бараньей головой, привела в восхищение даже Инала. Нет, ему не хотелось обижать гостей в своем доме, и он был рад веселому застольному разговору, ему приятно было видеть за своим столом гостей, лестно было щегольнуть перед ними красотой своей жены, ее изяществом, благовоспитанностью, умением угостить вкусно и тонко. Ему не хотелось причинять неприятности Вере Павловне. Все это так, и, может быть, именно поэтому он злился еще больше, когда кто-нибудь вступал с ним в спор и в пререкания в присутствии Веры Павловны.

И Казгирей и Астемир понимали это, и сами не возбуждали больше опасных разговоров.

По-другому повел разговор и Инал. Он говорил:

— Некогда ждать, дорогой Астемир. Могучий ветер гонит нас в спину. Мы, может быть, и предпочли бы идти шагом, но ветер заставляет ускорять шаг. Бежать. Сухое дерево может еще долго скрипеть, а нам с вами надо на его месте новый сад посадить. Что остается делать? Выкорчевывать — и только.

— Позволь мне рассказать тебе балкарскую легенду, — спокойно сказал Казгирей.

— Просим, просим, — захлопала в ладоши Вера Павловна.

— Ворон летит, — начал Казгирей, — а по скалам за ним тень. Люди уклоняются от этой тени, несущейся по скалам, по земле. Люди знают: не миновать беды тому, на кого упадет тень ворона…

С большой выразительностью Казгирей рассказал легенду. Слушая ее, Инал мрачнея и, когда Казгирей кончил, сказал:

— Это хорошо, что ты, Казгирей, поглядываешь на небо. Но не все видят одинаково — одни видят черную птицу, другие — солнце. Еще и то помни: чем выше взлетает птица, тем бледнее от нее тень. Если у меня есть душевная сила, которая может поднять меня, то я хочу, чтобы вместе со мной поднялись и другие. Если у меня есть ум, я хочу, чтобы моя мысль принадлежала моему народу. Я весь принадлежу народу и партии, и тот, кто ненавидит меня, тот ненавидит мой народ и мою партию, тот, кто целится в меня, тот целится в Советскую власть, в партию. Но еще посмотрим, кто выстрелит первым! По-старому говоря, аллах дал мне жизнь, мысль, цель, а значит, и право первого выстрела. Ты, Казгирей, знаешь это поверье. А у меня одна цель — благо народа. Тот, кто помогает мне, помогает народу… Вот как понимаю я свой идеал. И пусть все это помнят! Вот почему я хочу быть птицей высокого полета, птицей, способной идти в голове стаи.

— Право первого выстрела… «Мир — это я», — седым князьям сказал он…» Неново, — в сердцах проговорил Казгирей. — Это все сказано в «Шах-наме». И право и суд — все принадлежит тебе? Ну а если я вижу, как течет народная кровь, и не вижу, чтобы это тебя беспокоило?

— Валлаги, дорогой Казгирей, мы все видим, не один ты видишь кровь. Но всегда ли ты видишь ту кровь, которой жив народ? И партия сейчас в борении истекает кровью. Мы знаем, что пока и партию Не назовешь единой. Давно ли стряхнули троцкистов? Давно ли слыхали мы от нашего вождя о правой опасности? Давно ли вождь учил нас: партия — это не собрание фракций? И не потому ли партия призывает к самокритике и устраивает чистку? Вот, слава аллаху, с нами вместе за одним столом сидит председатель комиссии по партийной чистке. Мы верим его совести. Мы все встанем перед народом, и пускай люди скажут: кому они доверяют, кого хотят видеть впереди. Можно не сомневаться, что подадут голос и те, на кого упала тень ворона, но впереди никогда не будет тот, на кого упала тень ворона, ни он, ни самый ворон. Впереди будет тот, кто осенен светом молодости… Я тоже расскажу одну притчу, хотя вы все ее знаете. Кстати, эта притча, вернее, примета народная, как-то отвечает на твою, Казгирей, балкарскую легенду. У нас, в Кабарде, как по всему Востоку, издавна привыкли к тому, что Новый год начинается не среди зимы, как в России, а в двадцатых числах марта. Поэтому и выходит так, что если первый месяц весны нарождается светлым, зеленоватым, то люди думают, что год обещает быть плодоносным, урожайным. И вот, когда я вижу этот зеленый полумесяц, я знаю: в жизни народа наступает новое, и оно должно быть светлым и благоденственным. Иди и ты, осененный этим светом. Этот зеленый свет полумесяца дано видеть не всем, а только тому, кому покоя не дают думы о пахоте, об урожае. Беспокойный пахарь в зеленом свете полумесяца видит весь год трудов, и он спешит запахать землю, пока с полумесяца не сошел цвет зелени, этот цвет пахарь должен перенести на поля. Я тоже пахарь, глядящий вперед, думающий о труде людей, о целой эпохе, и моя уверенность в завтрашнем дне неодолима… Инал чувствовал убедительность своих слов. Не давая опомниться собеседникам, он продолжал:

— Как видите, эта легенда не менее поэтична, чем легенда Казгирея. А? Разве не так? Валлаги, так! — Инал победоносно оглядел всех сидящих за столом, взглянул на Веру Павловну, слегка улыбнулся с тем же выражением победителя и, довольный, решил поделиться последними деловыми новостями. — Я сегодня разговаривал с Москвой, — сказал он важно. — Высокие люди из Москвы иногда обращаются и ко мне. — При этом Инал не без значения посмотрел на Казгирея и на Астемира. — И вот должен вам сказать: торопят, зовут к ответу…

И как бы нарочно, при этих словах в дверях появился человек. Это был дежурный по окружкому.

— Инал, — возвестил дежурный с порога, — иди, опять звонят из Москвы.

Инал поднялся из-за стола:

— Да! Иду. Иду. А вас, дорогие гости, прошу продолжать. Тамада есть. С вами хозяйка дома, а я надеюсь вернуться с новой и интересной вестью. Валлаги! Кстати, слышал я, Казгирей, что у тебя в пьесе даже для Ахья нашлась роль…

— Да, у нас и Ахья играл.

— Ну и как?

— Мне кажется, удачно. Как вы находите, Вера Павловна?

— Очень удачно. Все было прелестно. Гораздо приятней ваших разговоров. Иди, иди, Инал, и скорее возвращайся.

Казгирея все чаще одолевали сомнения: правильно ли он сделал, что поддался уговорам и приехал сюда? Не переоценил ли свои силы? Нужен ли он здесь? Не лучше ли было бы, пока дело не зашло слишком далеко, признаться в своих сомнениях и уехать? Ему вспомнилась записка Жираслана: «Куропатка сама полезла в силки». Сначала эти слова вызвали лишь улыбку, теперь Казгирей стал над ними задумываться. Но тут же он спрашивал себя: зачем уезжать? От кого? От своего народа, из своей страны? Если ты даже не согласен с тем, как Инал осуществляет преобразования, то и тогда ты должен не уезжать, а вступить в борьбу, добиваясь иных методов революционного строительства. Если же твои сомнения только малодушие, то нужно подавить их и помогать тем людям, которые безоговорочно и честно трудятся. Таких людей немало, к примеру хотя бы Астемир. А разве мало честных тружеников среди простых землепашцев и скотоводов. Не понимают политического значения и выгод колхоза — надо им объяснить. Сколько энтузиастов на стройке того же агрогорода у Каранашева! А учителя в школах! А первые кадры ветеринаров в нотах! А молодежь, полная веры и энтузиазма Инал, сколько бы он ни митинговал, как бы ни властвовал, все-таки не вся Кабарда.

 

Часть вторая

 

КАЗГИРЕЙ ЕДЕТ В ГЕДУКО

Главная мечеть в Бурунах была одной из самых больших и прославленных мечетей в Кабарде.

По всей Кабарде знали муллу Саида, судью шариатского суда, доживающего свой век в Шхальмивоко. Такой же славой пользовался мулла из главной мечети Бурунов хаджи Хамид. Этот человек знал себе цену. И если он признавал превосходство того же Саида в опыте, превосходство Казгирея в богословском образовании, то на этом его уступки кончались, больше он не признавал никого, даже самого Инала. Он давно предал Инала проклятью, был неукротим в борьбе против него, постоянно — и в мечети в своих проповедях, и за порогом мечети — осуждал его действия, убежденный, что вся эта беспощадная ломка придумана Иналом: колхозы, в которых неимущий брал верх лад имущим и лодыри над честными хозяевами, ущемление религии, принудительное обучение детей в школах, а не в медресе, постройка какого-то агрогорода и, наконец, безбожное посягательство на само существование мечетей.

После того как Иная женился на Вере Павловне, ни одна проповедь Хамида не обходилась без того, чтобы мулла не проклял и этот шаг Инала. Он говорил, что нетерпимость Инала к муллам, которые прежде были и учителями детей, и воспитателями народа, и стали даже первыми учителями в советских школах, — это гонение на мулл происходит по повелению его новой русской жены.

Как ни старался Шруков воздействовать на Хамида, внушить ему, что своими речами он только отягощает положение, что лучше было бы мулле не ставить палки в колеса Советской власти, а помогать тащить тяжелую телегу, ничто не могло переубедить Хамида. Тогда Шруков сказал ему прямо, что, если он не прекратит антисоветской пропаганды, мечеть закроют.

Это произошло чуть ли не в ближайшую пятницу после большого схода в Шхальмивоко и представления пьесы «Калым». Может быть, как раз неудавшееся голосование на сходе придало Хамиду новые силы. Ведь слухи об этой неудаче большевиков на другой же день разнеслись по всей Кабарде. По всей Кабарде обсуждали также пьесу Казгирея, многие извращали ее истинный смысл, находились и такие, которые говорили, что пьесу против мулл написал не Казгирей, а новая жена Инала, а Казгирея, дескать, заставляют подчиняться, угрожая высылкой в Соловки вместе с Саидом, не потому ли прежде жизнерадостный Казгирей становится нелюдимым и замкнутым?

С таким ложным истолкованием событий в Шхальмивоко Хамид выступил в главной мечети в Бурунах. Предупреждение Шрукова только подлило масла в огонь. Как нарочно, правоверных прихожан собралось особенно много, будто предстояла не рядовая проповедь, а Великий уаз, большое молебствие.

Воздев руки подобно пророку, с гневом говорил Хамид о новом кощунстве Инала, о том, что по наущению своей русской жены он начал хоронить коммунистов рядом с могилами правоверных мусульман.

— О правоверные! — провозглашал проповедник. — Поверьте мне, этот Инал, отдавшийся русским и исчадиям зла, ивлисам, дождется своей кары. Верьте мне, — говорил неразумный Хамид, — даже Казгирей Матханов перестанет молчать и снова возьмет в руки знамя пророка! Если Инала не остановит Казгирей, то его остановит кто-нибудь другой. Будет, будет это! Свершится! Не напрасно аллах снова дал оружие в руки Жираслана. Все мы знаем, что предрек Жираслан на преступной свадьбе в Прямой Пади, а Жираслан не бросает своих слон на ветер. И верьте мне, правоверные, — тут голос Хамида достиг самой высокой ноты, — верьте, если мне суждено предстать когда-нибудь перед лицом аллаха, то, клянусь, я сам буду испрашивать у аллаха…

Хамиду не довелось сказать, что будет он испрашивать у аллаха. Именно при этих последних словах он вдруг как-то странно взмахнул руками и стал оседать, а потом рухнул на коврик. Мулла был мертв.

Прихожане, в ушах которых еще звучали громогласные и горячие слова проповедника, опомнились не сразу. А когда опомнились, то самые почтенные и мудрые старики тут же объявили, что эта святая смерть муллы Хамида, притом не просто муллы, а хаджи, правоверного, побывавшего у гроба пророка, знаменует собой начало новых великих событий: аллах-де внял молитве Хамида и, не откладывая дела в долгий ящик, немедля призвал его к себе, чтобы посоветоваться с ним. как поступить с Иналом.

Действительно, назревали новые события.

В эти дни Казгирей собрался из Бурунов ехать в Гедуко. Еще недавно на месте аула были выселки и назывались они «Три блудных сына». Когда-то сюда были изгнаны три сына одного отца, три брата, согрешившие с чужими женами. С годами выселки разрослись, по старой памяти сюда частенько выселяли людей, ставших неугодными в других аулах. Если тебя хотели предостеречь от беды* то говорили: «Не хочешь ли ты стать соседом трех блудных сыновей?» Население в ауле было пестрое, буйное. За время Советской власти аул приобрел дурную репутацию чуть ли не гнезда контрреволюции. Во всяком случае, Инал сильно недолюбливал Гедуко. Председателем аулсовета он назначил сюда одного из самых проверенных красных партизан — Локмана Архарова.

Безгранично храбрый, шумливый, любящий попить и поесть, известный по всей Кабарде богатырь, подобный Аюбу, Архаров был человеком вместе с тем очень добродушным. Из-за тучности сначала в шутку стали звать его «Кулаком», а потом эта шутка потеряла свой прежний смысл. Стали говорить, что все кулаки на плакатах срисованы с Локмана Архарова. И в самом деле, он был похож на карикатуру. Локману это нравилось. Он поверил, что с него рисуют портреты, и ему льстило, что этих портретов так много. Может быть, шутливое сходство, а может быть, просто его добродушие и политическая безграмотность мешали ему быть достаточно твердым и беспощадным в отношении действительных кулаков, и тогда люди заговорили всерьез, что Локман Архаров подкулачник, что он потворствует кулакам. Иналу пришлось прислушаться к этим голосам, он снял Архарова с поста председателя аулсовета. Этим-то и воспользовался Сосруко: сбежав из интерната, он сказал отцу, что-де Казгирей Матханов не хочет содержать в интернате «сына подкулачника».

— Валлаги, — рассердился добряк, — какой же я есть подкулачник, когда я бывший красный партизан! Мало что Инал снял меня с председателя, еще хочет сделать лишенцем. Я так этого дела не оставлю! Нет, не оставлю я это дело, пойду жаловаться.

Люди урезонивали его.

— Тебя же не в кулаки записали, а только в подкулачники. И недаром, — говорили люди. — С чего бы тогда с тебя стали рисовать плакаты?

Локман Архаров передал через людей, что он обижен исключением сына из интерната. Казгирей сначала удивился: «Как так? Каким исключением?» А потом догадался: беглец для собственного оправдания солгал отцу. И это нужно исправить. Прослышав, что Казгирей собирается ехать в Гедуко, Астемир, председатель комиссии по чистке, поручил ему провести в ряде аулов, в том числе и в Гедуко, разъяснительную работу. Казгирей. решил сочетать приятное с полезным. Он брал в поездку Лю и Тину. Девочка проявила себя не только талантливой артисткой, но и превосходной агитаторшей. В Бурунах она уже не раз вместе с Лю выступала перед детьми; они пели песни, читали стихотворения, показывали отцам и матерям, в какую чистую, красивую одежду, в какие башмачки и сапожки одевает их Советская власть… Даже проповеди Хамида не в состоянии были очернить этот «соблазн» в глазах правоверных.

В ауле, куда приезжали агитаторы, подвода останавливалась обычно возле аулсовета; Лю начинал громко играть на трубе. Когда собирался народ, Тина, одетая в новое школьное платьице, декламировала какое-нибудь стихотворение — чаще всего стихотворение самого Казгирея. Ее выступления пользовались неизменным успехом. Лю не находил себе места от восторга.

— Кто эта девочка? — слышал Лю вокруг. — Чья она? Наверное, за такую девочку возьмут большой калым — нарядно одета, умеет петь и говорить стихи.

— Эта девочка школьница из интерната, — отвечал обычно Казгирей. — У нее нет родителей. Но, слушайте меня, каждая девочка может стать такой, как эта, отдавайте своих дочерей в интернат.

— Кто же будет там одевать, кормить, учить наших дочерей?

— Советская власть, — коротко отвечал Казгирей.

Бывало, раздавался голос какой-нибудь старухи:

— А не для того ли Советская власть хочет обучать девочек, чтобы потом услать их в Турцию, в гарем султана?

Этот голос, случалось, находил поддержку.

— Мало того что забрали мальчиков, обучают их на советских мулл, еще хотят отнять наших дочерей. Если бы мы не видели здесь перед собою тебя, Казгирей, мы давно бы прогнали эту подводу прочь из нашего аула.

Случалось, случалось и так. Но в конце концов неизменно побеждала молодость и веселая выдумка. После представления к Казгирею приходили отцы и матери и расспрашивали более подробно, как все это понимать. Иные задумывались, а случалось и так, — правда, на первых порах редко, — что с агитподводой в интернат приезжала новая девочка, и у Матрены прибавлялись помощницы. Нередко приходилось ей теперь выгонять из кухни парней. Матрена говорила им:

— Вы теперь для Тины и для других девочек и крыша в ненастье, и тепло очага в зимнюю стужу. Дайте мне слово, что будете беречь их, как сестер.

Мальчики обещали это, но все-таки не обходилось и без того, чтобы то один, то другой не ущипнул девчонку, не ткнул ее пальцем в бок, не дернул за волосы. Большекружечники, разумеется, не позволяли себе такие пустяковины. Среди них, особенно после исчезновения Сосруко, признанного силача, начались споры, кто из них самый сильный, самый храбрый, кто может щегольнуть «лучшим кинжалом» или «лучшим револьвером». И где только доставали они эти «кинжалы» и «револьверы», старые, ржавые, поломанные?.. Жансоху и Дорофеичу не раз приходилось усмирять расходившихся большекружечников, Дорофеич еще помнил взрыв Сосруко, так опозоривший его. Он старался восстановить свой авторитет в глазах Матрены. Себя он всегда считал начальником над Матреной, хотя она не очень-то признавала его превосходство.

— Ты не смотри, что я попался, — говорил Дорофеич, уставившись взглядом на разгоряченную, раскрасневшуюся над плитой Матрену, — я все вижу, все знаю, у меня не глаза — бинокли, вижу до самого горизонта, — и спешил предупредительно подхватить горшок с кашей.

— Та иди ты отсюда! — сердилась Матрена. — Чего уставился своими биноклями, — и стыдливо поправляла кофточку. — Вон девочки, постыдился бы.

Новенькие девочки держались тихо, застенчиво. Тина среди них выглядела молодой княжной: и ей самой, и Матрене, а особенно Лю было приятно слышать, как говорили о ней: «За эту девочку, веселую и обученную, дадут хороший калым». «Хороший кальгм» — слова эти все-таки приятно щекотали самолюбие.

«Удивительно ли, — думал Лю, — что Казгирей берет Тину в поездку?»

Колеса весело стучали по дороге. Лю бойко замахивался на лошадей Азбуку и Цифру. Ему все хотелось заговорить с Казгиреем, но он не знал, с чего начать. Наконец решился:

— Не могу понять, Казгирей, почему старые люди так любят мечети и мулл?

Казгирей ответил не сразу:

— Что-то другое должно прийти на смену религии. Вот большевики и думают об этом. Дума трудная…

— А нана Думасара говорит, что если бы Ленин не умер, он придумал бы, как все сделать, — сказал Лю.

— Да, — согласился Казгирей печально, — Ленин за всех думал… Мы, большевики… — и Лю даже оглянулся на Казгирея, он в первый раз услышал, что Казгирей назвал себя большевиком, — мы, большевики, стараемся сохранить народные традиции, но наполнить их другим содержанием. Понятно это вам, ребята?

— Понятно, — отвечали Лю и Тина, каждый по-своему: Лю с полной уверенностью, Тина робко.

Лю добавил:

— Дада говорил мне об этом.

— А вот Тине некому было об этом говорить, — продолжал Казгирей. — Чему ее могла научить княгиня? Она знала старую жизнь, а новую знать не хочет. Разве может она понять, зачем детей — и мальчиков и девочек — отдают в школу, как прежде мальчиков отдавали в чужие семьи. Но прежде на доктора, на учителя или на артиста не учили, а Советская власть учит всех в школах и на рабфаках — на слесарей, на кузнецов, на учителя или доктора.

— Советская власть хочет этого и для девочек, — резонно согласилась Тина.

На подводе как бы продолжался классный урок. Между тем уже показались холмы, за которыми располагался Гедуко, а вдали по дороге навстречу шла большая толпа людей. Подъехали ближе, и все равно не сразу разобрали, кто же это идет.

Прежде всего бросались в глаза женщины с детьми на руках, бредущие по краю дороги, стеная и плача. Толпу мужчин, шедших с понурыми лицами, мужчин, среди которых было немало длиннобородых стариков, с сундучками и узелками в руках, — эту толпу сопровождали конвойные красноармейцы с винтовками. При виде подводы, на которой многие узнали Казгирея, громче завыли женщины.

— Съезжай с дороги, — сердито приказал красноармеец.

Лю поспешно свернул на обочину. И вдруг закричал:

— Вон Адам! Видит аллах, это же Адам, а с ним Саид. Смотрите же!

Лю показывал кнутом на румяного полного человека, который, спотыкаясь, вел под руку дряхлого седобородого старика.

Верно, это тащились подслеповатый мельник Адам и мулла Саид из Шхальмивоко.

За толпою трусила какая-то собачонка, видимо не желавшая расставаться со своим хозяином. Собачонка, которую пытался отогнать один из конвойных, несколько раз отбегала, увертываясь от ударов, и опять догоняла хозяина. Этот человек и сам пытался прогнать собаку, она отставала и снова бежала к нему. Тогда конвойный прицелился и выстрелил. Собачонка взвизгнула, раздался второй выстрел — собачонка осталась на дороге.

— Нет, это невозможно, — пробормотал Казгирей. — Лю, погоняй.

Этот выстрел вдруг напомнил Казгирею тот день его детства, когда отец в слепой ярости застрелил отца Инала за то, что тот убил собаку.

— Погоняй, Лю… Это ужасно, — бормотал Казгирей.

— Кто это был? — испуганно спросила Тина.

Лю украдкой посмотрел на Казгирея. Тот вытирал набежавшую слезу.

— Боль людей, боль земли, покрытой черной тенью, — сказал Казгирей как бы про себя.

Лю не понял этих слов, его мучил вопрос: в чем вина этих людей? Но он не смел спрашивать. Ему вспомнилось выражение Астемира: «Когда свистит плеть или меч, не слышно голоса матери». То, что до сих пор было только словами, теперь стало действительностью: Лю услышал свист меча или плети, увидал тень, упавшую на землю, по легенде Казгирея.

Тина плакала в кулачок. Лю намеренно отвернулся. Казгирей тоже не пробовал утешить девочку. Он вглядывался в скопище людей на полянке, в стороне аула. Это скопище было похоже на базар — видны были коровы, лошади, бараны. У дороги перед самым въездом в аул опять встретились женщины, многие в слезах, очевидно отставшие от арестованных.

— Как тут проехать к дому Архаровых? — спросил Казгирей.

Одна из женщин отвечала:

— Локмана нет дома.

— А где же он?

— Пошел жаловаться.

— Куда пошел жаловаться, зачем?

— Его объявили кулаком и лишенцем за то, что он толстый, а пошел он в Нальчик к Иналу.

Казгирей внимательно поглядел на женщину: не шутит ли она? Нет, по всему, женщине было не до шуток.

— О аллах, непостижимы дела твои! — промолвил Казгирей. — А сына Локмана, Сосруко, тоже знаешь?

— И Сосруко пошел в Нальчик: он грамотный, он будет читать Локману надписи на дверях.

— Зачем читать надписи?

— А иначе как узнать, в какую дверь войти?

— И то правда. Но жена-то, вероятно, дома?

— Нет и ее дома, она пошла на торг.

— На какой торг?

— А вот разве не видишь, добрый человек, вон торг. — Женщина показала туда, где толпилось множество людей, и было похоже, что там происходит конский торг или продажа скота.

Так почти оно и было. Еще не успели затихнуть шаги осужденных в ссылку людей, а новый председатель аулсовета уже начал распродажу их имущества — мелкого и крупного рогатого скота, лошадей, подвод, домашней утвари. Слышалось мычание коров, плач женщин и детей.

Лошадей покупали неохотно — все равно не сегодня, так завтра лошади будут реквизированы, — но на мелкий скот и молочных коров спрос был большой.

Казгирей не долго смотрел в сторону торга, хотя уже давно было задумано купить для интерната две-три коровы, а здесь можно было выгодно совершить покупку, отвернулся и велел Лю ехать мимо, дальше. Про себя Казгирей решил: «Обязательно надо написать об этом Курашеву. Не может быть, чтобы это делалось с его согласия!» Курашев, друг детства Казгирея, работал в Ростове, в краевой прокуратуре.

— Не повезло нам, — с горечью сказал он, — очень не повезло: кого нужно — не застали, что не нужно — увидели.

И Лю было жалко, что они не застали Сосруко, он уже представлял себе, как они поедут дальше вместе, сколько интересного расскажет Сосруко… Но что поделать, не повезло!

Лю не терял надежды, что они заедут за Сосруко на обратном пути и тогда Сосруко расскажет обо всем, все еще малопонятном для Лю, малопонятном и зловещем. Нет слов, Казгирей мог бы объяснить лучше, чем Сосруко, но рам он молчал, а задавать ему вопросы было бы неприлично.

 

БУНТ

Своим чередом шли события и в Бурунах, покуда Казгирей, Лю и Тина разъезжали по аулам. Председатель Шруков издал распоряжение — мечеть закрыть и приспособить помещение под клуб. Про себя Шруков думал, что этим действием он угодит Иналу. Решительность всегда нравилась Иналу. Инал похвалит его распорядительность. Шруков, посылая плотников на работу в мечеть, велел им бережно сохранять все то, что в глазах верующих почитается святыней.

Однако по аулу из дома в дом уже ходили люди и кричали:

— По распоряжению христианской жены Инала Шруков хочет затоптать ислам. Шрукову давно русские ближе кабардинцев — он коммунист! Что это, конец исламу или конец большевикам? Возможно только одно из двух.

Более рассудительные говорили:

— Что вы все тычете «Шруков, Шруков»! Казгирей Матханов тоже коммунист. Разве забыли, что при всем том он ума набирался в медресе и в академии в Стамбуле. Теперь он стал коммунистом, но мы видим его сердце и уважаем его разум. Не восстанавливайте людей против людей. Любите ближних своих. И коммунисты, и комсомольцы, и советские ученики, стремянные, ведь все они наши братья и дети, не надо забывать этого.

— А коммунисты считают нас своими ближними? Нет, уж оставьте нас такими, как мы есть, но оставьте нам нашу мечеть и муллу, чтобы было кому похоронить нас.

— Живите и оставайтесь такими, как вы есть!

— Как жить без мечети…

Была затронута самая чувствительная струна. В эту ночь мало кто спал, а наутро опять люди начали собираться кучками, кучки сливались вместе, толпа росла, возмущение ни на минуту не остывало. Когда же услыхали, что в мечети вместо молитв и стихов Корана завизжали пилы и загремели топоры, страсти вышли из берегов.

Толпа, с увесистыми кольями в руках, с топорами и вилами, а кое-кто и с кинжалами, двинулась к мечети. Шли и женщины, вооруженные вертелами или ножницами — чем не оружие против иного богохульника. Шли старики с палками. Показались и люди из агрогорода.

В интернате ребята высыпали на балкон, во двор.

Разнокружечники — то есть разные, и большие и маленькие — побежали к мечети, на дворе остались только Матрена с уцепившимися за ее юбку девочками и Дорофеич. Жансох побежал вслед за ребятами. Селим бросился к зданию исполкома.

— Матханов говорил, что Советская власть гарантирует веру. Казгирея нет в Бурунах, он уехал с учениками… Идемте к Шрукову, пусть он скажет, знает ли он, что Советская власть гарантирует веру.

— Мечеть построена на наши деньги, — кричали другие. — Если ее хотят разрушить, то лучше мы разрушим ее сами.

— К Шрукову! К Шрукову! В исполком! И где только приобрели силу и живость седобородые старики, обычно сиживавшие целыми днями на ступеньках у входа в мечеть.

— Где эти ивлисы, подосланные Шруковым? — кричали они, размахивая палками.

Плотники-ивлисы спаслись бегством.

Самым удивительным казалось то, что люди, не знавшие ни одной молитвы — было немало и таких, — с небывалой злобой и яростью размахивали вилами и косами. Женщины визжали, никто никого не слушал.

Селим и прибежавшие от мечети разнокружечники первыми сообщили в исполкоме о взбунтовавшейся толпе. Началась паника. Нужно отдать справедливость Селиму, он не растерялся. По его приказанию начали закрывать ставни, двери, ворота.

— Идут! Идут! — кричали разнокружечники. Шруков, широко расставив ноги, вышел на крыльцо и смело смотрел вперед, готовый ко всему.

— Вот он, кривоногий! — кричали в толпе.

— Разорить его дом, как он разоряет мечеть!

— Сшиби его со ступенек! Бей!

Толпа окружила крыльцо. Кто-то норовил достать Шрукова вилами. Он поднял обе руки, как мулла на молении, призывая людей выслушать его.

— Эй, вы, — начал боевой красный партизан, — разве нужно столько кинжалов и топоров, чтобы убить одного человека? А если вы хотите распороть мой живот ножницами — это счастливая смерть. Пусть весь мир видит, что кабардинки не только рожают сыновей, но и распарывают ножницами мужские животы.

Эти слова произвели свое действие. Толпа еще кипела, толпу свободно можно было назвать огнедышащей, но что-то уже переломилось, люди уже соглашались слушать и вступать в разговор. Послышались вопросы и возгласы:

— Ты хорошо говоришь о кабардинках, но разве тебя самого не кабардинка родила, почему ты обрушился на мечеть?

— Знаешь ли ты, что Советская власть не должна трогать мечети? Мечеть сама по себе.

— Или хочешь вместо полумесяца надеть на мечеть крест?

— В церквах бьют в колокола, а в мечети не слышно молитвы.

— Ишь раскорячился, кривоногий!

— Чего глазеете, бейте его!

Опять задние начали нажимать на передних. Опять завизжали женщины. Толпа колыхалась из стороны в сторону. Шруков напряг голос, чтобы перекричать других:

— Вы все спрашиваете, а я один. Так слушайте же!

— Чего слушать, бейте его!

— Да, убить человека легче, чем выслушать его…

Чьи-то вилы все-таки дотянулись до председателя. Полетели крипичи. За спиной Шрукова распахнулась дверь, и откуда ни возьмись Селим схватил председателя за одну руку, милиционер за другую, мгновение — и вслед за Шруковым захлопнулась дверь.

Люди стали бить в дверь и в окна, и в этот момент с крыши раздалось несколько выстрелов.

Женщины, подхватив юбки, с визгом и криком бросились бежать. Кто-то вопил: «Не бойтесь, стреляют в воздух». Но этот голос потонул в общем шуме. Мелкими шажками семенили перепуганные старики. Лишь наиболее фанатичные, злые и решительные продолжали колотить в дверь и в окна.

— Эй, вы! — Шруков вдруг появился с Селимом и Ахметом за спиною тех, кто кольями и кирпичами бил в двери. — Эй, вы! Если вы стучитесь в тюрьму, то продолжайте, достучитесь!

Люди обернулись на знакомый голос. Шруков продолжал:

— Сейчас же убирайтесь! Руки и ноги у вас человеческие, а голова — ослиная… Да и руки не человеческие. Разве для этого у человека руки?

Туто, как всегда, был тверд и бесстрашен. Мужественное поведение председателя сыграло свою роль. Еще раздавались отдельные выкрики, кто-то угрожал: «Эта палка все-таки будет обломана о твою спину, Туто!» — но страсти затихали, люди поняли, что они зашли слишком далеко. То один, то другой старались незаметно улизнуть, и только самые отъявленные, не менее упрямые, чем Шруков, отступать не торопились.

Разбойные угрозы сменились рассуждениями о том, что Шрукову все-таки придется держать ответ не только перед аллахом, но и перед Иналом. Уж тот его хорошенько поскребет скребницей на партийной чистке!

Утешительным признаком было то, что к людям вернулась обычная кабардинская усмешка. Бойкое словцо, как любил говорить Матханов, всегда острее стали.

Все еще находились непосвященные.

— Так что же это за чистка людей? — спрашивали они.

И шутники отвечали:

— Выведут на площадь и будут считать, у кого сколько вшей.

— Ты смотри, чтобы тебя не поскребли. Шруков видел, как ты замахивался. Думаешь, он напрасно спрашивал, кому хочется в тюрьме вшей кормить?

Понемногу толпа рассеялась, и вот уже показались женщины, мирно идущие по воду с коромыслами на плечах. Но зачинщики не напрасно кусали теперь локти: к вечеру прискакал Эльдар со своими людьми, и вскоре под покровом ночи в сопровождении конвоя выехали из Бурунов две подводы с арестованными.

Мечеть стояла посреди аула безмолвная и безлюдная.

До поздней ночи уже в постелях разнокружечники шептались и рассматривали друг у друга какие-то старые ржавые револьверы, клинки, могущие сойти за кинжалы. На этот раз необходимость быть готовыми к самообороне представлялась вполне реальной: хотя главные бунтовщики и арестованы, другие могут вспомнить, что каны Советской власти первыми предупредили Щрукова о бунте.

Девочки были перепуганы насмерть. Матрене пришлось лечь спать с ними в одной комнате. Больше всего беспокоились за участь Тины, находившейся в отъезде. Они были уверены, что нападение на Шрукова не обошлось без Жираслана. А одна из девочек высказала даже опасение, что Жираслан хотел отыскать в Бурунах Тину и отомстить ей: ведь Тина бросила без присмотра старую княгиню, жену Жираслана.

Что говорить, грустное, грустное событие!

 

ЧИСТКА

Астемир велел приготовить к собранию место перед зданием исполкома, и Шруков приступил к делу. Те же самые плотники, которые неделю тому назад начали было ломать и переделывать мечеть под клуб, сейчас возвели на площади помост, а в самом здании исполкома заново остеклили окна.

Накануне дня, назначенного для чистки, на помост внесли большой стол, покрытый сукном, графин с водой и чернильницу. На помосте от одного края до другого установили лавку. Красный флаг вознесся на длинном шесте. Перед помостом на каменные глыбы были положены струганые доски, совсем как недавно в театре Шхальмивоко. На ночь здесь поставили караульных, среди которых любопытные увидели и деда Исхака, почтальона и песнопевца. Караульным выдали ружье — одно на весь караул.

Оркестрантам Шруков строго-настрого приказал быть в полной готовности.

Предстоящее событие ожидалось одними с волнением за свою судьбу, другими — с необыкновенным любопытством к участи тех, кто будет подвергаться чистке.

И конечно же, кто-кто, а прежде всех бессовестный неугомонный Давлет высоко поднял нос. Он расхаживал среди людей и напоминал то одному бывалому человеку, то другому те речи, какие когда-то произносил он, Давлет, с деревянной башни Шхальмивоко в бытность председателем аулсовета. Разве тогда случалось что-нибудь вроде бунта? Нет! Раза два Давлету даже удалось устроить манифестацию в свою честь, и люди должны помнить то счастливое время, когда они, жемат за жематом, проходили мимо башни Давлета.

Но и честные люди немало передумали и перечувствовали в эти дни. Шутка ли, предстать перед комиссией по чистке, как перед аллахом. Одни обдумывали свою жизнь втихомолку, другие открыто спорили, кто более грешен перед партией или аллахом.

Шли споры и в интернате: чей отец нуждается в чистке? Что будет с теми людьми, кого очистить невозможно? Кое-кто опять посоветовал своим отцам перед чисткой пойти в баню и, если нужно, пустить в дело керосин.

Итак, все было подготовлено, только бы погода не помешала делу! День наступил ясный, теплый и спокойный. С раннего утра площадь была полна народу. Многие пришли в праздничной одежде. Опять слышались голоса:

— А кто же будет выводить большевиков на площадь?

— Говорят, кое-кого будут жарить на вертеле, а других только проветривать.

— Не знаю, будут ли жарить и проветривать, а кое на кого следует-таки направить ветер гнева.

Иные шепотом обсуждали между собою, можно ли чистить людей, занимающих государственные должности. Вот говорят, чистка не обойдет ни Тагира Каранашева, ни Туто Шрукова. И с этих пойдет пыль. Но как же чистить того же Шрукова, не говоря уж об Инале? Как поднимать голос на Тагира или подступить к председателю Нахо из Шхальмивоко, если он всегда ходит с маузером? А как подвергнуть сомнению чистоту почтальона Исхака? Скажешь против него, гляди, завтра он принесет тебе повестку в суд. Но, надо сказать, в этом перечислении имен ни разу не упоминалось имя Астемира или Казгирея. Должно быть, чистота этих людей не подвергалась сомнению.

На помост взошли все самые ответственные лица.

Спорщики в толпе притихли.

Женщины в длинных платках до самой земли скромно стояли в стороне.

Оркестр, сверкнув трубами, заиграл вальс. Лю, дуя в трубу, не спускал глаз с Казгирея, который стоял неподалеку в группе сотрудников наробраза. Как всегда на людях, и на этот раз Казгирей щеголял безупречно белой черкеской.

Члены комиссии во главе с Астемиром заняли места за столом. Был среди них и Инал. Он уже прошел чистку в Нальчике. То один человек, то другой подходил к нему за распоряжениями; его бас то и дело перекрывал оркестр. Вот к нему обратились за указанием даже по такому поводу: кому, дескать, сидеть, а кому стоять.

— Чистка открыта для всех, — опять слышался бас Инала. — Посадите стариков, а комсомольцы могут и постоять. А контрикам так и скажите: им не удастся сорвать дело партии, мы не дадим повода злорадствовать. И пускай люди говорят серьезно — не на базаре. Я уже слыхал: точат клыки на Шрукова, на Матханова. Мы не дадим врагам никого из людей, нужных революции, пускай не рассчитывают! Некоторые удивились, услышав такие слова.

— А почему ты ставишь их рядом? Против Казгирея Матханова никто не замышляет.

— А против Шрукова замышляют?

— Шруков допустил бунт.

— Вот как! Значит, по вашему мнению, виноват Шруков? Я думаю иначе. Вот почему я и говорю о Матханове. И все-таки даже Казгирей не должен стать тем больным зубом, который вырывают, чтобы не вздулась щека.

Опять неожиданные слова! Послышался голос Астемира:

— О чем ты говоришь! Ни Матханова, ни Шрукова нельзя уподоблять больным зубам. Это люди здоровые, не больные.

— Чистка покажет, кто здоров, а кто болен.

— Ну ладно, оставим это сейчас, пора начинать, — сказал Астемир, заметно волнуясь.

Туто Шруков, крепко стоявший на своих кавалерийских ногах впереди всех, поднял руку. Дорофеич ожидал этого сигнала. Оркестр мигом перешел с вальса на марш, во всю силу зазвучал знаменитый марш «Октябрь». Музыканты старались. Все, казалось, идет хорошо, но Астемир остановил оркестр и сказал:

— Бросьте, бросьте! Сейчас нужны не трубы, не барабан, а человеческое слово… Товарищи, мы приступаем к большому и серьезному делу, нам предстоит провести чистку среди членов партии. Мы знаем, что не все понимают значение этого дела. Некоторые предполагают, что тут состоится нечто вроде джигитовки или борьбы на поясах, что один другого будет даже скрести скребницей… Есть, есть такой грешок… Валлаги. — И Астемир улыбнулся в усы своей доброй улыбкой. — Но, товарищи, тут не будет никакого циркового представления. Тут будет борьба другая. Тут будет борьба добра со злом. Партия — это есть передовые, лучшие люди среди трудящихся. У нас, в Кабарде, фабрики заводов почти нет, значит, нет и рабочих, пролетариев, и наша партия — это люди, которые целью своей жизни поставили борьбу за лучшую долю всех бедняков и середняков. Большевики — это люди, которые лучше других понимают, что есть благо для трудового человека, кабардинца, балкарца, осетина, и за это добро большевики борются. Но как же бороться за добро, учить добру других, если ты сам недобрый человек? Вот в этом и состоит смысл того, что нам предстоит сделать. Партийный человек распознается прежде всего по его деяниям. Устав нашей партии, то есть правила, по которым человек выполняет свой партийный долг, служит основой для наших выводов, кто соответствует, а кто не соответствует своему назначению партийного человека. Пусть солнце просветит насквозь каждого из нас, — и Астемир покосился на солнышко, которое уже довольно высоко взошло на небе, — пусть просветит нас солнышко насквозь! А мы, товарищи, должны помочь ему. Каждый из присутствующих здесь имеет полное право выступить и сказать свое слово либо в защиту человека, либо против него. Вот это и есть чистка партии. Партия считает, пусть лучше будет меньше людей в ее рядах, но это будут именно те люди, которые нужны народу… Всем ли теперь понятна наша задача? — Астемир умолк.

Его речь понравилась людям, она многое объяснила. Но последние слова председателя комиссии по чистке партии, нужно признаться, опять поставили в тупик многих: «Люди, нужные народу». Ну, а вот как же быть с теми же муллами? Разве мулла не нужен народу? Почему же партия большевиков против мулл? Почему мулл изгоняют, мечети закрывают? Как это понять? Как ответить на этот вопрос? И, как бы чувствуя, что именно этот вопрос озадачивает людей, Астемир продолжал:

— Серьезное волнение недавно произошло у нас. Причиной послужило решение превратить мечеть в клуб. Советская власть отделила церковь от государства. Советская власть не хочет давить на людей, подавлять их убеждения или веру. Но она говорит: «Будьте благоразумны, прежде всего цените в себе человеческий ум». Было время, когда религия делала историю. Но теперь наступило другое время, открылись ворота другой истории. Скорее идите к той новой жизни, какая создается на каждом шагу вокруг всех нас. Мечеть только мешает, вот почему большевики против мечетей. Вот почему большевики против нечестных людей, где бы они ни встречались — хоть в мечети, хоть в самой партии. Вот почему большевики хотят оттеснить в сторону плохих людей, а вперед выдвинуть хороших. Вот, кстати, вы говорите: «Когда мы пошли на защиту своей мечети, впереди шли дети и женщины». Впереди шли женщины и дети. И очень жаль! Важно то, кто шел за ними, кто ими прикрывался. Мы хорошо помним этот белогвардейский прием. Разве не шли на нас шкуровцы, выставляя вперед женщин и детей? Разве не так действовал Серебряков?

— Тех, кто заставил женщин идти впереди, нужно заставить носом рыть землю, — прогремел бас Инала. — Кто любит соленое, попьет водицы.

Астемир выдержал паузу и продолжал:

— Валлаги! Я заканчиваю, товарищи. Теперь вы понимаете назначение чистки. Сейчас мы приступим к чистке, будем приглашать сюда людей и говорить о каждом перед всем народом. Будем вызывать людей по алфавиту.

— Что значит по алфавиту? — раздались голоса.

— Кто с красивой, тот раньше?

— Ишачья голова! Как знать, какая буква красивее…

— Самая красивая та буква, какая у самого Астемира. Эта буква похожа на острую вершину.

Может быть, это замечание и было справедливым, но все-таки люди плохо понимали намеченный порядок. Новое замечание Астемира внесло полную ясность. Он так и сказал:

— По алфавиту — это значит по порядку. И как бы в пояснение, делая акцент на «а»,

Астемир вызвал на помост известного всей Кабарде Абанокова. Это был народный судья. По всему было видно, что Абаноков многое дал бы, чтобы не быть Абаноковым, не носить фамилию на букву «а». Люди увидели даже какое-то предначертание в том, что первым предстал перед ними на суд сам судья.

Процедура чистки началась. Секретарь комиссии читал анкету судьи. Люди внимательно слушали, хотя и без анкеты знали судью по многим делам. Абаноков то бледнел, то краснел, будто его попеременно обдавали то горячей водой, то холодной.

Кто не знал Абанокова? Сын коновала, он рано осиротел, попал в казачью станицу к лавочнику, там научился счету и грамоте и вскоре начал писать за плату разнообразные, хоть и малограмотные прошения. Благодаря этому он и прослыл человеком, знающим законы, и после упразднения шариатских судов быстро пошел в гору: раз пишет прошения, знает названия всех учреждений и в какое из них с чем следует обращаться, ему и поводок от волов в руки. Но знаток юриспруденции все-таки не был уверен в себе, поэтому бегал к руководящим товарищам чуть ли не по каждому делу — упаси аллах вынести опрометчивый приговор. А если случалось, что вдруг по ходу дела выяснялись какие-то непредвиденные обстоятельства, в корне меняющие суть дела, а Абаноков уже имел указания свыше, он оставался тверд и никогда не отступал от заранее согласованного приговора.

Вот каков был судья Абаноков! Но в остальном он был неплохой человек.

Среди присутствующих Абаноков заметил многих из тех, кого он когда-то осудил. Как же при этом не волноваться! История жизни Абанокова была рассказана. Солнышко продолжало ярко светить. Инал по-прежнему ходил вдоль и поперек помоста, тяжело ступая, погруженный в свои размышления. Астемир пригласил желающих высказаться. Но никто не знал, с чего начать. Только Давлет, предвкушая удовольствие поговорить с судьей на равных, воскликнул:

— Дать ему гусачком по голому заду!

Излюбленная прибаутка шхальмивоковцев-жерновщиков развеселила людей. Все как бы очнулись, зашумели, послышались возгласы:

— Верно! Гусачком его!

Неслись и более осмысленные выкрики:

— Его законы привязаны к сапогам начальства. Куда сапог, туда и закон… Не нужно такого судью! Почему новый лесник на свободе?

До сих пор не был забыт случай в Батогинском лесничестве. Молодой лесник получил указание от начальства: стреляй в браконьеров, ответ будем держать мы. И случилось, что лесник застрелил браконьера. Дело передали в суд. Лесника приговорили к тюремному заключению, но лихие начальники велели освободить убийцу. Жена убитого долго обивала пороги, требуя возмездия за кровь, она и плакала, и грозила передать дело в более справедливый, шариатский суд, но, увы, ничего не достигла.

Воспоминания об этом деле разожгли страсти. Одни говорили, что судья потому и называется народным судьей, что он защищает интересы народа, другие не соглашались с этим:

— А вдова и пятеро детей-сирот — это не люди, не народ?

— Щитом защищаются, но щитом можно и убить.

— Гусачком, гусачком судью!..

Инал перестал вышагивать, он все не мог принять решения, какую сторону поддержать. Поддержишь судью — люди скажут: «Инал защищает несправедливость». Поддержишь его противников, значит, судью придется вычистить из партии, и тогда потеряешь нужного человека.

В толпе начала проталкиваться вдова убитого. Она старалась, чтобы все увидели ее детей, кричала:

— Глядите! Вот дети, которых он сделал сиротами. Глядите, люди! Глядите и вы, мои сыны. А вот тот, кто виновен в нашем несчастье. Смотрите на него, запоминайте! Вырастете — мстите.

Астемир растерялся. Инал подсказал ему:

— Ведь мы не давали ей слова. Женщина услыхала Инала.

— Не давали слова! Да разве словами кормят детей? Слово и на углях не испечешь…

Нужно было что-то решить. Астемир, справившись с растерянностью, громко сказал:

— Я поддерживаю тех, кто требует исключения Абанокова из партии.

Инал хмуро метнул на него взгляд, но промолчал.

Астемир возвестил:

— Поднимите руку те, кто не хочет оставить Абанокова в партии.

— Мы не хотим оставить его судьей, — раздались крики.

— Человек, исключенный из партии, не может быть судьей, — пояснил Астемир.

— Тогда будем поднимать две руки: одну, чтобы выкинули из партии, другую, чтобы перестал быть судьей.

Так или иначе, на этот раз не пришлось призывать людей дважды и трижды, как это было при голосовании в Шхальмивоко, — все охотно подняли руки, некоторые не отказали себе в удовольствии поднять обе руки. Судья удалился той же походкой, какой обычно уходили от него осужденные.

На букву «а» было еще три члена партии, и самым интересным из них был молодой балкарец Адыков, председатель окризбиркома. Инал давно был недоволен Адыковым. Он знал немало случаев, когда сельские сходы выносили решения о лишении избирательных прав подкулачников, мулл, скрытых спекулянтов, а окружная комиссия восстанавливала их в правах. Адыков всегда находил мотивы: этот осознал ошибку и встал на честный путь, тот прикупил лишней земли, будучи не в состоянии прокормить большую семью, многие, по мнению Адыкова, страдали от наветов, и, наконец, Адыков утверждал, что к лишению избирательных прав нередко стали прибегать из побуждений кровной мести.

И снова голос народа, на этот раз в пользу Адыкова, помешал Иналу выполнить свой замысел — исключить Адыкова из партии. Инал помнил, что невыгодно ему разжигать и усиливать оппозицию, и без того, считал он, врагов у него более чем достаточно. Надо было хладнокровно учесть все эти соображения. Но чем больше Инал себя сдерживал, тем более внутренне негодовал и начинал чувствовать неприязнь к каждому, кто вольно или невольно шел против его намерений. На Астемира он старался не смотреть и только бормотал достаточно громко, чтобы его слова донеслись до председателя: «Нет, таким способом ты не вымоешь партию, ленивая вода не смоет ил, большевики любят быструю воду».

Уже начинало темнеть, а люди не уходили. Всем хотелось дождаться буквы «м». Всех занимала судьба Матханова.

Много народу оказалось на буквы «к» и «л». Но тут подобрались почти все люди безобидные: заведующий больницей, тракторист (это его трактор пострадал во время паводка, но он сам-то был неповинен, а еще меньше повинен в бегстве Жираслана, и его честь тракториста на чистке не пострадала), налоговый агент (правда, кое-кто был им недоволен, но агент доказал законность своих действий).

Случалось и так, что секретарь только зачитывал анкету и на этом проверка беспорочных людей заканчивалась.

Но вот дело дошло до Каранашева.

Едва секретарь назвал его фамилию, Тагир вскочил на помост и важно подошел к Иналу. Казалось, Тагир, весь ликуя, готов обнять Инала, но сдержался и подал Иналу лишь руку. Тот, не предвидя дальнейшего, протянул свою. Тагир начал яростно ее трясти.

— Поздравляю! Поздравляю!

Инал ничего не понимал, как ничего не понимали и все другие.

Всеобщее замешательство помогло Тагиру произнести речь, которую, очевидно, он долго готовил. Речь была такая:

— Поздравляю тебя, Инал! Это ты, Инал, зажег костер в долине. Костер этот виден так далеко, как будто он горит на вершине Эльбруса. Вот мы видим вокруг себя посланцев со всех сторон света. Люди едут из-за Терека и из-за Кубани. Тут есть посланцы Осетии, Ингушетии, Дагестана. Что же привлекает к нам людей? Костер! Костер, который зажжен Иналом, костер, который должен рассеять остатки тьмы и бросить свет социализма на все стороны света. До сих пор Эльбрус назывался Горой света. Теперь долина, где горит костер Инала, будет называться Долиной света. Вы недоумеваете. Вы еще не знаете, что это за костер. Нет, вы все знаете, о чем я говорю. У кого в сердце нет ликования по этому поводу и готовых слов признательности и величания нашему головному коню, головному журавлю — Иналу…

Тут Инал не выдержал:

— О чем ты говоришь, Тагир? Действительно, мы не можем понять тебя. Астемир, ты не давал мне слова, но, может быть, пора призвать к порядку тех, кто не понимает значения нашего собрания?

Астемир привстал:

— Валлаги! Ты, Тагир, скажешь свою речь после того, как ответишь на вопросы.

Но, видимо, эти призывы не могли сбить воодушевления Тагира, он продолжал:

— Валлаги, Астемир, я сейчас кончу. Я должен сказать несколько слов как раз потому, что еще есть некоторые работники, даже ответственные, даже самые ответственные работники, которые не до конца понимают, что зажег Инал…

— Что я зажег? — опять не выдержал Инал. — О чем ты говоришь? Поджигатель я, что ли?

— Нет, ты не поджигатель, а ты… — Тут Тагир не сразу вспомнил то слово, которому он научился у Казгирея, замешкался, весь налился кровью, но вот вспомнил и радостно воскликнул: — Ты — просветитель! Вот кто ты, Инал. И ты знаешь, о чем я говорю, ты сам говорил мне: «Вот мы зажжем костер для всех людей». Ты говорил мне еще, что это будет книга, по которой будут читать люди всех языков и учиться новой жизни. Ты сам говорил мне это.

Тут действительно все начали понимать, куда клонит Тагир Каранашев, но, чтобы не было больше никаких сомнений, оратор заключил:

— Агрогород в долине Бурунов, вот о каком костре я говорю.

И оратор победоносно посмотрел вокруг, ожидая одобрения.

Люди со строительной площадки, которых здесь было немало, по наущению Тагира закричали:

— Иналу долгая жизнь!

Для многих кабардинцев, в похвалах и чествованиях находящих своеобразную отраду, этого призыва было бы, вероятно, достаточно для того, чтобы деловое собрание превратить в пышное торжество, к которому призывал Тагир Каранашев. Но Инал именно в этот момент, теряя терпение, воскликнул:

— Да останови же его, Астемир!

Астемир и сам уже стучал карандашом по графину, а Туто Шруков, сидя у стола, повторял машинально свой обычный жест, заимствованный у Инала: то рассыпал по столу — на этот раз воображаемые — карандаши, то снова собирал их.

— Мы должны разбирать не речь Каранашева, а его партийную анкету, — говорил Астемир, стараясь восстановить порядок. — Кто берет слово по вопросу о Каранашеве?

Так и остался незавершенным замысел Каранашева: тут же, на чистке, всенародно объявить о желании строителей агрогорода присвоить будущему агрогороду имя Инала Маремканова. Перед этим Тагир советовался с Матхановым, и Матханов не одобрил план. Казгирей сказал: «Лучше, чтобы имя человека было не на вывеске, а в душах людей». Может быть, замечание и справедливое, но план Тагира казался ему самому еще более справедливым, а главное, многообещающим… И, однако, наивный угодник, а проще сказать, подхалим, не без огорчения перешел от своей льстиво-патетической речи к прозаическим ответам по анкете.

Но так или иначе, и с Каранашевым разобрались благополучно.

Предвидя, что вопрос о Казгирее будет главным, Астемир уже задумывался, как приступить к нему: не правильнее ли отложить разбор дела Казгирея Матханова на завтра?

Этот вопрос волновал не одного Астемира.

Казгирей был уверен в себе, он не раз проверял свою способность в ответственную минуту говорить перед народом. Все, что касалось лично его, его биографии, его партийной чести и чистоты, он хотел видеть вместе с другими только в одном свете — в свете правды. Его волновало другое. Возобновлять ли принципиальный разговор о своих расхождениях с Иналом Маремкановым? Можно ли забыть старика Саида, плетущегося в толпе ссыльных? Простительно ли забывать о десятках и сотнях жалобщиков, которые приходят к нему изо дня в день? Можно ли молчать, когда разоряются многие семьи, многие гнезда? Не вспомнить ли опять легенду о черном вороне?

И в то же время Казгирей искренне искал доводы в пользу Инала. Ведь вот сейчас он поддержал требование народа об исключении судьи из партии. Не вызывает сомнений неподдельность его возмущения бестактной выходкой Каранашева. Все это говорит о том, что Иналу Маремканову не чуждо чувство справедливости.

Погруженный в эти нелегкие думы, Матханов не слышал, что уже начали вызывать букву «м». Первым на букву «м» был Маканов, председатель окрбатраксоюза.

Маканов имел кличку «Окружной Батрак». И в самом деле, он неизменно сохранял вид батрака: ноговицы, поверх шинели тулуп, старенькая шапка. А вот несмотря на свой неказистый вид, Маканов не имел себе равных в искусстве скашивать сено с самых крутых склонов альпийских лугов. Привязав себя ремнем к дереву или камню, он запросто висел над пропастью, раскачиваясь подобно маятнику, и косил. Если же во время косовицы он становился в ряд с другими, то самые выносливые и умелые косари выдерживали соревнование не больше часа. Недавно он научился читать, и это ему так понравилось, что он читал все, что попадется под руку, даже оберточную бумагу, если видел на ней буквы. Но еще больше, чем читать, он любил разговаривать по телефону, и поэтому каждого нового знакомого он просил звонить ему.

Была у парня одна слабость. Он слишком часто женился. Вероятно, так случалось потому, что каждая новая жена неизбежно оставляла его. Теперь его мечтой было обзавестись русской женой, чтобы хоть этим походить на Инала, своего покровителя.

В кабинете Окружного Батрака пол был покрыт ковром. Всю жизнь живший в шалашах, парень никак не мог позволить себе топтать ковер ногами: войдя в кабинет, он с разгона перепрыгивал через ковер к столу.

Бесстрашный косарь простодушно шагнул к столу грозной комиссии. Едва ли у кого-нибудь появилось бы желание обсуждать Маканова. Но вдруг раздался голос Давлета:

— Не дорос Маканов! Какой же он большевик, если у него в кабинете висит портрет царя! Валлаги!

— Как так портрет царя? — удивился Астемир.

— И не только царя, генералов.

— Каких генералов?

— Царских!

И вот что выяснилось.

Маканову попался журнал времен русско-японской войны с портретом царя Николая и царских генералов. Ему понравились важные старики — бородатые, в эполетах, в орденах, и, вырезав картинки, он расклеил их у себя в кабинете.

Но поди разберись, как все это было, что к чему. Факт оставался налицо. Со смехом люди подтвердили сообщение Давлета. И Давлет восторжествовал: Астемир был вынужден внести предложение об обратном переводе Маканова из членов партии в кандидаты.

С тем же добродушным выражением лица, с каким Окружной Батрак взошел на помост, он спокойно сошел с помоста.

Далеко не все знали порядок букв по алфавиту. Еще меньше людей вникало в распорядок — регламент собрания, не разумели того простого обстоятельства, что Маремканов, головной журавль, уже прошел чистку в Нальчике. Но, конечно же, все понимали, что после Маканова на букву «м» должны идти Маремканов и Матханов.

Внутреннее чувство подсказывало, что наступает главный момент.

Маремканов — Матханов, Матханов — Маремканов. Нет, видно, не разъединить этих людей! Крепко слилась эта буква. Видно, неразрывно и навсегда связались эти две жизни, эти две судьбы. Не в первый раз два эти человека предстают перед народом — и всегда в схватке.

Инал твердо решил не разжигать страстей, не выносить сор из избы, не вовлекать массы людей в его сложные отношения с Казгиреем.

Лучше, думалось Иналу, спустить дело на тормозах, подобно тому как с крутой горы спускают подводу, обойти разногласия и вернуться к ним после того, как чистка закончится, добиться окончательной победы с глазу на глаз. Возможны всякие случайности. Не напрасно Казмай с таким воинственным видом пробивается вперед. Не напрасно Ахья, следуя за отцом, смотрит (так показалось Иналу) таким пронзительным враждебным взглядом.

В толпе еще кое-кто не понравился Иналу.

Нет, решил Инал, на людях нужно добиваться только одного: верного выигрыша. При случае бросить тень на Казгирея, невзирая на то, что он сам предупреждал: Матханова не отдадим. Вызвать у членов партии сомнение в его безупречности. Даже вынести ему выговор. Но крайностям ни в коем случае не поддаваться. Да, собственно, какие основания для крайних мер, спрашивал сам себя Инал. Нет, надо быть справедливым. И прислушиваться к мнению людей, того же Эльдара. Как-никак Матханов согласился приехать по его же настойчивой просьбе, и не напрасно же Степан Ильич верит ему, покровительствует. Этого не перечеркнешь…

Приняв такое решение, Инал повеселел, но тут опять к самому помосту стал проталкиваться неугомонный Казмай.

Старый Казмай явился на собрание в своей праздничной черкеске с газырями. У него и у Ахья были, разумеется, все причины для волнения. В первый раз старику предстояло говорить всенародно о себе, о своей семье, о своих обидах и, наконец, о великодушном поступке Инала, освободившего Ахья.

Ничего в жизни так не хотелось старику Казмаю, как сейчас услышать от людей приговор, чистый он человек или не чистый, и чтобы этот приговор услышал его сын. Между тем старик попадал в смешное положение. Казмай никогда не заботился о приискании себе фамилии. Казмай — да и только! Так он и прожил свой век. Казмай да Казмай, Казмай из Батога. Когда же Ахья начал работать в комсомоле и ему понадобилась фамилия, то он назвал себя просто Казмаевым. Признаться, никакого неудобства не испытывали ни Ахья, ни Казмай. Но вот теперь комиссия стала перед вопросом: на какую букву зачислить Казмая? А Казмай к тому же опоздал к началу собрания (не сразу нашлись патроны во все газыри). Вот и решили отнести Казмая в конец списка. Узнав об этом, старик усмотрел в таком решении неуважение к себе, а ведь ему так не терпелось услышать, что скажет о нем народ, и не мог успокоиться. Вот почему он с помощью сына и проталкивался к помосту. От усилий он даже запыхался и не сразу мог заговорить с Иналом:

— Слушай, Инал, я и сюда торопился, как на твою свадьбу. Я опять перешел много рек. Я хочу, чтобы народ сказал обо мне как можно скорее, хороший я человек или плохой. Я сам хочу высказаться перед народом и сказать о тебе, Инал. Я выйду сюда, на это высокое место, вместе с Ахья. Пусть весь народ видит, что сын опять с отцом, что справедливость есть, а ворота открыл ей ты, Инал. Вот что я хочу сказать. Вот почему мое сердце бьется нетерпеливо. Почему же ты отбросил меня в самый конец?

Инал отвечал с досадой:

— Я не знаю, старик, что ты хочешь говорить. Каждый может говорить то, что у него на языке. Не знаю, не знаю… А насчет очереди, — это не мое дело, обращайся к Астемиру. Астемир! Выслушай старика.

У Инала окончательно созрел план. Он решил, что люди, утомленные долгим собранием, не будут очень придирчивы и многословны даже при разборе такого дела, каким был вопрос о Казгирее Матханове. А поэтому выгодно пропустить Матханова сейчас: это давало надежду направить разбор дела именно по тому пути, какой предусматривался Иналом.

Политическая физиономия Казгирея Матханова последних лет как будто бы и ясна. Его научные труды известны. Латинизация алфавитов — вот конек, на котором Казгирей проскакал по многим фронтам культурной революции. Инал помнил, например, любопытную историю, слышанную им еще в Москве от Коломейцева.

В один из аулов Чечено-Ингушетии приехал учитель с кипами только что напечатанного букваря. В ауле в это же время был Казгирей Матханов, знакомившийся с постановкой народного образования в Чечено-Ингушетии. И вот на его глазах произошло событие, казалось бы, невероятное. Учитель роздал буквари детям и велел наутро явиться в школу. Каково же было удивление учителя, когда утром в школу пришли не дети с букварями, а их отцы с кинжалами. «Как ты смел, собачий сын, священными арабскими буквами изображать простые ингушские слова?» Именно недавний бунт в Бурунах напомнил Иналу эту историю. Возбужденные люди шумели, размахивали букварями: дескать, допустимое ли богохульство — писать ингушские слова буквами, которыми пишутся молитвы и стихи Священного писания, ведомые самому аллаху. Люди требовали сложить эти книги на минарете и никогда их не трогать. Чтобы успокоить разбушевавшихся ингушей, Казгирей взял вину на себя. Мол, не учитель виноват, это он, Казгирей, привез из Москвы такие буквари, но он, человек из Москвы, обещает, что Советская власть пришлет другие буквари.

Почему-то с большой яркостью вспомнился сейчас Иналу этот случай в ингушском селении и то, что сказал Степан Ильич.

— Это происшествие, — признавался тогда Степан Ильич, — помогло не одному только Казгирею понять многое. Кто мог предвидеть, что в самом религиозном фанатизме заложена сила, направленная против ислама? Но как высвободить эту силу, дать ей простор, использовать ее на благо народного просвещения?

Случай в ингушском селе подтвердил, таким образом, вывод, к какому пришли Коломейцев и Матханов: арабское письмо не годится.

Внедрение русской графики, с другой стороны, наталкивалось на враждебность народов, испытавших колониальное иго царизма. С течением времени русское влияние утратит этот привкус, но сейчас, когда только начинается революция в духовной жизни народов, следовало остерегаться излишних затруднений. Латинская же система станет мостом, перекинутым от мусульманского берега к русскому берегу.

С этими доводами Казгирей обратился к наркому Луначарскому и встретил поддержку. За несколько последовавших затем лет Казгирей Матханов приобрел широкую известность среди народов Советского Востока. С таким же фанатизмом, с каким ингуши и чеченцы защищали неприкосновенность Корана, они теперь защищали бы Казгирея.

Все это хорошо помнил и учитывал Инал, и он знал, что сейчас говорить нужно не об этом. Сейчас нужно направить обсуждение биографии Матханова в сторону его прошлого. В какой мере Казгирей освободился от шариатских убеждений? Не сидит ли в нем еще шариатский дух? Не приспосабливается ли он к новым политическим условиям, чтобы при удобном случае переметнуться во враждебный лагерь? Пусть тень сомнения в политической безупречности, как тень той самой зловещей птицы, о которой любит говорить Матханов, ляжет на него самого. Вот к чему нужно вести дело. Пусть висит над Матхановым угроза выговора, но не больше!

Астемир держался другого мнения, нежели Инал. Пусть, считал Астемир, люди приучаются мыслить политически, общественно, пусть в споре примет участие как можно больше людей и пусть наконец будет решен спор, мешающий спокойно работать. Пусть люди вникнут и скажут свое слово. От этого будет только польза.

Так думал Астемир, и как раз поэтому то, что не понравилось Иналу, то есть просьба Казмая рассмотреть его дело, понравилось Астемиру: сегодня, дескать, разберем дело Казмая, а серьезнейшее дело Казгирея — завтра.

— Товарищи! — послышался его голос. — Из-за позднего времени мы чистку на сегодня заканчиваем. Вне очереди будет рассмотрен вопрос о всем известном председателе аулсовета в Верхних Батога, о славном красном партизане Казмае. Комиссия решила предоставить слово Казмаю из Верхних Батога, уважая его заслуги и возраст. Каждый из нас с удовольствием прослушает речь Казмая, этой речью наше собрание будет закончено достойно. А Казгирей Матханов выйдет перед нами завтра.

Заявление внесло некоторое разочарование. Ведь все ждали самого интересного. Раздались крики:

— Почему поломали букву?

— Почему не называете Маремканова? Почему Матханов есть, Маремканова нет? У них одна и та же буква, а у Казмая нет никакой.

Астемиру пришлось разъяснить: буква, дескать, действительно одна и та же и у Матханова и у Маремканова, но ячейки разные. Маремканов уже очистился в своей ячейке.

Опять раздались крики:

— Как так? И буквы рядом, и сами они рядом, как же это Инал уже успел почиститься? Может, и Шруков уже почистился?

Успокоить людей удалось лишь после того, как сам Шруков вышел вперед и сказал, что если бы даже ему полагалось чиститься в Нальчике, он просил бы чистить его в Бурунах. Но это будет завтра или послезавтра, когда до него дойдет очередь, а сейчас-де он опять просит от имени комиссии выслушать Казмая. Он тоже думает, что речь Казмая доставит удовольствие каждому. Безупречная чистота этого старика едва ли вызывает в ком-нибудь сомнение. Время позднее, пора закругляться, отдохнуть, набраться сил на завтра.

Слова Шрукова понравились всем, и тотчас же Казмай сменил его на помосте.

Старик сказал все, что хотел, и сказал так, как хотел. Но он умел выражать чувства только на языке своих отцов, поэтому речь его, к сожалению, не всем была понятна. Однако все чувствовали радость старика, понимали, зачем он велел своему сыну стоять рядом, — и это взаимопонимание было главным в выступлении Казмая.

Казмай закончил. Люди, засидевшиеся за столом президиума, поднялись и с улыбками удовольствия заходили по помосту, разминая ноги. Глухо застучали доски.

Был счастлив Казмай, был доволен Астемир: угодили старику. Инал же, раздраженный выступлением Каранашева, а теперь тем, что сего доводами не согласились, сошел с помоста, не обращая внимания на вежливые приглашения к ужину сразу в три почтенных дома — к Казгирею, к Шрукову, к Каранашеву да еще куда-то.

Но несмотря на недовольство и усталость, Инал, как всегда терпеливо, выслушивал просителей и жалобщиков: то подойдет старик, то, робко склонив голову в черном платке, остановит Инала женщина. Не отставала от него и Матрена, которая немало потрудилась у себя на кухне в надежде, что Инал отведает ее кушаний.

Казгирей, Астемир, Туто Шруков и Тагир Каранашев шагали за Иналом почтительно, приостанавливаясь и выжидая всякий раз, когда Инал вступал в разговоры.

Конечно, неприятно было видеть, что Инал остался чем-то недоволен, но так хорошо было вздохнуть полной грудью после шумного напряженного дня.

Солнце ушло за снежные вершины. Отблеск вечереющего неба играл на лаке кузова «линкольна», дожидавшегося своего хозяина.

— Инал, хорошее гетлибже у Матрены. Может, зайдешь? Отдохнешь, отведаешь? — повторил приглашение Казгирей.

И Матрена просительно, но молчаливо ждала в стороне.

Но Инал оставался неумолим: дескать, некогда, дома ждут дела.

И вот шофер дал гудок, вокруг машины, как и полагается, столпились все мальчишки аула, машина, подняв столб пыли, укатила.

Загорелись первые звезды. На юго-западе, над горной грядой, в небе, начавшем сменять розоватость на нежную голубизну, над шатрами Эльбруса, легко парящими в небе, заискрилась вечерняя звезда.

Прекрасно и спокойно было в той стороне, где поднималась к небу вечная могучая гряда гор с белоснежными вершинами.

 

МАТХАНОВ ВСХОДИТ НА ПОМОСТ

Утро наступило не такое ясное, каким был вчерашний день. Людям, не привыкшим к прихотям гор и предгорий, могло показаться странным, как это произошло. Такой безмятежный, ясный, розовый вечер — и такое пасмурное утро!

Но легкий туман, расползшийся по равнине предгорья, не мешал ни балкарцам, прибывающим из ущелий, ни кабардинцам, спешащим на собрание из-за Малки или из Малой Кабарды.

Народу собралось еще больше, чем вчера; и тут и там записные острословы старались привлечь к себе внимание, подбирая и вдруг бросая в толпу меткие словечки.

Один кричал:

— Не каждый день на виду у народа стригут такого барашка, как Казгирей.

Другой предпочитал сравнивать Казгирея и Инала с арабскими конями. А если так, то едва ли кому бы то ни было удастся их заарканить. Высказывались и такие мнения: чистка партии придумана с единственной целью — либо подчинить Матханова Маремканову, либо наоборот, а то и запереть обоих в тюрьму.

Немногие слыхали, как прошумела машина Инала, — такой крик, такая разноголосица стояли на площади, напоминавшей большой конский базар.

Однако на стол на помосте уже поставили графин со свежей водой, ночной караул, среди которого по-прежнему выделялся длинноусый почтальон-песнотворец Исхак, сменился членами комиссии.

Лю сегодня был особенно в приподнятом настроении. Из знаменитого аула Гедуко, с которым по степени худой славы мог бы сравниться только не менее известный балкарский аул Батога, приехал со своим отцом Сосруко. В наказание за побег Казгирей запретил Сосруко выходить из интерната, но одно сознание, что приятель тут, что все как будто благополучно устраивается, радовало Лю. Он с любопытством посматривал на отца Сосруко, толстяка Локмана Архарова, который, несмотря на недавние беды, бодро и жизнерадостно о чем-то толковал с кабардинцами из Малой Кабарды. Архарова восстановили в гражданских правах, как «человека толстого не по кулацкой причине, а по болезненному состоянию».

Собрание началось без марша и без вальса. Астемир стучал карандашом по графину. Шруков очень сожалел, что забыл запастись карандашами, Туто не один раз видел, как орудует карандашами во время своих выступлений Инал — то выбрасывает на стол пачку карандашей, то решительным жестом сгребает их обратно в стакан. Шрукову этот прием казался очень убедительным, и вот, думая о своем выступлении, он сожалел, что не позаботился обзавестись достаточным количеством карандашей для того, чтобы произвести на слушателей такое же внушительное впечатление, какого достигал Инал.

Но и скромный карандашик Астемира сделал свое дело, люди затихли.

Немало передумали и перечувствовали в эту ночь Инал и Казгирей. Инал и сам все еще был под впечатлением своей недавней чистки. Нельзя сказать, что рассмотрение дела Маремканова прошло безукоризненно гладко. Придирки были. Самым неприятным было напоминание об одном газетном фельетоне. Фельетонист, скрывшись под псевдонимом «Обиженный безлошадник», рассказал о выступлении «одного из руководящих товарищей», в котором тот якобы сказал: «И отсталость — деньги». На самом деле мысль Инала в речи, действительно им произнесенной, заключалась в том, что, дескать, и отсталость иного хозяйства может послужить поводом для толчка вперед, для общего подъема. Как-никак, а Иналу пришлось публично объяснять, что он имел в виду, когда якобы сказал, что и отсталость — деньги.

Надо полагать. Маремканов дознался, кто автор фельетона, но" предпочитал об этом не говорить.

Более чем когда бы то ни было теперь казалась опасной, таящей взрывную силу предстоящая встреча с Казгиреем на трибуне в Бурунах. Неразумно было бы долго держать народ в том возбуждении, какое неизбежно вызовут дебаты по поводу Казгирея и его отношений с Иналом.

Вчерашнее раздражение против Астемира утихло. Инал все-таки хорошо знал рассудительность Астемира, верил в здравый смысл председателя. Кому нужен бесцельный шум страстей! И без лишних прений каждому из руководящих товарищей известно, кто чист перед партией и народом, а кто лишний человек. Нет, конечно, Астемир будет на его стороне и поймет его соображения.

С таким настроением Инал приветливо обошел людей, пожал руки каждому члену комиссии. Ободренный Каранашев попробовал было заговорить с Иналом о своем, о вчерашнем, но Инал только махнул рукой и занял место у стола, выжидательно и ободряюще поглядывая на Астемира.

Астемир, призывно постукивая карандашиком по графину, встал и провозгласил с большим чувством:

— Товарищи, мы продолжаем работу. Члены комиссии пока еще не знают, довольны ли ими люди, но мы довольны ходом дела. — И Астемир в коротких словах подвел итог вчерашнего дня. — Сегодня, — заключил он, — на очереди вопрос о Казгирее Матханове… Матханов Казгирей! — еще громче возвестил он, приглашая Казгирея на видное место, и сразу огромная толпа затаила дыхание.

Казгирей вышел вперед, привычным жестом протирая пенсне.

— Все ли знают Казгирея Матханова? — спросил Астемир.

— Кто же не знает Казгирея! — раздались крики.

Послышался зычный голос:

— Валлаги, нужно сразу записать Казгирея в хорошие люди.

— Верно, — закричали вокруг, — сразу записывайте.

Астемир пояснил:

— Так нельзя, товарищи. Если у вас нет вопросов, зачитаем анкету. — И он предложил секретарю комиссии обнародовать анкету Казгирея.

Но кто же не знал жизни этого человека?

Уважаемая семья старого Кургоко Матханова. Медресе в Прямой Пади. Первое знакомство с незабываемым Степаном Ильичом Коломейцевым, в ту пору оружейным мастером. Первая поездка в Стамбульский университет. Возвращение на родину и начало просветительской деятельности в духе незабываемого Кабазги Казанокова… Ну что ж, нельзя не упомянуть и о том, что именно в этот период Казгирей Матханов становится верховным кадием… Это не помешало ему стать на сторону революции и возглавить революционную шариатскую колонну, боровшуюся в годы гражданской войны против Деникина, Шкуро и Серебрякова…

В этот момент кто-то из толпы крикнул:

— А кто был у него первым помощником?

— Кто был у тебя первым помощником? — переспросил Астемир.

—. Моим первым помощником была моя преданность народу, — отвечал Казгирей, но эти слова, видимо, не понравились Иналу, внимательно следящему за всем происходящим. Инал поморщился, но промолчал.

— Кто был у тебя начальником штаба? — послышался тот же голос.

Казгирей понял смысл вопроса. Что же, кто не знает, что призывал он под зеленое знамя шариатской колонны всех, кто, по его убеждению, может смело служить делу народа против угнетения и несправедливости.

— Этому же делу, — говорит Казгирей, — служил мой брат Нашхо, уже в то время состоявший в партии большевиков. Его хорошо знал Инал, с детства друживший с ним. Наверное, — продолжал Казгирей, — Инал помнит и мою с ним встречу в те годы, помнит, что мой отец был убит беляками, а дом сожжен… Что же касается начальника штаба, то начальником штаба был у меня общеизвестный Жираслан. Да, Жираслан! Он тогда еще не был тем, кем стал позже, когда именем Жираслана пугали детей. Я скажу больше. Напомню, что впоследствии Жираслана амнистировали и он числился моим телохранителем. Зачем скрывать прошлое? Смешно было бы скрывать мне и то, что мы не могли найти с нашим признанным руководителем Иналом Маремкановым общей линии Нам пришлось расстаться… Тем, кто этого еще не знает, я должен сказать, что в тысяча девятьсот двадцатом году я во второй раз уехал в Турцию, надеясь найти там ответ на вопросы, которые мучили меня в ту пору…

— Вот за это ты и держи теперь ответ перед партией и народом, — подхватил Инал.

Казгирей выше поднял голову:

— Вот я и держу ответ перед партией и народом.

— Пусть аллах отвечает твоим голосом, — кричали одни.

— А на все ли он отвечает? — выкрикивали другие.

Очень хотелось подать свой голос и Давлету, сказать во всеуслышание, что Казгирей ездил в Стамбул на общественные деньги, собранные на постройку мечети. Но удержался. А вдруг Астемир опять рассердится и напомнит о том, что именно Давлет хапнул из этих денег солидную сумму еще до того, как судили его за жульнические проделки при распределении земли. Давлет решил подойти с другого конца, он закричал:

— Да, да, не на все вопросы отвечает Казгирей. Пусть он ответит, что он привез из Стамбула?

И тут неожиданного помощника Давлет нашел в лице Окружного Батрака. Тот вдруг вспомнил обвинение, которое вчера выдвинули против него.

— Меня не записали в партию за то, что у меня были картинки с царем, а говорят, что Казгирей привез из Турции картинки с султаном.

— Я действительно приехал не один, — отвечал Казгирей, — я из Стамбула привез жену.

— А ты скажи, пожалуйста, — не унимался Давлет, — какой калым ты за нее заплатил? Или, может быть, ты привез жену с приданым?

— Нет, приданого я не привез. Ни приданого, ни султана, — пошутил Казгирей.

— Ну, султана, может быть, и не привез, — не унимался Давлет, — но кое-что привез. А что привез, он нам не говорит.

Всем хотелось услышать, что именно привез из Турции Казгирей. Кто-то закричал, что в чемодане Казгирея лежал слиток золота, присыпанный землею.

Трудно понять, как стало известно о том заветном мешочке, который его жена, Сани, свято хранит, о мешочке с землею с могилы ее отца. Чувства Казгирея начали изменять ему: действительно, не на все вопросы он способен отвечать. Почувствовал и Астемир необходимость вмешаться: дескать, начинаем заниматься мелочами, а нужна общая характеристика Матханова. И Астемир предоставил слово Шрукову.

Шруков поднялся, отбросил воображаемые карандаши и начал говорить о том, как за короткое время преобразилась школа-интернат под руководством Казгирея. Своим теплом Казгирей согревает не один десяток сирот и детей большевиков и бедняков. Он находит время заниматься и другой партийной работой — следить за порядком на строительстве агрогорода, находится у него время вникать в тревоги и нужды строителей, которые скоро под руководством первого большевика Кабарды Инала Маремканова из царства тьмы перейдут в царство света, из стужи — к теплу. Приступлено к новому революционному мероприятию: начат набор девочек. Родители, доверившие своих детей Матханову, могут быть спокойны: благородный Казгирей сумеет сделать из них умных и благовоспитанных людей…

И вдруг опять раздался голос Давлета:

— Подожди, дай слово мне!

Шруков сгреб воображаемые карандаши и снова выбросил их.

— Нет, подожди ты, не мешай говорить. Кому не хочется сказать доброе слово о таком директоре… Правильно я говорю, Матрена? — Шруков увидел в толпе повариху.

Она отвечала:

— Даже очень правильно и даже очень хорошо, что включают девочек. Пусть девочки тоже учатся. Тут много собралось родителей, пусть сами скажут.

Инал решил, что пора напомнить о главном, о шариатском прошлом Казгирея, — время уходит на пустяки.

Но подлый Давлет опередил его.

— Валлаги, — раздался его визгливый голос, — все это верно, но верно и то, что воспитанники, которых называют стремянными Советской власти, бросили бомбу.

— Как так бросили бомбу? — удивился Шруков.

— А так, взяли и бросили бомбу в своего начальника.

— В какого начальника?

— А вот он стоит, начальник музыкальной команды, он мне сам говорил.

Головы обернулись в сторону Дорофеича. Встрепенулся и Инал.

— О чем это говорят, — раздался его бас, — объясни нам, Казгирей.

Казгирею было стыдно, но нечего делать, нужно было рассказать о проделке Сосруко, — дескать, действительно, неуместная и опасная выходка, виновный уже наказан. Ребячливые головы решили оградить себя от воображаемых нападений… Ну, вот и доигрались…

— Как так выходка? Как так неуместная шутка? Хороши шутки с порохом, — уже не мог успокоиться Инал. — Откуда у вас порох?

Лю готов был провалиться сквозь землю. Ему хотелось выбежать на помост, сказать, что это он главный виновник, но тут же он вспомнил, что придется рассказывать все от самого начала, о том, как они забрались с Сосруко в могильник в дни Иналовой свадьбы, о том, как они унесли из могильника оружие и порох, принадлежавшие не кому другому, как Жираслану, и Лю удержался от первого благородного порыва. Люди вокруг начали толкать его, а ему ничего не оставалось, как только бросить по адресу спесивого Давлета «чигу-чигу», как это делал он в детстве, дразня его. Давлет же, совершив эту подлость, старался показать себя человеком честным и благородным. Протолкнувшись вперед, чтобы его видел Инал, он говорил:

— На чистке партии не надо скрывать такие дела. Мы должны перебирать ребра пальцами и выворачивать души, как собственные карманы. Валлаги, не напрасно говорят, нужно прочистить с песочком.

— Ну ладно! Свою душу вывернешь, когда мы уйдем… — остановил его Инал. — Скажите, от кого это вам нужно ограждаться, — обратился он к Казгирею, — против кого готовить бомбы? Казалось бы, ваше дело учить, а не страшиться каких-то нападений и не устрашать других.

— И я так думаю, — отвечал Казгирей. — Наша дорога светлая, и нам некого страшиться и некого устрашать.

— Действительно ли у тебя светлая дорога, Казгирей? Вспомни, по каким дорогам ты ходил в прежние годы. Кто ходит по разным дорогам, тот может занести грязь даже невольно. Нехорошо и то, что к вашему школьному забору всегда привязано слишком много коней.

Инал намекал на частые посещения Казгирея людьми с разных концов Кабарды, среди них случались и бывшие шариатисты. Разговор принимал серьезный оборот.

— Мой совет тебе, Казгирей: прекрати хождение по аулам, меньше принимай у себя подозрительных людей. Перестань держаться пророком! — воскликнул Инал. — Не стремись стать бомбистом. Твое дело учить детей, а не готовить и бросать бомбы.

Эти слова глубоко возмутили Казгирея, в нем поднялась горечь всех прежних обид. Он заговорил язвительно и пылко:

— От этих бомб еще никто не потерпел урона. Тень пророка — легкая тень, и мои дороги — легкие дороги. Я никого не выводил на дальние дороги, политые кровью и слезами…

Кто-то в толпе выкрикнул:

— Казгирей говорит правду, он знает нашу боль.

Инал спохватился: он сам нарушил свой план. И это еще больше обозлило его. Но кто же заставил его выступить так, как он не хотел, — тот же Казгирей Матханов! Жестом, напоминающим недавние жесты Шрукова, Инал хотел успокоить людей, но это было уже нелегко. И уж никто не обращал внимания на постукивание карандаша Астемира. Тогда Инал встал и повернулся лицом к собранию. Большой палец одной руки он заткнул за широкий армейский пояс, а другой рукою начал безжалостно сечь воздух. Его речь все более накалялась:

— Кто вышел из темноты, у того долго темно в глазах. Ты, Казгирей, всюду видишь темное и не понимаешь, что на Соловки идут те, кому не по пути с народом, кто не хочет, чтобы народ видел дальше ярма на арбе, кто не хочет, чтобы на полях Кабарды шумели тракторы, а хочет, чтобы кабардинцы пахали на волах, по пятницам сидели у мечети. Нет, этого не будет. Уже растет город-книга, город- костер, костер ярко осветит пути, он будет светить для всех. Нет, товарищи, нельзя остановить колесо истории. А мы с тобою только спицы в этом колесе, и колесо не остановится, если из него выпадет гнилая спица. Мы едем, мы летим, мы скачем…

Воодушевленная речь Инала вызвала новые голоса:

— Инал, ты, ты наш головной журавль, никто больше!

— Мы держим стремя твоего коня!

Но при этом Инал видел, что сторонники Казгирея вскочили на своих коней, чтобы лучше видеть то, что происходит на помосте. Доски, заменявшие скамьи, начинали скрипеть потому, что люди пришли в возбуждение и им не сиделось.

Инал продолжал:

— Нам говорят: шариат — дерево, корни которого подорваны, еще стоит. Давайте, мол, подождем. Пусть оно само рухнет. Мол, с зеленого ореха кожицу снимешь, повредишь плод. Но сколько нужно ждать, чтобы попробовать плод на вкус? Сколько? Да поймите же вы и пойми ты, Казгирей, что Советское государство включает в себя многие народы. И все эти народы идут вперед. И вот народы уходят, а кабардинский народ будет сидеть у мечетей. И чеченцы, и ингуши, и осетины будут издеваться над нами: глядите, кабардинцы сидят вокруг своего усохшего шариатского дерева и молятся аллаху, ждут, когда созреет орех.

В толпе рассмеялись.

— Пойми, Казгирей, молитва — плохое средство борьбы. — Инал наконец овладел собой, говорил воодушевленно, но почти спокойно. — Шариат — дерево ядовитое. Как хочешь, а ядовитые деревья мы срубим и взрастим новый плодоносный сад. Неужели ты, Казгирей, сам не хочешь стать одним из садовников? Школа — это питомник, где выращивают саженцы. Мы поручили этот питомник тебе. И не надо будоражить умы детей (да и стариков) болтовней о разных тенях, о разных воронах — не стоит! Валлаги! Брось! Брось оглядываться на прошлое, Казгирей! Будь истинным большевиком! Разве не знаешь, что в народе теперь говорят так: «Слово большевика стало равносильно слову аллаха»?

Инал высоко поднял руку, сжимая кулак, воодушевление распирало его, ему нужно было сказать что-то властное и громкое, и, покачивая над головой кулаком, он закричал:

— Кто не поймет этого, пусть пеняет на себя!

Но вот Инал кончил, опустил руку, отступил шаг назад, как бы давая место Казгирею.

Тот не заставил себя ждать:

— Да, Инал. Я долго не забуду твою позу. Слыхал я, не скрою, слыхал от самого Тагира, будто уполномоченный по строительству агрогорода задумал уже сейчас поставить тебе памятник на площади нового городка. Не знаю, удастся ли это. До сих пор кабардинцы не знали даже такого слова — памятник… Ну что же, первый памятник — тебе! И если когда-нибудь и в самом деле мы увидим такой памятник, если это случится, то, Инал, тебя изобразят именно таким, каким мы видели сейчас.

Легким движением Казгирей воспроизвел позу Инала. Он сделал это так искусно, что невозможно было не засмеяться, рассмеялись даже некоторые из сторонников Маремканова.

— Подождите, не шумите. — Казгирей продолжал, меняя тон, теперь он говорил строго и назидательно: — Тебя, Инал, изобразят таким, как я показал, именно таким, потому что ты сам подсказываешь это, возносишь над людьми прежде всего тяжесть кулака, руководишь и властвуешь, действуя грубой силой. И хороший художник, если ему выпадет честь высекать твой монумент, конечно, невольно выразит именно эту сторону твоего характера. Для этого ему даже не нужно тонкого инструмента. А кстати говоря, высекая фигуру, художник только вначале работает молотком, потом ему нужен тончайший инструмент, чтобы отшлифовать произведение. И вот разница между моим пониманием действительности и твоим, Инал, кроется в этом.

Инал совсем помрачнел. Такой дерзости он от Матханова не ожидал, он едва сдерживался, не зная, кто более ненавистен ему в эту минуту — Казгирей или Тагир, подложивший ему такую свинью.

— Грубая сила уступает место разуму, — продолжал Матханов, — ибо началась борьба за сердца и души людей. Социализм — произведение величайшее, произведение, создаваемое умом и талантом народа. Бить в душу кулаком — только повредишь делу. Агрогород — это хорошая книга. Эта книга действительно прояснит многое в сознании людей, но насилие не может сделать то, что сделало бы просвещение. Вот почему не надо торопиться. Можно ли зазвать людей на дорогу, которая проходит по трупам ближних? Человек предпочитает самостоятельно выбирать дорогу. Об этом говорится даже в сказках и легендах всех народов. Не нужно людям навязывать выбор, не нужно за жаждущего решать, когда ему пить воду, а когда вино, пресное или кислое молоко… А главное, не нужно толкать старика прикладом в спину. Не лучше ли подать ему руку?

Все вокруг помоста, казалось, взорвалось., Люди, сидевшие в седлах, размахивали уже не плетками, а кинжалами и орали на все голоса:

— Аллах доволен тобою, Казгирей! У тебя не голова — кусок солнца! Не нужно отца прогонять от сына, сына отрывать от отца…

Сторонники Маремканова ожидали, что скажет Инал.

И вот Инал снова выступил навстречу и, можно сказать, наперерез Казгирею. Лицо его налилось кровью, кулаки сжались. О, он еще доберется до этого угодливого Тагира! Невежественный, грубый льстец. Сколько раз ему, Иналу, уже приходилось подавлять в нем рьяную глупость! Но кто это заставляет его, Инала, все-таки заговорить так, как не хотелось ему говорить? Матханов! Все он! Так пускай же он слышит все, что побуждают Инала сказать огонь в крови и честь революционера-марксиста.

— Так… Так… Буруновцы с вилами в руках, с кинжалами и ножами идут на штурм исполкома, хотят резать нас. И это, заявляет Матханов, дорога, которую люди сами выбрали. Толпа бросает в нас булыжниками. Что это? По мнению Матханова, это работа художника. Нет, это топор, а не ювелирный труд. Необузданная стихия, а не разум. И ты предлагаешь, чтобы мы миловали тех, кто в нас стреляет. Ты на стороне тех, кто вчера осаждал исполком. Ты с ними — и в партии тебе делать нечего!..

Наступила тишина. Казалось, Инал победил. Казалось, Казгирей действительно должен сделать выбор — либо сойти с помоста, либо протянуть руку Иналу. Многие, и прежде других Шруков и Каранашев, вскочили со скамей, подступили к самому Матханову, угрожая ему. Не спрашивая разрешения председателя, Шруков вышел вперед:

— Иди к ним!.. Ты, Казгирей, не в свою стаю попал. А у нас есть головной журавль. Недаром говорят, если во главе стаи орел, стая берет высоту, если во главе стаи ворон, стая сядет на падаль. Да, Казгирей, мы обманулись в тебе. Ты не должен пачкать собою партию. И я вношу предложение — вычистить его!

Поднялся и Астемир:

— Я не могу поддержать Туто Шрукова. Я против его предложения. Но я хочу задать Казгирею один вопрос, вернее, — Астемир от волнения сказал не совсем то, что считал нужным сказать, — я хочу задать вопрос сначала Иналу. Разве не то же самое происходит сейчас по всей стране? Разве не сошлись по всей стране старое и новое для последней схватки? Значит ли это, что сгоряча, наобум, не дорожа действительной ценностью людей, мы можем бросаться ими? Нет, я против таких скороспелых решений! Тут легко вместе со старым зерном выбросить новое. На правах председателя комиссии я отклоняю предложение Шрукова.

Шум не унимался. Казгирей продолжал стоять у края помоста — бледный, готовый ко всему. Зазвенел упавший со стола графин.

Можно было ожидать всего, но только не того, что произошло в следующее мгновение. Инал глубоко вздохнул, поднял голову и сказал спокойно, твердо, во весь голос:

— Я согласен с Астемиром.

Как и накануне, Инала искренне и учтиво приглашали остаться переночевать в Бурунах — лучшая комната в лучшем доме стояла наготове. Но опять-таки, как и накануне, Инал отклонил это приглашение и решил ехать в Нальчик.

Когда кончились все разговоры, уже стояла ночь…

На дороге за аулом, в степи, было еще темнее. Шофер вел машину осторожно, и все-таки мягкорессорный «линкольн» то и дело глубоко нырял на ухабах. Инал вместе с шофером неотступно всматривался в темноту. Иногда вблизи дороги мелькнет огонек. Иногда на повороте вдруг загорались стекла в лучах ярких фар, загорались и тут же гасли. Слышались петухи. Иногда — очень редко — попадались крестьянские подводы с дровами.

Инал надвинул шапку на лоб, поднял воротник. Клонило ко сну, и Инал устроился поудобней. Ему мерещились недавние картины. Вот в толпе закричали, замахали, вскочили в седла и стали грозить нагайками: «Не трогай Казгирея…» А он сам, Казгирей, высоко поднял голову, поблескивая пенсне, говорит: «Не заноси кулак, а то таким останешься в памяти народа…»

— Ишь ты, — проворчал Инал, — поза не понравилась! Интересно, каким будешь ты? Еще надо подумать, останешься ли ты в памяти народа…

— Что ты говоришь? — послышался голос шофера.

Инал очнулся. Машина осторожно въезжала в балку.

 

ЧЕЛОВЕК ПРЕДПОЛАГАЕТ, АЛЛАХ РАСПОЛАГАЕТ

Инал был поднят рано на рассвете: на пороге стоял Эльдар, он только что вернулся из Ростова.

Инал уже набрал полную грудь воздуха, уже собирался обрушить на Эльдара все, что заново всколыхнулось в нем.

Эльдар и не подозревал, как близок он к истине, когда попробовал начать свой доклад словами:

— Валлаги, Инал, человек предполагает, аллах располагает… Вон как обернулись дела. Послушай.

— Что ж, слушаю, любопытно узнать, что проделал с тобою аллах в Ростове, — сердито заметил Инал.

А вот что проделал аллах: не только в краевом центре, куда Эльдар ездил с информацией о бунте в Бурунах, — этому событию придали должное значение и в Москве. Эльдар возвратился не один. С ним, оказывается, прибыла комиссия из крайкома партии с целью ознакомиться с делом на месте происшествия, происшествия чрезвычайного. И самым неожиданным и самым неприятным для Инала оказалось то, что во главе комиссии был Касым Курашев.

Инал знал этого человека с детских лет. Курашевы были односельчане Маремкановых. Касым учился вместе с Иналом сначала в медресе, а потом у оружейника Степана Ильича Коломейцева. И уже в те детские годы Инал не был беспристрастен к маленькому Касыму — он считал Касыма виновником того, что ему не удается подружиться с Казгиреем. Нельзя, правда, сказать, что Инал и сам уж очень искал этой дружбы, но этого хотела мать, добрая Урара, пекущаяся о том, чтобы в сыне не развивалось мстительное чувство. Казгирей охотней дружил с Касымом, который читал арабских поэтов не хуже самого Казгирея. И чувство, похожее, скорее, на зависть, чем на ревность, уже тогда закралось в душу Инала. Казгирей и Касым лучше читали стихи, больше успевали в чтении книг, хотя Инал, несомненно, превосходил их в силе и умении обращаться с молотом и наковальней. Уже тогда замечалось в Инале стремление верховодить сверстниками.

Инал знал, что Касым не забывал своего друга и тогда, когда Казгирей был в Турции, и после, когда Казгирей вернулся и работал в Москве. Иналу всегда было не по душе любое напоминание о том, что Степан Ильич относится к Касыму Курашеву с такой же благосклонностью, как и к Казгирею Матханову. «Хрен редьки не слаще», — язвил Инал.

Именно прокурор Курашев опротестовал незаконный, по его мнению, арест сына Казмая, Ахья. Нужно сказать и о том, что по требованию Инала Эльдар контролировал переписку Казгирея — и в руках у Инала перебывало немало писем Матханова к Курашеву и Курашева к Матханову. В этих письмах не все было по душе Иналу.

И вот теперь этот человек, в сущности говоря, брал верх, становился над Иналом, будет контролировать его, проверять его действия.

Вот как распорядился аллах.

Все пошло не так. Об отдыхе с Верой Павловной на даче в горах теперь нечего было и думать, нужно немедленно готовиться к неприятному деловому совещанию, а правительственную дачу готовить для приема гостей.

"Вера Павловна не была обрадована новостями. Провожая Инала, она сказала не без сарказма:

— Нет, почему же! Я понимаю, что у государственного человека не всегда бывает время для жены, но имей в виду, что и я женщина эмансипированная…

— Какая? — удивился Инал. — Какая женщина? Не знаю, что это значит.

— Эмансипация значит свобода для женщин, вот что… И имей в виду, что у меня есть тоже свои дела.

— Хорошо, это хорошо, когда у женщины есть свои дела, — улыбнулся Инал. — Но кто же тебя научил таким словам? Не Жансох ли?

— Это какой же Жансох?

— Ай, ай, не знаешь! Сподвижник Казгирея. Артист. Сама говорила…

— Ах да! Такой веселый, отличный комик. Но слово «эмансипация» я и без него знаю. И, пожалуйста, помни: буду делать то, что считаю нужным… Для нас обоих, — поправилась она.

Вера Павловна всегда старалась быть достойной положения жены Инала. Даже кабардинские обычаи Вера Павловна старалась соблюдать, правда внося некоторые поправки. Например, обычай гостеприимства она соблюдала с той поправкой, что бывала щедра и приветлива с гостем, который ей нравился, но без колебаний отваживала от дома тех, кто ей не пришелся по вкусу.

Поначалу Инал не очень вникал в домашние дела. Но однажды он узнал, что Вера Павловна не ограничивается невинными поправками к национальным обычаям и позволяет себе иногда действовать от его имени. Например, она говорила: «Ой, что вы! Инал будет опечален, если узнает, что Бесо арестован за спекуляцию галантереей. А хорошо ли так огорчать Инала?» Или: «Инал очень любит отца этой девочки, и он будет рад узнать, что девочку посылают на учебу в Москву». Не надо было быть особенно догадливым, чтобы понять такие намеки.

Инал, узнав об этом, так возмутился, что чуть было серьезно не поссорился с Верой Павловной. С тех пор Вера Павловна перестала действовать от имени мужа, но с еще большей энергией действовала от своего имени.

Ей нравилось сознание собственной власти и самостоятельности, — в этом она видела эмансипацию.

И в то же утро, которое началось приездом Курашева, Инал и сам узнал на деле беспокойное значение слова «эмансипация».

Умный человек, Курашев повел речь издалека и, зная слабые струнки Инала, прежде всего заговорил о его народнохозяйственных планах. Тут было о чем поговорить. И Инал с увлечением начал рассказывать о своих замыслах, тут он легко оседлал своего любимого, как он говорил, красного коня. Недаром он наизусть знал все цифры пятилетнего плана по кварталам и годам, знал, где и что будет строиться, когда, сколько потребуется рабочих, какое нужно оборудование, сколько средств отпущено и чего не хватает. Лес, цемент, металл, промтовары, машины.

Особенно любил Инал рассказывать о том, как он придумывает способы изыскания средств, совсем, казалось бы, неожиданные. Например, в прошлую осень он мобилизовал людей на сбор дичка в лесах. Это дало вагоны мушмулы, дикой груши; все это он отгрузил на север в обмен на лесоматериалы, и строительный лес уже начал поступать.

Курашев вызывал Инала на новые и новые признания. В тон ему, не охлаждая его увлечения, он спросил:

— А что это говорят, Инал, будто ты стал любителем свинины?

— Чего не скажут! Как я могу стать любителем свинины? Глупые люди это говорят. А дело вот в чем: мы охотимся на кабанов, чтобы мясо диких свиней менять на гвозди и цемент.

— Ну и что же, богатая охота?

— Не очень. Теперь мы решили подпустить к кабанам в лесу обычных свиноматок, это увеличит приплод. Вот Степан Ильич пишет мне, что он приедет попозже осенью охотиться на кабанов. Очень будем рады, покажем Степану Ильичу наши достижения.

— Достижения достижениями, — вдруг как бы спохватился Курашев. — Но есть же и упущения. А? Как ты думаешь, Инал? Мне говорили, что на чистке партии тебе предъявили серьезное обвинение. Дескать, Инал за счет государства поправляет дела слабых колхозов. Да! — воскликнул Курашев. — Вот и фельетон ведь был на эту тему, правда, там какой-то вздор писали…

Инал помрачнел:

— Да, знаю, знаю этот фельетон… Какая ему цена! Инал, дескать, где-то сказал, что он и в отсталости видит выгоду. Как это понять?

— Да, интересно, что это значит?

— А вот что это значит: Кабарда, а тем более Балкария отстали, сильно отстали, не по своей вине отстали. И вот подумай теперь, хорошо ли будет, если, допустим, Осетия или Абхазия уйдут вперед, а Кабарда будет сидеть на камне и жевать мамалыгу? Какой же это социализм? У нас нет пролетариата. И Кабарда и Балкария должны получить наглядный урок преимущества колхозного социалистического строя. А я знаю свой народ: только покажи ему луч солнца, он уже сам будет догонять его. Партия говорит, учитывай местные условия. Отсталость — вот наша особенность. И отсталость нужно уметь превратить в энергию, застой — в движение. Так не прав ли я, когда, вместо того чтобы отдать скот из Кабарды в край, я добился в Москве, что нам снизили планы и налоги. Кое-кто обвинял меня в рвачестве, а можно ли это назвать рвачеством? Думаешь, у меня мало вокруг врагов! Больше, чем нужно. И всем им я должен своей шапкой утереть нос… Врагов больше, чем ты думаешь… Степан Ильич, слава ему, поддержал мою просьбу сократить план. Мы создадим образцовые хозяйства, не напрасно строим агрогород. По образцовым будут равняться другие. И тогда наш конь не отстанет, а уйдет вперед. Через два-три года не узнаешь наш край, запомни мое слово. К нам будут приезжать учиться. Мы получим первый приз. Курашев усмехнулся:

— Как можно дать первый приз скакуну, прискакавшему с мальчишкой в седле, ведь другие скачут при полной боевой выкладке!

Курашев ждал, что ответит Инал. И тот прищурил глаз, подумал, сказал:

— Если вперед ушел облегченный скакун, не беда, важно, чтобы весь забег шел быстрее, пусть те, на ком полная выкладка, догоняют переднего.

— А не этот ли прием применяет Жираслан? Хочет налегке обскакать Советскую власть за счет других. Трудно понять, почему бандитизм принимает здесь такие масштабы, почему именно в Бурунах, где поблизости ты строишь агрогород, взбунтовались люди?

— Знаешь ли ты, — резко спросил Инал, — какие преступления кабардинец никогда не простит?

— Какие?

— Поджог и покушение на честь женщины или девушки. Но умыкнуть девушку для всех, кто плохо знает Кавказ, это беззаконие, позор, а для того, кто крадет, и даже для той, кого крадут, это не позор, а романтика. Вот наша особенность. Нас плохо понимают. И если люди уходят в банды…

— Кого это «нас» плохо понимают?

— Другие народы плохо понимают кабардинцев, а кабардинцы плохо понимают нас, большевиков. И, повторяю, мы можем доказать свою правоту только наглядными примерами. У нас, повторяю, нет рабочего класса, не на кого опереться. А нам говорят: ликвидируй нерентабельный совхоз, скот передай другому совхозу. Выходит, я должен лишать кабардинца главной книги. Ты думаешь, только те книги, что сочиняет Казгирей, хорошие книги… Нет, книги Казгирея, газеты, ученые лекции мало что дают неграмотному человеку… Вот главная причина того, что бегут в горы, в банды, к Жираслану.

— Нет, — не согласился Курашев, — это не объяснение.

— А какое объяснение тебя удовлетворит?

— Главное как раз в том, что ты не учишь, а пугаешь людей.

Сказав это, Курашев замолк, глядя на меняющееся выражение лица Маремканова.

— У кого ты это подслушал?

— У меня есть свои мысли… «Умыкание — это романтика». И ты говоришь: будьте здесь осторожны. А почему же ты так безжалостно бьешь по религиозному чувству?.. Для многих это тоже романтика, это тоже требует осторожности. Думаешь, просто людям уходить из насиженных мест в горы?

— Казгирей! — хрипло проговорил Инал. — Это его слова.

— Казгирей не из самых глупых, — вызывающе отвечал Курашев, и под его взглядом Инал опустил свой тяжелый взгляд. — Я знаю, — продолжал Курашев, — не Казгирей считает склонность к бандитизму национальной чертой кабардинца…

— Может быть, я так же считаю.

— Не знаю, не знаю. Но твое объяснение не лезет ни в какие ворота.

— Это объяснил товарищ Сталин.

— О чем ты говоришь? Что объяснил товарищ Сталин?

— Чем ближе социализм, тем сильнее сопротивление врагов. Вот что говорит вождь и о чем я говорю. А самое главное политико-моральное единство. Слыхал такое слово? Монолитность, партийность. Товарищ Сталин делом учит отсекать больные, гниющие места. Вот так, как отсекли Троцкого. Злостных клеветников всех мастей и масштабов больше, чем нужно… Чего стоит хотя бы эта история с фельетоном? Уничтожить их — и только!

Инал совсем расходился. Курашев, не теряя внешнего спокойствия, спросил:

— Всегда ли нужно отсекать?

— Всегда. Понадобится — и штыком приколоть.

— Ого! А я думаю, нужно уметь и лечить, не только отсекать и колоть, а главное, правильно ставить диагноз. Отсечешь — обратно > не пришьешь… Да можно и себя самого покалечить. Против кого ты собираешься обратить войска? Против тех, кто сбежал от тебя? Не делай их преступниками, Инал. Лучше помоги им вернуться под сень закона.

— Я это уже слышал… Ну ладно, хватит об этом. Пора заниматься делом. Фельетон фельетоном, надо разобраться в том, что посерьезней.

— Да, ты прав, надо разобраться, есть ли основания для стольких арестов. Смотри, как бы не вышел скандал покрупнее, чем с Ахья.

— Тоже думаешь учить меня? — снова вспыхнул Инал.

— Что значит «тоже»?

— Какие вести из Москвы? — Не отвечая на вопрос, Инал заговорил о другом: — Как поживает наш дорогой Степан Ильич? Ждем тут не дождемся. И Казгирей Матханов ночи не спит — ждет Степана Ильича. Уже составил смету. Наверное, слыхал ты, Касым, что решено в интернат принять девочек. Дело новое, все нужно обдумать. Какая удача, что Казгирей согласился взять на себя руководство! Послушал бы ты, Касым, с каким успехом он прошел вчера чистку. Ты хороший друг, тебе не безразличны его успехи. Знает Казгирей, что ты приехал?

— Откуда ему знать решение крайкома?

— Приятная неожиданность. Ведь вам не часто приходится встречаться, а друзьям детства не легко обходиться друг без друга. Разве не верно я говорю?

— Валлаги! Верно! Хотелось бы встречаться чаще. А то будто и близко, и все далеко! Немножко помогает цивилизация.

— Почта, что ли? Ну, в письмах разве все скажешь, важно, чтобы душа с душою говорила, это не всегда скажешь даже голосом… Вот нет у меня таких друзей! — тяжело вздохнул Инал. И трудно было понять его в эту минуту, действительно ли это было душевное признание или уловка, грусть или ехидство. — Нет душевного друга, нет такого друга, который слышит твою душу, да, это очень грустно — не иметь такого друга.

Курашеву захотелось сказать Иналу приятное:

— Разве? Не может быть, чтобы у первого человека в Кабарде не было друзей! Ну хотя бы тот же Эльдар, тот же Шруков. Да разве мало я мог бы назвать…

— А почему ты не называешь Матханова? — вдруг резко спросил Инал и посмотрел прямо в глаза Касыму. — Зачем опускаешь глаза? Вот и Казгирей никогда не смотрит мне прямо в глаза. Нехорошо. Разве честный друг избегает взгляда своего друга? У меня нет друзей, у меня есть только товарищи… А знаешь ли, кстати, кто написал фельетончик? Ахья! Я-то знаю это теперь точно. Валлаги!

— Ахья? И ты за это арестовал его?

— Почему за это?

И кто его знает, какой оборот снова принял бы разговор, если бы в эту минуту не позвали Инала к телефону.

Инал неторопливо вышел. У телефона была Вера Павловна.

— Инал, я сейчас уезжаю. Инал сердито:

— Зачем уезжаешь? Куда?

— А разве ты забыл, что мы проводим кампанию «Каждой горянке — пальто»?

— Это я знаю, но ведь это предполагалось позже, когда закончится чистка.

— У вас чистка, а у нас «Каждой горянке — пальто». У каждого свое дело, ты сам говоришь.

По всему было видно, что Вера Павловна твердо решила проводить в жизнь свои убеждения. Инал уже успел узнать эту черту характера Веры Павловны — если она что-нибудь решила, не было сил ее остановить.

Государственный человек даже немножко растерялся. Он пробовал воззвать к ее олагоразумию:

— Как же ты поедешь? Ничего не готово. — Все готово, я уже обо всем договорилась.

— Как же вы поедете вдвоем, две женщины?

— И вовсе не две женщины, с нами поедет еще Казгирей. И вот что я тебе скажу… ой, Инал, я совсем забыла… ведь можно взять с собой Лю и Тину…

Вера Павловна имела в виду те разъезды, какие предпринимал Казгирей для вовлечения девочек в интернат. Случалось и так, правда на первых порах очень редко, что с этой же подводой в интернат приезжала новая девочка. Не без основания Тина считала себя среди них старшей если не по возрасту, то по положению, а Лю со своей стороны делал все для того, чтобы поддержать такую репутацию своей подружки. Можно ли было сомневаться, что он с восторгом примет новое предложение — ехать вместе с Тиной и Казгиреем, Сарымой и Верой Павловной в интересное и, как ему казалось, опасное путешествие в горы, быть может, навстречу Жираслану.

Вере Павловне, знавшей эти подробности, казалось, что ее внезапная выдумка не может не вызвать одобрения.

— Да, да, мы возьмем с собой Тину, она будет исполнять роль живой рекламы, а Лю будет играть на трубе, — повторяла Вера Павловна в телефонную трубку.

Иналу ничего не оставалось, как сдаться; надо только сейчас же что-нибудь придумать для безопасности женщин. Ясно одно, что Казгирей не должен ехать с Верой Павловной, Кто же? Аюб! Как это он сразу не подумал, это снимало все опасения: нужно послать несокрушимого Аюба, ему придать еще двух вооруженных, но переодетых красноармейцев. И голосом деланно спокойным Инал сказал Вере Павловне:

— Вижу, с тобой ничего не поделаешь, поезжай.

Инал изложил Вере Павловне свои соображения, он не сказал ей только одного: что он за спиной Веры Павловны немедленно примет меры к тому, чтобы Казгирей не мог ни в коем случае ехать с нею. И тут же, как всегда в сложные и трудные моменты жизни, его быстрая мысль и решительность пришли ему на помощь. То, что как бы только тлело до сих пор в его замыслах, сейчас ярко вспыхнуло, все озарилось, ему стало ясно, как ему надо действовать дальше. Что ж, может быть, сегодня же вечером комиссия Курашева получит неоспоримые доказательства правоты Инала в деле о бунте в Бурунах, а может быть, и больше…

Прежде чем вернуться в комнату заседаний, Инал велел вызвать к себе Эльдара. С глазу на глаз он отдал Эльдару распоряжение насчет охраны подвод с женщинами-кооператорами, отправляющимися в ущелье Батога. Отдав это распоряжение и убедившись, что дверь закрыта и никто его не слышит, Инал сообщил начальнику ГПУ о том, что, по достоверным сведениям, в интернате Казгирея Матханова подпольно хранится оружие. «Валлаги, кто может знать, для какой цели», — как бы вскользь бросил Инал. Эльдар слушал его, не веря своим ушам.

— Вот так-то обстоит дело, товарищ начальник, проморгал. Многое проморгал! Как бы не проморгать нам больше. Немедленно вместе с женщинами отправляйся в Буруны (оттуда они поедут дальше), убедись в надежности охраны, скажи Аюбу, что он головой отвечает не только за сохранность людей, за сохранность каждого пальто! А сам, — Инал заговорил совершенно конфиденциально, — в присутствии Матханова и понятых приступай к обыску. Если сегодня к вечеру здесь не будет то оружие, которое Матханов собирает у себя, ты больше не начальник ГПУ. Таких чекистов Советской власти не нужно. Действуй!

Эльдар вышел, а Инал возвратился в комнату, где собиралась комиссия. Проходя мимо окна, он увидел двор прокуратуры и толпу мальчишек, собравшихся сюда со всего околотка. Аюб ожидал Эльдара у оседланных коней.

Но вот калитка распахнулась, и во двор под конвоем красноармейцев прошло десятка полтора арестованных, небритых, одетых кое-как, кто в стоптанных чувяках, а кто и совсем босой.

Это была группа зачинщиков бунта в Бурунах.

Курашев предполагал допросить их.

Ждали приезда из Бурунов Туто Шрукова, за которым срочно выслали бессменный «линкольн».

Проходя мимо Эльдара, некоторые из арестованных смущенно опускали головы, иные же, наоборот, задорно выкрикивали:

— Эй, Эльдар, что будешь делать с нами, что хочет делать с нами Инал?

Арестованных провели. Эльдар сказал:

— Так вот какие дела, Аюб. Человек предполагает, аллах располагает: поедем с тобой сначала в Буруны, оттуда поедешь в горы. Приказание Инала, подробности по дороге.

 

УЛОВКА ЭЛЬДАРА

В своем новом школьном платьице с беленьким отложным воротничком Тина была особенно хороша, весела, довольна — совсем княжна среди других девочек, еще не обряженных в новые платья (в форму, как говорил Казгирей), еще только привыкающих к новой обстановке, к своей новой нане, добродушно-властной Матрене.

Казгирей говорил — и это подтверждал Жансох, — что к весне не только девочки, но и все мальчики получат новую форму. Какую? Жансох утверждал, что новая форма будет называться амуницией.

До чего же это будет хорошо, когда всех музыкантов оденут в амуницию и они будут маршировать впереди колонны, высоко поднимая трубы. Дорофеич уже сейчас заставлял это делать — поднимать трубы как можно выше, утверждая, что это не только придает особенно гордый, воинственный вид всей колонне, но и лучше распространяет звук трубы.

Все участники знаменитого представления в Шхальмивоко получили подарки: каждому артисту подарили чудную книжку. Книжки выдавала сама Вера Павловна от имени Инала, необыкновенно красивые русские книжки с картинками в красках. На картинках были изображены дома, леса, волки, медведи, мальчики и девочки, старики. Глядя на них, право, уж не составляло особого труда усвоить русские слова, которые стояли под картинками.

Все это было очень интересно и ново.

Девочки помогали Матрене, стало больше порядка и чистоты. Теперь почти не переводилось масло, а если даже случалось, что масла нет, то его вполне заменял свежий вкусный мягкий сыр, доставляемый по приказу Шрукова с горных сыроварен. Можно было подумать, что этих сыроварен стало в горах не меньше, чем кабанов…

Все было хорошо и интересно, и все-таки что-то не совсем хорошо. Лю понял, что огорчает его, и, надо думать, не только его одного.

Казгирей! Любимый Казгирей стал каким-то другим. Что с ним происходит? О чем он все время думает? Не собирается ли он в отъезд?

Уже накануне дня чистки он снял у себя в комнате какие-то предметы со стен, куда-то спрятал фотографические карточки, исчезли бурки и кинжал, убрана красивая леопардовая шкура.

И на душе у Лю становилось как-то пусто. Очень занимал Лю вопрос, действительно ли среди картинок Казгирея есть портрет турецкого султана. Как ни присматривался Лю, турецкого султана он не увидел. Но Казгирей показал ему портреты мальчиков, из которых старший был примерно такого же возраста, как младший сын Эльдара, маленький Инал. Казгирей говорил:

— Вот я вернусь с семьей, оба мои сына поступят в интернат. К тому времени Эльдар тоже отдаст своих в интернат, и мои дети будут дружить с детьми Эльдара, будут учиться кабардинскому языку, кабардинской чести и хватке.

— Как так, — удивился Лю, — разве в Москве этому не учат?

— Этому невозможно научиться в Москве, хотя она и столица, — объяснил Казгирей, — невозможно потому, что Москва далеко от Кавказа… Дорожи своей родиной, — говорил при этом Казгирей, — целуй свою родную землю, дыши ее запахом, ешь ее плоды; если придется, питайся одними травами своей родины, но никогда не изменяй ей. Я знаю эту боль, я знаю одну женщину, — говорил Казгирей, — в ее сердце день и ночь стучит прах ее родителей, умерших вдалеке от родины, и я знаю, эта женщина не успокоится до тех пор, покуда прах ее стариков не соединится с землей ее родины. Лю плохо понял, как прах кого бы то ни было может разъединяться с землей предков, а потом соединяться, но он догадался, о ком говорит Казгирей.

— Ты, наверное, любишь эту женщину? — говорил Лю, догадываясь, что идет речь о жене Казгирея. — Я тоже хочу любить ее, хочу любить всех людей, которых любишь ты.

— Милый мой мальчик, — ласково отвечал Казгирей, — может быть, действительно на твою долю выпадет счастье свободно любить всех людей, тогда ты будешь любить и тех, кого люблю я.

— А почему жe я сейчас не могу любить их? — спрашивал Лю.

На этот вопрос Казгирей ответил не сразу и уклончиво:

— Нельзя. Не удастся. Еще не наступило такое время.

И он даже повторил несколько раз подряд:

— Нельзя… Не удастся…

И после этого разговора, как показалось Лю, Казгирей стал еще молчаливей и печальней. Случалось, он на своих уроках задумывался надолго и урок невольно прерывался. Начинались перешептывания и громкий разговор, а Казгирей не отрываясь смотрел в окно, в которое был виден в хорошие ясные дни хребет Кавказских гор с двумя куполами вершин Эльбруса, а иногда далеко-далеко на востоке совсем призрачная, подобная облаку, вершина Казбека.

Казгирей все о чем-то думал, а за партами безудержно нарастала классная возня. Сорванцы все реже вспоминали об учителе, все реже поглядывали в его сторону, и тогда, конечно, общим вниманием овладевал Сосруко. О, на этот раз Сосруко было о чем поговорить, чем похвалиться, не меньше, чем в тот раз, когда после свадьбы Инала они с Лю хвалились своими подвигами.

Еще бы! Удрав из интерната, Сосруко явился в свой знаменитый аул как раз к тому дню, когда здесь образовался пересыльный пункт для лишенцев, отправляемых в ссылку. Кому горе, а для Сосруко зрелище прелюбопытное. Заявив отцу: «Выгнали из интерната за то, что ты — лишенец», Сосруко сбежал со двора и до вечера терся среди пересыльных. Наутро отец велел ему собираться. Куда? В Нальчик.

В Нальчике что ни шаг, то новое чудо: огромные чаны, в которых варится асфальт, дома с большими окнами, за стеклом лавки, на полках конфеты, мясо, рыба, книги, одежда, коробочки… А что больших, как каменная глыба, но легких, как пуховая подушка, хлебов! Румяных русских хлебов! А что лент, картин, шкафов! И всюду нарядные люди, кто в шапках и бешметах, кто в пиджаках. Женщины несут по улицам не ведра с водой, не большую курицу или гуся, а разные плетеные корзиночки и коробочки. Возводятся каменные дома, и стены выкладываются такие толстые, что по этой толщине можно идти пешком, как по дорожке. Нет конца чудесам: сады, цветы и всюду разные надписи. Для того отец и взял его с собою, чтобы он читал эти надписи, узнавал, в какую дверь войти. И они с отцом заходили в разные дома, где люди сидели за столами, и у всех людей отец требовал, чтобы его не называли лишенцем, как тех, которых собирались отправить в Соловки. Ходили и к Иналу, но не застали его дома. Добились, отцу сказали, что все это выдумки, ни Инал, ни кто другой из высоких людей и не думал объявлять его лишенцем, освобождение от должности вовсе не означает, что Архаров стал лишенцем. «Иди домой и не валяй дурака. Инал еще протрет песочком нового председателя за то, что тот заводит интриги, недаром чистка». Архаров и сам готовился протереть председателя песочком, но этого сделать он не успел. Обратно шли ночью, а утром, не успели они войти в дом, в стороне аулсовета раздался выстрел: стреляли в нового председателя, сменившего Архарова. Убили? Нет, не убили. Пуля отхватила у председателя на голове кусок кожи с волосами и застряла в стене…

Примерно так рассказывал Сосруко о необыкновенных событиях, которым ему посчастливилось быть свидетелем. И нужно сказать, врал мало. Незачем было врать, события в Гедуко стоили бунта в Бурунах.

И без того возбужденные происходящим в их ауле, люди толпились у здания аулсовета, подбирали осколки стекла, рассматривали пулю, выковырнутую из стены. Передавая пулю из рук в руки, судили и рядили, и никто не заметил, как пуля оказалась в кармане Сосруко. Эльдар был в отъезде в Ростове, а люди, приехавшие вместо него для расследования, так и не сумели ничего установить. А про пулю забыли. Пуля осталась у Сосруко. Мало того! Должно быть, аллах неспроста привел Сосруко в Гедуко в эти дни! Великую тайну унес с собой Сосруко из родного аула.

— Поешь мамалыги и отправляйся обратно в училище, — сказал Локман сыну. — Ишь ты, лишенец! Что выдумал! Лодырь ты, а не лишенец. Вот будет новый съезд лодырей — Казгирей и Инал и тебя туда пошлют… — И велел своей хромой жене: — Корми сына и отправляй в дорогу.

Сосруко пошел на двор к сапетке набрать кукурузы. Что-то тяжелое попалось ему под руку. Что это? Сосруко глазам не поверил. В руке оказался большой револьвер с несколькими патронами в барабане. После такой находки и самому Сосруко не хотелось больше оставаться в ауле, а хотелось скорей похвастаться ею перед Лю и другими приятелями.

И вот теперь Сосруко только ждал случая вытащить настоящий боевой, только вчера стрелявший, револьвер и положить его перед разнокружечниками.

Но мальчиков больше занимал вопрос: как это так случилось, что не нашли человека, стрелявшего в председателя?

— Что же, так и не нашли?

— Валлаги, не нашли. Вот другое дело, если бы был Эльдар.

Все сходились на том, что Эльдар и Аюб несомненно поймали бы. Ведь был уже такой случай в прежние годы, когда Эльдар поймал самого Жираслана. Впрочем, при этом не забывали, что Эльдар поймал Жираслана не с помощью Аюба, а вместе с Астемиром, отцом Лю.

Слушатели старались проявить какие-то знаки почтения к Лю, но Сосруко не давал себя в обиду: он тут же запускал руку в карман, делал загадочный вид и опять вынимал из кармана расплющенную пулю, а затем — и кто же здесь мог устоять! — из кармана Сосруко вдруг показывалось то дуло, то рукоятка настоящего большого револьвера. Лю при этом краснел и начинал учащенно дышать. Ему одному признался Сосруко, что это за револьвер — теперь уже третий, если считать те два, которые Лю и Сосруко подобрали в могильнике.

Это и была великая тайна, унесенная Сосруко из своего аула: настоящий боевой револьвер! Лю, с которым Сосруко поделился своей тайной, высказал страшное предположение, что револьвер мог быть подброшен в сапетку нарочно тем человеком, который стрелял в председателя. Но что же теперь делать? Тщеславие брало верх, и только после того, как Лю терял терпение и недвусмысленно изо всей силы поддавал Сосруко локтем в бок, его приятель с тем же загадочным видом прятал револьвер.

Но эффект обладания настоящим револьвером уже перестал быть привилегией одного Сосруко. Давно под впечатлением пиротехнических опытов Сосруко, а главным образом в интересах защиты от бунтовщиков и Жираслана, многие большекружечники тоже приобрели какие-то заржавевшие пистолеты и револьверы.

И вот в то время, как Сосруко увлекал товарищей рассказами о событиях в Гедуко, а Казгирей все еще был занят своими мыслями, в класс стремительно вошел учитель математики Селим и громко известил:

— Едут две телеги. Полные товара из Центросоюза. На телегах Вера Павловна и Сарыма. Верхом едут Эльдар и Аюб.

— Вот как! — воскликнул, очнувшись, Казгирей. — С пальто? Это, наверно, Вера Павловна едет в горы проводить кампанию «Каждой горянке — пальто».

— Да, да, — подтвердил Селим, — у них на телегах написано: «Каждой горянке — пальто».

Нечего и говорить, что Казгирей так и не распознал того, что происходило в классе у него под носом. Но Селим сразу заметил и беспорядок, и причину беспорядка. В руках у мальчиков еще мелькали их недетские игрушки. Селим даже как бы оторопел. Не сводя глаз с тех рук, в которых поблескивали тяжелые револьверы, он стоял, выставив вперед одну ногу, приоткрыв рот, что-то соображая, но не проронил ни слова. Да уже и некогда было начинать объяснения. Разнокружечники шумно собирали тетради, книги. На своем учительском столе собирал тетради Казгирей. Селим, не меняя позы, перевел взгляд на него, но теперь в его глазах замечалось скорее подозрение, чем недоумение. Казгирей повторял:

— Собирайтесь, собирайтесь, будем встречать гостей!

Приезд женщин с товаром из Центросоюза не удивил его, он знал о предстоящей кампании «Каждой горянке — пальто», потому что сам был членом правления Центросоюза, а о том, что Вера Павловна собирается в отъезд, слышал от нее самой. Но зачем вдруг пожаловал Эльдар?

Подводы уже въезжали во двор интерната. На передней, обнявшись, сидели Вера Павловна и Сарыма, сами в пальто и платочках. Вера Павловна уже что-то весело выкрикивала и помахивала ручкой. На второй телеге, кроме возницы, виднелись еще двое мужчин: это были переодетые в штатское красноармейцы, свои винтовки они спрятали под грудой пальто. За подводами верхами ехали Эльдар и Аюб. Матрена, Тина и другие девочки выскочили из кухни навстречу гостям. Не каждый день бывает такое развлечение! Показался и Дорофеич. Вышел на порог Казгирей. Разнокружечники шумной ватагой окружили подводы и всадников. Эльдар и Аюб спешились, Аюб остался при конях, Эльдар пошел к Казгирею, смущенно улыбаясь.

— Салям алейкум, Казгирей!

— Алейкум салям, Эльдар.

— Извини, что не вовремя, в некотором роде ЧП,

— Дорогие гости всегда вовремя, — отвечал Казгирей.

Он с вопросами не торопился, да и было бы непристойно проявлять свое нетерпение, — все должно идти своим чередом, все объяснится само собой. Эта старинная мудрость Востока оправдалась. Действительно, через несколько минут все было ясно.

Вера Павловна с подводы крикнула:

— Собирайтесь, Казгирей, поедем с нами!

Казгирей не успел ответить, его опередил Эльдар, который объяснил, что Казгирей останется в Бурунах, потому что им надо поговорить о серьезном деле.

Вера Павловна огорчилась и даже немножко надулась на Эльдара, но, поняв, что изменить ничего не удастся, защебетала:

— Поверьте, Казгирей, я сама охотно погостила бы у вас, если бы мы так не торопились! Может быть, нам удалось бы отрепетировать какую-нибудь миниатюру, я не теряю надежды, что это мы все-таки сделаем..» Чудесная идея! Чудесная импровизация! В самом деле, как вы смотрите на это, Казгирей?

— Очень был бы рад, Вера Павловна. Эта мысль мне по душе. Я уверен, что Инал одобрил бы ее…

— Конечно, одобрил бы. Вы все просто не знаете Инала, все думаете, что он какой-то злюка, а он очень добрый. Ему же иногда нельзя быть слишком добрым — государственные дела.

— Государственные дела, разумеется, — согласился Казгирей.

Вера Павловна продолжала:

— Но вот что, милый Казгирей. Мы тоже не без дела сидим, у нас тоже важные дела. Ведь вы должны, как член правления Центросоюза, помочь нам.

— Разумеется, Вера Павловна. Требуйте. Все, что в моих силах, все сделаю.

— Это в ваших силах, — рассмеялась Вера Павловна. — Просьба наша вот какая… Раз уж вы не можете ехать с нами…

И Вера Павловна изложила свою просьбу: отпустить с нею лучшую девочку интерната, прославленную артистку, искусную агитаторшу Тину, а чтобы девочке не было скучно и чтобы придать магазину на колесах больше торжественности, вместе с Тиной отпустить ее дружка, лучшего трубача и такого же превосходного артиста — Лю.

Все было улажено. И вот уже на подводах, кроме прежних пассажиров, сидели еще и счастливые Лю и Тина. Причем в одной руке у Лю была его медная труба, а в другой — автомобильный клаксон. В сопровождении Аюба и переодетых красноармейцев, продолжавших восседать на груде пальто, подводы выехали со двора. У Лю и Тины еще ни разу не было такой интересной поездки. Немало людей, даже престарелых, живет на кабардинской равнине, всю жизнь видя в стороне на юге гряду Кавказских гор — Эльбрус, Дыхтау, Каштантау, Казбек, — зная множество рассказов о горных реках и ущельях, снегах и скалах, но ни разу не побывав в каком-нибудь из грозных ущелий Балкарии. А вот они, Лю и Тина, едут туда. Да еще с каким заданием! Это, пожалуй, еще важнее, чем ликбез или набор девочек. «Каждой горянке — пальто» — это не шутка! Ведь сказано «каждой горянке», а сколько их, горянок, это пока еще неизвестно. Может быть, не хватит даже всех этих пальто на двух подводах. Вот по какому делу едут они в ущелье Батога. Как же просился маленький Таша на подводы, слыша, что едут в Батога; малыша не взяли, а вот они едут, да еще с кем! С Верой Павловной, женою самого Инала! В сопровождении Аюба, посланного с ними самим Эльдаром!

Ни Лю, ни Тина долгое время не в состоянии были произнести ни слова. Наконец, несколько успокоившись, Тина склонилась к самому уху Лю так, что слышно было ее жаркое дыхание, и спросила шепотом:

— Ты слышал, Лю, что Эльдар сказал Аюбу?

— Ага, слышал, — еще тише отвечал Лю, — я слышал, как он сказал: «Ответишь за них головой».

— Ага, — вздохнула Тина, — а что это значит?

— Это значит, будет опасность. Но ты не бойся, Тина, с нами Аюб.

— Валлаги! Только что сможет сделать один Аюб, если нападет Жираслан?

— Э-э, какая неумная! Один Аюб! Ты думаешь, те двое, на задней телеге, для чего?

Тина внимательно посмотрела на заднюю телегу и успокоилась.

Подводы весело катили по дороге, иногда до передней, на которой примостились Лю и Тина, доносилась песня, распеваемая красноармейцами на задней подводе. Все было хорошо, все было прекрасно, денек стоял славный. Лю забыл о тех треволнениях и горестях, которые он испытывал еще сегодня утром, наблюдая молчаливого Казгирея, отбиваясь от надоедливого Сосруко, который хотел, чтобы Лю во что бы то ни стало попробовал на зуб его пулю. Все это было забыто под чистым голубым небом, рядом с Тиной и Сарымой.

А между тем в интернате у Казгирея только начиналось самое печальное и тяжелое.

Не успел Казгирей по возвращении из поездки переварить сообщение о том, что случилось в Бурунах, как узнал о покушении на председателя Совета в ауле Гедуко. Никто, однако, не мог рассказать об этом толково, и Казгирей рассчитывал услышать теперь об этом, но не тут-то было, Эльдар отвечал уклончиво, неохотно:

— Это случилось без меня.

— Может быть, нарочно выбрали такое время, когда тебя нет, — заметил Казгирей.

— Может быть, может быть… Еще раз прошу прощенья, Казгирей, но я, собственно, не к тебе, хотя, ты знаешь, всегда рад поговорить с тобой. Я больше к твоим питомцам. Не возражаешь?

— Пожалуйста, они будут только польщены этим. Шутка ли сказать, Эльдар приехал в гости к ученикам. Если к ним приезжает такой важный гость, значит, будут думать они, и они способны на важные дела.

— Вот ты угадал. Очень важные дела, очень важные и, к сожалению, не очень приятные, не очень веселые. — Эльдар неестественно громко рассмеялся. — Ну, перейдем к делу.

Казгирей и Эльдар стояли, окруженные разнокружечниками. Эльдар пытливо оглядел их, сказал:

— Мне надо подобрать несколько храбрецов. Человек пять. Можно и больше. И вот для чего. На днях мы отправим на железную дорогу ссыльных — кулаков, мулл и разную контру. Не хватает конвоя. Есть ли среди вас такие, которые решились бы сопровождать контру, конвоировать, как мы говорим?

Казгирей нахмурился. Ребята переглянулись. Конечно, вопрос относился к большекружечникам, да и сам Эльдар поглядывал на старших.

— Молчите? Да, тут есть о чем подумать. Но я говорю прямо: Советская власть вас кормит, учит, а вот случай и вам отблагодарить Советскую власть. Разве не хотите?

Общее замешательство продолжалось.

Тогда Эльдар вынул из полевой сумки два нагана. Один из револьверов он подбросил, поймал за дуло, показал всем:

— Ну? Кто хочет прицепить себе эту игрушку?

Эльдар сказал точно. Это действительно была только игрушка. Эльдар потому и схватил наган за дуло, чтобы скрыть от острых глаз мальчиков отверстия, просверленные в стволе. Это было списанное оружие, оружие для учебных целей. Но что говорить, жонглирование револьвером произвело нужное впечатление, хотя понравилось Казгирею не больше, чем предложение конвоировать контру.

Казгирей хотел было возразить Эльдару: мол, непедагогично из учащихся мальчиков делать конвоиров. Но он успел заметить дырочки в стволах револьверов, и это озадачило его. В чем тут дело? Чего хочет Эльдар?

Предложение Эльдара пришлось по душе и большекружечникам и мелкокружечникам. Многие заговорили:

— Валлаги! Подавить контру! Сосруко кричал:

— Я первый готов препроводить контру на тот свет.

— А ты кто такой? — обратился к нему Эльдар. — Да, кажется, Сосруко?

— Это Сосруко, лучший барабанщик, — раздались голоса.

— Это ты был в бегах? — спросил Эльдар.

Сосруко и других мальчиков не удивил вопрос: вполне естественно, что Эльдар, первый чекист в Кабардино-Балкарии, все знает, вопрос показался смешным: «был в бегах».

Эльдар с деланным добродушием продолжал:

— Да, я что-то слыхал, было что-то. Что ж ты молчишь, Сосруко? Проглотил бублик или пулю?

Смешные слова опять развеселили ребят.

— Напрасно ты застеснялся, лучше бы рассказал нам, что ты видел у себя дома в Гедуко?

— Я ничего не проглотил, — словоохотливо отвечал Сосруко, — а видел я нашу нану, отца и старого гусака.

— Ну, так уж ничего, кроме старого гусака, ты не видел! Кто поверит! Как раз в это время там, в Гедуко, было интересное происшествие. Разве не знаешь? Но это хорошо, что ты готов служить Советской власти. — И он, обняв парня за плечи, привлек его к себе и тут заметил Аркашку: малыш, как всегда, терся у ног Сосруко. — Эй, берегись, раздавлю… Маленький, а, смотрите, тоже хочет стрелять!

Аркашка вдруг обиделся и отрезал:

— А я и не хочу стрелять, я — безревольверный, я только оруженосец.

— Смотрите-ка, безревольверный!.. — подхватил Эльдар. — А другие что же, револьверные, что ли?

Слово, как выстрел, попало в цель. Все засмеялись, закричали:

— Револьверные, револьверные! «Револьверными» действительно оказались многие. И откуда это? Как это завелось, меньше всего мог бы на этот вопрос ответить Казгирей.

А «револьверным» уже не терпелось. Каждому хотелось доложить Эльдару, что его оружие заготовлено против Жираслана и против контры, дескать, не только Сосруко, хотя он и первый барабанщик, такой молодец джигит. И особенно не терпелось — кому бы вы думали? — Жансоху. С тех пор как его шапка вышла из моды и на его иностранные слова перестали обращать внимание, он искал новых способов прославиться. Успех на сцене, видимо, совсем вскружил ему голову.

Жансох едва сдерживал себя, выжидательно поглядывая на тех, кто имел оружие. Он-то ведь знал «револьверных» наперечет. Его нетерпеливый взгляд говорил: чего медлите? Если не начнете вы, начну я, ГПУ обращается к вам за помощью, а вы саботируете.

Поглядывал со своей стороны и Селим. Но этот поглядывал по-другому.

И под этим взглядом Сосруко выпалил:

— Я первый пойду.

— Куда ты пойдешь?

— В конвойные. И мне оружие не надо. У меня есть свое оружие. — Сосруко смекнул, что, кроме всего, представляется удобный случай избавиться от револьвера, подобранного в сапетке. Пусть теперь Лю скажет: «Если ты сам не отдашь этот револьвер, я скажу Казгирею». — Свое оружие у меня!

— Ого? — как бы удивился Эльдар. — Свое оружие! Еще лучше. А раз так, вот тебе полное доверие: сам подбирай себе команду. Бери всех «револьверных».

Казгирей вздрогнул, поднял голову, расправил плечи, взгляд его стал еще серьезней, еще острее, морщинки на переносице под дужками пенсне стали глубже. Он проговорил:

— Что это происходит? Перестаю понимать.

— Представление, — сердитым голосом сказал Селим.

— Может быть, и представление. Только не пойму, комедия или драма?

Эльдар решил, что пора закругляться. Он опять привлек Сосруко.

— Подожди, Казгирей, не рвись в бой… А ты, Сосруко, ты молодец. Быстро собирай свою команду. Есть?

— Есть, есть, — послышался хор голосов.

— Есть так есть, тащите оружие сюда. — И, поощрительно улыбаясь ребятам, Эльдар подхватил Казгирея под руку и увлек его по лестнице на второй этаж.

За дверью он сказал Казгирею:

— Инал велел. Валлаги! А что поделаешь!

— Да, я понимаю, — отвечал Казгирей с тем же сосредоточенным, хмурым выражением лица. — Действительно, ничего не поделаешь: оружие необходимо изъять, долго ли до беды. Поразительно! И откуда это у них!

— Вот это нас и заинтересовало, — многозначительно ответил Эльдар.

Оглядывая оголенные стены, увидя перед собой раскрытый чемодан, Эльдар удивленно спросил:

— Куда собираешься, Казгирей?

— В Москву.

— Зачем в Москву? — снова изумился Эльдар. — Кто посылает?

— Сердце посылает: еду за своей семьей. Мои сыновья хотят учиться в одной школе с твоими.

— А Инал знает?

Казгирей отвечал, что определенного согласия пока нет, но он не предвидит препятствий для такой поездки.

— Думаю, теперь будут препятствия, — сурово и резко сказал Эльдар.

— Какие? Неужели это происшествие?

— Нет, не только это происшествие. — И Эльдар сообщил Казгирею о приезде из Ростова комиссии Курашева.

При этом сообщении Казгирей снова вздрогнул, выпрямился, становясь как бы даже выше ростом. Как так! Край решил не ограничиваться докладом с места, а прислал комиссию выяснить причины недавних беспорядков в Бурунах.

— Не беспорядков, а бунта, — поправил Эльдар, — что же удивительного! — Эльдар, казалось, только теперь входил во вкус игры.

Недавнего беспокойства о Сарыме, о подводах, груженных ценным товаром, беспокойства, с каким Эльдар переступил порог школы, как не бывало. Вернулась его обычная повадка — теперь он пристально смотрел в лицо Казгирея, как бы стараясь разгадать истинные мысли и чувства собеседника, следил за каждым его движением.

Казгирей почувствовал облегчение, когда услышал шум за дверью: ватага ребят во главе с Сосруко поднималась по лестнице. Эльдар продолжал:

— А как же иначе, Казгирей! Вот у твоих учеников револьверы, а в Бурунах бунтовщики идут на штурм аулсовета, а в Гедуко стреляют в председателя. Прикажешь проходить мимо? Нельзя, Казгирей, тут ничего не поделаешь…

Дверь распахнулась. Ватага энтузиастов, джигитов, готовых идти конвойными для сопровождения ссыльных мулл, кулаков, бандитов, контрреволюционеров, ватага во главе с Сосруко была на пороге. В руках у одних были старые пистолеты и ржавые револьверы, у других — самодельные кинжалы или кинжалоподобные ножи. Маленький Аркашка-оруженосец держал в руках банку, долженствующую изображать бомбу. Из-за спин парней выглядывали личики "девочек, преисполненные любопытства: ах, что же это происходит?

Вошел Селим, показались Матрена и Дорофеич.

Продолжая свою уловку, Эльдар предложил ребятам выложить оружие на стол, якобы для проверки его боеспособности. Ведь дело предстоит серьезное, может быть, придется конвоировать самого Жираслана, для этого надо хорошенько осмотреть оружие, смазать, подвинтить, заострить. И вот тут — кто бы мог подумать! — Жансох положил на стол револьвер. Револьвер офицерский, проверенный, хорошо смазанный, бьющий без осечки.

Эльдар только поддакивал:

— Так, так. Говоришь, офицерский, это интересно, а давно ты стрелял из своего офицерского револьвера?

И Эльдар понюхал дульное отверстие.

— Давайте дальше!

Он с особенным вниманием следил за Сосруко. Барабанщик положил на стол длинноствольный солдатский револьвер.

Эльдар повернул барабан — патронов не было.

— Все?

Сосруко в порыве желания понравиться Эльдару и отделаться от тайны положил на стол еще два револьвера, те, что были хорошо знакомы Лю.

— Вот еще два.

— Ого! — воскликнул Эльдар.

У Казгирея глаза стали страдальческими.

— А патроны?

Сосруко выложил несколько патронов, но этого ему показалось недостаточно, и, блестя глазами, он хлопнул по столу еще и той пулей, что привез из Гедуко.

— А это что?

— Из Гедуко.

— Из Гедуко? — Эльдар тщательно осмотрел пулю. — Где взял? Эта пуля ведь стреляная?

Сосруко объяснил.

— Так, так. — Мог ли Эльдар предположить, что внезапно в его руках окажется нить преступления в Гедуко. Человек предполагает, а аллах располагает. — Ведь ты сын Локмана Архарова?

— Да, сын Локмана.

— Смененного председателя? — спросил Эльдар.

За Сосруко отвечал сам Казгирей:

— Да, он сын Локмана Архарова, в прошлом красного партизана, награжденного орденом Красного Знамени. Недавно Инал снял Архарова, но что ж из этого?

— А из этого может следовать многое, — раздельно произнес Эльдар.

Казгирей уже понимал все трагическое значение происходящего. Но даже самые бывалые большекружечники еще не догадывались, в какую они попали ловушку. Ребят заботило только одно — как бы Эльдар не забраковал чье-нибудь оружие, не вычеркнул бы из списка. Беспокойство было напрасное: если бы Эльдар и упустил что-нибудь, Селим не упустит ничего. Все было записано. Счастливцам оставалось только расписаться в том, что их оружие временно изъято, а владельцы будут включены в конвойные команды.

В который раз Эльдару пришлось отдать должное проницательности Инала: как ни крутись, ни вертись, а факт налицо. Откуда это оружие? Зачем? Эльдар все еще продолжал принюхиваться то к дулу револьвера Сосруко, то к расплющенной пуле.

Собранное оружие он сложил в сумку и сумку передал Селиму, с собою взял только револьвер Сосруко и злополучную пулю.

Дело было сделано. Приказание Инала успешно выполнено.

Теперь даже как-то неловко задерживаться с отъездом.

Уже ставя ногу в стремя, он обернулся к молчавшему Казгирею.

— Все изъятое оружие будет пока храниться здесь, у Селима. Ничего не поделаешь, Казгирей. — И вдруг, понизив голос, оглядевшись вокруг, он добавил: — Валлаги, Казгирей, тебе и в самом деле лучше уехать поскорее. Советую именем моих сыновей.

Ученики выбегали во двор с криком:

— Смотри же, Эльдар, не забудь! — Нет, нет, не забуду! Валлаги!

Конь Эльдара, заменивший несравненного Эльмеса, с места взял крупной рысью, его хвост взметнулся за калиткой ограды, у которой толпились разнокружечники, криками провожая знаменитого чекиста. Каждому из них хотелось, чтобы Эльдар посмотрел на него, но Эльдар смотрел теперь с высоты седла вдоль дороги, в ту сторону, куда недавно уехали Сарыма, Вера Павловна, Лю и Тина. Опять закрадывалось беспокойство, но Эльдар вспомнил, что туда же, куда уехали подводы, рано утром ускакал храбрый старый Казмай. И он наверняка встретится, а может, останется вместе с бойцами, направленными туда.

Эльдар поскакал с докладом к Иналу в Нальчик…

Не находил себе места Казгирей. Какие только мысли не приходили ему в голову! Он знал пристрастие кабардинцев с юных лет к оружию, но то, что произошло, было чем-то другим. Он понимал только одно: Инал этого дела так просто не оставит. Как мог он сам не заметить всего этого, не уследить? Ведь это на его совести. Поскорее уезжать, как советует Эльдар? Нет, именно теперь он не может позволить себе этого. Как так уехать? Бежать? Оставить детей?

В таком состоянии, запершись, он просидел до вечера, когда пришли за ним возбужденные, встревоженные Шруков и Астемир.

— Знаешь ли ты, Казгирей, что произошло в ущелье?

— Где? В каком ущелье?

— В Батога.

 

ЧТО ПРОИЗОШЛО В УЩЕЛЬЕ БАТОГА

Когда говорили: «Еду в Батога», — то это значило, что человек едет в одно из самых грозных ущелий Балкарии, а именно в аул Верхние Батога, расположенный в самой глубине ущелья, в его верхней части, почти у вечных снегов. Дальше Верхних Батога колесной дороги не было, шли только тропинки по кручам и по скалам к перевалу. За ним уже начиналась Верхняя Сванетия.

Кто знает, может быть, Верхние Батога всегда вспоминались бы без доброй улыбки, если бы бессменным председателем аулсовета не был здесь прославленный красный партизан, старый Казмай. До сих пор по всей Кабардино-Балкарии помнили, как в годы гражданской войны старик спасся не то чудом, не то хитростью от рук лютого врага Советской власти абрека Аральпова.

Едва ли не самыми славными людьми Верхних Батога стали люди из семьи старика Казмая. В свое время даже поговаривали, что Инал женился на дочери Казмая, юной Фаризат для того, чтобы укрепить родственные связи кабардинцев с балкарцами, своим браком заглушить дурные толки о хмуром ущелье.

Редки были селения по дороге с кабардинской равнины в Батога. У самого входа в ущелье, наполненное гулом горной бурной реки, раскинулся аул Нижние Батога, а дальше, примерно на полпути между этим аулом и Верхними Батога, расположились Средние Батога. Обычно на подводе можно было доехать до Верхних Батога часов за семь-восемь.

Но телеги, тяжело груженные пальто, не могли добраться до Верхних Батога в тот же день. Однако это не беспокоило Веру Павловну. Забраться в глубину ущелья, в места, овеянные хмурой романтикой, ей очень хотелось, хотелось давно. Втайне она надеялась на то, что ей удастся встретиться с Фаризат и помириться с нею. Она знала непреклонные, крутые нравы горцев и догадывалась, какую обиду нанесла семье Казмая, но хотелось верить, что добрая воля все одолеет. Она находила себе оправдание в том, что, по ее убеждению, Фаризат все равно стала бы несчастной, может быть, еще более несчастной, чем теперь. Все это она намеревалась при случае высказать Фаризат, ее старому отцу и ее брату Ахья. Она даже готова была сделать важное признание: кто, как не она, склонила Инала к тому, чтобы Ахья был освобожден из-под ареста. И не исключено, что именно надежда встретиться с Фаризат и этим как бы оправдаться стала главным побуждением для поездки в ущелье, а проведение кампании по продаже пальто горянкам послужило только поводом.

И все же Вера Павловна еще плохо знала характер своего мужа, она не подозревала, что он предугадал возможность такой встречи и решил ни в коем случае ее не допускать.

Эльдар имел его тайное приказание и передал это приказание Аюбу — ни в коем случае не ехать до Верхних Батога. Прибегнуть к какой угодно уловке — сломалась ось телеги, сбита подкова у лошади, что угодно, — только не пробираться по ущелью дальше Нижних Батога. Ну, в крайнем случае, если все будет благоприятно и спокойно, доехать до Средних Батога, здесь переночевать, продать пальто, а потом возвращаться.

Хотя Эльдар неукоснительно исполнил все указания Инала — задержал и не пустил Казгирея Матханова вместе с женщинами, послал с ними надежных людей и убедился в том, что Аюб хорошо усвоил обязанности конвойного, наконец, ловко отобрал у воспитанников Казгирея подозрительное оружие, — хотя, казалось, Эльдар мог быть доволен своею находчивостью и распорядительностью, ему все же было как-то не по себе. Кабардинцы в таких случаях говорят: «Сердце сошло с места».

Беспокойно было и Иналу, оставшемуся в Нальчике на заседании комиссии. Беспокойно было и Казгирею.

Однако все ехавшие на подводах были довольны и радостны — каждый по-своему. Лю и Тина радовались небывалой поездке, Вера Павловна умилялась своим добрым чувством, готовностью искать прощения и дружбы у Фаризат. Сарыма была довольна и поездкой, и порученным ей делом, и тем доверием, которое сейчас оказывала ей Вера Павловна, делясь с ней своим тайным планом встречи с Фаризат: Сарыма должна была ей помочь. Сарыме было приятно слышать уверения такой знатной и важной особы, что, дескать, Сарыма совершенно незаменима и Вера Павловна никогда не забудет ее услугу, что это и есть настоящая дружба. Сарыма и в самом деле была рада сделать все, от нее зависящее, поддакивала важной подруге и не без гордости поглядывала на своих друзей Лю и Тину, молчаливо наслаждавшихся прелестью поездки. Казалось, все хорошо.

Но не так уж радужно было на сердце у Аюба.

То, на что не обращали внимания его подопечные, давно беспокоило его. Он заметил, как вслед за ними из Бурунов выехала какая-то подвода и подвода эта беспрерывно следует рядом. Больше того, незадолго до въезда в Нижние Батога, когда направо и налево от дороги уже начали выступать гигантские массивы гор, а вдалеке уже обозначался въезд в самое ущелье, их нагнали два всадника в башлыках. Всадники ровной рысью обошли сначала заднюю подводу, на которой ехали красноармейцы, потом переднюю, и Аюб видел, с каким вниманием подозрительные всадники осмотрели их. Аюб велел красноармейцам прекратить песни и быть начеку — горы близко!

Обратись к Сарыме, он озабоченно сказал:

— Дорога все хуже и хуже. На задней телеге уже болтается колесо. Так мы далеко не уедем. Да и у лошадей сбились подковы. Обязательно надо заехать в кузню, а вы и здесь можете торговать: люди из ущелья придут сюда.

Сарыме было странно услышать, что подковы у лошадей сбились, она-то ведь в этих делах кое-что смыслила, но не в ее привычках было возражать мужчине. Соображения Аюба она передала Вере Павловне. Но куда там! Вера Павловна сразу стала неузнаваема. Из мягкой, лирически настроенной, доброжелательной дамы она мгновенно стала дамой начальственной, так что Лю и Тина даже испугались ее неожиданно властного, резкого тона.

— Никаких разговоров! — заявила Вера Павловна. — Меня не проведешь. Мне Инал не раз говорил о таких уловках. Как зовут этого громадного парня? Аюб? Так вот, Аюбу просто лень ехать дальше. Если мы действительно не успеем до вечера добраться до Верхних Батога, то до Средних Батога мы доедем… Так и скажи ему, Сарыма!

И Вера Павловна до того расстроилась, что долго не могла восхищаться величественной картиной, открывшейся перед ней: река бурлила и шумела где-то внизу, склоны Главного Кавказского хребта, покрытые лесом, все более приближались к дороге; вдалеке на скалах, уже розовеющих с западной стороны, лежали то тут, то там облачка тумана, а над всем этим продолжало сиять голубое, уже слегка вечереющее небо.

У входа в ущелье показались сакли и дома Нижних Батога.

Вера Павловна еще раз велела проезжать аул без задержек и только разрешила Аюбу заехать в аулсовет, предупредить, что через два-три дня они вернутся с магазином на колесах, чтобы с помощью молодых артистов выполнить важное партийное поручение: каждой горянке — пальто.

И Тине и Лю было лестно еще раз услышать, что они молодые артисты и они будут выполнять партийное поручение. Они гордо посматривали с высоты груды пальто на замурзанных, в длинных, до пят, рубахах мальчишек и девчонок, появляющихся у плетней, у ворот, у калиток, влезающих на высокие сапетки, провожающих испуганно-изумленными глазами необыкновенный караван. Еще бы! Могло ли быть иначе, если Лю вскинул трубу и в порыве восторга взял несколько самых высоких нот, разнесшихся по аулу.

Пока ехали, одна свора собак сменялась ДРУГОЙ.

Но вот караван выбрался из аула. Снова пошла неровная, каменистая дорога, начинающая петлять. Случалось, что скалы с одной стороны дороги нависали над самой головой, а слева был крутой обрыв, и там, где-то глубоко, ревел поток. Вершины гор, обращенные к западу, еще озарялись солнцем, а в ущелье уже темнело.

Аюб оглянулся. В Нижних Батога он опять увидел подозрительную телегу, которая тоже въехала в аул и остановилась у ворот одного из домов. Телегу окружили несколько человек. Они о чем-то оживленно говорили, поглядывая вслед удаляющемуся магазину на колесах. Но теперь за поворотами ущелья Аюб не сразу мог увидеть, двинулась ли подвода дальше. Наконец его подводы выкатили на такое место, откуда пройденная дорога просматривалась далеко. Он приготовился выслушать любые возражения Веры Павловны, но все-таки приказал вознице остановиться.

— На задней телеге совсем скосилось колесо. Надо поправить.

— Поправляйте, да поскорее, — ответила Вера Павловна, когда Сарыма перевела ей слова Аюба.

Сомнений не оставалось: подозрительная телега, на которой раньше было два человека, а теперь пять, ехала вслед за ними, и ехала быстро, с очевидным расчетом догнать подводы, ушедшие вперед.

Нужно было принимать немедленное решение, и Аюб принял его.

План был такой: он отдает красноармейцам приказание задержать погоню какими угодно средствами, хотя бы боем, а сам сопровождает женщин и детей до Средних Батога.

С этим решением он поскакал назад к красноармейцам.

Лю и Сарыма испуганно переглянулись, когда увидели, как задняя подвода вдруг стала поперек дороги и мужчины, лежавшие на пальто, а вместе с ними и возница вскочили и начали что-то вытаскивать из-под тюков.

Тина и Вера Павловна, может быть, тоже видели это, но едва ли догадались о чем-нибудь.

Лю почувствовал, что у него вдруг похолодели руки. По глазам Сарымы он понял, что его тревога не напрасна. Но ни он, ни Сарыма пока не спешили выдавать своих опасений. Их возница, очевидно, тоже уже все понял: он вынул из-под ног что-то длинное, положил с собой рядом и хлестнул по лошадям. Аюб галопом догонял подводу. Его лицо утратило обычное выражение благодушия, стало сосредоточенным. Поравнявшись с телегой, он, не сбавляя галопа, крикнул:

— Валлаги! Может быть, еще ничего не будет… На всякий случай ложитесь. Пускай ложится и Вера Павловна.

Но уже и Вера Павловна осознала опасность. Она побледнела и беспрекословно выполнила совет Аюба. Все четверо легли ничком поверх пальто. Возница снова хлестнул по лошадям.

Догадки Аюба были правильные, только он не знал, что имеет дело с самим Жирасланом. А у Жираслана все было предусмотрено…

Вера Павловна лежала лицом вниз. Сарыма подползла к Тине и придержала девочку рукой. Лю то и дело приподнимался, оглядывался. Подвода с красноармейцами уже скрылась за поворотом, но вот, перекрывая шум реки, разнесся эхом по ущелью выстрел, за ним второй, пальба стала беспрерывной — значит, там начался бой.

Лю поднял голову — увидел Аюба, скачущего, пригнувшись к шее коня. Заметно стемнело, и дорога просматривалась с трудом. Она резко поворачивала и шла затем по круче, встававшей стеною прямо над пропастью. И вдруг оттуда из-за поворота показалось несколько всадников. Аюб осадил коня. Всадники продолжали ехать на него. Между ними и Аюбом оставалось шагов четыреста, всадники продолжали ехать. Еще двое верховых показались из-за поворота, и, как только они вышли на прямую, раздался оглушительный грохот, подобный пушечному залпу. Вера Павловна и Сарыма вскрикнули. Лю увидел, как через ущелье на дорогу покатились с высоты огромные камни, пыль заволокла весь мощный профиль горы. И тогда Аюб вскинул винтовку, блеснул огонек выстрела, покатилось новое эхо. Блеснули выстрелы всадников, скачущих навстречу. Аюб соскочил с коня, быстро, как ящерица, юркнул куда-то — и двое всадников не то спрыгнули с коней, не то упали, сраженные выстрелами Аюба. Дальше уже трудно было разобраться. Возница остановил коней.

— Прыгайте и разбегайтесь! — закричал он не своим голосом.

В руках возницы внезапно оказалась винтовка, он быстро присел за камнем.

Лю отбросил трубу, которую все еще держал в руке, и тоже закричал:

— Прыгайте и разбегайтесь! — и сам первый спрыгнул с подводы.

Вслед за ним упало несколько пальто. Он хотел было поднять их, но возница Хамид уже стрелял из-за прикрытия. Лю, пригнувшись, подбежал к нему.

— Хамид, давай мне винтовку! — Но винтовок больше не было. Лю прилег за камнем.

Женщины не прыгали, не разбегались. Вера Павловна, уткнувшись лицом в тюки, что-то громко бормотала. Сарыма крепко держала Тину, но девочка вдруг выскользнула из ее рук, вскочила и, стоя во весь рост на расползающейся мягкой поклаже, подняла вверх руки и пронзительно закричала:

— Что ты делаешь, Жираслан! Перестань, перестань стрелять, Жираслан!

Лю ворочал головой туда и сюда, стараясь ничего не упустить.

На Аюба, стрелявшего из-за прикрытия, вдруг откуда-то сверху со скалы свалилось несколько человек. Но не так-то легко было одолеть богатыря. Огромный клубок схватившихся насмерть людей покатился по крутому склону. Для всадников путь был открыт.

Мгновение — и мимо подводы, мимо Лю, прижавшегося к колесу, промчались с винтовками в руках, в развевающихся башлыках три или четыре всадника. Нет, Лю не мог ошибиться — впереди скакал Жираслан. Он узнал и его коня — Эльмеса. Всадники стреляли в воздух и кричали:

— Казгирей Матханов порвет большевистские силки! Да здравствует Казгирей Матханов! Иналова жена наша! Вперед!

А тот, в ком Лю признал Жираслана, на ходу бросил:

— Жираслан женщин не трогает. Не бойтесь!

Конники промчались, улеглась пыль, из-за куста поднялся возница. На нем лица не было. Встал Лю. Встал и тотчас же увидел расширившиеся от ужаса глаза Сарымы. Она держала на руках Тину. Лучшее школьное платье девочки было залито кровью, ее голова беспомощно откинулась, лицо побелело, глаза закатились.

— За что побил нас аллах? — взывала Сарыма. — О, алла, о, алла… За что ты караешь нас? Лю! Слышишь ты, Лю, убили нашу Тину…

Лю смотрел и не хотел верить своим глазам. Так же молча, с выражением ужаса смотрела на девочку Вера Павловна.

— Сейчас принесу воды, — проговорил возница, отложил винтовку и с шапкой в руке полез по скале к ручейку, безмятежно журчавшему между камнями.

А сзади стреляли, выстрелы отдавались эхом по ущелью.

Где же Аюб, что с ним? Погиб? Неужели Жираслан победил?

Прославленному князю-бандиту и в самом деле казалось, что все идет так, как он задумал.

Конечно, он заранее знал о предстоящей поездке Веры Павловны с магазином на колесах. И сегодня его люди следили за нею, за Эльдаром, за Аюбом, за каждым их шагом от самого Нальчика.

Собственно, Жираслан был против этого налета, но для его сподвижников слишком соблазнительной была добыча — груз пальто составлял значительную ценность, — и они настояли на своем. Подумавши, Жираслан согласился. Он увидел здесь некоторую пользу для себя. Он решил произвести нападение с таким расчетом, чтобы оно было расценено всеми не как простой грабеж, а как возмездие за обиды, нанесенные шариату. И это будет понято именно так, если здесь, в ущелье, вновь прозвучит безупречное имя Казгирея Матханова.

И все, казалось, шло, как задумал Жираслан. Не была только правильно оценена мера отваги и мужества Аюба и его бойцов.

 

ПОДВИГ АЮБА

То, что совершили Аюб и его бойцы, не забыто до сих пор. Имя этого человека стало в один ряд с именами легендарных героев кабардинских нартов, и по заслугам.

Каким образом удалось богатырю это сделать, сказать невозможно, но вдруг Аюб показался на дороге снова, весь изодранный, весь в крови, с маузером в руке. Там, где только что произошла его схватка с врагом, бродили, пощипывая траву, две или три лошади под седлом. Аюб изловчился и схватил одного из коней под уздцы, вскочил в седло и, не теряя ни минуты, взял с места в карьер. Аюб помчался вслед за Жирасланом и его сподвижниками, на скаку оглядывая подводу, плачущую Сарыму, залитую кровью Тину, возницу Хамида, спускавшегося со скалы с шапкой, наполненной водой. Промчался, окровавленный, с почерневшим лицом…

Почти совсем стемнело. Люди на подводе были предоставлены самим себе.

Не всякая женщина была бы способна сделать то, на что оказалась способной Сарыма. Когда-то в нальчикской больнице, где ее лечили от раны, нанесенной людьми того же Жираслана, Сарыма научилась делать перевязки, и вот она прежде всего занялась раненой девочкой. Шальная пуля прострелила грудь навылет. Вероятно, Тина была сражена в тот момент, когда, вставши во весь рост, кричала: «Жираслан, перестань!» Девочка лежала без сознания.

Понемногу приходя в себя, Вера Павловна пыталась помочь Сарыме и Лю, но ей это удавалось плохо.

А дорога была каждая минута. Ехать в Средние Батога было невозможно, но как возвращаться в Нижние Батога, если в той стороне продолжается бой? Что там? Что с Аюбом, проскакавшим на Помощь товарищам? В ушах Сарымы все еще стояли выкрики, с какими промчались мимо Жираслан и его люди. Вера Павловна все спрашивала, едва шевеля губами:

— Сарыма, но как же это понять, что это значит?

— Вера Павловна, это я не могу сказать. Наверно, и не каждый мужчина может объяснить это, — говорила Сарыма. — Но нам, Вера Павловна, сейчас нужно думать, как спасти Тину.

Выстрелов уже не было слышно. И Сарыма настойчиво потребовала, не медля ни минуты, возвращаться в Нижние Батога, там они смогут спасти Тину, успеют спасти и тех, кто, наверно, ранен в бою и сейчас нуждается в помощи. Хамид и Лю согласились с Сарымой, Вера Павловна в отчаянии ломала руки и приговаривала:

— Не знаю! Ничего не могу сказать, Сарыма! Только не оставляйте меня здесь одну!

«Сарыма! Милая Сарымочка! Не оставляй меня!

Подвода двинулась. Оседланные кони, щипавшие травку между камней, пошли вслед за подводой. Спускаться под гору было легче.

Лю и Сарыма не сводили глаз с бедной девочки, лежавшей в забытьи.

До сих пор все происходило так стремительно, что не оставалось времени подумать. В который раз за свою недолгую жизнь Лю безмолвно спрашивал себя, почему же так происходит. Как случается, что благополучие, радость, красота вдруг сразу и грубо сменяются несчастьем, страданием, уродством? Давно ли он ехал этой же дорогой и вокруг было все так прекрасно, так светло, так радостно? Давно ли улыбалась ему Тина? Лю вдруг вспомнились те дни его детства, когда на Шхальмивоко наступали войска Шкуро, пулеметные и пушечные выстрелы, тревожное кудахтанье кур. Сколько времени прошло с тех пор? Сколько сменилось зим и лет!

Сколько наслышался он разных умных, обнадеживающих слов отца и матери, Казгирея и тех поэтов и писателей, с которыми он — знакомился по книгам! Так хотелось верить, что всегда будет весело, приятно, справедливо, — и вдруг!..

«Если бы с нами был Казгирей, не случилось бы ничего подобного, — вдруг почему-то подумал Лю, — а люди Жираслана неправду кричали. Разве можно нападать на женщин, на мирных людей? Разве Казгирей позволил бы? Не может этого быть!.. Но где Аюб? Помочь ему!»

И тут Лю безотчетно спрыгнул с подводы, схватил винтовку возницы и со всех ног побежал по дороге туда, где, по его предположению, Люб вел неравный бой.

Он услышал за собой отчаянный крик Сарымы:

— Лю, куда ты, вернись! Горы повторили крик.

Лю, прыгая с камня на камень, хватаясь свободной рукой за ветви деревьев, взобрался на вершину скалы и исчез в чаще мелкого кустарника. Он бежал все дальше и дальше по самой бровке высокого скалистого обрыва. Отсюда была видна та часть дороги, что раньше была скрыта от глаз. Но в наступающей тьме горного вечера трудно было что-либо различить вдали. Лю глазами искал Аюба, прислушивался к топоту конских копыт, к еще раздававшимся одиночным выстрелам, и вдруг — Лю не сразу поверил своим глазам — он увидел внизу на дороге мчавшихся друг за другом Жираслана и Аюба. Как? Жираслан опять скачет назад, к подводе с женщинами?

Прямо перед Лю на вершине скалы возвышалась громада каменных глыб, сваленных в кучу. Лю знал рассказы Астемира о завалах, применявшихся партизанами. Сомнений не было. Это завал. Из-под камней торчит бревно, выбей его, и лавина обрушится вниз, на дорогу, не пустит Жираслана к подводе, это поможет Аюбу догнать его…

Лю видел, что конь под Жирасланом с каждым рывком уходит все дальше и дальше от преследовавшего его Аюба. Медлить нельзя. Лю отбросил винтовку, напрягся и ударом ноги выбил бревно из-под камней. Громада валунов качнулась, пошла с грохотом вниз, все застлало пылью…

— Что же это будет, Сарыма? — забормотала Вера Павловна, когда Лю убежал. — Может быть, не ехать дальше?

— Непременно надо ехать, — твердо отвечала Сарыма.

И Хамид хлестнул лошадей.

Угадывалось, что до того места, где оставалась вторая подвода и где только что шел бой, уже недалеко. Это чувствовалось, хотя выстрелы почти замолкли. Темные стены возносились рядом с дорогой к потемневшемуч небу. Сразу похолодало. Сарыма укутала Веру Павловну и укрыла Тину пальто.

Заржали лошади, вольно, без всадников, бегущие за подводой. И тут показались всадники, быстро нагонявшие подводу. Хамид начал безотчетно придерживать коней: дескать, все равно — пришла беда, отворяй ворота.

Всадники поравнялись с подводой.

— Ого-го, аллай! Кто вы тут? — кричали всадники. Они были с винтовками в руках, но все же не походили на врагов.

— Это мы, — прошептала Вера Павловна, опять ожидая чего-то страшного.

И вдруг раздался радостный крик Сарымы:

— О, Казмай! Дед Казмай!

Кони со всадниками тесно окружили подводу.

— Где Жираслан? — торопливо спрашивал Казмай, и Хамид рассказал: только что затих бой ниже по дороге, туда сначала проскакал Жираслан, потом Аюб, потом побежал туда Лю.

— Сколько там наших людей, кроме Аюба?

— Трое.

— Аюб поскакал один?

— Один. Но я же говорю, за ним побежал Лю.

— Лю! Лю! Вот Аюб — это Аюб! — сказал кто-то из всадников.

— Ай да Аюб! Ай да Лю! — воскликнул Казмай.

— Но там и Жираслан, — твердил Хамид.

— И на Жираслана будет пуля, — сказал Казмай.

Он приказал пятерым из своих всадников немедленно скакать к месту боя, а сам с двумя другими остался при подводе. Нашлись индивидуальные пакеты, у деда — целебная травка, с которой он никогда не расставался. Сарыма снова склонилась над Тиной.

Подвода ускорила ход.

— А как ты догнал нас? — спросила Сарыма. Но старик не ответил, он только махнул рукой и, обогнав подводу, зарысил со своими спутниками вперед и вперед — приближался поворот, за которым шел бой.

Но в самом деле, как тут оказался Казмай со своим отрядом?

Люди Эльдара со вчерашнего дня дожидались в Средних Батога магазина на колесах. А Казмай, обрадованный быстрым и благополучным разбором своего дела, хотя и торопился домой, встретив людей Эльдара и узнав, для чего они приехали в Средние Батога, решил и сам дождаться гостей. Ему это было не легче, чем приехать на свадьбу Инала, ведь с магазином ожидалась Вера Павловна, но старик и тут преодолел себя. Он и люди Эльдара уже собрались выехать навстречу, седлали коней, когда эхо выстрелов разнесло весть о том, что в ущелье случилось какое-то несчастье. Грохот обвала, услышанный в Средних Батога, только подтвердил опасения. Казмай, старый пастух и охотник, не растерялся и с отрядом поспешил на помощь…

Постепенно вырисовывалась картина недавнего боя.

Два красноармейца и возница второй подводы боролись до последней минуты. Сначала пальто служили им хорошей баррикадой. Потом, когда один из бойцов был убит, двое оставшихся продолжали бой, прячась в щелях скал. Возможно, что они так и не допустили бы бандитов, если бы внезапно их не обстреляли с верхней части дороги: это Жираслан, подскакав, обнаружил их. Сопротивление было подавлено. Бандиты захватили подводу. В это время послышалось приближение какого-то всадника. Жираслан сам поехал навстречу. И эта небрежность, едва ли не первая в его лихой деятельности, оказалась последней.

— Эй, кто скачет? — закричал он, и голос Жираслана в последний раз разнесся по ущелью.

Встречный всадник был в нескольких шагах. Грянул выстрел. Аюб, как и Жираслан, всегда стрелял без промаха — даже на скаку, даже из маузера. Жираслан качнулся в седле, маузер выпал из руки, поводья ослабели. Другого не оставалось, как только повернуть коня, но Эльмес, почуя свободу, продолжал нестись вперед и мигом проскочил мимо Аюба. Да, теперь только конь мог унести раненого, и Жираслан отпустил поводья: ему казалось, он спасен. Вот тогда-то внезапно с грохотом покатились впереди с кручи камни, пни, все застилая пылью. Эльмес взвился на дыбы, всадник скатился с седла, и в этот же миг раздался еще один выстрел.

Вот как было дело.

Когда сюда подскакали всадники Казмая, их обстреляли. Бандиты видели, как упал Жираслан. Стреляя в воздух, они рассеялись, бросив добычу и своего шаха.

…Хамид остановил подводу перед завалом. По всей дороге чернели разбросанные пальто.

Спешились всадники Казмая, и Хамид с женщинами пошел к ним. Люди расступились. На широком и низком, забрызганном кровью камне сидел Аюб, бессильно опустив голову. В руке он еще держал маузер. Над ним стоял Лю, а дальше по ту сторону завала лежало бездыханное тело и два коня уткнулись голова в голову — Эльмес и конь Аюба.

Казмай бросился к Аюбу.

Нога то и дело скользила по пустым гильзам. Пахло пылью, порохом и еще чем-то горелым.

— Аюб, — кричал старик, — ты живой, Аюб? И ты цел, Лю?

Лю молчал, подавленный безжизненным видом Аюба.

— Давай, давай поскорее, — кричали люди вокруг. — Валлаги! Он еще живой!

— У него много ран, — проговорил Лю.

Из-за восточной гряды гор показался полумесяц — большой, ясный. Стало светлее, и в этом лунном свете опять как-то по-иному стали выглядеть люди, скалы, неподвижные туши лошадей и тела убитых.

Внизу в глубине ущелья неумолчно ревел поток.

От всего веяло жутью, и было жалко добрых и веселых людей, погибших или раненных в быстрой нелепой кровавой схватке. Да, было жутко и жалко. И вдруг припомнились Лю слова, какие не раз говорил ему Казгирей: «Люби людей! Может быть, ты будешь жить в такое время, когда все люди захотят любить друг друга».

Лю снова осмотрелся и неожиданно для самого себя громко произнес:

— Тогда не будет бандитов!.. Сарыма, — обратился он к женщине, которая для него всегда была старшей сестрой, — Сарыма, как ты думаешь, Тина будет жить?

— Вот что, — отвечала Сарыма, — надо поскорее в больницу.

— Сейчас поедем, — решительно сказал Лю. — Где дед Казмай?

Казмая подозвали к себе несколько человек, склонившиеся над телом Жираслана. Они что-то вытащили из-за пазухи убитого и показывали Казмаю.

— Казмай! — позвал Лю. '

— Что тебе нужно от Казмая? — Старик подошел к Лю, держа в обеих руках и внимательно рассматривая какую-то пачку бумаг. — Что тебе нужно? — переспросил он, продолжая рассматривать пачку.

Люди толпой шли за ним и что-то горячо обсуждали.

— Нужно скорее в больницу, — волновался Лю. — Смотри, какой слабый Аюб.

Видеть беспомощную, бледную Тину ему было не по силам.

— Это верно, — согласился Казмай. — Но мне нужно разобраться. Смотри. — И Казмай протянул Лю то, что держал в руках.

— Сохста! Прочитай, что здесь написано.

Сохста — это значит молодой ученый. Такое обращение польстило Лю, и он, хотя все еще с трудом переводил дыхание, начал всматриваться в узорную арабскую печать.

Старательно, буква за буквой, Лю прочитал: «Правоверные! Все под знамя Казгирея…» Дальше шло воззвание ко всем кабардинцам и балкарцам, желающим сражаться «под знаменем» против Инала и его беголи, то есть прислужников. Объединенные правоверные внезапным ударом возьмут Буруны и разделаются со Шруковым, а затем возьмут Нальчик и разделаются с самим Иналбм. «И после этого, — говорилось в листовке, — Россия присоединится к нам, присоединится несомненно, потому что во главе Кабарды и Балкарии встанет справедливый человек — Казгирей Матханов».

Лю плохо разбирался в значении прочитанного в листовке. Казмай и его спутники понимали не больше, их даже не посмешило сообщение, что, дескать, Россия присоединится к шариату и к Кабарде. Но хотя Лю понял мало, все-таки ему стало как-то не по себе, будто вместе с наступившим вечером на горы легла тень черной птицы.

Было ясно одно: нужно торопиться спасать раненых.

Казмай сказал:

— Ты, Лю, поедешь на подводе старшим, с тобой поедут женщины. Ты молодец, Лю. Ты здорово сбросил завал. И ты отвезешь к доктору девочку и Аюба. Возьмешь с собой и эти газетки и отдашь их Казгирею. Будь осторожен, снимать палец с курка еще рано.

Да, опасность еще не прошла. Представлялось вполне вероятным, что сподвижники Жираслана сделают попытку отбить тело главаря. Казмай расставил дозорных и выше по дороге, и в сторону Нижних Батога.

— Так поезжай же, Лю, — повторил Казмай, — спрячь хорошенько бумаги. Садись на подводу, довезем до завала, а там перенесем раненых на подводу из Нижних Батога, — слышишь, едут?

— А ты? — поинтересовался Лю. Казмай отвечал ему, что он будет охранять вторую подводу. Старику показалось, что Вера Павловна не то испуганно, не то вопросительно смотрит на него, и он сказал русской женщине:

— Ты поедешь с Лю. Не бойся, Лю бесстрашный парень.

Лю полез на подводу.

Вера Павловна просила только об одном: не оставлять ее, как будто кто-нибудь собирался ее оставить.

Застонала Тина. Может быть, она начала приходить в себя. Сарыма снова склонилась над ней.

Блестящая труба давно была где-то потеряна, но Лю не вспоминал об этом, он думал о том, что нужно поскорее везти Тину в больницу, а «газеты» передать Казгирею. Ему показалось обидным, что Жираслан осмелился держать у себя на груди листки, в которых названо имя Казгирея. О Тине он думал со страхом и болью, но, как всегда, с тех пор как подружился с Казгиреем, в трудный час он думал словами своего наставника: «Мужчина должен уметь выжимать из себя всякую боль, как женщины выжимают мокрое белье».

Иногда он поглядывал в ту сторону, где продолжало лежать мертвое тело Жираслана-

Убитый, мертвый Жираслан! Нет, это все еще не укладывалось в его голове: знаменитый Жираслан! Виновник этой жуткой и кровавой кутерьмы! Герой прежних легенд, тот, о ком столько думалось, кому столько подражалось в детских играх, — сейчас бездыханное тело… Люди, спешившие на помощь из Нижних Батога, были уже совсем близко. Громко стучала порожняя подвода, с груды камней, заваливших проезд после обвала, можно было увидеть всадников на белой от луны дороге, а там, высоко-высоко над скалами, текла светлая широкая, кое-где в звездах, небесная река, через которую молчаливо переплывал яркий отчетливый полумесяц.

Поздним вечером в тот час, когда схватка в Батога была уже закончена, в Нальчике в здании прокуратуры все еще заседала комиссия Курашева.

Эльдар прискакал в Нальчик с необычайным сообщением о результатах обыска еще засветло, но не торопился, зная, что комиссия Курашева продолжает выслушивать показания бунтовщиков.

Уже ясно определились две разные линии в ходе следствия — линия Инала и линия Курашева. Курашев не считал, что бунт в Бурунах мог быть преднамеренным, и, допрашивая арестованных, искал подтверждения такому взгляду. Инал не соглашался с ним. Инал говорил, что властей должно интересовать не то, какая статья закона будет применена, а политическая сущность факта.

— Это как же без закона? Нам нужно искать правду, — замечал Курашев. Инал отвечал:

— Закон один — защита революции. И закон, и правда. О какой правде ты говоришь? Какую правду ты хочешь искать?

— Нашу правду, пролетарскую, социалистическую. Она и выражена в законах.

— Ты сказал, искать пролетарскую правду! Пролетарская правда — ясная правда, ее искать не приходится. Каждый трудящийся должен заботиться о своем государстве, о его славе — вот в чем состоит пролетарская правда, а не прислушиваться к бунтовщику, абреку, бандиту. Один бандит губит трактор, другой поджигает совхоз или замахивается косой на председателя Совета и тоже кричит, что он за правду. Разве не так? Разве это правда — губить народную собственность, стрелять в председателя из-за угла, поднимать народ на такого человека, как наш дорогой председатель и красный партизан Туто Шруков?.. Нет, тут нашей правды не найти. Тут можно найти только факты контрреволюции, тут действуют только враги народа. И наша задача, товарищ прокурор, разоблачить их, ликвидировать! В этом наша задача, дорогой Касым, в этом, и только в этом, и нечего петь песенки — правда, законность, гуманизм.

Маремканов говорил убежденно и зло.

В последних письмах к Курашеву Казгирей делился с другом своими тревогами и сомнениями: отношения с Иналом опять начинают портиться, как он себя ни сдерживает.

У Курашева были основания подозревать, что его переписка с Казгиреем просматривается, поэтому на письма Казгирея он отвечал осторожно и нетерпеливо ждал случая встретиться со старым другом и поговорить по душам.

В спорах с Иналом о бурунских событиях имя Казгирея произносилось не раз. Но опять-таки по-разному: Курашеву приятно было упоминать о человеке, который почерпнул столько опыта на работе в Москве, человеке, пользующемся доверием Степана Ильича Коломейцева. Но он не встречал сочувствия у Инала. Больше того, Маремканов довольно недвусмысленно намекал, что первое дело следствия — это установить источник бурунских настроений, а источники эти в мечети, где до последнего времени подвизался мулла Хамид, в интернате, где подвизается Матханов. Туда то и дело приезжают со всех концов Кабарды недобитые шариатисты и находят покровительство у того же Казгирея Матханова.

— Как не ценить талант! Но есть талант и талант! — восклицал Инал. — Талант! Образованность! А куда обращает свой талант Казгирей? Чему он учит? Слыхал ли ты, что Казгирей говорил про меня на чистке, какой он хочет поставить мне памятник? Я занес кулак — так меня и изобразить. Грубая сила, недобрая воля. Инал ничего другого не может! А воображает много. Кулак — и все! Вот тебе и талант. Таких талантов нам не нужно. Вырвать такой талант… если нужно, с кровью!

— Вырвать, вырвать, — неодобрительно бормотал Курашев. — О, это древняя философия! Ее бы вырвать из тебя, Инал, много ли ты имеешь в Кабарде истинно просвещенных людей, которые как раз и умеют не только вырывать, но и заботливо выращивать, пересаживать… А это так важно.

Инал не хотел прислушиваться к этим мыслям, он уже не раз слышал то же от Астемира Баташева и от Казгирея Матханова. Инал раздраженно отстаивал революционные, на его взгляд, беспощадные меры — удар на удар, два удара на один удар, три удара на один удар, и Курашев усматривал в этих взглядах подозрительное совпадение с грубой моралью, идущей из глубины веков, закрепленной в Коране, — первым наноси удар! Мсти за обиду. Если нужно, не колеблясь, вырви око, оба ока у своего врага. Верно ли это было или не верно, но, сталкиваясь с подобной упрямой, дикой непримиримостью, Курашев невольно вспоминал недобрый огонек в глазах маленького Инала Маремканова, когда иной раз заговаривали о Кургоко Матханове, убийце его отца. Как многие в Кабарде, Касым Курашев считал, что голос крови все-таки не дает покоя Маремканову, и это видно по его отношению к Матханову.

Курашев понимал опасность, какой подвергается сейчас Матханов. Вот почему он был особенно бдителен в ведении следствия по делу о возмущении в Бурунах, старался отвести малейший повод усматривать в Казгирее Матханове хотя бы и невольного идейного вдохновителя этого происшествия. Инал же, напротив, настойчиво гнул свою линию: беспощадность к виновникам, подавление, уничтожение! А прежде всего нужно установить идейного вдохновителя контрреволюционного и антинародного бунта.

Все члены комиссии были измотаны. С облегчением думали о том, что все-таки скоро конец работы, иналовский «линкольн» отвезет членов комиссии в спокойную загородную местность и, быть может, хоть там, за столом, Инал и Касым скорее поймут друг друга. Кое-кто уже заговаривал об охоте на кабанов. Кто-то вспомнил старого охотника балкарца Казмая, умевшего безошибочно повести по кабаньей тропе и увлекательно рассказать какую-нибудь старую легенду или притчу.

Инал смягчился и сам с увлечением заговорил о том, что, вот только закончится следствие, все они смогут поехать в горы на охоту, что-де он уже отдал нужные распоряжения. Может быть, к этому времени приедет из Москвы и Степан Ильич Коломейцев, который всегда проводит свой отпуск в Кабарде.

В дверях показался плечистый Эльдар. Инал осекся и пытливо уставился на вошедшего.

Эльдар доложил о складе оружия в интернате в Бурунах. Экспертиза специалистов подтвердила, что пуля — из револьвера, который нашел Сосруко. Эльдар рассказал и о том, как он отправил в Батога магазин на колесах, и о том, что при сложившихся обстоятельствах Казгирей не смог сопровождать в поездке женщин, хотя, видимо, и хотел, и о том, с каким веселым настроением отправились в Батога Сарыма и Вера Павловна. Охрана надежная, погода в горах хорошая, туман только на равнине. А вечером в Средних Батога подводы будут встречены надежными людьми, — словом, все идет хорошо, беспокоиться не о чем.

— О Жираслане ничего не слышно? — осторожно спросил Инал.

— Я знаю, Жираслан ушел в другое ущелье, — отвечал Эльдар.

— Ой, как много ты знаешь, — усмехнулся Инал.

— Есть данные, валлаги!

— Валлаги, данные есть, только нет того, что должно было бы быть: верных сведений, — опять иронизировал Инал. — Ну ладно, Касым, поговорим о другом. ЧП Это больше, чем ЧП. Шутка ли, в детском интернате склад оружия! У одного из воспитанников Казгирея Матханова взят револьвер, из которого стреляли в ауле Гедуко. Это больше, чем ЧП. Будем собирать бюро, нужно принимать решение…

И сейчас же Инал отдал распоряжение звонить в Буруны к Шрукову — немедленно требовать Шрукова и Астемира Баташева в Нальчик на бюро, работу комиссии по чистке прервать.

Езды из Бурунов верхами часа два.

В ожидании приезда вызванных членов бюро Инал пригласил Курашева к себе.

Давно повелось, что мать Сарымы Диса помогала в хозяйстве Инала, особенно если хозяин оставался без хозяйки. Это случалось и при Фаризат, когда она уезжала в Батога. Инал знал, что и на этот раз он не останется без ужина, хватит и на гостей — Эльдара он тоже позвал к себе.

Хотя стемнело и туман наплывал все гуще, решили идти к дому Инала пешком.

По дороге Эльдар поинтересовался у Курашева, что показывает следствие. Ответил ему, однако, не Курашев, а Инал:

— Картина создается довольно определенная: не одерни как следует сейчас, потом пожалеешь. У тебя будет не один Жираслан, а сразу несколько… Так ты считаешь, — неожиданно спросил он Эльдара, — что Жираслан из Батога ушел в другое ущелье?

— У меня такие сведения.

— А я знаю наверняка, что ото не так.

— Почему ты знаешь лучше меня?

— Я знаю и лучше, и больше. Мне нужно знать и больше, и лучше по моему положению. Я должен знать, что делается в душе каждого из вас, и знаю…

— Заглядываешь в души? — развеселился Эльдар.

— Бывает, и в души.

А Курашев сказал негромко:

— Один старый человек, бывший почтовый чиновник, мне говорил, что он тоже любил заглядывать в души. Только он часто путал — принимал за душу чужие письма.

Инал помолчал, забасил опять:

— Бывает и так, что в письме прочтешь то, что и не снилось… Но что это? Все представляется мне Жираслан, к чему бы это?

— Снится? — наивно переспросил Эльдар.

— Да, этой ночью я задремал в машине, и мне приснился Жираслан. Наставил на меня револьвер и говорит: «Если не я тебя убью, то тебя убьет Казгирей».

— Валлаги, я вижу, тебя и во сне больше беспокоит Казгирей, чем Жираслан, — заметил Курашев.

— И это не удивительно. Мало ли мне пришлось от него натерпеться: ложь, клевета", подстрекательство, антисоветская пропаганда — мало ли что было! Вон что опять наговорил давеча на чистке перед всеми людьми! Моя сила — это власть кулака, и только. А сколько раз он писал в своих заявлениях: «Инал беспощадно расправляется с национальными кадрами, никто из честных работников не может с ним ужиться, а каждого, кто ему не по душе, он отстраняет под тем предлогом, что якобы этот работник не разбирается в местных условиях». Ты, Касым, это знаешь. Ты и сам сбежал от меня, не так ли? — усмехнулся Инал. — А верно ли это? Мало ли работников я поднял из низов? Кто в низах не знает Инала? И вот теперь, видя, что иначе ему не победить, Матханов уже начинает прибегать к террору…

— Что ты говоришь, Инал? — возмутился Курашев.

— Ну ладно, как говорит народ, «оставим споры на пороге».

Курашеву уже не очень хотелось входить в дом, куда его привели, но не поворачивать ведь назад. В верхнем этаже, где была квартира Инала, светились окна.

На стук в дверь уже шел дежурный по исполкому.

Их впустили. Инал справился, есть ли почта. Одна из телеграмм его особенно заинтересовала (это была телеграмма от Степана Ильича). Но он ничего не сказал о ней спутникам, а, поднимаясь с гостями по лестнице в свою половину, вдруг спросил у Эльдара:

— Саида отправили?

— Отправили, — отвечал Эльдар, — всех отправили по списку. Велели ему взять самое необходимое. Саид снял со стены козью шкурку, смешно. Валлаги, на поселении ему только и будет дела совершать намаз, — усмехнулся Эльдар, но смешно ему не было. — Все-таки жалко старика, — сказал он с горькой искренностью, — как плелся, едва ноги передвигал.

— А что было делать? — как бы спрашивая самого себя, сказал Инал. — Оставить Саида, а других выслать? Ты бы и сам, Касым, придрался ко мне. И Саида выслали, и мельника Адама выслали. Это все земляки Эльдара и Астемира из Шхальмивоко. Эльдар не одобряет моего решения, а сам молодым парнем работал у Саида батраком. Сейчас все это стали забывать, готовы прощать и милосердствовать, а милосердствовать опасно: не ты пошлешь, тебя пошлют, ты не убьешь, тебя убьют. Не так ли, Эльдар? Согласен ли ты со мною, Касым?

Глухая Диса хлопотала у стола, за которым Эльдару приходилось сидеть не раз и не одну ночь. И нужно сказать, что на этот раз маленькое тхало получилось на редкость удачным — никто не мешал, никто не требовал Инала или кого-либо из его гостей к исполнению служебных обязанностей. Мирно и неторопливо, со знанием дела были испробованы и ляпс, и шипс, и курица, и баранина, оценены лучшие образцы входящего в моду дагестанского коньяка, было провозглашено немало тостов и рассказано занимательных историй из прокурорской практики.

Астемир и Шруков что-то запаздывали.

Инал велел снова звонить в Буруны, проверить, но дозвониться туда никак не удавалось.

— Приедут, — успокаивал Эльдар, — куда им деваться? — и, войдя во вкус, опять вставал с бокалом в руках, предлагая новый тост за недремлющих чекистов, за краевую прокуратуру, за голову всех голов, глаза всех очей, за руки всех рук, крылья всех крыльев — головного журавля Инала, который ни о ком не забывает, даже ученикам в интернате распорядился выдать новые штаны.

И уже поздно вечером, чтобы не сказать — ночью, Инала позвали к телефону.

Звонили из Нижних Батога.

Не сразу Инал смог вникнуть в смысл торопливого, взволнованного и довольно бестолкового сообщения. Говорил Шруков. Его и Астемира вызвали из Бурунов в Нижние Батога. Жираслан совершил нападение на подводы Центросоюза.

У Инала мигом слетели хмель и веселость. Он так и не мог добиться по телефону ясного ответа на вопрос, который его волновал прежде всего: что с Верой Павловной? Шруков отвечал, что умирает Аюб, ранена девочка (какая девочка, почему девочка, Инал понять не мог), наконец, и это поразило самого Инала, убит Жираслан. Иналу было неловко повторить свой вопрос о Вере Павловне. Шруков говорил о другом: дескать, вместе с мертвым Жирасланом привезли листовки. Что еще такое? Какие листовки?.. Дело принимало политический оборот, и теперь уже действительно Иналу стало не до Веры Павловны.

Громко стуча сапогами, он быстро вошел обратно в комнату, где только что пировали, и с порога приказал:

— Эльдар, немедленно собирайся! Буди шофера. Едем!

— Куда едем? Зачем?

— За доктором в больницу, потом в Нижние Батога.

— Что же случилось?

— Жираслан! — одним словом ответил Инал, и все стало ясно.

Эльдар и Курашев вскочили из-за стола. Инал, поглядывая на Эльдара, хлестко заметил:

— Вот тебе и другое ущелье. У нас одно самое страшное ущелье, то, в котором процветает семья моего недавнего тестя. Всегда все случается в Батога, не иначе.

— Жертвы? — спросил заметно побледневший Курашев.

— Есть. Много жертв. А есть и еще кое-что: листовки.

— Какие листовки?

— Непонятно? Там поймешь.

Эльдар все-таки не понимал, о каких листовках говорит Инал, но Курашев «разу оценил значение факта и значение тона, каким Инал об этом говорил.

— А сам Жираслан? Что с Жирасланом? — спросили Курашев и Эльдар в один голос.

Инал ответил не сразу. Он хмуро следил за тем, как Эльдар пристегивает кобуру, а Курашев щелкает замками портфеля. А когда произнес: «Жираслан убит», эта весть прозвучала, как гром.

Простодушная Диса уговаривала не торопиться, отведать ее сладких изделий, но какие уж тут пироги да лакумы.

 

РЖАВЧИНА НА ИМЕНИ

На чистке в Бурунах страсти затихали. Этот день не шел ни в какое сравнение с тем, что происходило накануне, когда ответ держал Казгирей Матханов. Тут же нашлись неизбежные остряки, заговорили, что баранью тушу уже съели, остается только хвостик. Так или иначе, интерес к чистке угасал. Любители сильных ощущений уже пережили все, что можно было пережить, и разуверились в том, что произойдет что-нибудь сверхнеожиданное, в самом деле начнут кого-то протирать песочком или скребницей. А с другой стороны, раз уж подвергают чистке такого благородного человека, как Казгирей, то действительно уже не понять, чего нужно этим большевикам.

Из-за тумана сумерки наступили рано. Местные начали расходиться, приезжие разъезжаться. Астемир объявил заседание закрытым, пригласил на завтра, стал собирать папки.

Но едва Астемир переступил порог дома Шрукова, куда был приглашен, к крыльцу подскакали всадники на взмыленных конях. Это были гонцы из Нижних Батога с сообщением о происшествии в ущелье.

Весть звучала грозно, тревожно и неясно. Утверждалось одно: в ущелье происходит кровопролитное сражение. Нельзя было, однако, дознаться точно, между кем идет бой. В какой части ущелья? Кто убит? Кто просит помощи, кто передает эти вести?

Подводы с пальто проехали через Нижние Батога? Проехали. Кто еще ехал туда же, в ущелье? Ехала еще какая-то подвода. Проехали всадники. Кто были всадники, сколько? Ответа на это не нашлось. Но хотя бы уже потому, что телефонные провода оказались перерезанными, Астемиру и Шрукову стало ясно, что они имеют дело с Жирасланом. Нельзя было терять ни минуты. Провод в Нальчик, видимо, тоже был поврежден.

Шруков отдал нужные распоряжения, вызвал Казгирея.

Тревожное сообщение мигом преобразило Матханова. Состояния подавленности, какое владело- им в последнее время, как не бывало. В нем мигом заговорил опытный организатор и командир.

Прошло не больше получаса с момента, когда в Буруны прискакали гонцы, а вооруженный отряд уже выезжал на рысях к месту происшествия. С бойцами ехал и бурунский молодой врач.

Нет, аллах не давал скучать людям. В течение какой-нибудь недели столько событий!

Можно себе представить, какое впечатление страшная новость произвела в интернате, как отозвались на нее разнокружечники. Ведь там, в ущелье, на месте происшествия, были Лю и Тина, ведь это случилось именно с ними!

После отъезда Эльдара, когда остыло первое впечатление, во многие юные души стало закрадываться тревожное сомнение: так ли всё, как пытался представить Эльдар? Почему так угрожающе держался Селим? Почему так испугана Матрена, а Дорофеич помалкивает и лишь бормочет себе под нос что-то непонятное? Почему, в самом деле, не показывается Казгирей? Не прав ли Жансох, который первый вскоре после отъезда Эльдара хлопнул по столу ладонью и воскликнул:

— Инсинуация!

К нему обратились за разъяснениями, и он сказал:

— Моя интуиция подсказывает мне, что это была инсинуация.

— Не понимаем.

— Все это было хитростью. Все это Эльдар придумал нарочно.

— Что он придумал нарочно? Догадливый Жансох истолковал дело так, как оно, собственно, того и заслуживало.

В самом деле, нехорошо, что все это скрывалось от Казгирея. Нехорошо, что у Сосруко оказался новый большой револьвер. А вдруг кто-нибудь подумает, не тот ли это самый револьвер, из которого в Гедуко стреляли в председателя? Зачем Сосруко показал Эльдару пулю? Все эти вопросы тревожили прежде всего самого Сосруко. А тут еще страшные новости: Казгирея вызвали, и он ускакал вместе с Астемиром и Шруковым в Нижние Батога.

Давно не было даже в долгие осенние вечера так зловеще тихо в интернате, как в этот туманный вечер, перешедший в тревожную, непроглядную ночь.

Матрена не уходила к себе домой, сидела с девочками, пока те не улеглись, взявши с нее слово, что она останется на ночь. Дорофеич допоздна бродил из комнаты в комнату, что-то бормотал, с сердитым видом перебирал музыкальные инструменты, щелкал пальцами, дул в трубы. Осмотрел у мальчиков постели, сел на свободную кровать Лю, сказал:

— Вот не напрасно Лю взял с собой трубу. — А зачем она ему там? — угрюмо спросил Сосруко.

— Как зачем? А трубить боевой сбор? А мало ли что!

Не всем это показалось убедительным, но удрученные событиями разнокружечники промолчали.

Появился и осмотрел комнату с порога Селим. Учителя арифметики вообще не любили, а с сегодняшнего дня смотрели на него как на чужого, зловредного человека.

А Казгирей, Астемир и Туто Шруков в это время уже были в Нижних Батога, куда прибыли подводы с остатками пальто, несчастными, незадачливыми продавщицами, ранеными Тиной и Аюбом, убитым Жирасланом.

Врач осмотрел Аюба и Тину. У Тины рана была серьезная, тревогу внушала большая потеря крови. Девочка совсем ослабела, то забывалась, то приходила в себя. Просила воды и опять забывалась. Лю принес и поставил около нее полное ведро воды. Положение Аюба, по мнению врача, было безнадежным, только чудо могло спасти его. Врачу даже не удавалось точно подсчитать количество ран — колотых, резаных, рваных, пулевых. Аюб метался, весь в огне, кричал, хрипел, затихал и снова кричал. Должно быть, ему продолжал мерещиться бой. Первое, что сказал Лю, увидя входящих отца, Казгирея и Шрукова: «Аюб убил Жираслана исам умирает». Врач запретил везти Аюба дальше по тряской дороге. Тине прежде всего требовалась кровь, но и ее не хотели трясти на подводе, лучше бы в рессорном экипаже или на машине.

Однако телефон все еще не работал. Люди искали повреждение. Шруков сел у аппарата, готовый звонить в Нальчик, как только наладится связь.

Сарыма и Вера Павловна не отходили от раненых.

Долго стояли над Тиной и Аюбом Астемир и Казгирей. Но вот Астемир вздохнул, отвернулся и вышел в переднюю комнату (это был дом аулсовета). Лю последовал за отцом, и оба остановились над мертвым телом, завернутым в рогожку.

Еще тогда, когда Лю бросился навстречу к Астемиру со словами «умирает Аюб», он хотел было вытащить из-за пазухи пачку листовок, рванулся, но раздумал. Почему-то ему не хотелось показывать «газетки», как называл их Казмай, при Шрукове. Теперь, выждав момент, Лю не без трепета подступил к отцу:

— Дада, вот.

— Что это?

— Газетки.

— Какие газетки?

Астемир озабоченно рассматривал пожелтевшие листики.

— В самом деле, листовки. Откуда они у тебя?

В дверях комнаты, где лежали больные, появился Казгирей.

— Тут напечатано про Казгирея, — и Лю глазами показал на Матханова, — его имя здесь. А листовки были у него… за пазухой… их достал Казмай. — И Лю кивнул на мертвое тело Жираслана.

— Что вы рассматриваете? — спросил Казгирей.

Астемир перебрал листовки и принялся их читать вслух.

Казгирей не верил своим ушам.

— Где ты взял это? — воскликнул он. И, снявши пенсне, стал протирать стекла.

Лю повторил. Вошел Шруков.

— Сейчас будет связь. А это что?

— Воззвание Жираслана, — проговорил Казгирей и протянул листовку. — Читай. «Знамя шариатской колонны снова понесет Матханов…»

И Шруков прочитал: «Все под зеленое знамя, которое понесет Казгирей Матханов…»

И только сейчас, как блеск черной молнии, мгновенно, больно, жгуче, пронизали Казгирея жирно и остро отпечатанные слова: «…понесет Казгирей Матханов, справедливейший из справедливых, провозглашенный правителем Кабарды и Балкарии». Болезненно морщась, он взглянул на Астемира, ожидая чего-то. Тот молчал.

— Вот, Астемир, знаменитое право первого удара в руках у разбойника. — Лю удивился, каким тусклым, хриплым стал голос Казгирея. — От такого удара закачаешься, не так ли?

Астемиру было понятно непростое и опасное значение находки, поднималось чувство большой тревоги за Казгирея.

Лю следил за каждым движением отца, Казгирея и Шрукова. Ему непонятно было то разное впечатление, какое угадывалось на лицах людей, хотя и сам он никогда еще не испытывал такого сложного чувства тревоги, страха, любопытства и гордости, какое испытывал сегодня весь вечер. Он видел, как сосредоточенно читает отец арабскую печать, и, желая помочь отцу, громко подсказал:

— «Все под знамя Казгирея!»

Он сказал это с гордостью за Казгирея, но от его слов Казгирей вздрогнул. Шруков молча продолжал всматриваться в арабскую вязь.

Астемир решительно сложил листовки, перевязал пачку бечевой и, оглянувшись на Шрукова, свернул и спрятал пачку за пазуху, а Казгирею сказал:

— Подождем распоряжений.

— Иду звонить Иналу, — сказал Шруков. Астемир вышел вслед за Шруковым. Казгирей подошел к телу мертвого Жираслана, приподнял край рогожки. Шапка Жираслана скатилась. Обескровленное смуглое лицо смотрело прямо на Казгирея, чернели слегка тронутые сединой усы. Грудь была раскрыта. Пятна крови виднелись на расстегнутой черкеске. Что-то и жуткое и знакомое было в этом зрелище. Казгирей понял, что именно показалось ему знакомым. Он, Казгирей, вместе с Иналом и Астемиром видели это тело почти бездыханным в то самое утро, когда их отряд, сойдя с гор в Верхние Батога, разогнал мятежников, ворвался в саклю, над которой развевалось уже оскверненное к тому времени зеленое знамя. Труп Аральпова лежал у одной стены, У другой лежало поверженное тело бесстрашного Жираслана, вошедшего сюда с оружием в руках для того, чтобы на глазах у бандитов убить их главаря. Казгирей вспомнил, что и тогда у него с Иналом по дороге в Верхние Батога разгорелся жестокий спор, вспомнил, как он предостерегал Инала от опасности непосредственной схватки с повстанцами и предлагал взять командование отрядом на себя. Но Инал и тогда не согласился с ним, и тогда оскорбил его подозрением: не руководствуется ли Казгирей желанием не столько послужить Иналу и революции, сколько самим повстанцам? Эти неприятные воспоминания мешались с еще более давними воспоминаниями о битвах в годы гражданской войны, о том, как Жираслан искусно и бесстрашно исполнял обязанности начальника штаба, и только недоброй памяти «клишбиевский капкан» заставил Казгирея предать суду своего начальника штаба… Вот тогда-то Жираслан бежал и мстительно отдался бандитизму… Шруков вернулся весь в поту после переговоров с Иналом.

— Едет сюда, — сказал он.

— Инал?

— Да, Инал. Привезет доктора, хирурга.

— Вера Павловна, сейчас приедет Инал, — сказал Астемир, обращаясь к ней через порог.

— Ну вот, я так и знала, — отвечала Вера Павловна, и радость послышалась в ее голосе. — Теперь все будет хорошо.

В ауле никто не спал. Кое-где светились окна в ночной тьме. В тумане, который поднимался с равнины, не сразу можно было увидеть толпы людей, окружающих двор аулсовета. Весть о том, что привезен труп убитого Аюбом Жираслана, была невероятной.

Говорили, что якобы дух Жираслана все еще продолжает бороться с Аюбом. И право, в этих словах не много было преувеличения: раны мучили богатыря, он метался, стонал, иногда выкликал Жираслана, иногда звал Вицу. Вдруг начинал просить непременно позвать знахарку Чачу. Только Чача, говорил он, знает секрет, способный спасти его и вылечить. Он не может оставить Бицу, потому что она любит его. А то вдруг спрашивал, знает ли Эльдар обо всем случившемся, все ли остались целы. И опять начинал просить Астемира прислать Чачу. Астемир обещал это сделать, и в словах Астемира не было ни шутки, ни насмешки. Он сам верил, что прославленная знахарка из Шхальмивоко сделала бы все для спасения Аюба и Тины. Лю поддакивал ему, он сам готов был на все, лишь бы Чача сейчас была здесь. Как-никак, а Чача все-таки его ученица. Лю думал: что теперь будет с Казгиреем? Что-то делается сейчас в Бурунах, в интернате? Знают ли там, что случилось с ним и Тиной? Хорошо ли он поступил, сбросив камни? Может, Аюб не получил бы столько ран, если бы Жираслан ускакал от него, и во всяком случае, не было бы тогда этих проклятых листовок. Лю чуял опасность, нависшую над Казгиреем. Еще многое думалось и мерещилось Лю. Ему вдруг захотелось домой, к Думасаре. Все-таки никто и никогда не умел так, как она, сказать нужное ласковое слово, в детстве убаюкать песней, в последние годы, когда он стал юношей, побудить на хороший поступок. Правда, и сегодня никто не может упрекнуть его, что он струсил, не показал себя достойным джигитом. Он даже хотел спросить об этом Астемира, который, как заметил Лю, не отходил от Казгирея, стараясь своим участием ободрить его, но в этот момент кто-то вошел и громко сказал:

— Автомобиль.

В самом деле, за окнами вдруг осветилось, откуда-то брызнул свет фар — раз и другой раз.

— Едет Инал, — сказал Шруков.

— Уже близко, — послышался радостный голос Веры Павловны.

И вдруг по какой-то странной связи Лю осенила мысль: «А ведь те, что ехали на подводе и потом остановились у какого-то дома, — Лю отчетливо вспомнил это, — они же на нас потом напали. Значит, если вспомнить этот дом, можно узнать, кто напал…»

Действительно, это было очень серьезное и важное соображение.

И опять таки вспомнилось, как в детстве Лю тоже удалось благодаря счастливой случайности подслушать чужой разговор, узнать, где прячется неуловимый Жираслан. Тогда тоже с ним была Тина…

Как неожиданно все связано в жизни, как неожиданно и странно все сплетается, прошлое захватывает настоящее, за настоящее уже что-то цепляется от будущего. Как много нужно понимать. Ну вот разве все было ясно в том, что и сейчас происходит на его глазах?

Казгирей незаметно отозвал Астемира в сторону, и Лю услышал, как Казгирей сказал:

— Друг мой! Ты видишь, меня подхватил и понес бурный поток, подхватил, как тогда подхватило трактор и Жираслана. И со мной тоже может случиться все. Вот моя просьба: возьми и передай письмо Степану Ильичу. Все последние ночи писал его кровью и совестью. Согласен?

— Согласен, — тихо отвечал Астемир.

— А этот поясок узнаешь? — Казгирей обеими руками подал тонкий кавказский поясок с дивной чеканкой по серебру. Астемир не раз видел этот поясок на праздничной черкеске Казгирея.

— Твой поясок, — сказал он.

— Этот поясок моего деда Цаца. Передашь его вместе с письмом Степану Ильичу, прошу тебя.

В комнату вошел Шруков, за ним, едва сдерживая волнение, показалась Вера Павловка, она все шептала: «Идемте, идемте скорее».

Она, Шруков и Астемир вышли за порог.

Казгирей остался возле раненых.

Лю поспешил за отцом. Он мучительно размышлял о своей догадке насчет дома, у которого останавливалась подозрительная телега, и о сцене, невольным свидетелем которой он только что стал.

На дворе было сыро и холодно. В тумане колыхался свет от фар автомобиля, который был уже совсем близко.

Уже слышались приветственные возгласы:

— Салям алейкум, Инал! Салям алейкум, Эльдар!

В машине, кроме Инала и шофера, были Эльдар, Курашев, окружной следователь по особо важным делам по фамилии Свистяшко, хирургическая сестра и старый, всеми уважаемый доктор из нальчикской больницы, хирург Василий Петрович, который лечил в свое время Сарыму, лечил он от ран и Жираслана.

Сразу по приезде Инал собрал срочное совещание в передней комнате, где у стены оставалось лежать длинное тело, покрытое рогожей. Не важно, как называлось это совещание, бюро или не бюро, неотложность серьезнейшего разговора была очевидной.

За перегородкой Василий Петрович приступил к своему делу.

Инал быстро ознакомился с главными подробностями и сразу дал направление следствию: прежде всего выяснить, дома ли те лица, которых можно подозревать в соучастии? Установить это, опросить подозреваемых — вот чем должны заняться Эльдар и Свистяшко прежде всего.

Благополучный исход происшествия для Веры Павловны не мог не порадовать Инала, но, разумеется, он и вида не подавал, что это придает ему силы, наоборот, внешней сдержанностью быстро охладил порывы жены. От глаз Казгирея, однако, не ускользнуло некоторое благодушие Инала. Но именно теперь, пока Инал шутил, собирая людей, обещая представить женщин к правительственной награде, Казгирей начал понимать всю бездну опасности для себя. И в самом деле, вот Инал уже стал другим, пожевал, по обыкновению, губами, потрогал подстриженные усики, отбросил воображаемые карандаши на столе и сказал:

— Ну, выкладывайте сюда.

— Что выкладывать? — спросил Шруков. — Листки. Воззвание, в котором Казгирей Матханов провозглашается великим визирем. У кого они?

— Астемир, давай листовки, — распорядился Шруков и тоже откатил от себя воображаемые карандаши.

Вокруг стола сидели Инал, Казгирей, Астемир, Шруков, Курашев, члены местной ячейки, активисты. Не было только Каранашева, уехавшего добывать листовое железо.

Астемир выложил пачку листовок на стол.

Лю был счастлив тем, что доктор Василий Петрович разрешил ему остаться в комнате и помогать, но он не забыл, что нужно сообщить Эльдару о своей догадке. Он внимательно прислушивался к происходящему в передней комнате и выжидал удобный момент.

Больше всего и горячее всего говорилось о необыкновенной находке — связке листовок с воззванием, найденной у убитого Жираслана. Действительно, факт был потрясающий. Не все и не сразу поняли, какую силу приобретает эта улика в руках Инала. Но как иначе истолковать очевидный факт? Перед лицом этого бесспорного факта любая попытка приуменьшить его значение казалась уже подозрительной. Неуместно было бы говорить о заслугах Казгирея, но и нелегко было сочетать привычное представление о Казгирее с обвинением в прямом или косвенном участии в страшном бандитском деянии.

Инал, конечно, не хуже Астемира понимал случайный характер всех зловещих совпадений и сопоставлений. Но, понимая это, государственный человек Инал знал, что он не смеет не возбудить обвинения, имеющего целью благо конечное. Какое может быть сомнение? Политические банды идут в атаку в Бурунах, в Гедуко, в Батога именно со знаменем Казгирея Матханова в руках.

— Кому еще неясно, кто является идейным руководителем и вдохновителем бандитского шариата? Или вы хотели бы услышать своими ушами, что они орут, размахивая шашкой: «Да здравствует Казгирей Матханов!» Что ж, может быть, они и кричат это…

— Что ты говоришь, Инал? — в один голос воскликнули Астемир и Курашев. — Сейчас ты скажешь, что сам Казгирей скачет впереди и размахивает шашкой.

— Этого я не скажу, но для меня тут ясны все связи. Мы не дети. Все хорошо понимают, что я хочу сказать: Казгирей Матханов стал идейным знаменем контрреволюции. Казгирей Матханов не только уклонист и националист, он знамя всех контрреволюционных сил. Это естественное завершение пути буржуазного националиста. Вот что я хочу сказать. И если кто-нибудь из вас еще сомневается, кому-нибудь это неясно, то пора понять, пора раскрыть глаза. Пора поверить тому, что я утверждал и раньше.

— Если ты это знал, то почему не сказал об этом хотя бы вчера на чистке? Ведь только вчера мы разбирали дело Матханова, — удивился Астемир.

Но Инал не отступил:

— Не говорил об этом на чистке потому, что все прояснилось днем позже, когда в интернате обнаружили склад оружия. А сейчас и совсем ясно, как под солнцем на снежной вершине. Тебя удовлетворяет ответ? Вот вам прямая связь между тем и другим! Вот ответ! Инал подхватил пачку листовок, поднял над головой и швырнул их на труп Жираслана, листовки разлетелись. Но тут же, торопливо и широко шагнув, Инал быстро подхватил несколько листовок и засунул их за пазуху, как будто не он сам отбросил их, а у него пытаются отобрать важное вещественное доказательство справедливости его обвинения.

— Ничего не скажешь, старый печатник! — иронизировал Инал. — А я скажу, вот вам прямая связь между «просветительской» деятельностью шариатиста и политическим преступлением…

— О чем ты говоришь, Инал? — опять воскликнул Астемир, и трудно сказать, чего было больше в его восклицании, возмущения, досады или горечи. — Какое преступление? Какой склад оружия?

— Обратись к Эльдару, он все расскажет тебе.

— Что он расскажет? Так можно найти связь между этими бандитскими листовками и прошлогодним разливом Уруха.

Астемир пытливо посмотрел на сына, в этот момент выглянувшего из второй комнаты, как будто собирался допросить Лю насчет мифического склада.

Лю становилось не по себе от всего, что он только что услышал. Какие слова! Какие обвинения! «Какой же у нас склад, — думал Лю. — Разве это можно назвать складом? И какой же Казгирей буржуй, контрреволюционер? Что Иналу нужно от Казгирея, чем он недоволен?»

Правда, Лю не спрашивал, как иные большекружечники, кто главнее, Инал или Казгирей. Он понимал, что при желании Инал не только может сменить Казгирея в интернате, но даже, и об этом особенно страшно думать, посадить Казгирея в тюрьму, как посадил туда Ахья, как выпроводил в Соловки Саида и Адама, и все-таки ему было непонятно, зачем Казгирей терпит нападки, молчит, а все другие, и даже дада Астемир, позволяют Иналу нападать на Казгирея. Думасара не раз говорила: людей, которые умеют сочинять песни и пьесы, нужно особенно оберегать, они так же нужны народу, как хороший урожай. И вот теперь, вместо того чтобы просить Казгирея написать новую пьесу о том, как убили Жираслана, Инал корит Казгирея, кричит о каком-то складе и преступлении. Странно, очень странно…

Сарыма время от времени подходила к столу, за которым мужчины вели дебаты, и меняла чаши с айраном или бузой, наполняемые хозяйкой дома.

Но вот уже и Шруков, который особенно налегал на бузу, стал кричать, что банды прячутся в скалах и потому без пушек их оттуда не вытравить.

— Валлаги, — кричал он, — Инал прав, поднимая кулак кверху. Пора ударить кулаком, под который попадет и Казгирей, пора грохнуть из пушек…

— Спросили ворона, — негромко произнес Казгирей, — почему клюешь птенцов? Ответил ворон: а за то, что они черные.

— Что ты хочешь этим сказать? — все более входя в раж, кричал Шруков.

Но Казгирей не отвечал.

Астемир вдруг вспомнил недавние слова Думасары о петухе, бросающемся на рассыпанные зерна. И он ответил вместо Казгирея:

— А то, что и ты попадешь под клюв, если мы не попридержим за крылья петуха. Вот что я вам скажу, джигиты! Я еще председатель комиссии по чистке. Только вчера комиссия вынесла решение о Казгирее, и мы не видим сегодня достаточных причин немедленно отнимать у Казгирея партбилет. А покуда у Матханова билет члена партии, мы не позволим с ним так разговаривать, а тем более арестовать его. Положение серьезнейшее.

Курашев что-то записывал себе в блокнот. Инал старался заглянуть в блокнот Курашева. Курашев, делая вид, что не замечает попыток Инала, прикрывал блокнот рукой и плечом. Это, видимо, бесило Инала. Продолжая писать, Курашев вслед за Астемиром сказал:

— Да, да, серьезнейшего отношения требует этот казус. Я тоже думаю, что мы сбились и действуем не по-ленински.

— Казус? Не по-ленински? — язвительно повторил Инал. — Разве здесь место состязаться в юридической терминологии?

— А разве тут место так грубо, наотмашь бить человека в душу? Как мы смеем так бить Казгирея? Зачем необоснованно обвинять его? — не успокаивался Астемир.

— А кто мне помешает, Курашев? Ранен Аюб, убиты красноармейцы… Как ото случилось, если в горах действуют безоружные люди?

— Ты хочешь войны менаду Советской властью и безграмотными людьми, заносишь руку на Магханова… Казгирей Матханов — шах бандитов! Подумать только!

— А почему бандиты не восхваляют имени Шрукова или хотя бы твоего, Астемир? Шрукову они готовят расправу. Бандиты знают, кто ест кислое молоко, а кто пресное. Тех, на поддержку кого они рассчитывают, надо убрать прежде всего.

Казгирей сидел, облокотясь о стол, зажав между ладоней отяжелевшую голову. Инал все еще говорил:

— Нам хотят опалить усы, а мы подставляем то одну щеку, то другую.

Астемир глубоко вздохнул, будто в его груди скопились все ветры долин.

— Но я и тебе не позволю опалить мои усы.

— То-то твои усы коротко подстрижены! — опять съязвил Инал, хотя у него у самого усы были подстрижены.

— Нет, товарищ Инал Маремканов, так мы разговаривать не будем, — потерял терпение Астемир. — На личность не переходи!

Лю понравилось, как дада Астемир хлопнул рукой по столу и крикнул на Инала. Но в этот момент Василий Петрович позвал его:

— Если хочешь помогать, помогай, иначе уходи отсюда.

Нелегко было Лю одновременно наблюдать за тем, что происходит там, в передней комнате, и не сердить доктора, который бесшумно работал блестящими щипчиками и ножичками.

Другой доктор и женщина, приехавшие с Иналом, ловко помогали Василию Петровичу. Помогала и Вера Павловна. К ней вернулась ее оживленность, она разрумянилась, глаза опять стали блестящими и добрыми. Она и Сарыма то и дело шепотом приказывали Лю убрать обрывки марли, напитанные кровью, вату, поднести ведро с водой.

Вытирая руки полотенцем, доктор Василий Петрович наконец сказал:

— Девочку спасем, если успеем перелить ей кровь… А этого, — он, очевидно, имел в виду Аюба, — едва ли.

Лю очень хотел отдать свою кровь Тине или Аюбу, если это может помочь им. Он не раз слышал выражение: «Готов отдать свою кровь для спасения другого», — и был бы рад, если бы ему представился такой случай.

А в передней комнате продолжался спор:

— Это дело прежде всего партийное, политическое, — слышался голос Астемира. — Если сами не сумеем разобраться, то подождем Коломейцева. Степан Ильич уже выехал.

— Откуда ты это знаешь? — спросил Инал, хотя и сам он уже знал о выезде Коломейцева.

Именно об этом ему сообщили по телефону во время домашней пирушки, а потом была телеграмма. Коломейцев выехал в Ростов, откуда поедет в Нальчик. Инал хотел бы придержать эту новость, но вот, оказывается, о ней знает и Астемир Баташев, который продолжал говорить взволнованно и убежденно:

— Не надо пока начинать следствие. Зачем торопиться? Воздержимся. Я получил телеграмму от Коломейцева: едет. Хорошо ли будет, приедет: «А где же Казгирей, почему его не видно?» — «Казгирей в тюрьме». Нужно ли это? Но почему же ты сам молчишь, Казгирей? Почему ты ничего не скажешь, Курашев?

Курашев поднял глаза на Астемира.

— Мне рано говорить. Я — сова… сова Минервы. — Курашев перевел взгляд на Казгирея, морщины трудной думы обозначились на переносице. — Но ты, Казгирей, действительно, не молчи, помоги нам, говори, Казгирей! Говори!

— Я совсем больной, — устало проговорил Матханов, — хоть в больницу ложись.

— Думаешь убежать — не убежишь, — убежденно сказал Шруков. — Караульных мы поставим надежных, шариатистов среди них не найдется.

— Меня будет караулить моя совесть! — вспыхнул Казгирей.

— А она у тебя есть? — язвительно заметил Шруков.

Инал вмешался, повторяя призыв Астемира:

— Не мельчите, не переходите на личности! Может, у Казгирея и есть совесть, только не партийная совесть.

— Валлаги, я так думаю: партийная совесть — это ленинизм, — сказал Курашев.

— Ленинизм, ленинизм! — возвысил голос Инал. — Что значит ленинизм? Кто нам показывает, что такое ленинизм? — Инал сделал паузу. — Товарищ Сталин! — Он сказал это неторопливо и величаво, протянул вперед руку, как для клятвы. — Наш вождь показывает образцы понимания ленинизма и в книге и в жизни. Товарищ Сталин служит мне примером, с ним я всегда сердцем согласую свои решения, и в этом я вижу свою силу, поэтому и беру на себя смелость отождествлять свою волю с волей народа и партии. Мы протягиваем руки к нему, и он осеняет всех нас. Разве это не так? Какие тут возможны разнотолки? Товарищ Сталин — вот олицетворение ленинизма на данном этапе. Вот наша главная книга, Казгирей. Товарищ Сталин — наша совесть, для которой не существует ни громких имен, ни авторитетов, если люди покачнулись или обнаружили гнилые корни. Он все знает, все может, но ему трудно. Он должен знать о нашей любви к нему, о том, что к нему мы протягиваем свои руки. Давно ли мы выгнали Троцкого? А разве Троцкий был менее известен, разве его имя меньше гремело, чем имя Казгирея Матханова в Кабарде, в Ингушетии или Дагестане? Но я, между прочим, согласен, — голос оратора начал затихать. — Валлаги, иди в больницу. Это я тебе говорю, Казгирей. Пусть будет меньше шума, если ты сам не постараешься нашуметь. А мы управимся без тебя. Мы подождем. Мы уважаем Степана Ильича и помним, что все-таки это Степан Ильич направил тебя сюда…

— Я сам решил вернуться на родину.

— Ну, прежде чем решил, ты немало думал, а Степан Ильич поддержал. Без поддержки Степана Ильича ничего бы не вышло. Дело партийное. И я всегда прежде всего помню, что я член партии, — и опять Инал загремел, забывши, должно быть, что рядом за стенкой тяжело раненные люди, — и я никому не позволю обвинять меня в антипартийности! Верность партии Ленина — Сталина, верность самому товарищу Сталину для меня превыше всего. Если бы мой отец встал из могилы и действовал бы против партии, я не пощадил бы его… Я знаю, иные думают, Инал сводит счеты со своим кровником Казгиреем. Чепуха! Это было бы проще всего… Чепуха! Вот что я вам скажу: вы любите толковать о народных традициях, усматриваете в них мудрость. Верно! Во многом из того, чего придерживается народ, есть и правда и мудрость. По каким законам Аюбу удалось застрелить Жираслана? Почему? По праву первого выстрела. — При этих словах, как бы не ожидая услышать их от Инала, Казгирей поднял глаза и стал слушать с особенным вниманием. — Вы знаете народное поверье, — все более увлекался Инал, — правый всегда победит, потому что аллах дает ему силу и прозорливость.

Заседание кончилось.

Встревоженные или просто любопытные люди, толпившиеся под окнами, понемногу расходились. Эльдар и следователь Свистяшко продолжали обходить те дома и хозяйства, которые были на подозрении. Важно было сейчас же установить, кто дома, кто в отъезде, почему Эльдару не терпелось выехать к месту происшествия, и он торопился. Ах, как помогло бы бесценное наблюдение Лю…

И Лю уже казалось, что наступил удобный момент. Видно устав от дебатов, Астемир сидел, глубоко задумавшись, и не сразу откликнулся.

— Вот видишь, Лю, — проговорил он, — тень ворона все-таки упала на нашего Казгирея. Думасара была права.

— Я рад, дада, что ты не позволил Иналу ругать Казгирея. Я хочу тебе что-то рассказать…

И в этот момент показался Василий Петрович в белом халате, в белой шапочке, испачканный кровью.

— Мешаем вам, Василий Петрович. Извините, пожалуйста. Но мы уже кончили. Как там у вас дела?

— Нужна кровь для переливания, — деловито проговорил врач, — первая группа. А я знаю, у Сарымы первая, и она сама предлагает. Как считаете? Где Эльдар?

— Эльдар ушел по делу, — отвечал за мужа Сарымы ее названый отец Астемир. — Но какие же возражения: нужно — берите. У меня тоже первая группа.

— Что ж, может, возьмем и у тебя, нужно не меньше восьмисот кубиков.

Василий Петрович сразу приступил к делу, он имел немалый опыт сложнейших операций в еще более непригодных условиях — в горах, кошах, в грязных и темных саклях.

Как ни интересно было бы подсмотреть то, что делает Василий Петрович для переливания крови, Лю понимал, что больше нельзя терять ни минуты, нужно наконец рассказать свое.

— Слушай, дада… — Лю рассказал все, что видел. Подвода, на которой ехали абреки, останавливалась здесь, в Нижних Батога, и люди, которые потом напали на магазин на колесах, совещались с какими-то другими людьми у белого домика в конце улицы.

Астемир схватился за голову, даже примял шапку:

— Ай-ай-ай, что ж ты до сих пор молчал!

— Я не хотел молчать, а сказать было некому.

— Как так некому… Ай-ай-ай… Доктор, я скоро вернусь. — Астемир вместе с Лю отправился разыскивать Эльдара.

По дороге, торопясь и спотыкаясь в темноте, Астемир говорил:

— Хотел я тебе дать важное Поручение, а теперь не знаю, давать ли. Нет, я шучу. Ты — аферим! Молодец! Большой молодец! Это ты здорово — сбросил камни. Но вот что, сын, — и Астемир понизил голос, — тебе здесь больше нечего делать, сейчас отправишься в Шхальмивоко к матери и там дождешься меня. Там я скажу, что тебе делать дальше.

— Хорошо, — отвечал Лю, хотя ему не хотелось оставлять Тину.

Астемир догадался о чувствах сына, и сказал:

— Зайдешь заодно к Чаче, мы привезем ее сюда, пусть Тина видит ее, а может, в самом деле какая-нибудь травка пригодится. Травки тоже нужны человеку.

— Валлаги, это хорошо! — обрадовался Лю, представляя себя в Шхальмивоко. Его глаза заблестели. Но тут вспомнились ему односельчане, мельник Адам и мулла Саид, какими видел он их в толпе ссыльных, и он промолвил безрадостно:

— А на мельнице теперь, наверно, скучно?

— Адама уже нет, — коротко сказал Астемир. — У нас, Лю, другой разговор: дело, которое я хочу поручить тебе, важно для судьбы Казгирея. Приеду завтра, как условились. И вот что я поручаю тебе… Но об этом не будешь пока говорить даже нане… Понял?

— Понял.

— Ты поедешь в Ростов.

Тут Астемир приостановился, наблюдая за сыном.

— Поедешь в Ростов, в крайкоме — знаешь, что такое крайком? — найдешь Степана Ильича, он сейчас там, и передашь ему письмо. Тебя в Ростове встретит одна женщина, поможет найти.

— Я непременно найду крайком… А какое письмо? — спросил Лю.

— Письмо к Степану Ильичу от меня и от твоего друга Казгирея.

— А Казгирей и твой друг. Он тебя хвалит.

— Хвалит? Приятно, когда тебя хвалит такой человек, как Казгирей Матхадов. Что бы ни случилось с Казгиреем, помни, Лю, этого человека, — переводя дыхание, проговорил Астемир. — Пусть слова учителя освещают тебе дорогу в жизни… Мы с ним товарищи по партии. Это очень много. Помни, Лю, это нелегко — быть другом такого человека…

— Трудно, но зачем кричать?

— О чем ты?

— Зачем Инал кричал на него, грозился? Ведь Казгирей ни на кого не кричит, а просто говорит, и когда говорит, ему всегда веришь… Вот так я думаю, дада.

— Кричать человеку на человека, конечно, не нужно, правда не любит крика…

 

ПИСЬМО И СМЕРТЬ КАЗГИРЕЯ

Лю всегда казалось, что Степана Ильича он узнает в любой толпе и днем и ночью.

Очевидно, эта его уверенность передалась отцу, отправлявшему сына в первую большую поездку, а что касается Думасары, то она и в прежние годы была спокойна и за старшего, Тембота, и за Лю. Если ее что-нибудь волновало, то не такие мелочи жизни, как отъезд сына или приезд сына, а опасность, которой постоянно подвергался Астемир в своем партийном или учительском рвении, но и в таких случаях, как известно, она держалась спокойно, храбро.

Астемир, под предлогом того, что младший едет в Москву в гости к старшему брату, проводил Лю до станции Прохладная, где пересадил сына в поезд Баку — Ростов.

На вокзале в Ростове Лю встретила Макка, жена Курашева, который известил ее телеграммой, и Макка безупречно выполнила свою задачу — сразу узнала парнишку в высокой бараньей шапке и в шинельке не по росту, с сумкой за плечом.

Чудеса большого города, конечно, поражали Лю на каждом шагу: такой шум, лязг, крики он представлял себе только на войне. Идет поезд — одни вагоны, без паровоза, не удивительно ли? Течет река в десять раз шире Буруна, а по ней спокойно плывет домик, и не один. Ни Лю, ни Макка не тратили времени зря. Горожанка Макка быстро связалась с крайкомом по телефону, узнала телефон Степана Ильича, дозвонилась.

Через полчаса Лю с Маккой вышагивали по широкой красивой улице — по одну сторону парк, по другую дома невероятной высоты, невиданной красоты. А дом, в котором находился Степан Ильич, возвышался над всеми другими, превосходя своим видом все другие дома: торжественность, сверкание больших стекол, блеск автомобилей у входа. О, тут стоял не один «линкольн».

Лю не обманулся — сразу узнал Степана Ильича. Он сам вышел на улицу, все такой же рыжеватый, с лицом в веснушках и веселыми глазами. Увидя Лю, Степан Ильич воскликнул:

— Ты ли это, сын Астемира?

— Это я, — внушительно отвечал Лю.

— Узнаешь ты меня?

— Узнаю.

— Похож ли я еще на учителя?

— Похож.

Лю не раз слыхал, что Степан Ильич похож на учителя. Об этом Астемир говорил еще в те годы, когда Степан Ильич жил в Кабарде. И в самом деле, Степан Ильич смолоду походил не то на учителя, не то на фабричного мастера. А собственно, он и сочетал в себе учителя с мастером, по крайней мере в глазах Лю. В те годы, когда Степан Ильич появлялся в Шхальмивоко, он всегда что-то объяснял окружающим его людям. Степан Ильич всегда был простым и добрым, и если оставался на ночь в доме Астемира Баташева, то в его карманах неизменно находились конфеты или пряники. Словом, что говорить, Лю и Степан Ильич с давних лет слыли кунаками.

Сейчас, при встрече в такой необычайной, новой обстановке, Лю старался не ударить лицом в грязь, был немногословен и говорил загадочно.

Степан Ильич понимал, что это неспроста, так же как и внезапное появление парнишки из Шхальмивоко в Ростове! Притом Степан Ильич никогда прежде не видел Лю в казенном обмундировании, в красноармейской шинели, в обмотках и в высокой барашковой шапке.

— Ай-алла, ай-алла! — восхищался Степан Ильич. — Но где же Астемир? Где Думасара?

— Нет, я с нею, — и Лю деловито кивнул в сторону застенчиво улыбающейся Макки Курашевой. — Ты знаешь прокурора Курашева?

Да, Степан Ильич слышал о прокуроре Курашеве, направленном в Нальчик для расследования беспорядков в Бурунах.

Первые порывы радости и удивления прошли. Лю дал понять, что у него дело чрезвычайной важности: с ним письмо и маленькая посылочка. Но все это поручено передать Степану Ильичу так, чтобы никто другой не видел, а здесь на улице много людей, прохожие то и дело посматривают на паренька в шинели не по росту и в высокой барашковой шапке. Надо что-нибудь придумать.

Выход был найден. Степан Ильич предложил пойти в сад. Ему не терпится узнать о последних новостях в Бурунах, в Шхальмивоко.

Не нужно забывать, что Степан Ильич был и учредителем, и первым заведующим первого детского учебного интерната, тогда еще в Нальчике. Как же дела теперь в Бурунах, довольны ли ученики своим новым заведующим, Казгиреем Матхановым? Доволен ли Казгирей Матханов своими учениками? Лю отвечал, что лучшего заведующего нет во всем подлунном мире, только один человек недоволен: Инал ругает Казгирея.

— Ты не верь Иналу, — строго предупредил Лю Степана Ильича. — Инал все выдумывает про Казгирея. Это знают и прокурор Курашев, и Астемир. Вот…

Лю хотел было тут же вынуть заветное письмо, письмо Казгирея, которое он ощупал у себя за пазухой на теплом теле, но, оглядевшись, решил все-таки подождать, пока они не войдут в пустынную аллею осеннего сада.

— Да, — проговорил Степан Ильич. — Ну давай, давай сюда. Макка, пожалуйста, присаживайтесь.

И через минуту Степан Ильич держал конверт с письмом Казгирея и свернутый змейкой кавказский поясок старинной чеканной работы по серебру. Степан Ильич не мог знать значения этого подарка, он просто не помнил изящного пояска, который, вероятно, в прежние годы ему приходилось не один раз видеть на Казгирее Матханове, а может быть, он тогда и не знал, что это фамильная драгоценность Матхановых, унаследованная ими еще от их деда Цаца. В этом пояске дед Цац выезжал сначала на восток к аварцам для переговоров с имамом Шамилем, потом в русскую крепость к князю Барятинскому. Но Степан Ильич, и не зная его истории, сразу оценил достоинства старинной вещи и с недоуменной улыбкой восхищения как бы взвешивал на ладони змейку пояска.

— А теперь, — сказал он, — теперь посидите тихо или погуляйте, я прочитаю письмо.

Степан Ильич распечатал конверт и погрузился в чтение:

«Вечно дорогой друг, Степан Ильич!

Возношу к тебе ладони, принявшие мысль от самого сердца.

Возношу слова еще выше, молю аллаха о том, чтобы слова мои были в той же мере необходимости и достаточности, какие царят всюду в природе. Не смею, бесценный друг, утомлять тебя лишним, но и не могу не доверить тебе необходимого.

Не удивляйся.

Но ты, конечно, хочешь знать причины и понимать цель.

Знаешь ли ты, Степан Ильич, что мой дед Цац был одним из тех кабардинцев, которые мыслили просвещенно и старались избавить наш народ от бесполезного самоистребления в борьбе с гигантами Севера в годы борьбы Шамиля с войсками русского царя?

Душа нашего святого деда, несомненно, перешла ко мне, я это чуял и знал, что должен оберегать ее святость.

Самой большой заботой в моей жизни, самой жгучей заботой всегда было избавить мой народ от кровопролития, от страдания. Не для того созданы люди, чтобы ненавидеть друг друга и убивать. И я всегда хотел сохранить в нашем маленьком народе любовь к мирному очагу, чуткость к душевному движению, понимание высокого слова. Это верно, что люди моего племени отличаются отвагой и воинственностью, но ведь им также свойственно чувство прекрасного; и я думаю, что вкус к оружию, к блеску воинского строя — это только примитивная форма того же чувства прекрасного, а задача каждого человека просвещенного — возвести понимание красоты на высшую ступень. Это было целью моей жизни, это смутно ощущал я еще отроком, когда, чуя свой долг, завещанный дедом, старался превзойти других в понимании духовных книг и арабской поэзии.

Я помню, как завидовал моим способностям мой кровник Инал Маремканов. Он не раз вызывался соревноваться со мною в умении читать и истолковывать стихи моего любимого поэта Руми. Но в те годы детства нам не удавалось встретиться с Иналом на этом поприще.

Я с благодарностью думаю о своих учителях, я не могу сожалеть о том, что они сделали меня таким, каков я есть. Мне суждено было стать таким, каким я стал. Общество и история производят свои силы из самих себя, как земля производит свои цветы, плоды и тернии…

Инал Маремканов произрастал в сторону иную. Инал Маремканов один из твоих учеников; я не скажу, один из твоих лучших учеников, ибо не каждый даже самый преданный или рьяный ученик неизбежно прославляет своего учителя. Я позволю себе сказать, бесценный Степан Ильич, хорошо зная твои взгляды и твою человечность, что тебе еще предстоит, вероятно, искать утешение, как искал его я, искал и не нашел. Надеюсь, что ты найдешь, ибо ты того заслуживаешь. Да поможет тебе аллах твердо держать в руке поводок своей судьбы!

Сам того не ведая, ты давно стал вровень с незабвенными учителями нашего народа. Кто же, как не Степан Коломейцев, приник к устам многих своих учеников и вложил в их грудь уголь, пылающий огнем? И мне был знаком этот жар, идущий от тебя…

Все лучшее, что я нахожу в Инале Маремканове, это тоже от тебя; и не твоя вина, что вместе с тобою, вместе с силой твоего внушения влияли на него и другие, грубые силы. Он есть таков, каков он есть, каким произвела его натура. Его достоинство — достоинство многих людей нашей эпохи, объединившихся в одной партии большевиков, людей, которым суждено стать энергией, динамикой революции.

Я прошу вместе с письмом передать тебе поясок моего деда Цаца. Дед подпоясывался им в тех случаях жизни, когда нуждался в хладнокровии и мудрости, он подпоясывался этим пояском и тогда, когда от имени кабардинского народа говорил с Шамилем, потом с генералом русского императора. Тогда впервые великие снега России бросили свой блеск на снега Кавказа.

Дед Цац многое предвидел и многое понимал. Он понимал, что не всегда право первого выстрела выпадает именно тому, на чьей стороне справедливость. Он знал и больше: нередко голос разума полезней, чем гром выстрела. И он предпочитал голос человека грохоту стрельбы. И я в конце концов унаследовал поясок моего деда вместе с его душой. И вот теперь, Степан Ильич, я прошу тебя принять этот поясок как символ нашей общей веры в грядущую мудрость, в совесть человека.

Великий русский народ, наследующий Радищеву, Пестелю, Ленину, осеняет светом своей души нашу маленькую Кабарду. То, что непонятно мне, тебе понятней. То, что непонятно тебе, будет нормой и обычностью для нынешних моих учеников. Жгучую заботу, с какой я надеялся оградить мой народ от страданий и несправедливости, мы должны перенести на наших детей, думать о здоровье и жизнерадостности этих душ. А мой корабль идет ко дну. Вокруг буря. Не только тень орла упала на меня… ночь! И где-то далеко, на горизонте, закатывается в тучу голубой полумесяц. Но ты, Степан Ильич, слышишь не призыв к спасению, а предупреждение: бойся несправедливой и беспощадной силы, присваивающей себе право поборника правды.

Если сможешь — с мольбой об этом я вновь возношу к тебе мои ладони, сердечный друг Степан Ильич, — обереги от ударов мою жену Сани и моих мальчиков, пускай тень, упавшая на меня, не затронет их души! Пускай небо Кабарды никогда и ничем не будет омрачено в их глазах. Небо моей родины должно стать светлым небом их отечества, пусть запах кабардинской земли станет сладчайшим запахом мира, чистота снежных вершин станет чистотой их гражданских помыслов! Не ради мрака, а ради света пробуждались силы революции, которую и я старался защищать, как мог…»

Степан Ильич, очевидно, не дочитал письма до конца, но он понял, вернее, угадал, почувствовал главное. Он уже не мог оставаться здесь на безлюдной аллее городского сада, в обществе Лю и Макки, шутить с ними, он деловито спохватился, записал адрес Макки, попросил у нее разрешения взять Лю с собой и сказал ему:

— Пойдем, Лю, будем звонить в Нальчик.

По голосу и глазам Степана Ильича Лю понял, что он соучастник очень важного дела взрослых.

И Лю оказался вдруг в большом кабинете с большими столами, с несколькими телефонами. Комната была гораздо больше любой классной комнаты, что в глазах Лю было пределом. Здесь могла бы вместиться вся школа, целая мечеть. А в глубине огромной комнаты за маленьким столом сидел человек, которого Лю не сразу заметил. Он что-то писал, но Степан Ильич смело спросил его:

— Из Нальчика не звонили?

— Нет, не звонили, а почему бы?

— Нужно звонить, вызывать Инала.

— Что такая срочность?

— Там что-то нехорошее. Не напрасно я поторопился, нет, не напрасно.

— Ну, что там еще? Ведь там же Курашев… а это кто с тобой?

— Познакомься, это Лю Баташев, сын Астемира Баташева из Шхальмивоко, с ним переслали письмо от Астемира и от Казгирея Матханова — на, прочти…

Чужой человек за широким столом взял письмо из рук Степана Ильича.

— Банды кишат там в горах. Там разве был только один знаменитый Жираслан! Маремканов не может справиться с ними. Оно, действительно, не легко, и я думаю, тут главная причина его раздражительности, — сказал человек и углубился в чтение.

Степан Ильич взялся за телефонную трубку, приговаривая:

— Перегибы, перегибы… головокружение… Пора отрезвляться… Забывают Ленина: никакими местными условиями нельзя оправдать беззаконие… Нальчик? Это ты, Инал? Маремканов?

Связь с Нальчиком установилась быстро.

Лю слышал, как Степан Ильич требовал Инала Маремканова и, должно быть, начал с ним разговор, — Лю даже казалось, что он слышит знакомый басистый голос в квакающих звуках, исходящих из трубки.

То, что испытывал Лю в большой комнате-кабинете, было сильнее всего, что чувствовал он с минуты отъезда из Нальчика. Первые впечатления в вагоне поезда, пересадка, расставание с Астемиром, толпы людей на вокзале и потом на улицах Ростова, встреча с Маккой, со Степаном Ильичом — все, казалось, отступает перед чувством ответственного соучастия в каком-то важнейшем деле взрослых, это чувство овладевало всем существом Лю. Ему было необыкновенно интересно, почти весело и одновременно страшно в этой большой, светлой и почти пустой комнате, где, как понимал Лю, Степан Ильич и незнакомый человек решают участь Казгирея.

Лю слушал, затаив дыхание, то, что Степан Ильич говорил в телефон.

— Это все не оправдание, — сердито говорил Степан Ильич. — Довольно перегибать палку. Еще не научились, еще вам не ясно? Немедленно освободите Казгирея Матханова из- под стражи, — все более сердился Степан Ильич. — Если здоровье Матханова позволяет, сейчас же отправьте его домой… Я сам сегодня буду говорить с Сани, вызову ее… Я буду здесь, пусть позвонит мне Курашев…

От этих сердитых слов Лю становился все веселее. Вмешательство, властное и справедливое, в события последних дней больше расширило мир подростка, чем его путешествие. Всегда ему казалось, что, как в басне, нет никого страшнее кота, никого нет сильнее Инала. О чем бы люди ни говорили, даже в семье у самого Лю, всегда все сводилось к одному: как на это посмотрит Инал? Правда, иногда проскальзывало напоминание о том, что и над Иналом есть власть, перед которой немеет и сам Маремканов. Но та власть где-то далеко, и хотя портреты Сталина висели всюду, вот и в этой комнате большие портреты мужчин и среди них самое видное место занимает Сталин, все же и этот могучий и таинственный человек, которого все чаще называют вождем, даже великим вождем, был где-то далеко, а Инал тут же…

И вот Лю слышал своими ушами, как гневно и требовательно Степан Ильич разговаривает с Иналом по телефону.

Лю втихомолку даже усмехнулся радостно, а веселиться было нечего: Степан Ильич говорил Иналу сердитые слова, предупреждал, что завтра или послезавтра сам приедет в Нальчик, требовал от Инала тех или иных объяснений, но при этом Степан Ильич не знал, что Инал отвечает ему так нескладно, как бы даже растерянно потому, что его самого лишь несколько минут тому назад потрясла весть о чрезвычайном происшествии в больнице.

Звонок из Ростова, как нарочно, раздался не более чем через полчаса после того, как Инал вернулся с похорон Аюба и ему доложили, что только что в больнице, где содержался подследственный Казгирей Матханов, произошел несчастный случай: Казгирей ранен.

Инал еще и сам не знал подробностей этого ЧП, а между тем подробности несчастья по своему духу вполне соответствовали его сущности.

Казгирей слег в больницу с высокой температурой по причине воспаления легких. Болезнь, однако, не мешала следствию. С утра до вечера, а иногда и по ночам два следователя, назначенные Эльдаром по указанию самого Инала, сменяя один другого, изматывали больного допросами.

Одно обвинение следовало за другим: тут было и общее вредительство на фронте народного просвещения, тут была и тайная связь с контрреволюционно настроенными элементами, Матханову приписывались и антисоветская пропаганда, и создание террористической группировки, вменялось в вину тайное хранение огнестрельного оружия и боевых запасов. Сверхопасному врагу народа инкриминировалось создание тайной мастерской по выделке взрывчатых веществ и бомб, подстрекательство масс к вооруженным восстаниям, снабжение бунтовщиков оружием и, наконец, руководство прямыми террористическими действиями в Гедуко и Бурунах. А среди строителей агрогорода Казгирей совместно с контрреволюционером-антисоветчиком Доти Шурдумовым, непримиримым личным врагом Инала, клеветником и пасквилянтом, вел разлагающую антисоветскую пропаганду, стараясь затормозить ход строительства первоочередного показательного объекта. Возникала жуткая картина подготовки отравления ответственных лиц, а именно Казгирей в сговоре с Казмаем собирались в горах во время охоты на кабанов отравить самого Инала Маремканова и ожидавшегося из Москвы Коломейцева. Злоумышленники Казгирей Матханов, Доти Шурдумов, Казмай из Верхних Батога и его сын Ахья уже приготовили яд. Казмай, старый охотник, имел обыкновение пропитывать разведенной синильной кислотой куски тухлого мяса диких кабанов и разбрасывать их в горах для уничтожения волков. Это и выдали как улики. Всего не перечесть.

Листовки с воззванием все завершили, наглядно доказывая связь Матханова с бандой Жираслана!

И Казгирей отчаялся: спасения нет. В редкие свободные от допросов часы, если жар и слабость не погружали его в забытье, он вспоминал Сани и своих детей, иногда свою молодость, дом своего отца Кургоко, где любили говорить: «Пустой дом — пещера, пустой стол — только доска». Любил вспоминать светлые надежды своей молодости и хотел верить, что его дети познают такую же сладость любви к народу, человека к человеку, какая была знакома ему. Но вот опять со стуком открывались двери, опять входил один из следователей, опять конвойный с винтовкой со штыком садился у дверей, и опять начиналось самое мучительное…

А следователей заботило только одно: как бы уязвить подследственного, унизить, лишить последней надежды. Ему говорили, что по делу привлечен даже Астемир Баташев, покрывавший Матханова потому, что сам когда-то учился в медресе…

— А Курашев? Позовите ко мне Курашева! — в отчаянии восклицал Казгирей.

— Вон чего захотел! Подайте ему Курашева. Да Курашев и знать тебя не хочет! До чего ты довел дело! Твои ученики и те стали бандитами. В интернате тоже идут аресты.

Казгирей смотрел на следователя расширенными глазами, не в силах произнести слова. Тот, видя, какое впечатление производит его выдумка, вдохновенно продолжал:

— И первым арестовали твоего любимца Сосруко, великовозрастного болвана и бандита. А может, не Сосруко твой любимец? Мы знаем, кто твой любимец, — многозначительно замечал следователь, — знаем, Советская власть все знает, знаем, что яблочко падает недалеко от яблони… Расплодил там разных поэтов и артистов! Думаешь, мы не знаем, почему твой помощник Жансох называется Джонсоном и в кармане у него всегда иностранный словарик, нам известна и эта агентура империализма…

— О чем вы говорите! Как смеете!

— Смеем! Валлаги, смеем. В ядовитом гнезде больше не будет яда. Смотри-ка, подавайте ему Курашева! Может, позвать Инала? Может, Коломейцева из Москвы? Вот на днях Инал открывает агрогород, новоселье социализма. Вот тогда они все и придут к тебе в гости.

И Матханов уже терял способность разбираться в этой циничной лжи; нервное истощение мешало ему представить себе действительность, какой она была.

Какова была позиция Курашева? Курашев считал, что в этой обстановке его визиты к Казгирею не принесут пользы. Ему казалось, что правильней временно устраниться, набраться терпения до приезда Коломейцева и тогда выступить. По этой причине вдвоем со Свистяшко он продолжал следствие по делу о бунте в Бурунах и о нападении банды Жираслана. Несомненно, Курашев проявил малодушие, хотя он и не знал истинного положения Казгирея, все время находясь в отлучке, в разъездах.

Что оставалось думать Казгирею? Его охватило полное отчаяние, когда он решил, что Курашев уехал, так и не заглянув к нему.

Он находился в полузабытьи, когда услышал за окном звуки похоронного марша. Что это?

— Что это? — встрепенулся Казгирей, обратившись к конвойному, неотлучно сидевшему у дверей.

— Похороны Аюба, — отвечал тот. — Посмотри, только не подходи к окну близко.

С большим трудом Казгирей приподнялся. Его маленькая палата находилась на втором этаже, окно было в двух шагах от койки, и Казгирею хорошо было видно похоронную процессию. Двигалась масса народа. И перед гробом, возвышавшимся на открытой платформе грузовика, обтянутым кумачом, и за гробом, позади, следовали кавалерийские подразделения. Над толпой развевались красные флаги. Сверкали медные трубы большого соединенного оркестра. Аюба хоронили со всеми почестями, «по большевистскому обряду».

Казгирей взволнованно искал глазами тех, кого хотел увидеть, и прежде всего Сосруко. Вот он! Рослый Сосруко шагал в оркестре с барабаном, ремень через плечо, и эффектно взмахивал колотушкой. От души сразу отлегло: Сосруко На свободе. Но Лю? Его Казгирей не находил.

За гробом народного героя, победителя Жираслана, шли партийные товарищи. Казгирей увидел Инала, Шрукова, рослого Тагира Каранашева, успевшего вернуться к похоронам из командировки, Нахо из Шхальмивоко и многих других. Шла невеста Аюба Бица, вся в слезах, но не в скорбном черном платье, как другие женщины, причитающие над гробом, а в белом свадебном наряде: она не успела надеть его на свадьбу. Все это увидел Казгирей. Но вот он уже не верил своим глазам: рядом с Иналом и Астемиром шел Курашев! Как! Значит, он здесь! Значит, действительно он не хочет прийти к нему! В глазах все поплыло, упало пенсне.

Конвойный оттеснял Казгирея от окна: «Ложись, Казгирей, ложись, говорят тебе!»

Он пытался оттолкнуть его винтовкой. Даже без пенсне Казгирей видел совсем близко у самой оголенной груди конец трехгранного штыка. И вдруг Казгирей крепко ухватил штык обеими руками и грудью навалился на острие…

Тело Казгирея в больничном халате сползло с койки. Казалось, всему конец. Но, к счастью, ранение было не опасным, и Казгирей скоро пришел в себя…

Это несчастье выбило из колеи даже такого человека, как Инал.

Еще вчера он обдумывал подробности предстоящего празднества по случаю новоселья в агрогороде. Готовя праздничную встречу Коломейцеву, он решил ускорить сроки открытия агрогорода, не останавливаясь перед тем, что иные дома еще не имели крыш, а иные печей. Тагир был отозван из командировки, не спал, не ел, в сверхударном порядке выполнял предначертания Маремканова. Иналу хотелось этим праздником смягчить впечатление от неурядиц последнего времени.

Так было еще вчера. А сегодня он уже готов отменить свои распоряжения, но, к сожалению, было поздно. Ему сообщили, что уже едут, приехали, располагаются на местах люди — посланцы всех соседних областей, округов и северокавказских областей. Всем хотелось открыть первую страницу небывалой книги, посмотреть на диво, выпестованное Иналом Маремкановым. И если еще вчера Инал собирался выехать в своей машине навстречу самым почетным гостям, то сейчас больше всего ему хотелось сесть в машину вместе с раненым Матхановым, благополучно отвезти его в Буруны, в маленькую комнатку интерната. Но он не мог этого сделать, нужно было ждать нового разговора с Ростовом. Курашев уже сидел на телефоне, собираясь с мыслями, листая свои блокноты.

О страшном происшествии знала и Вера Павловна.

Заботливо прикрыв раненого буркой, отправив машину и оглянувшись, Инал увидел жену невдалеке, на тротуаре: Вера Павловна не решалась подойти к мужу.

Машина с раненым укатила, но зловещая тень нагнала ее. В балке, не доезжая Бурунов, «линкольн» был остановлен вооруженными людьми. Осиротевшие, а вернее, озверевшие, сподвижники Жираслана вскочили на подножку и почти в упор несколькими выстрелами убили шофера и впавшего в дороге в забытье, прикрытого буркой Казгирея.

 

СОЦИАЛИСТИЧЕСКАЯ УНАИША

Степан Ильич приехал в Нальчик вместе с Лю, женой и детьми Казгирея. На вокзале их встречали Инал, Астемир, Курашев, Шруков.

Что и говорить, встреча была невеселая.

Ждать с похоронами уже не было возможности, решили хоронить в тот же день.

Празднество по случаю открытия агрогорода было назначено на другой день. Небывалые толпы народа продолжали стекаться в Буруны — из всех аулов Кабарды и Балкарии, из Осетии, Абхазии, Дагестана, Чечено-Ингушетии, Адыгеи, Карачая и Черкесии. Ехали на машинах-грузовиках, на арбах и мажарах с впряженными в них волами, на подводах. И почти на каждой подводе сидел седоголовый старик, на перегруженных машинах то и дело слышался детский плач, мелькали красные пионерские галстуки. Стечение народа превзошло и свадьбу Инала, и даже дни партийной чистки. И трудно было решить, что более привлекало людей — открытие агрогорода или похороны Казгирея Матханова. Каждый высказывал свое мнение по поводу трагической смерти Казгирея. Уже почти все знали, что из Москвы приехал человек, человек очень важный, в прошлом учитель Инала и Казгирея, несравненный аталык, наставник. Многие помнили выступления Степана Ильича в первый год Советской власти, помнили его речи, произносимые под красными флагами, то с подводы, то прямо с коня, а то и с крыши дома. Считали, что Степан Ильич приехал для того, чтобы установить, кто же теперь после смерти Матханова будет соревноваться с Иналом, не Астемир ли? И как теперь жить без Казгирея Матханова, у кого искать доброго слова в трудную минуту?

Но все затихало при появлении печальной процессии. Громко и твердо отдавался по мерзлой осенней земле шаг людей, возложивших на свои плечи носилки с телом Матханова, завернутым в бурку.

У пролома в каменной ограде мусульманского кладбища выстроились ученики интерната. Процессия приближалась, оркестр был наготове. И вот по знаку Дорофеича блеснули трубы, сдержанно зазвучал траурный марш. От великого горя не один только Лю лишился сил и не был способен в этот час играть на трубе. И, вероятно, поэтому особенно трудно было музыкантам поспевать за быстрым шагом похоронной процессии. По мусульманскому обычаю, похоронный ритуал совершается быстро и деловито. И как ни просил Дорофеич помнить, что музыка не поспевает обычно за похоронным шагом, люди забывали эту просьбу и по старой привычке шли твердо, сосредоточенно и быстро.

Над свежевырытой могилой Астемир произнес речь. Горе и ему мешало говорить, и все же все запомнили его слова о незаменимой потере, о злой разбойничьей пуле, вырвавшей у народа его лучшего друга.

В последнюю минуту и Инал склонился над свежей могилой, но речи не произнес. Это дало повод иным подумать с удовлетворением, что Астемир теперь будет главнее Инала.

Толпа разошлась не сразу. Старый закон не разрешал женщинам находиться у могилы мужчины — здесь оставались бесчисленные родственники и почитатели покойного из его родного аула Прямой Пади, из Малой Кабарды, из Абхазии… Но вот ушли и самые упорные — кладбище обезлюдело, расчистилась улица. Тогда у свежей могилы можно было увидеть двух женщин, одна из них была Сани, другая — Матрена. Это нарушало древний запрет, но Сани понимала, что новые люди не упрекнут ее.

Неподалеку от женщин под чьим-то древним могильником пристроился Лю, стараясь утешить и развлечь малолетних детишек Казгирея — сама Сани попросила его об этом.

На всю жизнь запомнил Лю тот момент, когда над бугром свежей земли безутешная вдова развязала тугой мешочек, из мешочка посыпалась земля, сухая, как песок. Это была пересохшая земля с могилы родителей Сани, из Турции. Затем Сани сгребла сырую, рыхлую, глинистую землю со свежей могилы и вновь наполнила мешочек. Не отнимая его от груди, она припала к могиле мужа.

Старое это кладбище вело свое начало, должно быть, еще от тех времен, когда, согласно легенде, здесь, в долине шумных Бурунов, поселились первые люди, легли в землю первые покойники.

С вершины холма, где был захоронен Казгирей, видно далеко во все стороны. И когда Лю оглянулся на запад, куда ушло и закатилось солнце, он увидел там агрогород. Лю заметил даже арку, воздвигнутую при въезде в него. По дороге к агрогороду и на равнине перед ним темнели обширные пятна, иногда передвигающиеся, как будто там в сторону агрогорода двигались войска. Действительно, это были люди, кони, волы, подводы и мажары многотысячного табора, располагающегося в ожидании праздника.

Не одного коня загнал за эти дни Тагир, стараясь все предусмотреть, всюду распорядиться.

А главному строителю было о чем подумать, о чем побеспокоиться. Не мало огорчений доставил один только вездесущий Давлет. Он уже и тут преуспел. Ему не давала покоя трибуна, обитая красной материей: не было сомнений, что отсюда, именно с этой трибуны произнесут речи. Давлет вспомнил воздвигнутый им в Шхальмивоко помост, с которого и он когда-то произносил речи. До сих пор в летописях аула сохранилось воспоминание о башне Давлета.

Удивительно ли, что Давлет теперь мечтал получить право взойти на трибуну хотя бы после Тагира и Шрукова и во что бы то ни стало прославиться.

Пока что Давлет успел поссорить между собой семейства новоселов. Он сразу обратил внимание на то, что в некоторых домах дверные ручки обыкновенные, железные, тогда как в других сделаны из стекла. Как пройти мимо?

Непорядок! Нечестность! Несправедливость! Почему одним стекло, а другим железо? И вот он начал разжигать чувство самолюбия у обойденных новоселов и дал понять, что только его речь, произнесенная с трибуны, может исправить несправедливость.

Не перечислить всех причин — и серьезных, и смехотворных, — по которым Тагир в последние дни перед вселением в новые дома не имел отбоя от жалобщиков. И он понимал, что жалобщики не успокоятся, того и гляди, испортят праздник: старик Хапов будет жаловаться Иналу, а то и самому Степану Ильичу, человеку из Москвы, на то, что его сын хочет записаться в колхоз вопреки желанию родителей, а семья лишенцев Зензеновых, прослышав, что в ауле Гедуко с Локмана Архарова снято звание лишенца, требует для себя того же. И как это сделать, если Зензеновы объявлены рвачами и лишенцами за то, что требуют за свою дочь калым больший, чем в свое время они отдали, когда женили сына.

Так или иначе, всех нужно успокоить, предусмотреть всякую мелочь. Выдержит ли помост, сколоченный для хора? Твердо ли заучили девушки слова новой песни, сочиненной самим Тагиром на свадебный мотив кафы Инала? Беспокоило и пустое место, оставшееся незакрашенным на красивой арке после слов «Бурунский агрогород». Дальше предполагались слова «имени Инала Маремканова», но, как известно, Инал не только запретил писать их, он не позволил Тагиру закончить речь на партийной чистке во славу головного журавля, разжигателя идейного костра. А ведь Тагир не меньше Давлета мечтал о радости произнести свою речь с трибуны агрогорода.

Никто лучше Казгирея не умел разобраться в людских досадах и обидах, нуждах и фантазиях и посоветовать другому, и это сейчас осознали с особенной силой многие, не только Тагир. Это понял и Инал. Ему тоже было нелегко разобраться в жалобах, хотя он, как никто другой, знал, кто чем здесь дышит, в какую сторону смотрит конфорка плиты в каждом новом доме.

Инал чувствовал даже некоторую неуверенность и неподготовленность к предстоящему выступлению. Как держаться, о чем говорить? Он понимал, что все находятся под впечатлением смерти и похорон Матханова. Ему уже докладывали, о чем толкуют в народе, а если и не все знал, то легко представлял себе, что говорят его недоброжелатели и враги. Мало ли было таких разговоров по поводу его свадьбы? Мало ли было толков еще в те дни, когда Матханов был в больнице под следствием? И в этом состоянии некоторой растерянности (не будь здесь Коломейцева, он, конечно, чувствовал бы себя свободней и уверенней) Инал испытывал вместе с тем и удовольствие от того, что Степан Ильич рядом с ним. Что и говорить, ему уже пришлось выслушать от Коломейцева немало горьких истин, и все-таки его радовало присутствие Коломейцева, как ученика может радовать привязанность учителя.

Вдвоем после того, как разошлась толпа, они долго шагали вдоль кладбищенской ограды и о многом успели переговорить. Решено было немедленно же записать на вдову Матханова остатки старого дома в Прямой Пади с усадебным участком, а сирот зачислить в интернат на государственный счет до их совершеннолетия.

Но эти решения принять было нетрудно, Инала беспокоило другое. Не давало ему покоя неожиданное осуждение тех мероприятий, которые, он рассчитывал, должны бы получить одобрение вышестоящих инстанций. Вот он выполнил пятилетний план коллективизации за полтора года (по крайней мере, Иналу казалось, что он выполнил этот план), а Степан Ильич говорит, что это за бегание вперед, насилие, вред. Он собирался открыть в агрогороде коммуну, а Степан Ильич говорит, это головокружение, зазнайство, самомнение. Дескать, не тут главное звено, за которое надо ухватиться, чтобы вытащить всю цепь. Он берет середняка за бока именно с целью, чтобы середняк не взял сторону кулака, а взял сторону бедняка и пошел в артель, а Степан Ильич утверждает, что это дискредитация смысла коллективизации, искривление партийной линии, приводящее к усилению врага. А закрытие мечетей? И тут Степан Ильич находит только голое администрирование. «Подумаешь, — говорил Степан Ильич, — какая революционность! Видно, ты плохо прочитал статью Сталина «Головокружение от успехов», плохо усвоил другие его выступления, в которых он осмеивает руководителей, начинающих коллективизацию с того, что снимают колокола с церковных колоколен. Плохо знаешь Постановление ЦК, ставшее теперь уже знаменитым, от пятнадцатого марта этого года, из которого видно, что именно по воле ЦК Сталин указывает на ошибки, требует разумного отношения к делу. А то в самом деле только и слышишь: «Мы все можем, нам все нипочем!»

— Один такой же командир, как ты, — говорил Коломейцев (и этот упрек был особенно неприятен Иналу), — хотел «командовать социалистическим боем, не покидая постов», устанавливал разные должности специальных командиров и по учету, и по наблюдению для того, чтобы «занять в артели командные высоты», а в результате разложил весь колхоз, погубил идею…

Вот на что указывал Степан Ильич и напоминал при этом Иналу, что почти все примеры приведены им именно из работ Сталина, на которые так любит ссылаться Инал. «Но не думай, — замечал Коломейцев, — что если даже ты выучишь наизусть выступления Сталина, этого будет достаточно. Нужно хорошо знать жизнь, широко понимать ее, широко и бескорыстно служить делу революции…»

Это больше всего беспокоило Инала. Такое замечание казалось ему несправедливым. Если еще можно его обвинить в «головокружении от успехов», то можно ли отказывать ему в бескорыстном стремлении освободить Кабарду от религиозных и шариатских предрассудков? Он деликатно напоминал Коломейцеву о другом известном Постановлении ЦК партии по вопросу о свободе вероисповеданий.

— Ты же вспомни, — говорил Инал Степану Ильичу, — в том документе речь идет о церквах, но о мечетях там ничего не сказано.

На эти слова Степан Ильич только усмехнулся.

— Вот как, — проговорил он. — Теперь больше, чем когда бы то ни было, я вижу, что тебе надо учиться. Иное наступает время, и революции теперь нужна не только энергия, которой у тебя так много. Это признавал и Казгирей. — Степану Ильичу вспомнилось письмо Матханова, он помолчал и продолжал задумчиво: — Теперь нужна еще и мысль. Нужна, как никогда. О, как нужна! Вступаем в сложное время. Все мы везде и всегда должны думать — и в этом опять-таки был прав Казгирей… Подумать только, нет Казгирея… Астемир хорошо сказал: разбойная пуля вырвала живое мясо…

— Эта пуля предназначалась мне, — мрачно и как бы в свое оправдание проговорил Инал.

— Эта пуля могла поразить любого из нас, — отвечал Коломейцев. — Она будет грозить нам до тех пор, покуда агрогорода не станут всеобщим достоянием, и все дело в том, как достичь этого всерьез… Вот ты спрашиваешь: о чем завтра говорить? Об этом и говори. Нужно, чтобы люди поняли, что и мы не удовлетворяемся одним агрогородом. Ты называешь его книгой. Пусть так. Но твоя книга раскрыта для немногих, а нужно, чтобы подобные книги были в руках у всех. Вот тогда и не будут в нас стрелять. Это и должно составлять нашу главную заботу. Пусть это понимают и Шруков, и Тагир Каранашев, и Лю, сынок Астемира… А то вот твой Тагир докладывает мне, в каком порядке он предполагает пустить процессию: сначала грузовые машины с хором певцов и с флагами, потом трактор с тягачом, а в хвосте подводы и арбы. Но разве в этом суть? Тебе и самому, видимо, смешно. Смеешься. Конечно, смешно. Об этом ли надо думать, о таком ли порядке? Тагир говорит: «Будет красиво, все пройдут под аркой; главное, не нарушить порядок, а то тут много разных жалобщиков и клеветников». Нет, товарищи, думайте о другом порядке, о порядке чувств у людей, о порядке в их головах и душах, о порядке в их домах, а не только о порядке демонстрации! Подумай, Инал, что пережил и что переживает твой народ — разве легко человеку вживаться в социализм? Вот Казгирей… все он, наш дорогой, незабвенный Матханов… он все это понимал и прежде всего думал об этом… Пойдем-ка, Инал, посмотрим еще разок на его могилу, завтра на демонстрации будет уже не до этого.

— Почему только демонстрация, — улыбнулся Инал, — не демонстрация — социалистическая унаиша. Это сам Каранашев придумал.

— Социалистическая унаиша? Ну что ж, это выражение неплохое, можно принять, — развеселился и Степан Ильич. — Унаишу я видел не раз. Если не ошибаюсь, это первый приход невесты в ее новый дом. Я не против унаиши. Что хорошо, то хорошо. Что красиво, то красиво. Но когда невеста переступает порог нового дома, то это ведет только к переменам в семье, а мы меняем жизнь всего народа. Это потруднее. Нам нужен другой пир. И, как говорят у вас, вероятно, придется немного опалить усы тем, кто слишком лихо и беспечно их закручивает, кое-кого накормить перцем. Может быть, это отрезвит их…

Инал и Степан Ильич снова пошли среди старых могильников. Уже совсем стемнело. Инал старался вести Степана Ильича по ровным местам, в обход густых зарослей. Степан Ильич продолжал говорить вполголоса:

— Не надо преподносить агрогород в пол- сотню домов целому народу как большой скачок вперед, не надо было бы по этому поводу устраивать торжества и празднества…

Инал покорно слушал, но внутренне не соглашался. Ему не хотелось отказаться от любимой своей мысли: ведь есть не только простые учебники, есть даже специальные учебники для слепых, а неграмотный человек все равно что слепец. Значит, ему нужна особая книга, чтобы он видел, куда Инал его зовет.

— Все подготовлено, Степан Ильич, отменить невозможно, — тихо возразил он.

Степан Ильич между тем уже обдумывал, нельзя ли использовать этот случай и самому обратиться с речью к народу, а в том числе и к тем, кто, поддавшись антиколхозной агитации, оставил насиженные места, ушел в горы. Пусть старики горцы, совесть народа, возьмут на себя возвращение заблуждающихся. Степану Ильичу вспомнился давний случай, когда в семнадцатом году по совету Кирова горцы-старики послали своих людей в кавказскую Дикую дивизию, чтобы остановить ее, не пустить в Петроград для подавления революции. Можно было бы, прикидывал Коломейцев, послать в горы Астемира, ему поверят.

Так каждый из них думал о своем. Иналу представлялось, что он как бы раздвоился, на одной бурке встретились два Инала, и в единоборстве они должны решить, кто из двоих останется на ногах, на бурке, а кому быть завернутым в бурку. Один Инал, привыкший действовать по убеждению, что, дескать, «мы все можем, все нипочем», встречался лицом к лицу с другим Иналом, от которого требуют признаться в ошибках… Вспомнились события в Бурунах, схватка с Казгиреем, схватка с Курашевым… Многое еще приходило на ум. Признайся, что искривлял линию партии… Ого, сколько тогда найдется людей, которые воспользуются признанием и захотят свести с тобой счеты… И снова Инал начинал злиться, снова, казалось ему, чувствуется дух Матханова, словно Постановление ЦК вынесено по жалобам Казгирея, которые он посылал в Ростов и в Москву через Касыма Курашева…

— Ладно. Согласен. Давай социалистическую унаишу, — неожиданно раздался голос Степана Ильича.

Инал недоумевающе взглянул на него. Степан Ильич продолжал:

— Собери всех гостей из соседних республик и областей, собери стариков, у меня есть одна идея.

Инал знал, что Степан Ильич уже распорядился тщательно исследовать обстоятельства гибели Казгирея и проверить жалобы на незаконные действия Инала, такие, как арест Ахья, лесника Долова, и обо всем этом хотел говорить на партактиве. Теперь Инал заподозрил, что Коломейцев хочет говорить об этом на социалистической унаише перед стариками, но не смел ни возражать Коломейцеву, ни спрашивать о чем бы то ни было. Только про себя он проворчал: «Виданное ли дело — на празднике говорить об ошибках. Разве это не значит идти поперек?»

— Что ты говоришь? — спросил Коломейцев.

— Осторожно, Степан Ильич, тут опять яма, старая могила.

Совсем стемнело. Вокруг нависали кусты, а дальше за кустами, за деревьями и холмами разливалось зарево — всходила луна, и зоркие глаза Инала сразу приметили у могилы Казгирея какие-то фигуры.

— Там кто-то есть, — сказал он. — Подожди, Степан Ильич, пойду посмотрю.

Коломейцев приостановился, а Инал бесшумно, как умеют ходить только охотники, прошел вперед. Теперь Коломейцев увидел плечистую фигуру Инала в круглой шапке на гребне холма и на фоне лунного зарева — не полумесяц, а большая, уже слегка ущербная луна бесшумно всходила на востоке. Но вот и Инал так же бесшумно возвратился, подошел к Коломейцеву и проговорил смущенно:

— Там Сани и женщина из интерната, русская женщина Матрена. Ты ее не знаешь.

— Вот как, — тихо проговорил Коломейцев.

— Там еще Лю и сироты Казгирея.

— Вот как, — повторил Степан Ильич…Сани высыпала на свежую могилу свой заветный мешочек и вновь наполнила его землею, чтобы завещать теперь уже детям высыпать эту землю на ее могилу, когда ее могила соединится с могилой Казгирея.

И Лю и Матрена терпеливо ждали все это время, покуда безутешная вдова, широко охватив руками могильный бугорок у изголовья, нараспев произносила слова, смысл которых понимала только она сама. Казалось, она уже потеряла способность слышать что-либо другое, кроме собственных своих слов. Давно и напрасно детишки устало хныкали, то и дело тыкаясь личиками в теплое тело матери. И Матрена и Лю молчали.

— Пойдем и мы к ним, — сказал Степан Ильич.

— Нет, не надо, — остановил его Инал. — Женщинам не полагается быть на могиле мужчины, и наше появление смутит Сани.

— Да, извини, пожалуйста, — согласился Коломейцев, — не надо, не надо мешать ее чувствам.

Ссылки

[1] В июне 1913 года было жестоко подавлено восстание кабардинских скотоводов против князей, захватившихобщественные пастбища на реке Золке.

[2] Кадий — духовное лицо, судья, решающий по Корану вопросы семейного и религиозного права.

[3] Уорк — знатный человек.

[4] Койплидж — праздник.

[5] Махсыма — буза, домашнее пиво.

[6] Курпея — мерлушка; смушка.

[7] Удж — плавный кабардинский таней, исполняемый парой.

[8] Карахалк — простолюдин; простолюдины (собират.).

[9] Джегуако — народные певцы.

[10] Жемат — квартал.

[11] Валлаги — ей-богу.

[12] Аталык — учитель, наставник.

[13] Кан — воспитанник, ученик.

[14] Сапетка — корзина для хранения кукурузных пачатков.

[15] Сохста — ученик духовной школы, молодой богослов.

[16] Гедлибжа — блюдо из кур.

[17] Муфтий — духовный советник.

[18] Адыге-хабзе — неписанные законы, обычаи.

[19] Унауты (пшитлы) — челядь, неимущие крестьяне.

[20] Тхукотлы — крестьяне, владеющие землей.

[21] Ивлисы — исчадия ада.

[22] Турлук — плетень.

[23] Тха — божество у кабардинцев.

[24] ККОВ — Комитет крестьянских обществ взаимопомощи.

[25] Гобжагош — зарница, зеленый луч.

[26] По окончании гражданской войны со всей Кабарды были свезены в Нальчик останки большевиков, замученных белыми, и похоронены на братском кладбище.

[27] Турих — проповедь, праздник.

[28] Тлепш — легендарный кузнец; богатырь.

[29] Пши — родовитые люди, князья.

[30] Шипс — соус, подливка.

[31] Ляпс — мясной бульен.

[32] Родная.

[33] Пляска в чью-то честь.

[34] Комиссия по рассмотрению избирательных прав.

Содержание