В наркологическое отделение городской больницы нас пустили только после вмешательства Беляева. Медицинские нижние чины в несвежих белых халатах оказались очень несговорчивы.
Старшина Дворников сидит на неубранной койке и хлебает что-то жёлтое из яркого пластикового пакетика. Он действительно толст и лыс, как женская задница; его череп сверху такой неуклюжей формы, что становится ясно, почему он даже в помещении не снимает фуражку. Одет он ровно так, как я представил его себе тогда на допросе — в непрезентабельный спортивный костюм и грязную майку — от чего губы мои сами собой расходятся в ухмылке.
Тихо заходим в палату. Дворников продолжает питаться. Занятие это занимает его так сильно, что нам удаётся пройти внутрь незамеченными и расположиться вокруг его койки полукругом.
— Добрейший денёчек, Николай Иванович, — говорит Беляев, нагибаясь и протягивая ему ладонь.
Дворников, застигнутый врасплох, отвечает на рукопожатие с втянутой в плечи шеей. Он обводит нас своими красноватыми глазами, в которых читается нешуточный испуг. «А он, похоже, трус», — думаю я, и мне становится теплее от этой мысли.
— Не волнуйтесь, эти люди, мои друзья, — успокаивает его Беляев, и, не давая противнику прийти в себя, продолжает: — Мне хотелось бы уточнить кое-что, всего пару вопросов. Вы не против? Это не займёт много времени, я просто хочу кое-что выяснить…
Не прекращая говорить, Беляев берёт у соседней койки стул для посетителей и, пододвинув его почти вплотную к Дворникову, садится. Мы с Мясоедовым встаём по обе стороны от Беляева, теперь Дворникову отступать некуда — по бокам мы, позади стена.
— Пожалуйста, опишите, как выглядело существо, которое вы хотели пристегнуть к руке наручниками, в тот злополучный вечер? — не меняя интонации, спрашивает Беляев.
Дворников мнётся и прячет глаза. Похоже, ему за что-то очень стыдно.
— Так как же, всё-таки он выглядел? — повторяет Беляев.
— Я уже всё рассказал, — наконец, подаёт голос (такой же испуганный, как и глаза) Дворников, — мне сказали… мне сказали, это была галлюцинация…
— Да, возможно, так оно и есть… но чтобы нам во всём разобраться, я и прошу вас описать поподробнее то, вернее, того, кто подсел к вам за стол в тот вечер.
Дворников неожиданно меняется в лице — теперь это уже не испуг, а самый настоящий страх. Пакетик с чем-то жёлтым и ложка, которые он всё ещё держит в руках, заметно подрагивают. Беляев аккуратно вынимает у него из рук и то и другое и кладёт на тумбочку.
— Я никому не говорил, мне всё равно никто бы не поверил, только вам скажу, — бормочет Дворников, — он был такой, маленький, бородатый, сначала думал — на голове рога, потом присмотрелся — не рога это, а шапка…
— Чего он от вас хотел? — спрашивает Беляев, — душу купить?
— Нет, чтобы я рассказал, не пытался ли кто-нибудь на территорию пролезть, кого в последнее время задерживали…
— Что? — вырывается у меня, — и что вы ему рассказали?
Дворников подбирает ноги и заслоняет руками лицо руками.
— Не пугайте его, господа, — вмешивается Беляев, — Николай Иванович, продолжайте, прошу вас.
— Я всё ему рассказал, всё… — испуганно шепчет Дворников.
— Николай Иванович, расскажите нам всё по порядку, пожалуйста. Обещаю, мои коллеги не будут вас перебивать.
Дворников опускает руки. Его ноги опять касаются пола, он трясёт головой, резко шмыгает носом, и утеревшись рукавом своего спортивного костюма, начинает:
— Я, это, долго в завязе был, месяцев пять… а тут Жена с дочкой к тёще уехали на выходные… вот я и… в общем, в пятницу отоварил одну заначку (смотрит на меня). Ну, водочка, там, закусочка — всё, как полагается — ещё и на субботу хватило. А в воскресенье еле проснулся — очень плохо мне было… так плохо, что думал, помру… ну, и решил, я, это, поправиться. А нечем. Только оделся до ларька дойти, как вдруг, бац — звонок в дверь. Я чуть в штаны не наложил, решил, жена раньше времени вернулась. Подхожу тихонько к двери, раз в глазок, а там кто-то из наших стоит, только вот кто, понять никак не могу. Ну, я и открыл. Оказался молодой, из новеньких, зовут Руслан. Мелкий — страх — метра полтора в прыжке. В туалет попросился, сказал, что в патруле был, и приспичило ему прямо на улице. Я его, конечно, пустил, без вопросов — это же такое дело, когда в патруле приспичит! Потом, когда он свои дела поделал, я ему последний полтинник сую, мол, за пивком сбегай, будь человеком, а он, было в отказ, мол, я на службе, вдруг кто увидит, и так к двери, к двери… Уж я его просил-умолял — он ни в какую, нет и всё. Так и смылся, гад, даже руки на прощанье не пожал. Ну, думаю, хрен с тобой… и тут во всей квартире свет вырубили…
Дворников снова издаёт трубный звук ноздрёй, утирается и продолжает:
— Как он вошёл, я не заметил, наверное, Руслан этот дверь за собой не захлопнул, он и проскочил. Я пошёл пробки проверять, возвращаюсь на кухню — сидит. Маленький, бородатый. Я его не очень-то разглядел — темновато было, да и… в общем, повело меня, слегка.
— Понятно. О чём вы с ним говорили? — осторожно спрашивает Беляев.
Дворников виновато пожимает плечами.
— Честно говоря, я не всё помню. Сначала он речь о пещерах наших завёл, про то, как их недавно взорвали, как будто-то я сам об этом не знаю. Потом спросил, не пытался ли кто-нибудь к нам на территорию проникнуть? Ну, я ему и рассказал, что поймали тут недавно двоих пьяных (снова взгляд на нас с Мясоедовым). Не хотел говорить, но сказал. Странное дело, я про них никому не говорил, ни начальству, ни фээсбэшникам, а этому сказал. Чем-то он меня таким поддел…
— А почему вы никому не рассказывали о нашем задержании? — спрашиваю я.
Дворников поднимает на меня свои больные с желтоватыми белками глаза.
— Сам не догадываешься, да? Кто мне красненькую дал, дух святой?
— Спокойно, спокойно, — успокаивает его Беляев, — продолжайте, Николай Иванович.
Николай Иванович опускает глаза в пол и после тяжёлого выдоха продолжает:
— Ну… потом он попросил меня описать, как те, то есть они, выглядели. Ну, я как мог, описал, тот покивал, мол знаю, кто такие…
Мы с Мясоедовым удивлённо переглядываемся. «Ну, надо же, — думаю я, — кому-то здесь известна моя скромная персона».
— …потом спросил, не было ли с этими, которых поймали, бабы. То есть, женщины. Я ответил: «Нет, не было», а сам подумал: «Какая на хрен баба?»
Дворников морщится, потом продолжает:
— Он ещё долго мне о чём-то тёр, кажется, про каких-то там старцев, которые смысл жизни поняли… короче, хрень всякую. Потом предложил от алкоголизма лечиться каким-то там способом, потом ещё что-то, не помню, и так он мне надоел, что я захотел его арестовать. Не люблю я, когда мне вот так по ушам ездят…
— Странное желание, ничего не скажешь, — подаёт голос, до этого не сказавший ни единого слова, Мясоедов.
— А ты послужи с моё…
— Полно, господа, полно, — встревает Беляев, — что было дальше, Николай Иванович?
— Дальше? Дальше позор на мою седую голову, — Дворников снова прячет глаза, — засранец прямо между моих ног удрал. Я его, вроде, схватил за руку, браслетом пристегнул, но, когда включили свет, оказалось…
— Что это был плюшевый медведь вашей дочки?
— Он самый, мать его! Ума не приложу, как я мог перепутать…
— А как, вы говорите, выглядел милиционер, который пришёл первым? — спрашивает Мясоедов, отделяясь от двери, которую он всё это время подпирал. Молодой, маленького роста, ещё что?
— Ещё — рыжий. И в сапогах со шпорами… — выговаривает Дворников так, будто к нему только что вернулась память. — Я ещё тогда подумал, зачем ему шпоры, у нас же в отделении ни одной лошади-то нет. Это только в Дмитрове или, может в Истре конный взвод есть, а у нас-то откуда…
— Ну, вот и хорошо, Николай Иванович. — Беляев поднимает ладони, как будто сдаётся. — Мы не будем вас больше мучить. А в качестве вознаграждения могу предложить вам вот это, — он делает знак Мясоедову, в левой руке которого эффектно появляется блестящая фляжка со звездой на боку.
В красных глазах Дворникова по очереди сменяется несколько взаимоисключающих выражений. Испуг, недоверие, радость, затем снова испуг и недоверие.
— Берите, берите, — говорит Беляев, — пара глотков вам сейчас будет даже полезно. Тем более, врачей сейчас нет, никто не заметит…
Дворников вырывает фляжку у Мясоедова из рук, сворачивает ей шею, жадно опрокидывает в себя и замирает. Наверное, так должен вести себя отравленный смертельным ядом человек, которому в последний момент посчастливилось раздобыть противоядие. Дворников отрывает флягу ото рта и рука его, сжимающая маленькую блестящую ёмкость, безвольно падает на кровать. Тишину в палате разрывает глубокий протяжный рыжок, и обессиленный Дворников откидывается на стену, принимая полулежачее положение. Лицо его, прежде сероватое, идёт сначала небольшими розовыми пятнами, а затем полностью меняет цвет на светло-малиновый.
— У нас всего пару минут, господа, — шепчет мне Беляев, — потом он вырубится. Спрашивать буду я.
Действительно, глаза Дворникова, если можно так сказать, мутнеют на глазах, и теперь он производит впечатление человека, которому вместо противоядия дали другой яд, просто несколько оттягивающий развязку.
— Расскажите теперь про вашу службу в НИИгеомаше, Николай Иванович, — быстро и уже нормальным голосом спрашивает Дворникова Беляев и пододвигается к нему поближе.
— Да какая там служба, — машет рукой Дворников, — дежурство сутки через трое. На территории пост охраны — будка с сортиром и телеком — в ней постоянно два человека находиться должны. Обычно сержант и рядовой. Работёнка — не бей лежачего, ничего не происходит, хочешь — спи, хочешь — телек зырь…
— Так уж ничего и не происходит?
— Ну, всё было прекрасно, пока пещеры ни рванули, — Дворников нетвёрдо водит руками в воздухе, изображая взрыв, — а потом всё кончилось. Тако-о-о-й кипиш подняли, ма-а-ма дорогая… дыры в заборе заткну-у-ули, колючку пове-е-есили, в вентиляционные шахты ла-азили, чего-то там де-е-елали…
— А кто сейчас там дежурит вместо вас?
— А никто, — уже заметно заплетающимся языком ответствует Дворников, — пост-то лик-квиди-и-ировали, а вместо наших посадили туда какую-то вохру невнятную… из Дмитрова…
Дворников, похоже, совсем плох. Глаза его то и дело сами собой слипаются, а жирное тело колышут плавные судороги. Беляев берёт Дворникова за грудки и притягивает к себе.
— Зачем, как вы думаете, это всё? — практически в ухо Дворникову говорит он, — чего там охранять?
— А я не зна-а-аю, — нараспев отвечает Дворников, — мне не докла-а-адывают.
— Может, разговоры какие были? — не унимается Беляев.
— Разговоры? Разговоры были… у нас потрепаться любят…
Дворников делает выразительные движения языком, иллюстрирующие свою последнюю фразу.
— Оставьте его, Беляев, — говорю я, — вы что, не видите, это же бесполезно.
Беляев теряет терпение. Он мечет на меня недовольный взгляд, но продолжает допрос:
— Тогда, может, скажете, кто и зачем взорвал пещеры? Ну! Вы же милиционер, что-то же вы должны знать!
— Какие ещё пещеры? — не сразу отзывается Дворников, явно намереваясь отойти ко сну.
— Здешние пещеры, здешние, которые взорвали в тот день, когда вы задержали людей, стоящих рядом со мной, — со злобой трясёт его Беляев за грудки, — ну же, отвечайте!
Дворников фокусирует на Беляеве уже мутные, как вода в Москве реке, глаза и начинает медленно, слово за словом, формулировать свою, должно быть, последнюю на сегодня мысль:
— Тёр-р-рористы, кто же ещё… и, вообще, вопросы, гражданин, здесь задаю я, — и, заваливаясь на бок, заканчивает: — я тебе товарищ старшина, а не титька тараканья…
Мы опять в общаге.
Все по местам — Беляев на разливе, выпускает, томившегося у него в портфеле, «Белого аиста»; Мясоедов режет колбасу, ловко орудуя моим макетным ножом, который я зачем-то привёз с собой из Москвы.
По дороге из больницы Мясоедов забежал в гастроном и набрал там целый пакет закусок, в основном мясных, что характерно. Мотивировал он свои действия следующим (дословно): — «Сегодня у меня в достаточном количестве имеется того, что в Советском Союзе называли „витамин Д“. Другими словами, господа, я угощаю».
Беляев уже почистил картошку и та варится в большой кастрюле, непонятно откуда взявшейся у меня на кухне. Один я не у дел. Но мне простительно, я предоставляю площадь.
Несмотря на бодрящий, предшествующий пьянке антураж, на кухне висит непонятное молчание. Говорить неохота, по крайней мере, мне.
Ведомый опытной Беляевской рукой, «Белый аист» совершает круг над столом, на несколько секунд зависая над каждой из трёх рюмок. Тостует разливающий.
— Ну, что ж, господа, — произносит он торжественно, — за встречу, и желаю всем санитарно-эпидемиологического благополучия.
Мы выпиваем и закусываем, но продолжаем молчать, точнее, молча жевать.
— Что молчите, господа искатели приключений? — пытается нас растормошить Беляев. — Неужели ни у кого нет никаких вопросов?
— Римское первое, — отзывается Мясоедов, не переставая выдавать из-под ножа аккуратные эллипсы сырокопчёной колбасы, — кто же всё-таки приходил к Дворникову? Римское второе, зачем вы его напоили?
— Начну со второго, — Беляев закупоривает коньяк и ставит бутылку, как мне кажется ровно по центру стола. — Напоил я его, всего лишь, чтобы вытянуть из его памяти как можно больше. Есть в милицейской практике такой метод ведения дознания, эконом вариант допроса под гипнозом, слыхали, небось?
— В кино видели, — подтверждает Мясоедов.
— Ну да, в кино, — Беляев потирает глаза и переносицу огромной ручищей, — правда, как вы видели, результатов сей метод не дал. А по первому же пункту, я больше чем уверен, что к нему никто вообще не приходил. Ни милиционер, ни тот, бородатый. Помните, он сказал, что его коллега не пожал на прощанье руку? А то, что он не смог мохнатого наручниками пристегнуть, тоже помните? Это свидетельствует о том, что ни один из его гостей не был, так сказать, реален. Это были галлюцинации, до которых, как вы понимаете, нельзя дотронуться.
— Никогда не поверю, что с глюками можно так вот общаться, — говорит Мясоедов, продолжая резать колбасу.
— Это потому, что вы не алкоголик, — отвечает Беляев. — Миновала вас чаша сия в ваших люфтваффе… зрительные и слуховые галлюцинации такие же неотъемлемые симптомы алкогольного делирия, как и бессонница, подавленное состояние, вегетативные и вестибулярные расстройства. Вот, простой вам пример: один мой пациент, назовём его, Владимир Ш. во всех подробностях описывал мне одного странного персонажа, присутствие которого он ощущал в состоянии похмелья повсеместно, с тех пор, как окончил военное училище. Владимир называл его Пьер Гарр, хотя имя в данном случае несколько условно. По его словам, это был небольшого роста мужичок в застиранной, с олимпийским мишкой на груди майке, растянутых тренировочных штанах, вьетнамских полукедах и белой, с пластиковым козырьком кепке. Из заднего кармана штанов у него всегда торчала мятая пачка «Ту-134».
— И на какие же темы он с ним общался, этот ваш пациент? — уточняет Мясоедов.
— Пьер Гарр обычно шёл рядом с ним утром на работу и шептал на ухо: «Ты всё равно опоздал», — и тащил Владимира Ш. к пивному ларьку; а в ресторане подсовывал ему в руки меню, открытое на странице «крепкие алкогольные напитки», когда уже давно пора было уходить, и так далее, и тому подобное.
— Всё равно, мне такое объяснение не кажется особенно убедительным. — Мясоедов прирезал последнюю колбасную попку, и, наконец, садится на своё место. — Уж больно у вас всё просто.
— Так, налицо начало спора. Алексей, а чью сторону принимаете вы? — обращается ко мне порозовевший Беляев.
— Я — учёный, и потому занимаю ни к чему не обязывающую и довольно удобную позицию: «Почему бы и нет?» — отвечаю я.
— Узнаю академическую школу! — аплодирует мне Беляев и тянется за коньяком. — Давайте тогда за понимание миропонимания!
«Белый аист» снова кружит над столом. Мясоедовские колбаски и Беляевская картошечка идут на ура; лица моих собеседников делаются роднее, и говорить становится проще.
— Итак, господа, — несколько громче, чем раньше говорит Беляев, — на данный момент бесспорно лишь одно — Дворников действительно находился под воздействием белой горячки. Только вместо традиционных мелких тварей — тараканов и крокодильчиков к нему пожаловали бородатый карлик и милиционер, причём оба, заметьте, маленькие.
— Но, простите, он же не был пьян, — говорит Мясоедов, — этот, как его, Руслан, за пивом же не пошёл.
— Именно! — победно хлопает себе пол коленям Беляев. — Это распространённое заблуждение, что белая горячка или по научному: «алкогольный делирий» бывает у пьяного человека. В действительности делирий развивается у абсолютно трезвых людей после прекращения употребления алкоголя как продолжение абстинентного синдрома, то есть похмелья. Галлюцинации в таком состоянии настолько яркие и продолжительные, что человек искренне в них верит и потом во всех подробностях описывает.
Не знаю как Мясоедов, а я после этих слов несколько напрягаюсь. Как-то не по себе становится.
— Господа, не волнуйтесь, — говорит Беляев, разливая коньяк, — это случается только у лиц страдающих хроническим алкоголизмом второй-третьей стадии, обычно на фоне длительного запоя, так что вам пока волноваться нечего. Ваше здоровье!
— И вам не хворать, — Мясоедов опрокидывает в себя стакан.
Я, разумеется, присоединяюсь к компании.
— Ну, хорошо, Дворников — алкаш, к нему никто не приходил, — говорит жующий Мясоедов, — но откуда тогда у него в памяти взялся такой содержательный диалог?
— Страхи, — отвечает Беляев, — Дворников видимо очень боялся, что его уличат в том, что он отпустил вас тогда, дорогие коллеги, да ещё и взятку взял. Возможно, он много раз прокручивал подобный разговор в голове, отсюда и глюк. Знаете, такое бывает во сне, когда ночью снится именно то, о чём много и напряжённо думал днём.
— Да, бывает такое, — мрачно говорит Мясоедов, — именно, когда много и напряжённо думаешь.
Я смотрю на него и, кажется, понимаю, о чём он.
— Давайте лучше выпьем, — предлагаю я, — просто выпьем.
— Давайте, — синхронно отвечают Мясоедов с Беляевым.
Примерно через час первоначальная тема разговора за бесперспективностью задвигается в дальний угол, а на передний план выступает обычный пьяный трёп немолодых мужчин.
— Разрешите поинтересоваться, а отчего вы, собственно, «вампир»? — неожиданно нападает на Мясоедова раскрасневшийся Беляев. — Это вас в армии так окрестили?
— «Вампир», должно быть, оттого, что Мясоедов, — отвечает Мясоедов, пытаясь поддеть вилкой очередной колбасный эллипс, — студенты приклеили. В армии я был «телом».
— Телом? Интересно, интересно…
— Ничего интересного, дурацкая история.
— Просим, просим…
Так и не добившись своего, Мясоедов откладывает вилку в сторону.
— Ну, ладно, — произносит он решительно, — дело было на втором курсе училища, в Камышине. Висели мы как-то на нехорошей квартире в частном секторе, у одной раскрепощённой гражданки, Марфы, кажется. Да, да, у Марфы, точно. Под новый год, а может, сразу после, уже не помню, приземлились у неё практически всей эскадрильей, то есть, по-гражданскому всей группой, ну и девиц местных с собой притащили. Пили крепко — лётчики, куда деваться — и ближе к ночи сморило меня прямо за столом. Первый раз со мной такое случилось, ей богу. Ну, отнесли меня, в другую комнату, чтобы процессу не мешал, на какой-то диван уложили, и тут кто-то заметил в углу кучу всякого похоронного барахла — венки, цветы пластмассовые — видать, хоронили кого-то из соседей недавно. Вот мои черти с перепою и решили мои похороны устроить. Руки мне на груди скрестили, свечку зажгли, обложили всей этой дрянью похоронной по периметру, в общем, форменный покойник получился.
— И зачем это всё, позвольте спросить? — интересуется Беляев.
— Как вам сказать, для разнообразия. В общем, устроили по мне Брежневские соколы настоящие поминки. И понеслось — комэска речугу толкает, о том, какой я хороший человек был, курсанты за упокой моей души, стоя, не чокаясь, пьют, девицы у моего одра голосят… вой, говорят, стоял на весь квартал. Я этого, конечно ничего не помню, друзья на другой день рассказали.
— И что потом?
— Потом? Потом проснулся я, оттого, что пластмассовый цветок мне в шею больно впился. И, представьте себе картину — лежу я в форме весь в цветах, руки на груди, в руках свеча догорает, девки вокруг зарёванные — ужас, да и только. Открыл я глаза, начал что-то мычать со страху… тут, конечно радость неподдельная, девки, все, как одна целовать меня бросились, господа курсанты пить за моё чудесное воскрешение, хором ура кричать, в общем, такое началось… С тех пор «тело» ко мне и прицепилось.
— Да уж, ничего не скажешь, вжились в образ, — говорю я, — хорошо, что не закопали.
— Это не так уж сложно, вжиться в образ, — медленно произносит Беляев, — здесь не важно, какой именно это будет образ, главное, что в это время думать.
Мы смотрим на него вопрошающе.
— Я, когда служил в театре юного зрителя, — продолжает он, — несколько лет подряд играл манную кашу. Без масла. По два спектакля в день со среды по пятницу, и по одному в субботу и в воскресенье. Понедельник, вторник — выходные. И думал, представьте, как манная каша!
Мы смотрим на него с недоверием.
— Да, покойников я тоже играл, точнее, одного покойника. В спектакле «Московская Золушка» играл труп прекрасного принца. Лежал в гробу всё первое действие, только это было уже не в ТЮЗе, а в Саратовском драматическом.
— Что вы делали в театре, вы же фельдшер? — спрашиваю я с ещё большим недоверием.
— Служил Мельпомене, что же ещё. На полставки. Пока был молодой и кудрявый, играл революционных матросов, пьяных тюремщиков, революционную же парижскую шпану и прочее. Король массовки. А как после тридцати облысел и растолстел, Мельпомена перестала нуждаться в моих услугах, повернулась ко мне задом, и я уволился.
— Вам что, была нужна аудитория? — спрашивает Мясоедов.
— Думаю, нет. Просто, как я уже докладывал Алексею Германовичу, я не очень-то жалую человеков, так уж вышло. А театр — это превосходное место для того, чтобы реализовать свою нелюбовь к ним. На сцене чувствуешь себя гораздо выше тех, кто в зале… гораздо сильнее, значительнее…
— Это называется: «Ощутить чувство превосходства» — перебиваю его я, — вы для этого устраиваете свои лекции? Чтобы ещё раз его ощутить?
— Нет, что вы, — Беляев картинно выставляет вперёд ладони, — лишь из сострадания к неспособным.
— Беляев, я вам не верю. Признайтесь, вы врёте.
— Клянусь своим эпидермисом! — Беляев поднимает вверх правую руку.
— Это очень по-медицински, Беляев, клясться тем, чего, что через некоторое время отрастает само собой, — подытоживает Мясоедов.
Беляев хохочет и хлопает Мясоедова по здоровому плечу. Мясоедов отвечает ему тем же. Они нравятся друг другу, это заметно. Я не ревную, не имею такой дурацкой привычки. Тоже мне дело, ревновать одного мужика к другому. И, всё-таки, мне это не очень приятно…
«Белый аист» идёт на следующий заход.
Проходит ещё полчаса, и я вдруг понимаю, что постепенно начинаю впадать в некоторое оцепенение. Совершать какие-либо движения, даже опрокидывать рюмку, становится лень. Дыхание делается размеренным, веки тяжелеют, локти для устойчивости упираются в колени. Медленно гаснет свет. Голова при этом остаётся чистой — многоэтажные мысли, чёткие и все как одна, гениальные, непрерывно мелькают в темноте. Иногда извне слышатся чуть искажённые голоса моих собутыльников, как будто я сижу рядом с радиоприёмником, который сам по себе, то включается, но выключается. «Господи, как хорошо, — думаю я, — что они все при деле».
— На самом деле, диссиденты — это миф, — горячо заявляет Беляев. — Да, да, миф. Девяносто девять процентов из тех, кто сейчас позиционирует себя как диссидент — обычные уголовники, сидевшие в СССР за мошенничество и финансовые преступления. Девяносто девять процентов из оставшихся, трепали по кухням про Лёню, но при этом активно сотрудничали с конторой глубинного бурения. Что остаётся? Единицы. Вот эти-то и выражали фиговый протест власти. Только вот их малое число несло не столько вреда, сколько пользы. Знаете, как сорняки в малых дозах увеличивают урожайность? Сейчас эти шавки, конечно, присваивают себе лавры победителей Империи Зла. Хотя развалили её, конечно же, не они, а само политическое руководство страны и созданная им уникальная по своей разрушительной способности порода людей — партийная номенклатура…
Сквозь дрёму я слышу, как Беляев рассказывает свою версию распада великого — могучего, затем радио опять выключается.
— Столицу в Питер перенести совершенно необходимо, — басит Мясоедов, — Москва — город пошлый, продажный. Большой толкучкой всегда была эта ваша М-а-с-к-в-а! Какая уж тут столичность, срам один. Вот, Питер — другое дело. Он весь как… римский форум… как…
— А мне так кажется, что у нашей тронутой страны должна быть именно такая столица, а не чахоточный европеоид на костях! — парирует Беляев.
— Москва, если вы не знаете, означает «болото», — не унимается Мясоедов, — нельзя, чтобы у страны была столица с таким названием. Как вы лодку назовёте…
Я просыпаюсь. Резко, будто кто-то схватил меня за ухо и потянул вверх. Всё, что я вижу вокруг, кажется неестественно чётким и ярким.
— А не послать ли нам, господа, гонца? — грохочет Мясоедов. Он уже снял куртку и свитер и сидит в зелёной военной рубашке с закатанным левым рукавом. Он весь красный, на его лбу блестят маленькие капельки пота. — Кто из нас самый младший?
Ну, ясное дело, кто. Молча встаю из-за стола, накидываю куртку и отправляюсь на выход. Сзади слышатся какие-то возгласы, но я на них не реагирую. Словно сомнамбула пробираюсь по коридору до наружной двери, налегаю на неё всем телом и вываливаюсь на мороз.
Холодно. Жадно вдыхаю колючий воздух. Повсюду темнота, только впереди, метрах в двухстах от общаги, мутнеют фиолетовые фонари, освещая дорогу к единственному в городе круглосуточному источнику алкоголя. Словно мотылёк-алкоголик иду на свет. Снег под ногами хрумкает так весело, что мне вспоминается детство, суровые подмосковные зимы, сугробы и снежные бабы; ёлка в гарнизонном доме офицеров; хоккей с пацанами на дороге; лыжные походы с отцом на Клязьму… Боже мой, как давно это было! С такими мыслями я достигаю цели.
На какой-то миг меня посещает отчаяние при виде закрытой амбразуры ларька, но тут я замечаю узкую полоску света над дверцей, и боевой дух возвращается.
Стучу, но в ответ тишина.
— Ларёк, ларёк, — с угасающей надеждой в голосе говорю я, — дай коньяку напиться.
— Портвейн, — сонным голосом отвечает ларёк.
— Что? — не понимаю я. — А, портвейн… а коньяк есть?
— Не-е-а, — через зевок говорит ларёк. — Я же говорю, портве-е-ейн.
Меня вновь охватывает отчаяние, но оно снова быстро проходит. У пьяных это случается.
— Портвейн, — повторяю я вслух и представляю бутылку «Приазовского», которым было буквально пропитано моё студенчество, — ну что ж, пусть будет портвейн…
— Сколько? — вопрошает ларёк.
— Одну, — отвечаю я, но, вспомнив известную поговорку и сколько нас там народу, поправляюсь: — четыре.
— Двести, — подытоживает ларёк, — пакет нужен?
Представляю себе, как я отхожу от цели с «подвесными баками», по два в каждой руке, и заключаю:
— Нужен.
Просовываю в амбразуру деньги. Внутри слышится скрип, видимо, раскладушки, стеклянный звон и негромкие матюги; вот-вот должны появиться пузыри. Неожиданно откуда-то сзади доносится негромкий смешок. Испуга нет, я просто оборачиваюсь через плечо и вижу, что в десяти метрах от меня, под ближайшим ко мне фонарём стоит маленькая женская фигурка, одетая во всё чёрное. Странное дело, но первое, что я испытываю, когда до моего пьяного мозга доходит, что это Лена — страх. Имеется в виду страх показаться перед ней пьяным. Но он исчезает бесследно, когда я понимаю, что мне её совершенно нечего бояться, и его место занимает неукротимая радость. Распахиваю объятия и нетвёрдыми шагами устремляюсь навстречу.
— Задавишь, дурак! — пищит придавленная Лена, — пойдём домой.
— Пойдём, — уткнувшись в меховой воротник её пальто, мычу я.
— Господи, да ты пьяный совсем! — смеётся она. — А коньячиной-то как несёт! Фу!
— Я люблю тебя, — говорю я, обнимая её ещё крепче.
Лена закрывает нос варежкой и смеётся.
«Вот оно, счастье», — думаю я. Пытаюсь взять Лену на руки, Лена визжит, я теряю равновесие, и мы с хохотом валимся в сугроб.
— Эй, Ромео и Джульетта, — слышится сверху, — портвейн заберите.