Зима обосновалась в Сенишах, кажется, навсегда. Сугробы кое-где уже в мой рост, а от мороза хочется выть. Надев на себя всё тёплое, что у меня есть, иду на работу, служить.

Слева от меня голый лес, который недавно был зелёным и шумным, пахнущим жизнью и совсем не страшным; справа — занесённый снегом город, в котором мне жить ещё целый семестр. Только с наступлением зимы ко мне пришло понимание того, что сослали меня далеко и надолго — того и гляди, начну «Искру» в подвале печатать…

— Цейслер… это вы? — слышу я произнесённую шёпотом собственную фамилию.

Останавливаюсь.

— Леонид. Цейслер. Это же вы?

— Вообще-то Алексей. Но это я, — говорю я, — с кем имею…

— Извините. Рыжов Евгений Иванович. Вы меня, должно быть, не узнали… Я понимаю… я знаю, как я сейчас выгляжу, Алексей. Подойдите, пожалуйста, я не могу громко говорить.

Я подхожу ближе и только тогда понимаю, что человек в инвалидной коляске, которого я поначалу принял за пациента больницы, которая неподалёку — это действительно профессор Рыжов, Евгений Иванович, хороший друг моего научного, и, как недавно выяснилось, известный бабник и пьяница.

Да уж, узнать его непросто. Совсем непросто. Будто взяли и искусственно, как латунную болванку, состарили нестарого ещё человека до состояния ходячей мумии.

Наклоняюсь к нему.

— Евгений Иванович, как вы сюда попали?

— Меня привезла сюда моя… э-э-э помощница. Это я её попросил. Она добрая. Глупая женщина, да хранит её провидение… теперь она куда-то ушла, кажется в аптеку или, может, ещё куда. Не помню, я задремал, — тут он кашляет так, будто из его лёгкого выбило воздушную пробку, — это всё детали, Алексей, закатите меня, пожалуйста, в здание. Я замёрз.

— Конечно, конечно, Евгений Иванович, сию секунду.

— Только с ручника меня снимите…

Коляска подаётся легко. Я аккуратно буксирую Евгения Ивановича ко входу в филиал и по обледенелым ступеням затаскиваю внутрь.

— Алексей, будьте так любезны, поставьте меня к окну, чтобы я её не пропустил, — срывающимся на сип голосом просит Рыжов, — она должна вернуться с минуты на минуту, я думаю.

Я паркую его боком почти вплотную к батарее под подоконником. Они здесь совсем низкие, так что Рыжов может спокойно наблюдать за тем, что происходит за окном.

— Может, вам что-нибудь нужно, Евгений Иванович? — спрашиваю я.

— Ну, наглеть, так по крупному, — чуть бодрее отвечает он. — Могу я вас попросить раздобыть мне где-нибудь стакан горячего чаю?

— О чём разговор, господи…

Бегу на кафедру, на которой ещё никого нет, и возвращаюсь к Рыжову с кружкой чая и пакетом баранок.

— Ой, это лишнее, я совсем не голоден. — Он протягивает к кружке сухую, желтоватого цвета, покрытую с тыльной стороны седыми волосами, кисть. — А что же вы себе ничего не взяли?

— Да, как-то не сообразил…

Рыжов пару раз кивает и начинает осторожно прихлёбывать из кружки, слегка покачивая головой. Движения его медленные и плавные, как у ленивца, точно он делает всё в полусне. Выпив с половину, он поворачивается к окну, и так долго, сощурив глаза, в него смотрит, что мне начинает казаться, будто обо мне он совсем забыл.

— Про меня, небось, всякие гадости на кафедре говорили? — как бы невзначай говорит он.

— Вы о чём? — не понимаю я.

— Ну, что напился на старости лет и ноги себе переломал, да?

— Да, Евгений Иванович, — признаюсь я, — именно так и говорили.

— А ведь я не был пьян! Меня столкнули!

— Как столкнули?

— Да так, обыкновенно. Взяли двое под локотки и через перила… Думал, сдохну там, на лестничной площадке, но обошлось. Говорят, ещё легко отделался, мог бы и шею сломать.

С удивлением смотрю на Рыжова. Первое, что приходит в голову — врёт старик. От стыда своего и позора. Кому охота признаваться, что по пьяни ноги переломал на девятом-то десятке! Хотя, с другой стороны, на кой чёрт такую историю выдумывать? Двое в подъезде старика через перила скинули! Бред какой-то!

— А в вы милицию обращались? — спрашиваю я.

Рыжов обречённо машет рукой.

— Побойтесь бога, Алексей, в какую милицию! Я их и опознать-то не смогу. Темно ведь в подъезде было, хоть глаз выколи. Видимо, во всём доме электричество отключили — лифт тоже не работал, пришлось пешком подниматься. До пятого я дошёл спокойно, думал, сейчас домой приду, зажгу свечи и буду в темноте чаи гонять… а на шестом слышу, сверху разговор тихий, шёпотом. Я прислушался — ничего не разобрать, помню только, два голоса было: один высокий, другой чуть пониже. Потом всё стихло. Ну, я дальше пошёл. А между шестым и седьмым меня ласково так, с двух сторон о-па!

«Надо же, он всё так хорошо помнит, даже то, о чём в тот момент думал. Если не врёт, то, скорее всего, он действительно не был пьян, — думаю я, — вот только кому понадобилось сбрасывать его с лестницы?»

— А у вас ничего не украли? Кошелёк, деньги, ценные вещи? — уточняю я.

— Нет, ничего. — Слабо мотает головой из стороны в сторону Рыжов. — Да и откуда у меня ценные вещи?

— Может, вас перепутали с кем в темноте?

— Может и так, — неуверенно говорит Рыжов, — а, может, и не перепутали.

— В смысле?

— Понимаете, Алексей, я почти уверен, что одним из этих двоих была женщина.

— Женщина? Это, которая с высоким голосом?

— Да.

Я пытаюсь понять логику Рыжова, но у меня не получается.

— Простите, а что следует из этого, что это была женщина?

— А то, — Рыжов делает паузу, в которую умещается даже слишком много превосходства, — что женщина могла участвовать в этом деле только из мести.

Смотрю в его тёмные, пронзительные глаза, и до меня медленно начинает доходить то, к чему он клонит.

— Вы хотите сказать, что кто-то, а, точнее, какая-то женщина, решила вам отомстить таким вот способом, да ещё взяла себе в сообщники мужчину? Ведь, если я правильно понял, вторым персонажем был мужчина?

Рыжов кивает.

— И за что же, ещё раз простите, она вам мстила?

И без того большие Рыжовские глаза удивлённо расширяются.

— За обманутые надежды, за унижение, за боль, за стыд, в конце концов! За что же ещё брошенная женщина может отмстить мужчине?

— То есть, это была ваша… любовница? — наконец доходит до меня. — Ну вы, Евгений Иванович, блин, даёте…

— Я почти уверен, что это была кто-то из моих бывших, — небрежно роняет он, — только до сих пор не могу вычислить кто именно. Теперь вы понимаете, Алексей, почему ещё я не стал обращаться в милицию?

Внимательно смотрю на Рыжова, а он смотрит на меня. С моей физиономии, должно быть, можно писать картину «Станиславский на премьере», поэтому Рыжов заявляет:

— Вы мне не верите, Алексей, я зря. Не верьте своим глазам, поверьте моему слову. Я уже в том возрасте, когда не врут, даже самому себе, не то, что другим.

Мне становится стыдно.

— Извините, Евгений Иванович, — говорю я, — просто, понимаете, в это несколько трудно поверить…

— Не извиняйтесь, я вас понимаю, — Рыжов плавно водит в воздухе рукой, словно дирижирует невидимым оркестром, — прекрасно понимаю…

Рыжов надолго замолкает. Он снова всматривается в окно, за которым по-прежнему никого нет, только зима, да ветер.

— Алексей, вы бывали когда-нибудь в урологической клинике? — неожиданно спрашивает он.

— Бог миловал, Евгений Иванович, — честно отвечаю я.

— Ну, так я вам расскажу. — Рыжов немного привстаёт в своём кресле. — Приходите вы туда, скажем, с нестоящим членом и жалобой на боли в низу живота. Вас приглашают лечь на бок, согнуть ноги в коленях и спустить штаны. Вы послушно ложитесь на кушетку, и очень скоро чувствуете в собственной заднице чужой палец. Это больно. То есть, если у вас всё в порядке с простатой, процедура не более чем унизительна, но уж если вы больны — это чертовски больно. Потом хозяин пальца, который только что отымел вас в задницу, даёт вам салфетку и говорит: «Пожалуйста, удалите остатки геля из ануса, одевайтесь и ко мне в кабинет». — Рыжов отхлёбывает из кружки и щурится, будто на солнце. — Там он, конечно, вам скажет: «Не волнуйтесь, я поднимал члены семидесятилетним!», но это всё чушь, и вы это очень скоро поймёте…

— Евгений Иванович, зачем вы мне это всё рассказываете?

— Я хочу, чтобы вы поняли, насколько это мерзко. Я ещё недавно мог сделать счастливой любую женщину, а теперь у меня между ног ни на что не годная верёвка.

Я снова смотрю на него с удивлением.

— Знаю, знаю! — хрипит он. — По глазам вижу. На ногах не стоит, а всё о том же. Так?

— Ну, в общем, да… простите.

— Говорю же вам, не извиняйтесь… я очень долго, безумно, мучительно долго думал над этим вопросом и только когда превратился в развалину, понял, всё дело в женщине!

Я замечаю, что после этих слов у Рыжова натурально загораются, мгновение назад готовые потухнуть, глаза.

— Женщина, Алексей, это не только и не столько источник наслаждения, — продолжает он, — женщина и есть сама жизнь! А раз она есть жизнь, то единственное, зачем нам с вами стоит существовать — эту жизнь поддерживать, прямо или косвенно. Ведь, никакой другой цели нет!

— В смысле, продолжать род?

— Не только, не только…

Рыжов вдруг весь съёживается, словно от налетевшего холода, хотя никакого холода здесь и в помине нет; опускает голову, закрывает руками лицо…

— Я бы всё отдал за… — шепчет он, — всё, что есть бы отдал…

Рыжов начинает гулко, нехорошо кашлять.

— Не волнуйтесь вы так, Евгений Иванович… — пытаюсь я его успокоить, — сейчас всё пройдёт.

— …всё бы отдал, чтобы вернуть, чтобы туда снова попасть…

Рыжов вдруг закрывает рот, будто сболтнул лишнего, и испуганно таращится на меня снизу вверх. Кашель его вдруг неожиданно проходит.

— Куда попасть? — спрашиваю я.

— Так, никуда, — говорит он, отводя глаза. — Это метафора. А вот скажите, Алексей, вам какие девушки нравятся? Мне, например, высокие блондинки. Или рыженькие, такие, лисички.

— А я, знаете, недолюбливаю блондинок, — отвечаю я. — То есть, они не нравятся мне как класс. До такой степени, что у меня, страшно признаться, не было ни одной блондинки. Одни брюнетки.

Рыжов смотрит на меня с неподдельным удивлением. Глаза его блестят, и во всём нем чувствуется, сменивший апатию, интерес к моим словам.

— Тут вы не правы, — произносит он менторским тоном. — В блондинках есть что-то волшебное. Это же чудо — девушка с золотыми волосами. Богиня солнца… Если бы Энн была брюнетка, Кинг-Конг никогда в жизни бы в неё не влюбился, а напротив, порвал, как мавпа газету.

— Как кто, простите?

— Обезьяна, это по-хохлятски.

— Понятно. А вот мне кажется, — тем же менторским тоном сообщаю я, — что блонди стали популярны исключительно по причине расположения к ним товарищей с юга, где, как известно, женщины со светлыми волосами не водятся…

— Та-а-а-к, — растягивает Рыжов, — я никогда не интересовался, но позвольте спросить, Алексей, вы кто по этносу?

— Я, Евгений Иванович, русский (Рыжов вопросительно поднимает брови) с небольшой неметчинкой, знаете, для экзотики…

— Тогда, следуя вашей логике, можно предположить, что вам, как потомку тевтонских рыцарей, должны нравиться исключительно брюнетки…

— …ну, да…

— …или, хлеще того, азиатки…

— …есть немного…

— …а мне, соответственно, блондинки, поскольку я на достаточно большой процент, э-э, черножоп. Так?

Все на кафедре знали, что у Рыжова какие-то не то цыганские, не то кавказские корни, за что говорила чуть смуглая кожа и чёрные пронзительные глаза, поэтому все разговоры о нацменьшинствах в его присутствии прекращались.

— Я совсем не это имел в виду, Евгений Иванович, — спешу я оправдаться. — На самом деле, я уже размышлял о причинах этой моей странности и пришёл к выводу, что единственным оправданием может служить лишь то, что я ненавижу Мадонну. Просто терпеть не её могу, кошку драную. Даже в своих первых клипах, где эта шмара представляется в образе молодой оторвы, она не вызывает у меня ничего, кроме подкатывающего к горлу липкого комка.

Рыжов усмехается еле-еле.

— Не надо, не оправдывайтесь. Вы, безусловно, в чём-то правы. Каждому своё…

Мне вспоминается Беляев, и всё то, что он мне наплёл про того, кто сидит теперь в инвалидной коляске рядом со мной.

— И всё равно, что бы там не говорили, блондинки, если, конечно же, они натуральные, это что-то невообразимое, — снова, воспаряв духом, произносит Рыжов. — Вы, кстати, знаете, как отличить настоящую блондинку от крашеной?

— Ну, есть только один способ — с готовностью отвечаю я, — сравнить цвет волос на голове и…

— Правильно. Я вот за всю жизнь ни разу не ошибся, знаете, почему?

— Ну и почему?

— А же вам уже сказал, они — волшебные, они богини… — Рыжов замолкает на минуту, чтобы хлебнуть чаю и почавкать сухими губами, — но дело не только в этом. Вы можете мне не верить, но у меня было особое чутьё на женщин, а точнее, на женское тело и связанную с ним неразрывно — женскую душу. Я мог видеть сквозь одежду…

Моё лицо, должно быть, снова являет собой образец вежливого скепсиса. Но я киваю головой в знак согласия. Пусть говорит. Может, ему от этого станет легче.

— …раньше я думал, что схожу с ума, что это галлюцинации и прочее, но потом понял — просто, когда умираешь и твоя душонка вот-вот отчалит в небытие, ты начинаешь чувствовать души живых. Да, да! Я понял только недавно, что видя тела я касался их душ… душ молодых женщин. Только молодых! До старушечьей души добраться нельзя, потому что её попросту нет. Женщина ведь умирает очень рано, в сорок или чуть позже, когда её тело становится бесплодным, то есть вообще никаким. И всё — это смерть, женщины нет, её душа воспаряет ввысь, а на земле остаётся оболочка — портящая всем жизнь и воздух старуха…

— А мужики, значит, отдают богу душу, когда перестаёт стоять? — уточняю я.

— Именно, Алексей. Я в своё время, это было в семидесятых, чуть не умер. И сейчас, если честно, я опять при смерти.

— Скорую вызвать?

— Я не в прямом смысле… вы меня не понимаете…

— Да нет же, Евгений Иванович, я вас понимаю, только, вот, как в таком случае получается, что можно достичь бессмертия, при помощи волшебных таблеток?

Рыжов верхней частью тела продаётся ко мне, и я тоже наклоняюсь к нему. Его голос становится тихим и очень серьёзным.

— Н-е-ет! — шипит он. — Таблетки тут не при чём. Нам надо делать своё дело, сеять, понимаете, сеять!

— Сеять что, простите?

— Семя, господи, чего же ещё! — Рыжов переходит на крик. — Моногамия — гвоздь в крышке гроба человечества, чёрт побери! Она вас всех погубит! Нельзя, понимаете, нельзя всю жизнь жить с одной женщиной!

От неожиданности я выпрямляюсь и делаю шаг назад. Рыжов, застыв на секунду в положении, будто хочет подняться со своего кресла, опадает в исходное положение. Затем молча допивает остатки чая (всё, что не расплескал) и протягивает мне кружку.

— Спасибо, Алексей, — говорит он, не глядя мне в глаза.

— Может, лучше я отвезу вас на кафедру, а сам тут покараулю вашу помощницу?

— Не надо на кафедру, — отвечает Рыжов твёрдо, — не хочу, чтобы меня видели.

— Но там сейчас никого нет…

— Всё равно не надо. Там зеркало, и вдруг зайдёт кто. — Он молчит немного, потом спрашивает: — Кстати, студентки мной интересовались?

— Да, пару раз спрашивали.

— Всего пару раз?

— Ну, может, не пару, может больше, я не считал.

— А кто, можете сказать?

— Ну, я их не знаю, они не с моего потока… одна такая круглолицая, в очках…

— Леночка Кольцова…

— …а вторая — высокая, худенькая.

— Ириша Красюк… — Рыжов неожиданно закрывает лицо руками и, кажется, плачет. — Всё бы отдал, всё, — шепчет он, — всё, что есть…

Как на это реагировать, я не знаю. Плачь старика по ушедшей мужской силе вызывает жалость, но, более того, зависть или, скорее, ревность, поскольку целых две, вполне привлекательные (особенно первая) девицы, предпочли всем остальным (и, в том, числе мне) вот эту развалину в инвалидном кресле. Хотя, возможно, в том семестре он не был такой уж развалиной.

— Простите меня, Алексей, не сдержался. Горько осознавать собственный уход. Я ещё не готов, понимаете? И Рыжов снова плачет, на этот раз, не закрывая лица.

Слёзы текут по его тонкому прямому носу, морщинистым щекам, чуть отвисшей челюсти и небритому подбородку. Беспомощность — вот, каким словом можно было определить то, что я тогда вижу перед собой. Вот, оказывается, какая она…

Отворачиваюсь к окну и вдруг вижу молодую женщину, которая, поминутно поворачивая голову, торопливым шагом двигается куда-то влево, в сторону церкви.

— Евгений Иванович, по-моему, это за вами.

Рыжов приподнимается на локтях.

— Да, это она. У вас есть платок? Дайте, дайте скорее.

Я даю ему свой носовой платок, и он начинает быстро вытирать лицо.

— Будьте так добры, Алексей, постучите легонько, чтобы она нас заметила, — говорит он уже почти спокойно.

Я барабаню по грязноватому стеклу костяшками пальцев. Женщина оборачивается на звук, близоруко щурится, и затем быстренько, быстренько семенит в нашу сторону. Через полминуты дверь распахивается, и она буквально влетает в помещение. Даже не бросив на меня короткого взгляда, женщина сразу бросается к рыжовской коляске.

— Юджин, господи, куда же ты пропал! Я тебя везде ищу! Что это с тобой? Ты что, плакал? Дай, посмотрю, — кудахчет она, склонившись над Рыжовым, словно над маленьким ребёнком; вытирает ему лицо цветастым платочком, поправляет плед, как-то по-куриному хлопочет вокруг него. Рыжов стоически переносит заботу, иногда выговаривая:

— Полно, Марго, полно… вот, познакомься, это Алексей, мой коллега. Он мне очень помог…

Я спешу раскланяться и боком пробираюсь к двери, но Марго останавливает меня. Она начинает меня благодарить, а я говорю, что не стоит. Рыжов манит меня к себе длинным желтоватым пальцем. Я нагибаюсь.

— Я вам сказал, что собираюсь уходить, — шепчет он. — Так вот, я могу остаться, если вы мне поможете, а потом, возможно, я помогу вам…

Наши глаза вновь встречаются. Хотите знать, что я в них вижу? Страх и надежду, больше ничего. Через секунду я чувствую болезненный укол жалости, многократно усиленный собственным бессилием, какой испытываешь при виде родных тебе старых людей. Рыжов умирает, мне его невыносимо жаль, но что я могу для него сделать?

— Вы согласны? — спрашивает Рыжов.

— Всё, что угодно, Евгений Иванович, — в порыве жалости к нему отвечаю я, — но что я могу…

— После, Алексей. — Рыжов гладит своей сухой ладонью мою. — Я позвоню вам на днях. До свидания…

Теперь он снова спокоен, и в глазах его уже нет страха. Честно говоря, там вообще ничего нет, чернота одна.

Ухожу, оставив их наедине.