Я становился старше, а матушка не становилась моложе. Двоюродная сестра Дора рассталась со школой, а я стал подростком. Она начала высоко подкалывать волосы, а я начал презирать женщин, этих коротконогих каракатиц. Дора сохранила новую прическу, я же позднее отказался от своего нового мировоззрения. Но на несколько лет мы отдалились друг от друга.
Лить позже, когда я уже не был маленьким, наша дружба возобновилась; это было, когда она, давясь от смеха, помогала мне переодеться девушкой. Я задумал разыграть преподавателей и семинаристов на вечере в учительской семинарии, и затея моя удалась на славу. Никогда уже впоследствии у меня не было такого числа почитателей, как в празднично украшенном гимнастическом зале учительской семинарии барона фон Флешера, куда я явился, наряженный девушкой-подростком! Лишь когда я со своей белокурой косой и в набитой ватой блузке подбежал к турнику и, подтянувшись, закружился так, что взлетела юбка, поклонники отстали. Впрочем, это к делу не относится.
Когда Дору конфирмировали, матушку пригласили ее опекать и вывозить, поскольку у тети Лины не было на это времени, и матушка неоднократно ездила с племянницей на Балтийское море. Курортное местечко называлось Мюриц, и они усердно присылали оттуда открытки с видами и групповые снимки, сделанные пляжным фотографом.
В отсутствие матушки я проводил свободные от школы часы на вилле возле площади Альберта. Вечером туда же с фабрики прикатывал на велосипеде отец. Мы ужинали с Фридой и тетей на кухне и шли домой, лишь когда нас выпроваживали. Дядя Франц лаконично заявлял, что все эти поездки дочери и сестры на Балтийское море — чистейший идиотизм. Однако тут тетя перед ним не пасовала. Если б дело касалось ее, она вряд ли выказала бы такую твердость. Но ради Доры она, в известных границах, могла быть мужественной. Пауль Шуриг, учитель и жилец, не менее, чем я с отцом, чувствовал отсутствие в доме хозяйки. В доме недоставало женщины. А мне недоставало матери. Но когда мальчик становится подростком, он в этом ни за что не признается. Скорее язык проглотит.
Однако школьные каникулы по-прежнему посвящались мне, тут ничего не изменилось. Иногда к нам присоединялась и фройляйн Дора в своей высокой прическе. Но достославные времена пешеходных путешествий в Богемию и ожесточенных сражений подушками перед сном в маленьких деревенских гостиничках безвозвратно канули в прошлое. Золотой век уступил место серебряному, тоже не лишенному своего блеска.
Матушке исполнилось сорок, а тогда в сорок лет люди были намного старше, чем в наши дни. Сейчас и молодость удлинилась. И жизнь удлинилась. И люди удлинились. Прогресс человечества, по-видимому, происходит в длину. Это довольно-таки односторонний рост, как приходится признать и ежедневно убеждаешься. Длиннейшая плотина, длиннейшая воздушная линия, длиннейшая жизнь, длиннейшая торговая улица, длиннейшая рождественская коврижка, длиннейшие искусственные волокна, длиннейший фильм и длиннейшая конференция — тут может лопнуть человеческое «длиннотерпение».
Матушка становилась старше, и путешествия становились короче. Мы ограничивались однодневными вылазками, но и они дарили нам в избытке красоту и радость. В какую бы сторону света мы ни поехали на трамвае и на какой бы конечной станции ни вышли из вагона: в Пильнице или Вейнбела, в Хайнсберге или Вейсиге, в Клоцше или Плауэншен Грунде — всюду мы оказывались на природе и были счастливы. С любым местным поездом можно было за полчаса так далеко уйти от большого города, словно ты находился в пути неделю. Велен, Кенигштайн, Кипсдорф, Лангебрюк, Росвейн, Готлейба, Тарандт, Фрейберг, Мейсен — где бы мы ни выходили, всюду был праздник. Семимильные сапоги не сказка.
Конечно, ступив за порог маленькой станции, мы должны были пользоваться уже собственными сапогами. Но ведь мы учились странствовать из первых рук. И нас ноги не подводили. Там, где отдыхающие горожане кряхтели и потели, мы прогуливались. Больший из двух рюкзаков нес теперь я! Так уж получилось. И матушка не возражала.
В летние каникулы 1914 года тетя Лина раскошелилась. Она отправила не только матушку с Дорой, но и меня на Балтийское море. Это было мое первое большое путешествие, и вместо рюкзака я впервые нес два чемодана. Не могу сказать, чтобы такая замена доставила мне особое удовольствие. Терпеть не могу носить чемоданы. У меня при этом всегда жуткое ощущение, будто руки удлиняются, а на что мне длинные руки? Они достаточно длинны и так, даже мальчишкой я не желал, чтобы они у меня были длинней.
От Ангальтского до Штеттинского вокзала мы позволили себе нанять извозчичью пролетку «второго разряда», и, выглядывая из-за чемоданов, я впервые увидел кусочек столицы империи Берлина. А проезжая через мекленбургские пшеничные поля и луга клевера, я из окна вагона в первый раз увидел край без гор и холмов. Горизонт казался вычерченным по линейке. Земля была плоская, как стол, и на ней паслись коровы. Вот уж где бы мне не хотелось путешествовать пешком!
Росток с его гаванью, судами, шлюпками, мачтами, доками и кранами понравился мне несравненно больше. А когда, выйдя на железнодорожной станции, носившей название Реверсхаген, мы пошли темно-зеленым бором, где нам дорогу перебегали олени и косули, а раз даже чета кабанов с выводком розовых пятнистых кабанят, я окончательно примирился с Северогерманской низменностью. Я впервые увидел растущий прямо в лесу можжевельник, и мне не оттягивали руки чемоданы. Мы сдали их возчику. Он обещал доставить их к вечеру в рыбацкий трактир в Восточном Мюрице. Ветер, колебавший вершины сосен, уже имел запах и вкус моря. Мир был другим, чем дома, и не менее прекрасен.
Час спустя, весь исцарапанный песчаным камышом, я уже стоял среди дюн и глядел на море. На это захватывающее дух бескрайнее зеркало бутылочного стекла с оттенками синего и в серебряных блестках. Глазам было страшно, но то был благоговейный страх, и их первый взгляд в беспредельное, которое само глаз не имеет, туманила слеза. Море было огромным и слепым, жутким и исполненным тайны. На дне его лежали затонувшие корабли и мертвые матросы с запутавшимися в волосах водорослями. И погрузившийся в волны город Винета лежал там внизу, город, по улицам которого плавают русалки и заглядывают в витрины шляпных и обувных магазинов, хотя вряд ли нуждаются в шляпках, а в обуви тем более. Далеко на горизонте показался дымок, потом труба и лишь вслед за тем пароход, потому что земля ведь круглая, и даже вода. Однообразно и мокро шлепались о берег отороченные белыми кружевами волны. Они выплевывали на берег радужных медуз, которые обращались на песке в бесцветный студень. Приносили глухо шумящие раковины и золотисто-желтый янтарь, где покоились, словно в стеклянных саркофагах, пролежавшие там десятки тысяч лет мухи и мошки, крохотные свидетели далекого прошлого.
Все это в качестве сувениров продавалось в киоске возле мола вместе со сливами, детскими совочками, резиновыми мячиками, соломенными шляпками и вчерашними газетами.
С великим соприкасается смешное. Люди бежали из городов и сидели тут, перед лицом беспредельности, скученные еще тесней, чем в Гамбурге, Дрездене или Берлине. Горланя и обливаясь потом, все теснились на клочочке пляжа, будто в телячьем вагоне. Справа и слева пляж пустовал. Пустовали дюны. Леса и вересковая степь пустовали. На время каникул дома-казармы лежали у моря. У них не было крыш, что было хорошо. У них не было дверей, что было плохо. И соседи были новые, что для жаждущих новизны истинная находка. Люди походили на баранов и собирались стадом.
Мы ходили на пляж; купаться и сидели на молу, когда стадо обедало или ужинало в своих пансионах. А в остальное время гуляли и делали вылазки, как у себя в Дрездене. Вдоль по берегу в Граль и Арендзе. В леса, мимо тлеющих угольных куч, к одиноким домикам лесников, где можно было получить свежее молоко и чернику. Мы брали напрокат велосипеды и как-то раз далее проехались через ростокскую вересковую степь в Варнемюнде, где человеческое стадо на курортном пастбище было еще куда многочисленнее, чем в Мюрице. Тут тысячи людей жарились на солнце, словно стадо закололи, разделали и оно лежало теперь на гигантской сковороде. Иногда они перевертывались. Как добровольные отбивные. На целых два километра стоял запах человеческого жаркого. Тогда мы повернули велосипеды и опять углубились в пустынную вересковую степь. (Здесь, в Мекленбурге, матушка наконец снова отважилась сесть на велосипед. Берег Балтийского моря не горист. Здесь проклятый тормоз излишен.)
Всего лучше было на море в звездные ночи. Над нами искрилось и мигало намного больше звезд, чем дома, и горели они ярче. Лунный свет лежал на воде, как серебряный половичок. Волны отбивали о берег свой извечный такт. С Гесера нам подмаргивал световой сигнал маяка. Это был привет из Дании, которую я тогда еще не знал. Мы сидели на молу. Столько было здесь для нас нового, и мы хранили молчание. Вдруг вдалеке зазвучала опереточная музыка и стала медленно приближаться. Украшенный разноцветными фонариками катер возвращался с очередной «незабываемой прогулки в открытое море при луне». Он, раскачиваясь, привалил к оконечности мола. С катера сошло несколько десятков отдыхающих. Громко хохоча и разговаривая, они протопали мимо нашей скамейки. Вскоре смех затерялся за дюнами, и мы снова остались наедине с морем, луной и звездами.
1 августа 1914 года, в самый разгар счастливых каникул, германский кайзер отдал приказ о мобилизации. Смерть надела каску. Война схватилась за факел. Всадники Апокалипсиса вывели коней из конюшни. И рок ткнул сапогом в европейский муравейник. Тут уже было не до прогулок при луне, и никто уже не рассиживался в своей пляжной кабинке. Все уложили чемоданы. Все хотели домой. И как можно скорей!
В один миг все повозки, вплоть до последней тачки, расхватали. Нам пришлось тащить наши чемоданы пешком через лес. На этот раз ни косули, ни кабаны не перебегали песчаной дороги. Они все попрятались. Целыми семьями, с детьми, чемоданами, тюками, корзинами поток людей устремился прочь. Мы бежали, будто спасаясь от землетрясения. И лес походил на зеленый вокзальный перрон, на котором теснятся и толкутся тысячи отъезжающих. Только бы уехать!
Поезд был переполнен. Все поезда были переполнены. В Берлине столпотворение. Первые резервисты уже маршировали с цветами и картонками в казармы. Они махали и пели: «Победить хотим француза, храбро голову сложить!» Газетчики выкрикивали специальные выпуски. Приказ о мобилизации и последние известия были расклеены на всех углах, и каждый вступал с каждым в разговор. Муравейник взбудоражился, и полиция его регулировала.
На Ангальтском вокзале под парами стояли специальные поезда. Мы пропихнули матушку и чемоданы в окно купе и сами влезли следом. По пути нам навстречу шли воинские эшелоны, войска переправляли на восток. Солдаты размахивали транспарантами и пели: «Верна и незыблема стража стоит, стража на Рейне!» Курортные беженцы махали им. А Дора сказала: «Теперь папа будет продавать куда больше лошадей». Когда мы, потные и до смерти усталые, прибыли в Дрезден, мы как раз еще успели попрощаться с Паулем Шуригом. Ему тоже предстояло отправиться в казармы.
Началась мировая война, и кончилось мое детство.