С Кенигсбрюкерштрассе, 48, до Антонштрассе, 1, было рукой подать. И поскольку тетя Лина никак не могла освоиться на своей новой вилле, она радовалась, когда мы ее навещали. В хорошую погоду я приходил сразу же после обеда. Дядя сидел в купе какого-нибудь скорого поезда. Тетя за письменным столом на Хехтштрассе выписывала счета и квитанции. Дора, моя двоюродная сестра, пропадала в гостях у школьной подруги. Так что дом и сад принадлежали мне.

Больше всего я любил, взобравшись на садовую ограду, наблюдать кипучую жизнь площади. Трамваи, ходившие в Альтштадт, в Вайсен Хирш, на Нойштадтский вокзал, в Клоцше и Хеллерау, останавливались прямо передо мной, словно делали это исключительно ради меня. Сотки пассажиров выходили, входили, пересаживались, чтобы мне было на что посмотреть. Фуры, пролетки, автомобили и пешеходы тоже для меня старались как могли. Оба фонтана показывали свои водные художества. Мимо с грохотом, отчаянно сигналя рожком и звеня в колокол, проносились пожарные. Потные гренадеры, шагая в ногу, с песней возвращались с учения в казармы. Чинно проезжала по мостовой королевская карета. Мороженщики в белых фартуках продавали на углах вафли по пять и десять пфеннигов. С пивной фуры скатывался бочонок, и тут же его окружала толпа любопытных. Площадь Альберта была сценой, а я, среди деревьев и кустов жасмина, сидел в ложе, смотрел и не мог наглядеться.

Спустя час-другой Фрида трогала меня за плечо и говорила: «Я тебе принесла кофе!» Тогда я усаживался в тенистую, из решетчатого чугуна сквозную беседку и полдничал, как принц. Потом шел осматривать смородину и вишни или осенью длинным бельевым шестом сбивал орехи с дерева. Или еще бегал для Фриды в зеленную лавку напротив. За укропом, пиленым сахаром, репчатым и зеленым луком или еще за чем. Рядом с лавкой, почти скрытый в саду, стоял маленький домик, и возле калитки была прибита дощечка: «Здесь жил и умер Густав Нириц». Он был учителем и школьным инспектором, написал множество детских книжек, и все эти книжки я прочитал. В 1876 году он скончался в этом домике на Антонштрассе не менее знаменитым, чем его дрезденский современник-рисовальщик и художник Людвиг Рихтер. Людвига Рихтера любят и почитают поныне. А Густав Нириц всеми забыт. Время решает, чему оставаться и продолжать жить. И большей частью оно решает правильно.

Мы и вечерами захаживали на виллу. В особенности когда дядя Франц был в отъезде. Без него тетя Лина, хоть с ней оставалась Дора, чувствовала себя такой одинокой и покинутой, что была счастлива, если мы составляли им компанию за ужином в гостиной. Фрида щедрой рукой и с большим искусством готовила бутерброды, и мы бы кровно оскорбили ее, оставив на блюде даже один-единственный ломтик хлеба с деревенской ливерной колбасой или копченой ветчиной. Никто, конечно, не желал ее обижать, и мы вовсю налегали на угощение.

Это были уютные вечера. Над диваном висела точная копия картины из художественной галереи. На ней изображен был старик извозчик; он стоит рядом с лошадью и только что засветил фонарь на хомуте. Скопировал картину в Цвингере художник Хофман из Трахау; он, собственно, был импрессионист, но хотел заработать немного денег, и тетя Лина преподнесла ее дяде Францу по случаю новоселья. «Картина? — презрительно наморщил нос дядя. — Да уж ладно, как-никак лошадь нарисована!»

Менее уютно проходили вечера, когда дядя не был в отъезде. Не то чтобы он оставался дома, боже упаси! Он сидел в пивной или в винном погребке, закладывал за воротник с другими мужчинами, любезничал с официантками и продавал лошадей… Но… ведь он мог, против всякого ожидания, внезапно вернуться домой! На свете нет ничего невозможного. И потому мы сидели на кухне.

Кухня была чистой и просторной. Чего ж тут особенного? У себя дома мы всегда вечерами сидели на кухне. А Фридины бутерброды были так же аппетитны на вид и хороши на вкус, как в гостиной. И, однако, что-то тут было не так. Заразившись страхом тети Лины, мы все теснились за кухонным столом, когда весь большой дом стоял пустой, и у тети был такой вид, словно она сама находилась у себя в гостях. И вот мы сидели и ели, но при этом прижимали уши, как кролики.

Придет он или не придет? Еще неизвестно. И вообще-то маловероятно. Но изредка он приходил.

Сначала мы слышали, как в саду кто-то с силой захлопывал калитку, и Фрида говорила: «Хозяин идет». Вслед за тем входная дверь с таким грохотом распахивалась, что дребезжали цветные стекла в свинцовых переплетах, и, обуреваемая страхом и радостью, тетя вскрикивала: «Хозяин идет!» Потом из коридора слышался львиный рык: «Жена!» И с возгласом: «Да, Франц!» — тетя, а за ней Фрида и Дора бросались в переднюю, где хозяин лошадей, начиная уже терять терпение, протягивал им навстречу шляпу и трость. Они поспешно вырывали эти предметы у него из рук, втроем помогали ему снять пальто, уносили трость, шляпу и пальто на вешалку и, обгоняя его, бежали вперед по коридору, чтобы открыть дверь в гостиную и зажечь свет.

Он, кряхтя, садился на диван и протягивал одну ногу. Тетя Лина опускалась перед ним на колени и снимала ему штиблет. Фрида, став на колени рядом с ней, нашаривала под диваном шлепанцы. Пока тетя снимала второй штиблет, а Фрида натягивала ему на ногу первый шлепанец, он буркал: «Сигару!» Дора бежала в кабинет, поспешно возвращалась с ящиком сигар и спичками, открывала ящик и, когда сигара была выбрана, ставила ящик на стол и держала наготове спичку. А лишь только он откусывал у сигары кончик и выплевывал на ковер, она давала ему закурить.

Все трое окружали его и стояли перед ним на коленях, как невольницы перед султаном, смотрели ему в рот и ждали дальнейших приказаний. Сначала он молчал, а они продолжали благоговейно его окружать и стоять перед ним на коленях. Он попыхивал сигарой, поглаживал белокурые усы, в которых уже поблескивала седина, и походил на сытого разбойника. Потом он спрашивал: «Что нового?» Тетя Лина докладывала. Он бурчал что-то. «Не желаете ли закусить?» — спрашивала Фрида. «Уже, — буркал он, — с Геблером в „Грозди“». «Стаканчик вина?» — спрашивала дочь. «Пожалуй, — милостиво соглашался он, только быстро! Я снова ухожу». И все трое вскакивали и кидались к серванту и в погреб.

…Мы между тем сидели, притаившись, на кухне. Матушка иронически улыбалась, отец злился, а я время от времени уплетал бутерброд. То, что разыгрывалось в гостиной, было нам давно известно. Оставалось лишь узнать, какой из трех возможных концовок завершится комедия сегодня.

Либо дядя Франц в самом деле уйдет и три рабыни вернутся на кухню, весьма вероятно, с початой бутылкой вина и мы побудем еще часик, либо дядя останется дома. В этом, втором случае на сцене появится одна Фрида и, несколько смущенная, выпроводит нас через черный ход. Мы, крадучись, как грабители, пройдем по гравиевой дорожке и вздрогнем, если скрипнет калитка. Но всего драматичней была третья концовка комедии, которая тоже имела место не так уж редко.

Случалось, что дядя искоса подозрительно глядел на тетю и с намеренным безразличием спрашивал: «А в доме больше никого нет?» Тогда нос тети Лины белел и заострялся. Следовавшее затем молчание само по себе служило ответом, и он продолжал допытываться: «Кто у тебя? Отвечай!» — «Ах, — шептала тетя, бледно улыбаясь, — это всего-навсего Кестнеры». «А где ж они? — угрожающе вопрошал он и пригибался. — Где они, я спрашиваю!» «На кухне, Франц». И тут разражалась буря. Дядя выходил из себя. «На кухне? — ревел он. Всего-навсего Кестнеры? Ты прячешь наших родственников на кухне? Вы что, вовсе все сдурели?» Он вскакивал, швырял сигару на стол, стонал от бешенства и, топая, тяжело шел по коридору. К великому сожалению, он был в шлепанцах. В сапогах вся сцена получилась бы несравненно эффектнее.

Дядя с размаху открывал кухонную дверь, мерил нас взглядом с головы до ног, подбоченивался, набирал воздуху и возмущенно орал: «И вы такое терпите?» Матушка хладнокровно и тихо отвечала: «Мы не хотели тебе мешать, Франц». Одним мановением руки он отметал ее замечание. «Кто, — кричал он, кто в этом доме рассказывает, что мне мешают мои родственники? Это же неслыханно!» Затем повелительно протягивал руку, подобно полководцу, посылающему в бой резервы: «Вы сейчас же перейдете в гостиную! Ну! Нельзя ли побыстрей? Или вы ждете письменного приглашения? Ида! Эмиль! Эрих! Вперед! Живо! Да шевелитесь же!»

Он, тяжело шагая, шел впереди. Мы робко за ним следовали. Как приговоренные к смерти, которым предстоит взойти на костер. «Жена! — гаркал он. — Фрида! Дора! — гаркал он. — Две бутылки вина! Сигары. И чего-нибудь закусить!» Три рабыни рассылались в разные стороны. «Мы уже поели на кухне», — говорила матушка. «Значит, поедите еще раз! — раздраженно отрезал он. — Да садитесь же наконец! Эмиль, сигару?» «Благодарю, — говорил отец, — но у меня свои есть». Обычная их игра. «Бери! — приказывал дядя. — Такие хорошие ты не каждый день куришь!» «Тогда с твоего разрешения…» — говорил отец и двумя пальцами осторожно извлекал сигару из ящика.

Когда все сидели под лампой перед едой и питьем, дядя Франц потирал руки. «Ну вот, — говорил он с удовлетворением, — теперь можно и уютненько посидеть! Угощайся, мой мальчик! Ты же ничего не ешь». К счастью, я мог тогда есть куда больше, чем сейчас. И ради мира и согласия жевал один бутерброд за другим. Дора, глядя на меня, шутовски прищуривала один глаз. Фрида подливала вина. Дядя принимался вспоминать Клейнпельзен, торговлю кроликами и, по обыкновению, поворачивал на то, какой ябедой была матушка, и чем больше она злилась, тем веселее становился он. Но, доведя матушку до белого каления, он постепенно утрачивал интерес к этой теме и начинал обсуждать с тетей всякие свои дела. Потом вдруг поднимался, громко зевал и объявлял, что отправляется в постель. «Сидите-сидите», — буркал он и исчезал за дверью. Иной раз он высказывался еще прямей и преспокойно говорил: «Так. А теперь можете отправляться домой». Да, дядя Франц был редкий экземпляр. И нервы у него были воловьи.

…Поскольку я и днем крутился на вилле и в саду, меня, как и следовало ожидать, стали использовать при случае в качестве посыльного. Я выполнял самые различные поручения одинаково аккуратно и неизменно добросовестно. Так получилось, что девяти лет от роду я сделался левой рукой тети Лины, и можно далее сказать, ее левой ногой! От долгих лет стояния за прилавком мясной и позднее в конюшне и на дворе у тети Лины стали тяжелеть и быстро уставать ноги. Она предпочитала сидеть, а не ходить, и на меня легли обязанности, которые обычно маленьким мальчикам не доверяют. Я приносил нотариусу договоры для засвидетельствования и векселя, которые надо было опротестовать. И относил после продажи больших партий лошадей деньги в банк.

Никогда не забуду изумленных глаз посетителей, когда я в филиале Дрезденского банка подходил к кассе, открывал толстый портфель и выкладывал пачки денег, которые мы с тетей предварительно пересчитывали. Теперь очередь была за кассиром. Он считал, считал и считал. Наклеивал вокруг пачек печатные бандерольки и делал себе пометки, которые я тщательно сверял со своими. Пять тысяч марок, десять тысяч марок, пятнадцать тысяч, двадцать тысяч, двадцать пять тысяч, тридцать тысяч и далее, случалось, сорок тысяч марок и больше! Посетители, стоявшие за мной и возле меня, ожидая, когда их обслужат, бывали до того поражены, что далее забывали терять терпение.

И если у кассира под конец получался на записке другой итог, чем у меня, он знал, кто ошибся. Он сам, конечно. У меня при сложении сумма всегда сходилась. И он начинал считать сначала. В конце концов я гордо удалялся с квитанцией и пустым портфелем.

Тетя меня хвалила, запирала квитанцию в письменный стол и дарила мне пять марок. А иногда даже десять. Да она и просто так часто совала мне какую-нибудь монетку. Тетя Лина была славная и добрая женщина. И не только тогда, когда дарила мне деньги.

Однажды, сколько тетя ни пересчитывала, у нее все недоставало двухсот марок. Подсчет правильный, а денег нет. И неизвестно, куда они девались. Неизвестно куда? Такого не бывает. Где же они? И вот уже из-за угла навязчиво высовывался следующий вопрос. Кто эти двести марок украл? Кто вор? Кого можно вообще заподозрить? Дядя Франц и тетя Лина обсудили дело с глазу на глаз и для начала установили, кто в доме не мог этого сделать. Метод старый и испытанный. Если повезет, преступник окажется в остатке.

По кратком размышлении под сомнение были взяты два лица: горничная Мета и я. Мета, которую допрашивали первой, клялась и божилась, что это не она, и, поскольку пришлось ей поверить, тете не оставалось ничего другого, как призвать меня к ответу. Разговор был недолог. Тетя и договорить не успела, как меня и след простыл. Матушка, выслушав мой рассказ, проронила: «Жаль. В общем-то они славные люди были». И на этом все для нас было покончено.

…Несколько дней спустя тетя случайно нашла деньги в ящике комода. Она, видимо, сама их туда положила и за более важными делами совсем забыла о них. Первой посланкой к нам явилась и позвонила у дверей кузина Дора. Она рассказала, что произошло, и передала сердечные приветы.

— Ты, конечно, тут ни при чем, — сказала ей матушка, — но лучше всего тебе сейчас же уйти.

На другой день наведалась Фрида, эта жемчужина, но и она очень быстро очутилась на улице.

На следующий день, несмотря на расширение вен, тетя Лина, кряхтя, взобралась к нам по лестнице.

— Полно, Лина, — сказала матушка. — Я тебя всегда любила, ты это знаешь. Но кто может заподозрить, что мой сын вор, того я больше знать не желаю, — и захлопнула дверь перед тетушкиным носом.

Еще через день перед домом остановилась коляска, и из нее вышел дядя Франц! Он проверил, этот ли номер дома, исчез в воротах и вскоре за тем впервые в жизни стоял перед нашей дверью.

— Ты?! — изумилась матушка. — Чего тебе здесь надо?

— Взглянуть, как вы живете, — пробурчал он. — Ты что ж, не хочешь меня впустить?

— Нет! — отрезала матушка.

Но он отстранил ее и вошел. Она опять попыталась загородить ему дорогу…

— Не глупи, Ида! — неловко пробормотал он, подталкивая ее перед собой, как паровой каток.

Беседа брата и сестры в комнате Пауля Шурига велась достаточно громко. Я сидел на кухне и слышал, как они кричали. Это был исполненный страсти дуэт-перебранка, в котором разгневанный голос матушки получал все больший перевес. Уходя, дядя утирал лоб своим большим носовым платком. Однако было заметно, что он чувствует облегчение. В двери он остановился и сказал:

— А у вас тут хорошо!

И ушел.

— Он извинился, — сказала матушка. — Просил нас все это забыть и бывать у них по-прежнему.

Она подошла к кухонному окну и выглянула наружу. Дядя внизу как раз садился на козлы, он освободил тормоз, подобрал вожаки, прищелкнул языком и укатил.

— Как ты считаешь, — спросила матушка, — забудем?

— Да уж, забудем, — сказал я.

— Ну и хорошо, сказала она. — Наверное, это самое правильное. Как-никак он брат мне.

И все снова пошло по-старому. Я снова смотрел с садовой ограды на площадь Альберта, снова пил в беседке кофе и снова носил крупные суммы в банк. Портфель, в котором я таскал денежные купюры и чеки, становился раз от разу все толще, и старик садовник говорил мне: «Хотел бы я знать, что он с того имеет! Больше одного шницеля он все равно не съест. Больше одной шляпы на голову все равно не наденет. А в могиле на что ему деньги? Черви его и так съедят, задарма». «Это все честолюбие», — утверждал я. Садовник скривил лицо: «Честолюбие! Даже слышать не хочу! Да он в собственной вилле живет, как последний бродяга-ночлежник. Он даже не знает, что у него при вилле сад имеется. В жизни отгульного дня себе не брал. Нет, он не успокоится, пока не будет лежать в земле и из него лопух не вырастет». «Вы что-то много говорите о смерти»: заметил я. Он швырнул окурок сигары на грядку, размельчил его лопатой и сказал: «Ничего удивительного. Я всю жизнь был кладбищенским садовником».

Конечно, он был прав. Что могло быть нелепей жизни дяди Франца и тети Лины? Им некогда было дохнуть. Некогда было полюбоваться цветами в собственном саду. Они только богатели и богатели. Но ради чего? Однажды доктор предписал тете курс лечения в Бад-Эльстере. Не прошло и десяти дней, как она вернулась. Она места себе там не находила, ей мерещились хворые лошади и дутые векселя. В каникулы Дора ездила и путешествовала с матушкой и со мной, причем дядя считал это пустым баловством. «Разве мы детьми ездили на море? — раздраженно спрашивал он. — Какие-то все новомодные фокусы!» И когда в пятнадцать лет подошла пора отдавать Дору в пансион, он отправил ее отнюдь не в Лозанну, Женеву или Гренобль, а в Хернхут в Саксонии, в закрытое учебное заведение для девиц при Хернхутской общине, где девочек держали в такой строгости и благочестии, что бедняжка вернулась оттуда совсем бледненькая, исчахшая и запуганная.

Двадцати лет она вышла замуж за дельца, который понравился дяде Францу, и умерла в первых же родах, произведя на свет мальчика. Его окрестили Францем и воспитывали дед с бабкой. Инфляция их разорила. Однако дядя Франц не сдался. Он еще раз составил себе состояние. Но тут ему пришел конец. Он рухнул, как подрубленное под корень дерево, чтобы уже не подняться. Денег он оставил достаточно, так что тетя Лина могла по-прежнему жить на вилле и вместе с Фридой хорошо воспитать внука. Внука с белокурыми кудрями и голубыми глазами, до самой смерти напоминавшего ей Дору!

Не до ее смерти, а до его смерти. Студент-медик и лекарский помощник, он погиб в 1945 году, незадолго до разгрома, при отступлении из Венгрии, оставив молодую жену и маленького белокурого и голубоглазого сына, напоминавшего тете теперь уже две пары навсегда закрывшихся голубых глаз. Но тут умерла и сама тетя Лина.

Изменило бы что-либо, если б, скажем, в 1910 году ночью в скором поезде, идущем в Голландию, сосед по купе сказал дяде Францу: «Простите, что я вас тревожу, господин Августин, но я архангел Михаил, и мне ведено вам передать, что вы очень неправильно поступаете!» В самом деле, изменило бы это что-либо? «Я попросил бы вас оставить меня в покое!» — буркнул бы дядя Франц. И если б его визави вздумал настаивать, что поручение его чрезвычайно важно и он действительно архангел Михаил, дядя Франц только надвинул бы котелок на глаза и сказал: «По мне, можете быть хоть самим господом богом!»