Мысли, которые нас выбирают. Почему одних захватывает безумие, а других вдохновение

Кесслер Дэвид

Глава третья

От нормы к психическому расстройству

 

 

Феномен захвата включает широкий спектр психологических понятий, например внимание, обучение и память, триггеры, сенсибилизация, подкрепление (когда необычный стимул инициирует повторяющиеся мысли и поступки), обсессия, мотивация, долгосрочные последствия детских переживаний, привязанность и, возможно в первую очередь, – эмоции и настроение.

Чувства, связанные с захватом, могут принимать различные формы, а их интенсивность, продолжительность и качество могут меняться. Иногда эмоциональное переживание длится всего несколько мгновений. Но захват, который оно спровоцировало, может с возрастающей силой овладевать человеком, изменяя его ощущение и понимание мира, не оставляя его долгое время.

Действия, которые мы совершаем в результате захвата, также весьма разнообразны: эффект может быть временным, с умеренными последствиями или изменениями поведения. Или же длительным, полностью меняющим направление нашей жизни. В любом случае этот процесс начинается неосознанно для нас. Когда захват вступает в силу и сужает фокус нашего внимания, мы начинаем чувствовать, что мысли выходят из-под контроля. Это ощущение может вызвать страх и даже панику. В ином случае при захвате переживания могут казаться нам совсем обычными; тогда нам будет казаться, что сознание ограничено одним направлением, следует в нем непрерывно и ничего плохого не происходит.

Когда захват вступает в силу и сужает фокус нашего внимания, мы начинаем чувствовать, что мысли выходят из-под контроля.

Рассказанные ниже истории иллюстрируют самый разный человеческий опыт – от романтической тоски до зависимости, вдохновения и отчаяния. Некоторые истории показывают, как одна-единственная мысль или идея могут захватить нас совершенно заурядным способом и при этом вызывать совсем не заурядный, мощнейший сдвиг в восприятии мира; в других описывается, как жесткие паттерны мышления приводят к разрушительным и болезненным действиям. Первая история – рассказ от лица вымышленного персонажа, но ощущения героя вполне реальны, они хорошо знакомы большинству из нас. Как мы сможем увидеть, искусство часто оказывается порождением захвата. В то же время можно сказать, что оно – продуктивная попытка освободиться из тисков захвата.

 

Отказ

История Дарроу «Риф, или Там, где разбивается счастье»

Дарроу не мог дождаться, когда же он увидит свою любимую Анну. И вот пришла телеграмма.

«Непредвиденные обстоятельства. Пожалуйста, не приезжай раньше тридцатого. Анна».

Без объяснений, без «тени извинения или сожаления», как пишет Эдит Уортон в своем романе 1912 года «Риф», Анна отложила такую долгожданную встречу на две недели. Телеграмму принесли в купе Дарроу, когда поезд только отошел от станции. Хотя он садился в поезд, предвкушая восхитительную перемену – он собирался сделать Анне предложение, – теперь Дарроу чувствовал, как будто его обокрали. Его мир внезапно встал с ног на голову, и он больше не мог думать ни о чем другом.

«Всю дорогу от Чаринг-Кросса до Дувра поезд выстукивал Джорджу Дарроу слова телеграммы», – пишет Уортон. В конце поездки, когда Дарроу размышлял, продолжать ли путь во Францию, сама природа, казалось, повернулась против него: «И теперь, когда он вышел из купе и стоял, глядя на продуваемую всеми ветрами платформу и бушующее море позади, они [слова Анны] набросились на него, словно сорвались с гребня волны, оглушили и ослепили его с новой яростной и издевательской силой».

Ясно, что он был глупцом, если надеялся, что Анна выйдет за него замуж. Как иначе можно понимать ее слова?

Тремя месяцами раньше, когда Дарроу столкнулся с Анной на вечеринке в Лондоне, на него внезапно нахлынули воспоминания. Он до сих пор чувствовал свое изумление, когда «увидел ее нежданное лицо; темные волосы, спадающие на серые глаза; глаза, разрез которых и тень, скрывавшуюся в них, он помнил в мельчайших подробностях, как мог бы, спустя полжизни, узнать комнату, в которой играл ребенком. Все это, и еще больше, сказала ее улыбка; не только “я помню”, но “я помню то, что помнишь ты”».

Они с Анной влюбились друг в друга двенадцать лет назад. Их чувства вспыхнули мгновенно и полно, но они были слишком молоды, и ни один из них не обладал способностью в должной мере распознать, что такие чувства – большая редкость. Анна просто исчезла – на взгляд Дарроу, без какой-либо причины и смысла.

Когда больше чем через десятилетие они снова встретили друг друга свободными – она вдовела, он никогда не был женат, – они почувствовали, что им необыкновенно повезло, словно свыше был дарован второй шанс. Взволнованный этими обстоятельствами, которые казались ему не чем иным, как судьбой, Дарроу решил, что Анна именно та женщина, с которой он окончательно остепенится.

Однако, получив телеграмму, Дарроу прокрутил в памяти всю историю, рассматривая ее с новой, критической точки зрения. Он искал, в чем заключалась ошибка его расчетов. Возможно, Анна умалчивала ровно столько, чтобы позволить ему нарисовать штрихи на ее чистом холсте, штрихи, которые ему нужно было или хотелось нарисовать. Возможно, она никогда не ощущала то накала эмоций, который, как он думал всего несколько мгновений назад, они оба испытывали.

Теперь все подвергалось переосмыслению.

Постепенно весь мир Дарроу стал безмолвным, бесцветным и расплывчатым. Пейзажи за окном казались размытыми, обрывки разговора, долетавшие до его слуха, перестали быть понятными. Он был беспокоен, его ужасно раздражали звуки локомотива и все, что не было Анной.

Острая боль отказа превратила мир во враждебное место: «Теперь в завываниях ветра Дарроу продолжал слышать насмешливое эхо ее послания: “Непредвиденные обстоятельства”». Он вышел на перрон, подталкиваемый со всех сторон толпой. «Издевательские голоса звучали, словно эхо, в его голове: “Она не хочет тебя, не хочет тебя, не хочет тебя”, – говорили локти и зонтики, на которые он то и дело натыкался в толпе».

Где-то глубоко внутри Дарроу знал, что послание может не означать отказа, что сотни совершенно правдоподобных объяснений – абсолютно невинных – могли бы оправдать отсрочку, о которой так внезапно попросила Анна. Но он все еще не мог заглушить эхо этих трех слов: «Пожалуйста, не приезжай».

Хотя персонаж Эдит Уортон вымышлен, он воплощает вполне реальный феномен: болезненное, навязчивое переживание, которое может поразить нас, просочившись надуманным смыслом между строчек самого краткого и ни к чему не обязывающего сообщения.

 

Жестокий отец

История Ф. Кафки

Дети особенно восприимчивы к захвату, когда они с большим трудом пытаются осмыслить мир взрослых, который кажется им жестоким, иррациональным или безжалостным. Детские воспоминания – или любой формирующий личность опыт – могут приобретать особое значение и овладевать человеком, часто во вред ему.

В письме, которое Франц Кафка написал своему престарелому отцу в 1919 году, он размышляет о чувстве благоговейного трепета, страха и смятения, пережитом им в раннем возрасте. «Для меня, ребенка, все, что ты рявкал в мою сторону, воспринималось почти что законом Божьим», – объяснял Кафка. И это притом, что отец был далек от святости: «Из своего кресла ты правил миром. Твое мнение было верным; все иные мнения были глупыми, дикими, ненормальными и тупыми».

Будучи уже взрослым, писатель оставался в плену воспоминаний о своем отце, неспособный сорваться с эмоциональной орбиты своего детства. «Мои сочинения, – признавал Кафка, – написаны о тебе: все это я делал, чтобы выплакаться, как не мог выплакаться у тебя на плече».

Выросший под надзором крупного, сильного, грозного мужчины, юный Франц болезненно осознавал свое собственное тщедушное телосложение. Каждая ошибка оборачивалась разочарованием в себе от неумения соответствовать идеалам мужественности. «Здесь я действительно в чем-то стал самостоятельным и отдалился от тебя, – пишет Кафка, – хотя это немного и напоминает червя, который, если наступить ногой на заднюю часть, оторвется и уползет в сторону».

Письмо Кафки к отцу было попыткой объяснить обиду, тлеющую в нем на протяжении всей жизни; он перечислял примеры пренебрежения и мелочной жестокости, болезненные воспоминания о семейной жизни, прошедшей в ощущении беспомощности и отчаяния.

Сначала ешь, потом говори. У отца Кафки был список правил поведения за обеденным столом. Во время еды отец не допускал никаких дискуссий; ни в коем случае нельзя было хрустеть костями от курицы, хотя сам он грубо нарушал собственный указ, вгрызаясь в кусок мяса, как пещерный человек, и, как «пещерный» человек, он подстригал ногти прямо за столом и чистил уши зубочистками. Соус следовало пробовать изящно, хотя отец хлебал его жадно и громко. Хлеб следовало отрезать ровно, хотя сам отец отпиливал куски ножом, испачканным в соусе. Ни одной крошки не должно было упасть на пол, но в конце каждой трапезы внушительная куча крошек обнаруживалась под его стулом. Более того, все должно было быть съедено до последнего кусочка. Но почему же тогда его отец называл приготовленные матерью блюда «жратвой», обвиняя «скотину» в том, что она испортила превосходное мясо?

В другом эпизоде молодой Кафка вспоминает, как зимней ночью он много часов просил стакан воды, «отчасти чтобы позлить вас, а отчасти чтобы развлечься». Поскольку мальчишка продолжал подвывать, отец Кафки выволок его из кровати, оттащил прямо в холщовой пижаме на балкон их маленькой пражской квартиры и закрыл за ним дверь. Трясясь от холода под дверью, Франц внезапно увидел свое собственное существование как случайное и необязательное: «Спустя годы меня все еще мучило, что огромный мужчина, мой отец, высшая инстанция, почти без всякой причины ночью мог подойти ко мне, вытащить из постели и вынести на балкон. Вот, значит, каким ничтожеством я был для него».

Последствия от этого для Кафки с возрастом только усугублялись. Воспоминания детства не только сформировали темные, сюрреалистичные пейзажи его романов, но также и его обретающее очертания представление о себе как о писателе. Несмотря на мировое признание, критика отца преследовала его с молодости до зрелых лет:

«Стоило только увлечься каким-нибудь делом, загореться им, прийти домой и сказать о нем – и ответом были иронический вздох, покачивание головой, постукивание пальцами по столу: “А получше ты ничего не мог придумать?”, “Мне бы твои заботы”, “Не до того мне”, “Ломаного гроша не стоит”, Тоже мне событие!”».

О чем говорит письмо Кафки, так это о бесконечных унижениях со стороны раздражительного, взыскательного, временами придирчивого отца. Хотя Кафка признавал, что отец его «едва ли хоть раз ударил», он с ужасом вспоминал угрозу насилия, которая никогда реально не осуществлялась: «Но то, как ты кричал, как наливалось кровью твое лицо, как торопливо ты отстегивал подтяжки и вешал их на спинку стула, – все это было для меня даже хуже».

То, что начиналось как эпизод домашнего наказания, вскоре превращалось, путем некоей алхимической реакции, в сцену казни через повешение:

«Вероятно, такое чувство у приговоренного к повешению. Если его действительно повесят, он умрет и все кончится. А если ему придется пережить все приготовления к казни и только когда перед его лицом уже повиснет петля, он узнает, что помилован, он может страдать всю жизнь».

Письмо Кафки к отцу было попыткой объяснить обиду, тлеющую в нем на протяжении всей жизни.

Простота смерти кажется предпочтительнее бесконечной угрозы унижения. Вследствие этого большая часть взрослой жизни Кафки была покрыта тенью неизбежности надвигающейся боли. Ощущение этой неизбежности заполняло не только его настоящее, но и все обозримое будущее. Как Осужденный в его новелле «В исправительной колонии», Кафка жил, как будто постоянно ожидая исполнение приговора.

Он достиг успеха как писатель, но оставался полностью под влиянием отца. Тот оставался постоянно недовольным свершениями своего сына. Со временем молодой писатель обнаружил, что он не может принять редкий комплимент от своего отца: «Это стало неизменной привычкой, даже когда твое мнение, в порядке исключения, совпадало с моим».

Спустя годы Кафка переосмыслил всю историю своей жизни, осознав ее бесконечной борьбой за освобождение от тирании.

Всю глубину страданий писателя особенно хорошо воплощало одно детское воспоминание. Он и его отец в купальне: «Вот я, костлявый, тощий, хилый; и ты, сильный, высокий, мускулистый». Стыдясь своей неуклюжести в воде, юный Франц почувствовал ужас осознания: «В такие моменты вспоминались и назойливо преследовали меня все мои прошлые ошибки».

 

Алкоголь

История К. Кнапп

«Я любила то ощущение, которое вызывал во мне алкоголь, и мне нравилось, как алкоголь смещал фокус моего внимания от меня самой», – писала Кэролайн Кнапп в своей блестящей книге воспоминаний «Алкоголизм: история любви», вышедшей в 1996 году.

Немногие писатели или ученые сумели так хорошо описать то особенное ощущение, которое испытывает пристрастившийся к алкоголю.

«Мне нравились звуки алкоголя: скольжение пробки из горлышка винной бутылки, отчетливое буль-буль жидкости, льющейся в бокал, позвякивание кусочков льда в высоком стакане».

«Я любила все эти ритуалы, дух товарищества и братства, который возникает между пьющими».

«Я любила… теплое, расслабляющее ощущение, одновременно легкость и кураж, которые алкоголь дарил мне».

«История любви. Да, это история любви, – пишет Кнапп. – Речь идет о страсти, чувственном удовольствии, мощном притяжении, вожделении, трепете, томлении. Эта потребность столь сильная, что она разрушает человека».

У некоторых читателей мемуаров Кнапп описание кубиков льда, постукивающих в стакане, пробуждает целый мир. Образы, которые писательница столь любовно создает, так или иначе связаны с мощным переживанием – предвкушением алкоголя. Эти многообещающие намеки обладают властью пробуждать интерес, фокусировать внимание, разжигать желание. Кнапп пишет: «И сегодня я все еще не понимаю, исходит ли этот голод из семьи, или это нечто, с чем я родилась».

На самом деле захват является результатом обучения и воспоминаний. Намеки не имеют никакого значения, если нет ассоциации с предыдущим опытом. Если вы никогда не курили, то хруст сигаретной пачки, першение в горле, колечки дыма, образ верблюда или ковбоя не вызовут у вас никакого отклика; вам не захочется курить.

В конце концов Кнапп отвечает на вопрос об источнике своего пристрастия к алкоголю: это была не просто «любовь с первого взгляда». Как она пишет в «Алкоголизме»: «Взаимоотношения развивались постепенно, в течение многих лет, когда расставания сменялись воссоединением».

«Дорогой отец!

Я напилась тем вечером, когда ты умер. Потом я напилась в вечер похорон, а потом пила каждый вечер – один год, 10 месяцев и 13 дней.

Мы никогда не обсуждали эту тему, по крайней мере напрямую: ты пил, я пила, мы пили, – но как все это переплелось вместе, стало таким запутанным и соблазнительным? Поэтому я решила, что пришло время все это обсудить. Я подозреваю, что ты – психиатр, психоаналитик и в семье, и за ее пределами, – был бы благодарен за это намерение, за намерение разгласить секрет, подобный нашему.

На первый взгляд все выглядит так непрезентабельно: дочь психоаналитика алкоголичка. Не очень-то красиво, не так ли? Кажется неправильным. Но ты-то хорошо знал, как обманчив первый взгляд, как может вскипеть пена и обезобразить самую красивую поверхность и насколько это сложная проблема – жить и пытаться любить людей, справляясь со сложными чувствами.

Я не помню свой первый стакан, но подозреваю, что он был выпит в твоем обществе; скорее всего, мы сидели в гостиной, где вы с мамой каждый вечер готовили себе коктейли… Мне нравилось пить, долгое время нравилось. Я любила это так сильно, что могла бы – буквально – умереть за глоток…

Я научилась выпивать у тебя, наблюдая за тобой. Я смотрела, как ты приходишь после работы и смешиваешь графин мартини, и я видела, как напряжение начинает отпускать тебя, после того как ты выпьешь первую порцию… Ты словно балансировал на грани печали».

Намеки не имеют никакого значения, если нет ассоциации с предыдущим опытом. Если вы никогда не курили, то хруст сигаретной пачки, першение в горле, колечки дыма не вызовут у вас никакого отклика; вам не захочется курить.

Кнапп определяет – как это может сделать только зависимый человек – главный принцип зависимости: твердая, неоспоримая и неколебимая убежденность в необходимости алкоголя. Это «мне нужно», по ощущениям, передается некоторыми сигналами: наше внимание уходит в сторону, скользит, словно под действием силы тяжести, и притягивается к стакану. В этом ощущении нас захватывает не сам алкоголь; а то ощущение, которое он вызывает. Как пишет Кнапп: «Мне иногда кажется, что алкоголики – это люди, которые возвысили свое стремление и обратили его в искусство или в культ. В погоне за стаканом, заполняя пустоту алкоголем, они иногда убивают себя. Они могут отказаться от жидкости, но погоню остановить труднее».

Кнапп сравнивает отчаянное стремление алкоголика к умиротворению с ее детским пристрастием к перфекционизму: к «идеальной паре фирменных кожаных выходных туфель», дополненных, естественно, «сапогами для верховой езды и черной вельветовой шляпой абсолютно идеального размера», или «самой высокой новогодней елкой в поселке». В каждом подобном случае предпосылкой конкретного желания было нечто иное, нежели сам объект этого желания: обещание, возможно иллюзорное, умиротворения. Для Кнапп это всегда была «некая духовная морковка на палочке, обещающая покой и утешение».

 

Физическая боль

История К. Кеттлуэлл

Подростком Кэролайн Кеттлуэлл резала себе руки. В своей книге «Обман» она пытается разобраться, почему ей так нравилось себя резать и почему это продолжалось почти до двадцатипятилетнего возраста: «Когда я начала это делать… я на самом деле абсолютно не понимала, зачем режу себя, – просто знала, что должна это делать. Я понимала, что это выглядит ненормальным – резать себя подобным образом». Внешне нормальная девочка-подросток, на которую словно падала тень беспокойства и страха: «Каждый день я просыпалась и отправлялась в школу, съедала обед и делала уроки, двигалась по жизни, но мне казалось, что я с каждым днем все больше выхожу из-под собственного контроля, как будто я была связана с той, другой Кэролайн только тончайшей нитью».

Кеттлуэлл описывает мгновения до того, как она резала себя, как «ужасное, скребущее, дергающее, тревожное беспокойство». Это беспокойство превращалось в «гнетущее напряжение, словно что-то ползло по моей плоти и мне хотелось стряхнуть это со своей кожи, как лошадь стряхивает мух. Я садилась на кровати, впивалась ногтями в лицо, испытывая желание разорвать на себе кожу. Что вы можете поделать с таким желанием?»

Испытав подобные ощущения, Кэролайн пыталась разобраться, как обычный человек может прекратить поведение не просто саморазрушающее – дикое. Что заставляло ее резать себя? Ни одна из «тривиальных» подростковых проблем Кэролайн не давала адекватного объяснения: «Сколько проблем следует иметь, чтобы оправдать самоповреждение?» Кеттлуэлл составила список возможных объяснений: чудаки и оригиналы в семейной истории (пьяницы, склонные к депрессии и самоубийству); ужасная ностальгия, граничащая с паникой; ночные кошмары и боязнь темноты. Но ни одно из этих объяснений не казалось существенным или истинным по отношению к ее собственному опыту. Все, что она знала, – это настоятельная потребность удовлетворить свое желание, и, когда она резала себя, тревожное беспокойство уходило. Разрежь – и ты проживешь день. Разрежь, и можешь садиться за уроки.

Кэролайн резала себя в отчаянии, или когда ощущала унижение, или неуверенность, или вину, или одиночество.

«Я нежно касалась лезвием бритвы бледной кожи на внутренней поверхности локтя, а потом медленно проводила линию – так медленно, что чувствовала, как через лезвие передаются самые слабые толчки сопротивления тканей, сменяющиеся свободным ходом лезвия. Это была очень тонкая, изящная боль, едва ли вообще боль, словно легкий мимолетный ожог от расплавленного свечного воска. После бритвы кожа словно таяла, на мгновение приоткрывая молочно-белые внутренние слои, прежде чем крохотные бусины крови насыщенного темно-красного цвета просачивались через разрез длиной в дюйм. Затем кровь наполняла разрез и начинала искажать чистые и ровные края аккуратно нанесенной раны. Хаос в моей голове превращался в мягкий шелк тишины и покоя. Я вся становилась этим ощущением – ощущением руки, лезвия, крови и плоти».

Кэролайн резала себя в отчаянии, или когда ощущала унижение, или неуверенность, или вину, или одиночество. «Мне хотелось резать ради самого разреза, – объясняет она, – чтобы осторожно препарировать капилляры, открывать вены. Потребность резать была для меня тем же ощущением, как жажда воздуха в тот момент, когда вы ныряете в бассейн слишком глубоко, чтобы продержаться на одном вдохе».

Она искала истоки своей потребности самоповреждения, но этот поиск в конечном счете привел ее в тупик. Ключи, которые она надеялась отыскать, – какой-нибудь первоначальный эмоциональный заряд или случай, запечатлевшийся в памяти, – так никогда и не нашлись. Кэролайн пыталась найти ответ, распутать это невидимый узел в моменты «изящной боли», но осмысления не происходило, только всепоглощающие эмоции, которые она испытывала в такие моменты.

В этом ощущении Кэролайн нашла способ уводить свое внимание от того, что беспокоило ее, к тому, чем она могла управлять. Вот это самое управление и стало захватом, захватом внимания и самой себя. Это привело к замкнутому кругу, который очень трудно разорвать. Одна из головоломных задач по выяснению истоков подобной склонности состоит в определении, является ли самоповреждение предшественником или последствием, причиной или результатом. Была ли Кэролайн захвачена самоповреждением и, следовательно, прибегала к нему в моменты дискомфорта или тревоги или нанесение ран было результатом захвата тревогами и потребностью в освобождении? Дело в том, что захват может порождать захват.

 

Детская травма

История Норы

Когда Нора была ребенком, ее сбивало с толку несоответствие между тем, как выглядела ее семья для стороннего наблюдателя, и тем, что она сама переживала в этой семье. Нора не умела видеть различия между фундаментальными вещами – между любовью и агрессией, безопасностью и опасностью, порядком и хаосом.

– Во всех семьях есть свои правила, – говорит Нора. – Это система, которая призвана творить иллюзию и набрасывать вуаль на реальность.

Долгое время Нора жила наедине со своим ужасом от семейного террора.

– Вот одно из моих самых ранних воспоминаний, – рассказывала она. – Я сидела за обеденным столом. В нашем доме были приняты льняные скатерти, шестьдесят минут взрослых разговоров и не ставить локти на стол. И тут меня вырвало. Не знаю, была ли это болезнь или просто нервы. Не представляю. Но меня постоянно тошнило. В этот момент, как я помню, вокруг стало тихо; моя мать открывала и закрывала рот, она что-то говорила, но я не слышала. Я пулей вылетела из-за стола – хотя в воспоминании все осталось как в замедленной съемке, – но мать поймала меня. Она пыталась заставить меня съесть то, чем меня вырвало. Я описалась. Что происходило потом, я почти не помню.

На протяжении многих лет подобные истории повторялись – мать кричала на Нору целыми днями, запирала ее на замок, будила посреди ночи, чтобы преподать урок, требовала извиняться за то, чего никогда не было, говорила дочери, что та втоптала в грязь всю ее жизнь.

Спустя годы Нора связала свое почти постоянное паническое чувство с теми травмирующими воспоминаниями.

– Я помню, как смотрела на мать и думала: «Если бы я могла сделаться маленькой-маленькой, ты бы ничего не могла мне сделать».

* * *

Став подростком, Нора обнаружила, что некоторые вещи приносят ей временное облегчение от постоянной, изматывающей тревоги. На протяжении десяти лет она меняла один вид компульсивного поведения на другой в попытке создать мир, которым могла бы управлять.

– Сигареты помогали мне во всем, – говорит Нора. – Они поднимали меня по утрам, помогали выйти из дому и общаться с людьми. Сигареты создавали прекрасную маскировку, потому что занимали руки. Я чувствовала себя защищенной. Я могла вытащить сигарету и использовать ее как прикрытие, а в этот момент собраться с мыслями, прежде чем ответить на чей-то вопрос.

Если сигареты давали укрытие от окружающих, то позднее амфетамины предоставили Норе освобождение от самой себя.

– О, как мне нравились эти штуки! – Она буквально просияла при этом воспоминании. – Я имею в виду, что те ощущения, которые другие люди считают нежелательными: когда ты постоянно бодр и по-настоящему активен, были для меня совершенно нормальными. Я меньше чувствовала страх – только бодрость. Мне казалось, что это была я, только в улучшенном виде.

Амфетамины стали для Норы альфой и омегой, она никогда не интересовалась другими наркотиками. Однако вскоре путь полного освобождения от реальности ей открыла анорексия. Это был акт очищения и ограничения, и она совершала его строго и благочестиво.

– Мне нравилось считать. Вы знаете, на сколько кусочков можно нарезать яблоко? Я чувствовала моральное право – считать и взвешивать и полагала, что все вокруг ошибаются, когда осуждают меня, – рассказывает Нора о себе в возрасте от двадцати до тридцати лет. – Мне нравилось все время чувствовать некоего рода боль; мне казалось, что это очищает меня.

Эта вселенная собственного производства так хорошо соответствовала эмоциональным потребностям Норы, что она потеряла из поля зрения все остальное:

– Несмотря на то что мне приходилось покупать детскую одежду, потому что я весила тридцать два килограмма; несмотря на то что у меня прекратились менструации… я была абсолютно уверена, что во всем мире нет никого здоровее меня. Я думала, что прекрасно все контролирую.

А потом, мало-помалу, Нора поняла, что все эти действия в конечном счете больше разрушают ее, чем защищают. Она оставила свои привычки одну за одной. Сначала бросила курить. Потом прекратила принимать амфетамины. А после того как в больнице она попыталась выдернуть катетер, потому что боялась получить слишком много калорий, она покончила и с анорексией.

Нора признала, что ни одна из ее привычек не обеспечила длительного освобождения от постоянного ужаса, поселившегося в ее разуме.

– Я чувствовала себя развалившейся на куски – меня не хватало на то, чтобы собраться и защищаться от внешнего мира. Любое обращение ко мне или просьба пугали меня. Например, поход в аптеку. Может быть, все пройдет хорошо, а может – не очень. И первое время было не очень. Если я делала что-то не так, потому что пугалась, – тогда аптека вычеркивалась из списка, пока я не заставляла себя вернуться к этому пункту.

– Почему вы боялись? – спросил я.

– Возможно, я не могла находиться в толпе. Я боялась выставить себя на посмешище. Это был мой постоянный страх, что я не справлюсь, и я постоянно мониторила окружающее.

Нора могла поехать куда-нибудь – в химчистку, например, – а потом сидеть в машине, не в силах войти внутрь.

– Этот последний шаг был слишком сложным для меня, – объясняет она.

«Саморегулирование» – невероятная энергия, которую она тратила, чтобы оценивать себя и обстоятельства, прежде чем что-то сделать, – удерживало ее от действий самыми различными способами.

– Я чувствовала, что большую часть жизни попусту трачу силы, просто чтобы оставаться на плаву. Я всегда пыталась, по крайней мере на каком-то уровне, успокоить то, что я называла шумом, то есть бесконечно повторяющиеся приступы тревожного смятения – все, от внутренних всплесков ненависти к самой себе до фобий. Я всегда чувствовала, даже в своем наилучшем состоянии, что я мошенничаю.

Попытки Норы «оставаться на плаву» были упражнениями по контролю. Она пыталась установить контроль даже над тем, что успокаивало ее и улучшало самочувствие. Чем лучше она контролировала происходящее вокруг, тем безопаснее себя чувствовала. Но усилия по установлению контроля одновременно ограничивали ее свободу, и потребность все держать под контролем оборачивалась тюрьмой. Нора попала в замкнутый круг. Я спросил ее, могла бы она игнорировать стремление удерживать себя в таких тисках. Что могло бы случиться, если немного отпустить?

В больнице она попыталась выдернуть катетер, потому что боялась получить слишком много калорий.

– Не могу представить себе неполный контроль, – немедленно откликнулась Нора.

Я заметил, что ее анорексия была таким же упражнением по самоуправлению, вернее, одним из упражнений, с помощью которых она однажды освободилась, хотя и испытала сильное чувство утраты, когда покончила с разрушительным поведением.

– Моя жизнь началась с ежесекундного подтверждения беспомощности. Смысл заключался в том, что у меня не было власти, – рассуждала Нора. – Так что теперь я думаю, что самоконтроль и есть власть. Кажется, что это единственный способ остаться в живых. Догадываюсь, почему для меня не имеет значения, насколько ничтожные вещи я контролирую; мне не важно, если я контролирую всего лишь расположение ватных палочек в коробке. Я, знаете ли, здорово научилась раскладывать ватные палочки.

Нора признала, что она была бы счастлива, если бы могла расслабится. Она чувствует, что постоянный самоконтроль изматывает. Но если она не будет считать ватные палочки в коробке, на что будет тратиться энергия? По ее собственному мнению, она создала, тщательно разработала – и весьма успешно – ритуал для защиты от настоящей паники, которая мучила ее с самого детства.

 

Любовь

История Джеки

– Не проходило и дня, чтобы я не думала о нем, – говорит Джеки, успешный редактор; ей около сорока пяти лет, она из Нью-Йорка.

Джеки знала, что я хотел встретиться с ней именно из-за ее потребности говорить о нем. Хотя моя собеседница достигла исключительного успеха в профессиональной жизни, связь с женатым осужденным человеком привела ее на грань эмоционального срыва и сделала совершенно беззащитной перед захватом разрушительными привычками, например чрезмерным употреблением алкоголя и беспорядочными половыми связями.

Джеки огляделась вокруг.

– Я и не представляла, как мне будет неуютно в ресторане, где так много соблазнительных бокалов с вином.

Почти десять лет назад младшая сестра Джеки Лаура, адвокат из Оклахомы, позвонила ей, чтобы рассказать об одном из своих клиентов, бывшем финансовом гении и сотруднике нефтяной компании по имени Пол. Незадолго до этого Полу было предъявлено обвинение, и он мог получить до тридцати лет тюрьмы. Но Пол решил обжаловать приговор, полагая, что он основан на ложном обвинении со стороны других «белых воротничков». Лаура была в восторге – пожалуй, несколько чрезмерном – от Пола и его жены Глории; она была возмущена тем, как поступили с ее клиентом, и рассказывала всем, кто участвовал в этом деле, насколько сильно оно раздуто. Пол очень хотел написать книгу о своих перипетиях в судебной системе. Не хотела бы Джеки встретиться с ним, чтобы поделиться своими знаниями в области издательского дела?

В октябре 2005 года Джеки и Пол договорились о встрече. В ее кабинет вошел подтянутый мужчина средних лет в безукоризненном костюме.

– В его глазах был особенный блеск, и я подумала: «Какой привлекательный парень!» У меня даже перехватило дыхание.

Джеки не могла не признать, что он ей сразу понравился.

– Человек, совершивший преступление, женатый, но – как он смотрел на меня, как он улыбался мне, – казалось, вся Вселенная вертелась вокруг меня.

Раньше Джеки никогда так не реагировала на незнакомых людей. Она залилась краской, и все звуки извне стали слышны как будто сквозь толстый слой ваты. Но она сохраняла спокойствие и продолжала выполнять профессиональные обязанности. Джеки дала Полу ряд советов по структуре книги и поиску литературного агента, и они вежливо распрощались.

Потом было несколько электронных писем с некоторым намеком на флирт, но не выходящих за рамки с ее стороны, Джеки вообще была доброжелательным и общительным человеком. Потом сестра рассказала Джеки, что Пола осудили и отправили в тюрьму общего режима.

Пересказывая эту историю, Джеки дрожала от возбуждения, перескаивала с одного эпизода на другой, добавляла все новые детали к уже сказанному. Когда я указал на ее состояние, она ответила, что обожает говорить о нем:

– В этот момент я чувствую, что живу.

После той первой встречи ничего не произошло, ведь Пол вскоре отбыл к месту своего тринадцатимесячного заключения. После освобождения он назначил Джеки встречу, поскольку снова вернулся к идее написать книгу. Увидев его, Джеки почувствовала знакомое возбуждение; однако в этот раз она немедленно сосредоточилась на проекте. Они решили обсудить книгу тем же вечером, за ужином, в одном из ресторанов Гринвич-Виллиджа. Джеки помнила больше мельчайших подробностей этого вечера, чем любого другого момента отношений с Полом, которые длились три года.

– Я прекрасно помню, как увидела его в переполненном баре. Помню, что я заказала сибас. А он заказал бутылку «Пино нуар». Помню, что мы с ним сидели за третьим столиком от двери.

После ужина, за которым они просидели несколько часов, Пол предложил Джеки подвезти ее до дома. Пока они ехали в такси, Пол ненавязчиво положил руку на обтянутое чулками бедро Джеки.

– Он не сжимал мою ногу. Он просто касался меня и не отводил руку – казалось, прошло три часа, хотя мы ехали не более десяти минут.

Этот момент Джеки описала как «распахнувшуюся дверь». Смесь ужаса и вожделения – ужаса из-за вожделения, которое, как она знала, было неправильным, плохим; и это вожделение было почти непереносимым, хотя она наслаждалась им.

После того ужина Пол начал чаще присылать ей электронные письма. Для Джеки то, что начиналось как легкий намек на влечение, постепенно переросло в непреодолимую потребность. Вскоре она уже была неспособна думать ни о чем и ни о ком другом, только о Поле. Когда один литературный агент отказался участвовать в ее проекте, Джеки безотчетно почувствовала, что обязана помочь Полу в продвижении его еще не написанной книги.

– Я знала, как важно для него написать эту книгу. У меня было ощущение, что с этим мужчиной обошлись несправедливо и мне нужно помочь ему. Я рассуждала: «Мы должны выпустить его книгу, я должна. Я в долгу перед ним».

Это был новый опыт – кто-то искренне считал ее совершенством, а не просто воспринимал как сексуальный объект.

Она верила, что у Пола была единственная надежда на реабилитацию – история, которую он мог рассказать, – и она, Джеки, была единственным человеком в его жизни, способным помочь, ведь она – профессионал в этом деле.

Пол начал присылать Джеки фрагменты текста, заметив, что о некоторых вещах он не говорил жене, только ей. Джеки редактировала текст, а потом они часами обсуждали по телефону проект книги.

– Это придало смысл моему существованию. Я полностью погрузилась в историю Пола: история и человек тесно переплелись.

Спустя несколько недель телефонные звонки стали продолжительнее, а обсуждения уже касались самых разных тем, не только книги. В конце концов Пол признался в своих чувствах к ней. Несмотря на влечение к Полу, Джеки ответила сердито, напомнив о его семье и даже рассказав о своих зарождающихся отношениях с молодым адвокатом. По ее словам, она сопротивлялась отчасти потому, что уже имела опыт связи с женатым мужчиной, шрамы от которой еще до конца не затянулись. Но Пол продолжал атаку.

– Как правило, он говорил, что любит меня. Однажды после нашего разговора я отправилась в торговый центр и бродила там, как в тумане. Когда в зале зазвучала музыка, которая напомнила мне Пола, я заплакала.

Джеки решила посоветоваться с сестрой и позвонила ей. Лаура сказала, что, вероятно Пол разведется с женой, но Джеки все равно не следует связывать с ним. «Ты не в своем уме», – сказала сестра. В тот момент Джеки согласилась с ней.

Сначала Пол отступил, а потом снова перешел в наступление.

– Он стал присылать мне милые записочки о том, как любит каждый пальчик на моей руке, – вспоминала Джеки.

Вскоре Пол сказал, что сохранил все их электронные письма, чтобы показать будущим детям. Он уверял, что его отношения с женой закончены, а Джеки – именно та женщина, которую он всегда ждал. Со временем Джеки уступила. Она сказала, что это решение принесло ей огромное облегчение.

– Я просто сдалась. Я больше не могла это выносить.

У Пола и Джеки началась физическая связь, кроме того, они продолжали вместе работать над книгой, что было удобным прикрытием. Они общались почти каждую минуту в течение дня: разговаривали по телефону, обменивались SMS и электронными письмами. Джеки подпрыгивала каждый раз, когда ее мобильный телефон издавал сигнал, в надежде, что это сообщение от Пола. Он умолял Джеки не бросать его в такой непростой период, обещал, что оставит семью и они будут принадлежать только друг другу.

– Это будет самое сложное дело в мире, – говорил Пол. – Ты не можешь бросить меня.

У Джеки замирало сердце, потому что Пол так надеялся на нее. Она была влюблена до безумия. Она обожала его тело, его веснушки, его уверенную походку, и ей, конечно же, нравилось, что Пол без ума от нее. Для Джеки это был новый опыт – кто-то искренне считал ее совершенством, а не просто воспринимал как сексуальный объект. Она восхищалась карьерными достижениями Пола, отчасти потому, что богатство всегда было недостижимо для нее, дочери гостиничной горничной и электрика. Этот интересный, состоятельный мужчина был для нее недосягаемым идеалом.

Примерно через год после начала их тайного романа Джеки и Пол узнали ошеломляющую новость. В ноябре 2008 года Полу отказали в апелляции, и он должен был вернуться в тюрьму. Джеки клялась, что интуитивно предвидела это, но все равно переживала:

– Помню, я словно погрузилась во тьму.

Когда Пол сообщил эту неприятную новость Джеки, они отправились в католическую церковь, чтобы помолиться. Но они не получили того, что хотели. Сразу после наступления нового, 2009 года Пол вернулся в тюрьму.

– Именно тогда мои любовь и преданность были особенно сильными, – рассказывала Джеки. – Я жила ради двух телефонных звонков в неделю.

Джеки понимала, что друзья не сочувствуют ей. Она отгородилась от всех и общалась только со своим исповедником отцом Джоном. Она писала Полу длинные послания, а по вечерам пила вино. При любой возможности она летала в городок на Среднем Западе, где располагалась тюрьма. Джеки познакомилась с другими людьми, которые также навещали здесь своих близких, но убеждала себя, что во всем отличается от них. Она рассуждала так: Пол не совершал насильственных действий и не продавал наркотики, как многие из тех, кто находится здесь тюрьме, он просто стал жертвой «несправедливости чудовищного масштаба», которую устроили злобные судьи. Себя она тоже чувствовала пострадавшей от их вопиющей несправедливости.

– Все это не давало мне жить своей жизнью, – объясняла Джеки. – И это не позволило мне завести детей.

Добиться оправдания Пола стало для нее делом всей жизни; этому она посвятила всю себя, во имя этой цели стала, в конце концов, добровольной жертвой.

Джеки легко соглашалась с тем, что ее лучшие качества проявляются в преодолении препятствий, и эти годы не были исключением. Как только Полу пришлось вернуться в тюрьму, она подняла все свои связи во властных структурах и средствах массовой информации. Она искала тех, кто помог бы придать гласности этот случай. Джеки даже обратилась к знакомому конгрессмену и слезно просила его ускорить утверждение приговора федеральным прокурором США, в надежде, что Пола признают невиновным.

В мае того года отец Джон пригласил Джеки в паломническую поездку в Израиль. Она с радостью согласилась:

– В этом заключалось мое предназначение – ехать туда и молиться за Пола.

Джеки умоляла Господа у Стены Плача, на вершине горы Синай и во всех значимых католических церквях Иерусалима. Она приобрела огромное количество четок и других молитвенных предметов, чтобы передать их Полу. Посещение тюрьмы, в которой Иисус провел ночь перед распятием, вызвало у нее бурю эмоций; эта параллель, которую она проводила между одним невинно заключенным человеком и другим, ощущалась почти непереносимой. Но ей повсюду было хорошо, потому что она была вдохновлена своей целью.

– Я чувствовала тяжесть, но в то же время была уверена, что поступаю правильно и что все мои молитвы и усилия приближали меня к победе.

Пола отпустили на поруки поздней осенью. Сначала его перевели в центр социальной реабилитации для бывших заключенных, а несколько месяцев спустя разрешили жить дома, хотя и с контролирующим устройством. Потом он узнал, что недавно назначенный федеральный прокурор, приятель знакомого Джеки, прекратил дело. До конца неясно, какую роль сыграли в этом хлопоты Джеки.

Она просыпалась с мужчинами и не помнила, как попала к ним в постель, а голова гудела от похмелья.

Вскоре после получения радостного известия Пол начал изменять обещаниям, котрые так щедро раздавал в начале отношений. Он отложил развод с женой, когда ей стало известно о Джеки. Несмотря на то что Пол присматривал жилье в Нью-Йорке, он говорил Джеки, что им не следует съезжаться прямо сейчас.

– Я чувствовала, что он уходит, – рассказывала Джеки.

Однажды вечером они поссорились, после того как Джеки, выпив лишнего, выдала язвительное замечание о жене Пола. Она сама предложила разойтись на время, но когда Пол согласился, была убита наповал.

– Я едва могла дышать, – вспоминает Джеки. – У меня почти остановилось сердце. Это была физическая боль.

Джеки рассказывала, что во время этого временного разрыва она просто функционировала – «как зомби». Она сидела в офисе, где неизбежно поддавалась жгучему желанию рассматривать фотографии Пола на своем компьютере. Потом перечитывала старые электронные письма и, естественно, начинала всхлипывать.

– Я должна была запираться в кабинете, меня тошнило, – призналась она.

Джеки плакала везде: на работе, в метро, дома, по ночам, когда слушала любимые песни Пола.

– Мой врач прописал мне лекарства, потому что я могла только рыдать, рыдать и рыдать.

Джеки начала выпивать по-настоящему. Она всегда полагалась на алкоголь, когда нужно было успокоить нервы, но теперь пила очень много. В выходные она накачивалась алкоголем, и однажды, в самый канун Нового года, перебрав, упала на тротуар прямо перед своим домом и разбила лицо. Следующий день она провела в приемном покое «скорой помощи». Однако этот случай не испугал ее: Джеки была равнодушна к своей боли. Если бы только она была иной – более красивой, уверенной в себе, более, более… Если бы только она упорнее сражалась за Пола…

– Я чувствовала, что потеряла так много… Этой потере могли соответствовать только рыдания и чувство полнейшего опустошения.

Она продолжала сильно выпивать следующие четыре года в надежде потопить воспоминания о Поле. Часто, напившись, она искала общества мужчин и скоро обнаружила, что секс заглушает боль от расставания с Полом. Она спала с другими женатыми мужчинами, с коллегами, незнакомцами; она просыпалась с мужчинами и не помнила, как попала к ним в постель, а голова гудела от похмелья.

– Мне требовалось отомстить миру, и я мстила, когда вела себя таким образом.

В конце концов она решила протрезветь. И хотя прошло пять лет с тех пор, как она последний раз виделась с Полом, и она не пила уже целый год, мысли о Поле продолжали непрошенными посещать ее разум.

– Я все еще фантазирую, когда еду в метро, что со мной произойдет что-то ужасное и Пол будет испытывать вину весь остаток своей жизни.

 

Непристойное увлечение

История Р. Берендзена

Ричард Берендзен никогда не планировал звонки. И все равно совершал их, чаще всего это случались днем, когда ощущение тревоги было особенно острым. Когда его мысли блуждали вокруг телефона на столе, он уже не мог думать ни о чем другом.

Берендзен был президентом Американского Университета, Вашингтон, округ Колумбия. Сначала он делал звонки только изредка. Однако с января 1990 года ему требовалось это все чаще. Берендзен выбирал жертву из рекламных объявлений в газете, где предлагались услуги по уходу за детьми. Выбрав, он просил помощника не тревожить его и отправлялся в свой личный кабинет, где опускал жалюзи и выключал свет. Если он нервничал – «кружилась голова и стучало в висках», – то не мог сосредоточиться на работе и тянулся к телефону, и вскоре обнаруживал, что листает раздел объявлений в газете.

– Набирая номер, я мысленно покидал свой заполненный книгами кабинет и оставлял обязанности президента, – рассказывал Берендзен. – Я бросал жену и дочерей. Я отворачивался от всего, чему учился… На девяносто девять процентов я – публичный человек: президент университета, муж, отец. Но один процент – это бомба замедленного действия, разрушающая все, что я создал и чего достиг.

Берендзен спросил одну из женщин, которых он «интервьюировал», чтобы пригласить в качестве няни, как она относится к нудистам, и объяснил, что его жена и дети привыкли ходить дома голыми.

– Мы делимся всем, – говорил он. – Я хочу сказать – буквально всем.

Он подробно описывал, как занимается сексом со своими детьми. Он рассказывал о своей обширной коллекции детского порно и иногда даже признавался, что держит четырехлетнюю филиппинскую девочку в качестве сексуальной рабыни. Узнав, что у одной из его жертв есть две дочери, он предложил женщине привести их с собой, чтобы он мог научить их заниматься сексом с собственной матерью, – женщина, разумеется, отказалась. Берендзен также хвастал, что для поддержания дисциплины в семье использует набор садомазохистских инструментов.

На самой сильной стадии сексуального захвата человек полностью выпадает из обычной жизни: личность растворяется в сексуальной реальности и теряет представление о событиях внешнего мира.

– У него в подвале есть колесо, он сам говорил, к которому он ремнями привязывает жену, – рассказала одна из женщин.

Иногда он признавался своим жертвам, что онанирует во время разговора с ними.

Этот случай попал на первые страницы газет по всей стране. Психиатр, который осматривал Берендзена, утверждал, что звонки были связаны с сексуальными издевательствами, которые он испытал в детстве. Пол МакХью, который был тогда директором факультета психиатрии Университета Джонса Хопкинса, сказал в программе «Ночная линия»:

– Такое поведение… это своего рода чужеродный знак, клеймо, отпечатанное на его теле в раннем возрасте, и мы совершенно уверены, что сами по себе подобные действия не приносили ему эротического удовольствия. Скорее это поведение – своего рода чудовищная зацикленность на том, что произошло с ним в детстве. И еще любопытство – испытывал ли кто-нибудь подобные вещи.

Получал ли Берендзен удовольствие от своих звонков, на самом деле не известно, однако ясно одно: он не мог думать ни о чем ином, кроме своих эротических фантазий. Все другие мысли просто растворялись. Сексопатологи часто называют такое состояние «трансом», считая одним из эмоциональных аспектов сексуального опыта. В книге «Сквозь горнило сексуальных отношений» Дэвид Шнарх рассматривает подобный опыт через призму интенсивности: «Глубина сексуального транса возрастает, по мере того как повседневная жизнь бледнеет и стирается и ее заменяет постоянная концентрация на сексуальной реальности конкретного момента». В начале человек еще привязан к повседневной реальности, он «сканирует окружение без связи с сексуальными отношениями». По мере углубления сексуального транса «повседневность бледнеет, и интересы сосредотачиваются на сексуальных отношениях», хотя человек сохраняет «восприимчивость к малейшим внешним сигналам». На самой сильной стадии сексуального захвата человек полностью выпадает из обычной жизни: «личность полностью растворяется в сексуальной реальности и теряет представление о событиях внешнего мира».

– Я знаю, что есть люди, – говорил Берендзен, – которых зачаровывает огонь, и они опускали в пламя руки. Такие действия не могут объясняться с точки зрения логики; осторожность и доводы разума ничего не значат для таких людей… Во время разговоров я все глубже и глубже погружался в пламя.

 

Азартные игры

История Ф. М. Достоевского

С пятью или десятью рублями в кармане Федор Достоевский отправлялся в казино. Спустя несколько часов писатель возвращался домой, безутешный, опустошенный и без единого гроша. Он просил жену простить его «омерзительную страсть».

День за днем Анна записывала мольбы мужа в дневник: «Он так трогательно говорил, что бранит себя за слабость… что любит меня, что я прекрасная жена и что он меня не достоин».

«Потом, – добавляет она, – муж снова просил у меня немного денег».

Все это длилось многие годы, и семья была на грани разорения. Каждый вечер одно и то же – замирание сердца, потом раскаяние, потом снова приступ безрассудства: «Федя умолял меня дать ему хотя бы два золотых, чтобы он мог подойти к игорному столу и испытать облегчение».

Анна уже не считала, что страсть ее мужа к азартным играм – это обычное «отсутствие силы воли»; напротив, это была «своего рода стихия, перед которой был бессилен даже человек с сильным характером. Это нечто… на что должно смотреть как на болезнь, которую невозможно вылечить».

Время от времени Федор возвращался домой сияющим от радости и спешил поделиться с Анной своим успехом за рулеточным столом. Анна надеялась, что эти редкие выигрыши позволят мужу заниматься литературным творчеством, но деньги слишком быстро заканчивались. Когда же выигрыши возвращались в казино, Достоевский обивал пороги ломбардов, пытаясь заложить зимнее пальто жены, ботинки и даже свое обручальное кольцо.

Анна изо всех сил старалась отвратить мужа от саморазрушительной привычки, но «дьявольская игра» сделала его рабом. В письме своему брату Михаилу Достоевский описывает волнения тех лет, связанные с деньгами: «А тут вдобавок приехал в Баден, подошел к столу и в четверть часа выиграл 600 франков. Это раздразнило. Вдруг пошел терять и уж не мог удержаться и проиграл все дотла. После того как тебе послал из Бадена письмо, взял последние деньги и пошел играть; с 4-х наполеондоров выиграл 35 наполеондоров в полчаса. Необыкновенное счастье увлекло меня, рискнул эти 35 и все 35 проиграл. За уплатой хозяйке у нас осталось 6 наполеондоров на дорогу. В Женеве часы заложил».

Периоды радостного возбуждения и горького отчаяния оставили отпечаток не только на отношениях Достоевского с женой, но и на его сочинениях. В начале литературной карьеры Достоевский, чтобы избежать долговой тюрьмы, подписал весьма необычный контракт с издателем Стелловским. Если писатель не предоставит законченный роман к 1 ноября указанного года, издатель получает права на публикацию всех сочинений Достоевского в течение девяти лет без выплат автору. В панике Достоевский менее чем за месяц надиктовал стенографистке Анне Сниткиной (которая еще не была его женой) почти автобиографический роман «Игрок».

Действие «Игрока» происходит в выдуманном немецком курортном городке Рулетенбурге. В романе описываются злоключения Алексея Ивановича, молодого гувернера, который одержим игрой – как в казино, так и в любви. С каждым поворотом колеса рулетки Алексей пытается освободиться от гнета обстоятельств – в частности, он влюблен в прекрасную, но недоступную Полину. Пока Алексей, сделав свою первую ставку, следит за крутящейся рулеткой, весь мир вокруг словно бледнеет и исчезает, а неумолимое время растягивается в сверкающую ленту. «Игроки, – пишет Достоевский, – знают, как можно человеку просидеть чуть не сутки на одном месте за картами, не спуская глаз с правой и с левой». Многие игроки в романе жаждали этого почти наркотического забытья: когда Антонида Васильевна, дама почтенных лет, видела, как подъезжает «сверкающий экипаж», она лишь небрежно поворачивала голову и спрашивала: «Это что? Чья карета?» «Но, – вздыхает Алексей, – думаю, она не слыхала моего ответа».

В панике Достоевский менее чем за месяц надиктовал стенографистке Анне Сниткиной почти автобиографический роман «Игрок».

По мере того как уменьшаются его шансы на успех в любви, игровой стол все сильнее притягивает Алексея. Он больше не думает о деньгах; он играет для того, чтобы испытывать удовольствие от риска: «И – о странное ощущение – я помню отчетливо, что мною вдруг действительно без всякого вызова самолюбия овладела ужасная жажда риска. Может быть, перейдя через столько ощущений, душа не насыщается, а только раздражается ими и требует ощущений еще, и все сильней и сильней, до окончательного утомления».

В кульминационный момент всего романа это состояние блаженного отрешения прерывается только в тот момент, когда Алексей слышит, как другие игроки изумляются его выигрышу. Позднее он признает, что лишь в эти чудесные часы он не думал о своей безответной любви к Полине: «Я тогда ощущал какое-то непреодолимое наслаждение… хватать и загребать банковые билеты, нараставшие кучею предо мной».

* * *

«Они не различали, где заканчивается палец и начинается экран», – объясняет Наташа Шулл, антрополог, изучавшая игровую зависимость. Так в своем исследовании она описывала тех, кто был одержим игрой в видеопокер.

Все участники исследования Шулл рассказывали о том, что испытывали момент опьяняющего высвобождения: «состояние, в котором они больше не ощущали себя личностью в этом мире. У них больше не было социальной идентичности, они не чувствовали времени – все эти понятия исчезали. Время, деньги, пространство, существование других людей – этого больше не существовало. Существовало только одно это движение, только это непрерывное движение».

Для игроков целью игры было полное сосредоточение внимания, чтобы исключить все остальное. Объекты исследования Шулл сравнивали силу своего стремления играть – с магнитом, неумолимо и непреклонно притягивающим их. Когда они садились перед автоматом для игры в покер, время словно останавливалось; вскоре они входили в транс, действовали, как на автопилоте. Они могли сделать что угодно, лишь бы оставаться в этом измененном психическом состоянии – полностью поглощенными, нечувствительными к реальности – так долго, как только возможно. Многие могли часами оставаться в таком зачарованном состоянии. Хотя пациенты Шулл происходили из всех слоев общества, образование, воспитание и социально-экономический статус ничего не значили в их увлечении покером; для этих игроков все, что имело для них значение, находилось на экране, захватившем их внимание.

Такое желание освобождения – от боли, рутины, разочарований, от повседневной жизни – лежит в основе игровой зависимости. Для многих денежные потери быстро забываются, но никогда не забудутся ощущения в тот момент в казино. В конце концов, выигрыш или проигрыш не имеют значения – важно ощущение полного погружения. Как объясняет Шулл, создатели игрового автомата для видеопокера слишком хорошо разбирались в этой психологии. Игра так создана, чтобы гарантировать плавность хода: ничто не препятствует игре и не нарушает действия. «Игроки говорят, что их тело словно погружается в экран. Они говорят: “Меня здесь не было, я ушел”».

 

Тело

История Т. Уильямса

Захват приводит к ипохондрии, когда люди зацикливаются на своей физической уязвимости и не могут остановиться. Такие психологические страдания – следствие чрезмерного внимания к телесным ощущениям.

Теннеси Уильямс работал над рассказом под названием «Речь шагающей ноги». Когда писатель дошел до кульминационной сцены, он внезапно осознал, как бьется его сердце. Определенно, оно билось «сильно… и неритмично». У него не было под рукой ничего успокоительного, «даже стакана вина», как позднее запишет Уильямс в своем дневнике, но он внезапно вскочил из-за пишущей машинки и выбежал на улицы Сент-Луиса.

«Я мчался все быстрее и быстрее, как будто хотел убежать от приступа. Я добрался от университетского городка до бульвара Юнион в Сент-Луисе, не сомневаясь, что могу умереть в любую секунду. Это была инстинктивная, животная реакция, сравнимая с кружением кошки или собаки, сбитых автомобилем, которые носятся по кругу все быстрее и быстрее, пока не падают замертво, или со страшным хлопаньем крыльев обезглавленной курицы. Была середина марта. На деревьях вдоль улиц только что набухли почки, и каким-то образом эти пятнышки весенней зелени, мимо которых я мчался, постепенно оказали обезболивающий эффект – сердцебиение успокоилось, и я повернул домой».

Уильямс стал называть такие эпизоды «неврозом сердца»: физические симптомы, с одной стороны, вызываемые паникой и страхом, а с другой, вопреки здравому смыслу, – успокаивающие его тревожность.

В воскресенье, 29 марта 1936 года, Уильямс пишет в дневнике: «Сколько событий за прошедшую неделю! В среду получение приза за стихотворения. Не так страшно, как я ожидал. На самом деле легче и быть не могло. Никакой сцены. Никаких речей. Просто комната, полная пресыщенных элегантных старых леди, пара священников и несколько молодых поэтов. Милое солнечное место. И все равно – сердцебиение примерно пять минут. Потом чай и разговоры».

Спустя несколько лет, во время работы над одной из пьес, Уильямс пишет: «Мои нервы были натянуты до предела – невроз сердца мучил меня эту неделю, кризис был прошлой ночью – после нескольких предыдущих. Этим утром чувствовал себя очень слабым и больным – хотя чудесно спал. Снова почувствовал себя загнанным в угол – удивляюсь, как я буду справляться. Нужны какие-то внешние стимулы, чтобы взять себя в руки. Но какие?»

Несмотря на то что Уильямс снова и снова искал причину, похоже, в глубине души он понимал, что происходит: «Все это было так глупо, потому что страх намного хуже тех вещей, которых мы боимся… это страх вызывает все страдания, ужасное напряжение, агора- и клаустрофобию, нервное расстройство желудка, бурление в животе».

Уильямс нашел облегчение в алкоголе и седативных препаратах, которые помогали справиться с неприятными физическими ощущениями: «Прямо сейчас – болезненный укол в сердце. Я обратился к старому доброму скотчу… Полагаю, что вообще-то я достаточно спокоен. Я принял секонал и сделал глоток… это единственная вещь, единственная, которая приводит мой разум в равновесие, и ночь проходит, как будто ничего не случилось».

Частые приступы сердцебиения и тревожности привели к тому, что Уильямсу действительно было необходимо «брать с собой фляжку виски, куда бы я ни шел». От докторов было мало помощи.

Летом 1934 года, в Мемфисе, у Уильямса случился роман с одним молодым человеком. Сидя со своим новым возлюбленным за обедом в отеле «Пибоди», Уильямс снова почувствовал приступ сердцебиения. В панике он позвал доктора.

«Эта дама оказалась очень плохим врачом. Она дала мне какую-то успокаивающую таблетку, но мрачно сообщила, что мои симптомы – самой серьезной природы. “Вам все надо делать осторожно и очень медленно”, – сказала эта мрачная дама. И сообщила мне, что – со всей осторожностью и медлительностью – я смогу дожить до сорока!»

Через несколько десятилетий в некрологе, опубликованном «Нью-Йорк Таймс», можно было прочитать:

«Теннесси Уильямс, чьи оригинальные пьесы и поэтичность были главной опорой послевоенного американского театра, скончался вчера в возрасте 71 года. Его нашли мертвым примерно в 10:45 утра в номере отеля “Элиси”, на Восточной 45-й улице, который он занимал. Официальные лица сообщают, что смерть наступила от естественных причин и что он лечился от заболевания сердца».

В некрологе Уильямс был назван «невероятным ипохондриком… одержимым болезнью, неблагоприятным исходом и смертью. Несколько раз писатель был почти уверен, что теряет зрение, и он перенес четыре операции по поводу катаракты. Он не переставая думал о том, что его сердце вот-вот перестанет биться. В отчаянии он употреблял спиртное и медикаменты в неумеренных количествах».

Страх намного хуже тех вещей, которых мы боимся.

Как Уильямс предсказал и доказал, страх сам по себе был более опасным, чем объект страха. Через шесть месяцев после смерти писателя главный судмедэксперт Нью-Йорка сообщил, что Уильямс «очевидно, пытался запить барбитураты и подавился пластиковой крышкой от бутылки». По словам доктора Эллиота Гросса, «причиной смерти стала асфиксия». Считается, что крышка от бутылки использовалась для приема лекарства.

 

Произведение искусства

История Д. Дефео

Все восемь лет, которые американская художница Джей Дефео потратила на свой шедевр «Роза», единственная мысль не оставляла ее: картина должна иметь «центр».

Дефео создавала картину, накладывая один неровный слой за другим, а потом все удаляла – много раз, иногда даже полностью стирая с холста все краски.

Как рассказывал друг художницы Брюс Коннор, картина постепенно заполнила всю квартиру Джей в Сан-Франциско: сначала холст в подрамнике занимал эркер, и на нем были изображены «жесткие клиновидные линии, исходящие из центра». По мере того как слои краски становились все толще, Джей чувствовала, что необходимо расширять картину далеко за пределы окна; картина росла, становилась округлой, потом опять приобретала острые углы, заполняя собой всю комнату.

В нескольких местах картина возвышалась над холстом на двадцать восемь сантиметров – она уже была в равной мере скульптурой и картиной, или скорее несколькими картинами, написанными одна на другой. Дефео «точила ножи на перфораторе, а потом ломала и резала поверхность», чтобы достичь такого эффекта. В конце концов холст размером три с половиной на два с половиной метра покрыли примерно восемьсот сорок килограммов краски.

Сама Джей считала особенно важным органичный процесс создания, в котором одна стадия развития сменялась другой, а не саму карртину. «Я так полагаю, картина прошла через жизненные периоды, хронологическую смену различных стадий». Первая стадия, «словно период младенчества», уступила место «исключительно геометрической стадии», когда шедевр стал «выкристаллизовываться» и в нем «больше не было ничего закругленного». Потом картина приобрела «более органичный характер», и в конце наступил период «супербарокко». «На самом деле я не осознавала, насколько яркой стала картина, – объясняла Дефео. – Однажды я вошла в студию, и эта вещь показалась мне полностью вышедшей из-под контроля. Я чувствовала, что ее совершенно необходимо вернуть назад, к чему-то более классическому по сути».

Казалось, картина никогда не будет закончена. «Сама комната была шедевром», – говорил Коннор. Пол квартиры Дефео был покрыт «кусками краски, похожими на плоть», которые художница срывала с холста. Он рассказывал, что комната со слюдяными пятнами напоминала «храм или замок». Картина продолжала расти, поглощая бесчисленные слои краски, стены, потолок и пол квартиры. Со временем «Роза» превратилась в единственную идентичность Дефео, «без какого-либо вмешательства реальности извне». По мере того как исчезали границы между художницей, художественным шедевром и студией, становилось ясно, что только некое внешнее событие – своего рода грубое вторжение – может привести работу к завершению.

Искусствовед Мария Шеррилл писала о Дефео в «Вашингтон Пост»: «Этот процесс поразительного разрастания [ «Розы»], казалось, поглощает ее. Словно шедевр обладает странным магнетизмом: притягивая все вокруг – людей, краски, иголки от новогодней елки в студии Дефео, саму художницу, – он уже не отпускает обратно. Люди шутят, что работа будет закончена, только когда умрет сама художница. Вокруг картины множатся мифы – Дефео и “Роза”: культ, отношения, мания, зависимость, бесконечный феерический любовный роман».

Примерно через семь лет после начала работы над «Розой» Джей и ее мужа выселили из квартиры. Картину требовалось убрать. Так как она была огромного размера, грузчики отрезали часть рамы, чтобы перенести картину в музей, и в результате отвалилась часть краски. Джей продолжала работать над холстом еще долго после того, как ей пришлось покинуть свою студию. Только когда другие люди начали интересоваться «Розой» и признали настоящее историческое значение шедевра – о котором, как поняла художница, они будут заботиться, – она испытала истинное чувство освобождения.

В двадцать три года Дефео написала матери письмо из Флоренции: «Я думаю, что миг счастья, ощущения жизни и полноты наступает только в тот момент, когда я беру в руки кисть. Не знаю, что бы я делала без этого».

Творческий импульс художницы был порожден ее внутренним беспокойством. Она признавала, что ощущение рисования, в отличие от рисования как механического процесса, было для нее «своего рода захватывающим действием», способом остановить время. «Чтобы вызвать к жизни этот громадный, неподъемный шедевр, состоящий из линий, требовалась «внутренняя уверенность в том, что картина приобретет окончательную форму, о которой я сама не знала. Я просто интуитивно стремилась к ней».

 

Смерть

История Э. Секстон

Для многих из тех, кто выбирает самоубийство, это последняя надежда: окончательное отрицание страдания. Для Дэвида Фостера Уоллеса суицид представлял собой перспективу освобождения от непереносимо болезненного мира. Но для американской поэтессы Энн Секстон болезненные ощущения затмевались очарованием, если не одержимостью идеей о смерти. Если многие рассматривали смерть как избавление от захвата, то Секстон была захвачена самой смертью.

– Это похоже на то, как человек употребляет наркотики и не может объяснить, почему он это делает. Знаете ли, на самом деле причины нет, – объясняла Секстон своему психотерапевту доктору Мартину Орне.

– Это всегда так: наркотики затягивают, – ответил он.

– Самоубийство затягивает, – съязвила Энн.

Своим давним увлечением смертью Секстон делилась с близкой подругой, поэтессой Сильвией Плат. Когда та покончила с собой, Секстон говорила: «Самоубийство было у Сильвии внутри. То, что делала я, делали многие из нас. Но, если нам повезет, нас это не уничтожит – что-то или кто-то заставит нас жить».

В письме своей задушевной подруге Энн Уайлдер Секстон описывает чувство полного разрыва с миром живых:

«Теперь послушай, жизнь прекрасна, НО Я НЕ МОГУ ЖИТЬ… Я жива, да, жива, но не способна жить. Вот в чем загвоздка. Я как камень, который живет… огражденный от всего, что реально… знаешь ли ты об этом, можешь ли понять??? Я хочу – или думаю, что хочу, – умереть ради чего-то, что сделало бы меня мужественной, но не мертвой, и все же… И все же стоящей за стеной, наблюдающей, как все справляются там, где я не могу; разговаривать за серой туманной стеной, жить, но не достигать или достигать неправильно… все делать неправильно… верь мне (можешь?)… Я хочу быть “своей”. Я словно еврей, который попал не в ту страну».

Более двадцати стихотворений Секстон посвящены желанию или, возможно, необходимости умереть. Многие критиковали поэзию Секстон за слишком откровенное следование моде на исповедь, характерной для Америки середины века. На самом деле стихи часто звучат так, словно поэтесса разговаривает с психотерапевтом. Стихотворение «С желанием смерти» написано в форме письма к доктору Орне: Секстон пытается объяснить свои самые мрачные размышления, которые скрываются под поверхностью повседневной жизни. Отвечая на недоверие врача к ее отчаянию и безысходности, на его тщетные попытки разбудить в ней волю к жизни, Секстон прослеживает путь своего собственного стремления к самоубийству:

Раз ты спросил, большинство дней я уже и не вспомню. Хожу в своей одежде, жизнь плывет мимо. Пока не проснется невыразимая жажда [10] .

В этом стихотворении ритмы страсти, подъем и спад сексуального желания становятся метафорой для ее изначального стремления к смерти.

Для разума, столь глубоко поглощенного собственной болью, вопрос почему значит меньше, чем как. В стихотворении «С желанием смерти» Секстон настаивает, что самоубийство обладает «особым наречием»: «Как плотникам, им интересно знать – как. / И никогда они не спросят – зачем». Она поглощена механикой смерти, а именно тем моментом, когда бремя жизни растворяется в небытии:

В своих раздумьях отяжелевшая, с телом теплее воды или масла, я покоилась, пуская слюну изо рта. <…> Сжечь все нутро, что клокочет под языком! — такая мысль становится страстью. Смерть – печальная кость; побитая, скажешь, и все же она ждет меня долгими годами, чтобы нежно залатать мою старую рану, выпустить дыхание из жалкой тюрьмы.

Самоубийство становится противоестественно рациональным выходом, когда эмоциональная боль слишком велика, чтобы ее можно было перенести. Но как Секстон попала в клетку этой «жалкой тюрьмы», где иррациональное кажется столь притягательным?

Врачи используют термин «нервный срыв», чтобы описать сопровождающуюся неадекватным поведением острую эмоциональную реакцию на фоне длительного периода тяжелого психологического или эмоционального страдания. Это значит, что человек в некотором смысле похож на мотоцикл или стиральную машину: детали могут изнашиваться или ржаветь; тех, кто переживает нервный срыв, можно, по крайней мере в теории, отремонтировать. Однако для Секстон обещание восстановления было неубедительным.

Хотя у нее случались приступы мании и депрессии в подростковом возрасте, представляется, что ее первый «нервный срыв» был вызван повседневными заботами о детях. Когда ее дочь заболела крупом, Энн провела целую ночь, убежденная, что девочка почти умирает. Страх за безопасность своих детей скоро превратится в боязнь повредить им. В последующие годы Энн страдала от все более разрушительных перепадов настроения и – между всплесками литературной деятельности – проводила многие месяцы в психиатрических отделениях.

Из записей Секстон, относящихся к этому периоду, видно, что она день за днем погружается в пучину боли: «Кажется, что нет ничего стоящего – я ходила по комнатам, пытаясь думать о том, что нужно сделать: какое-то время я буду что-то делать, печь печенья или чистить ванную, убирать кровати, отвечать на телефонные звонки, – но все это время во мне бурлит жуткая энергия… Я сижу в кресле, и пытаюсь читать журнал, и накручиваю волосы, пока они не превратятся в локоны, – и когда я прохожу мимо зеркала, то смотрю на себя, беру гребень и расчесываюсь… Потом я хожу туда-сюда по комнате – вперед и назад, и чувствую себя тигром в клетке».

То, что начинается как безразличие и замешательство, набирает ужасную силу, а разум Секстон полностью обращается вглубь себя, отворачивается от мира печений, телефонных звонков, журналов, который перестает существовать. Затем разум поэтессы на время успокаивается, что позволяет ей маскировать свое состояние, свою боль шутками: «Что ж, я не собираюсь убивать себя в кабинете доктора, у него очень красивый ковер».

Постепенно самоубийство стало радикальной формой перестройки себя, единственным способом, который позволял Энн Секстон контролировать свой заблудившийся разум: «Как будто я думаю убить кого-то еще, но этот кто-то – я сама». Когда психотерапевт спросил ее, на что была бы похожа смерть, она описала уютную, пасторальную картину: «Весна. Тепло. Листья».

Стихи часто звучат так, словно поэтесса разговаривает с психотерапевтом.

Но для Секстон дороги к смерти не были одинаковыми. На самом деле доктор Орне удивился, когда узнал, что она ужасно боится летать, и особенно – двигателей самолета. Почему тот, кто так сильно хочет себя убить, страшится умереть в авиакатастрофе?

В размеренных, гортанных интонациях жительницы Новой Англии середины века Секстон размышляет над своим болезненным ужасом перед «этими огромными сильными моторами, которые могут поднять невообразимый вес с земли и нести его в небе». Ее голос достигает высшей точки:

– Эта тяжелая вещь, знаете ли, может быть поднята только огромной силой, и если эта сила ослабнет…

Орне не растерялся:

– Вы же все время говорите мне, что хотите умереть.

– Не так, – ответила она. Только управляя собственной смертью – ее временем, ее исполнением, Секстон могла получить, в некоторой степени, контроль над своей жизнью.

– Почему вы боитесь такой смерти? Вы знаете, приняв снотворное, вы точно так же умрете.

Но Секстон мысленно уже покинула кабинет врача и воспарила в воздух:

– И вот мы взлетаем… и я слышу, как мотор останавливается. И наступает тишина.

 

Угроза

История Шарлотты

– В самом начале моей работы я бы никогда не призналась, что боюсь своих учеников, – рассказывает Шарлотта.

Мы разговаривали о том, каким был ее первый опыт работы учителем. Она начала работать спустя всего месяц после окончания колледжа. После того как на первых курсах Шарлотта погрузилась в море американской литературы и решила, что будет преподавать английский язык. Ее куратор была молода; она давала задания и графики их выполнения, но никогда не обсуждала литературу со своими студентами.

– Я удивлялась, читала ли она вообще те книги, которые вносила в список для чтения, – пожимает плечами Шарлотта.

В конце концов Шарлотта решила, что хочет научить подростков размышлять о жизни через чтение книг и анализ характеров персонажей. Даже теперь, имея за спиной пятнадцатилетний опыт преподавания, она больше всего любит именно этот аспект работы учителя.

Шарлотта переживала, что ей не хватает мудрости – или солидности – авторитетного учителя:

– Я много думаю о коллегах, с которыми в молодости разделяла тревогу и беспокойство первых лет работы в качестве учителя: тогдашние ученики могли бы посмеяться над нашей неопытностью и отсутствием авторитета. В двадцать два года я была всего на несколько лет старше учеников выпускных классов, которых встречала в коридорах школы.

Тем не менее, оглядываясь назад, Шарлотта поняла, что ее собственная молодость и была ее самым большим страхом. За пять месяцев до того, как она начала работать в школе, два старшеклассника устроили бойню в школе «Колумбайн» в Колорадо.

– Я заканчивала колледж и была на практике в школе, когда услышала эту новость. Мы все были ошеломлены, – рассказывает Шарлотта. – Я помню, как все плакали через несколько дней, когда Эми Грант пела поминальную песню по телевизору. Но я не боялась, что нечто такое же жуткое произойдет со мной в будущем. Возможно, потому, что я была слишком занята своими обязанностями практиканта, или, вероятно, потому, что в то время стрельба в школе «Колумбайн» была чем-то из ряда вон выходящим для нас, представителей «поколения Х». Я видела, как дерутся старшеклассники, но не более того.

Шарлотта скорбела по жертвам бойни в школе «Колумбайн», но продолжала следовать по избранному профессиональному пути. В те первые годы она убирала и закалывала волосы, носила очки вместо контактных линз и покупала простые строгие костюмы. Она избегала личного общения с учениками, и если они спрашивали, сколько ей лет, то говорила: двадцать семь. Этот возраст, казалось ей, накладывал печать искушенности и интеллекта.

Когда же Шарлотте действительно исполнилось двадцать семь, она почувствовала себя гораздо увереннее.

– Я распустила волосы и стала участвовать во внеклассных занятиях, – вспоминает она. – И теперь я честно отвечала ученикам на их вопросы, если они интересовались моей биографией.

Шарлотта все еще испытывала волнение перед началом каждого школьного года, но приобретенный за несколько лет опыт научил ее использовать более эффективный, чем заколки для волос и очки, механизм адаптации: чувство юмора. Она обнаружила, что шутка изменяет отношение подростков намного лучше, чем наказание.

Как теперь думает Шарлотта, она смогла вынести произошедшее благодаря тому, что уже успела приобрести профессиональную идентичность к моменту, когда случилась трагедия.

– Шестнадцатого апреля 2007 года я вышла из школы около четырех часов дня. Проходя через главные двери, я услышала новость по радио. Вооруженный человек открыл огонь в аудитории Виргинского политехнического института, – рассказывает Шарлотта. – Я не училась в Виргинском политехническом и не знаю никого из этого института. Но мое сердце остановилось. Я почувствовала холод, меня охватили ужас и беспомощность. Мои руки дрожали. Я сразу же поехала домой, чтобы услышать больше из новостей, узнать, сколько человек погибло. Я хотела понять, почему убийца выбрал этот колледж и почему никто не остановил его.

Дома она переоделась и отправилась на трехмильную пробежку вдоль берега реки. Но на полпути была вынуждена остановиться. У нее так перехватило горло, что ей пришлось немного постоять и перевести дыхание.

– Я задыхалась и боялась, что мое горло перестанет пропускать воздух. Взявшись за горло, я снова пошла вперед. Мне хотелось вернуться домой. Я подумала, что у меня внезапно случился приступ аллергии, возможно, реакция на укус насекомого.

Когда муж Шарлотты вернулся домой, она рассказала, что с ней произошло во время пробежки. Он спросил, слышала ли она о стрельбе в Виргинском политехническом; Шарлотта не хотела это обсуждать.

– Мы смотрели вечерние новости. Я пошла спать, но заснуть не смогла – боялась, что во сне у меня снова перехватит горло и я умру от удушья.

Тревожность – это защитный механизм, который предупреждает нас об опасности.

На следующий день Шарлотта вышла на работу. Ученики хотели обсудить события в Виргинском политехническом. Она предложила им в свободной форме описать свои чувства в тетрадях. Шарлота не помнила, что именно она сказала ученикам, но она точно помнит, что избегала любых разговоров об этом в учительской.

В тот день она снова пережила приступ удушья во время пробежки. Но в этот раз приступ начался, когда она думала о трагедии. Шарлотта задалась вопросом, что бы она делала, если бы кто-то направил на нее пистолет здесь, на берегу реки. Она внимательно осмотрела тропинку, обращая внимание на места, где можно спрятаться, и представила, как уклоняется от пули. Эти мысли не оставляли ее, пока она не вернулась домой. Позже, вечером, у нее началось сердцебиение. Она села на пол, оперлась руками и попыталась дышать.

– Когда пришел мой муж, я сказала, что мне нужно в больницу, и выбежала на улицу. Он пошел за мной и позвонил в 911. На улице я немного успокоилась и попросила мужа отменить звонок. Тогда мы с ним поняли, что я страдаю от панических атак.

С того вечера Шарлотту мучили ночные кошмары. Ей постоянно снилось, как она стоит в классе перед учениками, а в дверь вбегает вооруженный человек.

– Угрожая винтовкой, он заставляет меня выбрать учеников для расстрела. Если я откажусь, он застрелит всех, включая меня.

Сон мог быть длинным или коротким, но в нем всегда был тот же самый выбор.

– Иногда мне снилось, как мои ученики умирают, – рассказывает Шарлотта. – В классе были разные дети, и знакомые, и незнакомые. Я помню одну девочку из моего сна, тоненькую, с длинными рыжеватыми волосами, в яркой майке. Она смотрела на меня, и слезы струились по ее щекам.

Я хотела понять, почему убийца выбрал этот колледж и почему никто не остановил его.

Хотя тревожность принимает различные формы, скрытые стимулы играют здесь немаловажную роль. Эти стимулы почти всегда связаны с ощутимой угрозой; тревожность – это, иначе говоря, защитный механизм, искажение выборочного внимания; это защитный механизм, который предупреждает нас об опасности. Как и многие пациенты, страдающие от тревожного расстройства, Шарлотта почти всегда находится в состоянии повышенного внимания; она все время настороже, опасность кажется ей повсюду. Шарлотта постоянно «сканирует» окружающее пространство в поисках скрытой угрозы или даже намека на угрозу, и это только усиливает ее восприятие опасности и усугубляет ощущение незащищенности.

Шарлотта страдала от ночных кошмаров, в которых убивали ее учеников, еще много месяцев после трагедии в Виргинском политехническом институте.

– Образы преследовали меня на пути в школу, в классе, во время вечерней пробежки – некоторое время я просто не могла заставить себя выходить на пробежку вообще, – признается Шарлотта. – Я думала не о том, какого ученика я выберу, а как я смогу остановить стрелка в подобной ситуации. Я думала, что могла бы запирать класс во время каждого урока. Потом я поняла, что стрелок, возможно, будет просматривать список учеников, и, если запереть дверь изнутри, станет еще опаснее. Я унаследовала свою классную комнату от учительницы, которая вышла на пенсию; она или кто-то еще повесил на стену над встроенным шкафом клюшку для гольфа. Я подумала, что стоит поместить эту клюшку поближе к моему столу, чтобы воспользоваться ею как оружием. Но я не знала, как ее спрятать.

Шарлотта выросла в семье среднего достатка, у нее были заботливые и хорошо образованные родители. Они часто переезжали по причине служебных обязанностей отца. Шарлота спокойно меняла школы, но с большим вниманием относилась к тому, как ее воспринимают другие дети.

– Я помню, как снова и снова наблюдала за счастливыми одноклассниками. Я здорово умела казаться счастливой; я не хотела выглядеть ненормальной и беспокоить родителей, каждый из которых работал на нескольких работах почти все время, пока я росла. Я не была несчастна, но всегда чувствовала некоторую печаль. Больше всего мне нравились дождливые дни. Тогда я имела полное право самоустраняться. Другие дети жаловались на то, что из-за погоды испорчена целая перемена, но я предпочитала занятия в помещении, например настольные игры, пятнашки или тетербол. Я не любила время перед сном. Я боялась не сна, а того, что ему предшествует. Я включала и выключала свет в моей комнате много раз и много раз шагала от двери до кровати. Я опускалась на колени у кровати и считала до пятисот так быстро, как только могла, за каждого члена моей семьи – за родителей, двух братьев и бабушку с дедушкой. Я боялась, что, если я этого не сделаю, с ними случится что-то плохое.

Мне нужна была помощь, но я не знала никого, кто по-настоящему понял бы всю реальность моего зазеркалья.

Шарлотта так уставала от этого ритуала, что однажды вечером она заплакала и взмолилась о помощи свыше, чтобы нарушить его. Она говорит, что после молитвы жесткие рамки ритуала немного смягчились.

Иногда Шарлотта удивлялась, почему она так много считает: считает дырки на потолке кабинета доктора, к которому ее водили, трещины в плитке, покрывавшей домашнюю площадку для баскетбола, пересечения стенных панелей в прихожей черного хода.

– Мне не нравилось считать, и когда я спохватывалась и обнаруживала, что считаю, я пыталась остановиться, – рассказывает Шарлотта. – Я пыталась не делать и другие вещи. Например, в восьмом классе, когда я научилась печатать, я морщилась от скучных разговоров и мысленно печатала их, рассматривая слова, которые появлялись передо мной на воображаемом экране, – вот от этого я тоже старалась избавиться, и иногда мне удавалось прекратить эти невротические повторяющиеся действия.

Вскоре у Шарлотты диагностировали обсессивно-компульсивное расстройство. При ОКР обычные приметы повседневной жизни приобретают особые последствия: изменяется восприятие, из-за чего человека глубоко ранят вещи, которые, как ему кажется, выглядят, звучат или ощущаются неправильно – вешалки с одеждой перевернуты в разном направлении, на полке стоят рядом большие и маленькие банки с приправами, книги не выстроены по размеру. Если исправить кажущийся беспорядок – например, выстроить обувь ровно по линейке, – это облегчит дискомфорт, но ненадолго. Довольно скоро постоянное ощущение тревоги снова запустит потребность действовать, а это приведет к запуску мотивационной и двигательной схемы в мозге, вызывая повторяющееся невротическое поведение и еще более затрудняя его прекращение.

Хотя потребность Шарлотты считать в конце концов почти исчезла, от повторяющихся ночных кошмаров она страдала все свое детство.

– Первый кошмар, который я помню, приснился мне в восемь лет, сразу после дня рождения. Кошки драли когтями сетку на входной двери, пытаясь добраться до меня, – вспоминает Шарлотта. – По мере того как я взрослела, содержание кошмарных снов становилось более насыщенным: мои родители снова и снова умирали, волшебник гнался за мной по парковке, мальчишки из средней школы преследовали меня в парке. Даже теперь я молю Бога, чтобы он оградил меня от ночных кошмаров. Я хотела поговорить со школьным психологом или с социальным работником о своих страхах, – продолжает Шарлотта. – Но когда мои видения становились особенно яркими, мне не хотелось ни с кем разговаривать. В конце концов, я не была инвалидом. Я вставала и занималась своими делами каждый день. Я могла делать свою работу, но не могла контролировать свои мысли. Мне нужна была помощь, но я не знала никого, кто по-настоящему понял бы всю реальность моего зазеркалья. Словно у меня что-то постоянно болело, но я не обращалась к доктору.

Хотя религия приносила Шарлотте облегчение, самое большое утешение, хотя и временное, она находила в том, чтобы «вскармливать» свои страхи:

– Мой разум постоянно вырабатывал ужасные сценарии развития событий, и я попадала во всю большую зависимость, принимая их за реальность. Я воспринимала себя так, будто во мне две личности: одна жила в реальности и наблюдала другую, которая постоянно готовилась к чему-то неизбежному.

 

Наркотики

История Дж. Белуши. История Нэда

Люди, хорошо знавшие Джона Белуши, понимали, что наркотики отнимают его личность. «Я всегда любил его, – сказал Майкл Кленфелер, благодаря которому Белуши и Эйкройд подписали контракт на съемки в «Братьях Блюз». – В нормальном состоянии он был самым чудесным человеком, которого я когда-либо знал. Но когда Джон был под кайфом, начинался такой кошмар, который даже вообразить трудно…» Друзья не могли понять такое саморазрушительное поведение. Известно, что сам Белуши тоже пытался разобраться, почему он не может отказаться от кокаина и других наркотиков, которые день за днем убивали его.

Боб Вудворт, подробно описавший все события, которые привели к смерти Белуши, в книге «Связанный: короткая жизнь и быстрое время Джона Белуши» (Wired: The Short Life & Fast Times of John Belushi) рассказывает о съемках фильма «Братья Блюз». В последний день съемок в Чикаго Белуши отказался выходить из своего трейлера и сниматься в следующей сцене. Режиссер Джон Лэндис, который уже работал с Белуши в фильме «Зверинец», решил применить силу. Он ворвался в трейлер и обнаружил актера в невменяемом состоянии, словно перед ними был оживший Блуто, герой, которого Белуши играл в «Зверинце»: «Я тебя научу выпивать как следует». На столе стояла бутылка «Курвуазье», рядом рассыпан кокаин, и все вокруг было залито коньяком. Пол был забрызган мочой.

– Ты убиваешь себя, – сказал Лэндис. – И это финансовый крах. Не делай этого с моей картиной!

Белуши едва смог ответить, он просто кивал.

– Не делай этого со мной! Не делай этого с собой! – закричал Лэндис.

Он угрожал притащить фотографов и сделать снимки, чтобы потом Белуши увидел, насколько он жалок. Но Белуши – который однажды нанял телохранителя, чтобы удержаться от кокаина, – вряд ли был сильно напуган.

Лэндис забрал кокаин со стола и выбросил в унитаз. Белуши бросился за режиссером, но тот оттолкнул его. Актер упал и расплакался.

– Мне так стыдно, так стыдно, очень стыдно, – рыдал он. – Пожалуйста, пойми меня.

Лэндис спросил Белуши, почему он опять взялся за старое.

Тот ответил:

– Мне нужно, очень нужно. Ты просто не понимаешь.

Некоторое время назад Белуши писал в письме жене Джуди:

«Я боюсь себя самого из-за того, что могу сделать с тобой. Если бы я был тем человеком, кем хотел бы быть, – по крайней мере, я говорю, что хотел бы им быть, – то почему я тогда причиняю тебе боль? Потому что никто не может быть другим человеком? Если я не справляюсь, то кто я?»

«Я хочу заботиться о тебе, но я чувствую, что не справляюсь. Самое трудное, с чем мне приходится сталкиваться, – это расстраивать тебя или чувствовать себя неспособным помочь тебе. Когда я болен, ты помогаешь. Когда ты [больна], я отступаю. Может быть, я чувствую свою беспомощность? Что я могу сделать? Спрятаться… в наркотики?»

«Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, я думаю, что не вернусь к старым привычкам. Я могу сойти с пути, но не вернусь. Чего я на самом деле хочу, так это прощения, которого не заслуживаю».

«Я побью эту штуку, черт побери! Я знаю, что теперь я могу. Я могу причинить тебе боль, но я люблю тебя. Ты моя душа, мое сердце, мои глаза в этой жизни. Это может случиться опять. Что бы ни было, я только могу сказать, что я попытаюсь изо всех сил, которых может быть недостаточно. И в этом случае я уважаю твое решение жить своей жизнью, без боли и беспорядка, которые я приношу тебе».

С такой же безнадежной мольбой Белуши обращался к актрисе Кэрри Фишер, которая блистала вместе с ним в фильме «Братья Блюз» и некоторое время встречалась с другой звездой этого фильма, Дэном Эйкройдом. Фишер рассказала, как они с Белуши ходили в клуб в Западном Голливуде:

– На секунду я потеряла Джона из виду, а потом он вернулся в панике: «О боже, я только что принял кокаин». Я сказала: «Джон, мы можем уехать прямо сейчас». Если бы мы уехали, все было бы хорошо. А он просто уставился на меня в полном ужасе и ответил: «Я не могу».

Пристрастие Белуши, как и его компульсивное поведение, было автоматическим: зависимость завладела его вниманием настолько вероломно и всецело, что он не мог думать больше ни о чем. Сила зависимости заключается в том, что она все больше захватывает схему вознаграждения в головном мозге. Когда бы мы ни сталкивались со скрытым стимулом, реакция нервной системы обусловливает наше поведение, одно и то же, снова и снова. С каждой крупинкой кокаина вознаграждение, следующее за употреблением порошка, все четче отпечатывается в памяти. Кокаин (как и другие наркотики) является сильным стимулятором, и постепенно эмоции и мысли, вызванные им, неразрывно сплетаются с представлением наркомана о том, кто он на самом деле. Его самоощущение невозможно отделить от чувств, которые вызывает наркотик: он увязает в порочном круге, который только укрепляется, когда наркоман поддается своему пристрастию.

Незадолго до смерти Белуши, живший тогда в Нью-Йорке, решил отправиться в Лос-Анджелес. Джуди понимала: если он поедет, то будет принимать кокаин. Вместе с Эйкройдом они пытались убедить актера не делать этого.

– Твой организм больше не может его переносить, – сказала Джуди.

– Да ну! – возразил Белуши. – Что ты такое говоришь? Что я не способен контролировать себя?

– Да!

«Это классическая схема, – говорит о зависимости Белуши Харольд Рамис, соавтор сценария фильма «Зверинец». – Именно это делает зависимость зависимостью, – ожидание, что если ты примешь еще немного, то в конце концов пересечешь черту и придешь к постоянному удовлетворению».

Как и для большинства, ранний опыт Белуши с наркотиками был экспериментом – это был способ, как он полагал, приобретения дополнительных сил и стимуляции творчества. Конечно же, эти временные всплески продуктивности были весьма короткими.

Джуди понимала, что потребность ее мужа получить кайф могут стимулировать множество сигналов.

– Он мог потянуться к наркотику из-за сцены в шоу «Субботним вечером в прямом эфире», в которую он случайно вляпался, – объясняла Джуди. – Или же к нему приходил огромный успех, который так волновал его, что заставлял тянуться к кайфу.

Белуши мог предложить только одно объяснение:

– Я должен принимать их.

* * *

Когда речь идет о наркотической зависимости, Нед, пожалуй, попадает в разряд счастливчиков. В отличие от Кэролайн Кнапп или Джона Белуши, он выжил и смог рассказать свою историю.

В три года Неда забрала из русского приюта – единственного дома, который он когда-либо знал, – успешная журналистка из округа Вашингтон. Нед мог позволить себе всю роскошь мещанского американского детства: собственную комнату, летний лагерь, уроки плавания и хорошее образование. Но ничто не могло предотвратить эмоциональные вспышки и обсессивные мысли, которые мучили его столько, сколько он себя помнил.

Нед начал экспериментировать, как это делали многие подростки, с травки, но скоро перешел на таблетки; к двадцати двум годам он колол себе до семи доз героина в день. Чтобы лучше понять, как зависимость от наркотиков постепенно вползает в жизнь человека и захватывает власть, я позвонил Неду в Северную Каролину и попросил его рассказать свою историю.

Хотя у Неда не было ясных воспоминаний о приюте, он полагает, что то время определило все его детство.

– Я был сильно привязан к людям и вещам. И я был очень эмоциональным.

Даже после того, как он попал в семью, его продолжала мучить сильная тревога, по большей части когда он чувствовал, что живет не своей жизнью или может остаться один. Почти все его тревоги фокусировались на приемной матери – о ней он беспокоился постоянно. Если ее не было рядом, он скоро убеждал себя, что с ней случилось что-то плохое. Если он оставался вечером с няней, то переживал, что мать никогда не вернется. Если она задерживалась на работе, Нед представлял, что она погибла в автомобильной катастрофе.

В начальной школе Нед учился неплохо, но из-за того, что он мешал классу, у него часто были неприятности. Учитель мог бы отвадить его от такого поведения, но вышло наоборот – внимание к поступкам Неда сделало мальчика популярным среди одноклассников. В скором времени, заработав репутацию раздражительного и мятежного ребенка, он прочно обосновался в списке «плохих детей». Но Нед и вел себя соответственно (отчасти чтобы не разрушать картину): впервые он попробовал курить в пятом классе. Через три года старшая сестра предложила ему марихуану, и они вместе забили косяк на заднем дворе, пока их мать спала. Нед говорил, что помнит этот момент, «словно все случилось вчера».

К тому времени Нед достиг успехов в плавании и ежедневно тренировался вместе с командой, состоящей из более старших, зрелых спортсменов. Нед хотел преуспеть, а также не отставать от старших ребят, и стресс этой ситуации часто приводил к ссорам с матерью. Но травка помогала ему забыть обо всех тревогах.

– С дымом травки улетучивались все мои беспокойства. Я больше не волновался из-за того, что был новичком в команде или что мама стыдила меня перед друзьями. Я возвращался в свою комнату, где в темноте мерцали звезды, приклеенные к потолку, – когда я курил, они начинали двигаться. Я был в своем собственном мире.

После первого опыта Нед все чаще ловил кайф по вечерам вместе с сестрой; она доставала травку, немного курила, а потом передавала остаток брату, который мог употребить и целую дозу. Вскоре он начал искать проблемы на свою голову. В восьмом классе он похвастался друзьям, что курит анашу, и руководство школы обыскало его шкаф в раздевалке. В том же восьмом классе, позднее, его с другом забрали в полицию за то, что они крушили машину в три часа утра в центре Вашингтона. Тогда мать решила перевести Неда в новую школу, надеясь, что он использует возможность, чтобы исправиться.

Но это не сработало. Заброшенный в новое окружение, Нед немедленно нашел теплый прием у местных наркоманов и его привычка стала развиваться очень быстро.

– Я перешел от курения за ланчем к шести или семи косякам в день. Я почти не показывался в школе. Когда меня не было, учителя звонили домой, и я старался вернуться раньше родителей, чтобы удалить сообщение на автоответчике, или же придумывал подробное оправдание, почему я пропустил уроки.

В какой-то степени курение было неотъемлемой частью его образа малолетнего преступника; это был некий реквизит, как пистолет, который он потом демонстративно носил перед членами банды. Но вместе с тем марихуана помогала Неду чувствовать себя лучше. Под кайфом он был приветливее, разговаривал членораздельно и лучше справлялся в большинстве повседневных жизненных ситуаций – например, во время ужина с матерью.

– Я чувствовал, что я был таким, каким должен быть, – говорил он.

В десятом и одиннадцатом классе он начал экспериментировать с другими наркотиками, особенно с «диссоциативами».

– Я проводил остаток дня в ванной, выблевывая свои мозги… Потом, через два дня, я снова курил…

Если он оставался вечером с няней, то переживал, что мать никогда не вернется.

Вскоре он перешел на такие опиоиды, как перкоцет и викодин. Все больше времени Нед проводил под кайфом – или раздобывая кайф – в опасной обстановке округа Колумбия. Он начал грабить людей, угрожая оружием, и продавать наркотики, чтобы финансировать свою привычку. Но марихуана была его первой и основной потребностью. Когда он покупал ее в большем количестве в надежде продать, то часто переживал из-за того, что не сдержится и скурит все сам.

Хотя Нед наслаждался образом жизни мелкого преступника, он продолжал представлять свое будущее в колледже и, как ни странно, на плавательной дорожке бассейна. В этом смысле то, что он не мог контролировать свою привычку к марихуане, пугало его.

– У меня был календарь, и я пытался отмечать дни, когда мог обходиться без этого, но в конце концов я не мог обходиться без курения ни дня. В тот момент у меня открылись глаза. Я подумал: «Господи, Нед, это плохо, ты не можешь остановиться…» Я понял, что моя жизнь вышла из-под контроля, что я теряю свою жизнь. Мне хотелось умереть.

В мае 2011 года, когда Нед заканчивал десятый класс, его арестовали за продажу наркотиков в школе. Он попал на сорокапятидневную программу лечения с проживанием, где большинство его «коллег» находились под опекой государства или были рецидивистами. После освобождения он держался месяц, но вернулся к своей привычке почти сразу после того, как предстал перед судом.

– Я врал судье напропалую. Я говорил, что хотел бы взяться за ум и что мне нравится быть трезвым.

Кое-что в этом было правдой: вскоре после суда он признался матери, что употребляет наркотики, и серьезно задумался о лечении. Он поступил в местный колледж и стал посещать психотерапевта, который стал его наперсником на много лет. Нед также решил быть честным в другом аспекте и признался матери, что он гей. К его огромному облегчению, мать поддержала Неда. У него начались серьезные интимные отношения, и он стал работать в качестве тренера по плаванию. Казалось, Нед собрал заново свою разбитую жизнь. Но вскоре он попробовал героин, и тот захватил его так, как не могла захватить марихуана.

Однажды вечером, переживая из-за непростых интимных отношений и скучая по прежним приятелям, Нед принял приглашение одного знакомого пойти на тусовку. Неду нравилась энергичная музыка, яркие огни, бурлящая энергия. Когда знакомый предложил ему экстази, он взял, не размышляя ни минуты.

– Я хотел избавиться от самого себя, – рассказывал Нед, – и экстази определенно помогло мне в этом. Это было чертовски здорово. Музыка стала звучать в сто раз лучше – все звучало здорово, все было здорово, ты был счастлив. И все вокруг были тебе друзьями.

Вскоре Нед собрал группу приятелей на тусовке, один из которых принимал оксикодон. Нед тоже попробовал:

– Вау, я впал в ступор!

Кайф был таким фантастическим, что можно было перенести даже последовавший за ним рвотный приступ. Но, когда оксикодон стал слишком дорогим, Нед пошел проторенной дорожкой и снова начал нюхать героин.

Сначала он прибегал к нему один, реже два раза в неделю – в основном потому, что понял опасность привыкания:

– Это был тот наркотик, который я обещал себе не принимать.

Возможно, вначале Нед не принимал наркотик слишком часто, потому что он только нюхал или периодически покуривал травку; однако, когда он перешел на инъекции, потребность стала постоянной. Всего через три месяца после того, как он впервые попробовал оксикодон, Нед проводил дни напролет у друга в комнате, кололся, курил и смотрел телевизоР.Когда кайф ослабевал, он кололся снова.

– Ничто не могло сравниться с этим потоком тепла. Я жил ради этих первых пяти секунд после инъекции героина.

Поскольку Нед кололся перед сном, он часто не ощущал синдрома отмены – тупых болей, тошноты, холодного пота – примерно до полудня следующего дня. Его аппетит к наркотику возрос почти безгранично. Однажды, после того как Нед целый день кололся дома у друга, он ввел себе дополнительную дозу – только чтобы друг поволновался за него.

– Это уже слишком, – сказал друг. – Ты действительно придурок.

Нед просто оттолкнул его и снова укололся. И тут же отрубился. Когда он пришел в себя, друг смотрел на него с ужасом.

После этого первого случая передоза Нед «удерживался около трех дней», напуганный столкновением со смертью. Но, когда началась ломка, он больше не мог сдерживаться. Он начал закладывать вещи, чтобы купить дозу, кололся и посещал психотерапевта. Парадоксальным образом героин помогал Неду избавиться от чувства вины, которое он испытывал, когда врал психотерапевту и матери. Они верили, что Нед теперь свободен от привычки к наркотикам. Пристрастие к героину имело отрицательные последствия, но они были не такими болезненными, как жизнь с ощущением того, что ты мошенник и только прикидываешься «чистым».

Потом, однажды вечером, они с другом укололись в машине, припаркованной в центре Вашингтона. Укололись еще, хотя друг предупредил об опасности передоза; еще доза. Нед отмахнулся от очередных предупреждений. После уколов Нед завел машину и поехал вниз по Пенсильвания Авеню. Вдруг все вокруг почернело. Когда Нед пришел в себя, он был окружен полицейскими и санитарами «скорой помощи», которые спрашивали, что он принимал.

– Меня схватили и бросили на носилки. Я огляделся – Пенсильвания Авеню была запружена машинами на многие километры. Я повернулся и увидел, что зад моей машины перекрыл улицу, а передний бампер уперся в бордюр.

Позднее Нед узнал, что вырубился во время движения, а друг, боясь, что его упекут за наркотики, позвонил в 911 из кустов.

Санитары ввели Неду налоксон, препарат, который снижает разрушительный эффект передоза, и отвезли его в больницу.

– Один из докторов пришел и сказал мне: «Парень, тебе повезло, что ты выжил. Если бы ты поступил к нам на пять минут позже, то либо умер бы, либо умер бы твой мозг». Я заплакал.

Когда он пришел в себя, друг смотрел на него с ужасом.

Вскоре Нед согласился на реабилитацию. Хотя у него было несколько срывов после того случая, он пытался держаться, усердно работая на разборке автомобилей, куда устроился, и налаживая отношения с матерью. Тем не менее Нед признает, что наркотики привлекают его.

– Да уж, скорее всего, я всегда буду интересоваться ими. Как только героин тебя заполучил, он уже никогда не отпустит.

Неудивительно, что Нед так думает. Мы часто чувствуем ностальгию по отношению к вещам, которые получили над нами власть и вызвали приятные ощущения, даже если последствия были ужасными. Что касается зависимости, то психоактивные вещества играют парадоксальную роль: они дают быстрое облегчение потребности в них, даже если усиливают эту потребность. В результате получается порочный круг. Эта физическая потребность кажется подобной тяге к порезам Кетллуэлл и телефонным звонкам Берендзена.

 

Контроль

История Фрэнсис

В мае второго года обучения в колледже Фрэнсис, ныне успешная писательница, живущая в Нью-Йорке, сдавала экзамен по истории индийской цивилизации.

– Я не могла как следует сосредоточиться – просто хотелось спать, и я, в общем-то, не слишком стремилась получить степень. Из-за этого мне было немного стыдно. Я смотрела на двух своих подруг, которые неистово зубрили названия индийских штатов, и ненавидела себя за полное отсутствие самодисциплины, – рассказывала мне Фрэнсис.

Кроме того, на следующий день ей предстоял зачет по современной английской литературе.

– Я была сонной, так как легла спать под утро. Тогда я взяла у подруги аддералл и приняла его прямо перед зачетом.

Спустя несколько часов Фрэнсис все еще была полна энергии.

– У меня не было аппетита, но я достала несколько сушеных клюкв из пластиковой коробочки, радуясь своему равнодушию к еде. Меня пронзила ностальгия; я вспоминала те дни, когда мое тело было таким легким, таким нематериальным. Я подумала: не стоит ли мне сесть на диету? Конечно, я бы не позволила весу выйти из-под контроля, как это было, когда я училась в старших классах школы. Но, если бы я могла честно признаться самой себе, я бы сказала, что хочу потерять контроль. Я бунтовала и продолжала надеяться, что окружающие заметят мои миниатюрные кисти рук, заметят шрамы на запястьях и поймут, что это знаки моего отчаяния.

Но Фрэнсис верила, что она уже переросла период подросткового бунта, что она выше всего этого.

– Я говорила себе, что мне будет просто комфортнее в своем теле и я буду здоровой. Да, здоровой.

Когда семестр закончился, Фрэнсис поехала домой на две недели. И отец, и мать работали полный день, и она была блаженно-счастлива в одиночестве дни напролет.

– В каком-то смысле я чувствовала, что меня оставил страх перед пищей. Я полагала, что это в моих силах – удерживаться в рамках некоторого недостатка веса. Чаще всего я съедала на ужин питу и хумус, но скоро и хумус начал меня беспокоить. Поскольку я ела хумус прямо из тюбика, то не могла не задаваться вопросом, нет ли в нем каких-то неожиданных добавок. «Ты съедаешь больше положенной порции, – говорила я себе. – Чтобы быть точной, используй столовую ложку. Иначе придется вообще отказаться от хумуса». Я начала каждый вечер отмерять точное количество хумуса и записывала, сколько съела. И все равно правила казались мне слишком неопределенными. Тогда я решила определить допустимое количество калорий, которое я могу получать из хумуса. Вскоре мне показалось, что необходимо записывать, сколько калорий я потребляю в целом. У меня была синяя тетрадь на пружине, которую я везде носила с собой.

Погостив у родителей, Фрэнсис вернулась в громадный старый дом поблизости от кампуса, оттуда было легко добираться до Манхэттена, где у нее проходила летняя стажировка. Она была озабочена собственным весом, и этот интерес стремительно выходил из-под контроля, даже когда она упрямо твердила себе, что всем управляет. Ужин превратился в ритуал изнурительного подсчета калорий. Она ела медленно, тщательно пережевывая каждый кусочек, буквально препарируя его, чтобы не показаться алчной и голодной.

– Часто мой ужин состоял из замороженного йогурта. Я приходила в ужас от пиццы, потому что очень любила ее, – боялась не справиться с собой, если пицца окажется в пределах досягаемости. Даже прогулка мимо местной пиццерии, запах запеченного сыра вызывали во мне головокружение и жгучее желание.

На выходные Фрэнсис придумывала себе дела в центре города и причины, по которым эти дела якобы были неотложными. Если она ехала в метро, то всегда стояла, несмотря на свободные места (Фрэнсис была уверена, что стоя сжигается больше калорий, чем сидя), и она выполняла собственноручно изобретенные упражнения, держась руками за поручень. По субботам она часами бродила между полками супермаркета, но редко что-нибудь покупала.

В конце лета Фрэнсис снова поехала домой на несколько недель. Часто она ловила на себе косые взгляды матери.

– Раз или два мама сказала, что я выгляжу тощей, и в ее голосе звучала сталь. Я вызывающе избегала этой темы и отвечала, что у меня много дел. Вместо этого я проводила часы напролет в соседнем гигантском торговом центре, примеряя одежду, которая, как я полагала, поможет мне приобрести желаемый облик: эфирной, но деловой, нежной, но не беззащитной барышни. Я облачалась в тонкие прямые свитера, мешковатые винтажные футболки и обтягивающие брюки. Ничего слишком откровенного – я решила, что, когда потеряю достаточно массы, буду без смущения обнажать тело, – но большинство топов были с низким вырезом, обнажавшим ключицы, которые я любила рассматривать ежедневно.

Если бы я могла честно признаться самой себе, я бы сказала, что хочу потерять контроль.

Фрэнсис вернулась в колледж на неделю раньше, чтобы избавиться от контроля подозрительных родителей.

– Это мне не сильно помогло, потому что друзья тоже волновались из-за моей постоянно утончающейся фигуры. Когда они обнимали меня при встрече, я чувствовала, что их руки гладят меня по спине, чтобы ощутить все обнажившиеся кости. Я носила две пары джинсов, чтобы ноги выглядели полнее, и иногда надевала вниз еще и трико. Все лето я позволяла себе съедать несколько кусочков сладкого – жвачку или ментос – каждый день, но, когда я уже перестала худеть, мне показалось необходимым отказаться от «пороков сладкого», так что я стала представлять, как гниют мои зубы даже от самой мысли о сахаре.

* * *

Отчаявшись устоять перед искушением, люди с пищевыми расстройствами изобретают сложные стратегии для того, чтобы игнорировать притягательность пищи. Такие мысли и действия приводят к тому, что они решительно отказываются от «запретной пищи» – по крайней мере, временно – и получают иллюзию управления.

Но ограничение «запретной пищи» не облегчает их положение. Напротив, это лишь усугубляет влечение. Сопротивление само по себе становится сигналом: чем больше мы сопротивляемся, тем сильнее становится соблазн. В конце концов многие пациенты с пищевыми расстройствами заканчивают обжорством – поступком, который приносит мгновенное облегчение их депривации, но и ненависть к самим себе, поскольку они сосредоточиваются исключительно на удовольствии от еды. Чувственное ощущение от этого момента заслоняет все остальное. Однако такое решение не может не быть временным. После обжорства большинство пациентов испытывают стыд и отвращение, чувства, которые, в свою очередь, приводят к следующему раунду чрезмерных ограничений. Цикл начинается снова.

Когда Фрэнсис начала учиться на первом курсе, она обнаружила, что сосредоточена на пище больше, чем на занятиях.

– Моя синяя тетрадь теперь была посвящена исключительно подсчету калорий, с периодическими напоминаниями о том, что я жирная обжора. Я почти никуда не выходила. Пару раз я сходила в ресторан с друзьями, где дерзко заказывала жареную рыбу или омлет, а потом мужественно сопротивлялась этому угощению. Каждый день я занималась спортом, хотя и не так много, как мне бы хотелось. Я всегда взбегала по лестнице вверх, в свою комнату в общежитии, по крайней мере дважды в день, – это был почти подвиг, ведь я жила на тринадцатом этаже.

Привычки Фрэнсис постепенно усугублялись; она уже обратилась к психотерапевту и отчаянно пыталась поесть, но у нее ничего не получалось.

– Даже простое представление о вечерней трапезе – что съесть, как и когда – было мучительным. Обычно мне удавалось спланировать, но это было очень трудно. Что же мне делать, думала я. Конечно, я могу вообще не есть, но тогда я совсем ослабею. Обычно я съедала энергетический батончик, или немного творога, или что-то еще, что я позволяла себе съесть. Скажем, вечером я съедала энергетический батончик. Потом назначала себе определенный срок и, если не справлялась, значит, не повезло. Я должна была ужинать в девять, так что могла начинать планировать около восьми. Каждый вечер я ходила взад и вперед, обсуждая преимущества и недостатки энергетического батончика. Я открывала упаковку, но не притрагивалась к содержимому. Потом опять начинала ходить. Я возвращалась к батончику и кончиками пальцев отщипывала крошечный кусочек. Потом ходила и ела. И снова. И снова. Через двадцать пять минут батончик наконец исчезал. Тогда я садилась и планировала, что буду есть на следующий день.

 

Тошнота

История Уэса

– Опишите свои ощущения, – попросил я.

Уэс долго размышлял над ответом.

– Это изнурительная тревога и беспокойство, которые вызывают почти что тошноту, а потом качели, когда вы пытаетесь осмыслить эту тревогу, – наконец ответил он, осторожно подбирая слова для описания физического ощущения, которое вызывала в нем депрессия. – Это тревога без причины. Скажем, вы не можете найти своего ребенка и у вас сердце уходит в пятки. Ваш организм что-то сообщает вам, и вы интуитивно понимаете, что нужно делать. Но если у вас сердце в пятках и все внутри сжимается без причины? Ничего не произошло – или вы не можете почувствовать, что что-то произошло. И вы ничего не можете сделать, чтобы унять эту тревогу.

– С чего все начинается? – спросил я. – С мысли или ощущения?

– Я пытаюсь разобраться в этом – но все происходит слишком быстро, – ответил он. – Невозможно различить.

Пока мы разговаривали, Уэс рассказывал о своем опыте и одновременно пытался понять, как депрессия захватила над ним власть.

– Я просто ничего не могу сделать, чтобы изменить это. Вы говорите себе: если что-то не изменится в повседневной жизни, в положении вещей, то я не смогу избавиться от депрессии. Но вы ничего не можете сделать, потому что неспособны сосредоточиться ни на чем.

Я попросил его рассказать подробнее, объяснить мне, что переживает его разум, когда он испытывает подобные чувства. Какие именно мысли мешают ему сосредоточится на чем-то другом, что поможет изменить ситуацию. Но Уэс не мог ответить на этот вопрос, потому что не рассматривал свою борьбу в таком ключе; он был захвачен, как он сам объяснил, не какими-то конкретными мыслями, страхами или сомнениями, а самим тревожным образом мыслей.

В каждый аспект повседневной жизни добавлялось «да, но», и это набрасывало тень на любое событие или переживание, неважно, насколько позитивным оно было.

– Нет конкретной вещи или нескольких вещей, есть просто нечто. Нет отдельной мысли, которую я пытаюсь остановить. Это процесс. Дело не в том, что я не нравлюсь себя, когда я захвачен им, но мне не нравятся чувства и качество жизни, которые я имею из-за этого процесса. Я хотел бы, чтобы этого не было.

Уэс объяснил, что его всегда сопровождали негативные чувства – «вы просто встаете в таком состоянии по утрам», – и он прилагал усилия для изменения своей эмоциональной жизни.

– Я так описывал свое состояние лечащему врачу и психотерапевту: я на нуле. Я улучшился до нуля. Легче полагаться на ноль в качестве основы, чем на отрицательную величину. Но ноль хорош только потому, что он не является отрицательной величиной, а не потому, что в нуле есть что-то хорошее.

Очень часто истинный пусковой механизм эмоциональной ранимости исчезает из памяти, но, похоже, не в случае Уэса. Он не думает, что существовала какая-либо одна вещь – ранняя травма, или наплевательское отношение к самому себе, или неприятное переживание – что-то такое, что вызвало его депрессию.

– Депрессия началась как осознание. Как мысль. Она началась с формирования личности, – сказал Уэс уверенно. – Этот обсессивный мыслительный процесс – просто часть меня с самого раннего детства.

И хотя Уэс мог озвучить некоторые свои ощущения, вызванные таким мыслительным процессом, он утверждал, что подобные эмоции не являются источником его неудовлетворенности.

* * *

Современные технологии позволили нам изучить эмоциональные реакции с более высокой точностью, чем это было возможно в прошлом. Теперь у нас есть инструменты, которые прямо отслеживают движение глаз, и, таким образом, помогают определить, на чем сосредоточено наше внимание. Подобным образом медицинская визуализация позволяет наблюдать за работой мозга в тот момент, когда он реагирует на стимул. Визуализация позволяет получить доказательства повышенной активности определенных участков мозга пациента, страдающего от депрессии, включающих миндалину, гиппокамп и префронтальную кору, а также пониженную активность других областей.

Для тех, кто страдает от депрессии, отрицательные стимулы не только более возбуждающие, чем положительные, но они намного сильнее отпечатываются в памяти. Даже стимул, который может объективно считаться нейтральным – выражение лица сотрудника, например, – рассматривается в негативном свете. Простая случайная встреча трансформируется в нечто, достойное рассмотрения с самой мрачной стороны.

Другим отличительным признаком депрессии является тенденция к чрезмерному обобщению автобиографической памяти – то есть к подчеркиванию и постоянному воспоминанию негативного опыта из прошлого и рассмотрению его в качестве неизбежной модели. Например, внезависимости от последующего профессионального успеха, человек в состоянии депрессии, получив замечание от начальства, делает вывод, что «на работе меня не любят». Статья, отвергнутая издателем, отношения, разорванные партнером, даже неосторожное слово, брошенное кассиром в магазине, воспринимаются не как отдельные случаи, но как обвинение против личности.

Он был захвачен не какими-то конкретными мыслями, страхами или сомнениями, а самим тревожным образом мыслей.

Другой часто встречающейся особенностью является стремление к «пережевыванию» мыслей. «Пережевывание» – это повторяющееся, невольное и почти насильственное возвращение к определенным мыслям. В случае депрессии это негативные, самоконцентрированные мысли, например: «Я ужасный человек»; «Я неудачник»; «Я не заслуживаю счастья». Существуют два пути взаимодействия между «пережевыванием» и депрессией; «пережевывание» предсказывает более длительные и сильные приступы депрессии и рецидивов, а также является побочным продуктом захвата, связанного с депрессией.

Характерные признаки депрессии включают ощущение никчемности и безнадежности, что может привести к таким саморазрушительным действиям, как устранение от социальных взаимодействий, переедание или самолечение при помощи алкоголя и других веществ. Подобные чувства также порождают психологические реакции, например бессонницу. Они подкрепляют и преувеличивают негатив, который лежит в основе депрессии: расстройство становится циклом с обратной связью, по существу подкрепляющим сам себя.

Конечно, иммунитета нет ни у кого. События, вызывающие стресс, могут стать яркими и запоминающимися для любого человека, а предшествующие стрессоры увеличивают вероятность возникновения стресса под воздействием событий в жизни. Но отдельные личности реагируют намного сильнее, чем другие, и их чувствительность делает их более подверженными депрессии. Только разобравшись в опыте, полученном на протяжении всей жизни, и определив, какое событие сформировало последующий ответ, мы получим возможность узнать, что делает это особое негативное событие непереносимым для одного человека и обычным для другого.

Мы с Уэсом поговорили некоторое время и только тогда смогли определить, какое событие стало для него особенным. Его разум попал в замкнутый круг самооценки, раз и навсегда, и он отбросил свою жизнь как неудачную. Как мог бы описать это психотерапевт Уэса, в каждый аспект повседневной жизни добавлялось «да, но», и это набрасывало тень на любое событие или переживание, неважно, насколько позитивным оно было. Да, мне это нравится, но оно не продлится вечно. Да, сегодня все хорошо, но что будет завтра?

Уэс рассказал, как он сожалеет о том, что сдался депрессии.

– Я часто думаю о потерянном времени, – говорит он. – Годы, потраченные зря. Воистину тонны времени, знаете ли. Вдруг обнаруживаешь, что прошли годы, а ты все еще испытываешь те же чувства.

Глубоко укоренившееся в душе чувство тошнотворной тоски, по словам Уэса, выглядит так: тоска. Этот замкнутый круг – чувство неудовлетворенности своей жизнью перетекает в сожаление о том, что ты столько лет позволял этому чувству отравлять тебе существование. Все это порождает тоску, тоска захватывает тебя.

 

Величие

История Р. Лоуэлла

В 1949 году Роберт Лоуэлл страдал, по его словам, от приступов «патологического энтузиазма». Поэта видели бегущим с огромной скоростью по улицам Блумингтона, штат Индиана, «выкрикивающим проклятия в адрес дьявола и гомосексуалистов».

«Я верил, что могу останавливать машины и блокировать их мощности, просто встав посреди магистрали и раскинув руки в стороны. Каждая машина была покрыта индейскими и вудуистскими символами. Я подозревал, что я – реинкарнация Святого Духа, и страдал убийственными галлюцинациями».

Каждый взгляд и звук становился для Лоуэлла еще одним доказательством божественного откровения, его поиска спасения для «чертовой Америки» от ее собственных тлетворных грехов.

Пока Лоуэлла шатало от одного озарения к другому, театральный менеджер сообщил в полицию о том, что поэт стащил рулон билетов. Потом Лоуэлл подрался с офицером. В итоге новость разлетелась повсюду: помешанный поэт «буянил в центре Блумингтона».

Вскоре Лоуэлл позвонил в дверной звонок и, к собственному удивлению, оказался лицом к лицу с полицейским в отставке.

– Вы, должно быть, Роберт Лоуэлл, – сказал полицейский, и Лоуэлл чуть не упал в обморок. Неопровержимый знак божественного вмешательства – этот незнакомец знает его имя!

Хотя Лоуэлл имел широкое признание как один из величайших поэтов Америки двадцатого столетия, он страдал от биполярного расстройства бо́льшую часть своей взрослой жизни и периодически скатывался в пропасть самой настоящей мании.

Лоуэлл родился в одной из старейших семей Бостона (их аристократическую родословную можно было проследить до самого «Мэйфлауэра»). Ему было только семь, когда он впервые вообразил себя Наполеоном. «Возбужденно и маниакально» мальчик зубрил имена «двух сотен французских генералов… от Ожеро до Вандама». Письмо 1936 года Эзре Паунду подтверждает, что почти всю свою юность Лоуэлл страдал от припадков мании: «Всю жизнь я был эксцентричным, если сравнивать с принятыми стандартами, – признавался он не без гордости. – У меня была жестокая страсть к различного рода занятиям, обычно принимающим форму коллекционирования: инструментов; названий птиц; мраморных шариков; бабочек; змей; черепах и т. д.; книг о Наполеоне». Но все эти коллекции быстро забывались, когда Лоуэлл перескакивал от одной навязчивой идеи к следующей: «Мне было интереснее собирать большие количества, чем заниматься самими предметами коллекционирования. Я поймал около тридцати черепах и посадил их в колодец, где они умерли от голода. Я выиграл больше агатовых и мраморных шариков, чем кто-либо в школе, и постепенно накопил сотни солдатиков; в конце концов я забросил их на самую верхнюю полку».

Несмотря на то что Лоуэлл со временем осознал свое сумасбродное поведение, он, студент Гарварда, закончил свое письмо Паунду страстной просьбой. Приложив несколько стихов собственного сочинения, Лоуэлл молил Паунда сделать его своим протеже: «И снова я прошу Вас помочь мне. Вы не пожалеете, я принесу огонь и сталь, я не рисуюсь, и моя жизнь трезвая и спокойная, а не сенсационная».

На самом деле жизнь Лоуэлла едва ли можно назвать трезвой. Его детская страсть к собирательству трансформировалась за студенческие годы в серию всепоглощающих убеждений о своей жизненной миссии. Лоуэлл видел себя по-разному, причем иногда одновременно: в качестве наследника английской поэтической традиции, духовного проповедника, политического борца, а также пылкого любовника, готового бросить весь мир, чтобы создать идеальную семью. Предположения об обратном встречались с неистовой яростью. Когда отец Лоуэлла, коммандер Роберт Трэйл Спенсер Лоуэлл III, услышал, что в комнате его сына находится девушка, одна, без сопровождения, он написал сердитое письмо отцу юной леди. Месть Лоуэлла была стремительной и впечатляющей. Он привез подругу к себе, оставил ее в машине, ворвался в дом и повалил отца на пол.

Замечания Лоуэлла об американской поэзии отражали маниакальный энтузиазм и депрессивную тяжесть его собственной жизни: мы «нетерпеливо относимся к некоторым прозаическим, повседневным вещам в жизни, с этаким капризным терпением, которое может наблюдаться и в других странах. Вот что едва ли можно вынести: быть незначительным, и так далее. Мы прыгаем от радости, когда видим величие». Лоуэлл «прыгал» снова и снова, от одного величия до другого. В 1936 году, впервые поцеловав свою подругу Анну, он немедленно объявил о бессмертной любви. Этот поцелуй стал словно магнитом, вокруг которого могла бы организоваться вся его жизнь: для Лоуэлла это значило, что юная пара становится «твердо и окончательно помолвлена, почти повенчана». Он торжественно отметил свой союз с Анной, подарив ей дедушкины часы.

Ему было только семь, когда он впервые вообразил себя Наполеоном. Возбужденно и маниакально мальчик зубрил имена двух сотен французских генералов.

Хотя помолвка вскоре была расторгнута, Лоуэлл продолжал тщательно просматривать свое окружение в поисках скрытых знаков судьбы, часто находя смысл в причудах повседневности. Когда Лоуэлл примкнул к Yaddo, группе творческих личностей северной части штата Нью-Йорк, туда наведались два агента ФБР, поскольку поступил сигнал о коммунистических симпатиях писательницы Агнес Смедли. Лоуэлл был уверен, что Элизабет Эймс, координатор Yaddo, стала «тайной и преданной» соратницей в политической борьбе мисс Смедли, и он развернул кампанию за отстранение Эймс от дел. На собрании членов правления, созванном специально для расследования обвинений Лоуэлла, он сам был главным обвинителем и адвокатом и с пристрастием допрашивал свидетелей. Лоуэлл объявил, что «если собрание не предпримет действий, которые мы сочтем адекватными, то я буду обсуждать это с определенными людьми в Нью-Йорке… и немедленно созову большое собрание наиболее важных бывших членов Yaddo; на этой встрече мы снова будем подробно рассматривать дело».

В конце концов собрание пришло к выводу, что все доводы Лоуэлла не опирались ни на что, кроме «сплетен и слухов», и его самого осудили за выдвижение необоснованных обвинений.

После того как кампания провалилась, Лоуэлл объявил о своем намерении вернуться в лоно церкви. Его друг Роберт Фитцджеральд вспоминает, как поэт постепенно погружался в маниакальное состояние: «В то утро… [Лоуэлл] набрал ванну с холодной водой. Сначала он погрузил в воду руки и колени, потом выгнул спину и в таком виде молился святой Терезе из Лизье, едва переводя дыхание. Все его движения… были “лапидарными”, и он чувствовал, как в него входит сталь; это привело его к сильной эрекции». Через несколько недель его обнаружили бегающим по улицам Блумингтона и вскоре после этого поместили в частную психиатрическую клинику на северо-востоке Массачусетса. Как он сам отнесся к этому? В письме Сантаяне Лоуэлл описывает себя как «получившего огромный опыт». Уильяму Карлосу Уильямсу он пишет: «Я думаю, что врачи узнали обо мне столько же, сколько я сам». В другом письме он объявляет: «Я собираюсь снова прошерстить Yaddo, но теперь с развевающимися флагами».

Приступы мании сопровождали Лоуэлла весь остаток его жизни. В 1958 он пишет Паунду: «Как вы думаете, человек, у которого не все дома, как бывает у меня, может организовать предвыборную кампанию и выиграть? Я намерен биться за место в сенате штата».

Поощрительные стимулы, такие как достижения и похвала, имели колоссальное значение для человека, который, подобно Лоуэллу, был склонен к мании. Люди с биполярным расстройством предвкушают или отвечают на вознаграждение гипертрофированно позитивно. Конечно же, все мы радуемся, когда нас хвалят, но если говорить о человеке, склонном к мании, его радость и наслаждение будут, как правило, намного ярче и длительнее, чем у других. Человек с маниакальными наклонностями мотивирован к достижениям и в высшей мере сосредоточен на последующей похвале. Например, пятерка на экзамене по геометрии обретает для него особый смысл, как и похвала от друга или коллеги, как и признание за ним особого, редкого дара. Для Лоуэлла такое понимание стало пророчеством самореализации, учитывая, что человек начинает сканировать окружение в поисках дополнительных доказательств своего гения. Постепенно способность к обобщению таких доказательств – умение сплести историю, совершенно невероятную, из разрозненных элементов – позволяет пациентам полностью порвать связь с реальностью, и это приводит к иллюзиям и даже галлюцинациям.

Для большинства пациентов, страдающих от биполярного расстройства, мания неразрывно связана с резкими колебаниями в другую сторону спектра настроения: к депрессии. Пациенты с биполярным расстройством захвачены и негативными, и позитивными стимулами, хотя мания является определяющей особенностью заболевания.

 

Покинутая

История С. Платт

В 1950 году, уже почти пережив подростковый возраст, поэтесса Сильвия Плат пишет в своем дневнике: «Расстроена? Да. Почему? Потому что мне невозможно стать Богом – или универсальным существом, мужчиной-женщиной, – или кем-то более значительным… Я хочу выразить свое существование так полно, как я могу: я где-то подобрала идею, что могу таким образом оправдать свое существование».

Даже в нежном возрасте Плат могла четко описать проблемы амбициозной женщины того времени – двойные стандарты, разочарование в результате выбора между карьерой и семейной жизнью, притом что выбрать оба варианта казалось невозможным. Но у Плат было достаточно таланта и энергии, чтобы грандиозность ее устремлений никому не казалась безумием.

В том же нежном возрасте она пережила потерю, которая трансформировалась в чувство полной заброшенности. Когда Плат было восемь, умер ее отец. Это определило ее отношения с матерью – Сильвия частично обвиняла ее в смерти отца, – а также брак с английским поэтом Тедом Хьюзом. (Позднее она писала, что Хьюз заполнил «огромную пропасть тоски, которую я испытывала без отца».)

Постоянный страх быть брошенной одновременно послужил поводом для тревожности – Плат опасалась предательства. «Представление о том, что Хьюз может изменить мне с женщиной, – писала она в 1958 году, – отражает мой ужас перед взаимоотношениями отца, матери и Леди Смерти». Это недоверие постоянно тянуло ее назад, к пустоте, которую поэтесса ощущала после смерти отца, и приводило к противоречию: даже когда Плат с воодушевлением следовала по пути поэзии, она продолжала ощущать настороженность, вживалась в роль жены.

Теда Хьюза Плат встретила в 1956 году, когда училась в Кембридже по программе Фулбрайта. Они поженились через несколько месяцев. Хьюз уже начал формироваться как поэт – и вдобавок считался самым харизматичным и привлекательным молодым человеком в кампусе. Позднее Хьюз станет лауреатом национальной поэтической премии, но даже в ранние годы брака с Сильвией Плат он обладал славой и влиянием на литературной сцене Лондона. Сильвия страстно желала писать стихи бок о бок со своим мужем – если она не была занята перепечатыванием его творений, работой в качестве его агента или заботой о детях. Она знала, что Хьюз был гением и, что бы она ни принесла ему в жертву – свое собственное время, свою энергию, – это было оправданным.

В конце августа 1961 года, супруги сдали свою небольшую квартирку молодой паре, Дэвиду и Ассии Уэвилл, и покинули Лондон. Они сняли жилье в старинном торговом городке в Северном Девоне, который находился в четырех часах езды от шума большого города. Несмотря на то что Плат испытывала сомнения, покидая город, она постаралась создавать все условия для идеальной семейной жизни: обустроила дом, привела в порядок сад, познакомилась с соседями и родила второго ребенка.

Однако лучше всего было то, что Плат впервые получила собственное пространство для творчества (и огромный стол, который прекрасно подходил для этого). Она начала писать удивительно изысканные стихотворения, готовила сборники для публикации, продавала короткие рассказы в журналы и редактировала черновик своего первого романа «Под стеклянным колпаком». В этом романе, добавив многочисленные детали, она описывает свое пребывание в психиатрической больнице после попытки самоубийства в студенческие годы. В то время ее собственное психическое здоровье было относительно стабильным, хотя поэтесса исключительно чувствительно относилась как к неудачам, так и к радостям, большим и маленьким. «Как будто моя жизнь магически питается двумя электрическими зарядами: положительным и отрицательным, – написала однажды Плат в своем дневнике. – Какой заряд бежит по проводам в данный момент, такой и доминирует, наполняя мою жизнь». Та же самая ранимость определяла и ее поэзию. Она жила с абсолютно проницаемыми границами между внешним миром, за которым она внимательно наблюдала, и внутренним миром ее собственных эмоций и воображения.

На следующий год, в мае, Дэвид и Ассия Уэвилл, которым супруги сдали лондонскую квартиру, приехали к ним на выходные. Плат немедленно заметила, что между Хьюзом и Ассией возникло сексуальное влечение. Это вылилось в стихотворение, которое Плат написала на следующий день:

Мной овладела недвижная деловитость, стремленье. Руки вокруг чайной чашки Вяло и тупо звенели белым фарфором. Как они ждали его, крохотные смерти эти! Как влюбленные ждали его. Волновали его. И между нами тоже возникли чувства, Тугие струны натянулись меж нами, Не вытащишь колки – слишком они глубоки, А разум сомкнулся кольцом, когда что-то мелькнуло, Эта хватка меня также убивала [14] .

И все же, когда вскоре приехала мать Плат, которой Сильвия, хотя и не до конца, доверяла, иллюзия счастливого блаженства захватила поэтессу: «В моей жизни есть все, о чем я когда-либо мечтала, – прекрасный муж, двое восхитительных детей, уютный дом и мои стихи».

Однако Плат продолжала подозревать неладное. Как-то днем, спустя шесть недель после первого визита Уэвиллов, она вернулась из магазина и, услышав телефонный звонок, бросилась к аппарату. Женский голос попросил позвать Хьюза, Сильвия сделала это и потом по параллельной линии, окаменев, слушала короткий разговор.

Дальнейшие отрицания оказались невозможны. Когда разговор был закончен, Плат выдернула телефонный провод. Это было то, чего она всегда боялась.

Она пережила эту измену как разрушение собственной личности, не меньше. Сильвия была в ярости. Она пожертвовала столь многим – самой собой! – ради Хьюза. Ее муж не только изменил ей с другой женщиной – он также представил их совместную жизнь в ложном свете!

В муках Плат пишет подруге, Элизабет Зигмунд: «Когда ты отдаешь кому-то все свое сердце, а он не хочет его принять, ты не можешь забрать сердце назад. Оно уходит навсегда». В дневнике, письмах и стихотворениях того времени Сильвия подробно описывает свое состояние: она словно пережила публичное унижение – вопросы от деревенских сплетниц или глумливые комментарии от представителей литературного мира Лондона. Она предвидела, что слава Хьюза будет преследовать ее всю оставшуюся жизнь: ей никогда не избежать его новейших книг, последних наград и любовных увлечений. «Теперь я думаю, то, что я сумела родить детей и создать роман, напугало его – потому что он хотел бесплодную женщину, как его сестра и та женщина, которые не могут написать ничего, только восхищаться его творениями», – писала Плат, утешая сама себя.

Теперь она считала Хьюза своим жесточайшим конкурентом и решила соперничать с ним на его уровне. «Возможно, Тед гений, – писала Плат, – но я – интеллект. И мой интеллект не остановить». Она начала принимать таблетки от бессонницы, а в темные часы раннего утра, когда действие таблеток кончалось, садилась за стол и писала. (Ее акушерка давно предлагала использовать часы, когда дети еще спят, для стихов, вместо того чтобы без пользы крутиться в кровати.) Сама она характеризовала эти часы как время, когда ей больше всего грозила депрессия. Но именно тогда были созданы – часто по одному стихотворению в день – ее лучшие произведения.

К октябрю 1962 года Сильвия Плат написала двадцать пять великолепных стихотворений. Она описывала друзьям, как эти стихи рождались: строчки буквально взрывались, она даже и не предполагала, что такое возможно. В многочисленных письмах поэтесса объясняет, что она всегда верила в необходимость спокойной и стабильной домашней жизни, и ей казалось, что только в таких условиях она могла бы писать; однако теперь все низвергнуто в хаос, а она пишет, как никогда раньше, «словно домашняя жизнь душила меня».

Но жизнь в ускоренном темпе была для нее непереносимой. В последние недели жизни Сильвии Плат бурлящая энергия ее творчества иссякла и весь горизонт затянулся мрачными тучами неудач. Стремясь окончательно забыть Хьюза, поэтесса попыталась завести романтические отношения с близким другом, довольно влиятельным редактором. Поняв, что он избегает ее, Плат почувствовала себя еще более опустошенной. Роман «Под стеклянным колпаком», опубликованный в Англии в январе 1963 года, был отвергнут американским издателем, а первый сборник стихов Плат, вышедший в Соединенных Штатах, был принят прохладно. Замечательные, хотя и своеобразные, стихи отвергал один издатель за другим, и многие называли их «тревожными».

То, что я сумела родить детей и создать роман, напугало его – потому что он хотел бесплодную женщину, как его сестра и та женщина, которые не могут написать ничего, только восхищаться его творениями.

Между тем в Лондоне стояла самая холодная погода, какую только могли припомнить старожилы. Плат и ее дети постоянно хворали, а частые посещения Хьюза, который приходил проведать детей, сильно расстраивали поэтессу.

Последние четыре дня до смерти Плат провела в удрученном настроении. Она ругалась с няней своих детей, отношения с Хьюзом становились все более напряженными, и он угрожал привлечь Сильвию к суду за клевету. Поэтесса выздоравливала после тяжелого респираторного заболевания, а дети снова заболели гриппом. В начале февраля доктор поставил Плат диагноз «патологическая депрессия» и назначил лечение антидепрессантами. «Бесплодная» Ассия забеременела и несколько недель спустя сделала аборт. Неизвестно, узнала ли Плат перед смертью об этой беременности.

В одном из последних стихотворений Плат описывает свое неизбежное самоубийство:

Эта женщина уже совершенна. На ее мертвом лице Улыбка свершенья, Иллюзия эллинской необходимости Вплывает в свитки ее тоги, Ее нагие ноги И стопы, кажется, говорят: Мы прошли долгий путь, он завершен.

 

Сойти с ума

История В. Вулф

В 1941 году, когда Вирджиния Вулф свершила самоубийство, ей исполнилось пятьдесят девять лет, но ранее в ее жизни были по крайней мере еще две попытки. По словам племянника и биографа Вирджинии Квентина Белла, ужас перед сумасшествием не оставлял ее десятилетиями, возможно, с самого первого значительного срыва – в возрасте тринадцати лет, – вызванного смертью матери. «С этого момента и в дальнейшем, – пишет Белл, – она знала, что уже сходила с ума и может сойти с ума снова».

Через несколько лет специалист по нервным заболеваниям диагностировал у Вулф, пережившей несколько приступов, неврастению – обобщающее название, которое применяется для обозначения патологического истощения нервной системы. Писательница страдала от симптомов, характерных для тревожности и депрессии: беспокойство, бессонница, раздражительность, возбудимость, головные боли, головокружения, мучительные чувства вины, стыда, ощущения собственной несостоятельности и беспросветности будущего. Антипатия к собственному телу, отвращение к пище, паранойя и даже периодическая враждебность также были постоянно повторяющимися симптомами ее заболевания. Муж Вулф, Леонард, считал, что Вирджиния страдает от маниакальной депрессии, и Квентин соглашается с ним.

Несмотря на частые приступы, иногда продолжительные, Вулф не демонстрировала симптомов мании или депрессии большую часть времени. Ее письма и дневники, ее романы и очерки, ее непомерная страсть к чтению и рецензированию и, конечно же, воспоминания коллег, друзей и знакомых свидетельствовали об энергии и оптимизме, а также об исключительном трудолюбии. Все это было свойственно продолжительным здоровым периодам и говорило о блестящем (или, возможно, даже гениальном) уме, умении радоваться, коммуникабельности, чувстве юмора и обаянии. Друг Вулф, писатель Литтон Стрейчи, однажды заметил, что Вирджиния Вулф была человеком, которого любой был бы рад видеть у себя в гостях. Тем не менее даже в хорошие времена Вирджиния была чувствительна к определенным вещам, например к шуму, и ей часто досаждали мигрени, бессонница, возбудимость и невозможность сосредоточиться. Ее муж Леонард полагал, что эти симптомы однозначно указывали на грядущую опасность. Границы между ее выдумками и полетом фантазии, между ее общительностью и неконтролируемой болтливостью не всегда были различимы.

Вирджиния впадала то в состояние крайнего перевозбуждения, то чрезмерного переутомления, и это очень тревожило Леонарда, ведь он хорошо знал, какой коварной могла быть ее болезнь. Недуг часто давал о себе знать до того, как они поженились, и стал еще более разрушительным в последующие годы. Он знал, как быстро и до основания ее мышление может становится спутанным – иррациональным, опасным, болезненным. Чтобы избежать срывов, рассказывал Леонард, ей требовалось погрузиться в «кокон покоя», состояние, похожее на зимнюю спячку. И несмотря на то что Леонард встречал сопротивление, настаивая на регламентированной размеренной жизни, с ограничением некоторых развлечений и свобод, страх перед бессонницей беспокоил и саму писательницу. Она была в ужасе – вполне справедливо, – обнаружив неподконтрольность этого процесса: «Очень странно, почему бессонница, даже в самой мягкой форме, так пугает меня. Думаю, это связано с теми ужасными временами, когда я не контролировала себя», – пытается разобраться Вулф. Безвредная критика или смех над ее расходами могли вызвать странную реакцию, но Вирджиния понимала, что ее эмоциональный ответ был часто преувеличенным. «Я приходила домой с булавочным уколом, который в середине ночи превращался в зияющую рану», – писала она.

Тяга Вирджинии к самовыражению в сочинительстве – и ее глубокое удовольствие от этого процесса – ограничивалась только в тех случаях, когда она была полностью нетрудоспособна. Ее дневники освещают, помимо мириады метафизических, политических и личных проблем, ее собственное меняющееся настроение. Сначала депрессия: «Свалилась в кресло, едва могла подняться; все пресно, безвкусно, бесцветно. Огромное желание отдохнуть… хочу только, чтобы меня оставили одну на открытом воздухе… Думаю о моей собственной власти над словами с благоговением, как о чем-то невероятном, принадлежащем кому-то другому; никогда больше мне не радоваться этому. Разум пуст… Никакой радости в жизни; но чувствую, возможно, большую тягу к существованию. Характер и идиосинкразия Вирджинии Вульф полностью растворились… Трудно думать, что сказать. Читаю автоматически, словно корова жует жвачку. Заснула в кресле».

Со временем, медленно, ее настроение восстановилось: «Чувствую физическую усталость, но некоторое просветление в голове. Начинаю записывать… более четко и ясно. Хотя я могу писать – сопротивляюсь или нахожу это невозможным. Желание читать стихи в пятницу. С этим вернулось чувство собственной индивидуальности. Читаю немного из Данте и Бриджа, не утруждаясь пониманием, но получая удовольствие от чтения. Теперь мне захотелось писать, но еще не роман».

Затем Вулф пишет о заметном улучшении настроения и восприятия окружающего: «Заставляющая задуматься сила каждого взгляда и слова возросла многократно». Спустя несколько недель она рассказывает, что болезнь вернулась: «О, это снова возвращается: ужас – физически, как волна боли, которая окатывает сердце, – подбрасывает меня. Я несчастна, несчастна!.. Я больше не переживу этот ужас – (это волна, которая нарастает внутри меня). Это продолжается; несколько раз, различные виды ужаса… Почему я почти не могу контролировать это? Это неправдоподобно, отталкивающе. Из-за этого столько пустоты и боли в моей жизни».

Вирджиния сама подводит итог: «Жаль, что ты не можешь пожить у меня в мозгу неделю. Он омывается неистовыми волнами эмоций. О чем? Я не знаю. Это начинается с пробуждения; и я никогда не знаю, что будет – буду ли я счастлива? Буду ли несчастна?»

Дневники и, в некоторой степени, письма Вулф оставляют впечатление сложности ее чувств по отношению к собственному темпераменту и ранимости. Например, она понимает значение ее сумасшествия для литературы: «Как опыт, сумасшествие ужасно, могу вас заверить однозначно; но в этой лаве я все еще нахожу множество вещей, о которых пишу». Мои болезни отчасти мистические. Что-то происходит в моем разуме. Он отказывается регистрировать впечатления. Он закрывается. Становится куколкой».

Вулф с презрением относилась к длительному лечению отдыхом, которое было ей назначено. Она считала, что месяцы интенсивного питания, вынужденного бездействия тела и разума – отчасти потому, что она была лишена возможности читать и писать, когда чувствовала в себе способность к тому и другому, – были бесчеловечными. «Никогда не было более несчастного времени… Я не жду, чтобы какой-нибудь доктор прислушался к голосу разума», – записала она в один из таких периодов. Лечение сделало Вулф более скрытной, симптомы стали пугать ее больше. Курс лечения, назначенный ей, она считала даже хуже симптомов. «Я действительно не думаю, что могу терпеть это дальше, – написала она во время одного из таких курсов, восьмимесячного. – Я имею в виду, что скоро мне останется только выпрыгнуть из окна».

Я приходила домой с булавочным уколом, который в середине ночи превращался в зияющую рану.

Рассматривая многолетнюю историю периодических приступов и восстановления Вирджинии Вулф и последующие годы исключительной творческой активности, мы получаем все основания представить, что она могла точно так же восстановиться и после своей последней болезни. Почему последний приступ был иным? Определенно, это были трудные времена, черные и зловещие, и угроза надвигающегося рока, возможно, усилилась и отразилась на состоянии рассудка писательницы. В 1941 году дело было не только в ее боязни сумасшествия, но также ее – и всего мира – обоснованного страха перед немецкой оккупацией. Они с Леонардом, как и многие другие, обсуждали различные планы самоубийства в случае вторжения, предполагая, что умрут в любом случае. Вулф пишет подруге в начале марта 1941 года: «Ты чувствуешь то же, что и я… что это худшая стадия войны? Я чувствую. Я говорю Леонарду, что у нас нет будущего».

Но это было прежде всего действие хаоса в разуме Вулф, а не во внешнем мире, – хаоса, который отнял у нее последнюю надежду на возможность восстановления. Врач, который ее лечил, написал 12 марта, что Вулф призналась, что «чувствует себя отчаявшейся – очень глубоко подавленной, только что дописала историю. Всегда чувствовал себя так, но сейчас это особенно тяжелое чувство».

Двадцать первого марта Вирджиния рассказала своему врачу, что ее биографический труд «провалился». Она сказала: «Я потеряла мастерство», и призналась, что – вероятно, уже взволнованная до такой степени, что не могла ни спать, ни думать, – натирает полы, когда не может писать.

Вулф посещала доктора – по настоянию Леонарда – до последнего дня, 27 марта, и она, вероятно, осознала страхи, которые мешали ей писать. «Этот прием был трудным. Вирджиния наконец заявила, что ничто не имеет значения для нее. В консультации не было особой необходимости; она вообще не отвечала ни на какие вопросы». На следующий день она совершила самоубийство.

Вулф оставила три посмертные записки – две Леонарду и одну сестре, Ванессе Белл, которые позволяют нам лучше понять состояние писательницы: «Я определенно чувствую, что снова схожу с ума. Все точно так же, как в первый раз, – пишет она Ванессе. – Я постоянно слышу голоса и знаю, что уже не смогу с этим справиться… Я больше не могу ясно мыслить… Я боролась, но я больше не могу».

 

Утрата

История Э. Хемингуэя

Это была самая ужасная ошибка, какую только может сделать врач. Он ошибся – ошибся в оценке риска, и потеря была невосполнимой.

Доктор Говард П. Роум, глава психиатрического отделения клиники Майо, подробно обсуждал тему самоубийства со своим пациентом. Они разговаривали о самоубийстве его отца, собственных «размышлениях» пациента на эту тему и даже обсудили его предыдущие попытки.

В июле 1961 года, через несколько дней после того, как доктор Роум выписал Эрнеста Хемингуэя из госпиталя, писатель застрелился из винтовки. Четыре месяца спустя доктор Роум попытался письменно ответить на вопрос, который постоянно задавал себе, и теперь этот же вопрос прямо задала ему жена Хемингуэя: что еще можно было сделать?

В письме доктор Роум так отозвался о Хемингуэе: «Его преследовала мысль, что он никогда не сможет снова оплатить свои обязательства и, следовательно, не сможет работать». Доктор Роум наблюдал классические признаки ажитированной депрессии: утрата самооценки, мысли о собственной никчемности, жгучее чувство вины за то, что не сделал большего для семьи, для друзей и множества других, которые на него надеялись. Эти симптомы в конце концов вынудили его назначить лечение электрошоком.

У Хемингуэя также обнаружилась склонность к меланхолии. Он чувствовал, что не может доверять своим адвокатам или финансовым советникам: «Неделями мы обсуждали его необоснованную сфокусированность на мысли о том, что, если бы он не был законным жителем штата Айдахо, то остался бы без гроша. Когда мы собрали все факты, мне показалось, он пришел к выводу, что все его слова связаны не с деньгами как таковыми, а с ним как с человеком, обладающим производственными фондами». И далее: «Наши разговоры постоянно касались темы будущего. Какие были за и против постоянного проживания в Айдахо по сравнению с каким-нибудь местом в Европе или даже в Африке?»

В то же самое время Хемингуэй был сильно озабочен собственным здоровьем. Он часто и тщательно проверял свои показатели кровяного давления, которые записывала медсестра, вел подробную регистрацию веса, аккуратно вычитая из показаний весов вес своей одежды.

Неожиданно Хемингуэй заинтересовался темой суицида, которую начал обсуждать с доктором Роумом. «Он сказал, что я должен доверять ему; на самом деле он указал, что у меня нет иного выхода, кроме как доверять ему. В подтверждение этого он привел ряд доступных ему способов и сказал, что, если бы он действительно захотел убить себя, то мог бы использовать стеклянное зеркало, ремень; он мог бы припрятать медикаменты и уснуть вечным сном».

«Вы спрашиваете, что еще можно было бы сделать… Не знаю, что еще вы могли бы сделать. Он часто говорил, что понимает, какой он трудный человек, как с ним трудно жить и что вы каким-то образом приладились. Он особенно гордился тем, что вы были способны делить его с неким образом у него в голове – он сам это так называл, и крутил пальцем у виска».

«Думаю, я могу понять, что это для вас значит; все это мертвенно-бледное, ужасное осознание его конца. И все эти бесконечные эхо “почему, почему, почему, почему”. И абсолютно неудовлетворяющий ответ. Такой жестокий конец для человека, который, как мы знали, был таким мягкосердечным. Это ужасный парадокс… По моему суждению, он почти полностью восстановился после депрессии, что оправдывает рекомендации, которые я дал ему при выписке из больницы. Вы добросовестно их выполняли. Я ошибся в оценке риска».

 

Единый механизм

Когда Ральф Хоффман однажды вечером ехал домой с коробочкой купленного навынос дымящегося карри на пассажирском сидении, он заметил, что каждый сигнал светофора на его пути был зеленым: через Чэпел-стрит, вниз до Эльма, весь путь домой.

Хоффман не заметил этих совпадений, пока не обнаружил, что проезжает на разрешающий сигнал четвертый или пятый раз подряд. Это было не похоже на его обычное передвижение по Нью-Хэйвену. «Мне стало жутко. Что здесь происходит? Что за сила удерживает зеленый свет? Если так, то это длится около половины секунды, и у меня параноидная фантазия – убеждение в том, что кто-то манипулирует светофорами».

Хоффман – психиатр и главный врач Йельского Института психиатрии – привел этот анекдотический случай, чтобы описать ощущения психотических пациентов, которые регулярно находят скрытый смысл в самых простых совпадениях. «Если бы у меня была в то время склонность к психозу, – сказал Хоффман, – то я был бы захвачен такой выдающейся цепью совпадений».

Когда я объяснил Хоффману свою теорию захвата, он увидел в моем описании не только ощущения своих пациентов – многие из них страдали от бреда или галлюцинаций, – но также и состояние его собственного рассудка в тот вечер. Захват, предположил Хоффман, становится неизбежной цепной реакцией в нашей жизни: мы придаем значение определенным стимулам, наше внимание постепенно становится все более пристрастным, и мы сканируем окружающее в поисках подобных стимулов. «Это аутокаталитический процесс, – объяснил он. – Как только наше внимание переключается на определенный стимул, мы начинаем распознавать стимулы, ранее для нас невидимые, – и пытаемся расшифровать их смысл, – в нашем окружении, и это только усиливает в нас чрезмерную бдительность». Или же, по словам Хоффмана, пациенты «отыскивают именно те вещи, которые сводят их с ума».

Психическое расстройство возникает в том случае, когда мозг застревает на исключительно ярком переживании, а все другие, повседневные, исключает.

Этот цикл сужения фокуса внимания такой злокачественный, что психиатры часто удивляются, как пациенты вообще выздоравливают. Что позволяет нам разбить цикл?

В психозе можно разобраться, если рассматривать его через призму захвата, предполагает Хоффман. Исследования показывают, что многие из нас – возможно, 70 процентов популяции – слышат голоса, непосредственно перед тем, как заснуть. (Те же самые исследования продемонстрировали, что длительное лишение сна делает нас особенно подверженными подобным вещам.) Что отличает эти «нормальные» моменты от всепоглощающего бреда и галлюцинаций шизофреников? Для людей, склонных к психозу, объяснил Хоффман, голоса, которые они слышат перед сном, обладают непреодолимым авторитетом; это яркий, или салиентный, стимул. В конце концов, если пациент, страдающий от психоза, не захвачен своими галлюцинациями, то галлюцинации, скорее всего, прекратятся: «Это единственный, самый важный показатель того, что пациент на пути к выздоровлению».

По словам Хоффмана, биполярное расстройство – это «пристрастие к определенному состоянию аффекта, очень захватывающему и мотивирующему». «Пациентов с биполярным расстройством захватывает ощущение собственной уникальности, а затем те или иные доказательства этого представления о самом себе», – продолжает Хоффман. Маниакальная фаза биполярного расстройства характеризуется повышенной восприимчивостью ко всем сигналам, которые подкрепляют чувство исключительной собственной ценности. В то же самое время пациенты с биполярными расстройствами игнорируют любое значимое доказательство, которое могло бы поставить под сомнение такое представление о самом себе. Подобное избирательное внимание может привести к тому, что пациент поверит в некий редкий дар, которым он обладает: абсолютно новаторский взгляд на происхождение человечества или особенно тесную связь с Богом. Когда маниакальные убеждения укрепляются – внезапная уверенность Роберта Лоуэлла в то, что ему поручена божественная миссия, например, – любые предположения, которые могут нарушить это убеждение, игнорируются или отбрасываются.

Неудивительно, что основное фармакологическое лечение и психоза, и биполярного расстройства – так называемые нейролептики второго поколения. Приглушая нашу поглощенность определенными салиентными стимулами, эти препараты позволяют пациентам восстановить некоторую меру контроля над собственным вниманием. К сожалению, все нейролептики вызывают серьезные побочные эффекты. Пациенты замечают, что препараты приглушают все их реакции, превращая эмоциональный ландшафт в плоскую равнину, а дни делая безынтересными и пресными.

Психотические пациенты находят скрытый смысл в самых простых совпадениях.

При депрессии процесс развивается почти таким же образом, хотя и в обратную сторону. Мы становимся сверхчувствительными к самым различным сигналам из окружающего мира: «Я разочаровал отца. Я ужасный неудачник. Никто никогда не полюбит меня; я всегда буду одинок». В ином случае мы можем проецировать свою интерпретацию сигналов вовне, на бессердечный, несправедливый мир: «Почему со мной всегда случается только плохое?» Чтобы успокоить это всепоглощающее чувство ненависти к самому себе, люди в состоянии депрессии регулярно обращаются к наркотикам и алкоголю или переедают, что только усугубляет их ощущение никчемности.

Когда мы обсуждали эти патологические состояния, доктор Хоффман снова и снова возвращался к основному парадоксу. Никто из нас не защищен от захвата; всем нам нужно найти смысл в беспорядочном потоке стимулов, которые бомбардируют нас ежесекундно. И вместе с тем для большинства из нас эта незащищенность компенсируется способностью перенаправлять наше внимание. Хоффман утверждает, что эта уравновешивающая сила выталкивает многих страдальцев из кроличьей норы. В конце концов, он видит это на примере своих собственных пациентов.

Но битва продолжается. На самом деле, как признает доктор Хоффман, тяга мозга к поиску салиентных стимулов, вероятно, имеет такую же силу, как стремление к удовольствию или вознаграждению. «Салиентные стимулы, – сказал Хоффман, – разыскиваются при участии жизненного опыта, или же через чувства, или такое внутреннее состояние, как верования, представления или воспоминания. Психическое расстройство возникает в том случае, когда мозг застревает на исключительно ярком переживании, а все другие, повседневные, исключает».

* * *

Мы видели, как работает захват у здоровых людей, не страдающих от какого-либо психического заболевания, а также у тех, кого поразила психическая болезнь. Процесс захвата не является ни простым синонимом психопатологии, ни движущей силой психического заболевания. Напротив, это обыкновенный механизм, посредством которого мы можем лучше понять все многообразие форм страданий разума, от повседневных до экстремальных.

Это основополагающее сходство между, казалось бы, не связанными переживаниями, должно заставить нас пересмотреть современные представления о психическом расстройстве. Последние тридцать пять лет психиатрия основывает диагностические категории на симптомах пациентов. Со временем название, связанное с тем или иным набором симптомов, превращается в причину страданий пациента. По этой причине такие этикетки – например, «биполярное расстройство» и «депрессия» – часто принимаются в качестве объяснений, а не описаний. К сожалению, подобная путаница отвлекает внимание от важнейшей связи между психологическим страданием и функцией мозга.

И тем не менее обнаруживается все больше доказательств общего механизма, который скрывается за внешне несходными психическими состояниями. Например, различные формы психиатрического лечения – в том числе лекарственные средства и физиотерапия – доказали свою эффективность для целого ряда расстройств. И тревожное, и депрессивное расстройства одинаково хорошо поддаются лечению с использованием трех классов психотропных препаратов; на самом деле такие антидепрессанты, как золофт и прозак, применяются для основных депрессивных заболеваний, панических атак, посттравматического стресса, предменструального дисфорического расстройства и социальной фобии. Для всех этих расстройств характерно, что салиентные стимулы активируют ключевую нервную схему. Исследования постоянно подтверждают, что антидепрессанты действуют за счет уменьшения эмоциональной реактивности на такие провокационные стимулы – по сути, эти препараты помогают ослабить возбуждение, вызванное захватом.

Слишком долго мы пренебрегали доказательством нервного механизма, который лежит в основе различных форм психических страданий – и даже выдающихся артистических способностей и духовной трансцендентности. Я надеюсь, что, изучив последствия захвата на уровне отдельных личностей, мы придем к пониманию, как и почему определенный стимул реквизирует наше внимание. Только тогда мы сможем разработать более эффективные – и безопасные – стратегии для лечения наиболее изнурительных форм захвата.