Вот в чём странность — при всех любопытных и приятных особенностях город меня пугает. Да что там пугает, я его по-настоящему боюсь. Сразу оговорюсь, страх мой скорее иррационален, нежели наоборот. Как говорил один кино персонаж: «Ничего конкретного», но всё равно страшно.

Помню, в первые дни моего пребывания в Сенишах я думал, что жить здесь не так уж и страшно, достаточно провести тут неделю — другую, и окружающее пространство перестанет меня пугать. Но прошла неделя, потом другая, потом ещё три, но положение не изменилось. Я устал их считать — пять плюс два, потом опять пять плюс два, и так далее, неделя за неделей. Лекция за лекцией, тема за темой. Всё без толку — место, в которое я попал, никак мне не давалось. Я не понимал его, и потому боялся. Иногда, ночью, я выглядывал из окна общаги, в которую меня поселили, и всматривался в грязную, изрезанную редкими фарами темноту, чтобы разглядеть лицо врага, но тот предпочитал не показываться.

И вот вчера, словно кочующий индеец, принимающий примитивную наркоту, чтобы преодолеть страх нового места, я решил напиться. «Пройдя через алкогольный хаос, система обретёт своё новое стабильное состояние, в котором всё будет прекрасно, — думал я. — Утреннее похмелье придаст внешнему пространству знакомый оттенок, и я окончательно успокоюсь, ведь с бодуна прерогативы и императивы меняются местами, поскольку ты не только не помнишь, что эти слова значат, но даже не можешь их нормально произнести».

Я пил дома, в квадратной комнате общежития, сидя в продавленном кресле, как космонавт в своём спускаемом яйце. Пойти изучать местные заведения в одиночку я не решился, просто спустился в продуктовый магазин и в числе прочего купил пару портвейна и пару пива. Водку в том магазине не отпускали.

Утро воскресенья. Рожа, которая в зеркале — мерзкая и с отвисшей челюстью — моя. Меня бурно рвёт. Рвёт так, что жить не хочется.

В дверь стучат. Это комендантша общежития, где я живу. Она спрашивает, почему у меня всю ночь работал телевизор. Я говорю ей, что заболел и не заметил, как уснул.

— Сказали бы лучше, что вам страшно спать одному, — говорит она, — стыдится тут нечего. Телевизор для того и придуман, чтобы скрашивать одиночество и избавлять от ночных страхов.

— Я бы рад сказать, но это не правда, — отвечаю я, чувствуя, что к горлу опять подкатывает.

— А вы что же, всегда говорите правду?

— Почти. Даже если она менее правдива, чем ложь. Правда бывает разной.

— Вам лучше знать. Просто не делайте так больше, здесь очень тонкие стены.

— Не могу ничего обещать, но постараюсь.

Комендантша уходит.

Ну, надо же, заподозрить меня в том, что я боюсь спать один! Вообще, странная дама. Когда я вселялся, она, изучив соответствующую страницу моего паспорта, обещала познакомить со своей переспелой племянницей. Это она сама так сказала: — «Моя переспелая племянница».

Меня опять рвёт, но на этот раз я уверен, что это в последний раз.

И вот тут, стоя на карачках перед раковиной, я вспоминаю, что Мясоедов в пятницу предложил прогуляться в пещеры, когда узнал, что я там ни разу не был. Мы договорились встретиться без пятнадцати девять около входа в церковь. Сейчас 8.30.

Меня опять рвёт. Сколько же можно, господи…

8.44. Я стою около закрытых дверей церкви святых Козьмы и Домиана и смотрю на голые, безобразные деревья. После дивно тёплого сентября был почти такой же тёплый октябрь, но ноябрь поставил всё на свои места. На улице уже очень холодно.

Мне плохо. После промывания желудка стало немного лучше, но бодун есть бодун — состояние преотвратное, меня всего просто колотит. Само собой, я сегодня ещё ничего не ел, успел только выпить вчерашнего чая перед выходом. Если Мясоедов не придёт вовремя я, должно быть, околею тут, как всеми забытый полярник.

Слышу шаги. Открываю глаза и вижу на тёмной улице одинокую округлую фигуру, которая быстро приближается.

— Вы как-то плохо выглядите, Алексей, — говорит Мясоедов, одетый в военную форму без знаков различия, — похмелье?

— Оно самое. Как-то всё само собой вышло.

— Не оправдывайтесь. Вы же не алкоголик, верно?

— Ну, рвотный рефлекс не утрачен…

— Тогда я за вас спокоен. Пойдёмте скорее.

Мы идём довольно быстро. Сначала, по улице Абельмана доходим до окраины города, потом сворачиваем на грязный просёлок. Под ногами твёрдая замёрзшая грязь. Мясоедов шумно дышит ровно на три шага, как учат спортсменов, и, наверное, военных. У него изо рта ритмично вырываются облачка пара.

Пейзаж вокруг удручает. Тёмная земля, покрытая пожухлой листвой, редкие кривые деревья, похожие на заграждение из колючей проволоки кусты — всё это было бы хорошей декорацией для фильма про войну — вот-вот какие-нибудь бендеровцы выскочат.

Где-то за полчаса променада мы доходим до небольшого холма, в склоне которого я различаю большое, метра два с половиной — три в диаметре, почти круглое отверстие.

— Это оно и есть? — спрашиваю я.

— Да, это вход, — отвечает Мясоедов, — напоминает тоннель метро. Уж больно круглый, только рельсов не хватает.

— Вы считаете, что это творение рук человеческих?

— Чёрт его знает. Кстати, вам сюда не нужно? Путь не близкий. — Он показывает рукой на стоящий рядом дощатый сортир на два посадочных места, который, скорее всего, поставлен предохранять памятник природы от загаживания. — Идея, в общем-то, примитивная, но со своей задачей справляется — ни рядом, ни внутри следов человеческой жизнедеятельности вы не найдёте. Ну, так как?

— Спасибо, нет, — отвечаю я, — что-то не хочется.

Мы подходим совсем близко ко входу. Внутри, то есть уже в пещере, по обеим сторонам висят фотографии каких-то людей. Чаще в рамках со стеклом, но попадаются и просто выцветшие, полустёртые фотокарточки. На одних написаны две даты через чёрточку, на других нет ничего. Все лица молодые, кроме, может двух или трёх.

— Лучше любого забора, да? — Мясоедов останавливается около фотографии какой-то девушки и внимательно всматривается в её лицо.

— Пожалуй. Это… это все, кто не вышел оттуда? — спрашиваю я, чувствуя, как внутри собирается едкий комок, грозящий вызвать очередной рвотный позыв.

— Нет, что вы, — Мясоедов морщится, будто от кислятины, — это люди, пропавшие в девяностые.

— Куда, пропавшие?

— Кто его знает. Лично я считаю, что большинство из них живы, просто подались куда-нибудь на заработки, никому об этом не сказав. В Москву, например, а может, на ближайшую войну.

— Тогда почему они здесь?

— Не знаю. Кто-то первый повесил тут фотографию пропавшего человека. Другие тоже стали так делать. Знаете, такое иногда бывает в церквях — люди вешают фотографии своих больных родственников в надежде на спасение… Люди всегда во что-то верят. Кстати, вы не боитесь войти внутрь?

— Да ладно, чего уж там, — отвечаю я, мысленно сжигая за собой мосты, — день и так начался неудачно… а что там, внутри?

— Сейчас ничего. Раньше, до войны, тут было что-то вроде места для прогулок, ещё раньше — каменоломни, а ещё раньше, то есть совсем давно, какие-то языческие святилища. — Мясоедов смотрит на меня с подозрением. — Точно не боитесь?

— Чего мне бояться?

— Мало ли чего, Алексей Германович. — Мясоедов опять странно на меня смотрит, будто испытывает. — Ладно, пойдёмте.

Он включает фонарь, и мы заходим. Внутри пещера и вправду сильно напоминает искусственно вырытый тоннель. По крайней мере, прослеживается вполне определённая цилиндричность, хотя диаметр постоянно «плавает», то, расширяясь, но немного сужаясь.

— Сейчас эта геометрия закончится, — как будто прочитав мои мысли, говорит Мясоедов, — дальше всё будет гораздо естественнее.

Метров через сорок тоннель сильно расширяется, и мы попадаем в длинную бесформенную залу. Я замечаю на полу остатки деревянного настила, а в самом широком месте некое подобие скамеек.

— До войны, когда здесь закончили разработку известняка, пещеру стали активно посещать спелеологи и просто туристы, — на ходу сообщает Мясоедов, — говорят, тут были очень красивые гроты и два подземных озера. Потом, там, дальше, — он машет рукой по ходу нашего движения, — произошло обрушение свода, и несколько человек завалило. Их пошли спасать, в основном добровольцы — милиционеры и военные из местного гарнизона — но потолок обрушился ещё раз и завалил и их. Когда же приехали спасатели-метростроевцы из Москвы, спасать было уже некого. Вытащили только несколько трупов и всё. С тех пор пещеры закрыты. Вы ещё не боитесь?

Я останавливаюсь.

— Зачем вы всё время спрашиваете, боюсь я или нет? Неужели это имеет какое-то значение?

— Да, вы правы, уже никакого. — Мясоедов виновато пожимает плечами. — Простите, я просто подумал, вдруг у вас клаустрофобия.

Вот те на… Да не боюсь я идти вперёд! И спать один не боюсь! Единственное, чего мне не хочется, это сейчас обсуждать причины, по которым мне не страшно, что, действительно, может привести к приступу паники. Так всегда бывает — слова заставляют призраков обретать плоть. Ну его на фиг, лучше уж про войну и про бомбёжку…

— Я слышал, что эти пещеры взорвали немцы, — спустя десяток шагов, говорю я.

— Я тоже про это слышал, — отвечает Мясоедов, — но если и взрывали, то только не у нас. Здесь войны не было. На западе немцев остановили в районе Химок, а это довольно далеко отсюда.

— А, может, пещеры такие длинные?

— Может. А может, рванули что-то другое. Какие-нибудь другие пещеры, их же тут, в Московской области, как собак нерезаных…

Чем дальше мы уходим по скользкому настилу, тем заметнее становятся следы неразумной деятельности человека разумного. Здесь и тривиальное: «Маша + Катя — Петя = Л», и «ДМБ — 85»; и классическое: «Здесь был Ушацъ»; и даже стишки:

«Для умных с дураками — Харуки Мураками, Я тебя не корю, но сам читаю Рю…» [13] .

Но вот, что поразительно, при всём обилии надписей, самая неприличная из них: «Ленка, твоя попа самая лучшая».

Мне отчего-то вспоминается персонаж из детства — сын дворничихи по кличке Мися, который нацарапал на стене в моём подъезде между третьим и четвёртым этажом: «Цейслер — дурак». Мися отдал с перепоя концы прямо у матери в дворницкой, когда ему не было и семнадцати, а надпись потом ещё долго украшала зелёную стену, пока её, наконец, не закрасили во время планового ремонта. В голову приходит совсем уж дурацкий вопрос: «Спрашивается, когда именно умер Мися? В дворницкой; после покраски стен; или он вообще не умирал, а жив до сих пор, потому что я о нём только что вспомнил?»

Становится зябко. Внутри тоннеля, безусловно, теплее, чем на улице, может, потому что здесь нету ветра, но всё равно холодно. Мы подходим к небольшой прямоугольной нише, явно кем-то вырубленной в стене.

— Это геологи прогрызли, изучали тут чего-то, — опять читает мои мысли мой гид по подземелью, — там дальше ещё несколько таких же. Давайте сделаем тут привал, у меня с собой бутерброды и кофе. Хотите кофе?

— Очень. Честно говоря, я замёрз.

— Тогда, может, коньяку?

— Коньяком похмеляться мне ещё не приходилось.

Мясоедов ухмыляется, одной рукой расстёгивая свой армейский рюкзак.

— К благородным напиткам это слово не подходит, похмеляются пивом, молдавским «сухарём» или, на худой конец, «чернилами». А я вам предлагаю дагестанский коньяк. Настоящий. Запомните, коньяк, и виски можно без угрызения совести употреблять в любое время суток.

— Запомню.

В руке у Мясоедова появляется маленький металлический термос. Он проворно откручивает крышку, зажимая термос между ног, передаёт её мне и наливает в неё благородного эликсира. Окружающий нас объём наполняется острым коньячным духом. Я долго смотрю на чёрную поверхность, затем отхлёбываю чуть-чуть.

— Ну, как? — спрашивает Мясоедов, который уже успел употребить из горлышка.

— Вы знаете, очень даже здорово. — И допиваю залпом.

— Ещё?

— Извольте.

Мы пропускаем по второй. Потом молча жуём бутерброды с ветчиной и сыром. Потом ещё по одной, и опять закусываем бутербродами. Я медленно согреваюсь, и мне хочется поговорить. Не просто прервать чавканье связной речью, а поговорить, но Мясоедов опережает меня:

— Вы уж извините, Алексей, что я вас так долго пытал, перед тем как войти сюда. Я заметил, вы обиделись, просто я должен был убедиться, что всё в порядке.

— Нет, я не обиделся, — отвечаю я, — дело в том, что меня сегодня уже заподозрили в страхе, поэтому ваши вопросы меня, так сказать, немного вывели из равновесия.

— Кто заподозрил?

Я транслирую ему мой утренний диалог с комендантшей. Глаза Мясоедова при этом здорово расширяются, из-за чего его лицо приобретает глуповатый вид. Если это проявление интереса к моим словам, то уж больно странное.

— А что, подозрения старой леди были безосновательны? — спрашивает он.

— Честно говоря, не совсем…

Мясоедов улыбается, и лицо его становится совершенно нормальным.

— Я где-то читал, что боязнь темноты — самый древний человеческий страх, и избавиться от него в полной мере нельзя, — говорит он, — так что тут нечего стесняться.

— А вы чего-нибудь боитесь?

— У меня только один страх, но он очень серьёзный. Я боюсь пережить то, что мне пришлось пережить. Лучше уж сразу насмерть. Я имею в виду аварию.

— Вы потерпели аварию на самолёте?

Мясоедов снова удивлённо расширяет глаза.

— Кто вам сказал про самолёт? Я на машине разбился.

— Но я думал…

— Да, я понимаю. Все знают, что я лётчик и что воевал. — Он шумно со свистом вдыхает. — Но за всю Чечню у меня не было ни одной, даже пустяковой царапины. Сто сорок боевых вылетов, черти сколько пробоин, две грубые посадки… А после — на тебе… В меня, вернее, в нас врезался один, пьяный на «Мазде». Я ничего сделать не смог, после удара машина была уже неуправляема, и нас вынесло на встречную. Жена… моя жена Светлана так и не оправилась от травмы, а я, — он поднимает свой протез в пионерском салюте, — вот.

— Простите, а что с вашей супругой?

— Она… она сейчас в больнице. В состоянии глубокого нарушения сознания, характеризующегося угнетением функций центральной нервной системы (долгая-долгая пауза). Она в коме, Алексей.

Я молча киваю, потому что не знаю, что сказать. Мясоедов встаёт, и по пещере начинает метаться светлое пятно от его фонарика.

Скажите честно, Алексей, как вам здесь? — вдруг спрашивает он.

— Сначала было немного страшно, но потом прошло. Коньяк сделал своё чёрное дело, — отвечаю я, и тоже встаю.

— Я имел в виду город.

— Ну… сначала было немного страшно…

— А потом прошло?

— Не совсем. Мне здесь до сих пор не по себе.

Мясоедов чуть усмехается и кивает, будто очень хорошо понимает, о чём я. Может, и в правду понимает, кто его разберёт.

— Ну что, будем возвращаться? — спрашивает он. — Или дальше…

Его прерывает глухой звук такой силы, что стены и пол пещеры, кажется, в моих глазах немного смещаются. Фонарик вылетает из рук, падает на землю и гаснет. У меня холодеет в гульфике. Желудок уходит куда-то вниз, в самый пах, и наступает жуткая тишина, которая тянется бесконечно долго. Я зачем-то считаю про себя: «Раз, два, три… пять…» — всё ещё тишина. Вдруг изнутри слева чувствую сильный толчок, на секунду пугаюсь, но потом до меня доходит, что это моё сердце… Толчок повторяется, но уже с меньшей силой, и я, наконец, выдыхаю.

— Надо же, — тихо-тихо говорит Мясоедов.

Он уже успел поднять фонарик и включить его. Я медленно поворачиваю к нему голову. Лицо Мясоедова в свете фонаря ужасно, кривой рот приоткрыт, оба глаза выпучены.

— Что будем делать? — так же шёпотом спрашиваю я.

Мясоедов плавно показывает протезом в сторону, откуда мы пришли.

— Звук был, кажется, оттуда…

— Значит… завалило вход?

— Может… Говорят, это скала трескается…

Только теперь я замечаю, что, оказывается, сижу, а ведь вроде, стоял… Пытаюсь подняться, но ноги дрожат и не слушаются. Я снова сажусь.

— Чёрт, как страшно…

— Мне тоже, Алексей. Стыдно признаться, я чуть штаны не обмочил. Слышал я о таких вещах, даже статьи умные читал, но не думал, что это настолько страшно…

Тем не менее, Мясоедов уже не выглядит растерянным. Разве что, чуть-чуть. Самую капельку.

— И что теперь делать? — шепчу я, надеясь услышать от него что-нибудь спасительное, разумное, единственно, чёрт побери, верное…

— Надо срочно уйти отсюда, — говорит Мясоедов уже совсем спокойно. — Возвращаться не будем, пойдём дальше.

— Там есть выход?

— Будем надеяться… только давайте обсуждение случившегося отложим на потом.

Я киваю в темноту, и мы уходим прочь, ещё дальше в глубину этой чёртовой пещеры.

Мы идём уже два часа. Пещера уже сделала несколько поворотов, и теперь я уже не знаю, в какую сторону мы идём. Она то расширялась, то сужалась до такого размера, что Мясоедов еле-еле протискивался боком. Один раз нам пришлось ползти по-пластунски. Страх, того, что нас завалит, прошёл. Того, что мы не найдём выход — тоже. Какое-то время я беспокоился, что в фонарике сядут батареи и станет совсем темно, но потом перестал. Бояться — это тяжёлый труд, от него быстро устаёшь.

Временами нам попадались предметы — водочные бутылки, банки из-под тушёнки, чьи-то старые галоши… Пару раз я видел какие-то надписи на стенах, но разбирать их было неохота.

Мы идём, как слепые. Впереди Мясоедов, а я за ним — держусь за шершавую лямку его армейского рюкзака, чтобы не отстать. Я уже не смотрю вперёд и ни о чём не думаю. Надоело думать.

Мясоедов неожиданно останавливается, и я утыкаюсь лицом в его рюкзак.

— Там что-то есть, — Мясоедов показывает фонарём куда-то направо, — определённо, что-то есть.

Справа внизу действительно виднеется небольшой разлом. Мясоедов садится на карачки и пытается боком в него просунуться. Сначала у него это получается плохо — великоват он для такой щели — но скоро в разлом уходит его плечо, потом голова, туловище, зад и, наконец, он исчезает в нём полностью. Света становится всё меньше, только слабое мерцание исходит из щели, куда только что уполз Мясоедов.

— Ползите сюда, — слышу я чуть изменённый эхом его голос, — тут дверь.

«Дверь! — отдаётся эхом у меня в голове, — боже мой, дверь!» Встаю на карачки и ползу. От чувства, которое в любой прочей ситуации, можно было бы назвать радостью, подрагивают внутренности.

Ни разу до и ни разу после не видел я двери без петель, замка и замочной скважины одновременно. По отдельности — сколько угодно, а вместе — никогда. Вот такая красавица нам и попалась. Хорошо хоть, что рядом с ней можно стоять в полный рост, а вот места вокруг совсем мало, хватает только на нас двоих. Третий, какой бы он ни был, был бы лишним.

— А вы уверены, что это дверь, а не просто железный лист на стене? — спрашиваю я Мясоедова.

— Сто процентов, дверь, — уверенно отвечает он и в доказательство бьёт кулаком левой руки примерно в центр металлического прямоугольника. В ответ доносится гул, который, несомненно, создала пустота.

— Дверь, — говорю я, — но как открыть?

— Открыть, похоже, никак. Надо ломать.

— Ломать, — повторяю я, — ломать, так ломать.

Делаю полшага назад — на большее не хватает места — и со всей силы бью в дверь правой ногой. Раздаётся страшный громоподобный звук, но дверь стоит, где стояла. Я бью ещё раз, потом ещё, но результат прежний — с дверью положительно ничего не происходит.

— Голяк, — заключаю я.

— Давайте вместе, — предлагает Мясоедов.

Следующие несколько минут мы с Мясоедовым пытаемся работать синхронно, и по счёту лупим в дверь ногами. Со стороны мы, должно быть, похожи на танцующих канкан, если, конечно, выключить звук.

— Видала она нас в гробу в белых тапочках, — говорю я, — ничего не выйдет.

— Отставить панику! — командует Мясоедов, — надо продолжать. Давайте попробуем плечом, так обычно в кино делают.

— Давайте. Попытка, не пытка…

Мы встаём к двери боком — я правым, он левым — и, обняв друг друга за талии, по команде Мясоедова (и р-р-раз!) бросаемся на дверь.

После пятого раза оба сползаем по невредимой двери вниз.

— Значит, в кино всё врут, — говорит Мясоедов, — может, её как-нибудь подцепить?

— А есть чем? — спрашиваю я.

Вместо ответа Мясоедов достаёт откуда-то из кармана складные пассатижи, так называемый «Набор дядюшки Ляо», и начинает ими ковыряться под дверью. Ничего не добившись, продолжает то же самое сбоку, потом сверху.

— Где-то ведь должна быть какая-нибудь щель, — бормочет он себе под нос.

Так проходит минут пятнадцать. А может, двадцать или тридцать, не знаю. В темноте время течёт странно. Я сижу, привалившись к холодной каменной стене спиной и думаю, что надо было возвращаться назад, ко входу — вдруг его не до конца завалило — а не идти вперёд, неизвестно куда. Я не злюсь на Мясоедова, совсем не злюсь. Просто мне очень обидно за себя, за то, что я опять на ровном месте влип в очередную историю, выход из которой завален камнями с одной стороны и закрыт железной дверью с другой.

«Но мы ведь не умрём здесь, — думаю я, — мы просто не можем тут умереть. Мы выберемся. Мы справимся. Мясоедов сейчас что-нибудь придумает… А если всё-таки не выберемся?»

Внезапно из-за двери доносится звук, очень похожий на щелчок металлической щеколды, от которого я буквально подпрыгиваю над землёй. У Мясоедова выпадает из руки его инструмент.

— Мне не показалось? — шепчет он.

— Нет, — шепчу я в ответ, — я тоже слышал.

Толкаю дверь ногой, и та медленно открывается в темноту.