Ему стоило бы посигналить, — нервно заметил профессор Бурш, когда автобус, сделав крутой вираж, оказался в туннеле, канул во чрево окаменелого кита с внутренностями из зубчатого базальта. Туннель был настолько узок, что водителю приходилось тащиться по нему на первой передаче; казалось, острые камни стен вот-вот распорют борт автобуса, а то и разобьют окно. Старенький двигатель ревел так, что молодой копертинианский монах со щеками, похожими на румяные яблоки, сидевший в кресле перед профессором, был вынужден дождаться конца тоннеля, чтобы ответить:
— У них богатый опыт. Ведь они по три раза в день ездят из долины в Шнеердорф и обратно.
— Все равно, погудеть не мешало, — повторил Гектор Бурш. Его слова заглушил водопад, обрушивающийся в пропасть под узким мостиком, по которому они в этот момент проезжали. Потом они въехали в следующий тоннель, еще уже предыдущего и гораздо длиннее.
Молодой монах по имени Тони Каспари наслаждался подъемом в гору, хоть и был не так спокоен, как хотел казаться. Ни он, ни Бурш не знали, что жители деревни Шнеердорф, прославившиеся своих сочным юмором, прозвали три тоннеля на горной дороге, ведущей из долину к ним в деревню, “девственницами с колючками” и что средний тоннель настолько тесен, что в нем то и дело застревает рейсовый автобус. Когда это происходило, ремонтная бригада — а дорога ремонтировалась беспрерывно: то после схода лавины, то после ливня, — оповещенная о происшествии надсадным гудением во чреве скалы, спешила на выручку застрявшему автобусу и его плененным пассажирам. Рабочие подсовывали длинные шесты — молодые прямые елки, очищенные от веток и коры — под передние или задние колеса, в зависимости от необходимости, раззадоривали сами себя дружным уханьем и, нажимая на шесты, как на рычаги, к удивлению пассажиров освобождали автобус из каменного плена. Видимо, тем же самым способом жители острова Пасхи придавали некогда вертикальное положение своим каменным истуканам, а древние египтяне возводили так свои пирамиды.
Зимой автобусы везли, главным образом, фройляйн с лыжами и палками для лыж. Те проявляли на этом серпантине склонность к истерике, хотя им заранее объясняли, что, благодаря разбросанной на скользкой дороге гравийной крошки и соли, она становится совершенно безопасной. В большинстве своем фройляйн были школьными учительницами и почтовыми служащими из Англии и Швеции. С началом лыжного сезона почти все деревенские бестолочи превращались в сногсшибательных инструкторов по горнолыжному спорту в красных куртках с меховой оторочкой и синими эмблемами; разглядывая контингент, прибывший в очередном автобусе, они договаривались, кто какую из многообещающих фройляйн соблазнит. Ссор и соперничества удавалось избегать: деревенские жители пользовались старым опробованным ритуалом дележа добычи, подобно тому, как, следуя традиции, полной глубокого практического смысла, обменивались подарками раз навсегда установленной стоимости по случаю свадьбы или похорон.
Однако летом деревня полностью меняла специализацию и становилась центром проведения научных и культурных конгрессов. Вместо хихикающих фройляйн желтые автобусы свозили сюда многочисленных интеллектуалов преклонных лет. В начинающемся летнем сезоне здесь должно было состояться пятнадцать конгрессов, конференций и симпозиумов. Все они были перечислены в брошюре, которую профессор Бурш изучал с присущей ему сосредоточенностью перед тем, как начались тоннели. В брошюре значился конгресс Общества по изучению болезней голосовых связок, международный конгресс по технологии изготовления искусственных конечностей, симпозиумы “Ответственность ученых в свободном обществе” и “Этика науки и концепция демократии”, семинар “Применение твердых видов топлива в двигательных установках ракет”, конгресс Европейской ассоциации психиатров “Источники насилия”, симпозиум Всемирной организации психиатров “Корни агрессивности”; Международное общество качественного исследования социального поведения намечало семинар по механизмам саморегуляции в межличностных отношениях; швейцарский клуб поэтов организовывал серию лекций об архитипических символах в фольклоре бернского Оберланда; в программе были также три междисциплинарных симпозиума, в названиях которых в различных комбинациях фигурировали понятия “окружающая среда”, “загрязнение” и “будущее”.
Молодой монах изучал такую же брошюрку.
— Удивительно, — проговорил он, — почему бы европейским и мировым психиатрам не объединиться, раз они озабочены одной и той же проблемой.
— Разные школы, — проворчал в ответ профессор Бурш. — У одних аналитическая, у других фармакологическая ориентация. Смертельная вражда!
— Вспомнил! — воскликнул монах Тони. — Я читал, как они отлучают друг друга от психиатрической церкви, Господи прости. Весьма прискорбно.
— Ваша церковь применяла в отношении еретиков еще более предосудительные методы, — фыркнул Бурш,
— Зато куда более эффективные, — заметил Тони, улыбаясь невинными голубыми глазками.
— Какое циничное замечание, учитывая благолепие вашего монашеского ордена!
— Нас специально учат цинизму, — объяснил ясноокий Тони. — Каждую пятницу у нас семинар по сожжению на костре приобретенных за неделю иллюзий.
Профессор Бурш с многозначительным видом полез в портфель и извлек оттуда корректурные гранки последнего издания своего учебника “Количественное измерение поведения в его социальных и генетических аспектах”. Учебник входил в список обязательной литературы для аспирантов; ко времени его выхода из печати, многие данные, содержащиеся в нем, устареют, и автору придется готовить новое, доработанное издание — обескураживающее, зато прибыльное и никогда не прекращающееся занятие.
Автобус тем временем миновал романтическое, но немного мрачное ущелье, по которому продвигался почти ползком. Горы по обеим сторонам дороги расступились и стали на глазах превращаться в покатые склоны, всегда напоминавшие бедняге Тони, сколько он с собой ни боролся, женские груди, вываливающиеся из корсажа. Небо, затянутое раньше облаками, приобрело интенсивную, насыщенную голубизну, какой можно любоваться только на высокогорье. Остальной мир представлял собой вариации на тему зелени: луга, склоны, сосновый лес, трава, мох, папоротники. Ни обрабатываемых полей, ни иных признаков цивилизации — одни пастбища, леса да разные оттенки зелени.
— Ненавижу зеленый цвет! — заявила доктор Харриет Эпсом, сидевшая через проход от Бурша. Повернув мускулистую шею вместе с плечами примерно на сто тридцать пять градусов, она послала это замечание по диагонали, предназначая его молодому монаху. Плечи у нее были веснушчатые, сгоревшие, даже местами облезающие, что” по мнению Тони, было нетипично для эколога, привычного к тропическому солнцу.
— Какой же цвет вы, в таком случае, предпочитаете? — осведомился Тони вежливо.
— Голубой. Конкретно — ваши голубые глаза.
— Извините… — пролепетал Тони, густо краснея. Он знал, что краснеть — ужасная привычка, даже физиологический рефлекс, подлежащий искоренению, но никак не мог от него избавиться, хотя поднаторел в различных системах самоконтроля, от йоги до аутогипноза.
— Вздор! Чего тут извиняться? — выпалила Харриет Эпсом, для знакомых — просто Х.Э. У одной из этих знакомых, сидевшей перед Тони, были коротко подстриженные черные волосы и подбритый затылок. От этого затылка монах Тони не мог отвести глаз, как ни старался Ему было любопытно, чем она бреет себе шею — уж не опасной ли бритвой? Кроме того, она напомнила ему шотландскую королеву Марию Стюарт.
— Дурацкая привычка, — согласился он. — Где вы так загорели? В Кении? Или где там обитают ваши бабуины?
— Вздор! На озере Серпантин в лондонском Гайд-парке. Какая там была жара!
— Что вы делали в Лондоне?
— Что я там могла делать, по-вашему? Зевала до одури на симпозиуме по иерархической организации в стаях приматов. Я заранее знала, кто что скажет: Лоренц, эта воображала Шаллер, Расселы и все остальные. Они тоже, конечно, знали, что я скажу, но не поехать я не могла. Почему? Потому что я — академическая “девушка по вызову”. Все мы в этом автобусе — “девушки по вызову”. Вы еще зелены, но тоже со временем вольетесь в наши стройные ряды.
— Меня впервые пригласили на подобного рода симпозиум, — признался Тони. — Я ужасно воодушевлен!
— Вздор! Это быстро становится привычкой, подобием наркомании. Вам пишет или звонит профессиональный бездельник из какого-нибудь научного фонда или университета: “Искренне надеемся, что в вашем графике найдется место для… Для нас честь видеть вас среди нас… Мы оплатим вам перелет в оба конца экономическим классом и скромный гонорар в сумме…” Иногда обходится даже без гонорара, так что под конец вы остаетесь без гроша. Говорю вам, это все равно что пристрастие к выпивке.
— Вы меня разыгрываете! — возмутился Тони.
— Может быть, в этот раз представление будет меньше походить на цирк, потому что это — идея Соловьева, а я энтузиастка его идей. Хотя некоторые утверждают, что он уже выдохся. Но у него всегда оказывается припасен какой-нибудь сюрприз, вот увидите. Доктор Эпсом снова повернулась к Тони в профиль и возобновила беседу со своей соседкой.
— У меня издавна слабость к детским голубым глазам, — заметила она громко. Молодая женщина с бритой шеей что-то ответила ей шепотом, и обе затряслись от хохота.
Автобус еще покрутился, взбираясь вверх по горному серпантину, и неожиданно оказался в деревне. Деревня располагалась на высоком плато, окруженная волнистыми пастбищами и лесистыми горами; вдали серебрились ледники, которые можно было разглядеть только в ясную погоду. В центре деревни раскинулась просторная площадь, образованная белой романской церковью, ратушей, служившей по совместительству почтой, и двумя старым приземистыми крестьянскими домами, переделанными в постоялые дворы. От площади тянулись в разные стороны три улочки. На первых пятидесяти ярдах каждая из них манила магазинами и пансионами, но дальше превращалась просто в проселок, вьющийся между пастбищами и фермами. Постоялые дворы были квадратные, низкие, основательные, сложенные из бревен, готовых в любой момент полыхнуть огнем. На всех трех были изящные резные балкончики; имелась также вышка, с которой некогда звали на обед работников и били в колокол в случае пожара. Вокруг на расстоянии несколько сотен ярдов друг от друга были разбросаны такие же хутора, только без церкви и почты.
— Где тут кинотеатр? — гаркнула Харриет Эпсом водителю, когда автобус пересекал залитую солнцем, пустую в этот час площадь.
— Кино? — переспросил водитель, оборачиваясь. У него обнаружились усы имбирного цвета, ухоженные и подкрученные, как у императора Франца-Иосифа, и гортанный английский, больше похожий звучанием на арабский. — Кино внизу, в долине. Шнеердорф — отсталая деревня, миссис. У нас нет кино, только цветное телевидение.
Х.Э. опять повернулась к Тони,
— Ряженый горец изволит острить.
— Думаю… — начал было Тони, но тут же был вынужден умолкнуть, потому что водитель-усач опять оглянулся и провозгласил:
— Джентльмены и леди, добро пожаловать в Конгресс-центр!
Цель их поездки находилась за следующим поворотом — там, где обрывалась дорога. Архитектурный стиль Шнеердорфа не менялся уже три-четыре столетия, однако Конгресс-центр отрицал этот стиль полностью и бесповоротно. Это было огромное, садистки-бездушное на вид здание из стекла и бетона, которое мог спроектировать разве что скандинавский архитектор-модернист в период острой депрессии.
— Как вам это нравится? — поинтересовался водитель, затормозив.
Автобус недоуменно молчал. Потом с заднего сиденья донесся тонкий голосок доктора Уиндхема, чопорно выговорившего:
— Похоже на железный картотечный ящик со стеклянной крышкой.
Меткое сравнение подняло всем настроение, помогло забыть про опасных “девственниц с колючками” и создало дружескую атмосферу среди “девушек по вызову”, выходивших гуськом на бетонную площадку перед негостеприимным пакгаузом.
— А вот и сам Николай Борисович Соловьев! — закричала Харриет при виде здоровенного мужчины медвежьей комплекции в мятом костюме, неторопливо вышедшего навстречу прибывшим.
— Наш Николай в тисках привычной меланхолии.
— Совершенно больной вид, — грустно подтвердил Уиндхем, заранее вытягивая пухлую руку. — Вы, как всегда, цветете! — крикнул он Соловьеву издали.
Тот подошел, наклонил косматую голову и вгляделся в Уиндхема, словно рассматривая в линзу микроскопический препарат.
— Привычное вранье, — определил он низким надтреснутым голосом.
— Кажется, после Стокгольма минуло уже два года, — напомнил Уиндхем.
— Вы не изменились.
— Не могу себе больше этого позволить, — жеманно проартикулировал Уиндхем.