Мсье Анатоль изъявил желание, чтобы его похоронный кортеж состоял только из конных экипажей. «Мне уже не нужно будет спешить, — начертал он в примечании к завещанию, — так зачем спешить остальным? Я хочу, чтобы гости на моем последнем приеме, где им наконец-то представится возможность поболтать, не вынуждая меня со скукой внимать их болтовне, были избавлены от бессердечного тарахтения двигателей внутреннего сгорания, работающих на низкой передаче, и наслаждались вместо этого видом и запахом лошадок с украшенными черными перьями и лентами гривами». Однако он не преминул присовокупить, что «…данное пожелание не следует интерпретировать как реакционный жест, ибо, веря в идею преемственности, я принимаю автомобиль как необходимую, хотя и дурно пахнущую колесницу Прогресса. Однако похоронная процессия — не очень подобающее место для торжества скорости и целесообразности, а извержение конского кишечника станет более достойным салютом в честь моего гроба, нежели хлопки захлебывающегося глушителя».
Ввиду этого, солнечным февральским утром 19… года от Рождества Христова, отмеченным первыми признаками близкой весны и неподтвержденными слухами о десанте парашютистов в долине Роны и нескольких портах на Ла-Манше, длинная процессия экипажей, влекомых лошадьми, двинулась от набережной Вольтера к кладбищу Пер-Лашез. В голове колонны помещался роскошный катафалк с гробом, огражденным толстым стеклом, заваленный горами венков и цветов и напоминающий теплицу на колесах. В глубине всей этой тропической растительности ехало в последний путь крохотное иссушенное тельце мсье Анатоля с черной ермолкой на макушке, белыми бровями и желтой козлиной бородкой, все так же делающего своего усопшего обладателя похожим на хитрющего лемура; губы покойника навечно застыли в удивленной улыбке, с которой он произнес свои знаменитые последние слова: «Quelle surprise…» .
Слова эти последовали после того, как он, судя по всем признакам, перестал дышать; мадемуазель Агнес уже держала у его губ традиционное зеркальце, когда его глаза на секунду открылись и тут же снова захлопнулись. Вопрос о том, какую неожиданность имел в виду мсье Анатоль, вызывал горячие споры: одни утверждали, что он очень удивился, увидев в столь критический момент собственное отражение в зеркале; другие, в том числе близкие друзья, доказывали, что он все подготовил заранее и выбрал именно такие последние слова, потому что они просты, годятся для цитаты и бесконечно загадочны; третьи настаивали на более мистическом и оптимистичном объяснении.
Последнее суждение доминировало среди гостей на похоронах, которые, обезумев от тревожных слухов, отчаянно нуждались в мистическом утешении. Большинство из них захватили свои противорадиационные зонтики, на какое-то время вышедшие из моды, и скромно составили их рядом с козлами; время от времени кто-нибудь из литераторов, увенчанный цилиндром, бросал взгляд на счетчик Гейгера, болтающийся на запястье, делая вид, что засек время, требующееся для поездки через весь Париж на конской тяге. Дамы, как водится, беспокоились меньше, будучи не в состоянии осознать опасности, никак не фиксируемой органами чувств, и были в гораздо большей степени заняты присутствием фотографов и газетчиков, высыпавших на набережные. Несомненно, похороны мсье Анатоля превратились в красочное событие, отчеты о котором займут подобающее место в газетах — если им суждено выйти.
Процессия проследовала по набережным Левого берега — мимо Академии, так и не избравшей мсье Анатоля своим членом; мимо Дворца правосудия, где его приговорили к шестимесячному заключению за распространение пацифистских листовок во время Первой мировой; мимо ресторана «Золотая капля», где он, тратя совсем немного денег и получая массу удовольствия, заработал цирроз печени; мимо длинных рядов букинистов, где он покупал свои первые книги, старые атласы и гравюры, изображающие молоденьких дамочек с мягкими ягодицами и розовыми грудями; мимо Латинского квартала с его людными бистро, пресыщенными студентами, ленивыми котами и скромными гостиницами, где он полвека назад положил начало заболеванию простаты, которому предстояло свести его в могилу; мимо Малого моста, по которому, перешагнув через Сену, пролегла дорога из Рима во Фландрию, обручившая Север со Средиземноморьем и давшая жизнь уникальной цивилизации картезианских гедонистов, последним ярко выраженным отпрыском коей и был, по всей видимости, мсье Анатоль. Четыре черные лошадки, влекущие за собой катафалк, брели себе вперед, потряхивая головами; их гнедые сородичи, радостно откликаясь на поднимаемый ими переполох, регулярно освобождали прямую кишку от шариков правильной формы, окрашенных в нежный медовый цвет. Воробьи, мерзнущие на голых ветках, торопились на изысканное пиршество, пока навоз еще дымился в лучах морозного солнца; литераторы с безупречно выпрямленными спинами, в цилиндрах, восседали в экипажах, беспрерывно снимая и снова натягивая черные перчатки. Однако истинное испытание началось тогда, когда сразу после Нотр-Дам гладкий асфальт уступил место булыжнику; колеса заскрипели, конские копыта стали выбивать искры, и экипажи затряслись мелкой дрожью, окутавшись облачками пыли, пахнущей застарелыми духами и потрескавшейся кожей сидений и сбруи.
Проделав немалый путь вдоль Сены, кортеж свернул на бульвар Генриха IV и торжественно двинулся к площади Бастилии. Проезжая мимо Июльской колонны, воздвигнутой на месте древней темницы, полковник и Хайди, не сговариваясь, вспомнили фейерверк, который они наблюдали с балкона мсье Анатоля в День Бастилии чуть больше полугода назад. Именно тогда было положено начало трагикомическому приключению, первым звонком которого стало случайное соприкосновение голого локтя Хайди и Фединого носа. Она увидела, словно наяву, струйку крови, кажущуюся пурпурно-алой в отблеске вращающихся огненных колес.
— Теперь все кончено, — произнес полковник, не глядя на нее и стесняясь присутствия в их экипаже молодого американца, Альберта П. Дженкинса-младшего, откомандированного для занятия воинскими кладбищами и превратившегося в частого гостя мсье Анатоля.
Однако и Хайди, и ее отцу было прекрасно известно что ничего не кончено, да и не может быть кончено. Завтра они отправятся домой в стремительном «Клиппере», как ипредсказывал Комманш, но совсем по иной причине: от ставка полковника была принята, и им не оставалось ничего другого кроме как быстро и незаметно исчезнуть со сцены. Начальство обошлось с ним по-божески и предложило ему новую работу в Вашингтоне; все вели себя настолько благопристойно и деликатно, что это казалось даже унизительным. Если бы ей удалось на самом деле прикончить Федю, а не просто загубить все дело, ранив его в пах, им бы не пришлось так торопиться, и во всем этом был бы хоть какой-то смысл. Вышел же всего-навсего неприятный инцидент, к которому и ведомство Комманша, и посольство Содружества — правда, по разным причинам — предпочли отнестись просто как выходке истеричной ревнивицы, недостойной внимания полиции и общественности. Не было ни следствия, ни отклика в прессе, ни расспросов; Федю мгновенно переправили домой, а теперь предстояло отправляться восвояси и Хайди с отцом, после чего всем останется облегченно вздохнуть, словно ничего не произошло. Гибель Феди сулила бы конец карьере отца, она же переместилась бы в тюремную камеру, где дожидалась бы сейчас суда; однако в этом был бы хоть какой-то смысл, хотя и по другой шкале ценностей. Теперь же, после жалчайшего провала, ей был навечно закрыт путь в высшие сферы, где обитает вдохновение; вместо этого она была навсегда обречена влачить тусклое существование в стеклянной клетке.
— Теперь все кончено, — повторил полковник. — Послезавтра мы снова будем дома… Я подумал, что ты, возможно, захочешь поработать.
— Я тоже об этом подумала. Я рада, что ты так считаешь.
Процессия углубилась в Сент-Антуанское предместье, и перед ее глазами в ностальгической агонии расставания поплыли уличные сцены: старые домики, каждый из которых хранит свой запах и свою тайну, деревья в серебристой наготе, консьержки в шлепанцах, выглядывающие из дверей под длинными балконами с закопченными стальными перилами — уникальная смесь средиземноморской праздности и северного прилежания и бережливости. Если бы мсье Анато ль, возглавлявший кортеж в своем тепличном катафалке, был способен еще что-нибудь чувствовать, то и у него сдавило бы сердце от горечи расставания. Деревья, лавки, лишайные кошки, бедные забегаловки — все вокруг уже было отмечено печатью нереальности, словно настоящее было всего-навсего воспоминанием, вызванным тоской, которая закрадется в душу уже послезавтра, как только самолет коснется посадочной полосы в аэропорту города Вашингтона, федеральный округ Колумбия.
На подступах к площади Нации процессия была вынуждена остановиться, так как от рабочих пригородов Белльвилль и Менилмонтан двигалась мощная манифестация. Люди шагали рядами по шесть-восемь человек, крайними в которых неизменно были молодые люди и девушки с короткими волосами и горящими глазами, в гуще же народа попадались и суровые личности в топорщащейся одежде, под которой вполне могли находиться обрезки труб, а то и ружья. Над их головами развевались ярко-красные транспаранты с лозунгами типа: «СМЕРТЬ ПОДЖИГАТЕЛЯМ ВОЙНЫ!», «ДА ЗДРАВСТВУЕТ АРМИЯ СОДРУЖЕСТВА — АРМИЯ МИРА!», «РАБОЧИЕ ПАРИЖА ПРИВЕТСТВУЮТ СВОИХ ОСВОБОДИТЕЛЕЙ!» и тому подобное. На некоторых плакатах красовались изображения лидеров правительства, вздернутых на виселицу; с других глядела улыбающаяся физиономия почившего Отца Народов, обнимающего за плечи своего наследника; были также красные голубки мира, держащие в клювах серпы и молоты.
Из третьего по счету экипажа, считая от катафалка, за демонстрацией наблюдали издатель господин Турэн и литератор господин Плиссон. Турэн поставил свой зонтик рядом с кучером, зонтик же Плиссона стоял рядом с его ногой, и его черная перчатка возлежала на рукоятке. Лицо Плиссона было серым и сморщенным, он нервно постукивал каблуком о каблук и уже в который раз спрашивал мнение соседа о парашютистах.
— Сообщения противоречивые, — пожимал плечами Турэн. — В последнем сообщалось о подозрительном перемещении тумана вдоль Ла-Манша, но ведь так и должно быть в сезон туманов…
Лицо литератора сморщилось пуще прежнего.
— Как вы думаете, удостоверение личности на чужое имя — достаточная защита?
Турэн снова пожал плечами.
— Зачем оно вам? Они с вами ничего не сделают.
— Откуда я знаю? Я позволял пользоваться моим именем стольким комитетам и культурным организациям…
— Мой дорогой друг, если бы я был холостяком, как вы, не имеющим ни семьи, ни ответственности, то нисколько не тревожился бы. Только вот у меня жена, двое детей, младший только пошел в школу — не говоря уже об ответственности за крупнейшую вечернюю газету страны.
Он умолк, и они уставились на демонстрантов, приближающихся по авеню Филиппа Августа. Основные ответвления толпы, намеревавшиеся направиться с площади к центру города по бульвару Дидро, бульвару Вольтера и улице Сент-Антуанского предместья, на которой застряла процессия, были отсечены конной полицией. Когда основная колонна выплеснулась на площадь, молодые люди, шедшие по краям, стали приветствовать полицейских смехом, свистом и криками. Офицер полиции поскакал к центру площади с явным намерением вступить с руководителями демонстрантов в переговоры, однако в его сторону полетели камни и осколки кирпичей, и он поспешно ретировался. При виде этого, демонстранты нарушили стройность рядов и запрудили площадь, которая тотчас превратилась в кипящий котел с людьми, потрясающими над головами транспарантами и перемещающимися по кругу, словно их увлекает водоворот. Время от времени из пульсирующей в центре массы отделялось щупальце из десятка-другого отчаянных голов, пытающихся задирать полицейских то одного, то другого кордона, но быстро спохватывающихся при виде оголенных шашек. Тем временем камни продолжали летать во всех направлениях; один из них разбил стекло катафалка, остановившегося как раз за спинами полицейских лошадей, перегородивших дорогу на Сент-Антуанское предместье, и мирно лег среди цветов на гроб мсье Анатоля. Сочтя, что это уже слишком, полицейские направили лошадей к центру площади, с видимым удовольствием обрушивая шашки плашмя на головы и плечи бегущих, не обращая внимания ни на возраст, ни на пол. Ядро демонстрации устремилось к горловине бульвара Дидро, так как тамошний кордон остался на месте; при приближении толпы лошади расступились, подобно створкам ворот, пропуская людей. Видимо, маневр был направлен на то, чтобы направить демонстрантов к центру города по самому длинному пути. Совсем скоро площадь опустела, если не считать нескольких раненых демонстрантов, которых полицейские, слегка поколотив, пошвыряли в «черные воронки» с решетчатыми окошками; кроме того, посреди площади лежала на спине лошадь, окруженная сострадающими ей полицейскими. Столкновение продолжалось не более пяти минут.
Мсье Плиссон вздохнул и поудобнее устроился на кожаном сиденье. Ни он, ни Турэн не снабдили сцену комментариями; литератор возобновил разговор на прерванном месте.
— Так что же вы собираетесь делать?
Турэн привычно пожал плечами.
— Мой любезный друг, при любых революциях и переворотах находятся идиоты, которые приносятся в жертву, как вон та лошадь. Главное — не оказаться в их числе.
— Но как это сделать?
Турэн подумал о своем домике в Марокко и двухмоторном самолетике, стоящем наготове в Виллакубле. Мадам Турэн настаивала на незамедлительном отъезде, но если и этот кризис окажется ложной тревогой, ему не избежать славы труса и всеобщего осмеяния. С другой стороны, если бы он ограничился отправкой в безопасное место жены и детей, то где гарантия, что самолет сможет вернуться за ним, и он не застрянет здесь? Что касается водного пути, то рискованным казался и этот вариант ввиду слухов о портах на Ла-Манше. Инстинкт подсказывал ему, что следует держаться всем вместе, однако весь кошмар заключался в том, что никто не мог сказать, когда именно принять роковое решение и бросить все — квартиру, мебель, работу, положение в обществе, — нажитое за долгие годы путем интриг, изворотливости и честного труда. Мальчику пять лет, девочке — семь; достаточно одной ошибки в расчетах — и они сгинут. А ведь есть еще Жозефина, французская пуделиха, которой на следующей неделе предстоит дать первый приплод. Ну как объяснишь эту дилемму такому болвану, как Плиссон? Его голос прозвучал жизнерадостно:
— На деле все всегда выходит не так плохо, как воображаешь. Не следует верить всем этим тенденциозным слухам о режиме Содружества. В конце концов, ведь были же они нашими союзниками в последней войне. Лично я никогда не потворствовал распространению жутких слухов, и, насколько хватало моего ограниченного влияния на политику газеты, мы всегда придерживались строгой объективности. Вам придется с этим согласиться…
Мсье Плиссон важно кивнул.
— Я тоже никогда напрямую не участвовал в политике и был готов принять новые веяния нашего времени в общественном развитии…
Оба немного помолчали, слегка смущаясь и робея, думая одну и ту же горькую думу о том, что в наши дни совершенно нельзя доверять ближнему. Турэн вздохнул.
— Полагаю, всегда остается возможность прийти к согласию, при условии, что удастся доказать свое стремление к искреннему сотрудничеству. Самое главное — любыми средствами избегать безответственных провокаций. Каковы бы ни были мотивы этих романтических порывов, расплачиваться за них придется всем.
Мсье Плиссон снова кивнул.
— Так было и в тот раз. Откровенно говоря, я даже тогда возражал против конспирации и насилия. Если оставить побоку легенды, то результаты были до смешного незначительными, а страдания, причиненные ответными действиями, — огромными. Страна не вынесет еще одного кровопускания такого масштаба. На мой взгляд, единственное, о чем надо позаботиться, — это сохранение сущности нации.
Полиция дала кортежу сигнал отправляться, и процессия медленно тронулась с места. Беседа прервалась, и в голове Турэна вновь закипел спор — стоит ли бежать немедленно или лучше выжидать, рискуя угодить в мышеловку. Доводы «за» и «против» распределились поровну, и в этом тупике неожиданно весомым начинало казаться ожидаемое потомство Жозефины, грозя превратиться в ту последнюю соломинку, которая переломит спину верблюду. Слова Плиссона о сохранении сущности нации все еще звучали у него в ушах. Двое его детишек определенно были частью этой сущности; но почему бы не дождаться рождения щенят — события, которого они ждали с таким воодушевлением? Вполне приемлемый срок и не менее рациональный довод, чем любой другой. В конце концов, даже римляне составляли планы военных кампаний, наблюдая за полетом птиц и бросая через плечо овечью требуху…
Сразу за катафалком громыхал экипаж Жюльена и отца Милле. Святой отец облачился по такому случаю в грубую сутану своего Ордена, которая, подчеркивая мощь его фигуры живописными складками, оказалась ему весьма к лицу, особенно во влекомом лошадьми экипаже. Обширное седалище святого отца и его просторное одеяние занимали три четверти скамеечки; на оставшейся четвертушке примостился Жюльен, забившийся в угол и тесно сжавший ноги. Проезжая через площадь, они могли понаблюдать за погрузкой раненого демонстранта в машину «скорой помощи» двумя мужчинами в форме. Пострадавший был юношей лет семнадцати; из его уха, рассеченного на две ровные половинки, сочилась густая кровь; он был без сознания — то ли от сотрясения мозга, то ли от пролома черепа. Отец Милле гневно фыркнул.
— Всякий раз, когда я вижу нашу полицию в действии, меня так и подмывает стать коммунистом, — посетовал он.
— А кем вас будет подмывать стать, когда вы увидите в действии полицию Содружества? — полюбопытствовал Жюльен.
— Либо жертвой, либо беглецом в крохотном оазисе. Мне понравилась ваша статья.
— Ваше представление об оазисе, видимо, отличается от моего.
— Поглядим, — сказал отец Милле. Прокатившись под ленивый перестук колес по авеню
Трон, процессия свернула влево, на бульвар Шаррон. В стеклянной стенке заворачивающего за угол катафалка стала ясно видна аккуратная дыра, от которой во все стороны разбегались извилистые трещины, напоминающие солнечные лучики на детском рисунке. Катафалк подпрыгнул на каком-то особенно выпирающем булыжнике, и стеклянная стенка лишилась еще одного куска, с мелодичным звоном расколовшегося на мелкие кусочки.
— На катафалках следовало бы применять небьющееся стекло, — заметил Жюльен.
— Исключительно своевременное соображение, — подхватил отец Милле. — Вам известно, что полиция совсем потеряла голову, да и правительство заодно с ней? Они арестовали мою племянницу!
— Это еще за что?
— По всей видимости, у нее была интрижка с каким-то агентом Содружества. Если они арестуют всех остальных ослов, с которыми у нее были интрижки, я возрадуюсь, забыв, что я христианин. Не были ли и вы случайно в их числе?
— Нет. И несчастный Понтье не был. Его тоже арестовали.
— Это другое дело, — ответствовал отец Милле, неожиданно обретая серьезность и претензию на непогрешимость. — Он действительно оказывал пагубное воздействие на молодое поколение. В моих глазах он — символ того, как интеллект предает душу.
— Он просто умствующий идиот, — сказал Жюльен. — Разве его вина, что его принимали всерьез? Его это удивляло больше других. — Он улыбнулся. — Самое забавное во всей этой истории — то, что его жена всегда была честной, правоверной агенткой Содружества, о чем бедняга Понтье никогда не догадывался, и что она, разумеется, разгуливает на свободе.
— Скажите пожалуйста! — протянул потрясенный отец Милле. — Во времена кризиса они с неизменной последовательностью хватают не тех, кого следует.
— Вы все так же невинны, святой отец, — пожурил его Жюльен. — Разве они могли бы надеяться усидеть в своих креслах при новом режиме, если бы похватали восходящих звезд завтрашнего дня? Оглянитесь-ка на экипаж, следующий за нами…
В следующем за ними экипаже покачивались поэт Наварэн и физик — лорд Эдвардс. Когда полиция, обнажив шашки, налетела на демонстрантов, Эдвардс, ни разу в жизни не наблюдавший ничего похожего, побагровел от негодования.
— Пойдемте, зададим этим кровожадным свиньям! — воскликнул он и потянул поэта за рукав, уже занося ногу над ступенькой.
Наварэну пришлось приложить все силы, чтобы усадить Геркулеса на место, ухватив его обеими руками за полы пиджака, поскольку чудовищных размеров башмак физика, высунувшись из-под пузырящейся полосатой брючины, уже навис над булыжниками. К счастью, шаткая подножка треснула, не выдержав его веса, и это решило дело, так как Эдвардс, потеряв равновесие, позволил втянуть себя обратно и, попыхтев немного, угомонился. Потом, когда процессия возобновила движение, цоканье копыт и скрип колес окончательно успокоили его, и на авеню Трон он спросил изменившимся голосом:
— Что вы собираетесь делать?
Видя, что Наварэн пялится на него с бессмысленной улыбкой, он ворчливо пояснил:
— Если на вас нападут.
Поэт поднял брови, удивившись столь неуклюжей формулировке, которую позволяет себе англичанин, и ответил тоном взрослого, объясняющего ребенку, что Земля круглая:
— В случае конфликта, который может произойти только в результате провокации империалистов, долг каждого демократически мыслящего человека будет заключаться в том, чтобы оказать безоговорочную, решительную, безусловную поддержку Содружеству Свободолюбивых Народов.
— Гм, — буркнул Геркулес и некоторое время помалкивал, издавая неясные булькающие звуки; потом он неожиданно покрутил у лица Наварэна пальцем и пророкотал:
— Я называю это изменой!
Наварэн решил было, что неверно понял Эдвардса с его невообразимым французским.
— Прошу прощения?… — промямлил он с улыбочкой порочного херувима.
— Я называю это изменой! — прогремел голос Геркулеса-Расщепителя атомов, перекрыв скрип колес; после этого он с глубоким удовлетворенным вздохом, освободившим его грудь от давно надоевшей тяжести, отодвинулся в угол и решил вновь поразмыслить на проклятую тему о расширении Вселенной, на этот раз в свете чисто математических доказательств.
Наварэн, пережив сперва некоторый шок, пришел к заключению, что единственной достойной реакцией на столь подлое и непредвиденное предательство будет гробовое молчание, коль скоро выбраться из катящегося экипажа все равно невозможно. Он отодвинулся от Эдвардса настолько, насколько позволило ограниченное пространство, сохраняя на лице застывшую улыбку. Внезапно ему вспомнилась давно забытая история. В первые годы революции тогдашнему Отцу Народов продемонстрировали газетную вырезку с сообщением о том, что во время всеобщей стачки в Великобритании полицейские и забастовщики провели футбольный матч, победа в котором досталась забастовщикам. Старый мудрый вождь немедленно заявил, что британцы — безнадежный народ с точки зрения мировой революции, и прекратил финансирование их партии…
Они и впрямь, размышлял поэт, безнадежный народ, вместе с остальными англосаксами и всеми протестантами в придачу. Новое вероисповедание может пустить прочные корни только там, где старые никогда не загнивали под влиянием пуританизма и Реформации, только в народах, привыкших к абсолютному, безусловному подчинению иерархии святой Церкви, римской или византийской, цель которой оправдывает все средства, выводящие на путь спасения. Вот чего никак не возьмут в толк ни чудаки вроде Эдвардса, ни глупые забастовщики, вышедшие на футбольный матч с полицейскими, ни тем более глупая полиция, позволившая забастовщикам нанести ей поражение. Не нация, а сборище чудаков, нонконформистов и еретиков, потомков архиеретика Генриха VIII. Если приглядеться, то Эдвардс со своей косматой гривой и выпирающим брюхом похож на него даже внешне.
Внезапно, в тот самый момент, когда трусящая впереди лошадка задрала хвост, на Наварэна снизошло озарение. Он напишет пьесу о Генрихе VIII с очевидными всем современными параллелями, показывающую, что именно еретическое отступничество этой похабной Синей Бороды, вызванное исключительно его мерзким многоженством, заложило основу всех трагических войн, выпадавших с тех самых пор на долю Европы. Чем больше Наварэн развивал свою мысль, тем больше она приходилась ему по душе. Это будет первая пьеса, которую поставят при новом режиме. Тема будет близка здоровым национальным чувствам, ибо возродит в памяти вторжения англичан во Францию, а это позволит не замечать многих деликатных проблем, порождаемых некоторыми аспектами новой ситуации…
Улыбаясь своей херувимской улыбкой, Наварэн ощутил нечто вроде благодарности к Эдвардсу, чья вспышка послужила причиной его вдохновения. Оставалось только сожалеть, что в будущем таких стимулов больше не будет.
Еще через два экипажа Комманш заканчивал втолковывать Жоржу де Сент-Иллеру причины своего ухода в отставку.
— Наконец-то я свободен, — говорил он. — Можно начинать все сначала, как в прошлый раз. Надеюсь, в вашей системе найдется для меня местечко.
Сент-Иллер кивнул, и они на некоторое время погрузились в обсуждение тайников, связи и других технических материй. У начала бульвара Менилмонтан процессии снова пришлось остановиться, ибо несколько мужчин в баскских беретах, вооруженных автоматическим оружием, принялись разбирать мостовую и возводить баррикаду. Завидя катафалк, они, однако, посторонились и даже вернули на место несколько булыжников, чтобы у участников процессии напрочь не вытрясло душу. Скрип и скрежет возобновились, а из стеклянной теплицы мсье Анатоля вывалилось еще несколько кусков.
— Наши ребята, — сказал Сент-Иллер. — Их немного, но палец им в рот не клади.
Он зевнул во весь рот.
— Самое забавное, — молвил Комманш, — что я тоже ощущаю смертельную скуку.
— Нечего и говорить, что наша скука порождена чувством вторичности, — сказал Сент-Иллер, чья манера говорить по мере приближения конкретных дел все больше утрачивала туманность. — Мы скучаем, заранее предвкушая похмелье после победы. Одна мысль о мемуарах, которые я тогда напишу, бросает меня в дрожь.
— Победу можно изнасиловать всего один раз, — возразил Комманш. — Потом она уже не будет девственницей.
— Что до мемуаров, — продолжал Сент-Иллер, — они, разумеется, будут именоваться «Достоинство поступка» или «Вызов судьбе». Хорошо, детали обсудим позднее.
— Чего я никак не возьму в толк, — говорил отец Милле Жюльену, трясясь мимо нарождающейся баррикады, — это причины, заставляющие крепиться такого человека, как вы. Если вы не верите в трансцендентную справедливость, неминуемость кары и награды, то что же помогает вам не превратиться в оппортуниста, в отличие, например, от Турэна? В конце концов, если изъять из человеческого уравнения божественный фактор, то его позиция становится вполне разумной и логичной. Мне-то легко: я поставил все на Абсолют, так что мне не грозит ни скука, ни пресыщенность. Но продолжать сражаться и сотрясать воздух во имя каких-то иллюзорных относительных ценностей или просто меньшего зла кажется мне сколь замечательным, столь и тщетным занятием.
— Дорогой мой святой отец, — отвечал Жюльен, улыбаясь, — вы всегда будете в глубине души неисправимым поклонником тоталитарности. Ваша хитроумная диалектика наскучила мне не меньше, чем бредни Понтье, так что давайте называть вещи своими именами: вы хотите, чтобы я без сопротивления отказался от способности критиковать, «купил себе защиту», как выражаются громилы. Простите меня за резкость, но если бы мне пришлось выбирать между одним террористическим режимом, сулящим мне вечные проклятия за малейшее отклонение от догмы, и другим, грозящим всего лишь тридцатилетним заточением в исправительном лагере, я бы, не задумываясь, избрал второе. Находясь в Заполярье, ты всегда можешь надеяться на амнистию или смягчение режима, в вашей же системе то и другое исключено.
Отец Милле в нешуточной печали теребил шнурок рясы.
— Мне жаль вас, — сказал он со вздохом.
— Не беспокойтесь, достаточно той жалости, которую я испытываю сам к себе. Поверьте, не всегда легко побороть искушение заползти обратно в спасительное чрево, где тепло и уютно, погрузиться, как вы красиво называете это, в «чистейшую юдоль божественной купели». Уж поверьте мне, я всем сердцем завидую собратьям по поколению и перу, обретающим к середине жизни истинную веру, как другие — язву желудка.
Отец Милле протестующе воздел руки, но Жюльен как ни в чем не бывало гнул свое:
— Не надо пугаться, ибо если все пережитое оставляет в нашем мозгу физические следы, вы можете рассматривать и свою веру, и любую другую просто как химический осадок. Порой ферменты веры оказывают отравляющее, порой — целительное воздействие, но все они не зависят от нашего разума; поэтому-то гомо сапиенс — шизофреник по складу ума. Увы, мой бедный Милле, ваше лечение в лучшем случае приводит к появлению безобидной категории психов, отправляющих свой занятный культ в специально отведенных углах палаты.
— Вы находитесь в более плачевном состоянии, чем я предполагал, Жюльен, — заключил отец Милле. — Если вы позволите и мне призвать на помощь грубость и химическую терминологию, то вся ваша система отравлена отсутствием Благодати.
— Вполне вероятно, — согласился Жюльен, только
Я посвятил эти стихи одной девушке в ту пору, когда еще писал стихи, однако сейчас они весьма кстати. Один английский мистик выразился по этому поводу еще лучше: «Видение Христа, явившегося тебе — величайший враг моему видению. У твоего — крючковатый нос, подобный твоему, у моего — курносый, подобный моему…».
Потухшая сигарета, прилипшая к губе Жюльена, указывавшая то вверх, то вниз, пока он разглагольствовал, указала на отца Милле, что означало конец тирады. Жюльен выкинул ее и сказал:
— Нет, дорогой Милле, ваше крючковатое решение мне и мне подобным кажется устаревшим. Те, над кем висит проклятие честности по отношению к самим себе, обречены на участь одиноких запаршивевших волков, которым негде согреться. Но давайте не будем столь сентиментальны. Полагаю, на земле всегда полным-полно одиноких волков во времена, подобные теперешним, когда цивилизация зависает между умирающим и только нарождающимся миром. Лучшее, на что можно надеяться в такой ситуации, — это создание нескольких оазисов.
— Боюсь, в этом слишком много аллегории и слишком мало от конструктивной программы. Если, говоря об оазисах, вы имеете в виду нечто вроде катакомб ранних христиан или средневековых монастырей, то учтите — у всех у них была и программа, и вероисповедание.
— Не думаю, чтобы кому-нибудь удалось предложить конструктивное решение в момент, когда история оказывается в подошве волны. Величайший гений — и тот не смог бы найти выхода из затруднительного положения, в котором оказалась Римская империя в пятом веке нашей эры. Программы не выпекаются в лаборатории; они бродят, подобно вину в бочках. Сдается мне, что ждать осталось недолго: скоро объявится новый фермент духа, столь же спонтанный и непобедимый, как раннее христианство или Ренессанс. Пока я не могу предложить никакой программы; что же касается ваших патентованных лекарств — нет, я их не беру.
Процессия все еще ползла по бульвару Менилмонтан, а вдали уже показалась мощная каменная ограда кладбища. Жюльен пошевелил негнущейся ногой.
— Ваш оазис будет неуютным убежищем, — сказал отец Милле. — Он чем-то напоминает эскимосскую хижину из кусков льда, торчащую посреди ледяной пустыни.
— Как-то раз, — откликнулся Жюльен, — я нашел в букинистической лавке на набережной старое издание «Четок алхимика». Там сказано, что философский камень может быть найден только тогда, «когда ищущий не может не искать». Но там же говорится: «Тот, кто усиленно ищет, да не найдет. Возможно, отыщет тот, кто не ищет». Я бы выбил оба изречения на стене своего иглу.
— Пока что не вижу во всем этом большего смысла, — сказал отец Милле. — Вы так и не объяснили, чего ради становиться на чью-то сторону и постоянно во что-то вляпываться, вместо того, чтобы вести себя разумно, как Турэн. Если у вас нет опоры, то во имя чего вы бросаете ему обвинение?
— Тогда получайте третий афоризм для одиноких волков. Дорогой Милле, нам предстоит освоить утраченное искусство не винить никого, кроме себя. Tout comprendre, c'est tout pardonner — расплывчатое соображение, ни к чему не приводящее, ибо автоматически включает все ваши поступки в категорию прощаемого. Правильнее было бы сказать: «Tout comprendre — ne rien se pardonner» …
— Уже лучше, — сказал отец Милле. — Но все равно тягостно и самонадеянно.
— Tout comprendre — ne rien se pardonner, — повторил Жюльен. — Мне представляется, что этот афоризм устраняет сразу несколько извечных дилемм человеческого бытия. О деталях договоримся позднее, как обычно выражается наш друг Сент-Иллер.
Сразу за катафалком тащился экипаж мадемуазель Агнес и порнографа Дюпремона. На месте Дюпремона должен был восседать сын покойного, Гастон. Но распутный Гастон провел ночь с новой любовницей и так и не объявился поутру; поэтому в последний момент, когда процессии уже предстояло трогаться в скорбный путь, мадемуазель Агнес пригласила на его место Дюпремона, чья колесница никак не появлялась. Они абсолютно не подходили друг другу — пожилая старая дева, напоминающая мотылька, и элегантный романист с тоненькими черными усиками и слегка косящими глазами; оба чувствовали себя не в своей тарелке и не знали, о чем говорить.
Наконец, когда процессия уже закладывала круг по площади Бастилии, Дюпремон сжалился и промямлил:
— Могу представить себе ваше состояние.
Ответ мадемуазель Агнес последовал без промедления:
— Нет, не можете. Я очень рада.
Дюпремон был ошарашен и, будучи человеком застенчивым, еще долго не знал, что сказать. Он вдруг сообразил, что за все долгие вечера, что он провел под гостеприимным кровом мсье Анатоля, ему почти никогда не доводилось слышать голоса мадемуазель Агнес. Во всяком случае, его свежее, чистое звучание оказалось для него приятной новостью.
Немного помолчав, мадемуазель Агнес сказала:
— Помните вечер, когда к нам заглянул господин Леонтьев?
— Помню, и даже очень хорошо.
— Помните его слова о новой секте?
— Помню, — сказал Дюпремон с замиранием сердца.
— Он говорил, что члены секты верят, что, стоит людям избавиться от страха, как рухнут любые формы тирании. Страха же не ведают лишь те, кто лишился всего. Еще он говорил, что их вера гласит, что человек, привязанный к жене или к родителям, вечно трясется, как бы с ними чего-нибудь не стряслось; значит, их надобно оставить, подобно Иисусу, бросившему в Кане свою мать… Я нашла эти слова весьма разумными.
Дюпремон потрогал тонкую полоску над губой, ставшую влажной от его учащенного дыхания.
— Я тоже так подумал, — признался он.
— …Но мне не хватило сил оставить отца. Теперь же я свободна, — заключила мадемуазель Агнес, зардевшаяся так, как может зардеться мотылек.
Переполнившись необузданным внутренним волнением, знакомым застенчивым натурам, Дюпремон подумал о том, сколько сюрпризов таит этот мир даже для немолодого порнографа, ищущего свой путь в Дамаск. Он уже давно догадывался, хотя и не торопился сознаться в этом самому себе, что отец Милле сыграл с ним недобрую шутку; попытаться указать людям дорогу к спасению, пролегающую через биде, было, возможно, хитроумной затеей, но он чувствовал растущее разочарование. С того самого вечера, когда Леонтьев весьма фрагментарно и по-солдафонски изложил основы верования секты «Бесстрашные Страдальцы», он чувствовал, что в этом есть, по крайней мере, какое-то мистическое вдохновение и целесообразность — не говоря уже об остром любопытстве, которое вызывали у него любые способы самобичевания и насильственного смирения плоти. Но Леонтьев исчез; Дюпремону не хватило решительности и самоуверенности, чтобы отыскать его следы, а потом было уже слишком поздно. Лишь сегодня утром, когда поползли первые слухи о парашютистах и тумане над Ла-Маншем, Дюпремону пришло в голову, что в столь безнадежной борьбе методы таинственной секты оказались бы не менее эффективными, чем любые другие. Теперь же, благодаря постыдному отсутствию распутного Гастона на похоронах собственного родителя, он, наконец, нащупал связь, которой ему так недоставало. Вне всякого сомнения, мадемуазель Агнес состояла в контакте с местным ответвлением секты:— если, конечно, таковое существовало в природе.
— Я знала, что вы тоже заинтересовались этим, — сказала мадемуазель Агнес.
— Откуда же? — полюбопытствовал Дюпремон, обтирая взмокший лоб шелковым платочком.
— Знала.
У нее был непререкаемый тон больничной медсестры. Очевидно, подумал Дюпремон, у секты есть свои источники информации; возможно, она весьма многочисленна, ее невидимые наблюдатели кишат повсюду. А вдруг мадемуазель Агнес, бесцветная фигура, напоминающая бесплотную тень, — одна из праведниц Израилевых, ради которых Господь был готов пощадить Содом? Она несла свой крест самоотверженно, не задавая вопросов, хотя многие стали бы утверждать, что ее самопожертвование объясняется чрезмерной привязанностью; однако это было несущественно, ибо мотивы не имеют отношения к проблеме подлинных ценностей.
Каков же должен быть его следующий шаг? Он не посмел задать ей прямого вопроса, ибо это нарушило бы этикет конспирации; правильнее всего было бы терпеливо дождаться, пока к нему придут. Его взгляд случайно скользнул по рукам мадемуазель Агнес, которые она держала сложенными на коленях. Руки были обтянуты черными перчатками без пальцев, какие Дюпремон видел у незамужних тетушек во времена своей молодости; безымянный палец левой руки был заклеен пластырем. Ему показалось, что в последнее время ему попадается много людей с пластырем на пальце; вдруг это тайный знак?
А может, все это фантазия, игра воображения?… Когда же ему откроется истина?
Мадемуазель Агнес, заметившая, видимо, его напряженный взгляд, убрала левую руку с колена.
— Как бы то ни было, — сказала она с едва заметной улыбкой мотылька, — остается надеяться, что путешествие господина Леонтьева, несмотря на столь трагический конец, оказалось не напрасным.
Завидя с пустынного бульвара Менилмонтан стены кладбища, лошади, впряженные в катафалк, ускорили шаг. То ли кладбищенский запах был для них столь же заманчивым, как запах родного стойла для их соплеменников, несущих иную службу, то ли их просто напугала необычная безлюдность улицы; во всяком случае, они неожиданно перешли на резвую рысь, вовсе не подобающую похоронной процессии. Стремясь привести их в чувство, ливрейный кучер изо всех сил натянул поводья, приняв позу гребца, заканчивающего гонку, в то время как катафалк ежесекундно терял все новые кусочки стекла, мелодично звякавшие о мостовую, внося высокую ноту в низкий грохот колес.
Хозяева окрестных лавок закрывали ставни; из окон квартир доносилось шуршанье опускаемых жалюзи; консьержки затворяли тяжелые двери, успев подозрительно взглянуть на небеса, где плыли два-три облачка; на тротуарах остались одни домохозяйки, торопящиеся домой с провизией, рискуя потерять торчащие из сумок длинные батоны. Переполнены были только бистро в угловых домах, где все посетители жались к прилавкам, словно в ожидании смерча. Небо, однако, оставалось ясным и прозрачным, и бледное февральское солнце освещало всего несколько напоминающих очертаниями перья авторучки низко летящих облачков, привлекавших пристальное внимание посетителей бистро и даже участников похоронной процессии, высовывающихся из экипажей, рискуя вывихнуть шеи.
Хайди была слишком погружена в собственные мысли, чтобы заметить перемену атмосферы на улице, полковник же нарочито не обращал на происходящее ни малейшего внимания. Он снова думал о том, насколько забота о чистоте собственной совести может делать человека слепым и глухим к заботам остальных — ведь Хайди даже не удосужилась спросить его о списке французов, подлежащих эвакуации в рамках операции «Воздушный Ноев конвой». Список не давал ему ни минуты покоя на протяжении последних шести месяцев: выбрать кого-то одного значило обречь на смерть кого-то другого, и он ощущал себя в шкуре Иосифа Флавия, получившего от Тита дозволение снять с крестов семьдесят счастливчиков из семи тысяч защитников Иерусалима, распятых под городскими стенами. Полковник ощущал трусливую радость при мысли, что теперь с него снята эта ответственность; кроме того, весь проект был обращен теперь в ничто, ибо эвакуировать семьи отобранных мужчин все равно не было возможности, мужчины же отказывались улетать без семей. Но за все эти месяцы Хайди ни разу не спросила его о списках — настолько была занята выкарабкиванием из одной ямы и проваливанием в следующие, как того требовала абсурдная мелодрама, в которой она отвела себе главную роль. Как могла не прийти в ее умную головку мысль, что американской девушке не суждено сыграть роль мученицы? Среди женщин Америки не нашлось своих Орлеанских дев, Крупских, Роз Люксембург, Флоренс Найтингейл . Наверное, они отдают слишком много времени писанию статеек в профсоюзные газеты и игре в бридж; возможно, все дело в том, что они получили равные права без ожесточенной борьбы, и им не хватает соревновательного инстинкта. Надо будет хорошенько обдумать это; теперь же его бедная девочка грызет себя за то, что не может пройтись с Брутом по Елисейским полям.
В экипаже воцарилось до того гнетущая тишина, что полковник обернулся к Альберту П. Дженкинсу-младшему, который, примостившись на откидном сиденье напротив Хайди, впитывал мельчайшие детали проплывающих мимо уличных сцен, как и подобает полевому антропологу.
— Какова судьба проекта воинских кладбищ? — спросил его полковник.
— Его больше нет, — ответил Дженкинс. — Некоторое время назад мне поручен другой проект.
— Какой же теперь?
— Исследование способов ухаживания среди городского и сельского населения Франции, в зависимости от социальной принадлежности и географического региона.
Полковник криво усмехнулся.
— Наиболее срочная задача на сегодняшний день? Дженкинс снял очки и принялся задумчиво протирать их.
— Она довольно важна, сэр. В прошлый раз одной из наиболее серьезных причин трений между нашими войсками и местным населением было незнание последними способов ухаживания, принятых во Франции. Второй по значению причиной было незнание традиций пития. Проведенные нами опросы показывают, что недобрые чувства, порождаемые трениями подобного рода, могут возыметь решающее политическое значение, и у восьмидесяти процентов опрошенных французских подданных это недоброе чувство перевесило признательность за оказанную им военную и экономическую помощь.
— И вы думаете, что в армии следовало бы ввести курсы по обучению французскому ухаживанию для всего личного состава?
— Да, сэр, — ответствовал Дженкинс, сдувая пылинки с очков. — Подобные курсы могли бы оказать благотворное воздействие при некоторых случаях утомления в ходе боевых действий.
Катафалк проследовал кладбищенские ворота, и лошади, почувствовав себя, на широкой каштановой аллее, в окружении гранитных и мраморных обелисков, как дома, перешли на благородный шаг, прядая украшенными перьями головами и стараясь более не пачкать дорогу.
— Значение проекта, сэр, — продолжал Дженкинс-младший, — состоит в том, что, придя сюда в прошлый раз, мы не обладали надлежащими представлениями о способах ухаживания, традициях пития, политической структуре и идиосинкразических традициях местного населения. Эта неподготовленность была вызвана, главным образом, нашим ошибочным предположением, что Европа сможет организовать управление самостоятельно. Поскольку это предположение со всей очевидностью продемонстрировало свою несостоятельность, то стало очевидно, что на этот раз нам придется появиться здесь адекватно подготовленными к задаче интегрирования Европы в структуру, обеспечивающую длительную стабильность, а следовательно, исключающую третий — простите, сэр, четвертый — мировой катаклизм.
— Боже, — не вытерпел полковник, — как вы можете говорить о присмотре за Европой, когда мы еще не научились присматривать сами за собой?
Дженкинс широко улыбнулся, продемонстрировав крупные зубы, несущие на себе, при всей неровности, печать тщательного ухода.
— Имеется немало аналогий, способных доказать, что недостаточный опыт в ведении собственных дел не является препятствием для того, чтобы эффективно справляться с чужими.
Полковник покачал головой.
— Послушать вас, так управление Европой становится под стать еще одному кладбищенскому проекту.
Дженкинс в последний раз протер очки, проверил результат своих усилий и заметил:
— Оба предмета, сэр, по-видимому, обладают внутренней логической связью.
Процессия въехала на кладбище через главные, южные ворота, выходящие на улицу Рокэтт. Перед самыми воротами, на углу узенькой улочки, носящей подходящее название — улица Отдохновения, в дверях кафе столпились несколько мастеровых, поглядывающих на небо. Они проводили безразличными взглядами потрепанный катафалк, из которого через пробоины в стекле уже вываливались цветы и прочая зелень, и снова задрали головы, дабы констатировать, что к облакам в форме перьев авторучки теперь прибавились белые продольные полоски пара. На их лицах испуг менялся сомнением, сомнение — ухмылкой недоверия; но в глубине их глазниц помимо их воли уже рождалось серое мерцание, напоминающее отблеск свечи в пещере. Вот так же, подумала Хайди, в 999 году от Рождества Христова пялились в небо средневековые толпы, ожидая Кометы.
Однако чем дальше они продвигались внутрь кладбища по направлению к монументу павшим, тем больше все, представавшее их взорам — от древних каштанов до каменных ангелов со сложенными крылами, преклоняющих колена перед семейными склепами, подтверждало правильность столь любезной сердцу мсье Анатоля идеи пре-емс-твен-ности. Следуя маршрутом, начертанным рукой самого мсье Анатоля, длинная процессия стала кружить по кладбищу, отдавая почести славе и безумию прошлого: мимо склепа Абеляра и его Элоизы, мимо могил Мольера и Лафонтена, Сары Бернар, маршала Нея, Бальзака, Виктора Гюго, мимо чужих почетных гостей — Уайлда и Гертруды Стайн. На пути высились монументы павшим в Первой и Второй мировых войнах, а также во франко-прусской войне; дальше шла голая, иссеченная пулями стена, к которой были выведены босыми для расстрела последние защитники Коммуны.
«…Оба предмета, сэр, по-видимому, обладают внутренней логической связью». О каких «предметах» говорил Альберт П. Дженкинс-младший? Хайди не прислушивалась к разговору, но последняя фраза почему-то привлекла ее внимание. По ее разумению, в глубокой связи с похоронами мсье Анатоля состояли лишь те, кто не принимал в них участия. Она вспомнила свою первую встречу с «Тремя воронами» в День Бастилии; с тех пор Борис сошел с ума, а Варди окончил дни на виселице после признания в намерении отравить водопровод. Лев Николаевич Леонтьев, Герой культуры и Радость Народа, валит теперь деревья в приполярном лесу, возможно, в том же лагере, где на вышке его караулит с автоматом наперевес Федя. Какое из пяти знакомых ей выражений принимает в такой момент Федино лицо, бледнеющее в темноте полярной ночи, — осторожный взгляд «с опущенными ставнями», сексуальный вид при воспоминании о долгих часах, проведенных в его квартирке на койке с племянницей отца Милле, или третье, четвертое, пятое?…
Те же, кто пока жив и свободен, всматриваются в небо, дожидаясь Кометы и страдая вожделением… Она снова вспомнила сестру Бутийо, стоящую на ведущей к пруду аллее, и жмурящуюся от ветра, который несет к ее ногам осенние листья. О, если бы она смогла вернуться к бесконечному покою отцов-исповедников и матерей-настоятельниц, к нерушимой иерархии, сулящей наказание и награду, справедливость и смысл! Если бы человеку дано было возвращаться назад! Однако над ней висело проклятие разума, отвергавшего все, способное утолить ее жажду и излечить от мук нетерпения; отвергавшего ответ, но не снимавшего проклятого вопроса. Ибо место Бога оставалось незанятым, и через весь мир тянуло промозглым сквозняком, как бывает в опустевшей квартире до вселения новых жильцов.
Когда процессия достигла назначенного места, завыли сирены. Гости повыскакивали из экипажей, проверяя счетчики Гейгера, судорожно раскрывая зонтики и нащупывая фальшивые удостоверения. Но, как ни выли сирены, никто не был уверен, что означает этот вой: то ли Конец света, то ли очередную репетицию воздушной тревоги.
ПРИМЕЧАНИЯ