Все началось в 1918 году. В первых числах октября. Вот уже два месяца, как в войне наступил перелом. Наконец-то после четырех лет жизни в землянках, пропитанных кровью погибших, враг сдался, наконец-то он был сломлен. Оставив окопы, шли миллионы мужчин, грязные, обросшие. Одни — немцы — отступали все дальше и дальше. Другие постоянно преследовали их. Наша эскадрилья опережала всех, перемещаясь с одного импровизированного аэродрома на другой. Так мы оказались поблизости от Сент-Менехульда.

Полетов совершали мы много. Определяли местонахождение, вели разведку и пристрелку, поддерживали с воздуха пехоту, бомбили, сражались, искали пропавших товарищей.

В это утро, очень рано, наблюдатели и пилоты собрались вместе, как было заведено, в бараке, где находилась офицерская столовая. У многих с собой было обмундирование для полетов. Снаружи было слышно, как механики запускали моторы и раскручивали винты самолетов. Все было готово для выполнения задания. Редкий осенний туман, предвещающий чудесную погоду, постепенно рассеивался. Несколько минут спустя, первые, кому предстояло отправиться на задание, уже садились в кабины самолетов.

В этот момент появился наш капитан, изящный, опрятный, оживленный. Он был затянут в черную униформу артиллериста, заношенную до блеска, рядом с ним бежал его рыжий спаниель. Капитан потряс какой-то бумагой.

— Приказ Генерального штаба, — сказал он. — Последний.

Он прочел циркуляр. Союзники формировали новую армию. Где-то в Сибири. В нее должны были войти французские, английские, американские, канадские, чешские и польские части. Цель этой армии — остановить немецкие войска между Уралом и Волгой. Французские части должна сопровождать ближняя разведывательная авиация. Осталось только найти добровольцев. Командующим авиационными частями было предписано сообщить об этом.

Капитан закончил читать. Сначала воцарилось гробовое молчание. Мои товарищи, казалось, или не сразу поняли то, что им пришлось услышать, или же просто не верили своим ушам.

И вдруг все разом заговорили. Сибирь! Сибирь, зима… каторжные! Тысячи и тысячи километров каторги. Немцы — там? Какие там могут быть немцы?! Откуда? Со всем, что там творилось! Когда тут в любой момент все могло закончиться… И вдруг Сибирь!

Так рассуждали мои товарищи по полетам, покеру и выпивке. У нас даже рефлексы стали общими. Но сейчас я был далек от них, я находился от них на таком расстоянии, которое вряд ли можно было измерить.

В их представлении Сибирь была проклятой богом ледяной пустыней, а само путешествие виделось им как нескончаемая операция, нелепая затея. А я… Я, словно в тумане, пересекал незнакомые мне континенты и океаны. Чем длиннее был предстоящий путь, тем больше открытий он готовил. А в самом конце, на краю света, бескрайние заснеженные степи, огромные реки, непроходимые леса, племена, все еще живущие в каменном веке, и, конечно, казаки с берегов Байкала и Амура. А еще песни каторжников.

Мои русские корни, знание языка, сказки и книги моего детства, народные песни, прекраснее которых ничего на свете нет, — все это пробудило во мне освещенную звездами мечту. Я осознал это несколько позже, а в тот момент мне было не до размышлений. Я грезил наяву.

К реальности меня вернул чей-то спокойный голос. Между двумя затяжками трубки обутый в сабо широкоплечий лейтенант с уже наметившимся животиком и ярким румянцем на щеках — он руководил в эскадрилье офицерами-наблюдателями и летал в одном экипаже с капитаном — обращаясь к капитану, он произнес:

— Как ты, наверное, заметил, безумцев среди нас нет.

— Так я и знал, — ответил капитан.

А потом, подняв глаза к безоблачному небу, он сказал:

— А теперь приступим к более важным делам.

Все бросились к самолетам, уже раскатисто ревевшим под вращающимися винтами. Капитан тоже отправлялся на задание, но, как обычно, самым последним. Он любил наблюдать, как самолеты один за другим поднимаются в воздух.

Я сделал вид, что проверяю свой шлем и планшеты с картами. Затем нагнал его на пороге барака и попросил записать меня добровольцем в Сибирь.

На его лице сначала промелькнуло недоверие, почти мгновенно сменившееся болью и страданием. Мне стало плохо. Я знал, что говорил мне его взгляд: «Ты нас бросишь? Ты? Как такое возможно? Ты, прибывший к нам восемнадцатилетним курсантом, только-только окончившим школу, где ты так ничему и не научился… Ведь это я первым ввел тебя в бой, я объяснял тебе, что такое полоса обороны, я обучал тебя пристрелке, разным военным хитростям, песням и фарандоле, я включал тебя в приказы об объявлении благодарности, награждал тебя. А ты, ты хочешь нас оставить!»

Мы — это его эскадрилья. Он любил ее (нас) больше всего на свете. Да я и сам тоже. Больше в моей жизни такого не было, эскадрилья была моей семьей, моей бандой, она заменила мне родителей во время войны, она была моей Вселенной. А капитан был душой, сердцем и жизненным центром этой Вселенной. Для всех он был командиром, которому повиновались с радостью. Каждому из нас он был верным другом, веселым товарищем и лучшим советчиком. Ему было всего двадцать четыре года. Из них больше трех лет, начиная с 1915 года, он служил в авиации. Наблюдатель, пилот, командир эскадрильи. Восемь раз его самолет сбивали, пять раз он был ранен. Счастьем было услышать похвалу из его уст. А выговор, даже незначительный, приводил меня в отчаяние.

Чтобы понять и осознать те чувства, что он мне внушал, нужно в двадцать лет оказаться в горниле войны, но при этом иметь непреодолимое желание восхищаться кем-то и любить, и, конечно же, рядом должен быть такой капитан.

«Ты бросаешь нас!» — кричали глаза капитана. Я бы вынес все, что угодно, все, лишь бы избавить его от этой боли. Я не мог произнести ни слова, но без колебаний я кивнул головой, чтобы подтвердить мою просьбу.

Мне нужна была и эта экспедиция, и эти бескрайние просторы, мне нужна была Сибирь.

Мы обменялись с капитаном долгим взглядом, пожали друг другу руку. Это много значило для капитана, но еще больше это значило для меня. Он похлопал меня по плечу и сказал:

— Да будет так, мой друг. Удачи тебе.

Самолеты пролетали над бараком и взмывали высоко в небо. Я направился к моему самолету. Капитану пришлось крикнуть, чтобы я услышал его слова:

— Будьте внимательны. В зоне обстрела появилась группа немецких истребителей. Весьма агрессивных. Будет глупо, если вас собьют во время вашего последнего задания здесь.

После этого, как и следовало ожидать, начались формальности, бумажная волокита… Миссия в Сибири зависела от многочисленных служб, разбросанных по разным областям. Запись. Назначение. Денежное довольствие. Медицинский осмотр. Транспортировка. Штемпели. Печати. А поскольку миссия существовала пока только на бумаге, повсюду царили неведение и неразбериха.

В этой суматохе я познакомился почти со всеми добровольцами, которым предстояло стать моими спутниками в путешествии. Короткие и ничего не значащие встречи. Они просто проходили мимо. Всех заботило только одно: как уладить личные проблемы до отправки в путь.

Но среди них был один, кого завтрашний день не особенно волновал. Лейтенант-наблюдатель. Невысокий, худой, мускулистый, он чем-то напоминал атлета. Светлые глаза, может быть, слишком светлые, в глубине которых, казалось, все время плясали искорки безумства. Он привлек мое внимание еще до того, как мы обменялись хотя бы словом, — я просто взглянул на него. И я сразу почувствовал, как между нами мгновенно возникло то бессознательное взаимопонимание, что с трудом поддается объяснению. Но когда он сказал, как его зовут, у меня перехватило дыхание. Потому что его имя, ставшее уже легендарным, передавалось из уст в уста, из эскадрильи в эскадрилью.

Чтобы понять почему, нужно иметь представление о двухместных самолетах для ближних разведывательных операций, на которых тогда приходилось воевать. Две кабины под открытым небом. Два отверстия. В передней кабине — пилот. В задней — пассажир. Между ними два-три метра отполированного фюзеляжа, обдуваемого всеми ветрами. Никаких парашютов. Наблюдатель, таким образом, вдвойне подвергался риску. Он мог погибнуть сам. Или из-за пилота. Если пилот погибал, то наблюдатель разбивался в самолете, потерявшем управление и стремительно пикирующем вниз.

И вот однажды пилот моего нового друга во время воздушного боя был убит автоматной очередью, снесшей ему половину головы. Тогда он, наблюдатель, отстегнул ремни, отодвинул как можно дальше автомат, обхватил ногами ветровое стекло и под порывами ветра, хлеставшего его прямо в лицо, перебрался в переднюю кабину. Он забрался внутрь, все это ему удалось за какие-то считанные секунды, пока самолет еще удерживал шаткое равновесие.

Поскольку места для двоих в кабине не было, он уселся на колени своему погибшему товарищу, ухватился за штурвал и поднял самолет в воздух как раз в тот момент, когда тот уже входил в роковое пике. А потом самолет не без труда взмыл в воздух, чтобы разбиться где-нибудь уже за пределами линии фронта. Все это мой друг совершил, совершенно не умея управлять самолетом.

Подобное чудо отчасти можно объяснить тем, что бортовые приборы в то время были крайне просты, как и управление аппаратом. А сами самолеты, сделанные из ткани и дерева, были способны долго планировать даже при заглохшем моторе. Но, тем не менее, этот акробатический трюк с переходом из одной кабины в другую, переходом от жизни к смерти, а значит возвращение к жизни благодаря телу погибшего товарища с наполовину снесенным черепом, ставшему на время сиденьем, — надо, как сегодня говорят, надо постараться выполнить этот трюк.

И вот этого наблюдателя случай подарил мне в качестве компаньона.

Я верил в это с трудом, поэтому, запинаясь, задал ему вопрос. Он ответил мне сквозь зубы:

— Да… Это действительно я. Да. Но если ты хочешь (он сразу перешел со мной на ты), чтобы мы стали друзьями, никогда больше не спрашивай меня об этом случае… Ты понял? Никогда.

Так мы стали друзьями.

Все это произошло в Бордо, где находилась Военно-санитарная служба. Здесь все было приятным. Сам город, угощения, вино, девушки. Мы праздновали три дня. Деньги текли рекой. Казначей выдал нам жалованье и путевое довольствие. Зачем считать или экономить?

Иногда я думал о моих родителях — они ждали меня в Париже. Я был для них всем и прекрасно знал это. Они были моими все понимающими друзьями, друзьями самыми щедрыми и снисходительными, моими доверенными лицами, моей опорой и моим спасением. Я любил их больше всего на свете. Но себя я любил все-таки больше. Разве у меня не было на то полного права, повторял я себе, после стольких пережитых смертельных опасностей и перед лицом новых. Я совсем не хотел признаваться самому себе, что столь увлекательное приключение для них означало мое отсутствие на долгое время, за тысячи миль от них и невозможность регулярно получать от меня известия. Каждое мгновение, что я проводил с ними, для них было бесценным и необходимым. Я знал это, слишком хорошо знал, но отказывался допускать подобные мысли. Они приучили меня думать, что они меня понимают и страдают, молча наблюдая мои бесчинства и разгульный образ жизни.

Зато я все больше сомневался в возможности нашего путешествия. С каждым днем немецкая армия отступала все дальше. Невероятное, то есть безоговорочная победа, казалось вполне возможным, стоит только протянуть руку. Экспедиция в Сибирь уже не имела смысла, если вообще таковой у нее когда-либо был. Наша миссия умерла, так и не родившись.

Но по возвращении в Париж я обнаружил официальное письмо со штампом «срочно»: «Посадка в Бресте через две недели». Немного времени, чтобы закончить все начатое, довести до ума мое обмундирование. Однако прежде всего я хотел бы попрощаться с 39-й эскадрильей и моим капитаном.

На вокзале Сент-Менехульда, как я и просил в депеше, меня ожидала машина из эскадрильи.

Водитель, с которым у меня были очень хорошие отношения, почему-то не проявил ко мне ни малейшего дружелюбия. Да и лицо его, обычно выражавшее доброжелательность и жизнерадостность, казалось, принадлежало другому человеку. Замкнутое, жесткое, землистого цвета лицо. Он старательно избегал смотреть мне в глаза.

Еще ничего не поняв, я уже знал, что произошло нечто ужасное. Я заставил водителя говорить. И вот бесстрастно, беззвучным голосом, ни на минуту не отпуская руль, он все мне рассказал. Накануне, после полудня, капитан отправился на второе за день задание. Его атаковали четыре «Фоккера». Он, тем не менее, смог посадить самолет, изрешеченный пулями, не повредив шасси. Наблюдатель не пострадал. Капитана отвезли в походный госпиталь, он был в коме.

Водитель замолчал. А я — я не хотел, я не мог понять. Это не могло быть правдой, это было невозможно. Капитан, нет, только не капитан. Он был неуязвим. Четыре года в авиации, четыре года сражений, Эпарж, Верден, Сомма. Он всегда выходил победителем. И еще его смех, служивший ему защитой от всего. Поскольку шофер хранил молчание, я спросил:

— И что потом?

Он мне не ответил.

Я нашел своего капитана, он лежал на носилках в полевом госпитале, в узкой комнатенке из досок серого цвета. На других носилках, поставленных прямо на землю, лежали другие трупы. Больше никого не было. Чтобы разбить и отбросить немцев как можно дальше, приходилось прилагать двойные усилия и немало рвения. На счету был каждый человек. Там, где-то высоко в небе, ревели моторы и раздавались пулеметные очереди.

Все мои бывшие товарищи сражались. Мне нечем было заняться. И мне поручили отправиться в город на поиски гроба для капитана. Да… Между песнями эскадрильи и приключением на краю света стоял этот гроб. Игра, знак, подсказка судьбы? Верить или не верить, что все это значит? Я часто видел особые знаки, они были повсюду, указывали на перемены, предвещали поворот в моей судьбе. И все.

Но удар был очень сильным. Ужасным. Первый в моей жизни. До сих пор все погибшие, которых мне пришлось увидеть, ничего не значили для меня. Никто из них не был важной частью меня самого. А здесь, один, в этом подобии морга, склонившись над лицом моего капитана, невредимый, но словно похолодевший внутри, я встретился лицом к лицу со Смертью.

И вот мы уже в Бресте. И я забыл и морг, и похороны. Мне все было интересно: этот незнакомый город, рейд, военные корабли, огромный отель, где нас расквартировали, — я никогда прежде не жил в подобном месте, — группы матросов на прогулке, встречи с Бобом, легендарным наблюдателем, с которым я познакомился в Бордо, и моим лучшим другом. Мне было всего двадцать лет. Я был непосредственен как ребенок. Все менялось, обстановка, погода и люди, и вот отчаяние сменялось восторгом, а печаль радостью.

Брест дарил мне это со щедростью. Но еще сюда добавились нетерпение и предвкушение отъезда. Здесь нужно было набраться терпения. На этот раз нам предстояло отправиться в путь на американских военных кораблях. А значит, нас ожидали Соединенные Штаты Америки.

Самый короткий путь по всей длине которого располагались знаменитые порты: Аден, Сингапур, Коломбо, Гонконг, лежал через Суэцкий канал. Не столь важно. При такой перемене мы ничего не теряли. Америка, статуя Свободы, небоскребы (никто из нас еще не видел ни одного), ковбои, Калифорния, откуда открывался вид на весь Тихий океан… Только об этом мы и говорили. Мы словно стояли на краю старого континента, он перестал для нас существовать.

День первый, второй, третий… Объявлена посадка на «Президента Гранта». На следующий день мы уже поднялись на его борт… И уже ночью корабль отправился в путь. Все в порядке. Не совсем. «Президент Грант» встает на рейд. Но отправление теперь было лишь вопросом времени. Причин для волнения не было. Однако и Боб, и я — мы волновались. Поскольку, уже на исходе сил, немцы попросили перемирие. Шли переговоры об условиях его подписания. Вот-вот война могла закончиться, а вместе с ней, согласно самой элементарной логике, и наше приключение.

Спали мы плохо. Утром все солдаты, летчики и танкисты, держась за поручни, стояли на мостиках. Медленно рассеивался ноябрьский туман. Постепенно из тумана появлялись набережные, корабли, здания.

Вдруг со стороны города (издалека он казался столь тихим и спокойным) раздался звон колокола. Я посмотрел на Боба. Искорки в его глазах уже потухли. Все стояли неподвижно. Все молчали. Прошло немало времени, прежде чем наконец кто-то сдавленным и дрожащим голосом произнес:

— Перемирие.

И в одночасье все заговорили, передавая новость из уст в уста, с мостика на мостик, крики радости и восторга разносились по всему кораблю. Послышались удары колокола. В минуты затишья мы могли слышать, несмотря на расстояние, как весь Брест наполнялся гулом толпы.

Толпа. Я услышал, как кто-то из моих товарищей недалеко от меня прошептал:

— По всей Франции… В каждом городе, каждой деревне…

И я ощутил, как в нем, в Бобе, во мне самом и в других поднимается страстное желание оказаться там, на земле, в обезумевшем городе, на улочках и площадях, рядом с людьми, которые распевали песни, кричали, смеялись и плакали от радости, какой им больше никогда не доведется испытать.

Это жестоко и несправедливо — быть исключенными, вычеркнутыми из чудесного праздника, праздника века, после того как мы пережили и совершили все, что мы могли совершить и вынести ради того, чтобы наконец ударили колокола.

В этот самый момент мы отреклись и отказались от этого путешествия.

Если бы это было возможно, мы бы бросились в воду, доплыли бы до набережной, до города, до людей. Главы нашей миссии сделали попытку поговорить с капитаном военно-морского флота США, командовавшим «Президентом Грантом». В ответ мы услышали, что он понимает наши чувства, но приказ есть приказ. Через час наш корабль отплывает.

Так 11 ноября 1918 года началось наше путешествие.

Путешествие бессмысленное, вовлекавшее нас в новую войну в тот день или, скорее, в ту самую минуту, когда война практически подошла к концу.

Спокойное море. Низкое небо. «Президент Грант» высадил в Бресте американских военных, назад они не возвращались. Если бы не мы, то в обратный путь корабль бы отправился порожняком. Мы были единственными пассажирами на борту: триста человек на корабле, способном перевезти целый полк. Мы чувствовали себя не очень уютно, как будто находились в огромном пустом доме. Особых развлечений не было. На борту все спиртные напитки были запрещены. Этот запрет не обладал силой закона в самих Соединенных Штатах, но на всех военных кораблях неукоснительно соблюдался сухой закон.

Время мы проводили, как могли. Мы изучили корабль от трюма и машинного отделения до вахтенных мостиков. Бродили туда-сюда по палубам. Самые смелые выполняли физические упражнения. Рассказывали друг другу о наших эскадрильях. Кто-то играл в карты, но без особого азарта, избегая серьезных неприятностей. Или вообще не делая ставок, или играя на столь незначительные суммы, что это нельзя было брать в расчет. Я обходил карточные столы стороной. Для меня игра имела значение только в том случае, если риск выходил за пределы разумного и превышал содержимое моего кошелька; когда фортуна поворачивалась ко мне лицом в результате удачного или неудачного хода и ничего не имело значения в мире, кроме как масть и цифра карты. Все эти спокойные, безобидные партии в экарте, пикет или манилью совсем не напоминали пари с удачей. А потом случилась эта ночь…

Наш переход близился к своему завершению. Наполненная скукой неделя тянулась бесконечно долго, было тепло, одна мысль об остановке в порту придавала нам сил и возбуждала. Даже те, кто без особого труда пережил нескончаемые тоскливые недели, не могли пережить еще несколько часов ожидания.

Что касается меня, нетерпение мешало мне поддерживать разговор, я просто не мог сидеть на одном месте. Сколько раз я бегал на корму корабля, всматриваясь в туманный горизонт: я словно пытался вызвать видение, что преследовало меня с момента отправления, а теперь и вовсе ставшее навязчивой идеей. Нью-Йорк. Гигантская статуя Свободы. Небоскребы Манхэттена. Их нам предстояло увидеть на рассвете. Между нами — целая вечность. Огромная статуя Свободы. Манхэттен.

Пришло время ужинать — последний ужин на борту. Мы все ужинали за одним большим столом. Во главе стола сидел капитан, шеф эскадрильи. Ему было около тридцати. Он был высокого роста, стройный, его одежда и манеры говорили о врожденной элегантности. Никто не знал, как он жил до того, как разразилась война. Однако одно случайно оброненное слово позволяло представить это в общих чертах: аристократ, псовая охота, Довиль, Монте-Карло.

Несмотря на отсутствие вина, приемы пищи были самыми лучшими моментами дня. Так мы смогли друг друга лучше узнать, у нас появились общие привычки и традиционные шутки. Но все, что мы могли сказать друг другу в этот вечер, казалось пустым и бессмысленным. Все думали о предстоящем утре, о Нью-Йорке, все молчали, словно находились в тайном сговоре.

Ужин закончился. Завсегдатаи пикета и манильи собирались встать из-за стола. Но тут Боб поднял руку и произнес небрежным голосом:

— А не сыграть ли нам партию в баккара?

Поскольку Боб говорил редко, а о его удивительном подвиге знали все эскадрильи ближней разведки, каждое его слово значило очень много для его товарищей. Они все инстинктивно повернулись к капитану. И тогда капитан произнес:

— Если это предложение вам нравится, то я не возражаю.

Некоторое время все сомневались. Одни не умели играть в баккара. Другие боялись, как бы эта игра не завела их слишком далеко. Но шеф эскадрильи всех успокоил. Правила? Достаточно несколько минут, чтобы их понять, даже ребенок в них разберется. Ставки? Каждый решал сам, сколько ставить, согласно своим желаниям и возможностям. Понтировать можно было в любой момент и чем угодно.

Единственный, кто мог проиграть по-крупному, так это тот, у кого был банк. Все играли против этого банка, при каждой сдаче банк собирал или покрывал все ставки.

— Если никто не возражает, то я с удовольствием возьму банк, — сказал капитан.

Он вопросительно взглянул на всех, как обычно любезно улыбаясь. Но ни у кого не было ни времени, ни возможности ответить ему. Вдруг я произнес очень громко, голос мне не повиновался:

— Не возьмете ли меня в качестве компаньона, мой капитан?

Вокруг стола послышалось то, что принято называть разными реакциями: удивление, насмешка, упрек. Я был самым юным в эскадрилье как по возрасту, так и по званию, и уж точно я был не самым богатым. Молча капитан смотрел на меня некоторое время, и по выражению его глаз я понял, что он догадывался о мотивах, что двигали мной. Рискнуть по-крупному. Участвовать в каждом ходе. Держать, сдавать, переворачивать карты, прикасаться к ним. И, кроме всего прочего, стать партнером, входившего в круг избранных, завсегдатая знаменитых казино.

— Вы когда-нибудь держали банк? — спросил он у меня.

— Я… Мне еще не представился случай, мой капитан (на самом деле у меня просто никогда не было денег), но я видел, я знаю…

Капитан прервал меня:

— Тем лучше, мой дорогой, тем лучше. Дуракам везет. Фортуна улыбается новичкам. Это всем известно.

И он подмигнул мне быстро, по-дружески, как заговорщик. Ввести в игру новичка, ощутить его страхи — это придавало партии особую остроту, что не могло не волновать его.

Я присоединился к нему в углу стола, откуда начиналась раздача. Я был настолько счастлив, насколько это позволяло мое тщеславие. Что касается денег, у меня было двойное жалованье в этот месяц, путевые расходы, да и вообще, новичкам везет. Разве они не всегда выигрывают?

И я выигрывал, выигрывал удивительным, необычным образом. Мой компаньон предоставил мне полную свободу действий. Разделял ли он всеобщее суеверие? Или же ему гораздо больше нравилось наблюдать за моей игрой, чем играть самому? Не так это важно. Карты оживали в моих руках, зависели от меня, входили в игру по моей воле. И складывались в мою пользу. Время от времени капитан давал мне совет: играть или не играть до пяти очков, внимательно следить за ставками слева или справа — самыми крупными. И удача по-прежнему была на моей стороне.

В конце игры перед нами лежал довольно длинный ряд карт, собранный во время всех партий, что мы уже сыграли. Нужно было вновь перетасовать все карты для нового банка. Передо мной возвышалась целая гора денег. Слишком много денег для младшего лейтенанта, не имевшего ничего, кроме собственного жалованья.

— Удачное крещение, мой дорогой, — сказал капитан. — Но везенью новичка пришел конец. Нужно уступить другому.

Я смотрел на него в изумлении:

— Как?! При таком везении! И таком количестве денег в банке.

Он улыбнулся, закурил небольшую сигару и склонил голову.

Мы проиграли один, два, три, десять ходов подряд. И тогда капитан сказал мне:

— Послушайте, на этот раз нужно уступить ход.

Все ждали моего решения. Но это лишь раззадорило мое самолюбие. Развенчать меня! И потом, я чувствовал, что это была моя ночь, моя…

— Хорошо, я продолжу один, — сказал я.

И что самое забавное: именно в это мгновение я понял, что проиграл. Но все силы мира не смогли бы меня удержать. Капитан забрал свою часть из нашего выигрыша, больше он к картам не прикоснулся.

И началась схватка. Те, кто в конце моего первого банка уже вышел из игры или играл, но скромно, стали увеличивать свои ставки. Все, кто покинул игральный стол, вновь вернулись. Я проиграл все, что выиграл, и даже более того. И когда у меня не осталось ни гроша, я стал играть на честное слово. Мне занимали деньги. Казначей выдал мне жалованье за следующий месяц.

Один банк. Еще один, потом еще. Капитан отправился спать, и многие последовали его примеру. Осталась горстка одержимых, ослепленных страстью к игре или жаждой наживы. Даже если бы остался только один игрок, я бы продолжил играть…

Вдруг все ощутили сильный толчок. Машины замедлили ход. Я сам не заметил, как наступил день. «Президент Грант» готовился причалить к берегу.

Нью-Йорк, мы прибыли в Нью-Йорк!

Небоскребы в дымке тумана, статуя Свободы, Гудзонов залив, моя самая большая мечта — я все пропустил, все испортил сам ради игры в прокуренной комнате.

Я поднялся на мостик, словно сомнамбула.

Все сирены порта приветствовали нас, а буксиры, украшенные французскими и американскими флагами, вытанцовывали фарандолу вокруг нашего корабля. На набережных толпились люди. На берегу нас ожидал кортеж из машин, предоставленных муниципалитетом.

Нас отвезли в мэрию, повсюду нас встречали радостными криками. Сколько раз подобные кадры потом, гораздо позже, показывали кинотеатры и телевидение.

По ходу следования кортежа люди разбрасывали самодельное конфетти — разрезанные на мелкие кусочки газеты, они пели Марсельезу. А на тротуарах крики толпы смешивались с клаксонами.

А потом, сменяя друг друга, выступали глава государства, мэр Нью-Йорка, а тостам не было конца и края. Мы совершили морскую прогулку по Гудзону и проливу Ист-Ривер. Мы прошлись по широкому Бродвею, исследовали небоскребы от первого до последнего этажа. Небоскребы — фантастика, до этого мы их видели только на почтовых открытках. Везде нам предлагали выпить. И повсюду мы пели Марсельезу.

Наше удивление все возрастало. Мысль о том, что нас встречают как героев, даже не приходила нам в голову. В крайнем случае, мы рассчитывали на фанфары на причале, но эта всеобщая и непрекращающаяся радость в течение трех дней, что мы пробыли в Нью-Йорке, — к этому мы совсем не были готовы. Было от чего потерять голову. Создавалось впечатление, что все жители города собрались вместе, чтобы приветствовать нас, машины на время перестали ездить, а поезда не отправлялись с вокзалов…

Нам понадобилось время, чтобы понять, что происходит. Мы — первые победители, ступившие на американскую землю. Никто не мог оказаться здесь раньше, чем мы, ведь мы отправились в путь в тот самый миг, когда объявили о перемирии. Но особенно потому, что мы были французами. А в то время, после четырех лет войны, унесшей тысячи жизней и уничтожившей не одну деревню, благодаря битве при Вердене, благодаря Жоффру, Петену и Фошу, Франция считалась великой военной державой.

К тому же мы были летчиками. Люди, умеющие летать. Небесные воины. Мы были окружены ореолом легенды.

Авиации едва исполнилось десять лет (кратковременные полеты я в расчет не беру). Мы были покорителями, первооткрывателями неба. Сколько людей в 1918 году сидело в кабине самолета? Таких людей было ничтожно мало. Абсолютное незнание условий воздушного боя приводило к тому, что многие американцы задавали нам самым серьезным тоном вопрос:

— А вам доводилось брать самолеты в плен?

Пленные самолеты… А как же, закидывали на них лассо!

Надо признать, что Франция была одной из лучших в ведении воздушных боев. Американские пилоты и наблюдатели проходили обучение во французских эскадрильях, чтобы ознакомиться с последней техникой ведения боя. В нашей эскадрилье их было много.

Подобные почести заставили нас думать, что мы действительно герои, сверхлюди, и это вызывало безумную радость.

Дни, проведенные в Нью-Йорке, казались сном. Мы с трудом отличали день от ночи. А потом нам предстояло отправиться в Сан-Франциско.

Так продолжалось в течение всего путешествия, с востока на запад континента, от одного океана до другого.

В списке официальных остановок фигурировали только крупные города. И в каждом городе нас ждал подобный прием. Речь мэра, тосты, Марсельеза, конфетти, банкет. Наш поезд, а путешествовали мы в специальном поезде из десяти вагонов, предназначался исключительно для наших товарищей из танковых частей и нашей эскадрильи, поезд был просто роскошный, мы о таком даже и не мечтали.

Однако не это удивило нас больше всего, а то, что между Чикаго и Сан-Франциско нам пришлось останавливаться не один десяток раз. При объявлении о приближении нашего поезда люди выходили на рельсы и перекрывали движение составу. Чтобы мы вышли, чтобы подарить нам сигареты, спиртное, чтобы показать нам окрестности, леса, озера, горы. Так, с триумфом, мы добрались до Калифорнии.

Здесь мы пробыли довольно долго. Целых шесть недель.

За это время мы узнали, что нам надо было присоединиться к французским, американским, английским и канадским войскам, усиленным чешским, а также венгерским, польским и румынским полками. Состояли эти полки в основном из дезертиров и беглых заключенных. Из этой армии в Сибири должен быть сформирован фронт, а десятки тысяч людей должны били противостоять армии Вильгельма II, на тот случай если бы она двинулась за Урал.

Тем временем сам кайзер Вильгельм II укрылся в Голландии, а перемирие было подписано 11 ноября. Как следствие, все это не имело никакого, абсолютно никакого смысла. Наша экспедиция должна была окончиться здесь, на берегах Тихого океана. Никаких сомнений. Это было очевидно. Каждый день мы ждали приказа о возвращении.

Естественно, инструкции приходили, их передавал нам военный атташе Франции в Вашингтоне. Все они были похожи одна на другую как две капли воды: ожидать следующей инструкции. И мы ждали. Шесть недель. Да, шесть недель Генеральный штаб, если так можно выразиться, держал нас в подвешенном состоянии на берегах Тихого океана. И шесть недель мы пользовались и даже злоупотребляли теми безумными возможностями, которые жизнь неожиданно нам подарила.

По прибытии, едва мы вышли из поезда, нас окружила ликующая толпа. В числе первых были журналисты, фотографы, кинооператоры. Следом за ними женщины… Женщины в форме Красного Креста, в костюмах, в пальто, пожилые, совсем юные, продавщицы, официантки, миллионерши. Все кричали, смеялись, протягивали нам цветы, записки о свидании, сигареты, подставляли губы для поцелуя. Невероятно. Честное слово, все так и было.

Всех нас поселили в одном отеле, самом роскошном отеле города — отеле San Francis. Когда мы заказывали стаканчик в баре, бармен отказывался брать с нас деньги. Комнаты тоже ничего нам не стоили, дирекция отеля предоставила нам их бесплатно. Даже на улицах, если мы брали такси, то заплатить нам не удавалось — от денег водители отказывались. Мы перемещались с одного приема на другой, с одно торжества на другое, из ночного клуба в ночной клуб, и повсюду, где бы мы ни находились, все приветствовали нас стоя, и мужчины, и женщины. А оркестр играл сначала Марсельезу, потом «Мадлон».

Среди военного состава, естественно, существовала служебная иерархия. Механики, клерки, те, кто был в наряде, короче говоря, все те, кого мы по-дружески называли «нелетный состав», жили в небольших отелях, и уже тем более они не ходили на всякие торжества. Но город оказывал им такой же теплый прием, какой встречали мы. Они вели беззаботную жизнь. Приглашения сыпались как из рога изобилия. Обед у кого-нибудь дома или в ресторане, вечеринки в барах, прогулки по Сан-Франциско и его великолепным окрестностям, приглашали даже на свадьбы…

Зато просили подарить на память нашивки младших офицеров, ордена у тех, кто их носил. А когда уже не осталось ни нашивок, ни военных крестов, в ход пошли фуражки, когда и их не стало, то некоторые додумались разрезать на мелкие кусочки собственные обмотки.

Многие дарили все это от чистого сердца, по инерции, если так можно сказать. Но были и не столь восторженные личности. Они продавали эти сувениры. И я уверен, что именно они первыми придумали использовать в качестве подарка обмотки. Впрочем, нашивки, фуражки, обмотки большей части нелетного состава были уже не нужны. Они попросту были не пригодны к военной службе или вследствие физических недостатков, или по причине ранения, полученного на войне. Многие из них получили приказ о демобилизации во время нашего пребывания в Сан-Франциско. А это значило, что наша эскадрилья, будучи уже бесполезной, таким образом становилась еще и недееспособной. Не хватало служб и не хватало механиков.

Что, однако, не помешало мне совершить полет. Со случайным знакомым. Американцем, одним из многих, одним из тысячи, с кем мы тут познакомились. Их было так много, что я не помню никого из них. Но этого я запомнил, его звали Фред. И не без причины.

Фред был военным летчиком из Сакраменто — столицы штата Калифорния, он пригласил меня посетить его эскадрилью. В офицерской столовой мы подняли бокалы за Францию, Соединенные Штаты, Калифорнию, авиацию, за погибших и живых. После чего он мне сказал:

— Идем, совершим небольшой полет.

К счастью, моя бдительность была усыплена немалым количеством алкоголя. Фред хотел поразить французского летчика, ветерана, повидавшего войну. Не очень удачная затея. В скромной, небольшой тренировочной развалюхе, совсем не предназначенной для выполнения трюков, разве что можно было сделать мертвую петлю, перевороты, бреющий полет на расстоянии двух метров от земли, да еще горки, которые ему удавалось выполнять у самой земли каким-то чудесным образом. Мне было запрещено выказывать какое-либо недовольство, как не мог я и остановить эту игру. Вопрос чести и достоинства. После каждой ужасной фигуры, которую выполняла эта развалина, Фред поворачивался ко мне и хохотал, я считал себя обязанным ответить ему таким же смехом.

Целый час фигур высшего пилотажа! И самолет приземлился, словно бабочка, севшая на цветок.

Моим единственным другом, в самом глубоком смысле этого слова, был Боб. Дружба между нами возникла мгновенно еще во Франции, с каждым днем она становилась все крепче благодаря нашим проделкам. За эти шесть недель мы редко появлялись порознь. Мы стали «ужасными братьями» Сан-Франциско.

Из всех этих чудесных дней и бессонных ночей в моей памяти остался только вкус незнакомых алкогольных напитков. Кто во Франции знал о скотче, хлебной водке и о невероятном количестве коктейлей, придуманных в Соединенных Штатах. Танцы до упаду. Никогда в жизни мы столько не танцевали, как в то время в американских городах. Все смешалось в этих танцах: джаз, новые па, конец войны. Мы танцевали, когда пили чай, во время коктейля, ужина, ужина после спектакля или вечеринки. Танцевали до рассвета, когда ели и пили, во время перемены блюд. Боб был великолепным танцором. Я — очень плохим.

В качестве объяснения я выдумал себе героическую сказку. Я рассказывал, что мой самолет сбили во время боя и я так и не восстановился после перелома правой ноги. Красивые женщины мной восхищались и относились с особой нежностью. Они с радостью соглашались проводить время рядом с раненым героем. Чтобы моя история казалась правдоподобной, я даже хромал. Чаще всего в разгар ночи я с трудом помнил, на какую именно ногу.

Выпивка, джаз, Марсельеза, «Мадлон», ощущение, что мы короли этого города, — все это объясняло нешуточный разгул страстей. Наступила ночь 31 декабря. Это была незабываемая ночь. Все тому благоприятствовало. Конец года совпал с окончанием войны, но было и нечто большее: приближавшийся неумолимо запрет на спиртное. Основные пункты сухого закона были приняты и одобрены. Но закон только еще должен был вступить в силу. Таким образом, в последний раз и так долго, в преддверии нового года, американцы могли пить любой алкогольный напиток в любом количестве, не боясь выпить какую-нибудь гадость и заплатив приемлемую цену. Город на целую ночь погрузился в безумие. У меня осталась пара-тройка воспоминаний…

Кто-то из моих друзей сидел за одним столом с американской парой в Tait's, одном из самых популярных ночных клубов города. Вдруг мужчина вскочил со своего места с бокалом в руке, на восхищенном лице блестели слезы, и прокричал:

— Да здравствует Франция! Да здравствуют французские летчики! Я что угодно для них сделаю! Я вижу, что вам нравится моя жена. Я ухожу. Я вас благословляю.

И он ушел.

Другое ночное заведение. Боба и меня подняли вверх двадцать рук, поставили на стол, и, пока нам наливают виски, мы должны были петь в двадцатый раз Марсельезу.

Одна из улиц Сан-Франциско… Два кабака напротив друг друга. Всего три шага — и ты в другом клубе. Ну что ж, делать нечего. Нас с триумфом перенесли на руках из одного заведения в другое. Один раз, второй, третий.

Деньги текли рекой. Золотые монеты, пять долларов, десять, двадцать долларов. Золото имело туже ценность, и не центом больше, что и казначейские билеты!

Несколько часов спустя я думал, что весь город, в прямом смысле этого слова, был пьян. Не только его жители, но и дома, деревья в парках, холмы, на которых раскинулся Сан-Франциско, пьяными были даже разноцветные фуникулеры, плавно ползущие, то вверх, то вниз по склонам холмов.

Да, Сан-Франциско прощался с нами как подобает, или, скорее, в соответствии с теми излишествами, которые он столь щедро дарил нам в течение шести недель.

Поскольку мы отправились в путь, едва наступил 1919 год.

Генеральный штаб позволил нам продолжить нашу миссию, хотя на этот раз принятие решения потребовало немало раздумий. И, несмотря на то, что наша эскадрилья была недееспособной из-за того, что многие вернулись на родину.

Даже более того. Перед отправлением мы узнали, что наши самолеты находились на борту грузового судна, покинувшего порт Шербура. Путь во Владивосток лежал через Панамский канал. А это несколько месяцев в море. Таким образом, неопределенное время нам предстояло находиться во Владивостоке без единого самолета.

Итак, мы поднялись на борт «Шермана», такого же военного корабля, как и «Президент Грант». На этот раз наше путешествие продлилось несколько недель. Переход через Тихий океан занял около месяца. Но прошел он в совсем иных условиях.

Погода нам благоволила. Океанский бриз приносил прохладу в жару. Зыбь на поверхности океана уходила далеко за горизонт и терялась из виду. Теперь мы оставляли за собой не Францию в тот миг, когда все ее колокола возвещали о перемирии, а город, удовольствия которого пресытили и утомили нас. Воинам прежде всего необходим был отдых. Да и на борту корабля мы больше не были единственными пассажирами. Кроме нас, на корабле были еще два батальона морской пехоты.

Сегодня все более или менее представляют себе, кто такие морские пехотинцы: элитные формирования, где царили жесткая дисциплина, боевая подготовка и беспощадная муштра. Современные морские пехотинцы — невинные младенцы по сравнению с пехотинцами конца прошлого века и начала нынешнего (имеется в виду конец XIX и начало XX века, — прим. ред.).

Они действительно были самыми выносливыми. Само время сыграло в этом немалую роль. Сервис, удобства, да и все, что просто облегчало жизнь даже для морской пехоты, — все это имеет огромное значение для американской армии, но тогда для этого просто не было материальной базы. Впрочем, никто особенно об этом и не задумывался. Военные редко вызывали уважение и симпатию. Военная служба в то время не была обязательной. В армии служили только профессионалы. То есть те, кто не был способен ни на что другое, кроме как сражаться. В большинстве своем наемники, авантюристы на военном довольствии. И особенно морские пехотинцы, своеобразный гибрид, наполовину солдаты, наполовину моряки. Короче говоря, самые выносливые из всех, настоящие tough guys.

Среди наших крутых парней, я хочу сказать, среди тех, кто находился на «Шермане», было немало рядовых, а также офицеров и унтер-офицеров, которые принадлежали как раз к морской пехоте. Мускулистые, беспечные в моменты спокойствия, но при малейшей опасности готовые на убийство, кожа у них была цвета старого дерева, обветренная многими ветрами и загорелая на солнце Китайского и Карибского морей и Индийского океана. Они пришли и взяли Кубу. Они пришли и взяли Филиппины. Они устроили в Пекине боксерское восстание.

Они были просты как в общении, так и в своих манерах. Ничто, как мне кажется, не могло их удивить. Во всяком случае, не наши качества как летчиков. Они столько уже повидали, столько всего пережили, столько убивали, порой людей весьма странных. Для них мы были greens, что значит «зеленые», то есть новобранцы, новички французской армии. Greens по возрасту и по маленькому опыту общения с этим бескрайним миром. Хорошие слушатели для их рассказов.

Они только и ждали, чтобы рассказать о своих приключениях. К этим рассказам подходили и их голоса, уставшие от многолетних плаваний по морю, от потасовок, крепкого табака, ужасной выпивки и сквернословия. Мы восхищались ими. Наши знания английского сводились к тому, что мы помнили еще со школьной скамьи, да к тому немногому, что мы выучили на улицах Сан-Франциско. Этого явно было недостаточно, чтобы понимать все, о чем они говорили. Но этот полупонятный язык не мешал нам наслаждаться общением. Он давал пищу для фантазий. «Шерман» тем временем находился во власти волн, синева которых могла сравниться по глубине цвета только с сапфирами, а легкий бриз, дующий со стороны не видимых глазу островов, пах так вкусно. Время как будто замерло в пространстве. Мы пили вкуснейшие напитки.

Конечно, на этом корабле все спиртные напитки находились под строжайшим запретом. Как и на «Президенте Гранте». Согласно законам и внутренним правилам, на всех военных судах спиртное было запрещено. Но у наших морских пехотинцев были свои неписаные законы и правила. В офицерской столовой, в кафетерии, на мостике они просили только воду и чай. Только вот у воды часто был сильнейший привкус джина, а чай источал запах виски или рома. В каютах все было еще проще. Там все вещи назывались своими именами. Чем выше звание, тем больше был запас спиртного. Что касается коммодора военно-морских сил США, капитана «Шермана», то как моряк он вполне соответствовал морскому пехотинцу, поэтому и разместил в своих апартаментах настоящий бар. Наливали матросы. Расходы покрывались из ставок в игре.

Всего было три стола, у каждого — свой председатель. Правое крыло — подполковник пехотинцев. В центре — коммодор — первый после бога. Левое крыло — представитель бога собственной персоной — падре, священник при войсковой части. Все трое были очень похожи, один — настоящий солдат, другой — бандит, третий — церковный развратник. Лица у них были то ли загорелые, то ли красные, все они были широкие в плечах, но с уже заметным брюшком, в зубах кубинская или филиппинская сигара, вечная улыбка. Казалось, что они из одного племени, из одной семьи. Из всех троих мы больше всего любили падре.

Несмотря на свои шестьдесят лет, он любил посмеяться, выпить, да и рассказывал он лучше, чем другие, его истории были самыми непристойными. Он покорил нас в первый же вечер. Вот как это было. Как только ужин подошел к концу, он обратился к нам:

— Вот вы, кто, как я полагаю, чувствует себя в небесных просторах столь свободно, как ангелы божьи, — я сомневаюсь, что вы способны повторить то, что могу делать я, смиренный слуга божий.

— О чем вы говорите? — поинтересовался Боб.

— Все очень просто. Нужно достать зубами большое яблоко из чаши, наполненной водой.

— А вы умеете это делать?

— Увидите, — мягко сказал падре.

— Может, и нам попробовать?

— Почему бы и нет, — произнес падре. — Ради этого стоит заключить пари. О, весьма скромное пари. По доллару с каждого. Я один против вас всех.

— Согласны! — сказали хором мои товарищи по эскадрилье.

Нам следовало бы проявить больше осторожности. Чаша с водой уже стояла на столе. А в ней плавало огромное яблоко. Нас окружили пехотинцы и офицеры с «Шермана». Что же делать? Среди наших спутников мы, правда, выглядели как новички. Один за другим мы пытались. Никто, даже открыв широко рот, так, что, казалось, порвутся щеки, так и не смог вытащить яблоко.

— Замечательно, — сказал падре.

Он завернул рукава, затолкал в рот пальцы и вытащил вставную челюсть, зажал яблоко между зубными протезами и поднял его высоко над головой, как если бы это была просвира. Не сказав ни слова, он снова положил яблоко в чашу, вставил назад челюсть и забрал деньги — около пятнадцати долларов, что лежали прямо перед ним.

Мы все дружно захлопали. Как и все остальные, мы делали это от всего сердца, уверяю вас.

Доллар был невысокой платой за подобное развлечение, за такого кюре на таком корабле.

Мы не могли бы начать лучшим образом наше совместное существование. Остальное сделали за нас бокалы. А также обмен воспоминаниями. Мы готовы были бесконечно слушать рассказы морских пехотинцев. А они любили расспрашивать нас о Франции.

Они никогда там не были, ни до, ни во время войны. В основном их вопросы касались женщин. Не могу поклясться, что мы говорили правду и только правду. Мы давали волю воображению и фантазии. У нас неплохо получалось. Поскольку они нас слушали, нам надо было удовлетворить их желание услышать что-нибудь удивительное и необычное. На наши самые нелепые выдумки эти видавшие виды люди реагировали как дети. Как нас вдохновляли небоскребы Манхэттена, так они мечтали о борделях Парижа и Марселя.

Благодаря пехотинцам мы пристрастились к покеру. Эту игру практиковали во многих эскадрильях. Кому-то действительно покер нравился. Другие же играли из уважения к новым друзьям. Некоторые привносили в игру постоянство и точность курса лечения. Я употребляю это слово в прямом его значении, самом прямом.

Море было спокойным и прекрасным. Ни малейшего дуновения ветра, не было даже пены от волн. Движение волн на поверхности Тихого океана никогда не прекращалось. Некоторые мои товарищи с трудом выносили постоянную качку. Сначала это причиняло небольшие неудобства. Но «Шерман» двигался в ритме метронома, он спускался по ходу движения медленной, огромной и нескончаемой волны, чтобы потом, как только он достигал ее высоты, начать движение к вершине уже следующей волны, погружения и подъемы сменяли друг друга. Это мерное покачивание из обычного неудобства становилось причиной настоящего недомогания, которое постепенно сменялось настоящей морской болезнью. Врач пехотинцев попытался оказать помощь тем, кто страдал больше всех. Но это только ухудшало их положение.

И тут вмешался падре.

— Я в этом больший дока, чем Док, — сказал он.

Он нашел этих несчастных кого лежащим на скамейке на мостике, кого растянувшимся на кровати в каюте, заставил их встать и притащил за покерный стол.

— А теперь играйте по-крупному, — приказал он. Мертвенно-бледные, ошалевшие, они повиновались ему. И — о чудо! Поверьте мне на слово, через несколько ходов они были во власти желания выиграть.

Сегодня сложно понять, что представлял собой подобный переход, когда тебе всего двадцать лет, а на дворе самое начало 1919 года. Большие путешествия той эпохи не имеют ничего общего с массовыми путешествиями в группах, меню и картой вин, которые столь щедро предлагают многочисленные туристические агентства. Для этого нужны были время, особые профессии, специальные случаи. На картах было полно белых пятен, неизвестных земель. Далекие моря хранили свои сокровища и легенды. Среди них был и Тихий океан, самый большой в мире.

Дельфины резвились вокруг «Шермана», акулы плыли рядом, в небе то и дело появлялись невиданные птицы, словно крылатые облака, кильватер пел только ему знакомую песню, а солнце катилось к закату. Я смотрел, смотрел во все глаза. Здесь островок, а там коралловый риф. А вот заросли пальм. Иногда — в библиотеке было полно книг подобного жанра — я читал Стивенсона, Мелвилла, Джека Лондона, капитан Кук, Бугенвиль или Васко да Гама оживали передо мной. Я говорил себе: «Острова мечты, острова, благословленные южными морями, — мне предстоит их увидеть». Как знать, как знать…

Десять дней в море, наконец мы на Гавайях… Гонолулу.

Я не сказал бы, что здесь ничего не изменилось с тех пор, как Кук открыл этот архипелаг. Немало лет разделяло дату открытия островов и дату нашего прибытия, однако материальные условия и формы быта еще не успели претерпеть головокружительных изменений, как в наше время. Одежда, пища, напитки, хижины, праздники все еще хранили свою первозданность.

Еще не прошло и двадцати лет с момента установления американского протектората. Местные вожди, принцы и короли еще были живы. Повсюду девственные пляжи. Примитивная простота и доброжелательность нравов. Ритуалы и табу были исполнены магии. А гостеприимство — истинной добродетели. Путника встречали как дорогого гостя, а не как клиента. Гирлянды и ожерелья из великолепных цветов, звуки укулеле, танец хула — все это в исполнении мужчин и юношей, женщин и девушек еще не превратилось в спектакль, фольклор за деньги, а было старым как мир радушным приемом.

Вот почему в их танцах и инструментах, в их голосах были и самобытность, и сила, которые им предстояло потерять вместе со своим раем. Бедные, бедные райские уголки, где вместо музыки слышалось бряцание монет, где пахло хот-догами и гамбургерами, а по выходным на зафрахтованных рейсах сюда прибывали толпы туристов.

Но почему я думаю об этом? Я закрываю глаза и вижу девушек, исполненных грации, чувственности и чистоты, вижу юношей с красивыми телами, сформированными лазанием по склонам вулканов, нырянием и греблей на лодках, плаванием на пирогах, которые они делали из деревьев, как их далекие предки. И юноши, и девушки носили венки и пояса из цветов, запах которых завораживал, они пели и танцевали, как перед мрачными богами, которым они все еще поклонялись. А в центре, на голову выше их всех, стоял старик, он и руководил этим действом.

Был ли это бывший вождь, король или принц? В нем была величественность и гордость. Великий колдун? В нем были огонь и тайна. А может, его неистощимый и неутомимый пыл объяснялся употреблением кавы, из которой на островах готовили напиток и сильнейший наркотик? Или это священное неистовство было дано ему от природы? На эти вопросы нет ответов… Да и возникли они у меня гораздо позже. В то мгновение работа мысли словно остановилась, повисла в воздухе.

К счастью, Япония была второй и последней нашей остановкой. Ничего нового. Наше пребывание здесь было слишком кратким. Нужно было запастись углем. Никаких контактов с людьми. Отсюда впечатление нереальности происходящего. Перед нашим взором возникали, увеличиваясь многократно, образы, сошедшие с гравюр и почтовых открыток: люди, одетые в кимоно, гора Фудзияма, курума, люди, впряженные в маленькую двухколесную повозку. Храмы и, наконец, Внутреннее море, его маленькие сказочные острова, маленькие домики, маленькие поля, небольшие бамбуковые леса, миниатюрные буйволы, маленькие люди на берегу, и с правого и с левого борта казалось, что они находятся на расстоянии вытянутой руки.

И вдруг все изменилось, чудесная картинка исчезла, как по щелку хлыста. Корабль и мир. Небо и свинцового цвета вода. Даже барашки от волн были серого цвета. Нам вдруг стало холодно, очень холодно. Этот холод принес ветер, не знавший пощады, он обжигал, хлестал по лицу. От ветра веяло льдами. Да, это был Тихий океан, но уже чувствовалось дыхание Арктики.

Дни шли, снег усиливался, мостики все больше покрывались льдом. Ледокол прокладывал фарватер, чтобы «Шерман» смог войти в порт Владивостока.

Владивосток.

Прошло восемьдесят дней с тех пор, как мы покинули Брест.