Комиссар, повстречавшийся им на пути в Москву, снабдил их рекомендательным письмом к московскому начальству, поэтому, спустя недолгое время, им дали комнату, старый Арин получил место контролера в кооперативе обувщиков, а Федя стал ходить в школу.

Комната была частью огромной квартиры в центре города, принадлежавшей раньше богатому торговцу древесиной. Когда разразилась революция, торговец сбежал со всей семьей за границу, а его квартира стала прибежищем множества людей, отличившихся перед властями. Теперь в семи комнатах обитало двенадцать семей — более просторные комнаты делились перегородками на две, а то и три части. Арину с Федей повезло: им на двоих досталась крохотная комнатушка прислуги. Когда они впервые переступили ее порог, Федя лишился дара речи, и его глаза наполнились слезами: никогда прежде он не видел такой роскоши. Вместо истоптанного земляного пола здесь был паркет; с потолка свисала электрическая лампочка, прикрытая бумажным абажуром. У стены стояла железная койка, оставалось место также для стола и стула, которые на ночь приходилось выносить в коридор, чтобы освободить на полу пространство для Фединого матраса. Прошло некоторое время, прежде чем Федя сумел свыкнуться с тем невероятным фактом, что все это принадлежало теперь им; и только тогда он, наконец, понял, что Великая Перемена свершилась.

Для Арина их новое положение тоже означало осуществление мечты всей его жизни: рядом с ним появился человек, который мог ему читать. Каждый вечер после ужина, состоявшего из хлеба, чая и соленой селедки, старый Арин усаживался на край кровати и закуривал свою махорку, а Федя устраивался у стола и читал ему вслух. К счастью, в первые годы после Великой Перемены школьникам не задавали уроков на дом; эта практика была отброшена вместе со всеми остальными формами закабаления. Идея состояла в том, чтобы к учебе побуждало не принуждение, а интерес и чтобы ученики занимались только теми предметами, которые им нравятся; не осталось ни наказаний, ни экзаменов, ни отметок, ни классов. Ученикам предлагалось собираться в группы или бригады и заниматься по собственному расписанию. После откровенных дискуссий с дедушкой Арином, Федя, которому шел тогда девятый год, решил посвятить свои школьные годы изучению угнетенных наций и классов. Первые книги, прочитанные им для Арина, повествовали о преследовании армян и принадлежали перу Фритьофа Нансена и пастора Лепсиуса. Федя читал, а Арин иллюстрировал текст историями, случившимися в Урфе и еще раньше; так История и жизнь сливались в Фединой голове в одно целое, чтобы никогда больше не распасться. Другие дети воспринимали Историю как сказки об абстрактных событиях в абстрактном прошлом; для Феди же жизнь стала частью Истории, а старый Арин, погибший Гриша и он сам были актерами на её подмостках.

Книги Нансена и Лепсиуса стали Фединой библией. Многое из прочитанного оставалось туманным, но некоторые эпизоды навсегда врезались в память. Русский царь хотел захватить Армению, но без ее упрямого народа. Поэтому он подстрекал армян восставать против трок, а его посол в это время побуждал турок убивать армян. Обобщением этой тактики служил классический совет князя Ростовского султану Абдул Хамиду: «Massacrer, majeste, massacrer …»

Царь, султан, папа римский и правительство Британии превратились для Феди в дьявольских заговорщиков, спаливших заживо жену Арина и его шестерых детей. Книги оказывали на него еще большее влияние потому, что их авторы руководствовались не ненавистью, а состраданием. Их пронизанные жалостью обвинения власть предержащих в аморальности, а церквей — в лицемерии, усиленные бесстрастным языком цитируемых документов, служили для ребенка неопровержимым доказательством полного осквернения человечества перед Переменой и необходимости перевернуть мир, подобно тому, как плуг переворачивает пласт земли. Он не мог понять, почему человечество так долго сносило устройство мира, при котором короли были убийцами, государственные мужи — лгунами, а немногие аристократы и купцы превращали остальной народ в страдальцев и рабов. Но Арин знал ответ: люди прошли через все эти страдания, ибо были невежественными, неграмотными, некультурными. Арину же с Федей довелось жить во времена Великой Перемены, когда жизнь начинается заново, как после потопа.

Жизнь в начале 20-х и впрямь могла опьянить мальчишку. Вскоре после завершения войны с Польшей появилось много еды — только плати. Это сделал НЭП, о котором говорили все вокруг, но в котором ни Арину, ни Феде никак не удавалось разобраться. Маленький кооператив обувщиков, в котором трудился Арин, изготовлял и продавал больше обуви, чем когда-либо раньше. Теперь у них на обед нередко бывал белый хлеб, иногда кусок колбасы в дополнение к селедке, а то и по большей ложке прессованной красной икры. Все чаще им доводилось пить чай с сахаром — желтым кусочком, который полагалось класть на язык; горячий чай проникал сквозь него и к моменту проглатывания приобретал чудесный сладкий вкус. Федя стал обладателем ботинок из настоящей кожи, а Арин — очков в стальной оправе. Раз в неделю они отправлялись в кино, поглазеть на палящих друг в друга некультурных американских ковбоев или на банду преступников, покушающуюся на очаровательную девицу, у которой оказывается не одна, а девять жизней, как у кошки, и которая, как явствовало из надписи на экране, раньше была наследницей несметных капиталов, а теперь стала героиней революции. И раз в год по билетам, распределявшимся по кругу профсоюзом, они ходили на оперу или на балет в Большой театр. До Перемены такой жизнью могли жить только князья.

Не менее интересно было и в школе. Федя мог, если бы захотел, оставаться дома или околачиваться на улице, но он предпочитал ходить в школу. Это была одна из лучших школ в столице, предназначенная для детей, чьи родители делали революцию или погибли, защищая ее. Будучи сыном Гриши Никитина, одного из замученных бакинских комиссаров, имя которого к тому времени стало легендарным, Федя с самого начала пользовался привилегиями. В тринадцать лет он стал командиром пионерской дружины, поставившей себе цель произвести революцию в ботанике, переименовав все растения, подобно тому, как Французская революция переименовала все месяцы в календаре. Ученики и учителя на совместном совете, управлявшем школой, с энтузиазмом одобрили этот план и попросили учителя истории помочь дружине подыскать соответствующие названия. Гак, дуб стал «столпом революции», плакучая ива — «деревом либерального декадентства», цветы получили имена героев революции, а все сорняки скопом назвали «буржуазными паразитирующими растениями». По прошествии нескольких недель попытку пришлось, однако, оставить, потому что количество растений явно превышало количество мыслимых имен. Пионеры обвинили учителя истории, принадлежавшего к дореволюционной интеллигенции, в саботаже; но еще до того, как состоялся суд, старик умер от пневмонии, пав жертвой трудностей на фронте распределения топлива.

Постепенно старые учителя уходили на покой, увольнялись или просто не осмеливались показываться на глаза, опасаясь нападок своих учеников. Их заменили учителя нового типа: члены партии или комсомола, откликнувшиеся на призыв партии срочно ковать новые кадры образования. Это были крепкие ребята, в большинстве своем выходцы из рабочих и крестьян, заслужившие уважение учеников тем, что они сами были как дети, — так же юны и непосредственны, с такими же жадными глазами и с тем же рвением штурмовать высоты интеллекта. Их профессиональная подготовка ограничивалась курсами протяженностью в несколько месяцев, чаще вечерними. По уровню образованности они ненамного опережали учеников и часто допускали орфографические ошибки; им то и дело приходилось добродушно позволять девяти— или десятиклассникам, выросшим при прежнем режиме, поправлять их или заканчивать за них урок. Но все это не имело значения; важно было то, что вся школа — и дети, и ученики — переживала грандиозное приключение. Они жили в первые дни творения, когда от первозданного хаоса только отделялись небеса и земная твердь; перед ними простирался мир, который предстояло познать и подчинить себе. Их не пригибала к земле беспросветная перспектива с сумрачными закоулками несметных фактов, в которых пропадали их предшественники: ведь и учителя, и их подопечные взирали на знания, накопленные в прошлом, как на сор, как на останки затонувшего мира. Его поэзия была сентиментальной бессмыслицей, тома истории — сплошной ложью, философия — способом одурманить невежественный народ, применявшимся прежними хозяевами. Поколению, пришедшему после потопа, приходилось все начинать заново. Они тянулись к знаниям, жаждали культуры — но только к новым знаниям, новой культуре, не связанной корнями с прошлым. Среди тем, обсуждавшихся в Федином классе, были такие: «Как изменить климат нашей планеты?», «Когда и как наука преодолеет смерть?», «Останутся ли нужны школы после мировой революции?», «Социальное происхождение родительской тирании». Уже в третьем классе Федя мог претендовать на авторство нескольких резолюций, принятых дружиной после жарких дебатов: за отмену брака; за освобождение чернокожих рабов Америки; за обязательные прививки; против вредной теории о том, что чистка зубов есть капиталистический предрассудок; в поддержку теории о существовании других обитаемых планет.

Перед наступлением созревания Федей овладело смутное беспокойство. Школа больше не удовлетворяла его интеллектуального любопытства; он чувствовал потребность глубже зарыться в загадки жизни, дойти до атомов, до «чертенят», как их называл Арин, которые распоряжаются судьбами мира. Он читал много и беспорядочно — потрепанные книги со старой орфографией, трактующие вопросы физики, астрономии, истории, даже поэзии. Из-за недостатка элементарного научного багажа он понимал прочитанное только кусками, и это выбивало его из колеи.

Он пользовался уважением среди пионеров; через год-другой его примут в комсомол, а потом и в партию. Партийный же человек должен знать все, должен быть готов к исполнению обязанностей на любом посту, доверенном партией, представляя собой сияющий пример мудрости, твердости и присутствия духа. Но как достичь такой квалификации? Многих пионеров постарше его обуревали схожие сомнения, и они образовали специальную дружину «На штурм знаний», засыпавшую учителей протестами и требованиями. Учителя были беспомощны: старые учебники были в большинстве своем запрещены, новых же пока не появилось; школы испытывали нехватку во всем: в классах, карандашах, бумаге, досках, меле, а главное — в опытных преподавателях. Почему так произошло? И почему процесс Великих Перемен приостановился? Когда Феде было десять лет, все говорили о мировой революции как о чем-то совершенно реальном, способном принести вечный мир, счастье и изобилие. Теперь же ему почти пятнадцать, а она так и не материализовалась, и вокруг поговаривают о том, что революция ограничится отдельно взятой страной, окруженной кровожадными врагами, которая Бог знает сколько времени будет оставаться в осаде. Что еще хуже, даже дома дела оборачивались не так, как надо. Снова появились богатые и бедные; пусть богатых теперь называли нэпманами и дружно презирали — некуда было деться от того факта, что они могут покупать и есть, что захотят, в то время как остальным это было недоступно.

Затем последовала череда болезненных открытий, которые все объяснили, рассеяли все сомнения и восстановили Федину веру. Конечно, фундамент этой веры всегда оставался непоколебим, ибо был такой же частью его естества, как мышцы и кости, пусть он и не всегда знал, что обладает какой-то верой и что ей могут быть какие-то альтернативы. Просто его вера чуть дрогнула, ее края как бы слегка обуглились в те тяжелые годы, когда процесс перемен как будто прервался, и его конечная цель словно бы отступила в тень. Однако, после исключения из партии бывшего комиссара по военным делам и прочих последовавших за этим прозрений, обнажились подлинные причины всех трудностей. Прошлое было мертво и покоилось в глубокой могиле, но на этой могиле прорастали цветы зла, способные отравить и удушить светлое будущее. Иностранные интервенты потерпели поражение от революционной армии, но империалистические правительства просто выжидали, готовые при любых признаках слабости или нарушенного единства снова наброситься на Страну Будущего, вызывавшую у них смертельную ненависть, ибо самим своим существованием она предвещала их неминуемую гибель. Интернационалу революционных рабочих они противопоставили свой интернационал шпионов, вредителей и агентов всевозможных обличий. Эти агенты контрреволюции, силы зла, кишат теперь повсюду. Основной их опорой выступает дореволюционная интеллигенция, люди из прошлого, которых приходилось терпеть и даже выдвигать на видные посты, ибо они обладали необходимыми знаниями. Неудивительно поэтому, что товаров не хватает и они так дороги, раз эти организаторы индустрии преследовали одну и ту же цель, раскрытую инженером Рамзиным на большом открытом процессе: подорвать экономику страны. Даже многие из виднейших вождей поддались соблазну и сделались агентами контрреволюции. Партии приходится бороться со всеми ими, вести непрерывные бои на многих фронтах, видимых и невидимых. Любое улыбающееся, жизнерадостное лицо, будь то твой учитель или лучший друг, может оказаться маской, скрывающей его истинную личину. До тех пор, пока последний из них не будет разоблачен и ликвидирован, Великая Перемена не сможет развернуться во всю ширь.

На пионерском митинге женщина — посланец Партии — рассказала о мальчике-герое Павле Морозове, который донес на собственных родителей, утаивших от правительства зерно, и был потом убит отсталыми мужиками. Федя подумал тогда, как ему повезло, что его родители боролись за революцию: ведь донести на них, даже на старенького Арина, было бы неприятной обязанностью. Но, с другой стороны, будь они контрреволюционерами, они были бы совсем другими людьми: жестокими, коварными и вероломными, так что выдать их было бы сущим удовольствием. Ему нравилось решать задачки, и он был доволен, что нашел решение и этой.

Феде как раз стукнуло пятнадцать, когда настал конец тягостному затишью НЭПа. Первый пятилетний план прогремел, как удар грома, потрясший всю страну и откликнувшийся эхом по всему миру. Корабль революции вышел из гавани; теперь он несся вперед, скрипя мачтами, с широко раздутыми парусами. Федя не знал тогда, что эта качка будет сопровождать его всю жизнь; не знал он и того, скольких товарищей смоет за борт громадными валами. Знал он лишь одно: наступил завершающий акт Великой Перемены. Пройдет пять лет — и все века, напрасно прожитые под реакционными властителями, канут в прошлое, а он отпразднует свое двадцатилетие вместе с провозглашением бесклассового общества и Золотого Века.

Дисциплина в школе ужесточилась; каждый класс, объяснял учитель, должен рассматривать себя как будущий штурмовой батальон в сражении за Утопию. У Феди раскалывалась голова от зазубренных цифр Плана: столько-то миллионов тонн чугуна в первый год, столько-то миллионов киловатт-часов, столько-то миллионов неграмотных, превращенных в культурных членов общества. Все эти миллионы, производимые народом и для народа, звучали опьяняюще. Киловатт-часы, тонны, бушели, галлоны и километры стали буквами героической саги. Полем этой битвы гигантов стала огромная карта, занимавшая в классе целую стену. Она была усеяна флажками, которыми отмечались основные схватки плана. Далеко на севере, за Полярным кругом, куда можно было забраться только по лестнице, отмечалась карандашом трасса будущего канала, самого протяженного из когда-либо прорытых человеком. Красная полоса, удерживаемая кнопками, указывала, где пройдет будущая Туркестанско-Сибирская железнодорожная магистраль. Лес флажков на Уральском хребте показывал, где вырастут огромные комплексы по выплавке стали; красным кружком был выделен Днепрострой — крупнейшая в мире плотина; маленькие автомобильчики и трактора, вырезанные из бумаги, обозначали заводы, где станут производить эти чудесные сияющие механизмы.

Каждый мальчик и каждая девочка в классе отвечали понарошку за ту или иную отрасль промышленности и регулярно отчитывались о ее успехах. Самым способным поручалось приглядывать за главными видами сырья и ключевыми отраслями, слабым доставались всего лишь товары народного потребления; классный дурачок отвечал за изготовление запонок и приколок для воротников и на этой почве слегка тронулся рассудком. Когда на параде по случаю 1 Мая директор школы обмолвился в своей речи, что в других странах и в иные времена дети втыкали в карты флажки, обозначая места битв не за производство и жизнь, а за разрушение и смерть, по рядам слушателей пробежала волна недоверия. Но когда он заявил, что никогда прежде юное поколение не бывало современником столь крутого поворота в истории и не участвовало в таком повороте столь сознательно, все разумом и сердцем почувствовали, насколько это верно.

В тот год празднование 1 Мая ознаменовалось наивысшим взлетом в Фединой жизни: завершилась закладка отныне несокрушимого фундамента его веры. В будущем структуре этой веры предстояло претерпеть немало изменений — более того, в определенный период ее фасад беспрерывно перестраивался, будто работами руководил спятивший архитектор, — однако все это были поверхностные доработки, не касавшиеся монолитного основания. Первый камень в него заложил в свое время еще Гриша, заронивший в сердце мальчика мистическое ожидание великого катаклизма, следом за которым наступит Золотой Век. Вторым камнем он был обязан старику Арину, рассказавшему мальчику о тайне жизни — о крохотных атомах, распоряжающихся судьбами мира. Директорская речь завершила построение святой троицы его вероисповедания. Отныне он знал, что счастье может измеряться исключительно в киловатт-часах, бушелях и тоннах, ибо только они являются средством для преодоления вековой тьмы и для победы над врагами народа, которые с коварным упорством пытались сохранить навсегда проклятое прошлое. Таковы были железные факты; все остальное — отсталые суеверия, ересь и отступничество, подобно ежегодным премиям за литературу и вклад в дело мира, присуждаемым теми же братьями Нобелями, которые владели нефтеперерабатывающими заводами в Баку и изобрели динамит.

На завершающем году учебы в школе в Федину жизнь постучались романтические переживания в виде худенькой светловолосой Надежды Филипповой, товарища по комсомолу. Ей было семнадцать лет, и она отличалась великолепной фигурой и острым умом. Ее любимым занятием было вскарабкаться на дерево и читать стихи Маяковского, раскачиваясь на ветке. Ее отец был хирургом, представителем дореволюционной интеллигенции, благодаря чему она превосходила Федю образованностью, но это обстоятельство вспоминалось только в моменты ссоры. Несмотря на то, что она была на несколько месяцев моложе его и известна вспыльчивостью и резкими переменами настроения, к Феде она проявляла порой почти материнскую привязанность — совсем как любовь его детства, маленькая татарка в Баку. В один из тех редких моментов, когда Федя сумел смирить свою подростковую заносчивость, он спросил ее: «Почему ты встречаешься с таким парнем, как я, раз ты гораздо культурнее?» Гладя его по коротко остриженной голове, она ответила: «Потому что ты чист, прост и тверд, как „Наша пролетарская молодежь“ на пропагандистском плакате».

Их отношения продолжались всего год, потому что потом отца Надежды арестовали как члена оппозиционного подполья и врага народа. Федя питал к девушке нежные чувства и пытался, как мог, помочь ей, не выходя при этом за пределы, очерченные его политической сознательностью и требованиями революционной бдительности. К Надежде хорошо относились в комсомоле, и товарищи из районного комитета определенно были готовы обойтись с ней помягче — ведь, как стало очевидно много позже, Федина юность пришлась на годы самой предосудительной снисходительности и мягкотелости. Поэтому обрушившиеся на нее беды были вызваны только ее собственным упрямством.

Федя повстречался с ней на улице за несколько минут до того, как ей предстояло явиться пред очи контрольной комиссии, и был поражен ее бледностью, но объяснил ее для себя тем, что прошло всего несколько дней после того, как ей пришлось сделать аборт. Федя испытывал по этому поводу гордость и чувство вины, хотя именно она настояла, чтобы они не заботились о предосторожностях. Во всяком случае, она не делала из этого большой беды; сейчас же, когда закрутилась история с ее отцом, она совсем потеряла голову. Вместо приветствия она сказала:

— Моя мать развелась с ним. Вот стерва! Представляешь?

Федя добродушно засмеялся:

— А как же, раз он оказался контрреволюционером!

Она повернулась к нему с гневным выражением на лице и, раздувая ноздри, прошипела сквозь зубы, как рассерженная гусыня:

— Попробуй только повтори это, и я врежу по твой веснушчатой морде!

Он снова засмеялся и слегка прищурился:

— Ты расстраиваешься из-за аборта. Но перед комиссией надо быть спокойной. Это очень важно.

Она быстро зашагала вперед, не произнося ни слова и не попадая в ногу с Федей. Федя ради смеха старался исправить это недоразумение, хотя обычно это делала Надежда, сглаживая таким способом то обстоятельство, что она была чуть выше его ростом.

Перед самым зданием Федя сказал:

— А теперь обещай, что будешь умницей.

Она ничего не ответила и вошла в класс, где должно было проходить собрание, с вызывающим видом, тут же настроившим всех против нее. Стулья стояли полукругом перед столом, за которым предстояло усесться товарищам из районного комитета, оказавшись точь-в-точь под масляными портретами обоих вождей, прежнего и теперешнего; но товарищей все не было, и членам комсомольской ячейки пришлось дожидаться их более получаса, болтая между собой и грызя семечки. Присутствующих набралось человек двадцать пять-тридцать. Когда вошла Надежда, говор утих, и ее поприветствовало несколько неуверенных голосов; сразу после этого болтовня возобновилась. Время от времени кто-нибудь бросал на нее косой взгляд, но, встретившись с ее пламенным взором, отворачивался, изображая полнейшее безразличие. Она подошла к крайнему стулу второго ряда, отделенному от сидящих дальше еще четырьмя пустыми стульями. Федя, вошедший следом за ней, примостился рядом, но оставил между ними один незанятый стул. Если бы он сел бок о бок с ней, отделившись, таким образом, от остальных товарищей, то это выглядело бы как демонстрация. Его решение было оптимальным. Дожидаясь комиссии, они не произнесли ни слова. Надежда сидела бледная, глядя прямо перед собой с неукротимым и одновременно отсутствующим видом; Федя читал «Комсомольскую правду».

Наконец, появились товарищи из контрольной комиссии. Их оказалось трое: приземистый брюнет с веселым лицом и ласковым голоском, работница с фабрики с повязанной платком головой и круглым, не слишком умным лицом, тут же уставившаяся на Надежду с неприкрытой враждебностью, и сухой бюрократ в очках. Низенький брюнет, товарищ Ясенский, произнес необходимые слова о должной революционной бдительности и важности защиты кадров от проникновения социально неблагонадежных элементов; затем пошли бесконечные вопросы о деятельности Надежды, ее убеждениях, социальном происхождении ее родителей, дедушек и бабушек.

Отвечала она коротко, четко и по-деловому, однако ответы звучали заносчиво. Сразу было видно, что два поколения Надеждиных предшественников были выходцами из среднего класса: отец ее отца тоже был врачом, причем специалистом, и имел в Петербурге собственный дом; отец ее матери торговал зерном, иными словами, был самым настоящим социальным паразитом. В комсомол ее приняли только потому, что ее отец вступил в партию за несколько лет до революции и во время Гражданской войны командовал партизанским отрядом.

— Он уже тогда был агентом контрреволюции и шпионом? — спросила женщина в платке.

Надежда посмотрела на товарища Ясенского, бывшего за председателя, и спросила:

— Я должна отвечать на такие дурацкие вопросы?

— Да, — ласково ответил тот. — И не грубить отвественным товарищам, которые старше вас. Если выясняется, что человек — контрреволюционер, то нет ничего дурацкого в предположении, что он стал им еще десять лет назад.

— Вы не имеете права называть его контрреволюционером! — сказала Надежда дрогнувшим голосом, в котором слышалась приближающаяся истерика. — Человека надо считать невиновным, пока суд не докажет его вину.

— Где вы подцепили эти представления о либерально-буржуазной философии права? — с любопытством спросил председатель.

После некоторого колебания Надежда неуверенно ответила:

— Прочла в какой-то книжке. Женщина в платке спросила:

— Наверняка в книжке, принадлежавшей вашему отцу? По классу пробежал шепот.

— Нет, — ответила Надежда голосом, который теперь дрожал вовсю.

— Вы лжете! — выкрикнула женщина.

— Неужели вы считаете, — по-прежнему ласково проговорил председатель, — что наши товарищи из Управления государственной безопасности стали бы арестовывать человека, не имея доказательств его вины? Подумайте, прежде чем ответить, — быстро добавил он, — потому что утвердительный ответ будет означать обвинение наших товарищей из государственной безопасности в арестах невинных людей, то есть в контрреволюционной деятельности.

Надежда стала кусать губы.

— Они могли ошибиться, — сказала она наконец.

— Органы государственной безопасности действуют с величайшей осторожностью и осмотрительностью, что исключает возможность ошибки, — отбарабанил председатель. — Вы станете это отрицать?

— Нет, — пробормотала Надежда без всякого выражения.

— Можете сесть, — разрешил председатель. — Кто хочет высказаться о товарище Надежде Филипповой?

Выступило несколько членов ячейки; они противоречили один другому и не сказали ничего убедительного. Девушка, о которой было хорошо известно, что она неровно дышит к Феде, сказала, что всегда подозревала в Надежде волка в овечьей шкуре; но в ответ на призыв председателя назвать конкретные факты, наведшие ее на такие подозрения, она смешалась и не смогла припомнить ни одного. Один парень вступился за Надежду, сказав, что она всегда ревностно выполняла поручения ячейки; но когда женщина в платке спросила его, не было ли это продуманным лицемерием, призванным скрыть ее истинные намерения, он признал, что бывает всякое. Другой юноша заявил, что она всегда вела себя высокомерно, что доказывает ее буржуазное происхождение; но его прервали, напомнив, что Надежда обманула его, и он теперь сводит с ней счеты, что вогнало его в краску, и его слова потонули в приступе всеобщего хохота. Товарищ Ясенский постучал по столу ладонью:

— Вопрос серьезный, — сказал он. — Если никто больше не хочет взять слово, я вызову товарища Никитина. Федор Григорьевич, вы пользуетесь большим уважением среди товарищей, и все мы знаем, что вы — большой друг Надежды Филипповой. Расскажите нам о ее характере и социальной благонадежности.

Федя поднялся в наступившей мертвой тишине. Сдвинув на затылок свою кепочку, он задумчиво посмотрел на Ясенского, не испытывая ни малейшей неловкости.

— Что ж, — начал он, — я много думал об этом. Я был хорошо знаком с ней почти год и ни в чем не подозревал, пока не узнал о ее отце. — Он умолк, словно сказал все, что считал нужным.

— Значит, ваши глаза раскрылись только тогда, когда вы услыхали о ее отце? — удивилась женщина в платке. — Хороша же ваша бдительность, товарищ!

Федя озадаченно почесал в затылке.

— Может, я и заблуждался, но с ней было все в порядке.

— Все в порядке, — подхватила женщина в платке, — если не считать того, что ее отец — враг народа, защитник кулаков, и что она все время знала о его стараниях навредить партии и правительству, а вас обвела вокруг пальца, показывая свои ножки и кокетничая напропалую. — Она обвела класс глазами, переводя свой непреклонный взгляд с одного юноши на другого. Юноши один за другим опускали головы и принимались рассматривать свои ботинки, однако было заметно, что в их головах стал зажигаться свет прозрения.

Товарищ Ясенский повернулся к Феде.

— Вы сказали, что не подозревали ее, пока не был арестован ее отец. Что она сказала или сделала такого, чтобы ее прежнее поведение предстало для вас в новом свете?

Прежде чем ответить, Федя крепко задумался.

— Ну, — сказал он, — все по мелочи, ничего серьезного. Она очень рассердилась, когда ее мать развелась с отцом. Это меня удивило: ведь ее мать повела себя правильно, узнав, кем он оказался. И потом, здесь, на собрании, она повела себя так, словно вокруг враги. Тут есть о чем подумать. Это доказывает, что она воспринимает себя не такой, как мы…

Товарищ Ясенский откашлялся.

— Это все?

— Да.

Темные глаза товарища Ясенского обежали аудиторию и, остановившись на Федином лице, снова стали насмешливыми.

— Да, не слишком-то много, — сказал он. — Учитывая, что ей не было ничего известно о преступной деятельности отца, что, ввиду правил политической конспирации, вполне вероятно, его внезапное разоблачение могло стать для нее тяжелой неожиданностью. А как бы вы сами повели себя в ее положении?

Федя снова поднялся и почесал в голове, обдумывая правильный ответ.

— Со мной бы такого не произошло, — произнес он наконец. — Поэтому я не могу ответить на ваш вопрос.

— Совершенно верно, — вмешалась женщина в платке. — Такие вещи могут происходить только в семьях с буржуазно-кулацким прошлым. Именно об этом мы и говорим.

Маловразумительные разговоры продолжались еще какое-то время, после чего собрание было объявлено закрытым, и все покинули помещение, кроме товарищей из контрольной комиссии и самой Надежды, которую попросили задержаться и более подробно высказаться в свою защиту. Остальные члены ячейки еще некоторое время послонялись по коридорам школы, обсуждая случившееся. Все были настроены против нее, но коллективный вердикт состоял в том, что она обойдется исключением из комсомола на один год и смирением гордыни, что, как полагали даже ее друзья, пойдет ей только на пользу. Однако решения комиссии предстояло ждать еще неделю, так что все разошлись по своим вечерним делам — кто на собрание школьного комитета по гигиене, кто на педагогический совет, кто поспешил на трамвай, чтобы съездить на завод и рассказать потом о выполнении пятилетки, кто отправился на подмогу в пункт ликвидации неграмотности. Федя тоже торопился, так как ему предстояло прочесть лекцию о диалектическом материализме в пригородном Доме культуры; однако он посчитал, что долгом вежливости будет дождаться Надю и сперва проводить ее домой, хотя это значило, что он останется без обеда.

По прошествии примерно часа Надежда, наконец, вышла из класса. Лицо ее побелело еще больше, а глаза пылали еще сильнее, словно у нее поднялась температура. У нее был такой вид, словно она недовольна им. Задрав нос, она прошмыгнула мимо — как принцесса в кино, подумал он. Он покорно затрусил следом и вскоре нагнал ее. Но, как он ни пытался поймать ее шаг, она все время вырывалась вперед, словно нарочно. Такое поведение, да еще упрямое молчание — это уж слишком, решил он. Но с глупыми женщинами необходимо терпение, поэтому он спросил:

— Ну, как все прошло?

Она остановилась посреди улицы, как вкопанная, и прошипела:

— Как ты смеешь… как ты смеешь разговаривать со мной?!

— А почему мне с тобой не разговаривать? — удивился он. Но от нее трудно было добиться толку.

— Ты — грязная, вонючая свинья после того, что ты говорил на собрании, ты… — И она продолжала обзывать его в таком же духе — и предателем, и доносчиком, и так далее. Он попытался терпеливо объяснить ей, что он просто исполнил свой долг, сказав правду. Неужели она ожидала, что он солжет партии и превратится в преступника потому только, что у них была интимная связь, устраивавшая их обоих? Услыхав эти слова, Надежда ударила его по лицу и убежала, чуть не угодив под трамвай. Федя глядел ей вслед, чувствуя крайнее замешательство, и вертел на голове кепку; наконец он резко надвинул ее на глаза, решив не без чувства удовлетворения, что с этим покончено.

Он никогда больше не виделся с Надеждой; она перестала появляться в школе, и ходили слухи, что ее послали то ли на завод, то ли в колхоз в Средней Азии. Но спустя неделю Федя получил записку с требованием позвонить по определенному номеру; позвонив, он услыхал дружелюбный голос, попросивший его прийти в определенный день и час в определенное учреждение, только никому об этом не рассказывать.

Федя знал, что ему предстоит встреча с товарищем из госбезопасности, и ждал встречи с волнением и страхом. Знал он и то, что тут есть связь с Надеждой; думая о ней сейчас, пытаясь вызвать в мозгу ее образ, чтобы предложить товарищу из госбезопасности связный рассказ, он испытал странное чувство. Он живо помнил звучание ее голоса и ее манеру покусывать его губы, что приводило его в сильнейшее возбуждение, помнил и то, как приятно было прикасаться к мягкой и упругой коже ее груди и ягодиц — но все это были лишь отрывки, никак не складывавшиеся в целостную картину. Да, он помнил ее частями, помнил отдельные ее свойства, но не помнил Надежду целиком, как живое существо: представление о ее личности было бледным, как старая фотокарточка, которая к тому же от непродолжительного пребывания в его памяти покрылась трещинами и грозила рассыпаться в прах. Как он ни пытался, ему не удавалось сложить обрывки; она утратила реальные черты, и впору было усомниться, существовала ли она когда-либо вообще.

После некоторых умственных усилий он пришел к выводу, что это вовсе не удивительно. Ведь он знал, что так называемая «личность» — это всего-навсего набор кусочков, свойств, запахов и прочего; личности как таковой не существует — это всего лишь иллюзия, ничто. Так стоит ли удивляться, если он не может больше собрать воедино фрагменты грамматической фикции, от которой не осталось ничего, кроме имени? Осталась память на губах, в ушах, в ладонях, когда-то прикасавшихся к мягкому и упругому телу. Но вне этого Надежды больше не существовало, и вообще ее не существовало никогда. Довольный тем, что ему удалось решить очередную головоломку, он нахлобучил кепку и отправился в здание госбезопасности — впечатляющее здание, почти небоскреб, которым он всегда любовался снаружи. Он слышал, что, в отличие от американских небоскребов, строящихся плохо и наспех, в предвкушении быстрого обогащения, этот не вибрирует и не раскачивается; уж это была крепкая, не способная раскачиваться реальность, а не какой-то вымысел.

Человек, в кабинете которого он оказался после длительного ожидания и долгого путешествия по многочисленным коридорам, поднялся из-за стола и пожал Феде руку с искренним дружелюбием. С первого же взгляда Феде стало ясно, что товарищ Максимов принадлежит к той особой породе людей, к которой принадлежали друзья отца: врач и адвокат в Баку, комиссар, повстречавшийся им в пути, товарищ Ясенский из районного комитета. Он так же внимательно слушал, так же, без всякой снисходительности, разговаривал с подростком, как с взрослым, так же решительно переходил к сути дела, отбрасывая все побочное небрежным жестом руки, словно разрывая паутину. Хотя на нем была гражданская одежда, по его походке можно было подумать, что он так и не снял шаровар и высоких сапог — точно так же ходили все те, кто сражался в Гражданскую войну и встречался с друзьями в комнатах с земляным полом до Великой Перемены; им было не по себе в обыкновенных брюках, их ноги тосковали по былым партизанским дням. Как и следовало ожидать, первыми словами товарища Максимова были:

— Я знал вашего отца, Федор Григорьевич.

Сказав это, он снова уселся за стол; Федя остался стоять перед ним, вежливо дожидаясь, пока пригласят сесть и его.

— Где, в Баку? — спросил он.

— Да. Я был комиссаром на одном из танкеров, которые тайком перевозили через Каспийское море нефть для наших частей. Ты слишком молод, чтобы это помнить.

— Нет, я помню. Отец часто говорил: «Сегодня мы шлем нефть для зажигалки Ильича».

«Ильичем» звался в народе умерший вождь революции. Максимов чуть-чуть улыбнулся при звуке знакомых слов.

— Нефть для зажигалки Ильича… — повторил он, подобно стареющему бонвивану, напевающему мелодию давно забытого вальса. — Сколько тебе было тогда лет? — спросил он с вновь посерьезневшим лицом.

— Шесть или семь.

— Правильно. Садись. Речь пойдет о твоей подруге Надежде Филипповой. Что ты о ней знаешь?

— Я сказал все, что знаю, на заседании ячейки. И она мне больше не подруга.

— Не подруга? А почему? Ты считаешь, что она контрреволюционерка?

— Этого я знать не могу. Но я думал над этим и понял, что она всегда была социально чуждым элементом с точки зрения классовой сознательности.

— Ты сожалеешь, что связался с ней? Федя подумал, прежде чем отвечать.

— Нет, — сказал он наконец. — В то время я не знал того, что знаю сейчас, поэтому не мог вести себя иначе. Жалеть тут не о чем.

— Но ты согласен, что это была ошибка?

— Да. — Его рассудок работал, как бешенный, на бесхитростном лице появилось выражение осторожности и подозрительности. — Нет, — поправился он. — Раз я ничего не знал, то и ошибки тут быть не могло. — Поразмыслив еще, он сказал с посветлевшим лицом: — Да. Это была ошибка именно потому, что я не знал.

— Но ты только что сказал, что в такой же ситуации ты снова повторил бы ту же ошибку.

— Да, верно. Я виновен в том, что действовал ошибочно, но, ошибаясь, я не мог бы повести себя иначе.

— Если ты виновен, то наказания не избежать.

— Да.

— Но, раз ты не мог вести себя по-другому, тебя следует простить?

— Нет.

— Почему?

— Ошибка — не повод для прощения.

— Ты бы мог рассердиться на человека за то, что он ошибается?

— Нет.

— Но ты бы наказал его?

— Да.

— За что?

— За то, что он, ведя себя так, а не иначе, превратился в угрозу для общества.

Товарищ Максимов взглянул на него с любопытством и закурил.

— Ты не спросил меня, что случилось с твоей Надеждой.

— Я знаю, что мне не положено задавать вопросов.

— Не надо о ней особенно беспокоиться…

— Я и не беспокоюсь.

Максимов снова бросил на него любопытный взгляд. Федя выдержал этот взгляд и в свою очередь посмотрел на него незамутненными, чуть раскосыми юношескими глазами. В конце концов Максимов проговорил:

— Хорошо. Вернемся к делу. Пятилетка требует от людей жертв. Отсталые слои населения не понимают смысла этих жертв. Они видят лишь то, что у них теперь меньше еды, чем год назад. Враг пользуется создавшимся положением. Кулаки утаивают урожай и режут скот. Оппозиция встает на сторону кулачества и угрожает революции. Они пытаются подорвать партию; их детям поручено подорвать комсомол. Мы располагаем доказательствами, что Надежда Филиппова была одним из руководителей заговорщиков…

Он подождал, чтобы его сообщение произвело должный эффект; но, как ни странно, он смотрел мимо Феди. Его глаза уперлись в пустой угол кабинета, словно там происходило что-то очень занятное. Его только что затихший голос был совершенно лишен выразительности. Но Федя был слишком напуган, чтобы обратить внимание на странности в поведении товарища Максимова. Он тихонько присвистнул, тут же покраснел от своей наглости и сказал:

— Выходит, дело серьезнее, чем я думал. Вот мерзавка!…

И он представил себе улыбающуюся физиономию князя Ростовского, шепчущего султану на ухо свое «Massacrer, majeste, massacrer…» Как бы ты ни был настороже, вероломный и изворотливый враг всегда умудрится обвести тебя вокруг пальца. Он вспомнил, как она злодейски кусала его за губы, и почувствовал, что у него по спине побежали мурашки.

— Вот мерзавка! — повторил он.

Перед его мысленным взором, к его ужасу, медленно вырос Гриша, каким он запомнил его в тот момент, когда его лупили в живот, а он не отрываясь смотрел на сына, стремясь внушить ему свою правду.

Товарищ Максимов оторвал взгляд от пустого угла и направил его на Федины руки, которые были сцеплены так крепко, что ногти впились в ладони.

— Теперь, когда тебе известна вся правда, — устало сказал товарищ Максимов, — лучше выложи все, как на духу. Это в твоих же интересах.

— Но ведь я уже сказал все, что знаю, — простонал Федя.

— Когда она впервые попыталась затянуть тебя в сети саботажа?

— Она не делала этого! В этом то все и дело! Она была такой хитрой, такой ловкой, что я ничего не замечал. Разве что…

— Что?

— Кое-какие ее замечания. Тогда они казались мне попросту глупыми, но теперь… — Его лицо просветлело: задача решена!

— Продолжай, — велел товарищ Максимов без особого энтузиазма. — Какие замечания? — Он занес над блокнотом карандаш.

— Ну, например, когда объявили о строительстве метро. Мы с ума сходили от восхищения, а она только посмеялась над нами и сказала, что метро есть и в других странах, так чем тут восхищаться?

— Ты поверил ей?

— Я сказал ей, что она врет, а она предложила нам взглянуть на фотографии метро в Париже, Лондоне — забыл, где еще.

— Она вам их показала?

— Да. В какой-то энциклопедии.

— Выходит, она вовсе не врала?

— Так дело же не в этом! Зачем нужно было смеяться над нашей подземкой и прославлять парижскую или лондонскую? Я-то лично не возражал бы, ведь я знаю, что мы отсталая страна и что капиталисты нас обгоняют, но другие почувствовали себя дураками, когда увидели на фотографиях Париж. Она не имела права подсовывать нам фотографии Парижа и подрывать этим наш боевой дух, как…

— Как что?

— О, это совсем по другому поводу…

— Скажи!

— Я просто вспомнил — ребенком в Белом городе Баку я увидел пруд, и Гриша — мой отец — сделал мне парусную лодочку из куска дерева и рукава своей старой рубахи. — Он помолчал, а потом заговорил твердым, холодным голосом: — Когда я в первый раз пустил ее по пруду, ко мне подошел мальчик, одетый, как кукла, в синем матросском костюмчике, позади которого гувернантка несла большую модель с двумя мачтами, мотором и винтом. Мальчик показал мне язык…

Товарищ Максимов встал и зашагал взад-вперед по кабинету. Через некоторое время он спросил, словно делая над собой усилие:

— Случай с метро был единственным в своем роде?

— Нет. Она часто нас дразнила. Помню, как-то раз кто-то делал доклад о перевыполнении плана по выпуску марганца, а она и говорит: «Жалко, что я не могу набить марганцем брюхо…» В другой раз мы пошли с ней на фильм, в котором вождя революции в другой стране пытали в келье реакционные монахи, пока рабочие не взяли штурмом монастырь и не освободили его. Она все время хихикала, а когда картина окончилась, она сказала, что ничего более глупого никогда в жизни не смотрела…

Товарищ Максимов остановился и, как ни в чем не бывало, сказал:

— Но ты же говорил на том собрании, что она всегда старательно выполняла все поручения?

— Так оно и было. Она делала все, но не так, как мы, — играючи, — он поискал слово, — поверхностно. Она никогда не подходила к поручениям серьезно. Она поверхностно относилась к социалистическому строительству.

Товарищ Максимов возобновил прогулку вокруг стола. Он выглядел утомленным, и Феде показалось, что он ему надоел, хотя он никак не мог понять, почему. Что ж, ему все равно. Его долгом было сказать правду, вот он и делал это, нравится это товарищу Максимову или нет.

Наконец Максимов молвил:

— Слушай внимательно. Я сказал, что у нас есть доказательства против нее. Теперь представим, что я сказал так, чтобы попугать тебя. Доказательств у нас нет, одни подозрения. В этом случае ее судьба будет зависеть от твоих показаний. Повторишь ли ты в этом случае все, что сейчас сказал?

— Конечно. Все, что я сказал, — чистая правда.

Товарищ Максимов покрутил в пальцах карандаш.

Тон его голоса стал очень серьезным:

— Ты все равно станешь утверждать, что ее поведение было направлено на подрыв боевого духа товарищей?

— Да.

— На преднамеренный подрыв?

— Не знаю. Какая разница? Такие были у нее манеры. Социальное происхождение заставляло ее вести себя именно так.

Феде было невдомек, куда клонит товарищ Максимов своими непонятными вопросами. Можно подумать, что он пытается защитить эту саботажницу! Враг повсюду, его агенты умудряются просачиваться на самые высокие посты, в самые неожиданные места. Даже главный архипредатель в свое время подвизался в Красной Армии. А вдруг товарищ Максимов просто испытывает его?

Молчание затянулось. Неожиданно Максимов сказал:

— Ладно. — Он что-то сказал в телефонную трубку и вызвал стенографистку. Дожидаясь ее прихода, он проговорил:

— Может статься, в один прекрасный день ты поймешь, что ты наделал. Но скорее всего ты этого никогда не поймешь.

Каким бы небрежным ни был тон товарища Максимова, Федя понял, что эти слова оскорбительны для него. Он сидел перед столом товарища Максимова, поджав губы и слегка прищурившись. Товарищ Максимов быстро продиктовал вошедшей стенографистке главное из Фединых показаний, в том числе случаи с метро и с марганцем; было буквально повторено Федино заявление о поверхностном подходе Надежды Филипповой к задаче строительства социализма; в завершении говорилось, что ее поведение объективно вело к подрыву боевого духа ее товарищей. Федя внимательно прислушивался на случай, если какие-то его слова окажутся опущенными, но его волнения оказались напрасными. Если и Максимов был саботажником, он заботился о том, чтобы не выдать себя.

После того, как Федя подписал показания, секретарь ушла, и Максимов холодно спросил:

— Что ты собираешься делать, когда окончишь школу?

— Поступлю в университет.

— Ты никогда не подумывал о том, чтобы пойти работать в органы госбезопасности?

— Нет.

— А тебе бы хотелось?

— Да.

— Ты очень подошел бы для этой работы. Может быть, мы еще увидимся. До свидания.

Допрос завершился. Последние слова Максимова были величайшим комплиментом, о котором мог мечтать Федя, однако тон, которым они были произнесены, снова показался Феде оскорбительным — хуже того, презрительным. Но не исключено, что это входит в проверку.

Федя был рад снова оказаться на свежем воздухе. К черту товарища Максимова, подумал он. Мимо громыхал битком набитый трамвай; Федя поглубже натянул кепку на голову, припустился следом и ловко запрыгнул на подножку, отдавив ногу скрючившемуся там немолодому очкарику. Тот беззлобно пробормотал что-то про себя, и Федя, посмотрев на его когда-то шикарное пальто, понял, что перед ним представитель дореволюционной интеллигенции. Так вот почему он не осмелился возмутиться вслух! Федя добродушно ухмыльнулся. К черту их всех: и этого, в пальто, и товарища Максимова, и всю остальную старую шайку, партийные они или беспартийные. Все они принадлежат прошлому; что они такого совершили, чтобы так собой гордиться? Затевали заговоры, метали бомбы, проводили партизанские вылазки — все это очень романтично, но больно старо! Они не построили ни единого завода и понятия не имеют о производстве и о Пятилетнем Плане. Даже отцовские друзья, бакинские адвокат и доктор, теперь были бы просто старыми маразматиками, усталыми мухами, ползущими зимней порой по раме окна, которое скоро распахнется в будущее… Феде стало вдруг очень весело. Ему и его одноклассникам будет всего по двадцать, когда будет завершен пятилетний план, и они станут командовать парадом — парадом, каких еще не видывала История!

Он снова заломил кепку на затылок и принялся насвистывать, не обращая внимания на старого ворчуна. Что за счастье — быть молодым и жить в такое героическое время! А вдруг Максимов не шутил, и его, Федю, пошлют за границу, к диким финансовым баронам в цилиндрах и во фраках, чтобы он был там миссионером, пекущимся о спасении человечества?! Они могут подвергнуть его пыткам, даже убить, как убили Гришу и родню Арина, но ему не страшно. Единственное в жизни, чего он и впрямь боялся, просто не может произойти: его никогда не выкинут из Движения, как Надежду, он никогда не очутится в кромешной тьме, никогда не окажется изгнанником в пустой, иссохшей и безводной земле.